Иваново
Сразу же после убийства С.М. Кирова в Иваново пришла специальная директива за подписью Сталина: «О необходимости усилить борьбу с правотроцкистами, являющимися шпионами и агентами иностранных разведок, совершившими злодейское убийство товарища Кирова». На директиве стояла пометка: «Всем обкомам, крайкомам и республикам». Такая же директива поступила от Ягоды, адресованная во все республиканские, краевые и областные управления НКВД.
Следует отметить, что, несмотря на всю Газетную истерию и поток соответствующих директив, поначалу далеко не все начальники УНКВД на местах пошли по усиленно рекомендуемой им дорожке «раздувания», а позднее — прямой фальсификации дел на так называемых «троцкистов-террористов». Среди руководящих работников НКВД (до прихода к власти Ежова) было еще много старых чекистов, которые если и не саботировали усиление борьбы с липовыми троцкистами-террористами, то, во всяком случае, не проявляли в этом деле никакого энтузиазма.
Так вел себя и начальник Ивановского УНКВД старый заслуженный чекист Владимир Андреевич Стырне, игравший видную роль в знаменитых операциях ВЧК-ОГПУ в первой половине 20-х годов («Трест», поимка Савинкова и пр.). Стырне аккуратнейшим образом доводил поступающие из центра директивы до своих подчиненных, но сам (насколько мне известно, как помощнику начальника УНКВД по милиции, а также как человеку, находящемуся в близких отношениях со Стырне на правах старого знакомства по Москве) не проявлял никакой инициативы в этом направлении. Не создавал сенсационных дел на троцкистов-террористов и с разоблачениями в печати «кровавых методов врагов народа» не выступал.
Зато первый секретарь Ивановского обкома партии Иван Петрович Носов с огромным энтузиазмом на всех собраниях и совещаниях призывал всех и вся на борьбу с подлыми троцкистами-террористами. Он подчеркивал, что, будучи на совещании в Москве, получил личные указания от товарища Сталина, а затем от Молотова — «выкорчевывать и беспощадно уничтожать» всех правотроцкистов. Носов возмущался и сокрушался, что в Ивановско-промышленной области (ИПО) не обнаруживаются «враги народа», троцкисты, тогда как во многих других областях их находят и искореняют. Об этом же твердили председатель Ивановского облисполкома Агеев, секретарь горкома Соколинский и ряд других руководящих партработников.
После убийства С.М. Кирова в стране быстро нарастала атмосфера всеобщего недоверия и подозрительности ко всем, имевшим в прошлом хотя бы самое отдаленное отношение к троцкизму или к другим группировкам. И если кто-либо из таких людей выступал на партсобраниях с критикой недостатков в области, Носов, Агеев и их компания немедленно клеймили его ярлыком «троцкиста». В последующие 1935–36 годы эти порочные методы с каждым месяцем действовали все безотказнее. Многим товарищам, имевшим в прошлом самое незначительное или косвенное отношение к троцкизму (или просто почему-либо неугодным), сначала приклеивали клеймо «троцкиста», затем исключали из партии, а позднее их арестовывали и уничтожали.
Тем не менее некоторые члены партии продолжали еще выступать, как и ранее, с критикой поведения Носова и других не в меру зарвавшихся вельмож. Тогда еще в нашей области было более или менее спокойно, и шумиха с искоренением троцкизма до нас не дошла.
Впервые мы столкнулись с этим явлением осенью 1935 года, когда в Иваново пришла сверхсрочная шифровка из Москвы, предлагавшая органам НКВД, милиции и пограничным войскам принять самые энергичные и активные меры к розыску «опасного преступника» Димитрия Гая, бежавшего из окна вагона по пути следования, кажется, в Ярославскую тюрьму.
Это известие меня поразило. Бывший легендарный герой гражданской войны, которого я лично знал еще по Вильно в 1920 году, в последние годы — профессор военной академии имени Фрунзе, как мог он стать на путь измены? К моему стыду, я думал тогда не о какой-то страшной ошибке или несправедливости, а о том, что такой человек, перейдя на сторону троцкистов, видимо, с такой же страстью, с какой он воевал в гражданскую, будет бороться против генеральной линия партии.
Начальником штаба по розыскам был назначен Стырне, но он перепоручил это дело мне, и я в течение двух или трех суток принимал донесения о ведущихся розысках и сообщал о ходе дел в Москву. Начальником центрального штаба по поимке Гая в Москве был замнаркомвнудел Г.Е. Прокофьев, его замом — член коллегии НКВД Л.Г. Миронов. Оба они чуть ли не ежечасно звонили мне, требуя усилить розыски. Прокофьев несколько раз подчеркивал, что за розыском Гая наблюдает лично Сталин, которому штаб должен ежечасно представлять сводки, поэтому мне необходимо докладывать им каждые 45 минут.
Получая от меня очередные донесения, Миронов говорил слегка ироническим тоном, которому я тогда не придавал значения, относя его за счет наших с ним дружеских взаимоотношений и обычной манеры в прошлом вести разговоры в шутливом тоне. Теперь же я думаю, что Миронов просто был умным человеком и те нездоровые тенденции, которые мы, находящиеся вдали от центра, поняли значительно позднее, он, как член коллегии НКВД, уже видел воочию. Ему, видимо, уже тогда было ясно, что Гай никакой не опасный преступник и не враг народа, и Миронов с грустной иронией наблюдал за всем, что творилось вокруг Гая, не имея силы идти наперекор указаниям, так как это было равносильно самоубийству. Во всяком случае, Миронов был тогда для меня единственным человеком, скептически относящимся к ажиотажу вокруг розысков.
Обнаружили Гая в стогу сена со сломанной ногой не наши работники, а проходившие мимо сельский учитель и колхозник. Один из них побежал сообщать и по дороге встретил группу сотрудников органов из Москвы, возглавляемую М.П. Фриновским (впоследствии первым заместителем Ежова). Как потом рассказывали очевидцы, Фриновский подошел к лежащему Гаю, протянул ему руку и сказал:
— Здорово, Гай!
Всякой сволочи руки не подаю, — ответил Гай. — Берите и продолжайте свое черное дело.
(Позднее я слышал, что Гай, как и многие другие замечательные ленинцы-большевики, был расстрелян.) Но все же история с Гаем в определенном смысле была для нас эпизодом случайным.
Отдыхая летом 1936 года в Кисловодске, я, как и многие другие чекисты, был удивлен сенсационным известием о назначении на должность народного комиссара внутренних дел СССР работника ЦК ВКП(б) Николая Ивановича Ежова и переводом Ягоды на должность народного комиссара связи. На первых страницах центральных газет были помещены огромные портреты Ежова и Ягоды и большие статьи, посвященные обоим.
Большинство старых чекистов были убеждены в том, что с приходом в НКВД Ежова мы наконец вернемся к традициям Дзержинского, изживем нездоровую атмосферу и карьеристские, разложенческие и липаческие тенденции, насаждаемые в последние годы в органах Ягодой. Ведь Ежов, как секретарь ЦК, был близок к Сталину, в которого мы тогда верили, и мы полагали, что в органах будет теперь твердая и верная рука ЦК. В то же время большинство из нас считали, что Ягода, как хороший администратор и организатор, наведет порядок в Наркомате связи и принесет там большую пользу.
Этим вашим надеждам не суждено было сбыться. Вскоре началась такая волна репрессий, которой подверглись уже не только троцкисты и зиновьевцы, но и работники НКВД, плохо борющиеся с ними.
Одним из первых крупных работников органов был арестован наркомвнудел Белоруссии Г. А. Молчанов, с которым я познакомился в 1928 году. По рассказам работников НКВД центра, Молчанову сначала было предъявлено в качестве обвинения отсутствие должной борьбы с троцкистами. На самом же деле оказалось, что основной целью было выпытать у него компрометирующие материалы на Ягоду, в подчинении которого он долгое время работал.
Рассказывали, что допросы Молчанова по поручению Ежова вел особоуполномоченный НКВД СССР Владимир Фельдман, который лично избивал Молчанова, пытаясь выбить у него показания о правотроцкистской деятельности Ягоды, работавшего пока еще наркомом связи. Когда-то Владимира Фельдмана старые чекисты уважали как справедливого и честного человека, который еще при Дзержинском был начальником юротдела ВЧК, а затем долгие годы занимал должность особоуполномоченного по делам сотрудников и строго наказывал за малейшее нарушение соцзаконности. Но в тридцатые годы, когда под руководством Ягоды началось разложение руководящих работников органов и появились тенденции к раздуванию дел и липачеству, Фельдман все время вращался в кругу ближайших соратников Ягоды и, видимо, постепенно «перевоспитывался» в нужном направлении.
После того как Молчанов был объявлен «врагом народа», в Москве почти одновременно застрелились трое или четверо сотрудников, привезенных Молчановым в Москву в свое время из Иваново-Вознесенска. Эта группа самоубийц, естественно, немедленно была провозглашена «врагами народа», испугавшимися разоблачений.
Примерно в это же время в Ивановское УНКВД пришла шифровка с распоряжением о немедленном аресте помощника начальника Ивановского УНКВД капитана госбезопасности Клейнберга, недавно прибывшего к нам из Белоруссии, где он работал с Молчановым. Как раз в тот вечер мы вместе с В.А.Стырне находились в театре, и фельдъегерь доставил расшифрованное распоряжение прямо в ложу театра.
— Вы подумайте, какой ужас, Миха-а-ил Па-авлович! — растягивая слова и хватаясь обеими руками за голову, восклицал Стырне, сообщив мне об этом распоряжении.
А заведенный механизм неумолимо раскручивался, нанося все новые и новые удары. Поскольку Молчанов в прошлом несколько лет работал в Иванове, и в аппарате НКВД и в милиции еще осталось много сотрудников, знающих его лично, чекисты старой закалки остро переживали его арест, хотя, конечно, вслух об этом не говорили. Но, когда позднее был расстрелян избивавший Молчанова Фельдман, многие этому порадовались, так как восприняли это как справедливое возмездие. Все мы тогда еще с недоверием относились к рассказам и слухам об избиениях и наивно считали, что Фельдман перегнул палку по собственной инициативе, за что и понес заслуженную кару.
Вскоре после возвращения из отпуска в Иваново я поехал в командировку в Москву и встретил нашего бывшего комсомольца дивизии Осназа Виктора Ильина, работавшего тогда в секретно-политическом отделе (СПО) и занимавшегося следственными делами. На мой вопрос, что из себя представляет новый нарком, Виктор начал расхваливать его демократичность и простоту, рассказывая, что он ходит по кабинетам всех следователей, лично знакомясь с тем, как идет работа.
И у тебя был? — спросил я.
Конечно, был. Зашел, а у меня сидит подследственный. Спросил, признается ли, а когда я сказал, что нет, Николай Иванович как развернется и бац его по физиономии… И разъяснил: «Вот как их надо допрашивать!» — Последние слова он произнес с восторженным энтузиазмом.
Обескураженный, с тяжелым чувством расстался я с ним. Ведь в течение стольких лет при Феликсе Эдмундовиче от всех чекистов строго требовали даже голоса на арестованного не повышать, не то чтобы ударить, а теперь «сталинский нарком» сам учит, как бить арестованных. Помимо того, что это в принципе аморально, я не мог не протестовать мысленно и по чисто профессиональным причинам. Ведь, если сведения «выбиты», как узнать, не самооговор ли это? Как узнать главное: враг перед тобой или ослабевший от побоев и издевательств невинный человек?
Как только из Молчанова были выбиты показания о том, что Ягода возглавлял некий правотроцкистский центр и подготавливал террористические акты против Сталина и Ежова, Ягода был арестован и объявлен «врагом народа». В правительственном сообщении прямо-таки в стиле Иоанна Грозного было написано, что «Ягода «отрешен» от должности наркома связи».
Жена Ягоды, Ида Авербах, работавшая в то время помощником прокурора СССР, не вынеся свалившегося на нее позора, застрелилась. В тот же день в Горьком застрелился начальник Горьковского УНКВД Матвей Погребинский. Рассказывали, что он проводил оперативное совещание, во время которого было получено и оглашено сообщение об аресте Ягоды. Узнав об этом, Погребинский вышел в туалет и там застрелился. Он предвидел, что его арест, как одного из любимцев Ягоды, неминуем, а с методами тогдашнего следствия он, видимо, был уже хорошо знаком, так как в течение нескольких месяцев выполнял директивы Ежова и, надо полагать, проводил следствие по делам арестованных руководящих партийных и советских работников Горьковской области со свойственным ему энтузиазмом.
Примерно в то же время покончил жизнь самоубийством друг Иды — Леня Черток, выбросившись из окна (или с балкона) своей квартиры, когда ночью к нему пришли работники НКВД, чтобы арестовать его.
Тогда же был арестован и вскоре расстрелян как «враг народа» начальник административно-организационного управления НКВД СССР И.М.Островский.
В Иванове после ареста Ягоды первый секретарь обкома Носов созвал оперативное совещание руководящих работников УНКВД и поставил вопрос о том, чтобы чекисты, работавшие под руководством Ягоды, раскаялись и признали свою вину. На мой вопрос, какую именно вину и в чем мы должны признаваться, Носов крикнул:
— А разве ты сам не выполнял приказы Ягоды?
Я ответил, что, естественно, выполнял приказы наркома внутренних дел так же, как и теперь выполняю приказы товарища Ежова. Тогда Носов с жаром стал упрекать меня, как я смею сравнивать шпиона-троцкиста Ягоду со сталинским наркомом и секретарем ЦК Ежовым, и сказал, что такие сравнения к добру не приведут.
На этом совещании Носов опять подчеркивал, что у него имеются указания по партийной линии от Сталина и по советской от Молотова — усилить беспощадную борьбу с троцкистами, которые якобы имеются во всех учреждениях, и что в первую очередь надо обратить внимание на органы НКВД, где есть много ягодовцев.
С приходом в НКВД Ежова его первым заместителем был назначен Михаил Петрович Фриновский, который с энтузиазмом стал проводить в жизнь ежовскую линию истребления «врагов народа».
Характерен факт, о котором знали все чекисты того времени. Когда Ежов получил указание свыше об аресте Ягоды и надо было направить кого-нибудь для выполнения этого приказа, первым вызвался бывший ягодовский холуй — Фриновский, с готовностью выкрикнувший: «Я пойду!». Фриновский не только возглавил группу работников, ходивших арестовывать Ягоду и производить обыск в его квартире, но рассказывали, что он первым бросился избивать своего бывшего покровителя. В кровавый период ежовского всевластия полностью раскрылась сущность этого крупнейшего подлеца. Правда, его энтузиазм в выполнении инквизиторских заданий не помог ему самому избежать заслуженной кары. (Когда в конце 1938 года Ежова сменил Берия, последний начал «убирать» руководящие кадры Ежова, и одним из первых был арестован и вскоре расстрелян Фриновский, незадолго перед арестом переведенный из НКВД на должность наркомвоенморфлота СССР.)
Не помню точно, в какое именно время (до ареста Ягоды или после) Стырне как-то сообщил мне, что из Москвы поступили сведения, что в Иванове орудует крупная троцкистская организация, которую возглавляет председатель облисполкома Агеев. Затем Стырне рассказал, что в середине или в конце 20-х годов Агеев работал наркомом торговли РСФСР и небольшой период времени примыкал к троцкистской оппозиции, но вскоре отошел от нее. Стырне высказал мнение, что этот отход является не чем иным, как маскировкой.
Не питая к Агееву никаких симпатий за его барское поведение, я все же не мог не высказать Стырне своих сомнений в принадлежности Агеева к троцкистской оппозиции. Однако Стырне стал уверять меня в том, что я ошибаюсь.
Спустя несколько дней после этого разговора Агеев поехал в командировку в Москву и был там арестован.
А события нарастали с ошеломляющей скоростью. Однажды все мы были потрясены опубликованным сообщением об аресте Тухачевского и других крупных военных деятелей Красной Армии. Взволнованный, я прибежал к Владимиру Андреевичу Стырне и высказал свое негодование по поводу того, как могло случиться, что мы доверяли командование Красной Армии предателям, и если Тухачевский действительно шпион, то всех нас надо расстрелять, так как мы проглядели его.
Затем, несколько поостыв и поразмыслив, я поделился со Стырне своими сомнениями, сказав, что, хотя у меня нет основания не верить печати, все же трудно себе представить Тухачевского как шпиона и троцкиста. Я уже говорил о том, что очень ценил Ф. Д. Медведя, а Медведь — я это знал — любил и ценил Тухачевского.
Стырне сказал, что нисколько не сомневается в виновности Тухачевского и других военных, поскольку ему доподлинно известно, что они на допросе в присутствии товарищей Молотова, Кагановича, Маленкова и других членов ЦК признали свою вину.
— Не сомневайтесь, Михаил Павлович, — закончил наш разговор Стырне, — дело чистое!
Не знаю, были ли какие-либо сомнения у самого Владимира Андреевича, во всяком случае, говорил он как будто совершенно искренне. Разве только, как опытный разведчик в прошлом, был очень хорошим артистом.
Вскоре вслед за арестом командующего Киевским особым военным округом Ионы Якира застрелился начальник Главного политуправления Красной Армии Ян Гамарник.
(Ходили слухи, что жены Гамарника и Якира были сестрами.)
В это время в Иванове проходила партконференция, и я, как член секретариата, был в президиуме. После перерыва Носов, возвратившись в президиум и, видимо, только что узнав о самоубийстве Гамарника, со злобой сказал:
— Вот сволочь Гамарник, отпетый шпион и троцкист. Побоялся ответственности, застрелился. Не был бы виноват, не застрелился бы.
Многим из нас, в том числе и мне, это, увы, казалось правдоподобным.
Вскоре после ареста Ягоды и некоторых его бывших подчиненных, якобы «тормозивших борьбу с троцкистами», Ежов созвал в Москву на совещание всех полномочных представителей НКВД республик, краев и областей. От Ивановской области ездил на это совещание Стырне.
По возвращении Владимир Андреевич рассказывал своему заместителю Н.И. Добродицкому и мне о том, как Ежов проводил совещание. Свою речь на совещании он начал примерно следующими словами:
Вы не смотрите, что я маленького роста. Руки у меня крепкие — сталинские. — При этом он протянул вперед обе руки, как бы демонстрируя их сидящим. — У меня хватит сил и энергии, чтобы покончить со всеми троцкистами, зиновьевцами, бухаринцами и прочими террористами, — угрожающе сжал он кулаки. Затем, подозрительно вглядываясь в лица присутствующих, продол жал: — И в первую очередь мы должны очистить наши органы от вражеских элементов, которые, по имеющимся у меня сведениям, смазывают борьбу с врагами народа на местах.
Сделав выразительную паузу, он с угрозой закончил:
— Предупреждаю, что буду сажать и расстреливать всех, не взирая на чины и ранги, кто посмеет тормозить дело борьбы с врагами народа.
После этого Ежов стал называть приблизительные цифры предполагаемого наличия «врагов народа» по краям и областям, которые подлежат аресту и уничтожению. (Это была первая наметка спускаемых впоследствии — с середины 1937 года — официальных лимитов в определенных цифрах на каждую область.)
Услышав эти цифры, рассказывал Стырне, все присутствующие так и обмерли. На совещании присутствовали в большинстве старые опытные чекисты, располагавшие прекрасной агентурой и отлично знавшие действительное положение вещей. Они не могли верить в реальность и какую-либо обоснованность названных цифр.
— Вы никогда не должны забывать, — напомнил в конце своего выступления Ежов, — что я не только нар комвнудел, но и секретарь ЦК. Товарищ Сталин оказал мне доверие и предоставил все необходимые полномочия. Так что отсюда и сделайте для себя соответствующие вы воды.
Когда Ежов закончил свое выступление, в зале воцарилась мертвая тишина. Все застыли на своих местах, не зная, как реагировать на подобные предложения и угрозы Ежова.
Вдруг со своего места встал полномочный представитель УНКВД Омской области, старейший контрразведчик, ученик Дзержинского и мужественный большевик Салынь.
Заявляю со всей ответственностью, — спокойно и решительно сказал Салынь, — что в Омской области не имеется подобного количества врагов народа и троцкистов. И вообще считаю совершенно недопустимым заранее намечать количество людей, подлежащих аресту и расстрелу.
Вот первый враг, который сам себя выявил! — резко оборвав Салыня, крикнул Ежов. И тут же вызвал коменданта, приказав арестовать Салыня.
Остальные участники совещания были совершенно подавлены всем происшедшим, и более никто не посмел возразить Ежову.
Рассказывая нам об этом, Стырне никак не комментировал приведенных фактов и старался сделать вид, что совещание прошло на должном уровне и вообще все идет так, как и следовало ожидать. Но и я, и Добродицкий отлично понимали, что он переживает арест своего соотечественника (Салынь по национальности был латыш), соратника по работе в КРО и близкого друга как трагедию.
Стырне после этого совещания был страшно растерян и подавлен.
Подробности о выступлении Ежова на одном из его первых совещаний с руководящим составом о лимитах и об аресте Салыня, посмевшего возразить Ежову, молниеносно стали известны всем сотрудникам НКВД и оперативному начсоставу милиции. Обстоятельства ареста Салыня и его причины дали пищу для размышлений многим старым чекистам. Всем стало ясно, что высказывать сомнения в правильности действий Ежова и его новых выдвиженцев равносильно самоубийству.
Все же некоторые, не желая идти по преступному пути, на который толкал их по указанию свыше Ежов, покончили с собой. Я имею в виду в первую очередь бывшего начальника УНКВД Северного Кавказа Курского, взятого Ежовым к себе в заместители по рекомендации Фриновского. Рассказывали, что Курский оставил письмо в адрес ЦК, в котором писал, что не может согласиться с применением на следствиях избиений и пыток и поэтому кончает с собой.
Год спустя, летом 1938 года, покончил жизнь самоубийством, так же оставив письмо в адрес ЦК (о недопустимых методах работы НКВД и фальсификациях), начальник УНКВД Московской области Василий Каруцкий.
Но далеко не каждый мог отважиться так поступить, тем более что самоуничтожение в данном случае вряд ли можно считать наилучшим выходом из создавшегося положения. Скорее правы были те, кто считал более целесообразным молчать и в меру сил отстаивать справедливость, где возможно и как возможно, сохраняя жизнь до лучших дней.
Весной 1937 года, возвратившись из Москвы в Иваново после актива НКВД СССР, Стырне созвал большое оперативное совещание, на котором присутствовали все начальники отделов и отделений УНКВД и их заместители, и доложил об итогах актива НКВД, где обсуждались решения пленума ЦК. В конце выступления Стырне сказал:
— Могу вас поздравить, товарищи. К нам на должность начальника СПО едет рекомендованный лично Николаем Ивановичем Ежовым молодой выдающийся чекист Юревич.
Позднее у себя в кабинете Владимир Андреевич рассказывал группе ближайших подчиненных, среди которых были я и Чангули, подробности о назначении в Иваново Юревича.
— Когда я находился в кабинете у Николая Ивановича, я обратился к нему с просьбой о направлении к нам ра ботника на должность начальника СПО, так как на месте нет подходящего человека. Николай Иванович тут же по звонил по телефону начальнику УНКВД Московской области: "Товарищ Реденс, как фамилия того молодого паренька, который так хорошо выступил на активе? Говоришь, Юревич? Так, через десять минут чтобы ты с ним был у меня в кабинете". Через несколько минут, в продолжение которых я докладывал товарищу Ежову о других ивановских делах, в кабинет к нему вошли Реденс и мо лодой блондин, высокого роста, младший лейтенант госбезопасности. «Юревич! Поедешь в Иваново начальником СПО, — без всяких предисловий тоном приказа сказал Ежов. — А вот сидит твой начальник управления, знакомься». Юревич поблагодарил за доверие и назначение, после чего Ежов объявил, что ему досрочно будет присвоено звание лейтенанта госбезопасности.
Стырне, по его словам, сначала поблагодарил Ежова, а затем выразил благодарность за «помощь ценными кадрами» и Реденсу. И вот вскоре этот «ценный кадр» прибыл в Иваново, в честь чего Стырне созвал экстренное оперативное совещание.
Когда все мы собрались в кабинете Стырне, я увидел сидящего рядом с ним молодого человека в форме НКВД в звании лейтенанта.
— Желая помочь нашей области, — торжественно на чал Стырне, — Николай Иванович Ежов прислал к нам молодого выдающегося чекиста, товарища Юревича Вик тора Ивановича, которого прошу любить и жаловать.
Когда он произнес имя «Виктор», я внимательно посмотрел на «посланца Ежова» и с удивлением узнал в нем инструктора физкультуры, с которым познакомился под Новый, 1936 год в доме отдыха НКВД «Прозоровка», где находился тогда с женой и друзьями. (Кстати, фамилии «Юревич» я тогда не знал, все звали этого физрука просто Виктором.)
После окончания совещания, когда мы остались со Стырне вдвоем, я сказал ему.
Какой же это «выдающийся чекист», Владимир Андреевич! Это же сопляк — в прошлом году был инструктором физкультуры в «Прозоровке».
— Вы с ума сошли, Миха-ал Па-авлович! — с ужасом замахал на меня руками Стырне. — Это же особо доверенное лицо Николая Ивановича!
Произнося имя и отчество Ежова, Стырне по своей обычной привычке слегка приподнялся с места.
В эту минуту я, признаться, пришел в полное замешательство. «Или я сошел с ума, или все вокруг меня сумасшедшие», — подумал я.
Сразу же после приезда Юревича в Иваново начались аресты коммунистов и беспартийных, причем все они подозревались как троцкисты-террористы и прочие «враги народа». Правда, поначалу это были практически рядовые работники. Руководящих областных работников еще не арестовывали (за исключением председателя облисполкома Агеева, арестованного в Москве). На ежедневных оперативных совещаниях «выдающийся чекист» Юревич четко, по-военному докладывал о своих «ошеломляющих успехах» на поприще выявления «врагов народа», и все мы с изумлением узнали, что некоторые знакомые нам партийные и советские работники на допросах у Юревича признавали себя шпионами, террористами и врагами, и почему-то почти все они, как оказывалось, «хотели убить Сталина, Ежова или Молотова».
Я несколько раз не смог удержаться от критических реплик в адрес Юревича. Когда тот в своих докладах о ходе следствия говорил что-либо весьма отдаленно напоминавшее истину, я с места громко комментировал: «Липа». Или: «Ерунда». Или что-либо в этом роде. Но Стырне с возмущением начинал требовать, чтобы я с уважением относился к Виктору Ивановичу как к особо доверенному лицу Ежова.
Сам же Юревич, как мне казалось, поглядывал на меня с опаской и после моих реплик старался облечь свои сообщения в более правдоподобную форму.
Однако вскоре я почувствовал, что критика действий Юревича и его помощников небезопасна. Шпиономания и экзальтированная «повышенная бдительность» достигали все больших и больших высот, и я решил, что благоразумнее будет не вмешиваться в эти дела, тем более что по роду службы, к счастью, они не имели ко мне никакого отношения, а сам я был по горло занят нужной работой по искоренению бандитизма и уголовщины.
Через некоторое время Стырне приказом по УНКВД назначил Юревича своим помощником по УНКВД. Всем нам он постоянно ставил Юревича в пример.
Вот у вас, Михаил Павлович, много бандитов и убийц, — говорил мне Стырне. — Надо придавать вашим делам политическую окраску. Я уверен, что среди них имеется много заброшенных к нам шпионов и террористов.
Не говорите глупостей, Владимир Андреевич, — решительно возражал я. — Никаких шпионов-террористов у меня нет. Все наши заключенные — это отпетые бандюги и рецидивисты.
Однако, несмотря на то, что Стырне всячески рекламировал Юревича как ставленника Ежова и замечательного следователя, он не только не мог присутствовать на допросах, чинимых Юревичем, но даже старался не находиться в это время по соседству, чтобы не слышать стонов и криков, раздававшихся поздними вечерами и по ночам из кабинета Юревича. С тех пор как Юревич начал заниматься своим страшным делом, Стырне почти каждый вечер стал уходить домой раньше обычного.
Как-то я столкнулся с ним, идущим домой, и спросил, почему это он теперь так рано заканчивает работу.
Владимир Андреевич в первый момент несколько смутился и признался, что ему неприятно слышать, как ведет допросы Юревич. Признание Стырне в том, что ему «неприятно слышать, как ведет допросы Юревич», было единственным намеком на его внутреннее, в какой-то степени критическое отношение к «новым методам» работы в НКВД. Во всех остальных случаях наших с ним разговоров, касающихся этой темы, Стырне всегда бодро уверял меня, что «все идет хорошо, все правильно», ужасался огромному количеству выявленных «врагов народа» и советовал «выполнять приказы, помалкивать и не рассуждать».
Насколько мне известно, Стырне никогда не откровенничал и придерживался строго официального тона не только со мною, но и со своим заместителем, старейшим чекистом Николаем Ивановичем Добродицким.
В Иванове у меня с Добродицким наладились самые дружеские взаимоотношения. Из работников УНКВД он был единственным человеком, к которому я относился с таким большим уважением и доверием.
Сейчас не могу вспомнить, в какой именно период (после отозвания Стырне или при нем, скорее первое), но однажды, когда мы были с Николаем Ивановичем наедине, он сказал:
— Я не верю, Михаил Павлович, чтобы все арестованные были виновными. Тут какой-то сумасшедший дом. Вчера сидел с товарищем на партактиве, а сегодня его берут как троцкиста и врага народа.
Впервые услышав подобные слова от товарища, коммуниста, я растерялся и не знал, как реагировать на них. С одной стороны, я очень доверял Добродицкому и знал, что ему, как заместителю начальника УНКВД, было лучше других известно все и о методах ведения следствия, и о самих арестованных, с которыми он безусловно сталкивался, мог разговаривать и т. п., но с другой стороны… Нам с таким усердием и с такой настойчивостью вдалбливали в голову, что любой товарищ, работающий рядом, может оказаться замаскированным врагом народа, что мы невольно начинали подозревать друг друга в предательстве, в троцкизме и черт знает в чем еще. И у меня невольно мелькнула мысль: а вдруг Николай Иванович нарочно провоцирует меня, чтобы вызвать на откровенность? Или, что еще страшнее, вдруг он сам троцкист? С трудом отгонял я от себя эти мысли. Во всяком случае, я попытался замять разговор, сказав Добродицкому, что мне об этом ничего не известно, и дав понять, что я не хочу говорить на эту тему.
Страшно вспоминать о том времени, когда мы начинали терять доверие к своим самым близким друзьям.
Вскоре после этого, приехав в командировку в Москву, я был на очередном приеме у начальника главного управления милиции и заместителя наркома НКВД Василия Васильевича Чернышева, занявшего этот пост после перевода Л. Н. Вельского.
В.В.Чернышев был героем гражданской войны, кавалером двух орденов Красного Знамени, до этого работал начальником управления погранохраны Дальнего Востока. С самого начала у меня с В. В. Чернышевым установились очень хорошие, почти дружеские взаимоотношения.
Когда закончилась деловая часть беседы, я рискнул в осторожной форме высказать свои сомнения в отношении правильности арестов ряда крупных партийных работников.
— Я не думаю, чтобы арестовывали невиновных, — сказал Чернышев. — Вот, например, недавно арестован бывший начальник управления милиции Москвы Буль, который уже признался в шпионаже и в принадлежности к правотроцкистскому центру, орудовавшему в НКВД под руководством Ягоды. Так неужели вы можете думать, что его невинно арестовали?
На мою реплику, что он мог дать на себя показания в результате применяемых пыток, Чернышев ответил, что он не знает, как допрашивали Буля, так же как и вообще ничего не слышал о пытках.
— Ведь вы, кажется, дружили с Булем? — как бы между прочим спросил я у Чернышева. — Может быть, вы что-нибудь о нем знаете?
— Я ушел из МУРа в связи с конфликтом, произошедшим между мною и Булем, и в последнее время отношения у нас были натянутыми. Но тем не менее я считал и считаю Буля честным человеком.
(Много позднее — во второй половине 1938 года, — находясь в Бутырской тюрьме, я слышал от одного из подследственных, что он ранее сидел вместе с бывшим секретарем Дальневосточного крайкома партии Лаврентием Картвелишвили, который до этого находился в одной камере с Булем. Со слов Картвелишвили, Буля подвергали неслыханным, нечеловеческим пыткам, но он никаких «показаний» ни на себя, ни на других не давал. И хотя я узнал об этом, что называется, через третьи руки, все же я гораздо больше склонен поверить им, чем сообщению Чернышева о якобы немедленном признании Буля.)
В конце мая или в начале июня 1937 года мы с женой и малышами выехали на дачу в поселок Ломы, в 18 километрах от Иванова. На этот раз мы получили бревенчатую избушку с печкой. Такие же избушки, разбросанные по лесу на некотором расстоянии одна от другой, без всяких заборчиков, занимали почти все ответственные партийные и советские работники Иванова. Исключение составляли лишь дача Носова и бывшая дача Агеева, представляющие собой двухэтажные дома, выгороженные из общей территории заборчиками. Дача Агеева стояла пустой. (Позднее туда временно въехала семья нового начальника УНКВД Радзивиловского.)
Жил в это лето на даче в Ломах и Николай Иванович Добродицкий. Его избушка была в трех минутах ходьбы от нас.
Как-то к нему приехал в гости на один день его бывший сослуживец и товарищ Семен Иванович Шемена, с которым Николай Иванович меня познакомил. От Добродицкого я узнал, что в то время жена Шемена была арестована якобы как шпионка, а сам он находился в резерве и еще не знал, куда забросит его судьба. Мы вместе поужинали, а затем мы с женой в 11 вечера пошли домой.
На следующее утро жена Добродицкого рассказала нам, что Николай Иванович и Шемена почти всю ночь просидели за бутылкой вина, обсуждали какие-то события и Николай Иванович рыдал, как ребенок. Мне, конечно, было понятно, что разговор с Шеменом был на ту же наболевшую тему, которая тогда больше всего волновала Николая Ивановича, о чем он уже говорил со мною.
В соседней с нами избушке жил с женой и сыном-подростком заведующий облторготделом Б. Б. Борисов.
Борисов был незаменимым работником по части снабжения. В то время в нашей стране очень многие строительные материалы, а также промтовары и продукты питания были остродефицитны. Борисов же ухитрялся доставать все, что требовалось для областных организаций. В прошлом, до Иванова, он работал в Одессе в органах ГПУ и поэтому был прекрасно знаком с методами работы НКВД и милиции.
Вспоминаю, как при встречах он спрашивал меня:
— Ну как? Твои стукачи сообщают тебе о моих снабженческих делах?
— Конечно, сообщают, — отвечал я.
— Ну, а говорят, что я беру что-нибудь лично для себя? — допытывался он.
— Даже если не говорят, то я все равно сам знаю, — смеясь, утверждал я.
— Не верь, — искренне и серьезно заверял он. — Я, конечно, ем, пью, но ничего лишнего себе не позволяю.
Снабженческие таланты Борисова ценили в обкоме и облисполкоме, но тем не менее Носов позволял себе по отношению к нему пренебрежительное отношение. Не помню, от кого я слышал о том, что на одном из заседаний обкома, когда решался вопрос о каком-то очень дефицитном и необходимом для области продукте или товаре, Носов небрежно бросил:
Это наш областной жулик достанет!
Иван Петрович, — встал обидевшийся Борисов, — ведь я жульничаю по вашим указаниям и требованиям, и если я «областной жулик», то как же следует величать вас?
На это Носов ответил какой-то нечленораздельной репликой.
Однажды Борисов позвонил мне по телефону на работу:
— Тебе, наверное, вскоре донесут о том, что я совершил одну не совсем законную махинацию. Так учти, что она сделана с санкции обкома. Это очень нужно, просто не обходимо для области.
Я позвонил заместителю председателя облисполкома Василию Королеву, с которым был в хороших отношениях.
Какую это вы незаконную сделку разрешили совершить Борисову во имя процветания области?
А ты уже знаешь? — удивился он. — Я тебя очень прошу, капитан (он обычно любил называть меня так), не поднимай шума. Это действительно было крайне не обходимо.
Все эти разговоры, конечно, велись в полушутливом тоне, хотя говорили мы о самых реальных вещах и подобные нарушения с санкции руководящих работников обкома и облисполкома нет-нет да и совершались.
Помню, в облисполкоме, в кабинете у Королева, долгое время красовалась выставка областных умельцев. Тут были и палехские шкатулки, и изделия из Гуся-Хрустального, образцы дорогих текстильных материалов и многие другие ценные вещи.
Придя по какому-то вопросу к Королеву, я с нарочитой внимательностью, молча стал ходить вдоль стендов, как бы стараясь получше разглядеть экспонаты.
— Что, нравится? — тоном радушного хозяина, угощающего гостя диковинками, спросил меня Королев.
— Да не то чтобы нравилось. Просто я подсчитываю количество особо дорогих экспонатов. На всякий случай! — сделал я упор на последних словах.
— Ну и стервец же ты, капитан, — шутливо выругался Королев.
Но тем не менее мы с ним прекрасно знали, что большинство дорогих экспонатов в конечном итоге будут «списаны на подарки» вышестоящим товарищам. Увы, в те годы это все чаще и чаще практиковалось и прочно входило в быт.
В июне или в начале июля 1937 года В.А. Стырне сообщил мне, что его отзывают в Москву. Перед отъездом Владимир Андреевич был очень расстроенным и явно нервничал. Ведь в то время кроме Салыня было уже арестовано много его друзей, соратников по прошлой работе. (Позднее я узнал, что Стырне получил назначение на должность начальника КРО Украины, уехал в Киев и вскоре там был арестован вместе с женой Александрой Ивановной.)
Сразу же после отъезда Стырне в Иваново прибыл назначенный начальником УНКВД Александр Павлович Радзивиловский со свитой, состоящей из стенографистки Любы Рогожиной и сотрудников: А. В. Викторова*1, Петра Ряднова и Егора Саламатина.
Саламатина я знал по работе в особом отделе Московского военного округа с 1927 года. Тогда он был помощником уполномоченного, считался весьма неспособным (даже тупым) и всегда был на побегушках у начальства. Его больше использовали для добывания поллитровки и закуски, чем по работе. В Иванове Радзивиловский назначил Саламатина на должность оперативного секретаря УНКВД, но назначение это по существу было только формальным, фактически же он являлся одним из палачей, избивавших и истязавших подследственных, а затем расстреливавших их. Из Москвы он уже приехал законченным, совершенно озверевшим садистом и не мог разговаривать с собеседником, мрачно не поглядывая на него, как бы примеряясь и выискивая самые уязвимые места. На любого человека он смотрел как на своего возможного подследственного.
Александра Викторовича Викторова я ранее никогда не знал, слышал, что он был солдатом русского экспедиционного корпуса во Франции, затем был у белых, после освобождения Крыма, видимо, за какие-то заслуги попал в органы. Вел себя по отношению ко всем сотрудникам в Иванове очень вежливо, отличался спокойствием и хладнокровием. Формально он был назначен заместителем начальника СПО, фактически же выполнял обязанности заместителя начальника УНКВД и был главным инквизитором, палачом и фальсификатором.
Петра Ряднова я не только знал с 1922 года как работника Московского губернского отдела ГПУ и активного комсомольца, но и рекомендовал его в 1923 году в числе других комсомольцев в члены партии. В 1925 году он ушел из органов и работал где-то в издательстве. Каким образом и когда он снова попал в органы, мне неизвестно, но с Радзивиловским он уже приехал в качестве начальника третьего отдела и тоже, видимо, прошел школу опытного палача. Как я узнал немного позднее, перед приездом в Иваново Ряднов работал под руководством Радзивиловского в аппарате УНКВД Московской области, где проявил себя достойным проводником кровавых дел Ежова.
В один из первых дней после приезда он зашел ко мне в кабинет «на правах старой дружбы». Я стал расспрашивать его, что же это такое делается в органах и неужели все арестованные действительно являются врагами. Сбивчиво и невразумительно он стал доказывать мне, что никому доверять нельзя, так как повсюду, кругом нас враги, которых надо только бить и бить. Во время нашего разговора у него как-то странно бегали глаза. Он произвел на меня впечатление не совсем нормального человека, страдающего шпиономанией. Больше я уже не хотел с ним разговаривать, поскольку почувствовал, что этот человек не имеет ничего общего с тем Петей Рядновым, которого я знал в 1922–24 годах.
С Радзивиловским и его женой Софьей Борисовной я познакомился в 1925 году в Симферополе. Тогда он только начинал работать в органах и был на небольшой должности. В 1928 году, выезжая в командировку по городам Белоруссии, я встретил его в Гомеле, где он работал, кажется, начальником одного из отделений СПО, а вскоре переехал в Москву и получил комнату в той же квартире № 15 по Варсонофьевскому пер., № 4, где жил и я. За время жизни в одной квартире (1928–29 годы) я ближе познакомился с Радзивиловским и его женой, очень любил их сынишку Виктора и часто возился с ним. Мы с Радзивиловским называли друг друга по именам, и он относился ко мне с подчеркнутым уважением, как в некотором роде к вышестоящему и имеющему какое-то положение в органах, хотя по работе мы с ним никогда не сталкивались. Сразу же по приезде в Москву Радзивиловский фактически стал выполнять обязанности сотрудника для особых поручений при заместителе начальника СПО Агранове.
В Москве началась невероятно быстрая карьера Радзивиловского. Он вообще был умным и способным работником. (Кстати, на работу в органы ЧК он попал по комсомольской путевке, как один из лучших комсомольцев Крыма.) Попади он в другую организацию и к хорошему руководителю, возможно, он принес бы нашей стране большую пользу. Но судьба распорядилась иначе, и Радзивиловский, постепенно подпадая под влияние карьеристов-ягодовцев, сам пошел по этой линии, в дальнейшем намного опередив своих первых «наставников». Радзивиловского стали включать в следственные группы по самым важным делам, в частности, он участвовал в следствии по делу Промпартии, после чего вскоре был назначен начальником СПО полпредства ОГПУ по Московской области, затем по совместительству помощником полпреда, а через некоторое время — заместителем полномочного представителя ОГПУ (а позднее УНКВД) Московской области С.Ф.Реденса.
Работая в УНКВД Московской области, Радзивиловский часто бывал у секретаря МК партии Кагановича, который поддерживал его. Радзивиловский же видел в лице Кагановича «правую руку» Сталина и безотказно, с готовностью выполнял все указания, исходящие свыше.
В период работы в Иванове Радзивиловский рассказывал мне и другим сотрудникам, что в 1936–37 годах в Москве Каганович очень нажимал на начальника УНКВД Московской области Реденса и на него, Радзивиловского, требуя «усилить борьбу с врагами народа — троцкистами». Тогда же от Радзивиловского я слышал, что он вел в Москве дело на каких-то крупных работников, содержащихся в Лефортовской тюрьме, и что туда неоднократно приезжали Молотов, Каганович и Маленков и присутствовали на допросах.
Радзивиловский хвастался, что благодаря его энергии (Реденса при этом он не упоминал) УНКВД Московской области вышло тогда по Союзу на ПЕРВОЕ МЕСТО по борьбе с «врагами народа». И за образцовое выполнение «особых заданий правительства» он и Реденс были представлены Ежовым при поддержке Кагановича к награждению орденами Ленина. (В чем состояли эти «особые задания», мне тогда было неизвестно, но несколько позднее я узнал, что во второй половине 1936 и в 1937 гг. в Москве по сфальсифицированным делам было арестовано и расстреляно большое количество так называемых правотроцкистов, а по существу, честных и преданных делу коммунизма революционеров, крупных партийных руководителей, военных деятелей и т. д.)
Приехав в Иваново, Радзивиловский отнесся ко мне как к старому знакомому, довольно дружелюбно, несмотря на то, что стал большим начальником. Правда, Сашей и Мишей мы уже были только наедине, а при других именовали друг друга по имени и отчеству.
Когда в первые дни приезда я спросил у Радзивиловского, приедет ли к нему новый заместитель из Москвы или останется Добродицкий, он с неприязнью сказал:
— На кой черт мне нужна эта мягкосердечная ж…!
Меня резанули его Цинизм и грубость, и я напомнил ему, что Николай Иванович заслуженный чекист, трижды награжденный орденами Красного Знамени. Но Радзивиловский досадливо махнул рукой, как бы говоря, что вопрос о своем заместителе как-нибудь решит сам, и добавил еще что-то вроде того, что теперь, мол, такие работники, как Добродицкий, только тормозят выполнение важнейших заданий.
Встретившись и поговорив с ним еще несколько раз, я убедился, что Радзивиловский стал уже совсем другим человеком. Ежовская годичная школа по фальсификации дел и изготовлению «врагов народа» превратила его в законченного карьериста, не брезговавшего никакими методами и никакими средствами, лишь бы угодить вышестоящим и самому продвигаться к вершинам власти.
После приезда в Иваново Радзивиловского с «компанией» количество арестов руководящих партийных и советских работников резко возросло, а на допросах усилились избиения и пытки, в которых теперь принимали активное участие кроме Юревича «свежие силы» в лице Саламатина, Викторова и Ряднова.
Не знаю, принимал ли участие в избиениях сам Радзивиловский. Возможно, пользуясь своим положением большого начальника, он самоустранялся от этого грязного дела, но тем не менее основная ответственность за то, что творили его подчиненные, ложилась на него.
Постепенно через некоторых сотрудников УНКВД мы узнавали все более и более страшные подробности о «новых методах» ведения следствия.
Однажды вечером я зашел к Радзивиловскому на квартиру и, пользуясь тем, что мы были с ним одни, задал ему наболевший вопрос:
Саша, неужели ты не боишься ответственности за те избиения и, говорят, даже пытки, которые твои под чиненные применяют к арестованным?
Ты оторван от органов и не понимаешь политической обстановки, — ответил он мне. — Вот на совещании у Николая Ивановича Ежова он сказал нам, что надо любыми методами добиваться выкорчевывания правотроцкистской нечисти… И посмотри, что делается: когда допрашиваешь по-хорошему, они не признаются, а как толь ко понаддадут им, так сразу и разматываются.
— А где гарантия, что они под пытками не оклевещут себя и других невинных людей?
Радзивиловский рассмеялся:
— Если человек действительно невиновен, он никогда на себя ничего не напишет.
(Не знаю, была ли это поза или он действительно так думал. Во всяком случае, в 1938 году ему пришлось испытать свою «теорию» на собственной шкуре, когда с приходом в Наркомвнудел Берии он был арестован и затем, естественно, расстрелян. Такая участь в конечном итоге постигла многих фальсификаторов и палачей. Поскольку их руками уничтожались невиновные, позднее они сами должны были быть уничтожены как свидетели и исполнители злодеяний.)
Первым из ответственных работников, проживающих рядом с нами в дачном поселке Ломы, после приезда Радзивиловского был арестован завоблторгом Борисов. Наутро после ареста мужа его жена ходила вокруг дачи, собирая вещи, накрывшись с головой каким-то одеялом. Оказаться в те дни женой «врага народа» было великим позором. Кажется, Борисова с сыном успела уехать из Иванова. Тогда еще не было указания арестовывать вместе с мужьями и жен.
Когда после ареста Борисова было объявлено, что он «троцкист», я отнесся к этому сообщению с большим сомнением, так как знал, что Борисов исполнительный служака и не особенно политически развит. Он скорее мог пойти на какую-либо коммерческую махинацию (с ведома начальства), но никак не верилось, что он мог быть политическим врагом советской власти.
Примерно в этот же период мы как-то под вечер прогуливались с Николаем Добродицким по нашему дачному поселку. Возле одной из дач мы увидели девочку лет семи, дочку члена бюро обкома, старого большевика, председателя облпотребсоюза Александра Сергеевича Серова, в прошлом члена коллегии Ярославской губернской ЧК. Увидев девочку, Николай Иванович сказал:
— Вот бедная девочка играет и не знает, что час тому назад арестовали ее отца, которого, возможно, уже пытают.
Я был поражен.
— За что же его взяли и как это могло случиться? — спросил я.
— За что взяли? — с грустной улыбкой переспросил Добродицкий. — Его взяли по модному диагнозу, как «врага народа». Правда, я его мало знаю, но, сталкиваясь с ним два-три раза, вынес о нем самое хорошее впечатление.
— Но раз он не виновен ни в чем, его должны освободить, — возразил я.
Эх, Михаил Павлович, — тяжело вздохнув, сказал Николай Иванович. — Как вы наивны и как должны быть счастливы, что работаете в милиции и не знаете, что творится на нашей грязной кухне.
Добродицкий очень недолгое время оставался заместителем Радзивиловского. Вскоре его отозвали в Москву.
Не помню уже, в июле или августе 1937 года я был в командировке в Москве и, позвонив на квартиру Николаю Ивановичу, узнал, что он собирается в Иваново сняться с партучета. Мы отправились на вокзал, где для нас было забронировано отдельное двухместное купе. Николай Иванович был сильно выпивши и весь вечер с мрачной убежденностью говорил страшные и крамольные по тому времени вещи о том, что «не стоит жить, если в органах применяются пытки и избиения», да и как вообще можно жить, если невиновных людей расстреливают, и что всех нас, в частности, и его, и меня, ждет такая же участь. Я всячески пытался успокоить его и уверял, что я ни в чем не виноват и поэтому не боюсь и уверен, что меня не арестуют, а также верю, что и он, Добродицкий, ни в чем не виноват и поэтому ему также нечего бояться.
— Эх, Михаил Павлович, какой же вы неисправимый оптимист, — сокрушенно вздыхал Добродицкий. — А вы разве уверены, что те товарищи, которые уже расстреляны, все «враги народа» и в чем-либо виноваты?
Хотя мы ехали в отдельном купе и стук колес заглушал наш негромкий разговор, все же мне было не по себе и я побаивался говорить на эту тему. Как мог, я старался успокоить Добродицкого и внушить ему, что все не так страшно. Наконец он заснул, а утром, когда проснулся, первым делом спросил:
— Михаил Павлович, я вчера чего-то очень много лишнего вам наболтал?
— Что вы, Николай Иванович. Вы мне ничего не говорили, — сказал я, прямо глядя ему в глаза.
Это была молчаливая договоренность о том, что в «случае чего» мы с ним ни о чем не разговаривали. Он меня понял.
На следующий день Добродицкий, снявшись с партучета, уехал в Москву, затем в Караганду. (В сентябре или октябре 1938 года он был там арестован, привезен в Москву и вскоре расстрелян.)
Кровавая волна ежовщины катилась по всему Советскому Союзу. Со слов Радзивиловского мы знали, что еще в конце июня или начале июля 1937 года Сталин на заседании Политбюро поставил перед Ежовым вопрос о «необходимости усилить борьбу» с так называемыми «врагами народа», «засевшими в партийных организациях республик, краев и областей». В качестве одной из мер в этом направлении Сталин предложил полностью обновить руководство республиканских, краевых и областных аппаратов НКВД путем «смелого выдвижения молодых, способных чекистов», причем было подчеркнуто, что выбирать надо «независимо от партстажа», а главное, «активно проявивших себя в проведении следствия и разоблачивших самое большое количество «врагов народа». Естественно, в эту категорию попадали самые отъявленные негодяи.
И вот Ежов начал «смело выдвигать способную молодежь», то есть абсолютно бездарных в оперативном отношении работников, но зато способных на любые фальсификации и подлости и с успехом применяющих избиения и изощренные пытки над подследственными.
Так, например, начальником УНКВД в Калинин был направлен бывший уполномоченный 4-го отделения ЭКУ, весьма слабый работник Коновалов; в Смоленск — бывший уполномоченный ЭКУ центра, так же ничем не блиставший в прошлом Алексей Наседкин. Начальником НКВД Куйбышевской области был назначен бывший оперуполномоченный Красноярского УНКВД, изощренный садист Журавлев (позднее переведенный начальником УНКВД в Иваново). Так же из оперуполномоченных Красноярского УНКВД «выдвинулся» как способный фальсификатор Афанасий Блинов, занявший после Радзивиловского и Журавлева пост начальника УНКВД Ивановской области, а затем ставший при Берии заместителем министра госбезопасности.
В Орловское УНКВД начальником был послан бывший работник УНКВД Белоруссии, а затем УНКВД Московской области страшный подхалим и карьерист Симановский, который с таким рвением и энтузиазмом и в таком огромном количестве принялся уничтожать фабрикуемых им самим «врагов народа», что их не успевали как следует закапывать в лесу в окрестностях города Орла, где производились расстрелы. (В 1938-м или 1939 году, находясь в Бутырской тюрьме, я слышал от арестованных сотрудников Орловского УНКВД, что, когда колхозники наткнулись в лесу на торчащие из-под земли руки и ноги неглубоко закопанных трупов и сообщили об этом местным властям, произошел скандал, в связи с которым многие работники УНКВД, а также, кажется, и сам Симановский были арестованы. Не знаю уж, что им инкриминировалось, но вряд ли перегибы, а скорее — халатное отношение к своим обязанностям, в связи с чем была разглашена государственная тайна.)
Наркомвнуделом Узбекистана неожиданно для всех нас назначили бывшего уполномоченного, работника ЭКУ Апресяна. До ЭКУ он был на партийной работе где-то в Закавказье, а в 1928 году я помнил его как хорошего, очень веселого и скромного товарища. Каким он стал в условиях ежовщины, мне неизвестно, но, со слов товарищей, став наркомом, он так же, как и другие выдвиженцы, активно проводил в жизнь кровавую линию Ежова.
В конце 1937 года, проявив себя в Иванове талантливым инквизитором, «доверенное лицо Ежова», наш начальник СПО Юревич был выдвинут на должность начальника УНКВД Кировской области.
Примерно в то же время Ежовым были выдвинуты привезенные еще при Ягоде с Украины бывшим полпредом ОГПУ Балицким Люшков, Коган и Ушаков. Люшков по приезде с Украины был назначен заместителем начальника СПО и в то время казался довольно скромным человеком и неплохим работником. В противоположность ему Коган, назначенный начальником одного из отделений СПО, был малоприятным человеком и большим карьеристом.
Когда Ягоду сменил Ежов, он назначил Люшкова полпредом ОГПУ но Дальневосточному краю, а Когана его заместителем. Оба они начали активно претворять в жизнь ежовскую линию, но, когда начались аресты старых работников НКВД, Люшков, захватив ряд секретных документов, бежал в Японию, где вскоре появились его фотографии в группе японских контрразведчиков и сенсационные документы о ежовских методах следствия. (О побеге Люшкова в Японию руководящий состав НКВД информировали на оперативных совещаниях.)
После измены Люшкова на Дальний Восток была послана группа самых доверенных людей Ежова, в числе которых были бывший работник Ушаков и Григорий Якубович.
Ушакова я впервые увидел в 1925 году в Севастополе, где он одновременно со мною лечился в институте имени Сеченова. Уже тогда украинские чекисты Добродицкий и Александрович отзывались об Ушакове как о пакостном человеке и карьеристе. В Москве он сначала был назначен помощником начальника одного из отделений особого отдела, а затем начальником отделения и производил очень неприятное впечатление своим подхалимством перед начальством и огромным желанием выслужиться. С приходом в органы Ежова Ушаков стал преуспевать по части фальсификации и садистских методов ведения следствия и начал быстро выдвигаться. После его изощренно-садистской работы в группе «особо доверенных лиц» Ежова на Дальнем Востоке он понес заслуженную кару и был расстрелян в очередном туре.
Примерно тогда же «выдвинулся» бывший бесталанный оперативник, фокстротчик и беспринципный человек Виктор Абакумов.
В 1933 году, когда я работал начальником 6-го отделения ЭКУ Московской области, мне позвонил первый заместитель полпреда ОГПУ Московской области Дейч и порекомендовал мне «хорошего парня», который не сработался с начальником 5-го отделения, и хотя он «звезд с неба не хватает», но за него «очень-очень просят». Кто именно просит, Дейч не сказал, но, судя по тону, это были очень высокопоставленные лица, а скорее всего, их жены.
Возьмите его к себе и сделайте из него человека… А если не получится, выгоните к чертовой матери». Затем Дейч добавил, что Абакумов чуть ли не приемный сын одного из руководителей Октябрьского восстания — Подвойского.
Поскольку мне как раз нужны были работники, я принял Абакумова, поручив ему керамическую и силикатную промышленность, и предупредил, что буду требовать полноценную работу и никаких амурных и фокстротных дел у себя в отделении не потерплю. (О слабости к этим делам Абакумова я предварительно навел справки у начальника 5-го отделения.)
В течение первых двух месяцев Абакумов несколько раз докладывал мне о якобы развиваемой им огромной деятельности.
Воспользовавшись тем, что близкая подруга моей жены принимала его ухаживания, Абакумов несколько раз заходил с нею ко мне в гостиницу «Селект», где я сначала жил, а затем и на квартиру, которую как раз в этот период я получил в Большом Кисельном переулке. Причем дважды — один раз в гостинице, а второй — на квартире — в тот момент, когда Абакумов был у меня, неожиданного заходил Островский, который немедленно его выгонял, процедив сквозь зубы вполголоса: «А что делает здесь этот фокстротчик? Вон отсюда!» — и Абакумов мгновенно ретировался.
Через два месяца я решил проверить работу Абакумова. В день, когда он должен был принимать своих агентов, я без предупреждения приехал на конспиративную квартиру, немало смутив Абакумова, поскольку застал его там с какой-то смазливой девицей. Предложив Абакумову посидеть в первой комнате, я, оставшись наедине с этой девицей, стал расспрашивать ее о том, откуда она знает, что такой-то инженер (фамилия которого фигурировала в подписанном ею рапорте) является вредителем. А также, что она понимает в технологии производства, являясь канцелярским работником? Она ответила, что ничего не знает, а рапорт составлял Виктор Семенович и просил ее подписать. Далее мне без особого труда удалось установить, что у нее с Абакумовым сложились интимные отношения с самого начала «работы».
При проверке двух других «завербованных» Абакумовым девиц картина оказалась такой же.
На следующий день я написал руководству ЭКУ рапорт о необходимости немедленного увольнения Виктора Абакумова как разложившегося и непригодного к оперативной работе, да и вообще к работе в органах. По моему рапорту Абакумов был из ЭКУ уволен. Но какая-то «сильная рука» снова поддержала его, и он был назначен инспектором в Главное управление лагерями.
Не знаю уж, когда именно его перевели из ГУЛАГа обратно в НКВД, но, видимо, он оказался способным и растущим фальсификатором и палачом и поэтому после прихода в органы Ежова был назначен начальником УНКВД в Ростовскую область.
Надо полагать, что Абакумов, как и многие другие подлецы, взлетевшие в 1937–38 годы с головокружительной быстротой вверх по служебной лестнице, сделал свою карьеру с помощью здоровых кулаков и садистских наклонностей, которые по указанию Ежова, а затем Берии с успехом применял против ни в чем не повинных людей.
Я не знал основных этапов головокружительной карьеры Абакумова, но от кого-то из товарищей слышал, что он приложил руку к провокационному делу группы военачальников во главе с Тухачевским. Во всяком случае, я был ошеломлен, когда узнал, что начальник Ростовского областного управления НКВД Абакумов после кровавого разгрома партийных и руководящих кадров Ростовской области стал начальником особого отдела Центра. А затем в числе немногих, начавших свою карьеру при Ежове, с еще большим успехом продолжал ее при Берии. Во время Отечественной войны был начальником СМЕРШ — «Смерть шпионам», переименованного особого отдела, потом заместителем министра госбезопасности — Берии, заместителем министра обороны и, наконец, министром госбезопасности.
Люди подобного типа выдвигались как особо доверенные на руководящую работу в органах, причем им предоставлялись особые и, по существу, ничем не ограниченные полномочия.
Таким образом, с приходом в органы Ежова был обновлен почти весь руководящий состав НКВД во всех республиках, краях и областях. Исключение временно составляли некоторые сослуживцы и ставленники М. П. Фриновского, ставшего первым заместителем у Ежова. Так, например, в Новосибирске остались начальник УНКВД Горбач и его заместитель Мальцев, в центральном аппарате в Москве остались Джурит-Николаев, Минаев и некоторые другие. Но всем им фактически дана была только небольшая отсрочка.
Как я уже упоминал, в Иванове обновление аппарата НКВД было произведено назначением Радзивиловского и его подручных.
В июле 1937 года в адрес всех секретарей обкомов, крайкомов и начальников УНКВД пришло директивное письмо за подписью секретаря ЦК наркомвнудела Ежова, в котором снова было указано, что работа органов по выкорчевке «врагов народа» проводится слабо, что арестованные «враги народа» содержатся чуть ли не в санаторных условиях.
Помню, что в этой директиве была фраза, что «враги народа» допрашиваются следователями «в белых перчатках». Этим как бы давалось указание усилить применение физических методов воздействия на арестованных при следствии и об установлении более тяжелого режима для находящихся под стражей.
Тем не менее, несмотря на прямые установки, вокруг подобных «методов» следствия в какой-то мере поддерживалась конспирация. Арестованных избивали и пытали поздно вечером и ночью, когда технических работников в управлении не было, и вслух о методах допросов никто не говорил. (Только несколько месяцев спустя — при Берии, — когда начальником Ивановского УНКВД стал Журавлев, избиения и пытки применялись уже вполне открыто, следователи и их подручные ходили из своих кабинетов в камеры и по коридорам в любое время дня с резиновыми дубинками в руках.)
Однако директив об усилении физических методов, а также об установлении более тяжелого режима в тюрьмах показалось мало. Поэтому в конце июля или начале августа 1937 года Сталин направил по республикам, краям и областям особоуполномоченных ЦК, чтобы наладить и обеспечить на местах выполнение его личных указаний об усилении репрессий и о полном разоблачении руководителей обкомов, горкомов, райкомов, горсоветов и райисполкомов, а также руководителей всех других партийных, государственных и хозяйственных организаций, которые, по мнению Сталина, в большинстве своем состояли из троцкистов, бухаринцев, зиновьевцев, рыковцев и т. п.
Насколько помню, в Ленинград на помощь Жданову выехал Маленков; на Украину — Хрущев (который до этого, будучи вторым секретарем ЦК партии, вместе с первым секретарем Л. М. Кагановичем принимал участие в уничтожении руководителей МК, райкомов и райисполкомов Москвы и области. В частности, в Моссовете остался в живых только председатель — Булганин, а все его заместители — Усов, Хвесин, Штернберг и другие — были расстреляны).
В Грузии и Азербайджане «полномочными представителями» Сталина, которым было доверено провести уничтожение так называемых «врагов народа», были Берия и Багиров.
В Ярославскую и Ивановскую области полномочными представителями ЦК для осуществления указаний Сталина об «усилении борьбы с врагами народа» были направлены Каганович и Шкирятов.
В первых числах августа 1937 года они находились в Ярославле. От Радзивиловского, который, видимо, осуществлял повседневную связь с Кагановичем, нам стало известно, что секретарь Ярославского обкома Нефедов, которого все мы знали как честнейшего и преданнейшего партии человека, а также другие руководящие работники Ярославской области якобы подготавливали террористический акт против Кагановича и Шкирятова. Поэтому по прибытии последних в Ярославль Нефедов и другие руководящие работники были арестованы, а затем вскоре расстреляны.
Рано утром 7 августа из Ярославля в Иваново прибыл специальный поезд с группой работников ЦК, возглавляемых Кагановичем и Шкирятовым. Поскольку на Кагановича в Ярославле якобы подготавливалось покушение, мне как начальнику милиции было поручено максимально усилить охрану представителей ЦК, хотя с ними из Москвы прибыла охрана, чуть ли не 35 человек.
Встречать комиссию ЦК на вокзал прибыли все руководящие работники УНКВД, в том числе и я. (В обком и облисполком, видимо, умышленно не дали знать о приезде Кагановича и Шкирятова, и поэтому никто из руководящих партработников на вокзал не приехал.)
Когда Каганович и Шкирятов вышли из вагона, Шкирятов, увидев меня и пожимая мне руку, сказал:
— А, голубок, и ты здесь. Ну, значит, все будет в по рядке.
И, обращаясь к Кагановичу, пояснил:
— Ведь я с ним в одном номере в гостинице «Казанское подворье»/две недели жил. Мы там целый полк воров и вредителей разгромили.
(Шкирятов возглавлял комиссию ЦК, выезжавшую в 1932 году в Казань для проверки вскрытого мною дела о хищении спирта на пороховом заводе, в котором было замешано свыше 100 человек, в том числе 39 работников ГПУ. Это дело слушалось на Политбюро ЦК, где я был содокладчиком.)
Каганович и Шкирятов отказались остановиться на даче обкома партии в Ломах, где ранее намечалось их разместить, и поехали на дачу к Радзивиловскому, которая была расположена отдельно в лесу недалеко от поселка Ломы.
Мне пришлось оторвать от повседневной работы почти весь оперативный состав милиции и организовать охрану шоссе, а позади дачи Радзивиловского, в лесу, держать в боевой готовности эскадрон милицейской кавалерии.
8 августа был созван пленум обкома партии.
Носов еще оставался секретарем обкома, но Каганович, как потом выяснилось, уже привез с собой на должность первого секретаря обкома бывшего секретаря Краснопресненского райкома партии Москвы Симочкина, на должность председателя облисполкома — бывшего секретаря Дмитровского района Московской области Марчука, а на должность секретаря горкома — Виктора Александровича Аралова (впоследствии, после Великой Отечественной войны, ставшего заместителем министра соцобеспечения РСФСР) и третьего секретаря обкома — Короткова.
Перед пленумом Каганович беседовал со многими товарищами, а также и со мною. Причем он предложил мне выступить на пленуме с критикой по адресу Носова. По-видимому, ему уже рассказали о моих многократных критических выступлениях по адресу Носова, и, возможно, он знал о статье, помещенной в «Правде» в марте 1937 года, в которой подчеркивалась правильность моих критических выступлений в адрес Носова. Я согласился выступить, но совершенно не предвидел и даже на мгновение не мог себе представить, что мое выступление, равно как и выступления других товарищей, имели целью подготовить почву для ареста Носова и других руководящих работников, а затем произвести полный разгром почти всей партийной организации Иванова.
Выступая, я, как и обычно, критиковал порочные методы работы Носова и его подхалимской компании, их чванство, барство и тому подобные недостатки. Затем примерно в таком же духе выступили еще несколько местных работников.
И вдруг выступили Каганович, а за ним Шкирятов и стали обвинять руководителей Ивановского обкома (и в том числе Носова) чуть ли не во враждебной деятельности.
Я был ошеломлен таким поворотом дела. При всей своей критичной настроенности я никак не мог допустить мысли, что Носов и другие руководящие работники обкома могли быть троцкистами, а тем более врагами народа. Для меня они всегда были только зарвавшимися вельможами.
Все произошло очень быстро. Каганович и Шкирятов назвали ряд фамилий руководящих работников, обвинив их в троцкизме и прочих грехах. Всех их тут же на пленуме исключили из партии и по выходе из зала арестовали. Для этой цели Радзивиловский заранее вызвал в помещение обкома своих сотрудников.
Носов в тот день арестован не был, но был снят с работы. Взамен него по рекомендации Кагановича был единогласно избран никому не известный в Иванове привезенный Кагановичем Симочкин.
Хотя на пленуме Каганович громил многих руководящих работников как троцкистов, тем не менее он не назвал второго секретаря обкома — Ковалева. Каганович обвинил Ковалева только в недостаточной бдительности. И Ковалев еще некоторое время оставался вторым секретарем обкома.
На следующий день после пленума обкома Радзивиловский вызвал меня к себе в кабинет. У него находился Каганович.
— Михаил Павлович, тебе придется помочь нам и выполнить одно поручение, — обратился ко мне Радзивиловский. — Надо съездить в Кинешму, произвести арест заместителя председателя облисполкома Василия Королева и доставить его сюда.
Ведь вы знаете, Александр Павлович, что я с Королевым в большой дружбе, — возразил было я, — и мне очень не хотелось бы выполнять это неприятное поручение…
Какие могут быть дружеские отношения, когда вопрос идет о враге народа, — сухо прервал меня Каганович.
Мне ничего не оставалось, как взять ордер и отправиться выполнять приказание. В мое распоряжение была предоставлена служебная дрезина, и я в сопровождении трех конвоиров отправился в Кинешму. По всем станциям было дано указание дать дрезине «зеленую улицу». В связи с этим в Кинешму немедленно донесся слух, что туда на служебной дрезине едет Каганович, и вся партийная конференция, которую проводил Королев, прибыла на вокзал и на перроне ожидала прибытия Кагановича.
Когда дрезина прибыла на станцию Кинешма и я вышел на перрон, стоявший впереди всех собравшихся Королев обратился ко мне с вопросом:
— А где же Лазарь Моисеевич?
Я ответил, что Кагановича здесь нет, и, отозвав Королева в сторону, сказал, что имею неприятное поручение к нему лично, и предъявил ему ордер на арест.
Королев изменился в лице, побледнел и упавшим голосом спросил:
— За что? В чем же я виноват?
Что я мог ему ответить — я и сам ничего не знал.
Не надо ли тебе чего-нибудь из продуктов? — спросил я.
Какие там продукты, разве можно в таком состоянии есть! — безнадежным тоном сказал Королев. — Вот если бы ты достал мне папирос…
Тут же в привокзальном буфете я купил для Королева несколько пачек папирос, и мы на той же дрезине отправились обратно в Иваново. Всю дорогу Королев допытывался у меня и сам рассуждал вслух, за что же все-таки могли его арестовать, и никак не мог припомнить ничего предосудительного.
По прибытии в Иваново я передал Королева с рук на руки Радзивиловскому. Часа через три Радзивиловский вызвал меня к себе в кабинет и, протягивая мне «показания», подписанные Королевым, о том, что он «шпион и враг народа», сказал:
— Вот видишь, Михаил Павлович, надо немножко поосторожнее быть с выбором друзей. Твой дружок Вася уже сознался.
Я с удивлением смотрел на ужасные слова признания, подписанные Королевым, и молчал. Говорить было нечего.
Из Иванова Каганович по нескольку раз в день звонил Сталину и докладывал ему о количестве арестованных и о ходе следствия. После каждого такого разговора он обращался к Радзивиловскому и требовал принять меры к ускорению дачи показаний тех или иных арестованных работников. И, несмотря на то, что Радзивиловский и его подручные действовали с исключительной быстротой и путем жестоких пыток и избиений «вырывали» у арестованных любые показания, главным образом, требуя, чтобы они оговаривали как можно большее количество свою; сослуживцев, друзей и знакомых, клевеща на них, что они являются «врагами народа», и тем самым давали бы повод для все новых и новых арестов, Кагановича и Шкирятова не удовлетворяли достигнутые результаты. Они продолжали настаивать на том, чтобы Радзивиловский еще больше увеличивал количество арестов и получал от новых подследственных развернутые показания, которые бы дали возможность арестовывать уже без числа.
Подобные разговоры Кагановича и Шкирятова с Радзивиловским несколько раз велись в моем присутствии. Раза два или три, когда кабинет Радзивиловского был занят под срочные допросы «врагов народа», Каганович разговаривал из моего кабинета в моем присутствии по кремлевскому телефону со Сталиным. В частности, при мне Каганович по ВЧ докладывал Сталину о результатах пленума и прямо заявил, что, по его мнению, Носов «запутался» и что он уверен, что Носов является руководящим деятелем правотроцкистского центра. (В это время Носов уже выехал в распоряжение ЦК в Москву, где, видимо, после этой информации Кагановича был арестован. Позднее я узнал от бывшего начальника главного управления милиции Вельского, что Носов в Москве был расстрелян.)
Закончив разговор о Носове, Каганович стал докладывать Сталину о том, сколько и каких работников обкома, облисполкома и других организаций арестовано и сколько «выявлено» новых «врагов народа». Затем, судя по его последующим ответам, Каганович выслушал приказание: усилить борьбу с врагами народа и увеличить количество арестов, так как несколько раз повторил: «Слушаю, товарищ Сталин. Нажму на руководителей УНКВД, чтобы не либеральничали и максимально увеличили выявление «врагов народа».
К моменту приезда Кагановича и Шкирятова в Иваново в связи с массовыми арестами руководящих партийных и советских работников совершенно не оставалось места в тюрьмах для уголовных преступников и бандитов, пойманных милицией. В Иванове были городская и внутренняя тюрьмы. Кроме того, большое количество тюрем во всех городах — районных центрах, не говоря уже о камерах предварительного заключения при каждом райотделении милиции. И тем не менее мест не хватало, все было забито.
Как-то мне позвонил Саламатин с просьбой дать разрешение о помещении двух подследственных НКВД в одну из камер предварительного заключения при городском отделении милиции. Я ответил отказом. Тогда ко мне пришел Викторов и повторил подобную же просьбу. Я подтвердил свой категорический отказ.
— Разместите их у себя на квартире, — в раздражении бросил я Викторову.
Оба они, видимо, пожаловались Радзивиловскому, который вызвал меня и стал уговаривать, чтобы я «помог» их работе. Я в резкой форме сказал, что у нас все помещения заняты бандитами и грабителями и я не намерен оставлять их на улице.
Радзивиловский сказал, что о затруднительном положении с тюрьмами он уже поставил в известность Кагановича и тот разрешил расширить тюремную сеть Ивановской области.
— Скоро будет достаточно места и для твоих бандитов, — закончил Радзивиловский.
И действительно, через несколько дней после отъезда Кагановича и Шкирятова в ряде городов Ивановской области были отведены дополнительные помещения под тюрьмы, а в самом Иванове для этой цели закрыли один из больших детдомов (интернат), отведя обширное здание под тюрьму, и новоявленный первый секретарь обкома Симочкин, не задумываясь, дал согласие на закрытие детдома.
В день отъезда из Иванова Кагановича и Шкирятова на дачу к Радзивиловскому были приглашены все новые руководители обкома и НКВД. В числе приглашенных был также и я.
Каганович вел себя со всеми подчеркнуто просто и демократично, но тем не менее даже за обедом не забыл высказаться о необходимости еще усилить борьбу с «врагами народа».
Перед отъездом на вокзал Каганович благодарил поваров и других работников обслуживания за хорошо приготовленный обед и щедро раздавал «чаевые» по 100 и 50 рублей.
Отъезд Кагановича и Шкирятова был обставлен со всей возможной пышностью. На вокзале был собран весь партийный актив, а также все руководство Северной железной дороги. Все улицы, по которым проезжала машина Кагановича и Шкирятова, были оцеплены нарядами милиции.
Порядок я, конечно, обязан был обеспечить и обеспечил. Но после отъезда Кагановича и Шкирятова я вздохнул с облегчением, так как наконец-то смог вернуть к исполнению своих прямых обязанностей почти весь оперативный состав милиции, занятый эти несколько дней охраной представителей ЦК.
Вскоре после отъезда из Иванова Кагановича и Шкирятова Радзивиловский ознакомил нас с телеграммой Сталина, в которой говорилось, что «при областных отделах НКВД создаются особые тройки, которые должны разбирать дела на троцкистов, шпионов, диверсантов и крупных уголовных преступников». Причем тройке предоставляется право судить по категории № 1 (то есть приговаривать к расстрелу) и по категории № 2 (тюремное заключение на 10 лет). В тройку входили: председатель — начальник УНКВД (т. е. Радзивиловский) и члены тройки: первый секретарь обкома (т. е. Симочкин) и председатель облисполкома (Марчук). Прокуроры к этой «тройке» не допускались, о чем было специальное указание генерального прокурора СССР Вышинского.
Радзивиловский предложил мне, как начальнику милиции, выделять для особой тройки дела крупных уголовных преступников, неоднократно судимых за бандитизм, убийства, грабежи, побеги из мест заключения и т. п. При этом он сообщил мне, что Ивановской области для начала выделен лимит на 1500 человек, т. е. «тройке» под председательством Радзивиловского предоставлялось право без суда и следствия расстрелять полторы тысячи человек. Порядок работы тройки был таков: составлялась повестка, или так называемый «альбом», на каждой странице которого значилось: имя, отчество, фамилия, год рождения и совершенное «преступление» арестованного. После чего Радзивиловский красным карандашом писал большую букву «Р» и расписывался, что означало: «Расстрел». И в тот же вечер или ночью приговор приводился в исполнение. Большей частью первый секретарь обкома Симочкин и председатель облисполкома Марчук подписывали страницу «альбома-повестки» на завтра, авансом.
Выполняя требования высшего руководства в лице «сталинского наркома» Ежова, Кагановича и Шкирятова, Радзивиловский в Иванове творил расправу над тысячами ни в чем не повинных, преданных партии и Сталину коммунистов, старых большевиков, беспартийных специалистов и других чем-либо выдающихся из общей массы людей.
В тот период (т. е. с июля-августа 1937 года до января 1938 года) кроме почти всех руководящих партийных и советских работников были расстреляны все бывшие эсеры; все коммунисты, имевшие какое-то, даже самое косвенное, отношение к троцкистам; многие бывшие анархисты, меньшевики; почти все бывшие служащие Китайско-Восточной железной дороги (КВЖД), вернувшиеся после ликвидации таковой.
Когда с приходом в органы Ежова начались аресты старых работников органов ВЧК-НКВД, это крайне плохо отражалось на агентурной работе, в особенности на закордонной агентуре. Поэтому, не располагая никакими агентурными данными, стали арестовывать всех, кто когда-либо имел отношение к заграничной работе или проживал временно за границей. Таким образом, в порядке «перестраховки», без всяких действительных обоснований и материалов были расстреляны почти все работники КВЖД. Я лично слышал от Радзивиловского, что одна семья служащего КВЖД, приехавшая в Иваново, была расстреляна полностью (т. е. муж, жена, сыновья и дочери). Услышав об этом, я спросил Радзивиловского, как можно было допустить расстрел членов семьи. На что он ответил, что все они оказались японскими шпионами. Аресты бывших работников КВЖД производились на всей территории СССР, причем были арестованы и расстреляны чуть ли не все служащие, начиная от начальника (известного партийного деятеля) до рядовых служащих.
Тогда же по распоряжениям Радзивиловского были расстреляны почти все политические заключенные, осужденные в предыдущие годы и отбывавшие срок наказания во Владимирском центре, в Суздальском политизоляторе и в других тюрьмах, расположенных на территории Ивановской области.
После бухаринского процесса во Владимирской тюрьме отбывал десятилетний срок заключения бывший секретарь ЦК комсомола Ефим Цейтлин.
В период массовых арестов Радзивиловский поручил помощнику начальника отдела мест заключения Ф.И.Чангули лично доставить из Владимира в Иваново Ефима Цейтлина якобы для освобождения. Чангули с удовольствием отправился выполнять это приятное поручение. Конвоя с ним не посылали, был только шофер легковой машины. Федя обрадовал Цейтлина вестью об освобождении, по дороге угостил его в ресторане хорошим обедом и доставил прямо в кабинет к Радзивиловскому.
Ровно через полчаса Цейтлин без суда и следствия был расстрелян. Взволнованный Чангули прибежал ко мне поделиться этой ужасной новостью. Мы не знали, как расценивать действия Радзивиловского. То ли он, получив указание свыше о расстреле Цейтлина, совершил акт добродетели, передав ему через Чангули весть об освобождении (человек перед смертью прожил хоть один счастливый день). Но, скорее всего, это была экономия конвоя. Сообщая Цейтлину, что он едет на освобождение, можно было быть гарантированным, что он не сбежит, и поэтому не надо было посылать конвой, который в те страшные дни был нарасхват, ведь аресты и расстрелы производились ежедневно.
Так как количество арестованных все увеличивалось и увеличивалось, охватывая все новые и новые группы руководящих работников в разных организациях, Радзивиловский пытался привлечь и меня, как почетного чекиста, к следственной работе. В частности, он предложил мне вести следствие по делу арестованного заведующего облздравотделом Луговского, которого я знал как исключительно скромного и честного человека.
Скрепя сердце я вынужден был согласиться «помочь» УНКВД.
Опасаясь провокации, я вызвал к себе в кабинет в качестве свидетеля заместителя начальника уголовного розыска, бывшего чекиста Зуева.
Когда Луговского привели ко мне в кабинет, я предложил ему сесть и сказал, что мы располагаем данными, что он является членом правотроцкистской группы, в которую его завербовал бывший председатель облисполкома Агеев. (Радзивиловский вручил мне протокол допроса Агеева с указанными сведениями.)
— Вы знаете меня и мою семью не первый год, — ответил Луговской. — Заявляю вам, что никогда не отходил от линии партии, всегда боролся с троцкистами. У вас неправильные данные. По-видимому, это какая-то провокация.
Побеседовав с Луговским с полчаса, я отослал его в камеру. Затем вызвал еще раз, но с тем же успехом. Тогда я отправился к Радзивиловскому, взяв дело Луговского, в котором находилась копия протокола допроса Агеева, и сказал, что не верю показаниям Агеева, так как знаю, что Луговской — честный коммунист. Кроме того, учитывая мои дружеские отношения с Луговским, я не могу вести его дело.
(Недавно Ф. Чангули, приезжавший ко мне на дачу летом 1966 года, вспоминал, как Юревич в его присутствии докладывал Радзивиловскому, что Шрейдер, мол, разлагает подследственных, в частности — Луговского, который у него не только не признается в своих грехах, а наоборот, утверждается в отрицании их.)
Затем я сказал Радзивиловскому, что не могу запускать работу милиции и «тройку» по уголовным делам, которую он полностью взвалил на меня, и прошу вообще освободить меня от следственных дел НКВД или же снять с меня ответственность за работу милиции и перевести в НКВД.
Радзивиловский недовольно поморщился и, взяв у меня из рук дело Луговского, сказал:
— Рекомендую тебе, Михаил Павлович, поменьше доверять разным твоим дружкам. И так уже подозрительна твоя дружба с троцкистом Ковалевым. (Ковалев тогда еще был вторым секретарем обкома.)
На мой вопросительный взгляд Радзивиловский сказал:
— Что ты так удивленно смотришь? Я не оговорился. Ты еще и не такие вещи узнаешь. Я, конечно, верю, что ты тут ни при чем, но ряд товарищей в этом не уверены.
Не прошло и трех часов, как раздался звонок Радзивиловского, который попросил меня зайти к нему. Когда я вошел в кабинет, рядом с ним в торжествующей позе стояли начальник СПО Юревич и его помощник Викторов, неофициально выполняющий обязанности заместителя начальника УНКВД.
— Вот, возьми, полюбуйся, — протянул мне Радзивиловский протокол допроса Луговского.
Я быстро пробежал глазами протокол. Насколько мне помнится, там было сказано, что Луговской признает себя виновным в том, что он является членом правотроцкистской организации, а затем был приведен ряд фамилий членов партийного актива области, как якобы состоящих в организации вместе с ним, Луговским.
— По-видимому, я плохой следователь, — сказал я Радзивиловскому и вышел из кабинета совершенно раз битый и обескураженный.
На следующий день мне пришлось вместе с Ковалевым ехать на дачу в Ломы. Охранявший его работник НКВД сидел рядом с шофером, а я с Ковалевым на заднем сиденье.
Будучи глубоко уверен в невиновности Ковалева и чувствуя к нему расположение, я нарушил свой служебный долг и вполголоса сказал ему:
Леонид Иванович, вы видите, какая сейчас создалась обстановка? Вам бы следовало написать письмо в ЦК Сталину и Ежову, чтобы оградить себя от возможных провокаций. Больше я, к сожалению, ничего не могу вам сказать, так как далек от следственных дел, но вижу, что вокруг вас сгущаются тучи.
Я и сам чувствую какое-то недоверие к себе со стороны окружающих и обязательно воспользуюсь вашим советом и сегодня же ночью напишу письмо в ЦК. Но заверяю вас, что бы со мною ни случилось, верьте мне, что я преданный коммунист и готов отдать жизнь за Сталина.
Подъехав к дачному месту, мы расстались.
На другое утро в УНКВД было обычное оперативное совещание в кабинете Радзивиловского, на котором я обязан был присутствовать.
Начальник СПО Юревич доложил, что ночью арестованы секретарь обкома Ковалев и ряд других работников и у Ковалева при аресте обнаружено незаконченное письмо в ЦК на имя Ежова.
— Этот подлец Ковалев хотел разжалобить Ежова, — с издевкой иронизировал Юревич. — Письмо подтверждает, что он активный троцкист и враг народа.
Я весь похолодел и с этой минуты стал ждать ареста, так как был уверен, что у Ковалева, физически довольно слабого и болезненного человека, пытками могут вынудить дать показания на других сослуживцев и на меня, как на одного из наиболее близких товарищей и почитателей Ковалева в Иванове.
До сих пор я так и не знаю, чем объяснить, что Ковалев, после тяжелых пыток оговоривший себя, оговоривший группу работников комсомола во главе с секретарем обкома комсомола Зиной Адмиральской и ряд других товарищей, обо мне не сказал ничего. А может быть, он и сказал, но по неизвестным для меня причинам этим показаниям тогда не был дан ход?
Тем временем в Иванове образовалась какая-то мясорубка. Путем страшных избиений и пыток, проводившихся изощренными садистами Юревичем, Саламатиным, Викторовым и Рядновым, арестованных коммунистов заставляли «признаваться» в несовершенных преступлениях. Под пытками они оговаривали себя, товарищей, сослуживцев, фамилии которых им заранее подсказывались. Таким образом, количество арестованных и подлежащих расстрелу лиц все увеличивалось и увеличивалось, и «особой тройке» приходилось «работать» чуть ли не круглосуточно.
Радзивиловский в Иванове лично не участвовал в избиениях и пытках при допросах. Как-то я присутствовал при его разговоре с Викторовым и Рядновым, когда они просили его принять участие в чьем-то допросе, на что Радзивиловский в категорической форме возразил:
— Что же это, я буду еще за вас работать? Нет, это ваше дело.
Не сомневаюсь, что в Москве, находясь в подчиненном положении у Реденса, Радзивиловский должен был принимать участие в допросах и, видимо, благодаря своим способностям в этом направлении и сделал такую «блестящую карьеру». Но в Иванове, пользуясь своим правом высшего начальника, он уже не хотел заниматься этим «грязным делом».
Все чаще и чаще Симочкин и Марчук на «тройках» не присутствовали, и тем самым особая «тройка», по существу, превратилась в «единого бога» Радзивиловского, который звонил Симочкину по телефону и ставил его в известность, что он сам рассмотрит дела на таких-то и таких-то лиц, а затем даст Симочкину и Марчуку на подпись. И оба они с готовностью соглашались, даже не пытаясь возражать, настолько непререкаемы были авторитет и сила власти, которой был наделен Радзивиловский как начальник УНКВД.
Вспоминаю первый в тот период суд, проводимый выезжавшей в Иваново Военной коллегий Верховного суда СССР над группой обкомовских и облисполкомовских работников во главе с бывшим председателем облисполкома Агеевым (привезенным по окончании следствия из Москвы), вторым секретарем обкома Ковалевым и третьим секретарем Епанишниковым. В этой группе были также редактор газеты «Рабочий край» Ефанов, секретарь горкома Васильев и ряд других товарищей, фамилии которых за давностью уже не помню.
Председательствовал на суде Голяков, членом суда был Ждан, фамилии третьего члена суда не помню. Заседание суда проводилось в кабинете начальника пожарной охраны.
До суда всех подследственных крепко обрабатывали, уговаривая не отказываться от выбитых у них показаний, обещая за это сохранить им жизнь.
Следует отметить, что еще до начала судебного заседания в соседней комнате машинистка печатала под диктовку секретаря суда заранее определенные приговоры с одной только мерой наказания — расстрел.
На заседании Военной коллегии Верховного суда присутствовали только сотрудники НКВД. Почти все подсудимые подтвердили данные ими под пытками показания.
Хотя я имел право войти в помещение, где происходил суд, я не мог этого сделать — мне стыдно было смотреть в глаза подсудимым. Я стоял в соседней комнате — секретариате, откуда все было хорошо слышно. Особенно тяжело и горько было мне слышать, как глубокоуважаемый и любимый мною Леонид Иванович Ковалев признавал себя «виновным» в принадлежности к правотроцкистам, в организации комсомольской террористической группы и еще в каких-то страшных грехах.
Один Агеев категорически отказался от показаний на суде, заявив, что его пытали и что он подписал показания под пытками и ни в чем себя виновным не признает. И когда в конце заседания были оглашены приговоры, одинаковые для всех подсудимых — расстрел, Агеев не растерялся и крикнул:
— Да здравствует коммунизм! Да здравствует Сталин! Остальные были настолько подавлены и ошеломлены, что не могли вымолвить ни слова.
Когда суд удалился и осужденных увели, я услышал, как Радзивиловский вполголоса давал распоряжения своему помощнику Викторову:
— Чтобы не было бузы, раздай им по четвертушке бумаги. Пусть пишут заявления Калинину о помиловании.
Этим ты их успокоишь, а затем… везите. Объяви, что везете в тюрьму.
Через два или три часа я узнал от одного из сотрудников, сопровождавших эту группу осужденных на расстрел, что приговор уже приведен в исполнение. Причем он рассказывал, что, когда закрытая автомашина прибыла к месту расстрела, всех осужденных вытаскивали из машин чуть ли не в бессознательном состоянии. По дороге они были одурманены и почти отравлены выхлопными газами, специально отведенными по спецпроводу в закрытый кузов грузовика.
От этого же сотрудника я узнал, что Агеев, придя в себя, перед расстрелом сказал:
— Вы хотите знать мое предсмертное сказанье: это все ложь, ложь и ложь, от начала до конца.
Одним из самых ужасных злодеяний в период кровавой эпопеи Радзивиловского в Иванове следует признать провокационное дело группы комсомольцев во главе с первым секретарем обкома комсомола, членом ЦК ВЛКСМ, бывшей ленинградской ткачихой Зинаидой Адмиральской.
Началось это липовое дело с того, что у некоторых арестованных работников обкома и горкома комсомола путем пыток добивались показаний, что они были завербованы секретарем обкома партии Ковалевым в троцкистско-террористическую организацию, ставящую себе целью (как и все троцкистско-террористические организации того периода) убить вождей партии: Сталина, Ежова и др. Во главе этой террористической организации якобы стояла Зинаида Адмиральская. Затем, когда был арестован Ковалев, группа якобы завербованных им комсомольцев расширилась, кажется, до семидесяти пяти или восьмидесяти человек.
Участник следствия, чекист и мой земляк Клебанский рассказывал, что Зина Адмиральская, несмотря на неслыханные пытки и издевательства, никаких клеветнических показаний ни на себя, ни на других товарищей не подписала. На специально устраиваемых очных ставках, где ее «изобличали», Адмиральская мужественно отвергала все обвинения и уговаривала избитых и измученных товарищей, которым уже все было безразлично, не поддаваться провокациям и отвергать все ложные обвинения.
Со слов Клебанского, особенно издевались над Адмиральской работники СПО Волков и Нарейко — ивановские доморощенные садисты, выраставшие под «идейным руководством» Радзивиловского (оба со страшной силой проявили себя впоследствии).
Над группой комсомольцев также был устроен суд Военной коллегии Верховного суда, приехавшей из Москвы. Председателем суда был Матулевич.
Проходя мимо комнаты, где должен был происходить суд, я увидел в коридоре сидевшую на стуле под охраной какого-то следователя Зину Адмиральскую. (Весь период совместной работы в Иванове у меня с Адмиральской были дружеские отношения.)
— Зина, в чем тебя обвиняют? — спросил я, подойдя к ней.
— Сейчас уже дело прошлое, — грустно улыбнувшись, ответила она. — Я знаю, меня расстреляют. Но я ни в чем не виновата. Вы, Михаил Павлович, конечно, мне не верите, ведь на меня дали показания чуть ли не восемнадцать товарищей. Но я их не обвиняю — не все могут выдержать пытки.
— А ты, Зина?
— Умру, но никогда не стану клеветать ни на себя, ни на других.
На меня этот разговор произвел потрясающее впечатление. Я знал Адмиральскую как честнейшего и преданнейшего делу коммунизма человека. Я был убежден, что она действительно ни в чем не виновата.
Чуть ли не с истерикой я ворвался в кабинет к Радзивиловскому и рассказал ему про мой разговор с Адмиральской.
Зину я знаю давно, так же как знаю и большинство других арестованных комсомольцев. Неужели ты допустишь, чтобы их расстреляли? Ведь это же страшное преступление!
— Что ты психуешь? — спокойно, с иронической усмешкой ответил мне Радзивиловский. — Ведь я не суд. Может быть, суд их оправдает. Нечего лезть поперед батьки в пекло.
Затем он совсем другим тоном и даже с ноткой угрозы добавил:
— И вообще, Михаил Павлович, я тебе по-дружески советую: не вмешивайся и не лезь туда, куда не следует.
Совершенно разбитый, с тяжелым сердцем, я пошел в свой кабинет на работу. На этом суде я не мог присутствовать даже в соседней комнате.
На другой день я узнал от работника, видевшего Адмиральскую в последние минуты жизни, что Зина до конца сохранила полное самообладание и перед расстрелом попросила у кого-то из работников охраны зеркальце, чтобы поправить волосы.
Я помню всего три судебных заседания: два закрытых — в УНКВД над работниками обкома, облисполкома и одно открытое — над «отравителями и немецкими шпионами» из «Союзхлеба», организованных, видимо, специально для создания некой видимости «законности». Больше уже до моего отъезда из Иванова (то есть до января 1938 года) «врагов народа» в судебном порядке не судили.
В дальнейшем массовые аресты и расстрелы проводились через внесудебную «тройку», состоящую, как я уже упоминал, из начальника УНКВД Радзивиловского (председатель) и членов: первого секретаря обкома Симочкина и председателя облисполкома Марчука. Нужно сказать, что Марчук всеми силами старался как можно меньше принимать участие во всех этих кровавых делах, избегал присутствовать на «тройке» и тем более на процедуре приведения в исполнение приговоров.
Первый же секретарь обкома Симочкин был настолько ослеплен и напичкан указаниями Кагановича, что считал своей священной обязанностью всемерно способствовать уничтожению «врагов народа» и в качестве добровольца присутствовал на всех расстрелах партийных работников. Симочкин был потомственным рабочим и, надо полагать, преданным партии большевиком, но, будучи не очень умным и малограмотным, он не мог разобраться в том, что происходило вокруг, и слепо верил, что все делается правильно. Однажды он спросил у меня:
— Почему это все присутствуют на приведении в исполнение приговоров над врагами народа, а вас никогда не видно?
Я ответил ему, что у каждого своя работа и что расстрелы «врагов народа» не входят в функции милиции, и что я должен заниматься борьбой с уголовными преступниками.
С подобной же претензией ко мне обратился Радзивиловский:
— Почему это ты не бываешь, когда расстреливают твоих бандитов?
Я считаю, что это не театр и для исполнения приговоров имеются специальные кадры. Мое же дело ловить бандитов, — резко и решительно ответил я, чтобы избежать в дальнейшем подобных разговоров.
Как я уже упоминал, у нас с Радзивиловским отношения становились все более и более прохладными. Мы совершенно не понимали друг друга. И он больше не старался привлечь меня к какому-либо участию в кровавых делах УНКВД.
В связи с большим рвением, проявляемым Симочкиным в части «искоренения крамолы», однажды произошел трагикомический случай. Дело в том, что Симочкин с энтузиазмом, достойным лучшего применения, всячески пытался «помочь» Радзивиловскому в разоблачении и уничтожении «врагов народа». Он все время держал с Радзивиловским связь, ежедневно по нескольку раз звонил ему по телефону, чтобы узнать, как идут дела. Радзивиловский же, в свою очередь, как только из очередных жертв «выбивались» показания на следующих кандидатов на арест, посылал секретные донесения об этих показаниях Симочкину.
И вот на одном из расширенных заседаний облисполкома, где присутствовал и я как член президиума облисполкома, Симочкин выступил и заявил присутствующим:
Вот, товарищи, вы даже сами не подозреваете, как много вокруг нас «врагов народа». Они все время маскируются, и нам надо быть особенно бдительными. Еще вчера утром были среди нас, а вечером сознались и дали показания «враги народа» начальник Главтекстиля Кис-ельников и председатель горсовета Корнилов.
— Это ложь! — поднявшись с места, громко крикнул Кисельников.
— Позвольте! Ка-ак же та-ак? Я здесь! — заикаясь выкрикнул и Корнилов.
Произошло всеобщее замешательство.
Оказалось, что Симочкин по малограмотности не разобрался в донесении, в котором сообщалось, что кто-то из подследственных дал показания на Кисельникова и Корнилова, а Симочкин вообразил, что они уже арестованы и признались. Симочкину пришлось извиниться, сказав, что, видимо, произошла ошибка и он перепутал фамилии. Но тем не менее при выходе с собрания Кисельников и Корнилов были арестованы.
Быстро израсходовав данный ему Ежовым лимит на 1500 человек, Радзивиловский возбудил перед Москвой ходатайство об увеличении лимита. Его просьба немедленно была удовлетворена.
Возвратившись из командировки в Москву, Радзивиловский хвастливо рассказывал, как о каком-либо боевом подвиге, что Ежов и Фриновский всячески расхваливали его за проявленное рвение в борьбе с «врагами народа».
Не помню уже, когда именно, но примерно в тот период я столкнулся в Иванове на улице с работником Военной прокуратуры СССР Сергеем Холодновым, знакомым мне еще по совместной работе в 1920 году в Ржеве.
Увидев друг друга, мы были очень обрадованы, обнялись, расцеловались. Я стал спрашивать его, что он делает в Иванове. Холодное сразу переменился в лице и с грустной усмешкой сказал:
— Да вот приехал по жалобе, проверять, как подчиненные Радзивиловского ведут следствие.
— Ну и что ты обнаружил? — спросил я.
— Что обнаружил? — внимательно вглядываясь в мое лицо, сказал он. — Жалобы подтвердились полностью. И бьют, и пытают…
— Доложишь об этом в Москве?
— Нет, Михаил, не доложу… Один у нас уже докладывал…
И он рассказал, как один из работников прокуратуры выезжал куда-то на периферию для проверки жалоб об избиениях. И, возвратившись в Москву, доложил главному военному прокурору о том, что жалобы полностью подтверждаются. Его начальник направил материал о проверке в высшую инстанцию, в ответ получил «головомойку», а проверяющий прокурор бесследно исчез: т. е. немедленно был арестован и расстрелян, видимо, как тормозящий борьбу с «врагами народа».
— Напишу, что обнаружил некоторые незначительные недостатки в порядке ведения следствия, — закончил свой невеселый рассказ Холодное. — А на основании моего рапорта Радзивиловскому укажут на эти «некоторые незначительные недостатки», вот и все.
Затем Холодное рассказал, что Радзивиловский все время приглашает его на обеды и ужины с обильной выпивкой и прикомандировал к нему Саламатина, чтобы составить ему компанию по части выпивки.
— И знаешь, Саламатина перепить невозможно. Это какая-то прорва! — закончил он.
На этом мы расстались.
(Возвратившись после Отечественной войны в Москву и работая в тресте Мосгортопснаба, я где-то в районе гостиницы «Балчуг» снова встретил Сергея Холоднова в чине полковника, который продолжал работать в прокуратуре. Он затащил меня в ресторан, мы с ним там выпили, и он, махнув рукой, сказал, что теперь очень часто пьет, так как работа беспросветная и неприятная. Вскоре он умер.)
Однажды в воскресный день на даче в Ломах (кажется, в начале ноября 1937 года), когда Радзивиловский находился в командировке в Москве, «главный палач» его банды Саламатин, сильно выпив, начал приставать ко мне и, встав за моею спиной, стал в упор глядеть мне в затылок. Когда же я потребовал, чтобы он оставил меня в покое, он с мрачной угрозой заявил:
— Вот посмотрим, как ты будешь себя вести, когда я тебя буду расстреливать.
— Прежде чем меня расстреляют, я сам пристрелю тебя как собаку! — вне себя крикнул я.
Викторов и Ряднов схватили Саламатина под руки и уволокли в соседнее помещение.
Я тут же уехал из Ломов в Иваново, позвонил в Москву В.В. Чернышеву, рассказал об этом безобразном эпизоде и попросил, чтобы меня забрали из Иванова и перевели куда-либо в другое место, тем более что работа по линии милиции здесь уже хорошо налажена.
Чернышев пообещал выполнить мою просьбу, а я в дополнение к телефонному разговору направил в Москву соответствующий рапорт.
Не помню, через сколько времени, но чуть ли не в тот же вечер в моей квартире раздался звонок. (Жена с детьми гостила в Москве у матери, и я был дома один.) Когда я открыл дверь, то увидел на пороге Викторова, Ряднова и Саламатина. Последний, ни слова не говоря, рухнул передо мной на колени, заплакал и начал целовать мои сапоги, сбивчиво и невразумительно что-то бормоча и прося, чтобы я его простил.
Эта нелепая сцена была достойна палаты сумасшедшего дома, и, чтобы прекратить ее, я сказал, что прощаю его, лишь бы только он поскорее убирался к чертовой матери.
Когда Радзивиловский, возвратившись из Москвы, узнал об этом случае, он вторично заставил Саламатина просить у меня прощения в его присутствии, что тот с готовностью выполнил и при этом пытался выкручиваться и симулировать сумасшествие, говоря, что он тогда, в Ломах, был настолько пьян, что не помнил, что говорил, и вообще на него такие периоды нападают. Радзивиловский пригрозил ему, что при повторении подобных случаев уволит его с работы и отдаст под суд, а пока что распорядился не допускать его к работе 15 суток.
(Недавно, в письме от января 1974 года, бывший начальник санчасти управления милиции в Иванове доктор Дунаев, проживающий в Минске на пенсии, напомнил мне, что в 1937 году ему предлагали осмотреть Саламатина на предмет определения его психического состояния. Дунаев вспоминает, что Саламатин все время говорил, что боится Шрейдера, «который приедет на белом коне и его расстреляет». Дунаев направил его на осмотр к психиатру. Но, видимо, психиатр его больным все же не признал, так как он, отбыв 15 суток ареста, снова стал «работать».
Тем не менее я считаю, что тогда он явно был полусумасшедшим садистом и палачом, и, кроме всего прочего, набитым дураком. Но все это не помешало Ежову назначить Саламатина впоследствии начальником управления НКВД Мордовии. И до ареста, последовавшего, видимо, совместно с арестом Радзивиловского в ноябре 1938 года, он уже успел понатешиться над многими и многими невинными людьми в Мордовии.)
Несмотря на все эти извинения Саламатина, в которых как бы косвенно принимали участие Викторов, Ряднов и даже Радзивиловский, все же этот инцидент дал мне основания предполагать, что на меня собирается какой-то провокационный материал. (Будущее подтвердило правильность моих предположений.)
В декабре 1937 года проводились выборы в Верховный Совет СССР. При выдвижении кандидатов в депутаты Верховного Совета были выдвинуты и «избраны» все начальники краевых и областных УНКВД, а также все наркомвнуделы республик. Вслед за этим при выборах в республиканские Советы «избирались» все заместители наркомвнуделов и начальников краевых и областных управлений НКВД.
Органы НКВД были уже совершенно оторваны от партии и подчинялись только Сталину и Ежову. А на местах роль первой скрипки играли не секретари обкомов, райкомов и другие ответственные работники (которые, видя исчезающих одного за другим товарищей, сами трепетали, со дня на день ожидая ареста), а начальники республиканских, краевых и областных управлений НКВД, молодые и «талантливые» фальсификаторы, инквизиторы и палачи, выдвиженцы Ежова, а позднее — Берии, росчерком пера которых мог быть уничтожен любой человек в стране.
В первых числах января 1938 года моя просьба о переводе была удовлетворена. Я получил уведомление о назначении на должность начальника областного управления милиции Новосибирской области, где до меня работал старый, заслуженный чекист, латыш Альтберг, в то время уже арестованный.
Семью я до поры до времени решил оставить в Москве, а сам отправился к новому месту службы.