Воспоминания. Сложить в своей памяти воедино частички взвеси, собрать их в образы и записать. Что было важно? Все ли важное остается в воспоминаниях? Или же существуют черные дыры, которые властно заглатывают то, о чем вспоминать не хочется?
Первые воспоминания: гулкий звук от удара футбольного мяча по дощатой стене барака. Снаружи громкое улюлюканье, внутри — дребезжание чашек. Барак на углу футбольного поля в Бекстене, примерно в двадцати километрах к востоку от Билефельда, значит, где-то у канала Липпе. В этом временном жилье, на самом углу футбольного поля, мы и жили: моя мать, мои братья и сестры. И я. Это был приблизительно 1950 год.
Или, несколькими годами позже: кашель моего отчима. Сначала сдерживаемый, приглушенный, затем нарастающий, скрипучий, как ржавые дверные петли, и — прорыв во всю силу. И опять — затихающий, с передышками, до следующего приступа. Кашель сотрясал его, пока он не умер. Насколько я помню, в 1965 году. Туберкулез пожирал его легкие. Мало радости уготовила ему судьба на долгом и лихорадочном последнем участке пути.
Мой отчим — спокойный, рассудительный человек. Болезнь он привез с фронта. Первые годы в Бекстене он работал у британских оккупационных властей, у томми, как их тогда называли. Чем конкретно он занимался, я не знаю, но помню, что он приносил белый хлеб и солонину, возможно, продукты были ворованные. Нам вечно хотелось есть. В Германии многие через это прошли. У моего отчима, Пауля Фосселера, было два брата. Один из них работал на предприятии Круппа токарем. У него был мотоцикл, машина с 250-кубовым двигателем. Он с женой периодически приходил к нам в гости. В семье они считались богачами. Богатство — вещь относительная, но приносит почет и уважение, и хорошая профессия тоже. Это я запомнил на всю жизнь.
Пауль Фосселер, вероятно, интересовался политикой. Я никогда с ним об этом не говорил: сначала мне было всего лет десять, а потом, позднее, он почти все время проводил в медицинских учреждениях для туберкулезников. Однако, как помнится, он не пропускал ни одной передачи «Инсуланер» («Островитяне») — берлинского политического радиокабаре. Их зонг-заставку я помню и сегодня:
Тогда я понятия не имел об истинном смысле песенки, и тем более у меня не возникало и мысли, что надежды, высказанные в том зонге, могут стать реальностью в мое активное политическое время. Тогда я вообще не испытывал никакого желания стать политиком, как, впрочем, и работать в сфере торговли, «бездельником в лавке», как это презрительно именовалось у деревенских людей, однако так оно и вышло. Я должен был, и хотел, стать «кем-то получше»: получше у нас в семье считался простой чиновник на почте или на железной дороге. А не это — так служащий или рабочий.
И вот, перейдя в восьмой класс народной школы, я отправился сдавать приемные экзамены, чтобы стать учеником железнодорожника при федеральной железной дороге, так тогда начиналась карьера рабочего на этом предприятии, и — провалился. Причем с теорией у меня проблем не было, подвела практика. Меня заверили в том, что обе мои руки — левые. Конечно, без всякого политического подтекста.
Хартмут Медорн, нынешний шеф железных дорог, не слишком-то мне посочувствовал, когда я рассказал ему эту историю. Не без иронии он заявил: так, мол, оно и лучше. Он таким образом имеет на одного конкурента меньше — из числа посягающих на его пост.
У меня четверо братьев и сестер. Старшая сестра Гунхильда уже много лет заботится о нашей матери. Я пытаюсь помогать, насколько она это позволяет.
Мой единоутробный брат Лотар принадлежит к жертвам структурных перемен в нашей экономике. Он потерял работу на деревообрабатывающем предприятии — место программиста, которое его полностью удовлетворяло. Впоследствии ему так и не удалось вернуться в мир работающих людей. Он был и остается долговременным безработным — эту судьбу разделяют с ним многие. Особенно же много хлопот ему доставила известность брата. К тому, что он попытался сделать себе капитал на родстве со мной, я отношусь снисходительно. Но это выросло в проблему, когда он попал в руки бессовестных мошенников, выдающих себя за литературных агентов, и они стали подстрекать его писать обо мне. Я должен был прекратить поддерживать с ним отношения.
Моя вторая сестра Хайдерозе сначала стала продавщицей обуви в Лемго, в том самом месте, где и я работал учеником у Августа Бранда, торговца галантерейными, хозяйственными и прочими товарами. Хайдерозе затем повышала свою квалификацию, она и сегодня работает менеджером в торговле. Она вышла замуж, родила и вырастила двоих сыновей, один из них уже получил высшее образование, другой получает.
Моя третья сестра, Ильзе, занимается социальной педагогикой. Иногда она включается в политику. Будучи членом одного из союзов матерей-одиночек, она подвергала очень жесткой критике налоговую политику моего правительства. Ей удалось убедить нашу мать, которая всю свою жизнь голосовала только за социал-демократов, в необходимости отдать свой голос на коммунальных выборах за партию зеленых. В нашей семье люди не всегда упрощают жизнь себе и своим — это справедливо и в отношении меня.
Я бы охотно рассказал больше — о себе, о сестрах и братьях и о нашей жизни в Бекстене. Но я не могу писать без разбора о всяких происшествиях и проказах, о том, что они мне устраивали и что я им. Конечно, у нас было чувство взаимной ответственности, в первую очередь у нас со старшей сестрой в отношении троих младших. Но даже разница в возрасте ставила свои барьеры и затрудняла нам совместное времяпрепровождение. А помимо того, обстоятельства жизни рано приучили нас относиться к другим с уважением.
Две маленькие комнаты и кухня-столовая, куда сквозь стены проникал любой шум. Так что неудивительно, что мы пользовались любой возможностью, чтобы с утра вырваться из дома — с его теснотой и возней с сестрами и братьями.
Размышляя о своем детстве и о семье, я то и дело задаюсь вопросом: какие скрытые или явные причины моей довольно-таки удивительной карьеры следует искать в происхождении? При всем моем чувстве собственного достоинства, при всей самоуверенности, которая мне присуща и основана на личных достижениях, я не перестаю удивляться своим собственным возможностям.
Погружаясь в воспоминания, я нередко ловлю себя на мысли, что это лишь половина правды. все-таки в моих представлениях о первых послевоенных годах заметны отзвуки чувств моей матери. То были ее страдания. То была не моя беда. Нас, детей от двух браков, все это удивительным образом не затронуло: что-то происходило, но происходило не с нами.
Часто мне вспоминаются звуки: совсем близкие и из прежней, далекой жизни. Гораздо ближе, чем кашель моего отчима, поскольку свежее в памяти, — резкий царапающий звук от черного угольного штифта, которым туда-сюда чертит по раскрытым зонтикам великолепными размашистыми штрихами рука Хорста Янссена. Он рисует углем картинки или большие лица. Рисунки преображают зонт и делают его произведением искусства. Янссен пьян в стельку. Вечеринка в Гюмзе с Вилли Брандтом — начало моей первой крупной избирательной кампании в 1986 году. Янссен, этот непрошибаемый выпивоха и гениальный художник, принимал в ней участие, как и многие другие, поддержавшие мою кандидатуру на пост нижнесаксонского премьер-министра, как и Уве Бремер, тоже художник, мой друг, как и Гюнтер Грасс.
Уве Бремер принес гравюру. Лошадь — в какой-то затейливой сбруе, обузданная по правилам свободного искусства. Так он и называет картину: «Обуздать лошадь по-новому». Конечно, подразумевается геральдический конь на гербе Нижней Саксонии, а конь, между прочим, совершает прыжок справа и снизу — влево, наверх. Символика достаточно прозрачная, чтобы мы сохраняли надежду, что когда-нибудь наша родная нижнесаксонская лошадь снова прыгнет влево, в пользу социал-демократов.
Это был просто веселый праздник под затяжным дождем — без особой политической окраски. Вот почему Гюнтер Грасс и сказал тогда очень серьезно: кандидат — то есть я — должен еще многому научиться, и он был не так уж далек от истины. Гюнтер Грасс, великий немецкий писатель и остроумный полемист, всегда возбуждал мой интерес. Я читал его книги и восхищался его языком. Среди подрастающего поколения социал-демократов, так называемых внуков Вилли Брандта, Грасс, по всей вероятности, не считал меня первым номером. Но он для меня был первым, прежде всего как писатель, а вместе с тем как политик, чье мужество и непреклонность меня восхищали. Я бы сказал, что девизом его жизни в политике можно считать фразу Вилли Блайхера, выдающегося профсоюзного деятеля, которого по праву называют последним рабочим лидером: «Никогда не сгибайся перед другим человеком». Не только книги Грасса, но даже его заблуждения — и, в частности, описанная этой фразой его манера держаться — вновь и вновь производят на меня впечатление.
Янссен отправляет готовые зонты обратно владельцам. Широким жестом он посылает зонт вниз. Он восседает на стуле, венчающем стол, как на троне. Стол окружен плотной гроздью людей, приехавших под дождем в долину Вендланд, чтобы вместе с нами отпраздновать старт предвыборной гонки. Снаружи и сверху, по потолку палатки, барабанная дробь затяжного дождя, а внутри — царапанье черного штифта в руке Хорста Янссена.
Другой звук: хлопок, а точнее чмоканье. Учитель Тегтмайер терзает своей хворостиной кого-то из учеников — руки вперед ладонями вверх. Пробирало превосходно. В бекстенской неполной средней школе все боялись учителя Тегтмайера. Когда утром он шел нам навстречу — а жил он в здании школы — и если лицо у него имело синюшный оттенок, это означало одно: всем в укрытие! Опять вспоминается время около 1950 года. Барак, где мы жили, был построен из досок, наша семья занимала две комнаты. В пристройке — самый примитивный клозет. Дом стоял у футбольного поля спортивного общества «Бекстерхаген», позднее я тоже играл здесь в футбол. И поскольку барак буквально граничил с футбольной площадкой, его стенка и угол провоцировали юных, изголодавшихся по движению игроков: мяч нередко встречал на пути деревянную стену именно потому, что удар был метко нацелен и исполнен не без спортивной злости.
И поныне, как только до моего слуха доносятся звуки игры с любительской футбольной площадки, перед глазами встает тот барак, и я слышу гулкие удары мяча по стене и срывающиеся крики молодых парней, гонявшихся в те далекие времена за латаным-перелатаным кожаным мячом. Как мне хотелось быть с ними, стать частью команды и ради команды себя не жалеть и класть голы точно в «девяточку»!
Но я, к сожалению, долго был — согласно стандартам послевоенного времени — слишком мелким и тощим, чтобы привлечь к себе взоры деревенских ребят и услышать от них вожделенный вопрос: поиграть хочешь? Итак, для меня еще долгие годы единственным поприщем, где можно было дать волю своему честолюбию, оставалась школа. И видимо, я был хорошим учеником, потому что преемник учителя Тегтмайера сделал все, чтобы убедить мою мать и отчима перевести меня из той школы в гимназию. Немыслимое дело для семьи. Да и мне самому идея представлялась фантастической: плата за учебу — кто даст мне такие деньги? Стало быть, я не мог в Бекстене и затем в Тале производить на всех неотразимое впечатление тем, что я гимназист. Оставался только футбол. И вот примерно в 1964 году я стал первым и на то время единственным полупрофи в спортивном обществе города Тале. Мое вознаграждение включало бесплатный проезд по железной дороге от Геттингена — там, окончив профессионально-торговые курсы, я работал продавцом в магазине скобяных товаров фирмы «Файсткорн» — до Тале или до места, где мы встречались с соперниками на чужих полях. А также по одной бесплатной кормежке за «пахоту». И «пахал» я не как-нибудь, а центральным нападающим, чьи голы причисляли человека к местной элите. Прошло чуть не десять лет с момента, когда чемпионы мира по футболу с Фрицем Вальтером во главе стали легендами. Это были Гельмут Ран, обеспечивший немецкой команде победу со счетом 3:2 над главным фаворитом, командой Венгрии, и вратарь Тони Турек, удостоенный комментатором Гербертом Циммерманном в знаменитом прямом репортаже по радио почетного титула «бог футбола». Победа 1954 года на бернском стадионе «Ванкдорф» озарила яркими лучами угрюмое послевоенное время, превратив и нас, много лет спустя, в маленьких божков районного масштаба. Футбол мог придать человеку блеска!
Между прочим, я видел концовку того знаменитого матча по телевизору. Не у себя дома, естественно. В 1954 году телевизор был большой роскошью, и мы себе этого, конечно, позволить не могли. Я тогда еще жил со своей семьей в Бекстене, но уже не в бараке, а в фахверковом доме, который был очень ветхим, и поэтому мы называли его «вилла-не-качайся». Оттуда я ездил в соседнюю деревню Кнеттерхайде, где в одной закусочной прямо в зале был выставлен телевизор. Правда, возникала вечная проблема: вход стоил пятьдесят пфеннигов, которых у меня не было. Но я не унывал. Катил на велосипеде в Кнеттерхайде, ловко просачивался мимо кассы в зал, и ни разу меня не заставили заплатить. А уж там, затаив дыхание, я следил за игрой, в жутком волнении и в полном восторге при каждом голе, забитом немецкой командой. Не в последнюю очередь эти восторги — хотя, безусловно, и факт, что тогда практически не существовало других возможностей заниматься спортом, — привели меня в футбольную команду. Однако — вопреки всем россказням — в своей футбольной карьере я не поднялся выше уровня округа или района. В технике я был не силен. Зато у меня была скорость, а еще меня подгоняло жгучее честолюбие.
В то время уже продавались специальные аксессуары для фанатов сборной, наших чемпионов мира: скажем, галстук с портретами всех игроков. Естественно, с указанием фамилий и функций в составе команды. Я и сегодня свободно могу на память назвать всю команду, выигравшую мировой чемпионат в 1954 году.
Конечно, не всякий день, но всегда, когда нужно было «заземлиться», картины тех лет возникали в моей памяти с достаточной регулярностью. И в тот же миг иные политические саммиты или банкеты — а от них я, став впоследствии канцлером, не мог отказаться — теряли свое искусственно преувеличенное значение. Впрочем, было бы большой ошибкой считать мое детство трудным. Даже моя мать не стала бы описывать то время как трудное или тяжелое. У нее был бесконечно оптимистичный нрав, и в любой ситуации она находила хорошие стороны, как бы трудно ей ни жилось. Никогда я не слышал, чтобы она жаловалась. Всегда она верила и надеялась, что все устроится и разрешится к лучшему. Хотя из-за собственного безграничного добродушия она иной раз сама себе усложняла жизнь. Кто бы ни звонил в дверь, предлагая образцы товаров — а время было такое, что люди в дверях нередко вызывали сочувствие, — она никому не могла отказать и соглашалась что-то купить или подписать долгосрочный договор, суливший ей, например, многолетнюю доставку на дом журналов и справочников. Мне потом стоило немалого труда аннулировать подобные соглашения, иначе это просто грозило бы ей разорением. А то, что я в будущем стал адвокатом, без сомнения, связано с подобными впечатлениями юности.
Моя мать прежде всего — человек невероятной силы. Она была внебрачным ребенком и поэтому рано начала работать: пошла в прислуги, как это тогда называли. Никакой правовой защиты, хотя бы восьмичасового рабочего дня, для нее не существовало даже на бумаге. Возможно, любовь к моему отцу она восприняла как шанс изменить свою жизнь. Она его очень любила. Мне было полгода, когда он погиб на войне.
Много десятилетий спустя моя сестра Гунхильда совершенно случайно обнаружила могилу отца. Обер-ефрейтор Фриц Шрёдер был похоронен 4 октября 1944 года в маленьком местечке в Румынии. Тогдашнее правительство Румынии великодушно помогло мне с верификацией. Конечно, я хотел увидеть могилу отца и договорился с румынским правительством, что в рамках рабочего визита в страну 18 сентября 2001 года мне будет предоставлена такая возможность. Ничего не вышло. События 11 сентября 2001 года перечеркнули все планы. Лишь в 2004‑м я стоял у его могилы, через шестьдесят лет после его смерти. Я знал о нем очень мало: мама редко рассказывала о нем. И все же, в тот миг, когда я увидел место его последнего упокоения, каким-то необъяснимым образом я почувствовал, как он мне близок. Это простая солдатская могила. Мой отец лежит там вместе с десятью своими товарищами. Предложение румынского правительства перезахоронить его в Германии я после этого посещения отклонил.
К своей матери я отношусь с огромным уважением. Она предоставила нам свободу. Для воспитания нужно время, а у нее его не было. Она подрабатывала уборщицей: кстати, не ставя в известность об этих доходах органы социального обеспечения. Впоследствии это всплыло, и я как юрист-стажер сам вел ее дело в социальном суде, в Детмолде. Процесс завершился судебной сделкой, мировым соглашением — я обязался выплатить за нее нужную сумму.
Хотя в детстве я обладал неограниченной свободой и соответственно отнюдь не имел склонности к дисциплине, меня никогда не били. И это не было следствием педагогических теорий и постулатов — просто у моей матери был такой характер. Она любила своих детей. Она никогда не делала никаких различий между нами. Мы все получали от нее только любовь. Возможно, звучит чересчур умильно, но это правда. Когда ей самой случалось впадать в тоску, что бывало очень редко, я пытался утешить ее, говоря, что когда-нибудь я заеду за ней в «мерседесе». Как минимум, это свое обещание мне удалось сдержать.
Почему я об этом рассказываю? Воспоминания — источник моего восприятия себя. Кусочки мозаики, словно детали головоломки, складываются в мой собственный автопортрет, а в нем мало общего с теми портретами, которые нередко создают журналисты, сопровождающие нас по жизни — пишущие или телевизионные. В предлагаемых публике жизнеописаниях политика Герхарда Шрёдера, так называемого медийного канцлера, мне не всегда удается обнаружить свои личные побуждения и мотивы. Между тем, я всю жизнь пытаюсь вновь и вновь расширять свои рамки и горизонты.
Оглядываясь назад, можно заметить: мне всегда приходилось разбираться с такими вещами, которые не были мне привиты в нежном возрасте, как говорится, положены в колыбельку. Не все недостатки, открытые мною в себе, удалось изжить. Я утешаюсь тем, что встречал людей в самых высокопоставленных буржуазных кругах, чье поведение в социуме было невыносимым, причем они не воспринимали это как недостаток. Видно, для этого нужно обзавестись очень толстой кожей. Надеюсь, что я — разумеется, с некоторыми оговорками — все же сумел избежать подобной толстокожести. В этом отношении профессия адвоката стала мне хорошей жизненной школой.
И еще кое-что было важным и формирующим. В детстве никто не наставлял меня, не указывал, как поступать. Все испытывалось методом проб и ошибок. Сельская, крестьянская среда имела свои законы. Что хорошо и что плохо, часто решалось спонтанным шлепком, подзатыльником, а уж на это ни учителя, ни прочие, кто пытался меня воспитывать, никогда не скупились. Сегодня, размышляя о нравах сельской жизни, я понимаю, конечно, что в значительной мере там царил классический закон превосходства: право сильного. Структура верхов и низов была четкой, и это входило в состав моей реальности. Я был внизу, о чем недвусмысленно давалось понять даже в мелочах. Наш пастор утруждал себя подготовительными занятиями перед конфирмацией только с детьми из высшего общества. За остальных отвечал викарий. Я чувствовал в этом явное пренебрежение. Я знал, что меня тычут носом в отведенное мне место, и потому ненавидел пастора. Хотя тот пастор был всего лишь частичкой дремучей социальной системы, которая благополучно пережила времена кайзера и нацизм. Я противник такой системы, и мои оппозиционные взгляды выросли из подобных переживаний.
Я долго искал, прежде чем понять, каков мой единственный путь, чтобы выбраться из стесненных, иногда и удручающих условий, которые, как казалось, были жестко предопределены. Это был не целенаправленный поиск, а так — на ощупь, вприглядку. Я жил уже в Геттингене, где с 1962 по 1964 год работал продавцом в магазине скобяных товаров, когда начал интересоваться политикой. Помнится, Гельмут Шмидт очаровал меня, и в первую очередь его блистательная риторика. Но все же сначала я стал присматриваться, знакомился со всеми действующими партиями, пока не убедился, что в СДПГ сильнее всего ощущается то, чего я искал в политике: мне нужна была партия, не желающая мириться с современным положением классов в обществе. И возможно, лишь в СДПГ я впервые осознал все, о чем смутно догадывался, когда злился на пастора перед конфирмацией, и понял, что только учеба, только образование открывает путь из Тале в широкий мир и может обеспечить признание. Итак, я вступил в СДПГ.
Осенью 1962 года я случайно наткнулся на картонный кругляш, подставку из пивной: на нем я когда-то записал адрес вечерней школы, а потом и думать забыл. Он в полной сохранности провалялся в кармане моего пальто полгода — с той ночи, когда, играя с парнями в скат, я узнал, что мои партнеры, оказывается, каждый вечер по три часа занимаются зубрежкой ради получения аттестата. Теперь обнаруженный адрес стал для меня важным импульсом, и на следующий же день я записался в вечернюю школу. Наконец в моей жизни появился ориентир. В отличие от нелюбимой работы в скобяной лавке учеба доставляла мне удовольствие. Учение никогда не казалось мне мучением. Вечерняя школа стала осмысленным завершением трудового дня, поденщины, которая меня не удовлетворяла.
Каждый вечер я проводил в школе для работающих, где супруги Бреттшнайдер — оба на пенсии, оба в прошлом директора полных средних школ — делились познаниями со своими честолюбивыми учениками. В 1964 году я поступил в вечерний колледж «Зигерланд» в Вайденау, а последний год перед получением аттестата зрелости в 1966 году проучился в Билефельде, в «Вестфален-колледже». Тогда мой отчим был при смерти, и мне хотелось быть ближе к матери. В то время я получал стипендию от органов социального обеспечения. Будучи наполовину сиротой, я имел на это право. Стипендия давала базу для учебы, а к ней добавилась дополнительная сумма — помощь одаренным учащимся от фонда Фридриха Эберта, что позволяло покупать книги.
Наконец я получил свидетельство о законченном среднем образовании, а вместе с ним и возможность поступить в вуз. Что это было за чувство! Мир открылся передо мной. Казалось, теперь все достижимо. Я был как под кайфом. Студент в Геттингене! Этот университет представлялся мне чем-то вроде ворот в мир безграничных возможностей, и я удостоился входного билета! Я был у цели своих чаяний и мечтаний. Юридический факультет и великая мечта стать адвокатом — все внезапно приблизилось и сделалось достижимым. С ранней юности я лелеял эту мечту. В то время по телевидению шел американский сериал, где главным героем был адвокат Перри Мейсон. С каким блеском он распутывал самые заковыристые случаи! Я хотел быть таким, как Перри.
Юриспруденция меня воодушевляла всю жизнь, и сейчас это так. Однако я отношусь к ней в меньшей степени как к науке, а скорее как к ремеслу. Такая установка, наверное, и объясняет, почему за все годы в Геттингенском университете я ни разу не попытался получить место ассистента или научного сотрудника на полставки. Я тогда уже состоял в Союзе молодых социалистов Геттингена, а перед окончанием учебы работал на кафедре профессора Кристиана Штарка. Штарк, человек консервативных взглядов, но обходительный и любезный, посоветовал мне испытать свои силы именно в политике, не в науке. По всей вероятности, он почувствовал, что мои истинные наклонности — в иных сферах. Позднее, став премьер-министром в Нижней Саксонии, я вручал ему документ о назначении его членом государственного суда.
Учебу в университете, привязавшую меня к Геттингену с 1966 года и вплоть до первого государственного экзамена по юриспруденции в 1971 году, я воспринял как неслыханную привилегию. Впервые за долгие годы я смог выспаться. Хотя по-настоящему прилежным я был только в первом семестре. Тогда я являлся к 8.00 на лекции по предмету «Введение в Германское гражданское уложение». Потом снизил обороты. Тем не менее учился я довольно быстро. Чтобы продержаться на плаву и платить за жилье, я, конечно, в каникулы должен был подрабатывать: обычно подсобным рабочим на стройке. В общем, имелись веские основания поторопиться с учебой.
Обстоятельства складывались так, что у меня почти не было контакта с политическими процессами, вызревавшими тогда в студенческом движении. Понадобилось время, прежде чем я сообразил, что за полемика разгорается вокруг. У нас дома эпоха национал-социализма не играла никакой роли. Моя мать шла по жизни абсолютно аполитичной и вдобавок необразованной, поскольку ее повседневность сводилась к борьбе за выживание в чистом виде. И ей никогда не пришло бы на ум, что ее жизнь можно рассматривать как результат чудовищной несправедливости, воспроизводящей по инерции все новых и новых привилегированных и лишенных привилегий, соединив их в жесткую незыблемую структуру тех, кто наверху, и тех, кто внизу.
В движении 1968 года сплелось много мотивов. Тут и эмансипация, и рефлексия по поводу поколения отцов и поколения дедов, молчаливых и умалчивающих. Восстановление страны после войны, экономическое чудо, потому, вероятно, и отличалось таким небывалым взрывом энергии, что это позволило оторваться от прошлого. Как будто все разом освободились от чувства вины, и если кто, вспоминая, спрашивал: а где ты тогда был? — его воспринимали как нарушителя спокойствия. Стыд, испытанный молодым поколением с началом судебного процесса в Освенциме, добавил жару к тому огню, с каким молодые восстали против старших. Но это все было очень далеко от меня — с моим чувством благодарности к государству, все же позволившему мне сделать первый шаг наверх.
Так что я не был активистом студенческого движения 1968 года. Этому препятствовало мое происхождение и связанный с ним недостаток политической просвещенности. Однако свой отпечаток это время на меня наложило. Для меня всегда было важно одно, и то, что я считал важным, в конечном счете объединяет меня с молодыми искателями смыслов той эпохи конца шестидесятых: попытки ответить на вопрос — кто получает шанс, а кто нет, и почему нет? В этом отношении быть левым и принадлежать к СДПГ для меня означает все то же: как внести свой вклад в создание такой действительности, при которой люди одинакового со мной или близкого происхождения смогут из себя что-то сделать?
Поразительно, как позорно мы, молодые социалисты, в своих теоретических дебатах тогда пренебрегали культурой. Зато полным ходом у нас шла полемика по разным вопросам анализа общественного устройства, и параллельно возрастало мое неприятие теории государственно-монополистического капитализма, утверждающей, что государство непременно становится полем боя для крупных концернов. Какие словесные дуэли мы вели по вопросам, подобным этому!
Дискуссии, и прежде всего в Геттингене, в значительной мере сформировали меня. В то время там существовали две группировки. Обе были политически левыми. Разделяло нас несогласие между приверженцами чистой теории, которая во главу угла ставила самостоятельную активность масс, а не партий, и более прагматично ориентированной группой. Вопрос был в том, должно ли рассматриваемое как необходимое основополагающее преобразование общества совершаться с участием и внутри СДПГ — или вне партии, посредством движения масс, готовых к изменениям? Я принадлежал к прагматическому крылу.
В течение месяцев, даже лет эти разногласия парализовали политическую деятельность молодых социалистов. В итоге теоретики получили большинство голосов, а прагматики просто ушли, потому что им надоели ночные дебаты. Я же, напротив, остался и не изменил своей позиции. Поскольку фракция теоретиков все-таки хотела сохранить связь с СДПГ, был образован так называемый коллективный президиум, состоявший из трех человек. Двое представляли фракцию теоретиков, а третьим был избран я. Казалось, что властные отношения определились, хотя и не окончательно. Распределение обязанностей в нашем президиуме гласило: круг теоретических разработок I и круг теоретических разработок II — для двоих моих коллег. На мою долю оставалось лишь поддержание контактов с СДПГ, работа с общественностью и касса. С этого началась моя политическая карьера. Итог известен.
Позже у нас, молодых социалистов в Нижней Саксонии, сформировался другой подход. Большинство уже было убеждено: политика, основанная на интересах большинства и использующая достаточно решительную агитацию, имеет шанс добиться успеха, даже выступая против мощных экономических интересов. Впоследствии, когда я стал федеральным канцлером в составе красно-зеленой коалиции и добивался «атомного консенсуса» по проблеме регулируемого ухода от ядерной энергетики, в моей памяти вновь и вновь возникала та же мысль. И на практике это вылилось во вполне удавшуюся попытку ограничить могучую власть капитала, поскольку мы фактически продиктовали энергетическим концернам: вы будете останавливать атомные станции — на них, как говорится, можно делать деньги и во сне, — как только станция отработает установленный, вполне разумный срок. И это должно быть сделано, даже если не обнаружится нарушений норм безопасности и станция могла бы функционировать дольше. Этот случай, с точки зрения теоретиков марксизма невозможный или достижимый лишь революционным путем, еще ждет своего анализа.
В 1978 году я был избран председателем федерального Союза молодых социалистов. На этом посту я и занимался политикой до начала 1980 года. С 1976 по 1990‑й я работал адвокатом в Ганновере и вел в это время несколько интересных в политическом отношении дел.
В 1978 году я стал адвокатом Хорста Малера, он тогда отбывал заключение. Для меня это не имело политического подтекста: по моим впечатлениям, он покончил со своим рафовским прошлым. Сначала речь шла об отпуске, которого надо было добиться, затем об освобождении Малера после отбывания двух третей срока заключения. Для меня, молодого адвоката, интересующегося уголовным правом, это и так уже было серьезным испытанием. А поскольку к тому моменту я стал председателем федерального Союза молодых социалистов, к делу было привлечено куда больше внимания, чем мне бы того хотелось. О деле Малера писал известный журналист Юрген Лайнеманн, звезда журнала «Шпигель». И президиум СДПГ во главе с Вилли Брандтом занялся как самим делом, так и молодым адвокатом. В президиуме нашлись люди, которые стали давить на меня, с тем чтобы я отказался от ведения этого дела. А затем Вилли Брандт, в свойственной ему неподражаемой манере, дал понять, кому следовало, что мои адвокатские полномочия сами по себе не подлежат критике, пока я буду действовать в рамках законных предписаний и соблюдать все правила адвокатуры. Именно так я и поступал.
Примерно тогда же я должен был защищать двух пасторов-гомосексуалистов. Земельная церковь Ганновера собиралась их уволить, поскольку они открыто демонстрировали свои сексуальные предпочтения. Средства массовой информации в подробностях освещали столь необычное событие, поэтому я могу позволить себе написать об этом, не нарушая этических норм своей профессии. В те времена невозможно было представить, чтобы крупный политик, скажем, уровня берлинского бургомистра, открыто признал свою нетрадиционную сексуальную ориентацию. Предубеждения в отношении гомосексуализма были очень сильны. Не хочу скрывать, я тоже имел свои предрассудки. И мне приходилось ломать себя, чтобы непредвзято общаться с клиентами. Но в ходе судебных разбирательств — а в обоих случаях тогда признали правоту церкви — и в беседах с клиентами я очень многое понял и узнал. И сегодня я рад, что, оказавшись во главе правительства, я внес свою лепту в доработку законодательства об уравнивании в правах — вплоть до уровня, который я считаю справедливым и обоснованным. Я верю: это позволит многим людям, и прежде всего тем, кто не пользуется известностью, выйти из вынужденной изоляции и избавиться от отчаяния.
Много шума было и вокруг процессов, на которых я выступал против запрета на профессии в конце семидесятых — начале восьмидесятых годов. В 1972 году правительство Брандта приняло так называемый указ о радикалах. Предположительно это было связано с внешней политикой. Правительство хотело таким образом воспрепятствовать правым в их диффамации восточной политики Вилли Брандта, поддерживающей, якобы, коммунистические взгляды. Безнадежная затея, как вскоре выяснилось: этот указ ударил по учителям, юристам и т. д. — вплоть до машинистов локомотивов на железной дороге. Ситуация особенно обострилась, когда Конституционный суд ФРГ в 1975 году подтвердил, что на государственную службу нельзя принимать лиц, принадлежащих к партиям или группировкам, которые признаны антиконституционными. Тут попали под удар члены Германской коммунистической партии и активисты мелких марксистских организаций, образовавшихся после распада движения 1968 года. Указ о радикалах в государственной практике превратился в дубинку, карающую инакомыслящих. Выступая в защиту этих людей в судах, я постоянно твердил: немецкое конституционное право и нормы, регулирующие правовое положение госслужащих, должно карать не за убеждения, не за образ мыслей, а только за антиконституционные действия на службе. Большинство этих процессов я проиграл. С тем большим облегчением я одним росчерком пера отправил эту практику на свалку истории — по крайней мере в Нижней Саксонии, когда стал там премьер-министром. И под впечатлением от этих событий я никогда уже больше не считал право, правомочия и судебную практику чем-то стоящим вне политики. И по сей день я придерживаюсь того же мнения.
В 1986 году я предпринял первую попытку в борьбе за пост премьер-министра Нижней Саксонии. Накануне выборов в ландтаг на своем старом «фольксвагене» я трясся по ухабам по просторам страны. Я хотел выдвинуть свою кандидатуру против занимавшего тогда этот пост Эрнста Альбрехта и прочесывал местные объединения и низовые ячейки СДПГ, знакомясь с партией. В прокуренных пивных, в задних комнатах и за прилавками, в разговорах и спорах я доучивался и переучивался, узнавая, как много надежд и чаяний питает эту партию, как высок уровень доверия, на котором она стоит. Многие партийцы помнили меня с тех пор, как я был председателем Союза молодых социалистов, что отнюдь не прибавляло мне шансов: наши былые дебаты люди воспринимали как свой тяжкий крест.
В других местах меня встречали с недоверием, поскольку некоторым мой взлет наверх казался слишком стремительным. В 1980 году я был избран в бундестаг. В 1983 году я сменил на посту председателя Ганноверского отделения СДПГ Петера фон Эрцена, отказавшегося повторно выдвигать свою кандидатуру. Таким образом, я был свежеиспеченным председателем крупнейшего районного отделения СДПГ в Нижней Саксонии.
Мы в Ганновере посчитали это достаточным основанием, чтобы воспротивиться боннскому Президиуму СДПГ, выдвигавшему кандидатуру Анке Фукс (позже она стала управделами СДПГ) на пост премьера в Нижней Саксонии.
Впоследствии я узнал Анке Фукс как весьма боевитого, но честного противника по внутрипартийной борьбе. Она вышла из профсоюзного движения, быстро сделала себе имя и стала известным общественным и политическим деятелем.
Мое выдвижение произошло вскоре после того, как Карл Рафенс, председатель фракции СДПГ в ландтаге Нижней Саксонии, дважды выдвигавшийся кандидатом на пост премьер-министра, заявил о своем уходе из политики на земельном уровне. Я давал интервью одному журналисту и, недолго думая, сам предложил себя в качестве преемника Рафенса.
Сообщение в газете произвело эффект разорвавшейся бомбы. Кто-то попытался предложить побороться за этот пост Гансу Апелю, бывшему министру обороны в правительстве Шмидта. Но тот отказался, поскольку я твердо держался своего намерения и ему пришлось бы пройти через очень непростое голосование. Итак, оставались двое: Анке и я. Кого из нас предпочесть, должен был решить съезд СДПГ Нижней Саксонии. Для этого, собственно, и понадобился мой агитационный рейд по местным ячейкам.
В той поездке я открыл для себя партийцев Восточной Фрисландии, и с тех пор отношусь к ним с глубокой симпатией. Это были люди, накрепко связанные со своей землей, открытые, зачастую немного чудаковатые. Между Везером и Эмсом, от города Лера до Эмдена — повсюду я старался убедить членов партии в том, что достоин доверия. Йоке Брунс, председатель районного отделения, а затем и председатель СДПГ на земельном уровне, обещал мне поддержку. В районном отделении СДПГ Везер-Эмс я тоже вырвался вперед на полкорпуса, благодаря тому, что удалось перетянуть на свою сторону Вальтера Гельфуса, председателя производственного совета компании «Тиссен-Нордзееверке». Никогда не забуду встречу с этим человеком и со всем его производственным советом. Меня пригласили туда сразу же следом за Анке Фукс — от нас требовалось рассказать, как мы представляем себе дальнейшую работу в Ганновере. После моего выступления и кратких дебатов Вальтер Гельфус, естественно, на диалекте, сказал: «Коллеги, ну вот вам и Шрёдер. Вы послушали тогда эту Анке, теперь Шрёдера. Я скажу свое мнение: нам, в Нижней Саксонии, не нужна во главе — юбка». В Эмдене тоже все сложилось в мою пользу, и моя кандидатура прошла. Вальтер Гельфус, председатель производственного совета, давно умер, и Анке, я думаю, уж как-нибудь его простит. Это был рабочий лидер старой закалки, настоящий человек.
А потом — вечеринка в Гюмзе, посвященная старту избирательной кампании, где впервые собрались люди искусства и интеллектуалы, чтобы меня поддержать. Яркое впечатление, незабываемое воспоминание!.. В моей душе этот праздник связан еще и с мыслью о том, что для человеческого общества жизненно необходимо сохранять и расширять свободное пространство, где без помех могут процветать искусство и культура. В таком обществе хочется жить! Мне, потомку пролетариев из Тале в Восточной Вестфалии, именно тогда стало ясно, как много таинственных и захватывающих миров я еще должен освоить.
Особенно льстило моему самолюбию, что в Гюмзе приехал Вилли Брандт. Несколько раньше я ездил к нему в Бонн. Разговор шел о кандидатуре для Ганновера и о том, что многие просили его отговорить меня от этой затеи. И он спросил: «Ты, тем не менее, хочешь выдвигаться?» Мой ответ: «Да, хочу». Никогда не забуду его широкую улыбку. И в его словах — «Ты же знаешь, я как председатель партии не могу тебя поддержать» — я ощутил большую симпатию. Я тогда кивнул и ответил, что вполне сознаю: он обязан отстаивать предложение партийного президиума, то есть кандидатуру Анке, но, может быть, все-таки не так настойчиво, как он мог бы?.. Он встретил эти слова сдержанно, а потом, когда вопрос с кандидатурой был уже решен, очень помог мне в борьбе на выборах.
С Вилли Брандтом я встречался на разных этапах своей политической карьеры. Сначала — когда я был еще молодым членом партии и помыслить не мог даже приблизиться к этому почитаемому человеку, не говоря уже о личном знакомстве. Впервые я увидел его в Геттингене, в 1969 году, — я агитировал за него на выборах. Вилли Брандт занимал тогда пост министра иностранных дел.
В нечастых, но для меня неизменно важных беседах я узнал его как очень противоречивого человека. Временами надменный — вплоть до презрения к своему визави, он умел повернуться и другой стороной, и тогда перед его юмором и обаянием устоять было невозможно. Что меня особенно восхищало, так это его поразительное политическое чутье. Он тонко чувствовал, какие процессы протекают в обществе. Примером тому может служить его знаменитая фраза о том, что большинство — слева от центра. А при одном типичном эпизоде я сам присутствовал. Это было незадолго до воссоединения страны. В октябре 1989 года я, будучи лидером нижнесаксонской оппозиции, должен был сопровождать его во время визита в Москву. Он, вместе с Эгоном Баром и Хансом Кошником, отправлялся на встречу с Михаилом Горбачевым. В самолете он показал мне письмо от одного из основателей социал-демократической партии тогдашней ГДР — кажется, это был Ибрагим Бёме. Бёме писал Вилли Брандту, что он и его товарищи, среди них Маркус Мекель, основали в ГДР социал-демократическую партию и просят у Вилли Брандта поддержки, чтобы их приняли в Социалистический интернационал. Он от души хохотал над такими амбициями столь маленькой партии, потом перестал смеяться и серьезно сказал: «Надо держать в поле зрения этих людей. В нашем движении все когда-то начиналось с малого».
Что касается моих личных чувств в отношении Вилли Брандта, то, наверно, точнее всего их можно определить по групповому портрету, так называемой главной тройки того времени: Вилли Брандт, Герберт Венер и Гельмут Шмидт. Вилли Брандт был любим, Герберт Венер — почитаем, а Гельмут Шмидт — уважаем. И это, на мой взгляд, самое удачное описание столь различного влияния этих людей и столь разной, но никогда не менявшейся, оценки этих трех выдающихся личностей внутри СДПГ.
Мой путь к посту федерального канцлера был долгим, и начался он не в 1986 году, поскольку выборы в Нижней Саксонии, несмотря на значительный прирост голосов, были проиграны. Потребовалось довольно продолжительное время, прежде чем я смог избавиться от мысли о том, что это было поражение. Ганс-Йохен Фогель, возглавлявший тогда нашу партию, пригласил меня в Бонн и сумел убедить, что я не должен рассматривать итог выборов исключительно под девизом «победа или поражение». За эту беседу я ему очень благодарен.
Конечно, я был разочарован и сильно расстроен тем, что мои надежды встать во главе правительства Нижней Саксонии рухнули. Хотя мы и прибавили 5,6 процента голосов избирателей, вотум доверия оказался на стороне правительства Альбрехта: в коалиции со свободными демократами наши противники получили большинство — ровно на один голос. Фогель ободрил меня. Это стало началом очень продуктивной совместной работы, которая закончилась жарким спором и ссорой, когда он посчитал меня целиком и полностью ответственным за провал в Мангейме Шарпинга. Сам Шарпинг смотрел на вещи иначе, и он был прав. Впрочем, я тоже, со своей стороны, хотел, чтобы председателем стал Лафонтен, и не делал из этого тайны.
После нашей ссоры прошло время, и мы с Фогелем — к моей большой радости — снова сблизились. В период моего канцлерства он стал мне незаменимым советчиком, причем никогда не говорил об этом на публике, даже не намекал. Вряд ли найдется хоть одно важное решение, которое я или руководитель Ведомства канцлера Франк-Вальтер Штайнмайер не обсудили бы предварительно с ним. Только в единственном принципиальном вопросе мы не сумели найти общий язык. Когда я пригласил его войти в Национальный совет по этике, он кратко ответил: мне не стоит, мол, тешить себя иллюзиями, потому что его строгая и ограничительная позиция (вероятно, в связи с католическими моральными установками) по исследованиям стволовых клеток останется неизменной. И хотя я придерживался и придерживаюсь иного мнения, я вполне могу уживаться с такой позицией Фогеля.
Между прочим, он вовсе не ментор и не педант, каким его часто представляют. Он всегда открыт для дискуссий и вполне способен изменить свое мнение, если аргументация собеседника его убеждает. В 1983 году Фогель стал преемником Венера на посту председателя фракции. Еще не будучи председателем партии, он, наряду с Йоханнесом Рау, сделался первым номером в СДПГ. Поскольку Рау отлучался по своим делам (он был главой правительства земли Северный Рейн-Вестфалия), а Фогель день и ночь находился в Бонне, ему приходилось в значительной мере в одиночку определять всю национальную политику СДПГ. Его репутация — дескать, он человек в футляре, педантичный бюрократ — слишком сильно снижает в глазах людей его истинную роль в тот период истории СДПГ.
Партия после потери власти в 1982 году переживала трудные времена. Необходимо было найти новые ориентиры. Когда старые истины разрушены или рушатся у всех на глазах, когда большая политическая партия должна освоиться с фактом потери власти, а новые направления движения еще не найдены, сохранение формальностей и процедурных процессов является важным средством интеграции и организации масс. Я думаю, Фогель это понимал. И он сознательно пошел на то, чтобы о нем возникла легенда — он, мол, зануда и крючкотвор, — ради того, чтобы сохранить единство и уберечь партию от развала. И он проделал это с успехом, как потом выяснилось. А помимо того следует помнить, что его результат на выборах в марте 1983‑го был лучшим в истории СДПГ. Историкам предстоит воздать должное большой ценности для политики такой фигуры, как Фогель, — и они это сделают. В этом я убежден.
Благодаря его помощи я стал относиться к избирательной кампании 1986 года как к первой попытке — и весьма обнадеживающей. И будучи абсолютно честен с собой, я признал, что еще не готов возглавить земельное правительство. Четыре года жесткой оппозиции помогли мне решиться на вторую попытку в 1990 году, и она стала успешной. А чтобы решиться на вторую попытку, надо было набраться мужества, в чем мне очень помог Ганс-Йохен Фогель — тогда, при нашем с ним разговоре в Бонне, в итальянском ресторане.
Борьба на выборах 1986 года сопровождалась событием, существенно повлиявшим на весь ее ход. 26 апреля в далеком Чернобыле, на русской атомной электростанции, произошла крупнейшая авария с непредсказуемыми последствиями, которая вызвала панику, по крайней мере в Европе. Радиоактивные осадки затронули прежде всего Белоруссию, Украину и Польшу. Но и в Скандинавских странах, и в Германии замеры показывали повышенную радиацию. Это вызвало ужас, а вместе с тем люди начали более скептически относиться к технике, которая требует от человека безошибочных действий. Закрывались детские площадки, в песочницах производились мероприятия по очистке, и, поскольку шли радиоактивные дожди, детям все лето нельзя было играть на открытом воздухе.
Канцлер Коль с его инстинктивным чутьем понимал, что привыкшие к его патриархальной политике избиратели надеются, что их немедленно успокоят и избавят от страха, и решил, в знак того, что им принимаются должные меры, впервые ввести пост министра по окружающей среде, отвечающего и за безопасность реакторов. Им стал будущий гессенский премьер-министр Вальтер Вальман. Коль, о котором не без оснований можно сказать, что энергетическая политика была ему глубоко чужда и что атомную энергетику он считал просто частью производства электрического тока, потихоньку мутировал: прежде он был безусловным сторонником ядерной энергетики, а теперь становился ее скептическим сторонником. Вальман, сам признававший себя консерватором, был и вовсе далек от того, чтобы размышлять о новых формах производства электроэнергии. Нет, в сферу его интересов не входили ни такие вопросы, как получение энергии из альтернативных источников, интересовавшие в СДПГ Эрхарда Эпплера и молодое поколение, ни те проблемы, которыми занимались зеленые. Его задача состояла в том, чтобы бюрократическим способом, а именно создав министерство по вопросам ядерной безопасности, успокоить паникующую общественность. Ту самую общественность, чье большинство, включая отчасти и членов СДПГ, всеми силами сопротивлялось новой энергетической политике — в любой форме. На истинных провидцев, как, например, Эрхард Эпплер, один из честнейших людей, когда-либо игравших заметную роль в немецкой политике, изливались потоки клеветы. Эпплер — не просто крупный мыслитель, но человек с редкой способностью увязывать свое видение будущего с практическими шагами в политике — выступил тогда с замечательной речью, которая произвела на меня глубокое впечатление.
Тогда, в середине восьмидесятых годов, Рональд Рейган уже провозглашал, ссылаясь на Ветхий Завет, великую битву «Добра со Злом», причем под «Злом», он, естественно, подразумевал коммунизм. Эпплер, который, как известно, был весьма значительной фигурой в немецком протестантизме, хладнокровно возразил американскому президенту: битва Армагеддона никак не годится для легитимизации демократической политики.
Решительного шага Коля — назначения министра по окружающей среде — оказалось достаточно, чтобы нейтрализовать нарастающую неуверенность избирателей и еще раз провести Эрнста Альбрехта на ту же должность. Но в долгосрочной перспективе этот шаг создал базу для того, что люди стали воспринимать красных как все более реальную альтернативу. К тому же, молодая партия зеленых сумела извлечь урок из первых попыток участия в земельных правительствах в Гессене и в Берлине. Обе красно-зеленые коалиции рухнули, споткнувшись о свое неумение рационально разрешать конфликты и находить перспективные компромиссы. А помимо того, СДПГ долго не могла уразуметь, что зеленые — вовсе не непослушные дочки и сыновья, которых можно вернуть домой родительской строгостью и наказанием. Возникли зеленые как движение, чье существование было вполне оправданно из-за явного пренебрежения экологическими проблемами. Затем, в тяжких муках, из движения родилась партия. Эта партия симпатизировала движению 1968 года, однако вышла она из просвещенных буржуазных кругов. Зеленые позиционировали себя как партию просвещенной буржуазии, которая считает чересчур примитивным рыночный либерализм современных свободных демократов. Их закат начнется только в том случае, если они — исключительно ради вхождения во власть — решат объединиться с Христианско-демократическим союзом. Вот тогда их обаяние может развеяться.
В 1986 году я позволил себя уговорить и отказался от создания красно-зеленой коалиции в Нижней Саксонии. Кандидатом на пост федерального канцлера был тогда Йоханнес Рау, премьер-министр в правительстве земли Северный Рейн-Вестфалия. Он поставил на единое управление федерацией, а коалицию с зелеными в земельных правительствах считал абсолютно контрпродуктивной. В комментариях прессы сочетание красных с зелеными тоже по преимуществу отвергалось. Впрочем, такой точки зрения придерживались в основном известные своей консервативностью нижнесаксонские газеты. Я поддался давлению, хотя, по сути, и не был убежден. Сам себя и своих друзей я успокаивал ссылками на то, что зеленые пока еще не способны работать в правительстве. На самом деле я подозревал, что такой альянс окажется не под силу обоим: и СДПГ, и зеленым.
И вот результат: у меня уже не было шансов на победу, поскольку ХДС и СвДП выступили с совместным заявлением о создании коалиции. Имея за собой 36 процентов избирателей, нельзя рассчитывать, что наберешь абсолютное большинство — это было настолько же безнадежное дело, как и у Йоханнеса Рау на федеральном уровне. И я сделал свои выводы: нельзя победить на выборах, не используя тех возможностей, которые дает приемлемая коалиция.
Три года работы в оппозиции в ландтаге Нижней Саксонии были позади, когда в 1989 году раз и навсегда поднялся железный занавес, и нашим взорам открылся мир, производивший странное впечатление: как бы застывший и онемевший. Вряд ли кто-то из моего поколения всерьез рассчитывал, что воссоединение Германии может произойти мирно, без единого выстрела. И даже когда это немыслимое уже разворачивалось у нас на глазах, мы взирали на происходящее с непомерным скепсисом. Мы привыкли считать себя западными немцами. Мы были накрепко включены в свой социум, мы создавали свое государство — с болью, но с убеждением, что альтернативы нет, и давно распростились с мыслями о возможности того, что теперь, словно гром среди ясного неба, становилось реальностью: объединение двух немецких государств. Жить не рядом друг с другом, а вместе — такой экзамен предстояло нам, немцам, выдержать в будущем, которое мы, политизированные послевоенные поколения на Западе, представляли себе только в разделенной стране. Неужели то был в самом деле конец послевоенного периода, о чем с ликованием провозгласили пресса и сторонники консерваторов?
Нет, тогда еще не закончилось послевоенное время. Счастье, переполняющее меня сегодня при мысли о свершившемся воссоединении, тогда еще витало далеко. Скорее в виде предчувствий, чем на сознательном уровне, я полагал, что теперь все станет иначе и ничто не останется прежним, чего мы добивались в развитии Рейнской республики. Объединение повлекло за собой кратковременное стимулирование конъюнктуры, отчего сильно выиграло уже обветшавшее правительство Коля: это дало ему возможность продержаться у власти еще восемь лет. Но это же означало — на фоне угасавшего всеобщего ликования — восемь лет политического застоя. Реформы встали, как в пробке на дороге.
Имелись свои заблуждения на Востоке и на Западе, и это едва не возвело новую стену между обеими Германиями. Не могу сказать, что социал-демократы были в чем-то умнее, прозорливее или более внятно в исторической перспективе оценивали факт воссоединения Германии и действовали более четко. Так же как остальные партии, они разделились на тех, кто в конце концов стал относиться к процессу объединения как к лишней нагрузке, и на тех, кто воспринял происходящее с патриотических или национальных позиций. В Германии не нашлось политического лагеря, который оказался бы на высоте положения. По причине тотальной неосведомленности Коль мог позволить себе разглагольствовать о «цветущих ландшафтах», а его министр финансов верил, будто все можно будет профинансировать из заначки на черный день. А сколько времени прошло, пока не иссякло беспредельное западно-германское высокомерие! Западные немцы вели себя, словно богатые родственники, словно без их помощи и накопленного состояния бедным братьям и сестрам еще долго пришлось бы ждать, пока кто-нибудь приведет в порядок их обветшалые города. Но в то же время санация общего культурного наследия позволила сделать шаг к сближению, остановить и преодолеть нарастающее отчуждение, продлившееся 45 лет.
Насколько мы все тогда переоценивали темпы сближения внутри страны, я еще раз с очевидностью наблюдал в 2002 году, в конце первого срока своих полномочий, когда федерация и земли обсуждали «пакт солидарности II». По истечении срока действия первого пакта требовалось и в последующие 15 лет продолжать восстановление новых земель и проводить их дальнейшее обустройство. Общий объем средств, предоставляемых федерацией на эти цели, составлял 156,5 миллиарда евро. От этих выплат южнонемецкие земли предприняли плохо замаскированные попытки увильнуть. Немало сил пришлось приложить, но в конце концов мы добились успеха: все земли удалось удержать в одной лодке. Было, однако, забавно наблюдать, как Гессен, Баден-Вюртемберг и Бавария получили взбучку от Федерального конституционного суда за попытки уйти от «надбавки солидарности» хотя бы по мелочи: по сближению уровня больничных касс на Востоке и на Западе.
Объединение принесло и другие испытания. Нам пришлось убедиться, что у молодых послевоенных поколений в двух немецких государствах — в ГДР, с ее антифашистскими постулатами, и в Рейнской республике, с ее заядлым антикоммунизмом — в их желании противостоять наличествующим политическим установкам есть две разные версии протеста. На Западе оппозиционная молодежь позиционировала себя слева. На Востоке, где во времена ГДР настоящей работы по денацификации не проводилось, отголоски неонацизма просто заткнули кляпом, а после объединения они вдруг превратились в дикий рев, который раздавался все громче. Всплеск неонацизма связан также и с развалом структур в экономике и с тотальной потерей рынков в Восточной Европе. Осколки разогнанной на Западе нацистской партии, с их «старыми бойцами», вызывали интерес у молодых неонацистов. И внезапно НПГ перестала быть пустой шелухой, и даже Хорст Малер, в прошлом активист левого РАФа, повернул вправо, где и нашел для себя новое поле деятельности. Правые крысоловы с Запада обнаружили на Востоке формы молодежной культуры, чьи приверженцы, не полностью, но отчасти, оказались слишком легкой добычей и с готовностью устремились за старыми лозунгами, такими как ненависть к иностранцам или антисемитизм. Раздел Германии был для нас тяжким испытанием, а теперь перед нами — проблемы слияния и срастания. Я оптимист и скажу так: мы можем справиться с этими задачами и найти достойный ответ на вызов справа.
Ни о чем подобном мы, конечно, и подозревать не могли, когда в 1989 году скептически наблюдали за неумеренными восторгами по поводу воссоединения страны. Тем не менее, довольно скоро стало ясно, что единая Германия с ее восьмидесятимиллионным населением больше не будет восприниматься извне как политический карлик. Единая Германия вновь вступала в мировую Историю. Непривычная ситуация — и мало кто в стране это осознавал.
В то время на мою долю сначала выпало совсем другое испытание: создание первой красно-зеленой коалиции в Нижней Саксонии. В ночь после выборов 13 мая 1990 года выяснилось, что мы, набрав 44,2 процента голосов, явно опередили ХДС с ее 42 процентами. СвДП, набравшая 6 процентов, и зеленые с 5,5 процента перепрыгнули через барьер. Сразу же после первых официальных подсчетов ХДС признала свое поражение. СвДП со всей стойкостью заявила, что ни при каких обстоятельствах не хочет вступать в коалицию с социал-демократами. Оставался один вариант: красно-зеленая коалиция. Сторонники этого шага в обеих партиях решительно требовали, чтобы коалиция была создана.
Выторговать коалиционный договор оказалось не так уж и трудно. Мы были едины в своем неприятии атомной энергетики, а по вопросам о распределении компетенций на земельном уровне были найдены приемлемые компромиссные решения. Зеленые в самом деле оказались очень кстати — благодаря своим заслугам в Ганновере зеленые нижнесаксонцы Tea Дюкерт и Юрген Триттин дошли до Бонна и до Берлина.
Сегодня можно поддаться искушению и рассматривать первую успешную красно-зеленую коалицию в Нижней Саксонии в 1990–1994 годах как своего рода внутриполитическую подготовку к тому, что восемь лет спустя стало новой реальностью на федеральном уровне. Нет, тогда наши действия в объединенном правительстве не были столь целенаправленными. В то же время успешное сотрудничество в Ганновере, бесспорно, помогло внутри партии повлиять на консерваторов, категорически отвергавших идею коалиции — и сейчас, и позднее на федеральных выборах. Перед выборами в бундестаг в 1998 году мне было ясно, что тогда еще молодая, раздираемая спорами и противоречиями относительно собственной программы партия зеленых не станет самым удобным партнером. Тем не менее, красно-зеленая версия являлась единственной возможностью для СДПГ прийти к власти в Бонне, а затем и в Берлине. СвДП тогда пребывала в вавилонском плену у ХДС. Диалектика этого процесса привела к поразительному следствию: свободные демократы оказали заметное влияние на программу Христианско-демократического союза. Это касалось прежде всего взглядов на экономику. ХДС все сильнее затягивало в кильватер доктринерских экономических теорий СвДП, и христианские демократы в отличие от ХСС дрейфовали в сторону неолиберальной экономической политики. Ради того чтобы сохранить в перспективе коалицию со СвДП, христианские демократы теряли свой вес и характерные черты народной партии.
Есть несколько длинных цепочек, которые тянутся от первого опыта работы в правительстве Нижней Саксонии к красно-зеленому федеральному правительству в Берлине. Так, еще в Нижней Саксонии, среди прочего, было много дискуссий по вопросу о генных технологиях. Речь шла о создании генетически измененных полезных растений, устойчивых к определенным болезням, то есть растений, которые можно выращивать без пестицидов. По обе стороны фронта борьба велась с крайним ожесточением. Опытные делянки, где размещались генетически измененные семена, периодически уничтожались какими-то группировками. Для меня было важно вернуть противников к сути дела, чтобы их споры стали продуктивнее. Я организовал комиссию, которая должна была определить основные направления работ при обеспечении общественного контроля и оценки возможных последствий — так, чтобы оставались возможности для исследований и развития всего направления. Это было необходимо, поскольку иначе важная для Нижней Саксонии отрасль экономики могла попросту переселиться в другие места. В Бельгии и в Голландии для разработки генных технологий не нужно было никаких разрешений сверху. Противостояние в обществе, в частности, концентрировалось на вопросе: кто будет отвечать, если поля у производителя сельхозпродукции окажутся загрязненными генетически измененным материалом? То есть загвоздка была в том, как урегулировать конфликт, и такие возможности были найдены: в принципе, это можно квалифицировать как причинение ущерба. Однако конфликт, к которому мы в то время подошли с политическом точки зрения, и сегодня пребывает в тлеющем состоянии.
А тогда один известный производитель детского питания уже стал грозить, что уедет за границу, если в Германии начнется широкомасштабное применение генетически измененных посевных материалов. Это демонстрирует остроту конфликта. Фирма аргументировала свое намерение так: ее капитал — доверие потребителей. Матери и отцы, покупающие своим детям питание этой фирмы, дескать, полагаются на то, что продукция изготовлена из чистого биологического сырья без использования материалов с измененной генной структурой. Это важный аргумент для маркетинга, он достигает самых глубин подсознания. Многие биологи решительно предостерегают людей: не следует иметь дело с продуктами, подвергшимися манипуляциям на генном уровне, поскольку последствия ни оценить, ни предотвратить невозможно. Поэтому было необходимо, как минимум, ввести строго обязательные опознавательные индексы и найти практическое решение проблемы: как предотвратить перенос пыльцы, скажем, ветром, с одних полей на другие.
Я часто вспоминал ту комиссию под названием «Зеленые генные технологии» при правительстве Нижней Саксонии, когда уже в федеральном правительстве, в 2002 году, возвращал в деловое русло тяжелейшие дебаты в Комиссии по этике — об исследовании стволовых клеток. Другая, настолько же длинная цепь воспоминаний ведет от преодоления конфликта по вопросу «работа и окружающая среда» к тому, как в Нижней Саксонии мы сумели восстановить природный болотистый ландшафт в окрестностях мерседесовского испытательного автотрека. Или еще — с газопроводом из Норвегии через нестабильную береговую полосу, затопляемую морским приливом, где удалось воспользоваться совершенно новой, никогда еще не применявшейся технологией. Так работа в Нижней Саксонии действительно оказалась экспериментальным полигоном для проверки на прочность красно-зеленой коалиции, прежде чем выйти на федеральный уровень. И успешно.
Точно так же в Ганновере был заложен принцип: при всех сложностях с финансами — а финансов всегда не хватает — надо стараться оградить сферу культуры от поползновений тех, кто хочет на ней сэкономить. Если же государственной помощи не хватало, привлекались частные спонсоры. Так получило свой новый дом ганноверское «Кёстнер-общество», и благодаря тому же принципу в Нижней Саксонии театральный ландшафт оживился оперными сценами. И это все потому, что деятели культуры теперь могли рассчитывать на новую, открытую политику.
Мое собственное отношение к культуре вовсе не было чем-то само собой разумеющимся. Мне пришлось как следует поработать над собой, чтобы получить доступ к литературе, к живописи и к музыке. У себя дома мы не мечтали над книгами и даже не знали по имени ни одного из знаменитых композиторов. Мы слушали только радио, шлягеры того времени, такие как «Рыбаки на Капри», и в мечтах уносились за рыбаками в далекое море. На стенах у нас не были развешаны картины, и никто не беседовал о философии. Со всем этим меня по-настоящему познакомили друзья. Вечера культуры в Ведомстве канцлера проводились не по обязанности — по зову сердца. Люди, занимающиеся искусством, открывали мне мир, о котором я ничего не знал. Общение с ними развивало меня. И это в конце концов вызвало у меня желание учредить пост министра культуры на федеральном уровне. Политики земельного уровня выступили против, однако это имело большое значение для культурно-политического климата в стране. Каждый, кто в период моего канцлерства занимал этот пост, позитивно влиял на этот климат — каждый в своем роде. Но все согласятся со мной, если я скажу, что создал его Михаэль Науманн.
Итак, путь, приведший меня из Бекстена — через Тале и Геттинген — в Ганновер, был весьма увлекательным. Он во многом сформировал меня и мои представления о людях. И на этом пути я узнал, что не надо доверять всякому, кто тебе что-то нашепчет, а лучше прислушиваться к тому, что одни называют «внутренним голосом», а другие «инстинктом». Оглядываясь назад, я вижу женщину, свою мать — мы ее называли «лев» — и снова чувствую то, что всегда для меня было важно: нельзя забывать начало пути. Обыкновенные дни детства и ясный взгляд на них стали ориентирами моего компаса.