Выписавшись из госпиталя, я в тот же день поехал в наш поселок: мне хотелось побывать на маленьком кладбище, где была похоронена мать.

День был пасмурный, тоскливый, и на душе у меня было тоскливо, сидя в вагоне, я тупо глядел в окно, за которым тянулись нити дождя, а в серой мгле растворялись очертания далеких холмов. Чем ближе поезд подходил к поселку, тем сильнее мной овладевала печаль. Будь я один в вагоне, я, наверно, не удержался бы от слез. За окнами качались провода, с них свисали крупные капли. На лесных опушках и склонах кое-где не стаял снежный покров, испещренный темными пятнами. Местами виднелась голая, бурая земля, в колеях в неподвижные лужи скоплялась вода. И в этой-то смерзшейся земле лежала моя мать, у которой были такие добрые руки!

Одиноко стояли крестьянские дворы, мимо которых проносил меня поезд, и плодовые деревья тянули нагие ветви в моросящий серый туман.

Приехав, я сразу направился к церкви, к которой примыкало кладбище. После долгого отсутствия я снова шел по издавна знакомым уличкам, мимо пекарни, мимо гостиницы и общинного управления, где когда-то заседал совет, решая мою судьбу. Я увидел колодец и здание школы, а справа — улицу, которая вела к нашему дому: дорогу домой. Все было как прежде. Я узнавал многих людей, но старался, чтобы меня никто не заметил. Все как прежде и все-таки иное — такое чуждое, такое мертвое! Ибо здесь больше не было матери, пекарь больше не продавал ей хлеб, по дороге больше не ходили ее усталые ноги. Был какой-то пекарь, была какая-то дорога, они принадлежали чужим людям, а не мне.

Мне удалось неузнанным добраться до церкви. Я медленно отворил железные кладбищенские ворота и вошел. Нерешительно пробирался я под каштанами широкой опрятной аллеи, ведущей в дальний конец кладбища, где тянулся ряд новых могил. Под ногами у меня шуршал гравий, и дождь шелестел в буковом кустарнике, окаймлявшем аллею с обеих сторон. Вокруг стояла полная тишина.

И вот, пока я так брел и с моей мокрой шляпы капала вода, я вдруг почувствовал, какая тонкая преграда отделяет меня от покоившихся здесь людей, чьи имена стояли на крестах и камнях. Мне вдруг ужасающе ясно представилось, что всех нас в конце жизненного пути подстерегает смерть, что все мы приговорены к смерти и только не знаем назначенного часа казни. Правда, я и раньше много думал о смерти, да и впоследствии ее призрак иногда подстерегал меня в бессонные ночи и терзал, пока я не вскакивал и не топил его в вине. Но такой явственной, такой наглой и неотвязной, что сердце замирало от ужаса, смерть больше не являлась мне никогда.

Старые могилы с выветрившимися камнями и крестами, с плотной, затверделой землей, где гнили прошлогодние цветы, кончились — эти могилы были предметом постоянной любви и заботы родных и близких. Дальше шли новые, высокие могильные холмики со свежими цветами, а еще дальше зияли, как разверстые пасти, две пустые ямы.

Могилу матери я скоро нашел. На кресте были написаны ее имя, годы рождения и кончины. Там, где крест был вкопан в мягкую глинистую почву, собралась вода и медленно стекала по поверхности дерева в глубину. На могиле лежали два венка, немного цветов, наполовину увядших. Я прочел имя и даты на кресте. Мне казалось просто непостижимым, что это все, что осталось от матери. Долго стоял я, не обращая внимания на поливавший меня дождь. Было тихо, только вода монотонно журчала, и от того, что вся природа вокруг роняла слезы, я тоже начал всхлипывать. Чужим, надорванным голосом поговорил я в последний раз с усталой женщиной, которая так часто терпеливо выслушивала меня, когда я шутил или бывал серьезен, а теперь ушла от меня, не попрощавшись.

— Мама, — всхлипывал я, — я хотел построить тебе дом — не этот, а большой, красивый!.. Мама, зачем ты умерла? Я не могу так жить, не хочу! Я одинок, мама, совсем одинок.

Вдруг я услышал за собой шаги. Я поторопился вытереть слезы и обернулся. Это был садовник, знавший меня с малых лет.

— Ага, — сказал он и остановился возле меня. — Вы приехали!

— Да, приехал, — ответил я.

— Быстро все кончилось, — заметил он.

Я кивнул, говорить мне не хотелось. И он, по-видимому, не находил что сказать и стоял со мной только из вежливости или от скуки.

— Я, пожалуй, пойду. Прощайте! — пробормотал я.

— Храни вас бог! — пожелал он.

Я повернулся, быстрым шагом направился к выходу и прошел, ни разу не подняв глаз, через весь поселок на станцию.

Это был мой прощальный визит к матери.

Я вернулся в город, прежняя жизнь возобновилась, и все-таки она не была прежней. Работу свою я выполнял так же основательно и добросовестно. Мне даже дали секретаршу: молоденькую робкую девушку в очках и с туго заплетенными косами.

По вечерам я редко сидел дома. Бесцельно слонялся по улицам и чувствовал себя покинутым и одиноким. Хотел построить матери дом, а вот — не успел! К чему же теперь работать, к чему мое стремление выдвинуться, чего-то добиться? К чему? Я был так молод, но у меня не было ни отца, ни матери, ни угла на всем белом свете, где бы я мог чувствовать себя дома. И не было у меня ни друга, ни даже знакомой девушки.

Так я провел несколько недель, работая только по привычке, без прежнего горячего, вдохновенного усердия. Однако мало-помалу я вновь обрел себя и свою жизненную цель. Слишком долго я страстно боролся за существование и всеми средствами старался завоевать себе место под солнцем, чтобы так вот просто выбросить все за борт и отдаться течению. Мой характер в основном сложился, и здоровое, непреодолимое стремление толкало меня вперед по пути, на который я однажды вступил. Если раньше во всех делах и планах мной руководило полуосознанное желание создать матери спокойную старость, то теперь место этого желания заняло упрямство. «Ну что ж, тем более!» — говорил я себе. И если я уже не мог построить дом для матери, я хотел построить вдвое больший для себя. Беспощадная борьба с конкурентами, проявляемая мной при этом жестокость, которые прежде были средствами к достижению цели, постепенно стали самоцелью: я испытывал радость от этой борьбы, а победа над соперником оправдывала пущенные в ход средства и наполняла меня гордостью, как блестящий спортивный успех. Тогда же я начал понимать, что в делах и в политике не применимы те моральные правила, которыми люди руководствуются в повседневной жизни. Там все сводится к одному: победить или быть побежденным.

Так прошли весна и лето. Понемногу я начал привыкать к тому, что матери нет, и она перестала являться мне каждую ночь. В мою жизнь снова вошли девушки. Я сближался с ними и бросал нх, следуя капризу. Теперь я был в том возрасте, когда женщины видят в мужчине уже не только возлюбленного, но и будущего мужа и когда они иной раз готовы оказать любезность, надеясь таким путем подготовить почву для брака. Эти благоприятные обстоятельства я старался использовать по мере сил. Формально никому не обещая жениться, я все же время от времени давал понять, что человеку в моих летах пора сделать выбор и остепениться.

Как-то вечером — это было поздней осенью, — когда я только что проводил домой свою новую подругу и ждал трамвая, меня вдруг кто-то хлопнул по плечу, и я услышал свое имя. Сзади стоял человек моего возраста с мясистым лицом и большими, толстыми губами. Он смеялся, показывая гнилые зубы.

— Так это все-таки ты! — воскликнул он и протянул мне мягкую, как губка, руку. Я взял ее и невольно содрогнулся: она была холодная и влажная от пота.

— Да, это я, — ответил я и заставил себя улыбнуться. — Однако…

— Понятно, — прервал он меня. — Ты меня не узнаешь! Могло ли быть иначе! Ведь я отрастил себе такое брюхо!

И он самодовольно похлопал себя по животу. Понемногу я начал вспоминать, что как будто видел это лицо. Но при всем старании я не мог припомнить — где.

Моя растерянность, очевидно, забавляла его. Он не мог устоять на месте. Не в силах справиться со своим восторгом, он втягивал то верхнюю, то нижнюю губу и громко причмокивал. Все это начало надоедать мне, и я сказал:

— Право, не знаю… Я как будто был с тобой знаком…

— Скажу тебе одно лишь словечко, — прервал он меня, хрюкнув от избытка блаженства. — Одно лишь словечко: «Шах»!

Вот теперь я узнал его. Мы оба расхохотались. И, несмотря на брезгливое чувство, я еще раз взял его протянутую руку и потряс ее.

— Я должен тебя представить, — дружески шепнул он мне и подмигнул.

Лишь теперь я заметил, что в нескольких шагах от нас стояли две девушки, которые, посмеиваясь, наблюдали за нашей встречей. Шах схватил меня за руку и потащил к ним.

— Это моя приятельница, фройляйн Вильдгербер, Анни Вильдгербер. Но лучше бы ей называться «дикой кошкой», — добавил он и захохотал, хотя, вероятно, повторял эту плоскую шутку в сотый раз.

— Ты уж скажешь!.. — промолвила фройляйн Вильдгербер, надув губки, но тут же с сияющим видом протянула мне руку.

— А это ее сослуживица, фройляйн Галлер.

Девушка поздоровалась со мной, не меняя серьезного выражения лица. Когда я заглянул ей в глаза, ничего не значащая улыбка, какой мы приветствуем представляемых нам людей, замерла у меня на губах: девушка была необыкновенно хороша.

— Давненько мы с тобой не виделись. Что ты поделываешь? — спросил Шах, и я кратко рассказал о своей работе. Слово за слово я узнал, что он еще учится и вовсе не торопится сдавать экзамены на юриста. Во время разговора я чувствовал на себе взгляд фройляйн Галлер — какие у нее были живые темные глаза!

Вскоре подруга Шаха пожаловалась на холод и намекнула, что неплохо было бы, если бы мы продолжили беседу где-нибудь в тепле.

— Блестящая идея! — воскликнул Шах. — Пойдем на часок в мою берлогу! Там можно уютно посидеть и поболтать.

Фройляйн Вильдгербер сразу согласилась, подруга ее тоже не возражала: у нее завтра свободный день, поэтому она может лечь попозже. Не отказался и я — мне хотелось подольше побыть в обществе этой красавицы.

«Берлога» Шаха была довольно изысканно обставлена по моде того времени. На стенах висели копии картин художников-футуристов и дадаистов. Мы с удивлением разглядывали их, и Шах давал нам пояснения. В углу стояла этажерка с книгами и возле нее — кровать. Стола у него не было, зато был граммофон, который он тотчас же завел.

— Паша, — обратилась к нему его подруга, — дайте нам что-нибудь выпить!

— Ну конечно! — отозвался Шах, а я, просто чтобы сказать что-нибудь, спросил:

— Тебя называют Пашой?

Фройляйн Вильдгербер рассмеялась:

— Он и есть паша! Это сразу видно.

— Мы в свое время звали его Шахом, — ответил я.

Фройляйн Вильдгербер заметила, что это почти одно и то же. Шах налил нам крепкой настойки — душистого ликера, какого мне еще не случалось пить, — и рассказал, как он в свое время получил кличку Шах. Впрочем, он умолчал о том, что мы его частенько поколачивали.

Я выпил несколько рюмок сладкого ликера. И постепенно начал чувствовать себя приятнее в этом обществе и даже отваживался прямо смотреть в лицо фройляйн Галлер, которая до сих пор не произнесла еще и десяти слов.

— Здесь красиво, — сказал я ей и сразу же устыдился, что мне не пришло в голову ничего более умного.

— Да, — ответила она. — В новом стиле. Нравятся вам картины?

— Откровенно говоря, нет. Но я в этом ничего не понимаю.

— Я тоже, — призналась она, взглянула на меня и улыбнулась.

Больше я не нашел, что сказать, поэтому замолчала и она. Но улыбка еще долго блуждала на ее губах, хотя остальные черты лица уже приняли обычное серьезное выражение. Лишь мало-помалу исчезла эта улыбка, как вода, которая медленно, почти незаметно впитывается в землю. За все годы, что я прожил с Бетти, я ничто так не любил в ней, ничем так не восхищался, как этой улыб-кой при серьезных глазах, улыбкой, придававшей ей таинственное, неизъяснимое очарование.

Когда все немного выпили и повеселели, Шах заявил, что мы могли бы, собственно, перейти на «ты». Я восторженно подхватил это предложение, да и девушки охотно согласились.

— Подождите-ка! — крикнул Шах. — Я принесу шампанского.

Он сейчас же выбежал и вскоре вернулся с бутылкой и четырьмя бокалами. Потом встал посреди комнаты и начал по всем правилам извлекать пробку, выдавливая ее обоими большими пальцами из горлышка бутылки. Он всячески старался делать вид, что для него это дело привычное. Однако легко было заметить, что он ждет хлопка с таким же напряжением, как мы. Наконец пробка полетела в потолок. Мы закричали «ура» и «гоп-ля», подставили хрустальные бокалы и радостно, почти благоговейно смотрели, как льется искристое вино.

— Надо пить, пока еще есть пена! — крикнул Шах, и мы торопливо стали глотать шипучую влагу, забыв предварительно чокнуться.

— Ну вот, — сказал Шах, чувствовавший свое превосходство над нами, после того как пожертвовал бутылку шампанского и откупорил ее, — перед вторым бокалом мы чокнемся.

Все уже называли друг друга по имени. Когда я чокался с Бетти, она держала бокал перед самым лицом, так что я видел только ее темные глаза, манившие меня тысячей крошечных искр. Выпив, мы с Бетти взглянули друг на друга. Я вложил в свой взгляд мужественность и пыл, и на краткий миг весь мир вокруг куда-то исчез.

— Бетти, ты, кажется, понравилась ему! — вдруг сказал Шах и, не то подшучивая, не то подбадривая, посмотрел на меня, как смотрят на ребенка, жадно набросившегося на пряник.

Потом он крикнул:

— А теперь поцелуемся!

И сразу же обнял свою подругу, а затем Бетти. Подражая ему, я поцеловал сначала Анни, а за ней — Бетти. К ней я едва прикоснулся и покраснел, она же улыбалась своей таинственной, серьезной улыбкой, и меж губ мерцали ее зубы.

Мы танцевали и пили. Наконец Бетти сказала, что ей пора домой. Я тоже собрался уходить, так как было далеко за полночь. Шах не пытался нас удерживать.

— Анни, оставайся у меня, — сказал он. — А ты не мог бы проводить Бетти до дому?

— Совсем не нужно! Я и одна найду дорогу, — возразила она.

Все же мы вместе вышли на тихую улицу, и я сопровождал ее до самого дома. По небу, как быстрые корабли, неслись облака. Вскоре ярко и ясно засияла луна, бледным светом залила дома и деревья и опять скрылась за грозной чернотой туч.

Мы быстро шли рядом в полном молчании. Наши шаги гулко отдавались во мраке. Выпитое вино, тишина этого часа, мчащиеся облака и близость красивой девушки наполняли меня какой-то праздничной радостью. Все в этом мире стало для меня разумным и прекрасным. Я мог бы громко кричать от счастья, мог бы петь или плакать. Но * боялся даже говорить, так как мне казалось, что в такие мгновения каждое слово должно выражать что-то значительное и неповторимое.

Наконец Бетти нарушила молчание.

— Скоро зима, — сказала она, — вы любите… ты любишь зиму?

Я не хотел отвечать прямо, не зная, что думает она сама, и неопределенно протянул:

— Да так, ничего!

— А я — нет! — с ударением сказала она. — Не люблю зиму в городе. Вот в деревне — другое дело! Там все луга под снегом, а у домов такой вид, точно их расставил сам святой Николай. Но главное — деревья! Ребенком я всегда ходила в лес, трясла елки, и снег падал и посыпал меня, точно сахаром. Мне казалось, что надо освободить ветки от тяжести. Я ведь из деревни, — добавила она.

— Да, в деревне зимой хорошо! — воскликнул я. — А в городе — нет, зимой в городе мне тоже не нравится, — И добавил: — Я тоже вырос в деревне.

Бетти была изумлена.

— Ты? Вот не подумала бы, ты такой… такой важный!

До дома Бетти было далеко, но я этого не заметил. Наконец она сказала:

— Ну вот, здесь я живу.

Мы стояли перед унылым серым домишком.

— Ах, — протянул я, — значит, ты живешь здесь!

Вдруг я сообразил, что больше не увижу ее, если мы не договоримся сейчас о новой встрече. И, хотя у меня сложилось впечатление, что я ей понравился, все же мне трудно было найти нужные слова.

— Где ты, собственно, работаешь? — спросил я и узнал, что она официантка в одном из тех кафе без крепких напитков, которые в то время только еще начали входить в моду.

— Можно мне как-нибудь вечером зайти туда?

Она рассмеялась:

— Не могу никому запретить. Но у нас бывают большей частью рабочие, и я не знаю…

— О, — перебил я ее, — это ничего не значит!

А про себя подумал, что при моих-то манерах да в хорошем костюме, с перчатками и тростью, мне нетрудно будет затмить любого рабочего. Я спросил Бетти, когда ей было бы удобнее, чтобы я зашел, и она ответила, что ей безразлично. Только это должно быть до одиннадцати — в этот час кафе обычно закрывается.

Она, похоже, не так уж жаждала моего посещения, а напротив, говорила довольно холодно, и я тоже решил не показывать, как меня радует возможность снова увидеть ее.

— Что ж, как-нибудь зайду, — сказал я. — Может, на этой неделе или на следующей, точно я еще не знаю.

— Хорошо, — сказала Бетти и стала искать ключ. — А теперь я пойду. Спокойной ночи!

Она подала мне руку.

Я взял ее и вежливо сказал:

— Спокойной ночи, Бетти!

У меня даже и мысли не было поцеловать эти губы, устало улыбавшиеся мне. Бетти была совсем непохожа на женщин, которых я до тех пор знал.

Бодро шагая домой — а мне предстоял целый час пути, — я еще раз припомнил весь вечер, особенно возвращение с Бетти. И если в присутствии девушки я был односложен и вообще похож на чурбан, то теперь мне приходили в голову самые изящные обороты речи, и я вел с ней изысканный разговор в том стиле, какой усвоил у доктора Альта.

Тогда я еще не думал о том, чтобы жениться на Бетти. Все же я знал, что первый раз в жизни люблю. Эта страсть завладела мной внезапно, с неукротимой силой и преобразила для меня луну, облака, весь мир. Пошел снег, ветер бросал мне хлопья в лицо. Я зашагал быстрее, но не затем, чтобы поскорее очутиться дома, — напротив: я сделал большой крюк и, помню, порядочную часть дороги бежал. Только так, казалось мне, я мог справиться с бурей, бушевавшей в моем сердце.

Я любил! Я ощутил это в тот самый миг, как Бетти попрощалась со мной. И теперь я не мог ни о чем думать, ничего чувствовать, кроме этой любви. Я блуждал по незнакомым улицам, размахивая тростью, словно это был кнут. Снег бил мне в лицо, распахнутый плащ трепетал на ветру, как флаг, но я неизменно видел перед собой милую девушку с карими глазами и серьезно улыбающимся ртом.

Когда наконец я добрел, усталый, до своего дома, бледный рассвет уже крался по улицам. Там и сям за занавешенными окнами горел свет. Наверно, многие женщины, подобно моей матери, уже варили кофе. В постель ложиться не стоило, да у меня и охоты не было. Я сел на диван. Мою сладкую упоенность начали отравлять первые капли ревности и сомнения. Что, если Бетти меня не любит? Что, если она принадлежит другому? При ее внешности это, конечно, было возможно, даже вероятно. Я готов был бороться за нее, совершать гигантские подвиги, но прежде всего, подумал я, непременно нужно будет взять ее из этого кафе и найти ей другое место.

Каков мог быть ее друг? Большой, сильный, как я? И чем он занимается? Может, это рабочий, тогда отстранить его, пожалуй, будет не так уж трудно. Но и я должен наконец добиться лучшего положения. Вот уже почти десять лет я выполнял одну и ту же работу, и, пусть мне за нее хорошо платили, я все-таки знал, что о дальнейшем повышении в моем отделе нечего было и думать. Манящая цель моих юношеских лет: сделаться самостоятельным, работать на себя, а не на чужой кошелек, шагать вперед, стать богатым и могущественным — вновь возникла предо мной во всей своей силе и заманчивости. В годы войны, когда мысли мои были заняты военной карьерой, я о ней почти забыл. Тогда я радовался тому, что работаю у предпринимателя, который, несмотря на мои отлучки, связанные с прохождением военной службы, учебой в офицерской школе, не увольняет меня. А после смерти матери ничто уже меня не воодушевляло. Правда, иногда — просто из упрямства — я делал попытки выдвинуться, но каждый раз вскоре чувствовал, что крылья мои ослабли и больше не выдержат полета к солнцу. Бетти вовремя вошла в мою жизнь. Она не дала мне превратиться из гордого орла с высоким полетом мысли в почтенную курицу, которая каждый день честно кладет ожидаемое хозяйкой яичко, а иногда даже хлопает крыльями, правда не затем, чтобы взлететь, а лишь для того, чтобы избавиться от насекомых.

Сидя на диване в ожидании утра и думая о Бетти и о своем будущем, я вдруг понял, что у меня опять есть основание стремиться вперед и пробиваться кверху. После бессонной ночи меня знобило в нетопленой комнате, а голова гудела от выпитого вина, но при всем том я чувствовал, как во мне крепнет решимость. Впервые за много лет я снова бесстрашно смотрел в лицо будущему.

«Я должен добиться самостоятельности, — говорил я себе. — Я не создан быть мелким служащим».

У меня была врожденная способность ухватывать главное, я тотчас же начал строить планы и намечать пути.

В то же утро я отправился к господину Блейбтрею и попросил его перевести меня в другой отдел. Он, видимо, был удивлен.

— В чем дело? Чем вы недовольны? — спросил он.

У меня были свои соображения, но я не мог говорить о них. Поэтому я ответил:

— Должностью я вполне доволен. Но хотел бы заниматься чем-нибудь более сложным. То, что теперь делаю я, может делать и другой. Кроме того, там я не вижу больших возможностей для продвижения.

В конце концов мы поладили на том, что с весны я начну работать в отделе корреспонденции. Но прежде должен обучить своего преемника.

Таким образом, я добился желаемого и еще раз убедился, что цели достигает тот, кто стремится к ней, не зная усталости. В отделе корреспонденции я получил полное представление о том, как построено предприятие в целом. Я познакомился с клиентами и поставщиками и научился держать себя с ними.