Избранное

Штайгер Отто

Рассказы

 

 

Робкий Руденц

Хотя все знают, что имя Руденц олицетворяет силу и мужество, наш герой был человеком робким. Можно сказать, от рождения. Несмотря на беззвучные угрозы врача и неутомимые подталкивания акушерки, он долго не появлялся на свет. Это оставило след на его внешности — когда он наконец родился и увидел этот безрадостный мир, выглядел он довольно уродливо, а голова и впрямь была похожа на кочан капусты.

В детстве он много страдал от своей робости. Однако она приносила ему и определенную выгоду. Когда он совершал дурные поступки, взрослые никогда не думали на него. И он не возражал, когда вместо него наказывали его товарищей. Не из-за трусости, нет. Просто потому, что был слишком робок для того, чтобы признаться.

Тем не менее он стал заместителем начальника цеха ткацкой фабрики. Впрочем, этим он был обязан только своему набожному отцу. Отец постоянно внушал сыну, что настоящая вера может сдвинуть горы. Эту отцовскую заповедь Руденц, что называется, впитал с молоком матери. И со временем она стала для него столь же неоспоримой, как факт, что после ночи настанет утро. Вначале, когда он стал практически использовать отцовскую мудрость, он верил только в простые вещи, сбывавшиеся и сами по себе, поэтому он ни разу не усомнился в абсолютной правильности отцовской истины.

Однажды вечером, гуляя в парке, он увидел на скамье одиноко сидевшую и тихо всхлипывавшую девушку. Руденцу было тогда двадцать четыре года. Из-за своей робости он не приобрел опыта в общении с женщинами и потому доверчиво и простодушно подсел к девушке. Они быстро разговорились. Девушка рассказала, что ее покинул друг, она осталась совсем одна на белом свете и теперь ей остается только утопиться.

Руденцу девушка понравилась, и ему стало жаль ее. Поэтому он попросил бедняжку отказаться от безрассудного шага. Он долго разговаривал с ней, обратив ее особое внимание на чудодейственную силу веры, способную сдвигать горы. И ему даже удалось убедить ее в том, что все неизбежно обернется к лучшему.

Они долго сидели вдвоем. К ночи стало прохладно, и молодые люди тесно прижались друг к другу. Вскоре после полуночи девушка вдруг зарыдала, бросилась ему на шею и чуть слышно произнесла, что он убедил ее и теперь она прочно верит в то, что он на ней женится и что это произойдет очень скоро.

Через месяц они действительно поженились. В первую же ночь она призналась ему, что ей безумно хочется ребенка. Руденц, сдержанно, но полный, как и она, радостного ожидания, ответил, что, если они твердо в это поверят, тогда все исполнится.

Жена обняла его, поцеловала и радостно воскликнула:

— Конечно, мой дорогой. Давай вместе поверим, что уже через четыре месяца у нас появится маленький. Я не могу ждать дольше, я просто умру от ожидания.

Руденцу это показалось несколько смелым, и он высказал ей свои сомнения. Но жена была в восторге от своего плана, она тут же начала верить и заявила, что ничто так не сможет убедить соседей в правильности их житейской мудрости, как то, что они «выверят» ребеночка через четыре месяца, если им это удастся. Этот аргумент окончательно убедил Руденца. Они рьяно взялись за дело, и результат не заставил себя долго ждать — ровно через четыре месяца жена подарила ему здоровенького мальчика.

Ребенок прекрасно рос, окруженный родительской любовью и лаской. Он превратился в большого, даже несколько неуклюжего крепыша — он ел за троих. Когда приходили гости, они не переставали расхваливать крепкое телосложение ребенка, а иногда и добавляли:

— А на отца-то он совсем не похож.

— Естественно, — отвечал в этих случаях Руденц, искоса поглядывая при этом на жену, — ведь при таких сроках это неудивительно.

Разумеется, Руденц старался воспитывать сына по-своему. Когда ребенок достаточно подрос, он начал рассказывать ему о вере, которая сдвигает горы и вообще все приводит в нужное соответствие. Сын не верил этому, и это огорчало Руденца гораздо больше, чем он в том признавался себе при своей робости. Когда он стал заместителем начальника цеха, сыну исполнилось пятнадцать лет. Он воспользовался этим и поговорил с мальчиком еще раз. Рассказал ему, как с самого начала твердо верил в то, что сможет занять этот пост… И вот его вера воплотилась в жизнь.

— Я бы мог привести тебе еще много других удивительных примеров из своей жизни, — добавил он, — но пока достаточно и этого.

— Ерунда все это, — ответил сын и выплюнул на ковер жвачку.

Руденц огорчился, однако продолжал твердо верить в то, что однажды ему удастся доказать сыну чудодейственную силу веры.

Долгое время родители надеялись, что сын будет учиться, но оказалось, что к учебе он был неспособен. Тогда отец попытался выучить его на слесаря, но и этого сделать не удалось. Наконец он пристроил его к себе на фабрику. Здесь парню понравилось, не последнюю роль в этом сыграли молодые ткачихи. Он возмужал. В двадцать лет уже обзавелся бородой, красной рубашкой и приобрел привычку после обеда класть ноги на стол.

Но и теперь Руденц не упускал случая внушить сыну свою веру. Обычно сын, когда отец робко приводил ему очередной пример, молчал и, не переставая жевать, смотрел телевизор. Но затем, когда родитель становился настойчивее, он снимал со стола одну ногу, пинал ею Руденца и, не отрывая глаз от экрана, произносил:

— Сгинь!

Однажды вечером, когда Руденц опять начал свою проповедь и, в ожидании очередного пинка от сына, сел на самый край тахты, сын на мгновение повернул к нему свою жующую физиономию и спросил:

— А правда, все сбывается, во что веришь?

— Абсолютно все, — восторженно отозвался Руденц.

— Тогда поверь в то, что ты мотоцикл, мне он как раз сейчас нужен.

Вначале Руденц воспринял слова сына как оскорбление, они даже потрясли его. Но затем его осенило. Ведь наступил тот самый момент, которого он так долго ждал. Теперь он практически сумеет доказать сыну, что может дать человеку вера. Он молча встал и пошел к себе. В дверях обернулся и спросил:

— Мопед?

— Нет, настоящий мотоцикл, — ответил сын.

Руденц сел на кровать, закрыл глаза. Затем призвал на помощь всю свою веру. Он знал: от успеха эксперимента зависело все. Поэтому он начал верить с такой силой, как никогда раньше. Но это не помогало. Долго не помогало. Затем он вдруг почувствовал, как у него округлились ноги, как искривились руки, и когда он открыл глаза, то увидел, что действительно превратился в мотоцикл, в мотоцикл со светло-зеленым седлом для водителя и задним сиденьем для подружки.

Руденц был потрясен. Чудо-превращение сделало этот момент самым счастливым в его жизни. Ему захотелось крикнуть: «Вышло!», но, естественно, у него теперь не было голоса, и он просто ударил в дверь колесом.

Стук испугал жену, и она прибежала на шум. А когда увидела его в блеске металла и краски, всплеснула руками и воскликнула:

— О, Руденц, как же ты красив!

Сын же, увидев отца в новом качестве, только произнес:

— Сила! — Затем потрогал мотор, седло, руль и добавил: — Ну что, папа, прокатимся!

Он вывел мотоцикл на улицу и поставил перед домом. Мать вышла вслед за ними. Сын нажал на стартер, и теперь все увидели, что Руденц постарался на совесть: бак оказался полон бензина. Сын прыгнул в седло и сделал пробный круг. Вернувшись, он оставил мотоцикл возле дома, прошел к матери и сказал:

— Такой папа мне нравится больше всего.

Руденц стоял перед дверью все еще вне себя от радости. Однако постепенно он успокоился. Под утро начался дождь. Тут он испугался за свои металлические части. Но сын заботливо прикрыл его брезентом.

Сначала Руденц думал оставаться мотоциклом до тех пор, пока сын не попросит его снова стать человеком. Но когда на следующий день сын отправился на нем в магазин и когда он услышал, как о нем спрашивал начальник цеха, и увидел, что собственный сын в ответ равнодушно пожал плечами, им овладело такое сильное желание принять вновь человеческий облик, что он решил немедленно уверовать в то, что он снова человек.

И он вновь призвал к себе всю свою веру. Он стоял на улице под металлическим навесом вместе с велосипедами, стоял и мучительно призывал к себе прежнюю веру. Но все оставалось без изменений. Ноги — колесами, руки — рулем. Его охватил панический ужас. Теперь он уже со всей страстью старался уверовать, что он человек, он верил не переставая, пока днем с группой товарищей к нему не подошел сын и не стал объяснять им преимущества своего нового мотоцикла. Затем сын сел на отца и резко взял с места. По дороге домой, пробираясь в потоках движения, Руденц еще не терял надежды обрести прежнюю веру.

Но ничего не помогало. Очевидно, его вера не была достаточно сильной. Другого объяснения не было. Во всяком случае, он так и остался мотоциклом. Вначале близкие радовались этому, и по выходным вся семья отправлялась за город. Но когда в конце месяца в доме стала ощущаться нехватка его зарплаты, жена начала сердиться. Вечером она вышла к нему — теперь он стоял под навесом рядом с прачечной — и осыпала его упреками. Она просила его перестать дурить, говорила, что хорошо знает, зачем он это сделал, и что ему должно быть стыдно так вести себя в его-то возрасте.

В эту ночь Руденц сделал еще одну попытку обрести свой прежний облик. Но и она оказалась безуспешной. Потом жена, разумеется, поняла, что он сделал это не нарочно. Во всяком случае, она его больше за это не упрекала. Наоборот, по ночам, когда сын возвращался после своих бешеных гонок на отце, она частенько проскальзывала под навес рядом с прачечной и час-другой беседовала с Руденцем, как делала это раньше.

Однако нехватка денег начала сказываться настолько сильно, что в конце концов мать и сын скрепя сердце решились продать Руденца. Они поместили объявление. Нашлись желающие. Жена позаботилась, чтобы он попал в хорошие руки. Мотоцикл приобрел худой господин, который заплатил наличными и пообещал обращаться с ним бережно.

Перевод В. Сеферьянца

 

Отражение бутылки в зеркале

Быть может, ничего такого и не случилось бы, не окажись бутылка в столовой перед зеркалом в золоченой оправе. Но она, как нарочно, оказалась там после свадебного пиршества, простояв долгую ночь напролет в изрядном одиночестве. И когда после мучительных часов ожидания серый рассвет заглянул наконец в окна и молодожены, вопреки всем предсказаниям, забылись коротким сном, бутылка увидела в зеркале с золоченой оправой, какой она стала теперь — пустой, выпитой до дна, никому не нужной, даже без легкой иллюзии величия, какую обыкновенно придает пустота. Рядом с ней лежала пробка, а кругом в беспорядке валялись остатки вчерашнего пира. Бросив последний взгляд в зеркало, бутылка сказала: «Я чувствую себя такой опустошенной. Такой бесполезной и пустой. Пойдем, подружка пробка, положим конец нашим страданиям!»

Пробка была существом преданным и немым, как рыба. Услышав призыв бутылки, она, ни секунды не колеблясь, вскочила, подпрыгнула, сжалась как могла и втиснулась в горлышко, которое не один год служило ей надежным и спокойным убежищем. И бутылка вышла из комнаты. Она даже не оглянулась в дверях, так мерзко было у нее на душе. Все эти грязные ножи, вилки, рюмки и тарелки остались в комнате, а она спустилась по лестнице и вышла на улицу, освещенную неярким утренним солнцем. Миновав остановку такси, она пересекла Триумфальную площадь, поднялась по аллее Маршала и пошла вверх по Римской улице. Прохожие уступали ей дорогу, а кое-кто даже останавливался и смотрел ей вслед. Но это ее не трогало, так как оборачивались, как правило, люди, привыкшие рано вставать. Ученик пекаря, спешивший куда-то с теплыми булочками, так резко затормозил, что шины его велосипеда взвизгнули, и крикнул: «Вот это да!»

Ученики пекаря и им подобные никогда не интересовали бутылку; но тяжесть судьбы и торжественность момента настроили ее благодушно. Все же она ничего не сказала мальчику, а только повернулась к нему этикеткой — «Шамбертен 1945 года» — и пошла дальше. Подойдя к мосту, она без колебаний вскочила на железные перила и бросилась вместе с пробкой вниз, в темный поток.

Она не утонула. Вопреки мрачным ожиданиям волны не поглотили ее. Это было странно, и ей потребовалось время, чтобы свыкнуться со своим новым положением. Обсуждать случившееся с подружкой не имело смысла — пробка хотя и была существом преданным, но, к сожалению, не имела высшего образования. И, плывя ранним утром по течению, бутылка подумала: «Я не тону! Я не тону, потому что пуста!»

Смелость этой мысли поразила ее. Она забыла даже, отчего бросилась в воду. Когда вскоре отделилась этикетка, она почти не обратила на это внимания, так как чувствовала, что с ней происходит нечто неслыханное, вечность подхватила ее, и ей оставалось только облечь в слова, выразить то величие, покорным инструментом которого она себя ощущала. Лучшей участи не выпадало на долю человека, не говоря уже о бутылке. Ей понадобилось много времени, но она не отступала, и на третью ночь, когда впереди показалось море с танцующей на волнах луной, пришла удачная формулировка: «Без пустоты нет высоты!»

Она плавала в море больше четырех месяцев, потом ее выбросило на далекий берег. Внешне это была та же бутылка, но внутренне — боже мой, какое величие, какое чувство собственного достоинства! Опираясь на пробку, она прошествовала по песчаному пляжу, не раздумывая направилась прямо к белокаменному городу и вошла в винный погреб сенатора-радикала.

Вот это был фурор! Другие бутылки знать ее не хотели, а шампанское демонстративно повернулось к ней спиной. Вечно сварливые деревенские вина завопили: «Убирайся к чертям, пустышка!»

Но она не дала себя запугать. Тем более теперь, когда была уверена в высоком назначении своей пустоты. Усталым, ласковым голосом мудреца она ответила: «Мое вино духовного свойства».

Ничего больше не сказав, она улеглась рядом с тяжелыми бутылками бургундского, которые почтительно подвинулись, уступая ей место. За весь день никто не проронил ни слова. Только когда наступила ночь, любимец сенатора «Поммар» робко осведомился, удобно ли ей лежать. Она только улыбнулась в ответ, и все бутылки, видевшие это, улыбнулись тоже.

Она и по сей день лежит там, окруженная почетом и вниманием. Говорит она мало, охотно слушает других и время от времени улыбается про себя. Но в глубине души ждет, что найдется человек, который вытащит ее на свет божий и напишет о ней диссертацию.

Перевод В. Седельника

 

Господин Помедье и «синоптики»

Судя по фамилии, господин Помедье должен был знать французский. Впрочем, на этом его достоинства не кончались. В мужском хоре «Синоптик» он пел тенором лучше своих товарищей. Почему их коллектив назывался «Синоптик», никто из членов хора не знал. Но они по крайней мере пытались оправдать это название тем, что преимущественно пели песни о погоде. Ничего о любви, они пели только о погоде. Господина Помедье не зря высоко ценили его коллеги. Например, в песне «Смотрите, как звёзды…» он очень долго мог тянуть «ё». Его коллеги уже собирались уходить домой и складывали ноты, а он все тянул свое «ё».

Летом, когда выступлений бывает меньше, господин Помедье отправился в поездку по Марокко. Не один. Он отправился в составе группы туристов. Все они были веселые и остроумные люди. А господин Помедье был самым веселым из них. Во время плавания из Марселя в Африку он появился на палубе в трусах, вызвав бурную реакцию окружающих, в первую очередь дам. Вот каким весельчаком он был. А иногда он посылал в сторону таинственного черного континента долгие звуки «е» и «а». В Касабланке группа находилась недолго. Она почти сразу отправилась в Марракеш, где господин Помедье вместе с другими спутниками забирался на верблюда. Это был незабываемый момент, но господин Помедье сломал при этом очки, что сделало его более осторожным, и потому не поехал осматривать оазис.

На третий день он отправился побродить по узким улочкам города и купить недорогие сувениры. Он внимательно и с интересом осматривал все вокруг и увидел в тени человека, стоявшего на голове.

Господин Помедье пришел в ужас. Он воспринял это как доказательство того, что Марокко принадлежит к числу развивающихся стран. Он подошел поближе. Рядом с человеком, стоявшим на голове, лежала шляпа, господин Помедье бросил туда мелкую монету и хотел быстро удалиться, так как больше не мог выдержать такого ужасного зрелища. Но тут он услышал голос стоявшего на голове:

— Заберите свои деньги, мой господин. Я делаю это не ради заработка.

Человек говорил по-французски, но господин Помедье понял его безо всякого труда. Разумеется, он не заставил себя упрашивать, сунул монету обратно в карман, но потом все же спросил несчастного, что его заставило принять такое необычное положение. Они разговорились, и человек объяснил господину Помедье преимущество стояния на голове: во всем теле появляется какая-то легкость, даже пищеварение облегчается.

— А голос? — спросил господин Помедье.

— О, особенно голос! Вы только подумайте, при этом устраняются всякие преграды и голос может беспрепятственно литься в пространство.

Этот аргумент убедил господина Помедье. Он горячо поблагодарил своего собеседника и на прощание сердечно потряс ему ногу.

Вернувшись домой и купив новые очки, он тут же начал тренироваться в стоянии на голове. Вначале прислонялся к двери, а затем научился стоять свободно и безо всякой опоры.

В это время от сердечного приступа скончалась тетя одного из участников хора. «Синоптики» что-то спели на могиле о погоде, а затем начался разговор о сердечных болезнях и современном образе жизни. И вот тут-то господин Помедье не смог удержаться. Он рассказал о том, что каждый день стоит на голове и какое это дает облегчение. Он заявил, что при стоянии на голове исключаются любые сердечные недомогания.

Вначале товарищи засомневались, но он тут же продемонстрировал им красивую стойку и пропел все семь строф из «Смотрите, как звёзды…» так чисто и громко, что даже господин Шлитт, владелец фабрики по производству газонокосилок и первый бас «Синоптиков», не смог сдержать слез. А уж производитель газонокосилок так просто плакать не станет.

Все были растроганы и дали друг другу обещание начать усиленные тренировки. Уже через две недели, вечером в среду, все они пели, стоя на голове.

Против этого запротестовал только один дирижер. Он заявил:

— Нас не допустят к участию в празднике, я же знаю этих господ из жюри!

Но их допустили. И еще как! Разумеется, с другим дирижером. Они вышли на сцену. Каждый скромно положил к ногам белую подушечку, на которой жены вышили золотом слово «Синоптик». Затем дирижер поднял руки и скомандовал: «На голову!» И все одновременно вытянули вверх ноги. И запели.

Боже правый, что тут было! Публика неистовствовала от восторга, и «Синоптики» получили первую премию.

Это была неслыханная сенсация для всей страны. «Наконец-то, — писали газеты, — нашелся коллектив, который отважился проложить новые пути в искусстве». Все стали подражать «Синоптикам», даже клубы сверстников, а вскоре эта волна прокатилась по всей стране. Спустя два месяца новую моду подхватили создатели телевизоров и стали выпускать аппараты, в которых изображение было перевернуто вверх ногами. Теперь реакционеры — сторонники традиционного стояния на ногах — лишились последнего аргумента, и чистую радость стояния на голове уже больше ничто не омрачало.

Конца этому еще не видно. Напротив, союз сторонников стояния на голове считается сегодня самой крупной политической силой и его члены представлены во всех официальных органах. Вчера газеты сообщили, что три ведущих хирурга страны уже делают операцию аппендицита исключительно стоя на голове.

Перевод В. Сеферьянца

 

Резчик продольных полос

Он был резчиком продольных полос на большой бумажной фабрике. Вместе с ним работали и резчики поперечных полос, но он не зазнавался. Отнюдь! Он разговаривал и шутил с ними, как с равными. Правда, к себе домой не приглашал: жена не позволяла. «Ведь есть же разница», — говорила она.

Он сносил это, так как знал, что у жены золотой характер и она во всем готова идти ему навстречу. Вот только поговорить с ней не удавалось — она была молчаливого нрава. Сначала он жалел об этом, а потом, когда и у самого пропала охота разговаривать, был даже рад, и жизнь его потекла бодро и весело. Проснувшись рано утром, он считал себе пульс и отправлялся на фабрику, где весь день резал свои продольные полосы. Ему и в голову не приходило, что кто-то может нарушить размеренное течение его жизни.

Но время шло, и, когда ему исполнилось семьдесят (ни днем раньше!), его подозвал к себе шеф резчиков продольных полос и повел в главное здание. Там их дожидался еще один господин, и он объявил:

— Вассерман, вам теперь семьдесят лет. С вас достаточно. Вы нам больше не нужны. С завтрашнего дня можете оставаться дома.

Вот так это и случилось. Вассерман жадно ловил ртом воздух, его охватил ужас.

— Нет! — крикнул он. — Не надо.

Но господин настоял на своем; вполне может быть, что он испытал нечто похожее на жалость, когда увидел на лице Вассермана слезы. Во всяком случае, он добавил:

— Мы будем и впредь платить вам часть вашего оклада. Небольшую, правда, но вы человек старый, у вас скромные потребности.

Однако Вассермана волновало совсем другое. Как прожить день, не сделав ни одной продольной полосы? Вот чего он не мог себе представить. А жена? Что сказать ей?

Вечером, когда она, молчаливо-неприступная, стояла у плиты, он понял, что ей ничего не следует говорить. Ни в коем случае. Она и так кашляла вот уже целую неделю, перестала класть в пищу соль. Такого позора она бы не пережила.

Он так ей ничего и не сказал и на следующий день вышел из дому пораньше, будто спешил на работу. На Шведском мосту он остановился и долго смотрел вниз, на воду. Но время текло медленно, было все еще только девять часов утра. Он пошел дальше. Вдруг ему пришло в голову, что не следовало бы открыто разгуливать по улицам. Могли встретиться знакомые или соседи, а уж они-то не преминут с многозначительной ухмылкой доложить жене, что видели его там-то и там-то. Тогда придется во всем сознаться. Кого-кого, а свою супругу он знал хорошо.

Поэтому он стал уходить в отдаленные парки и часами прятался в кустах. Когда приближался сторож, он откашливался и напускал на себя такой занятой вид, будто готовился к кругосветному путешествию. Так проходил день за днем, и каждый тянулся целую вечность. В конце месяца он принес домой свою пенсию.

— Маловато, — сказала жена.

Но он все уже обдумал и ответил, что резка продольных полос переживает сейчас глубокий спад.

— Разумеется, — добавил он, — я могу взяться и за резку поперечных. Тогда и заработок будет выше.

— Нет, нет, — испугалась она, — ведь есть же разница. Будем экономить.

Так прошло полгода. Но потом наступила зима. В парках стало спокойнее, но на скамейках лежал снег. Вассерман дрожал от холода. И тут к нему пришла спасительная мысль: музей! Музеи всегда пусты. И в них тепло. Следующие дни он ходил по очереди в каждый из трех музеев и нашел в них то, что искал: покой и тепло.

Охотнее всего он ходил в Музей естественной истории. Там в натуральную величину демонстрировались различные животные, в том числе и доисторический человек. За стеклом стояла гробница ребенка, умершего шесть тысяч лет назад, и Вассерман подсчитал в утренние часы, когда еще не было посетителей, насколько увеличилось бы население земли, если бы этот ребенок не умер преждевременно, а стал взрослым человеком и произвел на свет троих детей, те в свою очередь произвели по трое детей каждый и т. д. Получалась астрономическая цифра, такое количество людей земля не в состоянии была бы прокормить, несмотря на все удобрения, и он поблагодарил про себя провидение, которое не позволило этому ребенку осуществить столь губительные для потомства замыслы.

По понедельникам Музей естественной истории закрывался на уборку, и он шел в Музей искусств. Однако висевшие там на стенах полногрудые и широкобедрые женщины мало его интересовали. Все это было ему известно по собственному опыту и не производило на него впечатления.

Месяцы ежедневных скитаний изрядно расшатали его здоровье, он выглядел усталым и измотанным; служители музея, приметившие частого посетителя, принимали его за ученого; здороваясь с ним, они прикладывали руку к козырьку и называли его профессором.

Он не протестовал; тщеславием, как уже говорилось, он не отличался и хотел только одного — тепла и покоя.

Однажды к вечеру, задержавшись по обыкновению в зале первобытного человека, он заметил подругу своей жены. На мгновение испуг парализовал его. Попадись он ей на глаза — и спокойной жизни придет конец; кроме того, это унизило бы жену и вызвало бы ее гнев, а ее-то, насмотревшись в Музее искусств разных картин, он снова научился ценить. Подруга жены как раз разглядывала оружие человека каменной эпохи, которое ее мало интересовало. Вассерман знал, что их разделяет только гробница ребенка, умершего шесть тысяч лет назад. Мимо него не проходит равнодушно ни одна женщина.

Нужно было действовать, и действовать быстро. Он поспешил в следующий зал, а потом еще дальше, в зал Средних веков. Женщина между тем миновала привлекательный экспонат тысячелетней давности и приближалась. И тут Вассерман с ужасом заметил, что попался в ловушку: средневековым залом экспозиция заканчивалась, он сидел в мышеловке. В отчаянии Вассерман стал искать, где бы спрятаться, но в музеях укромных местечек нет, и он решил было смириться — но тут увидел доспехи. Рыцарские доспехи!

Он зашел сзади и, хотя раньше никогда не интересовался работой жестянщика, все же довольно быстро забрался внутрь панциря. Едва он успел опустить забрало, как женщина вошла в зал.

Задержалась она ненадолго, а на доспехи бросила только один враждебный взгляд. Должно быть, подумала о бедной жене рыцаря, которой приходилось чистить эту груду железа. Потом она отвернулась, и Вассерман, слегка приподняв забрало, проводил ее глазами.

Он хотел сразу же выбраться из доспехов, которые хотя и были достаточно просторными, но никак не подходили ему по росту. Только из этого ничего не вышло. В зал входили все новые и новые посетители. Похоже, на улице становилось все холоднее.

Был вторник, и музей в этот день работал до десяти часов вечера. Около пяти в зал вошла группа школьников, целый класс. Учитель со знанием дела рассказал о пользе доспехов в средневековые времена, о мощи тогдашнего оружия. Потом весь класс со скучающим видом покинул зал. Остались только двое: один был рыжий, а другой — маленький и толстый. И надо же было тому случиться: они остановились именно перед Вассерманом, а рыжий даже потрогал ножные латы. Вдруг он подозвал своего товарища и прошептал:

— Смотри! Там кто-то сидит.

Конечно же, это было потрясающее открытие. Толстячок поднял забрало и уставился на Вассермана; растерянный Вассерман уставился на малыша.

— Ясное дело! — закричал малыш. — Они его забыли! Это рыцарь!

Сперва они хотели обо всем рассказать учителю, но рыжий решил, что раз они его открыли, то пусть он будет их тайной.

— Он выглядит совсем свежим, — сказал толстяк и до тех пор щекотал Вассермана под носом, пока тот не чихнул.

— Я расскажу обо всем отцу, — заявил рыжий. — Надо будет привести его сюда сегодня же вечером, а то не поверит.

Толстячок тоже считал, что иначе отец не поверит. Потом они убежали со своей тайной, оставив Вассермана наедине с чувством большой ответственности. Вправе ли он сбежать отсюда? Вправе ли злоупотребить доверием мальчишек? Конечно, нет, решил Вассерман и остался в доспехах до тех пор, пока около восьми оба малыша не притопали вместе с отцами.

— Он может чихать! — радостно объявил толстячок и пощекотал Вассермана под носом.

— Смотри-ка, в самом деле! — в один голос воскликнули оба родителя. — Это доказывает, что и в те далекие времена люди многое умели.

К счастью, обоим отцам вскоре наскучило средневековье, и Вассерман стал было уже надеяться, что ему наконец удастся выбраться на свободу. Но не тут-то было. Пробило десять часов, один за другим погасли огни, наступила тишина. Только теперь он мог освободиться от доспехов.

Ночь пришлось провести в музее. Это его не очень пугало. Но скоро ему захотелось есть, и он занялся поисками чего-нибудь съедобного. Однако в Музее естественной истории съестных припасов не больше, чем в Музее искусств, поэтому, когда бледные лучи восходящего солнца осветили свайное поселение доисторического человека, Вассерман принялся грызть сваю. Свая оказалась невкусной, и он скоро оставил это занятие.

Домой он вернулся только в одиннадцатом часу утра, невыспавшийся и усталый.

— Всю ночь пришлось работать, — сказал он жене, но та не поверила.

— Да ты ни разу еще и часа лишнего не работал, — возразила она. — Стоит только взглянуть на тебя, и сразу станет ясно, где ты пропадал.

Вассерман схватился за голову: он испугался, что забыл снять рыцарский шлем, но череп его был голым, как ему и положено быть. Это его успокоило, и он спросил с вызовом:

— Так где же я пропадал? Скажи, раз ты все знаешь!

— У какой-нибудь… У какой-нибудь бабы!

Вассерман, само собой, хотел возмутиться, но она скорчила многозначительную мину и заставила его молчать.

— Я не раз читала о том, что у мужчин бывает вторая весна, — сказала она. — Меня не проведешь… Постыдился бы, старый… Вы, мужчины, все на одну колодку.

Однако в глубине души она даже немножко гордилась своим стариком, который, несмотря на преклонный возраст, остался ветрогоном. Лежа в постели, она ласково спросила:

— Ты еще любишь меня хоть немножко?

— Люблю, — сказал он и подумал о женщинах, висевших в Музее искусств, — ты для меня дороже всех.

На другой день он увидел обоих малышей еще у входа в музей. Он обогнал их и втиснулся в доспехи. Они постояли немного около него, пощекотали ему под носом, пообещали друг другу приходить сюда каждый день и назвали его Теодорихом.

Они в самом деле приходили сюда ежедневно, и Вассерман старался не подвести их. Он всегда был на месте, утром и вечером. Теперь он брал с собой провиант и электрокипятильник. Ночи стали куда приятнее. В три часа он варил себе кофе. Когда в полдень он возвращался домой, жена напряженно щурилась, но ни в чем его больше не упрекала.

Целых четыре недели все шло хорошо. Но малыши, к сожалению, не сумели сохранить тайну, и однажды в музее снова появился весь класс во главе с учителем. Снисходительно улыбаясь, учитель поднял забрало, но, когда увидел перед собой лицо Вассермана, самоуверенность его как рукой сняло.

— Он умеет чихать! — возвестил рыжий.

Учитель собственноручно пощекотал Вассермана.

— Примечательно… — произнес он. — В высшей степени примечательно. Очевидно, перед нами забытый рыцарь тринадцатого столетия. Колоссальное открытие! Весь мир будет нам завидовать. Надо немедленно показать его господину ректору.

Они погрузили Вассермана на тележку, повезли через весь город к школе и все вместе втащили в кабинет ректора. Ректор сидел за столом, рядом с ним стоял учитель истории. Сначала Вассермана пощекотали, потом ректор объявил:

— В этом надо разобраться. Освободите его от доспехов.

— Нельзя, он рассыплется, — предупредил учитель истории, но ректор настоял на своем. Он заявил, что лишь тогда покажет рыцаря общественности, когда самолично убедится, что здесь нет никакой подделки.

Они сняли с него доспехи, и теперь, когда Вассерман стоял перед важными господами в своем поношенном костюме, он показался себе очень маленьким. Учитель истории, которому предстояло сказать решающее слово, пытливо осмотрел Вассермана со всех сторон.

— Кажется, это подлинный рыцарь, — сказал он.

Ректор строго посмотрел на Вассермана и спросил:

— Вы умеете говорить?

Вассерман кивнул утвердительно.

— Превосходно! Тогда слушайте. Вы представляете собой колоссальное открытие. Чтобы исследовать вас, к нам соберутся ученые со всех концов земли. Уж они-то найдут пути и средства, чтобы установить вашу подлинность. Поэтому я спрашиваю вас: вы в самом деле рыцарь?

Вассерману не оставалось ничего другого, как во всем сознаться. Не мог же он надеяться, что ему удастся обвести вокруг пальца ученых всей земли!

Жена простила ему все. Даже то, что он не режет больше продольных полос. Одного только не могла она ему простить — что он так и не изменил ей.

Перевод В. Седельника

 

Про то, как господин Целлер перестал существовать для своей жены

Что и говорить, но то, что господин Целлер в действительности перестал существовать для своей жены, — неестественно. Конечно, он перестал существовать для нее не полностью и не навсегда, ведь после тридцати двух лет супружеской жизни такое трудно и представить. Но временно это может случиться. И когда это стало очевидным, она не призналась мужу в случившемся. Она не сказала ему напрямик: «Знаешь, а ты перестал для меня существовать».

Он бы этого не понял. Он бы этому просто не поверил. Она и сама находила все это странным, ведь до этого момента он ни разу не казался ей чужим. Но в наше время ей многое стало казаться странным, и поэтому она восприняла свою отчужденность спокойно. Она даже наслаждалась ею. «Вернемся домой, все уладится, и он снова приобретет видимые формы», — успокаивала она себя.

Еще зимой господин Целлер объявил, что ревматизм совсем его замучил и что летом они поедут подлечиться в Баден. Он и раньше часто говорил об этом, поэтому госпожа Целлер не реагировала на его слова. Каждая жена знает, что мужья любят повторяться, и чем дольше живешь вместе, тем чаще они повторяются. Опытные жены вообще не слушают, что говорят их мужья.

А госпожа Целлер была опытной женой.

Но летом они все-таки поехали в Баден. Остановились в отеле. «Супруги Целлер из Винтертура», — написали они в анкете. В отеле им все понравилось, за исключением еды, которую госпожа Целлер готовила лучше. Она сказала об этом мужу, но тот только и ответил:

— Ты мне уже говорила это.

Мужчины считают, что только они могут повторяться.

Супруги прошли медосмотр. Врач поверил в ревматизм мужа и предписал ему ежедневно, в шесть часов утра, принимать ванны. Госпоже Целлер он тоже прописал ванну для улучшения кровообращения. Кроме того, у нее обнаружилась сухость слизистой, и врач рекомендовал ей ежедневно по десять минут дышать над паром.

Пар вызвал у нее раздражение в носу. Чихание она сочла признаком выздоровления и не придала никакого значения тому обстоятельству, что стала чихать за едой, а иногда даже во сне. А лежа в ванне, она уже чихала беспрерывно.

Все это время она еще чувствовала присутствие мужа.

Как-то раз господин Целлер сказал:

— Сходим вечером в курзал. Там играет музыка.

Вначале они бродили по парку, любуясь цветочными клумбами, слушали музыку и радовались тому, что все эти удовольствия им ничего не стоили. Правда, удовольствие господина Целлера было весьма относительным: он был туговат на ухо и музыки не слышал. Поэтому, ознакомившись у вхоДа с прейскурантом, они вошли в зал и сели за самый первый столик, прямо возле оркестра.

Госпожа Целлер и не представляла, что вдруг перестанет замечать мужа. Это началось так. Они сели, оркестр играл какую-то приятную мелодию. Скрипач во время исполнения ответил на взгляд госпожи Целлер и, не прекращая игры, слегка поклонился ей.

Мужу она об этом ничего не сказала.

Скрипач продолжал играть. Она не отрывала от него глаз.

Это была очень длинная пьеса. Что же касается госпожи Целлер, то она желала только одного — чтобы музыка вообще не прекращалась. Скрипач произвел на нее необыкновенное впечатление. Его виски украшала седина, глаза глубоко запали. В голубом фраке он казался стройным и неотразимо мужественным.

Когда музыка все же кончилась, зрители разразились аплодисментами. Госпожа Целлер хлопала тоже. Скрипач поклонился. Вначале это был общий поклон от имени всех музыкантов, затем он поклонился от себя. И этот поклон — она это ясно видела — предназначался ей. Госпожа Целлер так смутилась, что покраснела и бросила взгляд на мужа, который все еще находился рядом с нею.

Она долго не могла опомниться от смущения и настойчиво вопрошала себя: «Разве такое случается?»

Как оказалось — да! И это уже случилось. Госпожа Целлер вновь посмотрела на скрипача. Теперь уже ей было все равно, кому он кланялся: ей или нет. Она не отрывала от него глаз и хлопала до тех пор, пока скрипач с остальными музыкантами не покинул зал. И вот тут-то она увидела, что с ней за одним столом сидит какой-то посторонний мужчина с мышиными усами. А этот мужчина был господин Целлер.

Они вышли из ресторана. Господин Целлер стал жаловаться:

— Когда я встаю, я особенно остро ощущаю боль. Мне трудно идти.

Но госпожа Целлер этих его слов не слышала. Она стремительно шла вперед. Она забыла о существовании своего мужа. Она шла вперед, забыв о своем кровообращении, и сухость слизистой ей тоже больше не мешала, ей даже стало казаться, что у нее вообще нет никакой слизистой. Так хорошо ей было.

В саду отеля она опустилась на заброшенную скамью, оплетенную кустами роз. И тут, среди роз, перед ней снова возник скрипач и заиграл. Потом она увидела одинокую фигуру мужа, уныло плетущегося по дорожке.

Ей стало жаль его, и она помогла ему добраться до номера.

— Ложись, — сказала она ему, — а я еще посижу в саду.

Господин Целлер лег, и боли его немного утихли. Он пробормотал:

— На тебя ванны действуют лучше, чем на меня.

С тех пор они каждый день ходили в курзал. С каждым разом господин Целлер все более и более исчезал из жизни своей жены. Первый стол был теперь всегда занят, и они вынуждены были садиться сзади, откуда скрипач никак не мог ее увидеть. Но зато она видела его. Большего она и не желала.

Перед отъездом домой их еще раз осмотрел врач. Господин Целлер продолжал жаловаться на боли. Врач, подняв брови, ответил:

— Потерпите, время — лучший доктор.

А вот госпоже Целлер он сказал по-другому:

— Великолепно! Куда делось ваше давление? А ваша слизистая в полном порядке — сырая, как новая квартира! Наши источники известны своей целебной силой еще со времен римлян.

Они отправились домой в Винтертур. В вагоне госпожа Целлер закрыла глаза. Она знала, что, стоит ей их закрыть, перед ней возникнет скрипач. Поэтому она закрыла глаза. Муж для нее перестал существовать. Правда, она еще помнила, что у него мышиные усы, помнила, какой формы у него нос. Но помнила она только детали, которые не давали общей картины. Ей не удавалось представить себе мужа, и она время от времени открывала глаза, смотрела на господина Целлера и говорила себе: «Ага! Вот он как выглядит!»

Она думала, что дома это пройдет.

Но тут она ошибалась. И дома она с трудом вспоминала облик мужа. Даже ночью она не знала, как он выглядит, хотя тот по-прежнему преданно храпел рядом. Однажды, чтобы посмотреть на него, она зажгла свет. Он проснулся и спросил:

— Ты что?

Она отвернулась и произнесла в ответ:

— Ты опять плохо выглядишь!

Она бы с удовольствием сказала ему что-нибудь приятное, но боялась это сделать. Он бы потерял к ней доверие. Поэтому ей только и оставалось, что сказать ему: «Ты опять плохо выглядишь!»

После тридцати двух лет совместной жизни нельзя говорить друг другу приятное, если хочешь сохранить доверие супруга.

Перевод В. Сеферьянца

 

День свадьбы

Дорогая Эльма, наконец-то я могу рассказать тебе, как это случилось, что я вдруг или почти вдруг стала госпожой Маркштальдер. Мне так хотелось пригласить тебя на чудесное свадебное торжество, но на нем были только люди нашего узкого круга, ну и, разумеется, несколько деловых друзей Дэдди и господина Маркштальдера. Его я теперь называю «свекор», а иногда просто «папа», в отличие от моего собственного папа, которого я называю просто «Дэдди». Тем не менее набралось сто, нет больше, человек сто двадцать. Страшно подумать, во что моя свадьба обошлась Дэдди. Наверняка не в одну тысячу. Правда, он всегда, по крайней мере с тех пор, как я согласилась выйти замуж за Марио, говорил: «Мы отгрохаем свадьбу века». Так Дэдди тогда и сказал и потом часто это повторял.

Ведь когда он впервые пришел и начал уговаривать меня выйти замуж за Марио Маркштальдера, я не сразу дала свое согласие. Не то чтобы Марио мне не нравился, просто я его совсем еще не знала, а главное, не хотела делать что-то по чужой указке. Ты же знаешь, еще в интернате я привыкла все решать сама. Но Дэдди не отступал, он снова и снова втолковывал мне, какую это сулит выгоду, ведь строительная фирма Маркштальдера — чуть ли не самый главный его конкурент — вернее, теперь можно, слава богу, сказать: была чуть ли не самым главным конкурентом. Сколько раз я слышала, что Маркштальдер перехватил то один, то другой подряд и отцу оставалось только утереться (это у Дэдди любимое словечко).

Собственно, больше он ничего не говорил, но меня это, понятно, задевало, и в конце концов я поняла, что нужно пойти на жертву. Право же, я не хочу сказать, что выйти замуж за Марио — с моей стороны жертва. Вовсе нет. Он, конечно, неповоротлив и намного ниже меня ростом. Да и с первого взгляда особого впечатления не производит, это уж точно. Но ведь внешность — не главное в человеке. Для меня во всяком случае важнее характер, а характер у него есть. Он чересчур робок, зато у него доброе сердце. Не лишен он, разумеется, и недостатков, но у какого мужчины и даже женщины их нет; например, ночью он не то чтобы храпит, но все же слегка посапывает.

Итак, я сказала Дэдди, что согласна выйти за Марио, тогда Маркштальдер по крайней мере не сможет ловчить с ценами. Мама от счастья заплакала, обняла меня и начала утешать: я призналась, что не люблю Марио. У нее на этот счет есть опыт, ведь ее отец был всего-навсего простым плиточником, и когда она выходила за Дэдди, то наверняка тоже заботилась о своем будущем. При том что бедность, само собой, вовсе не позор.

Представляешь, для свадебного ужина Дэдди снял замок Фрайенштайн! Его владелец — наш клиент, мы ему много чего понастроили. Дэдди прямо спросил его, сколько это будет стоить, если снять замок на один день. Ужином и всем остальным занимался сам владелец замка. Вот это был ужин так ужин, из девяти блюд! Под конец я думала, что вот-вот лопну. Меню я сохранила, ка нем расписались все гости. Это прекрасный сувенир.

За все заплатил Дэдди, включая вина и множество цветов. Мама заметила, что и Маркштальдер мог бы войти в долю, но Дэдди лишь посмеялся в ответ и сказал: «Ничего, он мне заплатит сторицей».

Брачная церемония состоялась в церкви. Дэдди там, не было. Ему пришлось пойти в замок и присмотреть, чтобы все было как полагается. В церкви играл орган, и было так торжественно, я прямо-таки кожей чувствовала, как мне идет подвенечное платье. Особенно хорошо оно сидело в талии, ведь я до сих пор еще очень стройная. Когда мы стояли впереди всех, рядом со священником, я выпрямилась и даже украдкой чуть-чуть привстала на цыпочки, чтобы все видели, насколько Марио ниже меня ростом. Чтобы потом не говорили, что заполучить его в мужья для меня такое уж счастье, совсем наоборот.

Господин священник говорил прекрасно. Мы с ним знакомы, он еще до моего венчания пару раз у нас обедал, тогда Дэдди и уладил с ним финансовую сторону дела. Дэдди наверняка заплатил ему не скупясь. Так или иначе, но священник говорил просто прекрасно.

Когда мы вышли из церкви, родители Марио меня поцеловали и мой свекор, который умеет быть очень веселым, а порой даже перебарщивает, заявил: «Ну а теперь надо это дело обмыть». Все засмеялись. Потом мы поехали в замок, где все уже было приготовлено наилучшим образом. Нам прислуживало много кельнеров, все в белых фраках. Был подан аперитив, и я заметила, что все тайком меня разглядывают. Белые перчатки я не сняла. Сначала я чокнулась с Марио, потом с остальными, воистину я была в центре внимания, и мне это было приятно.

Марио не отходил от меня ни на шаг. Он ничего не говорил, но все время был рядом и то и дело бросал на меня такие взгляды, что мне становилось не по себе. Дэдди отвел меня в сторонку и сказал: «Да он в тебя влюблен. И вообще знаешь ли ты, мое сокровище, что теперь мы вместе с Маркштальдером шестая по величине строительная фирма Швейцарии?» От этих его слов я преисполнилась гордости, и на глаза невольно навернулись слезы. Представляешь, что это значит в стране, где только и делают, что строят!

Потом подали ужин. Я сидела рядом с Марио, разумеется, на почетном месте. Сначала подали розового омара, и все довольно много пили. Дэдди и папа Маркштальдер тоже изрядно захмелели. Когда принесли кофе, Дэдди вдруг постучал по стакану и произнес речь. Это он умеет, иногда такое скажет, что прямо-таки невозможно удержаться от смеха. Начал он, конечно же, с собственной юности, как тяжело ему пришлось — все это я уже слышала не раз — и как он поклялся, что дочь его будет жить лучше, чем он, вот я и живу теперь лучше. Еще он говорил о том, как он горд, что вместе со своим другом принадлежит к самым крупным строительным подрядчикам и что теперь они будут расти и расти, потому как в согласии — сила, а в несогласии — совсем наоборот. «Взять, к примеру, многоэтажный дом в Люцерне, за который мы друг с другом воевали», — добавил он. «А получил его я», — выкрикнул Маркштальдер.

Дэдди в ответ усмехнулся и ответил, что мог бы перебежать ему дорогу, но что уже тогда у него были далеко идущие планы насчет детей.

Только в полночь мы с Марио прибыли в наш новый дом. А больше я тебе ничего рассказывать не могу, потому что это уже касается нашей супружеской жизни. Разве только вот еще что: когда мы уже были в спальне и собирались лечь в постель, Марио сказал, что еще ни разу не был с женщиной. Я ему верю. После этого он все-таки лег в постель и погасил свет. И потом, когда мы лежали совсем рядышком и обнимались, он вдруг громко сказал: «Я тебя люблю».

Представляешь. В такой момент. Слава богу, было темно. Я почувствовала, что краснею, так мне стало за него стыдно.

Перевод М. Вершининой

 

О мудрости возраста

Эту идею принесла домой моя дочь Марианна. То ли бойскауты ее подвигли на это, то ли уроки закона божьего. Склонив голову набок, она взглянула на меня и спросила:

— Знаешь ли ты, как несчастны старые люди? Они вечно одни, у них нет никого, кто бы повез их на прогулку.

Раз моя дочь склоняет свою головку на плечо, значит, она жаждет сделать доброе дело, а это опасно. В покое она вас уже не оставит, и придется творить это доброе дело вместе с ней. Поэтому я поспешил ответить:

— Среди наших знакомых стариков нет.

— Да-а? А сестры Аэби. Старшая из них просто глубокая старуха. Да и та, что помоложе, очень стара и к тому же прикована к инвалидному креслу, она, бедняжка, совсем не может ходить.

— Сестры Аэби? Я с ними незнаком, разве что знаю их в лицо.

— Зато я с ними знакома, — ответила моя дочь.

Все, у кого есть дети, знают, что долго против них не устоишь. Я сказал Марианне:

— Ну хорошо, коль скоро ты с ними знакома, я как-нибудь приглашу их на прогулку.

Уже на следующий день Марианна пришла и объявила, что сестры Аэби обрадовались приглашению, и спросила, нельзя ли сделать это в ближайшую пятницу.

Сестры Аэби живут в маленьком односемейном домике с садиком за проржавевшей оградой. Когда я позвонил, мне тут же открыли — они, наверно, видели, как я подъехал, — и одна из сестер с собранными в пучок тонкими седыми волосами протянула мне руку, сказала, что ее зовут Хермина, и пригласила войти.

Комната была заставлена мебелью, стены увешаны фотографиями в рамках. В кресле сидела вторая сестра. Хермина сказала:

— Вон там моя сестра Софи. Она давно парализована, совсем не может ходить. Вон на той фотографии — мой муж. Скоро двадцать лет как умер. Пил. Я ему всегда говорила, пей-пей, увидишь, что с тобой станет. Но он считал себя умнее всех, а потом вдруг, бац, паралич сердца, и готов. Знаете, сколько мне лет?

Я не знал, и она сказала:

— Восемьдесят четыре. Никто не дает мне моих лет. Все сама делаю, всю домашнюю работу, это что-нибудь да значит. От нее помощи никакой. Целыми днями сидит в своем кресле. Да еще приходится чуть ли не каждый день вывозить ее на свежий воздух. Нет, помощи от нее никакой, наоборот, одна только морока. Но в конце концов, она моя сестра, хочешь не хочешь, а приходится нести свой крест, хотя временами это мне здорово надоедает. И все-таки я о ней забочусь, и она мне должна быть за это благодарна. Не правда ли, ты должна мне быть благодарна?

— Да, — ворчливо отозвалась сестра, — я должна тебе быть благодарна.

Хермина спросила, не сварить ли для меня кофе.

— Пожалуй, не стоит, — ответил я, — осенью вечера прохладные, и нам лучше выехать поскорее, пока еще светит солнце.

— Это минутное дело, — сказала Хермина и вышла.

Едва за ней закрылась дверь, Софи — будто я явился к ним в роли судьи — сказала:

— Теперь сами видите, что она за человек. И так целыми днями. Вечно ко мне придирается. «Ты мне мешаешь», — без конца повторяет она. Только это неправда. И вовсе я не обязана быть ей благодарна неизвестно за что. За ее жалкую еду я плачу достаточно. Или вы считаете, что триста в месяц слишком мало?

— Не знаю.

— Спросите как-нибудь, почему ее муж пил. Спросите-ка ее.

— А вы знаете?

— Еще бы! Он в собственном доме даже курить не смел. Из-за каких-то там штор. Побыли бы с ней хоть немного, сразу бы поняли, что она за человек: вечно суетится, никакого от нее покоя. Всегда всем недовольна. Только и знает, что твердит: ты больна, тебе надо в дом престарелых. Нет уж, я туда не пойду. Пусть возьмет и сама выгонит меня вон из дома. Но этого она не сделает. Очень уж она денежки любит. Я не больна. Три года назад я страдала почками, но все прошло, и теперь я здорова. А вот она больна. Да еще как. Сердце, знаете ли. В один прекрасный день что-то случится, это уж точно. Не подумайте, что я только этого и жду. Ничего такого у меня и в мыслях нет. Но она совсем одна. Без единого родственника. У них ведь детей не было.

— И тогда все вам достанется, ну когда…

— Само собой. Поэтому я и остаюсь здесь. Вы меня понимаете, верно?

— Как же, как же, — ответил я, — это нетрудно понять.

Хермина принесла кофе, налила его в чашечку и сказала, что она готова и, как только я допью кофе, можно отправляться.

— Я тоже поеду, — сказала Софи.

— Нет, — заявила Хермина, — вы что, разрешили ей?

— Я не против, в машине всем места хватит.

— Достань мое кресло из подвала. Его можно сложить и взять с собой в машину, — сказала Софи.

— Не собираюсь я возить тебя в твоем кресле. И не подумаю.

— Я ее повезу, — сказал я.

Вместе с Херминой мы спустились в подвал. Она сказала:

— Очень мило с вашей стороны, что вы берете ее с собой. Она этого не заслужила. Пожили бы с ней хоть немного, сразу бы поняли, что я имею в виду. Я ей все время говорю: твое место в доме престарелых. Но она не идет. Ей нравится тут. Еще бы, ведь она может позволить себе все что душе угодно. Деньги-то у нее есть.

— Когда-нибудь они достанутся вам.

— Ах, об этом я и не думаю! Ведь я старше ее. Но что правда, то правда: я здорова, а она больна.

— Она была замужем?

— Она? Что вы, никогда. Всю жизнь на уме у нее было одно веселье. Я ей не раз говорила, продолжай, продолжай в том же духе, увидишь, к чему придешь. Теперь вот она и расхлебывает. Конечно, мне ее жаль, как-никак она моя сестра. Не могу вам передать, как мне ее жаль. Каждый день молю бога, чтобы он ее наконец прибрал. Это же не жизнь, все время в кресле. Я бы этого не выдержала. Если бы она наконец умерла, это было бы для нее избавлением. И для меня тоже. Но она цепляется за жизнь.

— Все мы за нее цепляемся.

— Она работала в банке, там была столовая, где можно дешево поесть. Она про это не рассказывает, но я-то знаю, что она скопила кругленькую сумму. Если с ней что-нибудь случится, все достанется мне. Но об этом я и не думаю. Я всегда говорю, если тебе хватает на жизнь, чего же еще желать.

Мы поехали на Боденское озеро, в Эрматингене посидели в ресторане и выпили виноградного вина. Потом поехали обратно. Хермина сказала:

— Это был чудесный день. Вы ведь придете еще. Тогда мы поедем на Фирвальдштетское озеро. В Веггис.

Я очистил, что да, разумеется, так мы и сделаем.

Вечером Марианна спросила:

— Ты ездил на прогулку с сестрами Аэби?

— Да.

— Правда, они несчастные старые люди?

— Да, — ответил я, — они очень несчастные старые люди.

Перевод М. Вершининой

 

Тоскливое одиночество

Одно скажу я вам: богатство — это еще не все. И это не пустые слова. По себе могу судить. Денег у меня много, даже очень много. Я могу купить все, что пожелаю. Но спросите меня, счастливей ли я других? Хотя бы вас? Прямо скажу — нет. Тоска одиночества гложет меня, пожалуй, сильнее, чем вас. Зря вы заносчиво усмехаетесь, эта надменная усмешка бедняка мне знакома: мол, хоть и богат, а слаб. По-вашему, это все слова: деньги есть, вот и говорит. Но разве пришел бы я в эту душную пивную, сел бы за стол с совершенно незнакомым человеком и стал бы исповедоваться ему после двух бутылок вина, если б хоть где-нибудь я чувствовал себя уютней? Да, да, знаю, вам кажется, что я пьян. И это правда, но мне наплевать, что вы обо мне думаете. И вообще физиономия ваша не вызывает у меня симпатии. Советовал бы вам не обольщаться; что с того, что мы пьем вместе третью бутылку… Просто нигде мне не лучше, чем здесь. И деньгами тут не поможешь. Сейчас мы разопьем еще одну бутылку, четвертую. А потом я отправлюсь домой. А может, и не домой. Может, куда-нибудь еще. Вообще-то это неважно, куда я пойду.

Вы правы, я женат. А как же иначе? Но и это не меняет дела. Что? Путешествовать? Вы предлагаете путешествовать? Бог ты мой, как это мило, что вы тоже что-то говорите, хотя советам вашим грош цена. Нет, нет, они ничего не стоят. Только тот, у кого пустой карман, думает, что в путешествиях можно развлечься. Нет, от скуки и одиночества не убежишь. Я хочу вам кое-что рассказать, вы того заслуживаете, вы по крайней мере слушаете. А это уже немало. Обычно не сыщешь такого, кто стал бы выслушивать тебя. Так вот, года два назад приехали мы с женой в Таиланд. Вы что-нибудь об этой стране слыхали? Тем лучше. Итак, Бангкок. Дивные храмы, джонки на воде. Куда ни глянь — красота. Мы даже говорили: вот это счастливый народ, такая простота, а по сути, ведь они счастливей нас, — хотя сами в это не верили. Где это видано счастье без пенящейся ванны и электрического гриля! Вижу, и вы не верите в такое счастье. Вас выдает эта ухмылка. Но слушайте, затем мы попали на Гавайи. И снова то же впечатление. То же бесхитростное счастье. Потом нам показали Пёрл-Харбор, где японцы потопили американский флот. Мы еще, помнится, удивлялись: вот ведь на что способны японцы. Но потянуло домой. И я с радостью возвратился в свою контору.

Моя жена? Ах, не приплетайте сюда моей жены. Ее-то вина в чем? Жена поглощена заботами о калориях. Нет, она выглядит ничего. Еще бы, на двенадцать лет моложе меня, но на вид ей и того не дашь. А вот мне, наоборот, дают больше лет, чем на самом деле. Что поделаешь, заботы. Да и уже стукнуло пятьдесят восемь. Вы бы не поверили, а? Совсем седой. Это инфаркт меня состарил. Нельзя было курить. Нужно было меньше есть, ничего не пить. Иногда я спрашиваю себя: для чего же тогда жить?

А жену мой инфаркт просто потряс. Еще бы! Говорит с тревогой: «Случись что с тобой, в хорошеньком положении я бы оказалась. О делах твоих я ничего не знаю. Ты не сообщил даже, во что вложил свое состояние». С той поры жена вошла в курс моих дел. Забавно, не правда ли? Я ее спрашиваю: «Что тебя тут может интересовать?» Она отшучивается: «Не знаю, право, знакомлюсь на всякий случай». Конечно, она думает, что я вдруг помру. Но об этом, естественно, вслух не говорится. О смерти умалчивается, это дань приличию. Вот вашей жене куда легче: ей не нужно спрашивать, куда помещены деньги. Ха! У вас их просто нет!

Не спорьте, не спорьте, это же видно по вас. Нет, не по костюму, глаза выдают. В глазах бедняка всегда замечаешь и страх, и неуверенность, даже если он и пытается скрыть это. Дерьмовая штука жизнь. Вы что, не согласны? Ладно, все равно вы стали мне намного симпатичней. И слушаете хорошо, а это такая редкость. Моя жена, к примеру, никогда меня не слушает. По правде сказать, я ее тоже. Когда по вечерам я бываю дома, мы сидим наверху в гостиной. Жена раскладывает пасьянс. Я ничего не делаю. Читать не люблю. Просто так сижу, ничего не делаю. Иногда выпиваю бокал вина. Тогда жена, даже не поднимая головы, бросает: «Не пей так много, твое сердце». В самом ли деле заботится она о моем здоровье, я не знаю. Она еще молода, забывать об этом не стоит.

Вот так и живу: дом большой, свой сад, бассейн, мы вдвоем в гостиной, и это «не пей так много». Любуюсь своим садом. Среди деревьев стоит мраморная статуя. Один скульптор всучил мне ее. Голая баба. Толстая. Даже слишком толстая. Спрашивал скульптора: отчего она такая? Он сказал: это символ изобилия. Вот такова и моя жизнь. И здесь в гостиной жена, тоже как символ изобилия. И ничего больше. Никого. Потому и тянет меня иногда из дому побыть среди чужих людей.

Дети у нас, конечно, есть. Сын у меня. Взрослый, уже женат. Живет в Австралии. У него, по-моему, неплохое местечко в Сиднее. Женился года два назад. Знаете, что я подарил ему на свадьбу? Верно! А как вы догадались? Да, ровно пятьдесят тысяч. Кто еще из отцов поступит так? Но я такой — во всем с размахом. Да что говорить, в конце концов, моя же плоть и кровь. Ваше здоровье.

А у вас дети есть? Ах, еще такие маленькие. Хочу вас предостеречь: иметь детей хорошо, но не ждите от них благодарности. Никогда. Думаете, мой сын поблагодарил меня за пятьдесят тысяч? Как же, как же. Ах да, пришло письмо из трех слов: спасибо за деньги. И ничего больше. Совсем ничего. А то еще лучше: полгода назад его жена родила. Девочку. Ну, я ему написал, что кладу здесь на банковский счет на имя внучки десять тысяч. Знали бы вы, как быстро пришел ответ. Не надо на счет, это ни к чему, пришли лучше деньги мне, я помещу их здесь. И я, ненормальный, каким всегда бываю в таких случаях, посылаю ему деньги.

Вскоре после этого моей жене захотелось навестить Роджера. Как же, она до сих пор не видела его жены, та ведь теперь тоже наша дочь, и потом малышка! Вам не надо объяснять, сами знаете, каковы женщины. В общем, пишу я сыну, что, дескать, доставим тебе радость, приедем к тебе в гости, хотим наконец-то познакомиться с женой и дочкой. Как же, радость.

Ответ пришел без задержки: это мило, что мы хотим к ним приехать, правда, сейчас не самое благоприятное время, почти непрерывно льют дожди… Как будто бы жену свою он мог показать нам только при хорошей погоде. Сын писал, что к тому же поездка обойдется ужасно дорого, целое состояние, и что мы доставили бы им большую радость, если бы прислали деньги, которые предстояло потратить на дорогу. А по возможности еще и побольше. В письме лежала фотография малышки, и к ней приписка: девочка выглядит точь-в-точь так, как если бы она была перед вами.

Такая вот история. Обычно я ко всему этому отношусь хладнокровно, но бывает, одолеет меня такая хандра, все мне тошно, и вот спасаюсь тем, что ухожу куда-нибудь, чтобы поговорить с человеком, который меня поймет. Вы мне сейчас уже очень симпатичны. Слушай, давай говорить друг другу «ты». Меня зовут Конрад. Твое здоровье.

Несколько месяцев назад познакомился я на выставке с одной женщиной. Приятная, лет тридцати. Она стояла у стенда, предлагала кофе. Мы заговорили, я пригласил ее. Ну… Вы догадываетесь, она теперь моя подруга. Опять я говорю тебе «вы». Но я сейчас поправлюсь. Нечего улыбаться, сам знаю, что она стала моей подругой не оттого, что я неотразим. Образованная, моей жене с ней не потягаться. На выставках она, правда, больше не работает. Ей не терпится открыть свой бар. При первой возможности я ей его подарю. Не подумайте, что она все только ради денег. Как-то раз я даже заговорил о разводе, но она прервала: нет, Мукки, ты принадлежишь твоей жене. Мило, а? Недавно у меня выпал совсем скверный день. Здоровье подводит: одышка, подавленность, страх, тут уж ничего не поделаешь. Вот тогда и она спросила: а ты подумал обо мне, если, упаси бог, что случится? Ее-то можно понять. Не так ли? Что тут скажешь…

Как? Разве ты уже уходишь? В бутылке еще больше половины. Ну что это тебе вздумалось? Ты не можешь меня теперь вот так просто оставить, я ведь на тебя рассчитывал. Твоя жена! Если даже и так. Пускай она подождет. Моя тоже ждет. Да это же просто хамство с твоей стороны, целый вечер пить мое вино, а потом просто-напросто удрать. Я ведь не обидел тебя… Или? Ну да ладно… Тогда катись к черту, нет, не до свидания, я не желаю тебя больше видеть.

Уходит. Уходит вот так ни с того ни с сего. Потому что жена ждет. Жалкий прохвост, ручаюсь, у него даже на хлеб денег нет. А какой гордый. Такой имеет основание быть гордым. Я ему был нужен, чтобы платить. А что я говорю, его не интересует. Странно, никого не интересует, что я говорю. Ну почему? Почему? Если мне нужен слушатель, я должен его покупать. Дерьмовая штука жизнь.

Перевод М. Десятерик

 

Скрипка Гумбольца

Месяца четыре назад в гостиницу «Вильгельм Телль» вошел господин и спросил номер с ванной и красивым видом из окна. В правой руке он держал черный футляр для скрипки. Портье подал ему ключ от 25-го номера, сообщив гостю, что в номере ванна, а в хорошую погоду он может любоваться из окна видом на перевал Альпшток.

— Если вас это устраивает, заполните анкету.

Господина это устраивало. Он заполнил анкету, протянул портье багажную квитанцию и спросил:

— А сейф у вас есть?

— Разумеется, — ответил тот. — Вы можете положить туда свои ценности.

— Прекрасно. Спрячьте в сейф вот эту скрипку, пожалуйста.

Портье быстро заглянул в анкету. «Ференц Магаль» — значилось в графе «имя».

«Ну точно, венгр», — подумал он и сказал гостю, что такого большого сейфа у них нет.

— Очень жаль, — огорчился гость. — Придется мне поискать для отпуска другое место.

Услышав такие слова, портье попросил господина Магаля подождать его полчасика, ему хотелось бы посоветоваться с директором.

Господин Магаль остался ждать в 25-м номере. Через полчаса там появился сам директор гостиницы. Это был господин, весь облик которого изобличал человека хорошо воспитанного и озабоченного мыслями о приумножении доброй славы швейцарских гостиниц.

— Какая жалость! Какая жалость! — воскликнул он с порога. — Сколько времени вы намерены оказывать нам честь своим пребыванием?

— Месяца два, не меньше. Я должен хорошо отдохнуть.

Директор сделал вид, что его только что осенила прекрасная идея, и произнес:

— Мы могли бы взять для вас сейф в городе. Там есть большие сейфы. Они настолько вместительны, что туда можно поставить даже контрабас. Наш долг — выполнять все пожелания гостей. И этот долг мы выполним с радостью. Ведь мы же лучшая гостиница.

Такое отношение администрации гостиницы к своим постояльцам устраивало господина Магаля, ибо ему уже успел понравиться вид на перевал. И тогда он подчеркнул, что у него не просто скрипка, а настоящий Гумбольц.

— А, ну теперь я вас понимаю! — воскликнул директор. — И еще как понимаю.

Сейф был привезен из города на другой день. А в тот самый первый вечер, спускаясь в ресторан, господин Магаль был вынужден взять драгоценную скрипку с собой. Он держал своего Гумбольца между колен и позже, когда пил пиво в баре.

Новость о необычном постояльце мгновенно распространилась в местечке. Зал ресторана в тот вечер оказался полон людей. Каждый жаждал увидеть владельца настоящего Гумбольца. Тут были и священник, и председатель общины, и аптекарь, и другие представители местной интеллигенции, бывшие горячими патриотами своей округи. Они подсели к Магалю, приветливо осматривавшему зал. Разговор быстро и легко перешел на Гумбольца. Аптекарь поинтересовался, много ли еще осталось таких скрипок.

— В том-то и дело, что нет, — ответил господин Магаль. — Я могу с полной уверенностью сказать, что эта является последним настоящим Гумбольцем. По крайней мере в прошлом году Нью-йоркский музей современного искусства предлагал мне за нее десять тысяч долларов. Но за эти деньги я ее не отдал. Она стоит не менее пятнадцати тысяч.

— Это же пятьдесят тысяч франков, — глухо произнес директор банка. — И даже еще больше.

Незадолго до полуночи господин Магаль покинул зал, унеся с собой скрипку. Все провожали его взглядами. Председатель общины отметил его подчеркнутую скромность.

— Вот эдакому человеку и должно принадлежать такое богатство.

Лишь один священник, положение которого обязывало выступать против богатства и праздности, проявил недоверчивость.

— А что, если, — предположил он, — в футляре и нет никакой скрипки, и этот человек вовсе не венгерский эмигрант, а самый обычный венгр и, значит, коммунист?

Остальные господа не рисковали заходить так далеко в своих домыслах, но все же решили следующим вечером выяснить правду.

И они ее выяснили. Магаль был приглашен на бокал вина. Случайно заговорили о скрипке. Его спросили, правда ли, что Гумбольц ценится выше Страдивари.

— Страдивари много, а вот Гумбольц всего один, — ответил господин Магаль и сложил вместе ладони.

Этот ответ завоевал расположение священника, но он все-таки спросил:

— А можно ли посмотреть на эту скрипку? Хочется самому подержать такое сокровище.

— Разумеется! — воскликнул Магаль, быстро вышел и принес скрипку. Он открыл футляр, вынул оттуда скрипку и, как ребенка, положил ее на руки священнику.

Аптекарь, хорошо разбиравшийся в людях, а потому с самого начала горячо полюбивший Магаля, лишь улыбнулся и продолжал улыбаться, когда к столу, как по заказу, подошел господин Хёрнляйн.

Господин Хёрнляйн, руководивший службой по регистрации жителей, слыл в местечке известным скрипачом. Он молча взял скрипку, протянутую священником, попросил смычок и заиграл элегическую мелодию. Он играл так проникновенно, что даже картежники за соседними столиками подняли головы и закивали: вот он, мол, каков, наш Хёрнляйн.

Ему щедро хлопали. Хлопал и господин Магаль. Но успех не смутил господина Хёрнляйна.

— Очень хорошая скрипка, — произнес он, — но по звучанию ничего особенного.

— Конечно ничего, — согласился Магаль. — Это ведь не Страдивари. Это Гумбольц. А скрипки Гумбольца славятся совсем не звучанием.

— А чем же?

— А тем, что они очень редки.

Всем стало все ясно. Аптекарь спросил:

— А чем особенно отличаются скрипки Гумбольца?

— Дело в том, — ответил Магаль, — что у настоящего Гумбольца нет никаких отличий. Это и составляет его основную ценность. Если бы эти скрипки имели какие-то отличительные особенности, то итальянцы давно бы изготовили уже сотни подделок. А вот Гумбольца не подделаешь.

Господин Магаль сделался в местечке знаменитостью. С ним здоровались дети, женщины находили, что в нем что-то есть, хотя и не могли толком объяснить, что именно.

Когда через три недели он получил счет за гостиницу и через четыре дня после этого еще не оплатил его, директор, мило улыбаясь, сказал ему:

— Поймите меня правильно, но…

— Если бы вы только знали, — ответил господин Магаль, — как мне перед вами неловко. Понимаете, мне должны прислать деньги, но их почему-то нет. Потерпите, пожалуйста, несколько дней.

Шесть недель спустя директор гостиницы обратился за советом к друзьям. Директор банка сказал, что видит возможность уладить дело, но должен обсудить свою идею на общинном совете.

И он обсудил ее. Ему легко удалось получить согласие всех членов совета, и вечером вся компания вновь собралась в «Вильгельме Телле». Директор гостиницы собственноручно принес из подвала три бутылки вина, затем каждый из присутствовавших заказал еще по бутылке. Настроение у всех было приподнятое. Но вот лицо господина Магаля приняло серьезное выражение, и он заговорил про одиночество и настоящих друзей, которых здесь приобрел. И только после этого председатель общины предложил ему продать скрипку.

— Она стала бы жемчужиной нашего местного музея, — сказал он в заключение.

— Пятьдесят тысяч, — произнес господин Магаль.

— Так много община не может выделить, — ответил председатель.

Директор гостиницы приказал принести еще несколько бутылок. Далеко за полночь Магаль бросился на шею аптекарю и срывающимся голосом стал говорить, что готов уступить музею скрипку за двадцать тысяч. Правда, лишь при условии, что в течение двух месяцев сможет выкупить ее обратно, и притом за ту же самую цену.

На следующий день он сам отнес скрипку в музей. Ему разрешили посмотреть, как к ней прикрепили табличку и поместили в витрину под стекло. Он получил деньги, вернулся в гостиницу, оплатил счет и с первым же поездом покинул местечко.

Друзья проводили его на вокзал, помахали на прощание руками, смеялись, говорили:

— Такова жизнь.

Вчера истек двухмесячный срок. А Магаль так и не объявился. Но это уж его дело. Во всяком случае, Гумбольц теперь окончательно перешел в собственность местного музея.

Повезло, ничего не скажешь.

Перевод М. Сеферьянца

 

После сеанса

Когда человек в белой шляпе вошел в салун, все голоса смолкли, и присутствовавшие как один повернулись к нему. Человек в белой шляпе бросил на стойку деньги, бармен быстро наполнил стакан. Рука бармена, показанная на экране крупным планом, подрагивала. Человек в белой шляпе залпом выпил стакан.

— Кто? — процедил он сквозь зубы. Это прозвучало так, словно спрашивал не он, а кто-то другой. Он повернулся, положил на стойку локти, охватил цепким взглядом сидящих за столиками и произнес еще раз:

— Кто?

Под взглядом его голубых глаз, почти неестественно голубых — хотя остальные цвета на экране были переданы безупречно, — люди в салуне стали чувствовать себя неуверенно. Заикаясь они начали уверять, что все это дело рук Кули: он убил фермера и он же похитил его дочь-блондинку.

Узнав все, человек в белой шляпе покинул салун. Он шел спокойно, но люди за столиками на экране и зрители в зале понимали, что это спокойствие чревато смертью. Он проверил подпруги и галопом ускакал из деревни. Путь его лежал к отвесным скалам. Туда, где приканчивают злодеев. Такой же конец был уготован и Кули. Это знали и зрители, это знал, похоже, и человек в белой шляпе. Он загородил Кули дорогу, дал ему возможность выстрелить первым, а затем бросился за выступ скалы. Кули еще успел извиниться перед пленницей за свое гнусное злодеяние, сославшись при этом на тяжелое детство: мать убили индейцы, отец с горя запил, и потому ему, Кули, все равно где умереть, здесь или в другом месте, — ведь его жизнь не нужна никому. И лишь после этого его настигла пуля человека в белой шляпе. Он поднял в седло красавицу блондинку и поскакал обратно в деревню, где за это время возле салуна уже собралась толпа. Никто не знал, о чем думал человек в белой шляпе. Но когда девушка, спрыгнув с лошади, бросилась в объятия молодого фермера, его взгляд устремился куда-то в даль. Охваченные радостью, люди уже не обращали на него внимания. Он повернул коня и поскакал прочь из деревни.

В зале зажгли свет, зрители стали подниматься со своих мест, а он все еще видел перед собой взгляд человека в белой шляпе, бросившего поводья на шею коня, уносившего его в одиночество. Он не думал о жене, которая шла за ним следом. И лишь в коридоре, когда она сказала, что оставила в зале зонт, вспомнил о ее существовании.

Он подождал, пока опустел зал, и возвратился за зонтом. Она приняла его с улыбкой благодарности. С неподвижным лицом он прошел мимо нее к лестнице, подтянул брюки, вынул из кармана пачку сигарет, встряхнул ее, вытащил губами сигарету, чиркнул зажигалкой и понял, что жена находится где-то сзади, что она смотрит ему в спину. Выйдя на улицу, он остановился. Она догнала его, сказала:

— А дождь кончился, — и взяла его под руку.

Он отстранился. Она съежилась, почувствовав за собой неясную вину. Но, полная решимости спасти остаток вечера и ночь, пошла рядом с ним. Через какое-то время она спросила:

— Тебе понравился фильм?

Он отлично знал, что она не любит такие картины и что ей все равно, понравился ему фильм или нет. Просто ей хотелось с ним говорить. Очень хотелось.

Он выплюнул сигарету, сказал:

— Мы можем еще выпить пива.

— Пиво есть у нас в холодильнике, — сказала она. — Пойдем, дома уютнее.

— Сейчас я не хочу домой, — сказал он.

Она опустила голову и снова молча пошла рядом. Он сказал:

— Краски хорошие. Да и снято неплохо.

— Я тоже подумала об этом, — с готовностью отозвалась она. — Если тебе еще хочется пива, то давай выпьем, но где?

Он почему-то вспомнил свою бухгалтерию. Шорфа, сидящего за конторкой, и маленького Шнеккенбергера, рассказывающего скучные анекдоты. Они оба были старше его. В десятичасовой перерыв он ходил за бутербродами, иногда Шорф просил его купить еще пачку «Кэмела».

Человек в белой шляпе. Человек в белой шляпе.

Она снова взяла его под руку. На этот раз он не противился. Он сказал:

— Это психологический фильм. Большинство этого совсем не поняло.

— Ну конечно же, — ответила она, пытаясь идти с ним в ногу.

— Кули сделался преступником, потому что у него было тяжелое детство.

— Правильно, — сказала она. — Когда он ускакал, я тоже подумала об этом.

— Я сразу чувствую психологический фильм, — сказал он.

— Да, конечно.

Она подвела его к освещенной витрине магазина.

— Иногда люди считают, что если в фильме мало действия, то он скучный. Но ведь здесь все дело во внутреннем воздействии.

— Да, ты прав, — отозвалась она. — Тебе нравится это пальто?

— Какое?

— Коричневое. С меховым воротником. Правда, оно бы мне подошло?

— Не знаю, — сказал он. — Ведь и шериф побоялся сказать. Это так типично.

— Для меня оно, пожалуй, немного темновато.

— Темновато, — повторил он. — Вот здесь мы можем выпить пива.

Они зашли в кафе, он заказал пиво. Она сказала, что не знает, что взять, и улыбнулась официантке. Может, апельсиновый сок.

Он сказал:

— Возьми тоже пива.

И она быстро повторила:

— Да, и мне пива.

Продолжая улыбаться, она через стол протянула ему руки. Несколько секунд он не замечал их, и они лежали на красной скатерти стола. Потом он положил на них свои. Он проделал это серьезно и спокойно. Она спросила:

— А она тебе понравилась?

— Кто?

— Ну та, в фильме.

— А, в фильме, — сказал он, погладил рукой бокал и выпил.

— Она стройнее меня, — сказала она. — Некрасивая, по стройная. Стройнее, чем я.

— А, — сказал он, — ох уж эти актрисы.

— А ведь и во мне тоже пятьдесят шесть кило, — сказала она, сжав его руки. — Пойдем домой?

«Нет, лучше не сегодня», — подумал он и ответил:

— Я хочу еще пива.

Она выпустила его руки. На ее лице он увидел разочарование. Он больше не думал о человеке в белой шляпе и почему-то снова вспомнил Шорфа. Человеку за пятьдесят, и что в таком возрасте ждать от жизни?

— Не буду пить больше, — сказал он, подозвал официантку и расплатился.

На улице она снова взяла его под руку. Он сжал ее руку, она сказала:

— Про пальто это я только так говорила. Оно мне совсем и не нужно. Главное, чтобы человек был счастлив. Правда ведь?

— Конечно правда, — ответил он.

У тротуара он увидел свою машину, стал искать ключи и подумал: «Пятьдесят шесть кило, и как это ей только удается. А ведь она ничего. Вполне ничего». О человеке в белой шляпе он больше не вспоминал.

Перевод М. Сеферьянца

 

Вязкая тина

Вечером 16 июня 1939 года Антон Берман, промышлявший железным ломом, тащил по Житному мосту свою тележку. День оказался удачным, в нагруженной тележке громоздились сковородки, коньки, велосипедные ободья, кухонная плита, корпус швейной машинки и поверх всего — главная сегодняшняя находка: вполне еще годная пишущая машинка. Тележка была тяжелая, и радостный Берман осторожно катил ее по тряскому булыжнику. О чем он давно мечтал, так это о пишущей машинке, чтобы сочинять ради приработка заметки в газеты для «Читательской почты».

Из-за тряски веревка, которой был перехвачен груз, ослабла, и на середине моста пишущая машинка сползла вправо и упала через перила в воду. Когда Берман посмотрел вниз, она маняще поблескивала на дне реки, и он решил спасти ее — во что бы то ни стало. Он отвез тележку домой, в лачугу на краю города; все имущество Бермана, не считая кучи железного хлама, состояло из топчана, зеркала и электрической плитки; он нашел мясной крюк, прикрутил к нему длинную проволоку, после чего, в самом начале восьмого — было еще светло, — вернулся на мост и, спустив крюк в воду, попытался подцепить им машинку.

Это было не так-то просто. Собрались люди, стали давать советы. Вскоре подошел полицейский, он спросил Бермана, известно ли ему, что ловля рыбы с моста запрещена. Берман, не оборачиваясь, ответил, что он и не ловит рыбу, тогда полицейский сказал: «Ну и нахальство! Вам придется пройти со мной». И, схватив Бермана за плечо, повел его в участок.

Когда в полицейском участке выяснилось, что у Бермана в кармане ни гроша, что живет он в каком-то сарае и перебивается случайными заработками, ему объявили, что тем хуже для него: он обвиняется в преднамеренных действиях, запрещенных законом, преднамеренном сокрытии истинных обстоятельств дела, сопротивлении представителям власти и прочее и прочее, а поскольку сегодня четверг и в пятницу судья не станет им заниматься, то сидеть ему до понедельника, если не до вторника, под замком, чтобы не сбежал.

В понедельник, во второй половине дня, его доставили к судье. Судья с желтым мрачным лицом язвенника спросил, что Берман может сказать в свое оправдание. Берман сказал, что и не думал ловить рыбу, это какое-то недоразумение, да он в жизни ни одного запрета не нарушил, он с детства сторонник запретов и в данном случае хотел достать из воды свою пишущую машинку, только и всего. Судья сказал, что насквозь его видит, нечего чушь пороть, и пусть не юлит. Закон есть закон, раз удить рыбу запрещено, так и не имеет значения, ловится она у тебя или не ловится, а не то всякий рыбак, закинувший удочку, станет доказывать, когда у пего не клюет, что он не удит, и трудно поверить, будто Берман не знает таких выражений, как «забрасывать удочку» или «ловить рыбу в мутной воде».

Бермана присудили к внушительному штрафу, предупредив, когда отпускали, что, если не уплатит в срок, его опять заберут. Возвращаться в каталажку ему не хотелось, для него важно было сохранить репутацию добропорядочного члена общества, и, чтобы внести штраф, следовало поусерднее заняться сбором железного лома. Конечно, можно было бы снять ночью несколько садовых решеток, но, несмотря на печальный опыт знакомства с юстицией, Берман считал, что нечестный путь не для него; ну и еще он боялся, что если даже неловля рыбы с моста так жестоко преследуется, то за воровство его могут упрятать в тюрьму не на один год. Оставалось насочинять побольше заметок для «Читательской почты». Значит, нужно было спасать пишущую машинку, никуда не денешься.

На следующее утро чуть свет к нему пожаловал полицейский. Так, мол, и так, Берман, органам правопорядка стало известно, что вы сбросили в реку с Житного моста предмет, идентифицированный как пишущая машинка. Вот повестка, и учтите: не явитесь в назначенное время к судье — под конвоем доставим. Нет, возразил Берман, я в реку машинку не бросал, неправда это! Полицейский разозлился, он не позволит всякому государственную власть оскорблять и про все пропишет в своем рапорте.

Судья был тот же самый, только пожелтее вроде. Он сказал, что с такими неисправимыми типами, как Берман, у него короткий разговор. Берман пытался вставить слово, но судья сказал, что материала и без того с лихвой: загрязнение общественного водоема путем сбрасывания туда предмета, идентифицированного как пишущая машинка, опасность создания аварийной обстановки, вызванная использованием в качестве транспортного средства тележки, нагруженной с превышением установленных норм, умышленная езда по тротуару и так далее. Может, этого недостаточно? — подытожил судья. Берман счел, что вполне достаточно, его приговорили к десятидневному заключению и тут же увели.

В тюрьме Бермана наголо остригли, похвалили за отсутствие вшей, что у таких, как он, великая редкость, сказали, что он может обжаловать приговор, правда, это не имеет смысла, поскольку ответ будет года через два. Берман решил смириться. Потом к нему пришел тюремный священник, он начал с того, что все грешны перед богом, но, когда Берман поведал ему свою историю, посоветовал подать кассацию, главное же — терпеливо переносить испытания, кои посылает господь.

Не успели его выпустить, подошел срок уплаты штрафа, и Берман ни свет ни заря отправлялся со своей тележкой на промысел, но тут началась война, и люди стали придерживать сковороды и коньки в надежде, что скоро из-за потребности в танках и пушках цена на железо резко поднимется. Берман понял, что при таком положении единственный выход — писать как можно больше для «Читательской почты». Он вспомнил утешения тюремного священника и с помощью одного любезного чиновника подал прошение об отмене штрафа и о разрешении вступить во владение имуществом в виде пишущей машинки (год выпуска неизвестен), помещенной в общественный водоем, что явилось нарушением постановления, хотя и непреднамеренным. Прошение он отнес в корпус «В», подвальный этаж, второй отсек, отдел «Налоговые и прочие сборы», комната 216. В первый день его не приняли, на другой день тоже, зато ему сказали номер очереди, и он должен был отметиться через день в семь часов утра. Но ему повезло: двое перед ним умерли, и уже к вечеру подошла его очередь. Чиновник был очень любезен, правда, помочь ничем не мог, ибо такими вопросами занимался не их отдел, а отдел «Отсрочки платежей».

Первую военную зиму Берман провел в коридорах управления, по вечерам он ходил на Житный мост и смотрел сверху на свою пишущую машинку, а весной ему пришла в голову блестящая мысль. Однажды вечером он разделся, перелез через перила и нырнул, чтобы достать машинку. Прохожие останавливались, качали головами, а те, что из образованных — в этот поздний час на мосту оказались и такие, — кричали: «Эксгибиционист!» Машинка осталась на дне, Бермана же арестовали и отвели к желтому судье.

Судья сказал, что с него хватит, что, слава богу, для таких, как Берман, существуют специальные изоляторы, форменный вредитель, вот он кто, в светлом будущем, которое не за горами, для него и ему подобных не будет места, и теперь им займутся соответствующие органы. Соответствующие органы определили его на два года в исправительную тюрьму. Там он вел себя примерно, однако по отбытии срока ему объявили решение тюремной администрации оставить его еще на два года, а начальник сказал: «Вам, Берман, повезло, у вас есть шансы выжить».

В начале сорок третьего года, когда немецкие войска капитулировали под Сталинградом, Берман умер от гриппа, причем до последнего дня никто не верил, что он болен. Тюремный священник нашел прекрасные слова, говоря об этой бессмысленной жизни, которая всевышнему, быть может, и не казалась столь уж бессмысленной — кто знает. Дело Бермана было закрыто и сдано в архив.

А пишущая машинка и по сей день покоится на дне реки. Правда, с Житного моста ее уже не видно. В тине увязла.

Перевод Е. Дмитриевой

 

Почти состоявшееся знакомство

Сам не знаю, с чего начать. Как про все это расскажешь? Я имею в виду, чтобы понятно было. Хотя вряд ли будет понятно — ведь ничего вроде бы не произошло. Мне скоро пятьдесят. Я не женат. Работаю на компрессорном заводе акционерного общества «Комаг». Нет, правильнее, наверно, начать с детства. Мой отец был портным: брал в переделку брюки, перешивал из старой одежды детские штаны. После школы я должен был ему помогать. Разносить по клиентам готовые заказы тоже входило в мои обязанности. Уроки я почти никогда не делал, оттого и учился плохо. А может, причина была не в домашних уроках — я имею в виду свою плохую учебу. Какая разница? На игры с ребятами у меня времени не оставалось, я ведь отцу помогал. Вот и выходило, что я почти всегда был один. Но это дело прошлое.

После войны отец умер. Я пошел на компрессорный завод. Радовался, что удалось устроиться. Мать уже не могла работать — трясучка ее донимала. На мне и еда была, и квартплата, и все остальное. Получал я тогда гроши. Потом — тоже уже дело прошлое — я перевез мать в богадельню. Сил больше не было за ней ухаживать. И соседи отказывались. Так я остался один.

Да, трудно сделалось без матери. Хотя, с другой стороны, работать ведь она все равно уже не могла.

О женитьбе я не думал. Точнее говоря, у меня никогда не было подружки, и я понятия не имел, как надо знакомиться с девушками. Может, это самое главное. Если бы я познакомился — сразу бы женился. У нас на заводе много женщин работало, но они знали, сколько я получаю, ни одна из них за меня не пошла бы. А я все равно о женщинах думал. Часто даже во время работы. Мне одному зарплаты хватало. Какие у меня особенные траты? У женщин больше расходов, им и то надо, и другое. А если бы еще и ребенок родился. Я, правда, плохо представлял себя в роли отца, но понимал: на ребенка тоже деньги нужны, и немалые. Короче говоря, остался я холостым.

Не было случая, чтобы я пропустил работу. Ни разу в жизни. Здоровье у меня хорошее, я и в свои пятьдесят ничем не болею, потому что стараюсь пораньше ложиться и не курю. Выпить могу, если за меня кто-нибудь заплатит, только такого никогда не бывает.

Начинал я упаковщиком и мальчиком на побегушках. Потом продвигаться стал, и теперь я, можно сказать, главный человек на складе запчастей. Работа мне нравится. Вернее, нравилась. Нет, старости я не боюсь. Чего о пей раньше времени думать? У меня есть кое-какие сбережения. Да и «Комаг» должен пенсию положить.

Дома у меня телевизор. Я его почти каждый вечер смотрю. Приготовлю себе ужин, сяду перед телевизором и никуда уже не выхожу, чтобы лишнего не тратить. На работу езжу с первым автобусом. Вернее, ездил, теперь уже нет. Первый автобус в шесть без нескольких минут. Правда, на работу приезжаешь за полчаса до начала, но это ничего: к складу своему я привык. Я там почти как дома.

На работе редко с кем словом перекинусь — больше помалкиваю. Скоро год, как я перестал ездить с первым автобусом. Об этом-то я и хочу рассказать. Дело было так: однажды утром опоздал я на свой автобус. Я не завтракаю, так экономнее. Беру с собой два бутерброда с сыром. В то утро у меня не было сыра. Вернее, сыр-то у меня был, сыр у меня всегда дома есть, но я его куда-то сунул с вечера и никак не мог найти. Потому и опоздал. Пришлось ехать со вторым автобусом. Чувствовал я себя неуютно: ведь в своем автобусе уже всех знаешь, а в этом — все пассажиры незнакомые. У Альтмангассе вошла женщина, я бы даже сказал, девушка, потому что она была еще совсем молоденькая, лет двадцать пять. Красивая. Очень красивая. Я ни разу в жизни не видел такой красавицы. У нее были грустные глаза.

Она села, а потом посмотрела на меня и улыбнулась. С чего это вдруг — непонятно, я, во всяком случае, не понял. Подумал, что мне почудилось, ведь я ее впервые видел. Раньше мне почему-то никто никогда не улыбался. Вот я и решил, что почудилось. У вокзала она вышла и, обернувшись, опять улыбнулась. И я опять подумал, что этого просто не может быть.

Назавтра я, конечно, снова поехал со вторым автобусом. Хотел проверить, поедет она опять или нет. Она опять села в автобус и улыбнулась, как накануне. Тут уж я совсем растерялся. Весь день она не выходила у меня из головы. На следующее утро мы опять ехали вместе. Так продолжалось всю зиму. Я стал носить шляпу и галстук. На шляпу никто не обратил внимания, потому что была зима, я уже говорил. Зато галстук вызвал на заводе шуточки, меня спрашивали, скоро ли, мол, свадьба. Тут я и сам впервые подумал о женитьбе. Однажды я с ней поздоровался. Чуть заметно, почти не глядя, только к шляпе прикоснулся. А она в ответ громко так сказала: «Доброе утро». И еще раз улыбнулась. У нее был нежный голос. Стал я еще больше о ней думать. Наверно, она нуждается, думал я, и работа у нее неподходящая, а я дал бы ей денег, она бы учиться пошла, или они бы ей еще на что-нибудь пригодились. Мне хотелось ей это сказать, только я не знал, как. Я любил представлять себе по ночам, как я ей это говорю и что она мне отвечает. Ночью все складно получалось, а вот утром я не мог решиться и каждый раз откладывал разговор на завтра. И потом я считал, что сначала надо новый костюм купить. И вот купил я костюм. Цена его не имела для меня никакого значения. И еще шляпу. Утром нарядился было, а потом переоделся в старое и поехал на работу. Целый месяц не мог надеть новый костюм, понимал: если надену — должен решиться. Как-то ночью, когда я не спал (теперь мне плохо спится, не то что раньше), я дал себе слово с ней поговорить. Утром достал из шкафа новый костюм. Чему быть, того не миновать, подумал я, уж на этот раз я не струшу. У меня было легко на душе, потому что я наконец решился. Честное слово, я бы обязательно с ней поговорил. Только она не пришла. Сначала я не знал, что и подумать, когда она не села ни у Альтмангассе, ни на следующей остановке. Может, я сам сел не в тот автобус, засомневался я. Нет, автобус-то был точно тот, только ее в автобусе не было. Целый день я не мог работать. Все из рук валилось. Я так был этим расстроен, но ничего не мог с собой поделать. На следующее утро то же самое: я поехал со вторым автобусом, а ее опять не встретил.

Она так и не появилась. Больше недели я ходил на работу в новом костюме. Ждал следующего автобуса, потом еще следующего. Нигде ее не было. Тогда однажды утром взял я свои бутерброды с сыром и вместо работы пошел к Альтмангассе ждать ее у остановки. До темноты простоял. Нет, я не устал, привык весь день на ногах. Раньше никогда не пропускал работу — и вот пропустил, но мне было все равно. Ее я не встретил. На заводе не сказали ни слова. А мне вдруг сразу стало тошно на складе. И дома тошно. Иной раз встану ночью, пойду к остановке и простою там час или два. Но больше я ее ни разу не встретил. Я подумал, может, она заболела. Или несчастье с ней случилось. А может, замуж вышла и бросила работу? Уж лучше бы так, чем несчастье.

Чего я только не передумал. Но время шло, я снова стал ездить на работу с первым автобусом. Я себе говорил: надо ее забыть, но, говори не говори, не могу забыть, и все тут. Склад мне опротивел, дом — еще больше. И стал я о жизни задумываться. И вообще обо всем. Когда не спалось, я себя спрашивал: что такое жизнь? Откуда мне известно, что я живу? А известно мне это по боли в спине и в ногах. Но раз так, думал я, тогда грош цена такой жизни. Нет, жить — значит чему-то радоваться. А я ничему не радуюсь. Даже спать теперь ложусь без удовольствия. Потому что когда заснешь — сны начинают сниться. Не какие-нибудь приятные, а сплошные кошмары. Хоть вовсе не спи. А проснешься — кажется, уж лучше опять заснуть.

Вот я и подумал: так дальше нельзя. Лучше бы я ее не встречал, лучше бы не строил планов. Но раз уж так вышло, я решил…

Сам знаю, что зря. Второй раз я бы, наверно, не рискнул. Слава богу, мне оплатили недельный отпуск. Нет, ехать я никуда не собираюсь. Везде одно и то же. Буду дежурить на ее остановке. Может, еще встречу ее хоть разок.

Перевод Е. Дмитриевой

 

Такой муж как лотерея

Они похоронили Йозефа Штайнеггера. Выстояли под дождем у открытой могилы, пока священник не добрался до своего «аминь». Радовались вину и холодной закуске, которые были приготовлены в заднем зале «Вола» для узкого круга друзей и родственников. И теперь шли по усыпанной гравием дорожке к выходу с кладбища, госпожа Ленер на шаг впереди своего мужа. Она слышала, как тяжело он дышит и как с упреком и мольбой в голосе говорит: да погоди же!

Она остановилась. Муж тотчас взял ее под руку, и ей показалось, что левую ногу он приволакивает с большим трудом, чем обычно, и рука, лежащая на ее черном рукаве, дрожит сильнее. И все же ей было тоскливо и горько. Эмма и она втайне соревновались друг с другом, никогда отчетливо не проговаривая это: кто скорее лишится своего мужа, Эмма Штайнеггера — с высоким давлением и перебоями в сердце, или она своего — с инсультом, случившимся вот уже скоро шесть лет назад. Врач тогда сказал, что подобные вещи, к сожалению, повторяются и она должна приготовиться к худшему.

И вот Штайнеггер ушел все же первым. А ее муж висел между тем у нее на руке, и конец не предвиделся.

— Тяжело придется Эмме, — сказал Ленер, — теперь ведь она совсем одна. Что она будет делать?

— Нисколечко не тяжело. И я знаю, что она сделает. Она все здесь продаст, и мебель, и все прочее. И переедет в свой домик в Локарно, что немного выше Локарно, я видела фото, там красиво, и было бы глупо, если б она осталась здесь.

Ленер хотел сказать, что Тессин ему не нравится, в Тессине слишком жарко, но они уже дошли до трамвая. Госпожа Ленер поставила ногу на ступеньку и, обернувшись, ждала, пока он поднимался, цепляясь за хромированные поручни.

Она молча уселась рядом, отвернувшись от него.

Неделю спустя она посетила свою подругу. Конечно же она знала, насколько смерть супруга может перекроить существование женщины, и с удовольствием и тихой радостью думала о том, как такое событие могло бы перекроить и ее собственное существование. И все-таки жизнерадостность Эммы ее удивила. Эмма, правда, еще носила траур, но походка ее была оптимистичной, квартира полупустой, и как бы невзначай она бросила:

— Мебель уплывает как по маслу.

Ее волосы, бывшие до сих пор седыми, приобрели отчетливый синеватый блеск; как весеннее небо, сверкали синевой ногти, покрытые лаком. Не красным, не назойливым лаком, а всего лишь бесцветным.

Они сели пить чай. Госпожа Штайнеггер сказала, что он не мучился, и, увидав, что госпожа Ленер рассматривает ее ногти, прибавила:

— Как тебе мои волосы?

— Неплохо, — ответила госпожа Ленер.

Госпожа Штайнеггер призналась, что краску она купила в супермаркете и что это, собственно, даже не краска, а оттеночный шампунь, которым очень удобно пользоваться дома и у которого черт знает сколько оттенков, но она выбрала именно этот как самый скромный. Через три недели, когда все будет улажено, она едет в Локарно. Насовсем. Домик, точнее говоря, находится не в Локарно, а в Монти, и из него прекрасный вид на озеро и вообще на все.

— Осенью вы обязательно должны ко мне приехать, обещай, у меня ведь есть теперь свободная комната.

Госпожа Ленер пообещала, думая, если то же произойдет и со мной, я покрашусь в шатенку, а синить волосы не буду, ведь она на четыре года старше меня, и, хотя скрывает это, я-то знаю, любой скажет с первого взгляда.

— Как себя чувствует твой муж? — спросила госпожа Штайнеггер.

— Все так же. Никаких перемен.

— Иногда это случается ночью, совершенно неожиданно, как то произошло у меня.

Осенью они поехали к госпоже Штайнеггер в Монти, что немного выше Локарно.

Госпожа Ленер купила мужу белую фуражку. Когда они в Айроло выехали из туннеля, склоны гор были залиты солнцем, и она сказала:

— Для чего я купила фуражку? Надень!

Он попытался это сделать, но у него не получилось. Пришлось помочь. Дальше они ехали молча. Госпожа Ленер думала о своей подруге. Она думала, что судьба очень несправедлива и что если бы судьба как-то распорядилась ее мужем, то она бы тоже немедленно купила домик в Локарно.

Ленер потел. Лента на подкладке фуражки намокла, он чувствовал, что вспотел и затылок, и, когда они въехали в Беллинцону, Ленер сказал:

— Не нравится мне в Тессине.

Потом были Локарно, Монти и Эмма. Она хорошо выглядела, смеялась и говорила с Ленером так громко, будто он был глухим, а не парализованным. Она вытащила его на балкон, впихнула в шезлонг, нахлобучила ему на голову фуражку и заорала:

— Здесь прекрасно. Правда?

— Да-да. Прекрасно.

Потом госпожа Ленер пошла с нею за покупками.

— Не нравится мне твой муж, — сказала Эмма, — он выглядит хуже, чем всего три месяца назад.

Госпожа Ленер только рукой махнула. Она потеряла всякую надежду.

— Да, важная новость, — продолжала госпожа Штайнеггер, — мой сосед собирается продавать свой домик. Вон тот. Будто прямо для тебя. Представляешь, как было бы здорово, если б мы жили рядом.

— Конечно здорово, — сказала госпожа Ленер, — но ты же знаешь, как обстоят дела. Могут пройти еще годы.

— Да нет. Поверь, у меня на этот счет наметанный глаз, он выглядит совсем никудышне. А такой возможности у тебя никогда больше не будет.

Они зашли к соседу. Цена показалась разумной, страховки мужа вместе с ее сбережениями вполне бы хватило. А вид отсюда, подумала госпожа Ленер, еще красивее, чем с веранды Эммы, заметны даже острова Бриссаго, и тогда она сказала:

— Но есть одна загвоздка.

Сосед, выслушав объяснения, сказал: хотя на дом покупателей много, что при таком расположении совсем неудивительно, ради госпожи Штайнеггер, а также ради госпожи Ленер он готов дать право преимущественной покупки сроком на один год. Но ему, конечно, придется взять задаток, небольшой, что-нибудь тысяч пять, и если через год дом куплен не будет, то, как это принято, пять тысяч пропадут.

Госпожа Ленер заколебалась, но Эмма воскликнула:

— О чем говорить, через год все будет как надо, это продлится еще три-четыре месяца: глаз у меня наметанный, ты же знаешь, что у меня наметанный глаз на такие вещи. Со дня на день, говорю, ты можешь рассчитывать на самое худшее.

— Пять тысяч, — сказала госпожа Ленер, — не проблема, столько у меня есть своих, о которых он не знает. И если ты считаешь, что это протянется недолго…

Она подписала контракт, и через два дня супруги уехали домой. Пять тысяч госпожа Ленер отсчитывала в приподнятом настроении, потому что сказала себе: заслужила ж я в конце концов, чтоб мне хоть чуточку пожилось лучше.

Она очень надеялась на зимнюю непогоду и резкие смены температур. Но Ленер перенес все это, перенес, жалуясь и охая. Читая за завтраком траурные объявления в утренней газете, она видела, что умирали мужчины куда моложе. А он — ни в какую, ну прямо ни в какую!

Настала весна, время торопило. Настало лето, и лишь два месяца отделяли ее от того дня, когда она потеряет свои пять тысяч. По утрам, просыпаясь, она бросала на мужа озабоченные взгляды, но он, как обычно, лежал на спине и дышал открытым ртом, а однажды, после сильной грозы, когда молния ударила совсем рядом, она склонилась над ним. Тогда он открыл глаза, оглядел ее и спросил:

— Что с тобой?

— Ничего. А что? Как чувствуешь себя ты?

— Нехорошо, — сказал он, — хочу поспать еще часок.

И тут, потеряв над собою власть, она закричала:

— Всегда ты говоришь, что тебе нехорошо. Но тебе очень даже хорошо Прошлой ночью я чуть не умерла со страху, но ты ничего не слышал, ты даже не проснулся.

Ленер закрыл глаза, он хотел поспать еще часок. А она, откинувшись на подушки, думала, что такой муж как лотерея: я еще никогда, еще ни разу ничего не выигрывала. Мне просто не везет. Другим везет. А мне нет.

Перевод А. Науменко