Так мальчик, нисколько этим не хвалясь, доказал на деле, что счастье улыбается достойному и что из прилежания, выдержки и знания цели складываются самые прочные ступени лестницы успеха. Я сделал первый и важнейший шаг: пробил себе дорогу к более полному образованию — я больше не был обречен прозябать весь век батраком или чернорабочим. Желание стать когда-нибудь видным и богатым коммерсантом начало приобретать в моем юном воображении более отчетливую форму и превратилось в торжественный обет, которому были отданы все мои помыслы и стремления.

И внешне, с тех пор как я стал посещать городскую школу, кое-что пошло по-иному. Мать мало-помалу начала обращаться со мной иначе, с большим уважением. Когда она видела, что я сижу за книгами и тетрадями, она уже не требовала, чтобы я помогал ей по хозяйству и бегал по всяким поручениям в поселок. Порой, вытирая посуду, она заглядывала через мое плечо в тетрадь и, если замечала, что я решаю задачи на дроби, которые были для нее тайной, или заучиваю непонятные ей французские слова, начинала ходить по кухне на цыпочках и ставила тарелки и чашки в буфет, стараясь не звякнуть ими, чтобы не мешать мне.

Часто я делал вид, будто чего-нибудь не понимаю, и спрашивал ее, как произносится то или иное слово, хотя знал, что она не говорит по-французски. И когда она отвечала, что не знает, я ясно видел, как стыдится она своего невежества. Я не хотел делать ей больно, а она, чтобы избежать подобного унижения, обычно старалась под каким-либо предлогом уйти из комнаты, где я занимался.

Естественно, что день ото дня я становился все более самоуверенным и вскоре вполне осознал свое духовное превосходство над матерью. Этим преимуществом я по-мальчишески, довольно безобидно, пользовался для того, чтобы совсем отстраниться от домашних забот. Когда мать иной раз просила меня выполнить какую-нибудь работу по дому, я отвечал: «Сделай сама! Мне сейчас некогда, я должен тут еще помозговать».

И она безропотно подчинялась. На первый взгляд мое поведение может показаться жестоким и недостойным, особенно если припомнить, что мать целый день трудилась у чужих людей и вечером приходила домой совершенно без сил. Но я не стыжусь, что так вел себя. Как-никак это ясно показывает, что у меня уже тогда была деловая закваска, уменье замечать и обращать в свою пользу любое выгодное для себя обстоятельство и та необходимая твердость, какая позволяет человеку пренебречь мелкими укорами совести, если ему нужно добиться своей цели.

Конечно, такое поведение заслуживало бы порицания, если бы выигранное время я тратил по-пустому, читал, подобно моим товарищам, романы или рассказы про индейцев. Но я был совершенно равнодушным к таким книгам, и, когда другие мальчики с увлечением о них говорили, я чувствовал, что стою намного выше своих сверстников, и отвечал на подобные ребячества только презрением и язвительной улыбкой.

По утрам я мог теперь ездить в город вместе с братом. И если меня все еще — особенно в зимние ночи — пугала дорога через лес, то я этого больше не показывал и постоянно твердил себе, что такой страх смешон и привидений на свете нет. Брат, по-видимому, уже не так меня стыдился. Во всяком случае, он больше не старался убежать от меня и на пути к станции рассказывал, какая у него трудная и ответственная работа. А в те дни, когда он сообщал мне, что накануне опять переносил огромную сумму — тысячи франков — из одной конторы в другую и что тут надо смотреть в оба, ибо любую недостачу придется возмещать из собственного кармана, мое уважение к нему возрастало беспредельно.

Как завидовал я его работе! Я готов был плакать от злобного негодования, что я слишком мал для такого дела. Я боялся, что никогда не сравняюсь с братом.

Возле булочной я бросал взгляд в сторону старого здания, где большинство моих товарищей все еще протирали штаны за школьными партами, и мимоходом приветствовал кого-нибудь из них. Я никогда не останавливался, потому что с тех пор, как за франк продал весь свой запас каменных шариков сыну хозяина гостиницы «Ключ», потерял интерес к мальчишкам из поселка, вечно игравшим в шарики.

На станции уже толпился народ: служащие и рабочие городских предприятий, а также мальчики и девочки — их было немного, — которые, подобно мне, посещали городскую школу. Взрослые все знали друг друга и здоровались с тем привычным, но вялым интересом, какой обычно проявляют друг к другу жертвы общего рока. Все неподвижно ждали, пока поезд, пыхтя, взбирался по пологому склону пригорка, на широкой спине которого раскинулся поселок и стояла станция.

Тогда на перроне начиналось движение. Из своей конторы выходил начальник станции и, напустив на себя важность, раскланивался со знакомыми. Люди перебегали через рельсы, чтобы при посадке оказаться первыми и, если удастся, захватить сидячие места. Нам с братом не приходилось об этом хлопотать: коллега брата по работе ехал издалека и занимал для нас места в первом вагоне. Я был горд, что сижу рядом со взрослыми, и, пока паровозик, прилежно посвистывая, пробирался вперед своей извилистой дорогой, я с напряженным внима-нием прислушивался к их разговорам и запоминал все, что мог понять.

Большей частью речь шла о предметах, к которым я, несмотря на юный возраст, питал трогательную любовь и жгучий интерес: о банке, о деньгах и их ценности, о богачах и их мелких причудах и слабостях.

— Читал «Биржевой листок»? — спрашивал, например, брат.

— Да, — отвечал его сослуживец. — Балтиморские поднялись. Вот что надо было купить!

— Конечно. Тут можно бы неплохо заработать.

— А сколько же можно заработать? — спросил я однажды.

Оба рассмеялись, как смеются умудренные опытом люди над наивными детскими вопросами, и брат ответил:

— Кто покупает вовремя, может наутро проснуться миллионером.

Мальчики и девочки в городской школе были совсем не такие, как в поселке: благовоспитанные и лучше одетые, насмешливые и полные презрения ко всему деревенскому. Долгое, долгое время я из кожи вон лез, добиваясь, чтобы они приняли меня в свою среду. Зная мое происхождение и видя мою бедную одежонку и грубые башмаки, они называли меня «мужиком». Мне это было невыразимо мучительно, тем более что, несмотря на все усилия, я не мог их заставить уважать меня. Притом я твердо знал, что мне нельзя ослаблять свои старания и терпеть неудачи, ибо я попал в среду, соответствовавшую моему образованию и моим планам на будущее.

Два долгих года я чувствовал себя ужасно одиноким и отверженным и часто плакал, возвращаясь по нашему тихому лесочку домой. Товарищей в поселке я растерял, а других взамен не приобрел. Удрученный, я часто испытывал затаенный гнев против матери, которая так бедна, что даже не может жить в городе. Но затем приходили такие минуты, когда во мне просыпалось упрямство и я решал не обращать внимания на этих заносчивых мальчишек и девчонок и доказать им, что я и без них добьюсь своего. Однако я целый день проводил возле них, и моя гордость просто не мирилась с тем, что мной пренебрегают. Поэтому я не переставал домогаться их благосклонности, но делал это так неуклюже и раболепно, что еще чаще становился предметом глумления.

Особенно злобно преследовали меня два хорошо одетых парня, сыновья богатых родителей. На переменах они открыто высмеивали меня и донимали всевозможными проделками, например прикалывали мне на спину бумажку с надписью: «Я дурак». Оба они сидели непосредственно за мной и нередко вполголоса подпускали колкости даже во время уроков. Какое им было дело, что я один из лучших учеников и что учитель часто хвалил меня перед всем классом! Это лишь подстрекало их к еще более обидным шуткам. Как-то раз, когда мне было предложено прочесть вслух свое сочинение, которое оказалось лучшим в классе, один из них произнес настолько громко и четко, что услышали все кругом: «А ты все равно мужик неотесанный!»

Я уже тогда был крепким и рослым и мог бы без труда расправиться с обоими. Но какое-то необъяснимое внутреннее сопротивление мешало мне даже обороняться, когда они на глазах у всех избирали меня мишенью для насмешек. И только если они очень уж допекали меня — дергали за волосы или забрасывали грязью, — я давал одному из них такого тумака, что он плюхался на землю.

Наш учитель любил каждую неделю предлагать классу контрольную работу. Потом собирал наши тетради, ставил отметки и клал их в основу оценок за семестр. Понятно, что эти работы внушали нам немалый страх, и мальчишки, сидевшие за мной — а оба были изрядными лентяями, — толкали меня в спину и шептали: «Послушай, как тут надо сказать?»

Я немало гордился, что мог им помочь, писал на бумажке ответ и передавал им, рискуя, что меня поймают и выгонят из класса. Они принимали эти услуги снисходительно, как должное. В лучшем случае в этот день не задирали меня.

Словом, все эти годы я был среди моих однолеток, мальчиков и девочек, очень одиноким — состояние, резко противоречившее моей натуре. Городские дети не принимали меня в свои игры, а с деревенскими мальчиками я сам не желал общаться. А тут и мой брат стал частенько возвращаться домой лишь к полуночи: он познакомился в городе с девушкой и обычно проводил вечера с нею. Мать, недалекая, вечно поглощенная заботой о том, как свести концы с концами, в это тяжелое время становилась мне все более чужой. Одиночество давило меня тем мучительнее, что я не читал книг и потому не мог создать себе фантастический мир, в котором можно было бы укрыться от печальной действительности. Правда, у меня все еще был стеклянный шарик и девочка в нем была так же красива, как раньше, и ночью я по-прежнему брал шарик с собой в постель. Но постепенно я перестал вести с девочкой увлекательные беседы, забыл их или же не находил в них больше интереса, и все сильнее мучило меня лишь одно желание: раздеть девочку и голенькую прижать к себе.

Моему воображению являлись соблазнительные картины, а со временем я научился разукрашивать их все ярче и ярче. Когда ночью я крепко прижимал к телу холодный шарик и закрывал глаза, передо мной отчетливо возникала фигурка девочки. Одежда спадала с нее, таинственность и непонятное возбуждение все усиливались. Позже я стал переносить свои желания на самых миловидных одноклассниц, и нередко во время перемены, стоя в одиночестве на лестнице и как будто пи о чем не думая, я смотрел вслед девочкам, проходившим под руку мимо меня, и мысленно срывал платье с самой красивой из них.

Пробудившееся половое чувство вообще причиняло мне большое беспокойство. Желание часто овладевало мной, когда я корпел над уроками, и вырывало перо у меня из рук. Тогда я мог полчаса просидеть над тетрадями, не шевелясь, уставившись в одну точку, и вожделение морочило меня великолепными, соблазнительными видениями. Заметив, что я сижу, ничего не делая, мать озабоченно покачивала головой, так как все, что нарушало обычное течение дня, приводило ее в смятение. Некоторое время она молча смотрела на меня, потом спрашивала, вздыхая: «Что с тобой, мальчик?»

Я не отвечал, да и что я мог ей ответить! Я сам не знал, что со мной. Она никогда не допытывалась и, подождав, печально принималась за свои дела.

Нельзя сказать, чтобы весь класс постоянно высмеивал и дразнил меня. Часто бывало, что мальчики разговаривали со мной как с равным, и, вероятно, мне уже через несколько месяцев удалось бы перебросить мост через разделявшую нас пропасть, если бы те двое постоянно не изобретали все новые проказы, заставлявшие других хохотать надо мной. Но девочки редко принимали в этом участие. Нет, как я говорил, я уже тогда был красивым и статным юношей, и, когда мальчишки заходили слишком далеко, случалось, что девочки заступались за меня.

— Оставьте его в покое! — кричали они. — Вы сами гораздо глупее его. — Меня же они подбадривали: — Защищайся, тогда они отстанут!

Но я только уныло качал головой.

— Мне все равно! — говорил я, чуть не плача от горя.

Я знал, что не физической силой, а как-то совсем иначе должен добиться признания у этих мальчиков. Успеха я достиг лишь в последнем учебном году, и притом опять-таки совсем особым способом.

Мои сверстники в ту пору зачитывались историями об убийствах и приключениях с такими примерно заглавиями: «Двойное убийство на сцене» или «Семь преступлений таинственного мистера Икса». Эти книжонки продавались за несколько раппенов во всех киосках. Дома в надежном тайнике у меня все еще хранилась небольшая сумма: я заработал ее когда-то разноской обуви и никогда к ней не прикасался. Сам я не читал этого печатного хлама, но, когда заметил, с какой жадностью его поглощали мои товарищи, мне пришла в голову хорошая мысль: устроить в школе своего рода библиотеку из этих книжек. Я купил на несколько франков с десяток подобных книжонок, обдуманно выбирая такие, где жуткие заголовки еще подчеркивались соответствующими картинками на обложках. Эти книжки я за пять раппенов давал читать своим одноклассникам, и вскоре все они стали моими абонентами. На каждого я открыл особый счет и аккуратно записывал, когда он получил тот или иной томик, когда должен был вернуть и сколько мне следует с него. Я давал книжки и в кредит, если это казалось мне выгодным. Иногда я даже искушал кого-нибудь из ребят, протягивая книжку со словами:

— Возьми же! Заплатишь, когда у тебя будут деньги!

На этом деле я отлично зарабатывал, мог покупать новые книги, и вскоре половина класса была у меня в долгу. Оба мои врага тоже попали в число должников. Само собой разумеется, что все издевательства надо мной немедленно прекратились. Напротив, теперь каждый хотел быть моим другом, и мой авторитет в классе рос день ото дня. Но я не забыл прежних оскорблений и если не благоволил к кому-нибудь, то, не стесняясь, давал это почувствовать. Когда я приносил новую партию книжек и раскладывал их перед жадными глазами товарищей, каждый, конечно, хотел что-нибудь получить. Они кричали наперебой:

— Послушай, можно взять?

— Пожалуйста, дай мне вот эту, ты ведь знаешь, что я никогда к тебе не приставал!

— Я очень хочу вон ту. Дай мне, я заплачу через неделю.

И я давал и отказывал, кому хотел.

Особенно почувствовали теперь мою власть те двое, которые раньше так меня мучили. Я выдумывал все новые способы, чтобы их унизить. Я упорно отказывал им как раз в тех книжках, которые им больше всего хотелось прочесть, грозил им перед всем классом, что пойду к их родителям, если они завтра же не отдадут мне долга, а раз даже сказал одному из них:

— Я дам тебе книжку, если ты трижды обежишь школьную площадку.

На улице в три ручья лил дождь. Но бедный малый был уже настолько отравлен этим духовным ядом, что безропотно приступил к делу. Круг был велик! Мы все следили за пробегом из-под навеса школьного здания. Как я уже, кажется, говорил, это был бледный, избалованный мальчик, и после первого же круга он едва проковылял мимо нас.

— Скорей, а то ничего не получишь! — крикнул я.

И, подобно тому, как усталая кляча, огретая кнутом возчика, вскидывает голову и чуть-чуть пробегает рысью, парень выпрямился и протрусил, как мог, оставшиеся круги.

Когда наконец он, насквозь промокший, подошел ко мне, едва переводя дух, я предложил ему выбрать книжку, а потом тут же разорвал ее на мелкие клочки и протянул ему обрывки.

— Вот тебе твоя книга! — сказал я и расхохотался.

В угоду мне засмеялись и другие.

Но самую лучшую шутку я сыграл с ними обоими на экзамене по французскому языку, когда они опять начали спрашивать меня:

— Послушай, что это за слово? Как его перевести?

Я написал им сплошную чепуху, и работы у них вышли такие плохие, что им велели отнести их домой и дать на подпись родителям. Тогда оба накинулись на меня, желая отомстить, но я без долгих разговоров повалил одного из них на землю.

С тех пор я часто давал почувствовать одноклассникам мою физическую силу. Стоило кому-нибудь не уплатить мне точно в срок, я говорил:

— Если завтра не принесешь денег, я тебя проучу!

Это всегда помогало. Так или иначе они раздобывали дома деньги, что, без сомнения, часто давалось им нелегко.

К тому времени, когда я окончил школу, у меня была уже приличная сумма и я приобрел если не любовь, то по крайней мере уважение товарищей, а ведь только это и имеет цену в жизни. Я узнал могущество денег и научился им пользоваться.

Как в школе, так и в дальнейшей жизни я был сам своим наставником, ибо все, чему нас учили, если не считать грамоты, письма и счета, мало помогало мне продвигаться вперед.