Все было абсурдом. А нередко именно абсурд порождает войны, перевороты и даже героев. Ибо существует поступательное движение человечества, будущее, эволюция, и людям требуется опора, нечто такое, за что можно уцепиться; вот почему они превращают этот абсурд в историю, в кредо, в утешение. Смятенный человек нуждается в этих ориентирах, чтобы продолжать надеяться.
Все было абсурдом. Абсурден вынужденный отъезд человека, который не только не хотел уезжать, но даже не знал, куда и зачем ему ехать; абсурдно это скопление людей различных убеждений и темпераментов, сбившихся в тесноте, в спертом воздухе и несущихся со скоростью сто километров в час; абсурдно их шаткое, временное братство на одну ночь, которое исчезнет с рассветом, как и сумрак ночи; абсурдны также эти вагоны, колеса которых что-то выстукивают, но что? Какую-то мелодию во славу скорости и стали, почему-то звучащую победоносно, но почему? Абсурдны эти дремлющие мужчины и женщины, которые усиленно борются со сном и время от времени славят ту же победу — какую победу? Хотя лица их осунулись, глаза воспалены и на губах блуждает идиотская улыбка.
Чей-то угрожающий и вместе с тем испуганный голос спрашивал каждые четверть часа, словно в нем был сокрыт хорошо налаженный часовой механизм, можно ли погасить свет… все ли согласны… не помешает ли это кому-нибудь… И так неизменно, каждые четверть часа раздавались те же слова с той же интонацией, и слышалась в них та же трусливая злоба. Никто не отвечал. Когда же вопрос прозвучал в пятый или шестой раз, измученный Мусса протянул руку к выключателю, но не мог достать до него. И тогда случилось самое абсурдное. А произошло это так: он забился в угол, забрался с ногами на скамейку, прижав подбородок к груди и колени ко лбу; выпрямившись, он услышал голос:
— Ведь я же вас знаю!
Именно этот голос спрашивал, можно ли погасить свет, но теперь в нем была одна злость. «Абсурдно, все абсурдно, — думал Мусса. — И ночь, и луна, и звезды! Что означает взрыв?» Света он не погасил. «Зачем, — думал он. — Я почти примирился с отречением».
— Говорят вам, я вас знаю… Постойте, постойте… Ну да! Конечно, это вы, иначе не может быть… Но где же я вас видел?
— Я почти примирился с отречением, — сказал вслух Мусса. — Я достиг конца, был похоронен и обратился в прах.
Он снова съежился, сжался, пытаясь поглубже спрятать голову в колени, ему так хотелось спать, что казалось, он рыдает.
— Так я вам и поверил, — сказал голос. — Не принимайте меня за дурака. Говорят вам, я вас знаю.
Он приподнял голову Муссы и улыбнулся ему: толстые, цвета сырой печени, губы растянулись в улыбку, за которой пряталась угроза.
— Ну, конечно же, — повторил он со смешком, — я вас отлично знаю.
— Да, мосье, — ответил робко Мусса. — Возможно, я брил вас, а возможно, продал вам своего осла или купил у вас грузовик, как вы полагаете? Но это было до потопа. Потому что после потопа человек, которого вы могли знать, уже не существовал.
Человек пристально смотрел на Муссу. Он все еще продолжал улыбаться, но в улыбке его уже не было угрозы, она все шире раздвигала губы и растекалась по всему лицу. И вдруг он воскликнул:
— Мусса!
Мусса взглянул на него. Он увидел руки в кожаных перчатках, рукава, обшитые галуном, и офицерскую фуражку. Увидел глаза — светлые, почти прозрачные, торжествующие.
— Да, мосье, — печально проговорил он.
* * *
Когда трубил рог, начиналось всеобщее смятение. Как будто повсюду один и тот же безумец принимал облик либо ребенка, либо старика или женщины и, преследуя наугад и по прихоти своего больного воображения одну и ту же иллюзию борьбы, геройства и славы, прикладывал ко рту один и тот же рог и трубил в него торжественный гимн — после чего и начиналось всеобщее смятение.
Смятение рассудка, человеческого достоинства и даже инстинктов. Едва раздавались первые звуки этого рога, как закрывались двери лавок, в домах не оставалось ни души, все поспешно разбегались — больные, здоровые, домашний скот; машины останавливались, движение прекращалось, маховики на заводах вращались вхолостую, так же как приводные ремни и пилы, из труб вырывались последние клубы дыма, распахнутые настежь двери и окна качались на своих петлях, из опрокинутых мусорных ящиков вываливалось содержимое, и очистки, шурша, падали на землю, рекой лилась вода из незакрытых кранов, выплескивался бензин из цистерн и вытекал газ из баллонов автогенной сварки, не стихал топот задыхавшихся от бега людей и гул их голосов; густая пыль стояла у них над головами, словно второе небо или туча голодных насекомых; покрытие дорог, здания — от крыши до фундамента — дрожали от гула шествующей толпы, усиливая его своим гранитным, кирпичным и кремниевым грохотанием: водопадом неслась густая черная толпа, наделенная одной и той же неуемной силой и поющая торжествующий гимн одним и тем же громовым голосом.
— Через четверть часа начнется ловля предателей, — сказал офицер.
Мусса не слышал. Было утро. Он стоял на холме среди померанцевых деревьев, поеживался от холода и смотрел на солнце.
— Говорят вам, такая сила должна найти выход, неважно какой; толпа сделает все что угодно, все сметет на своем пути или отправится вскапывать картофельное поле. Но никогда не отступит. Никогда сразу не стихнет, как стихает ветер. Нельзя развязать попусту ее силу. Толпе требуется ежеминутное оправдание, добытое безразлично как. Жажда верить нуждается в постоянной пище.
Он засмеялся, приложив указательный палец к губам, каким-то тонким, металлическим смехом, напоминавшим звякание железной цепи.
— Ловля предателей, — сказал он. — Это все, чем они могут занять себя. В первый же день, как только эти люди услыхали звуки рога, они отправились в поход. Какой-то человек, вовсе не садист, встал в первом ряду и заговорил о предателях. Предателях родины, бога и главное людей. С тех пор рог трубит наугад и толпа продолжает наугад ловлю предателей.
Он опять рассмеялся, но таким спокойным смехом, что Мусса тут же обернулся и взглянул на него. Он увидел плотного, коренастого человека, затянутого в форму, облегавшую его как перчатка. Он снова увидел прозрачные глаза, улыбавшиеся ему в поезде, увидел маленькую безлюдную станцию, бродягу, неподвижно, словно труп, растянувшегося звездной ночью на скамейке под липами; он почувствовал запах горячего кофе и ощутил во рту его вкус, но не горьковатый, а скорее пресный, как будто это был не кофе, а пепел, растворенный в воде; затем снова увидел ту же маленькую станцию, быть может, тот же поезд и те же глаза, прозрачные, неподвижные, как два зеркала.
Теперь он смотрел в эти глаза и не узнавал их. Он сказал:
— Мне кажется, что еще ночь, хотя солнце уже встало. Или, может быть, настал день, но солнце почему-то черное.
— Это предзнаменование, — сказал офицер. — Что касается меня, я вижу желтое солнце в голубом небе. Но раз вы его видите черным, то, по всей вероятности, это предзнаменование, хотя оно и не относится к этой толпе. Я знаю, как она устроена, кто ее воодушевляет, куда она идет и что будет делать. Будто я сам трубил в рог. Предателей давно уже нет, ни одного.
Приложив указательный палец к губам, он снова засмеялся. Он сиял и, казалось, был доволен и счастлив тем, что живет.
— Едва протрубит рог, — пояснил он, — все пустеет: лавки, дома, учреждения. Город становится толпой. Все поняли: толпа — лучшее убежище.
— Зачем я возвратился? — спросил Мусса.
Он выпалил эти слова, как ружейный заряд, и им обоим показалось, что в горле у него стальные пружины, а не голосовые связки.
— Зачем меня заставили вернуться сюда? Чтобы стать свидетелем, смотрящим с высоты этого холма, словно с трибуны диктатора, на страдания толпы, которая идет и вопит от отчаяния, ибо ей нечего любить и не во что верить? Чего вы ждете от меня? Чего хотите? За кого вы меня принимаете? Кто вы такой?
Человек не прикоснулся к нему, даже не взглянул на него. Он больше не смеялся. Ему хотелось сжать Муссу в своих объятиях, поцеловать его закрывшийся глаз и его холодные, как у покойника, руки. Но он ничего этого не сделал. Воздержался даже от улыбки. Он внезапно почувствовал, как напряглись его мускулы, и удивился этому.
— Но я уже объяснил вам, — спокойно проговорил он. (Спокойствие теперь тоже требовало от него напряжения, и ему показалось, будто голос его сразу зазвучал громче. Тем же голосом он и продолжал говорить, ничему не удивляясь: он знал теперь свой внутренний механизм, словно был машиной собственного изобретения, и в данную минуту довольствовался тем, что отмечал, как она работает.) — Я вам все объяснил, — повторил он. — Вспомните, вы как бы тот человек, который протрубил в рог, и должны нести ответственность за то, что вы сделали. А это бесконечно важно, ибо касается всего человечества… Мы все собрались здесь, чтобы выслушать слово, которое вы нам несете. Мы машины, которые вы если и не полностью создали, то по крайней мере привели в действие ради какой-то цели и до скончания времен. И если теперь вы откажетесь контролировать нас, откажетесь от своей огромной ответственности, что будет с нами?
— Я рассказал вам обо всем, что знал. Всему вас научил. Я говорил вам о боге, о божьем мире, о растениях, цветах, реках, о множестве других явлений этого мира. Я говорил вам о свободе общения и о любви, и теперь вы, сколько вас ни есть, можете сами руководить собою. Почему вам вечно требуется кто-то, чтобы руководить, управлять вами?
Он прибавил жалобно:
— Даже для пророка наступает день, когда он может удалиться и спокойно умереть в одиночестве.
— А знаете ли вы, — резко прервал его офицер, — какими стали те люди, которых вы обратили в свою веру?
— Я больше ничего не хочу знать, — ответил Мусса. — Я выполнил свою миссию и хочу уйти куда-нибудь подальше и умереть в одиночестве, как это делают звери.
— Но ваш долг — знать это, — отчеканил офицер. (Он уже не чувствовал ни малейшего напряжения, и ему вдруг показалось, что Мусса — его изобретение, как какая-нибудь машина, точнее, подумал он, станок). — Теперь их хорошо видно — тех, кого вы обратили в свою веру, они стали злее, чем до обращения, ведь как только вы отвернулись от них, они почувствовали себя бесконечно несчастными и слабыми, ибо остались наедине с собой.
Он неожиданно схватил Муссу в охапку, приподнял его и повернул лип, ом к городу.
— Взгляните же на них! — закричал он. — Взгляните на эту толпу — она ваше творение, понимаете? Она так же труслива, как и вы, понимаете? Она ищет вашего бога, убивая предателей, понимаете ли вы это?
Он выпустил его из рук столь же внезапно, как и приподнял. Он пытался преодолеть волнение, слабость, слезы. Внутренний голос нашептывал ему что-то о могуществе, и он удивился этому.
— Выслушайте меня, — прибавил он тихо и медленно. — Вы можете, вы должны завершить вашу миссию и даже сделать больше того. Вы должны спуститься в этот город и усмирить толпу. Я нахожусь здесь, чтобы всеми силами помогать вам, верьте мне.
— Я ошибся царством, — так же медленно проговорил Мусса, — здесь живут, должно быть, хищные звери…
— Слишком поздно, — перебил его офицер. — Никаких отговорок. Идите к этим людям и живите с ними их жизнью до самой смерти. Дайте им возможность ощутить ваше материальное присутствие, чтобы им было легче верить, чтобы они знали, во что они верят. Пусть вас заключат во дворец или в пещеру, чтобы они знали, где вас найти. А когда вы умрете, то они воздвигнут вам гробницу. Им необходима конкретная вера.
И вдруг он смиренно опустился к ногам Муссы. И звучал теперь уже не голос, говоривший о могуществе, а громоподобный шквал.
— Взгляните на меня, — сказал он. — Да, на меня, говорящего с вами. Я не знал, кто я, но однажды вы пробудили меня к жизни. В сущности, я обязан вам жизнью. В тот день я сумел сделать выбор, поистине сумел его сделать. А с моей верой и для меня одного это уже было кое-что. И мне пришло в голову — а что, если бы я мог каким-нибудь образом, например прибегнув к силе, которую дает ремесло военного, если бы я мог заставить всех людей жить так, как повелел бог, тогда бы… Послушайте…
Но Мусса уже больше ничего не слушал. Он высвободился из объятий офицера и уже спускался по склону холма, по направлению к городу.
— Предатель, — бормотал он. — Я — предатель, единственный предатель.
Он шел, опустив руки, продирался сквозь кусты и рытвины, беспрерывно бормотал каким-то пустым, лишенным всякого выражения голосом:
— Предатель, я единственный предатель бога и людей.
Позади него померанцевые деревья внезапно окрасились кровавыми лучами солнца.
* * *
Толпа так и не узнала ни кто он такой, ни откуда пришел, ни что он делает. Она услышала только одно слово «предатель» (произнесенное бесстрастным голосом, быть может Муссой, но ведь офицер был там в первых рядах, как бы во главе своего батальона), и этого оказалось достаточно. Она схватила Муссу тысячью рук, взревела тысячью голосами.
И четыре раза толпой овладевало изумление. И с каждым разом голос ее менялся, становился визгливее, истеричнее, а потом смолк, словно паралич разбил десятки тысяч людей.
Когда они почувствовали, что Мусса не сопротивляется, они впервые пришли в изумление. Потом они изумились снова, увидев, как Мусса снял с себя солдатские ботинки и гимнастерку и надел их на раздетого и разутого бродягу, сидевшего на скамейке. После чего Мусса, успокоенный и просветленный, доверчиво отдался им в руки. И тут они изумились в третий раз. Толпа не любит, когда над ней насмехаются, а в эту минуту она остро почувствовала насмешку. Пассивность этого человека возмутила толпу, она поднялась, как огромная гидра, и чуть было не линчевала его на месте. Но кто-то заговорил о «правилах», и толпа покатилась дальше, вышла из города и обогнула кладбище.
Потом сверкнул огонек зажигалки, и распространился запах бензина. И люди изумились уже в последний раз. Бесчисленные голоса взметнулись к небу, словно взрывы, крича об ошибке, выкрикивая имя Муссы, взывая о помощи, вопя о святотатстве, голоса скрежещущие, безумные, дикие.
Неизвестно откуда появились ведра с водой, застучали о землю заступы и лопаты, в пылающий костер полетели комья земли в попытке потушить его, но было слишком поздно.
Последним ушел с места мученической смерти офицер. Он опустился на колени перед свежим земляным холмиком и проговорил важным, степенным, четким голосом:
— Они поставят вам прекрасный мавзолей. Теперь вы Принадлежите им и уже не можете от них убежать. Они обожают мертвецов.
Он больше ничего не сказал. Он внезапно поднял голову и внимательно прислушался. Когда он узнал звук рога, того самого, которым сзывают солдат, — он поднялся, встал навытяжку и бросился бегом в казарму.