I
Между обшарпанными стенами длинного, похожего на ущелье коридора царит полумрак. Слева и справа двери, двери и двери. Два окна процеживают дневной свет через армированные стекла, придавая ему зеленоватый оттенок. В дальнем конце коридора, словно луна, затянутая облаками, висит матовый шар с тусклой лампочкой. Стулья, расставленные в простенках между дверями, свободны. Кроме двух. На одном сидит мужчина и беспокойно вертит в руках шапку. «Виновен», — думаю я, ибо на лице у него вижу страх. Рядом — пожилая женщина, закутанная в большой черный шерстяной платок. Она спит, тихонько похрапывая, — воплощенная невинность. Два незнакомых человека.
По этому коридору я прохожу не впервые, по каждый раз путь кажется мне новым, так как встречаю новые лица. Здесь сидят уважаемые граждане, приглашенные повесткой. Не то что я: осужден, бежал, пойман, затем вдруг отпущен из тюрьмы домой — и вот сейчас опять в наручниках, под конвоем двух вооруженных полицейских, а впереди — новое следствие и тюрьма!
В середине коридора дневной свет смешивается с электрическим. На двери табличка: «Уголовный розыск». Первый конвоир распахивает дверь, второй вводит меня в комнату. Вдоль стен беспорядочно стоят стулья. Я получаю возможность сесть, ждать, раздумывать и проклинать свою дурь. Возле дверей усаживаются конвоиры.
Тошно. Хочется завыть, сломать решетку на окне и помчаться к Уле. Как она плакала, когда меня забрали…
С ума можно сойти. Сколько еще ждать, пока со мной наконец заговорят и снимут наручники?
Минут через десять чей-то голос прерывает мои раздумья:
— Вайнхольд, на допрос!
Оба моих стража встают, поправляют поясные ремни, одергивают мундиры и выводят меня опять в полутемный коридор. Идущий впереди открывает вторую дверь слева. Я останавливаюсь на пороге, оглядываю комнату. У окна за столом сидит старший лейтенант Вюнше, худощавый седой человек с усталым лицом. Однако глаза его за толстыми стеклами очков смотрят, как всегда, внимательно. Он указывает мне на стул по другую сторону стола. Я подхожу к стулу, но не сажусь, а протягиваю над столом скованные руки.
— К чему эта комедия?
Оба конвоира настораживаются, услышав мой громкий голос. Вюнше делает успокаивающий жест в их сторону, не сводя с меня изучающего взгляда. Его хладнокровие раздражает меня.
— Я протестую! — кричу я.
— Что ж, Вайнхольд, сами виноваты, — отвечает он, покачав головой. — Мы теперь опытные. Еще одного шанса вам не дадим.
Он приказывает снять с меня наручники. Исполнив приказ, конвоиры расстегивают пистолетные кобуры, причем не украдкой, а демонстративно, так, чтобы я видел.
Я сажусь.
— Все, Вайнхольд, конец, — тихо говорит Вюнше, глядя на меня чуть ли не с грустью. — Один раз вы нас обманули, даже, пожалуй, два. Но после того, что произошло вчера, вам уже не выкрутиться.
Я сжимаю кулаки. Меня бьет дрожь, и вот я уже у стола. Вюнше взглядом усаживает меня обратно, опередив подскочивших конвоиров.
— У меня есть доказательства, что я невиновен!
— Ошибаетесь. Есть доказательства вашей виновности, за что вас справедливо приговорили к пятнадцати годам. А теперь еще новое преступление: кража со взломом и покушение на убийство. Этого хватит на пожизненное как минимум. Если же следствие подтвердит, что вы умышленно покушались на жизнь… — Он выпячивает подбородок и уничтожающе смотрит на меня. — Улики налицо и свидетельские показания…
— Ложь! Плевал я на ваших свидетелей!
— Вы спросили, когда вошли, к чему вся эта комедия. Так вот, я задаю тот же вопрос вам. Теперь уж доказательств хватит наверняка. Итак: будете давать показания?
От ярости у меня кровь приливает к голове.
— Нет! — кричу я. — Больше я вообще ничего не скажу!
— А может, подумаете?
— Мне не о чем думать.
— Что ж, подождем.
Вюнше некоторое время разглядывает меня. Я уже почти сожалею, что отказался говорить, зря отказался. Подумать только, что я в полдень собирался встретиться с Улой!
— Можно вас попросить? Я хотел бы черкнуть несколько строк Уле Мадер.
Вюнше задумчиво разглядывает меня своими голубыми глазами.
— Пожалуйста, — решает он наконец. — Кстати, можете сообщить ей, что вы испугались давать показания… Унести!
«Браслеты» царапнули по коже и с треском защелкнулись, плотно охватив запястья. «Испугался давать показания», — думаю я с горечью. Почему он сегодня такой? Мог бы полюбезнее обойтись. Я же собирался признаться ему, что я напрасно взялся распутывать дело сам — только еще больше запутался, и что есть лишь один выход…
Я повернулся было, чтобы исправить свою ошибку, но конвоиры вытолкали меня за дверь.
Снова полумрак. Коридор. Автомашина. Потом другой коридор, опять вереница дверей и решетки на окнах. Следственная тюрьма, в которой я сидел полгода назад. Камера. Никого. Гулко пульсирует кровь, отбивая секунды, минуты, часы.
В полдень загромыхали двери. Мелькают силуэты надзирателя, кальфактора — я их не замечаю. Эмалированная миска с какой-то похлебкой — я к ней не притрагиваюсь. Вскоре еще раз появляется надзиратель, низенький, пожилой, в желтых роговых очках, — первый человек, которого я, вернувшись сюда, реально воспринимаю. Он кладет на откидной столик у стены несколько листов бумаги и карандаш.
— Еда — это жизнь, — поучительно изрекает он и показывает на миску.
Я отрицательно мотаю головой. Он уходит.
Что же написать Уле? Что я в тупике и все теперь гораздо хуже, чем тогда, после приговора? Да, придется написать. Может, мне следовало действовать иначе и я зря понадеялся только на себя, вообразив, что я умнее уголовного розыска, прокуратуры и суда… Итак, придется признаться, что я вел себя неправильно. Ведь бумаги-то нечего стыдиться. Вюнше, конечно, прочитает письмо, вникнет в написанное — перебить-то он меня не сможет. Вечером попрошу еще бумаги. Скажу надзирателю, что хочу вроде как исповедаться, вряд ли откажет… Начну, пожалуй, с приговора, с того, как он ошеломил меня, — ведь после долгого предварительного заключения я не сомневался, что выйду из суда оправданным. А вместо этого — пятнадцать лет тюрьмы! Но сейчас, как разъяснил старший лейтенант Вюнше, дело может кончиться еще хуже.
Стоит ли тогда вообще писать? Что от этого изменится? Я растерялся. Но тут, как нарочно, в памяти возникают слова, складываются фразы, и я записываю все пережитое так, будто это случилось с кем-то другим.
«Конец, — подумал я, выслушав приговор. — Неужели я еще жив? Странно». Я перестал что-либо воспринимать. Наверно, мне следовало ненавидеть этого человека в черном, но он мне стал как-то вдруг безразличен. Его слова не доходили до моего сознания. Я то слушал, то не слушал, я не старался вникнуть в слова судьи, а смотрел не отрываясь в четырехугольник окна за его спиной, который как назло был заполнен голубым небом. Для всех жизнь будет продолжаться: для судьи, заседателей, прокурора и людей, сидящих здесь в переполненном зале, — только не для меня. А может, пятнадцать лет тюрьмы — все-таки пятнадцать лет жизни? Нет, для меня этот приговор хуже смерти! Ведь мне пошел лишь двадцать четвертый год. Жизнь только начиналась, и едва я успел понять, что это такое, как она кончилась.
Вот эта мысль о конце и парализовала меня; вместе со словами судьи она вползла в мой мозг, овладела им, вытеснив все прочее.
Председатель суда умолк, сложил листы бумаги с текстом приговора и спросил меня спокойно, почти приветливо, нет ли у меня вопросов к суду.
Я наклонился, вцепившись в спинку стоявшего передо мной кресла защитника. Дерево скрипнуло среди наступившей тишины. В меня вонзились взгляды: сочувствующие, презрительные, ненавидящие, равнодушные, жаждущие сенсации, довольные, вопрошающие.
Нет, мне нечего было сказать. Только кровь стучала в висках: пятнадцать лет, пятнадцать лет… Я промолчал. Я видел только кусочек синего неба за оконными стеклами, которое отодвинулось в непостижимую даль…
Мое молчание было для публики явным доказательством моей вины; этим зевакам хотелось, чтобы я был виновным, иначе я лишил бы их ожидаемой сенсации, словно кутила, который, пообедав в ресторане, вдруг заявил бы, что обед заказывал и съел не он.
Все встали, двери зала отворились. Выходят по порядку: судья, заседатели, прокурор, защитник. И здесь субординация.
— Выходи! — это мне.
Первый шаг, второй, третий, пятый, десятый… Людской коридор. Глазеющие физиономии. Вестибюль, бряцанье ключей, захлопнувшаяся дверь. Камера. Один, наконец-то один, пока не приедет тюремная машина и отвезет меня обратно в следственную тюрьму.
Лязг ключей, запертые двери, команды — такова с этого часа моя жизнь. Все строго по режиму. Ни единого шага по своей воле. Из-за стен и решеток не увижу ни одного человека, ни дерева, ни цветка, ни травинки…
— Нет! Нет!
Моего крика никто не слышит. Мне хотелось стучать в стены, удариться с разбегу головой в обитую железом дверь, но я лишь бессильно опустился на стул. Вдруг я почувствовал, как вздрогнули плечи, к глазам подкатило что-то горячее. Я крепился, стараясь успокоиться, но тщетно. Тогда я вскочил и забегал по камере, словно охваченный лихорадкой.
Послышались шаги и голоса. Дверь камеры отворилась. В узкий дверной проем боком протиснулся верзила конвоир. Прямо он не прошел бы. Роста он был примерно сто девяносто, как я, такой же широкий в плечах, но, пожалуй, покрепче меня.
— Ну, Вайнхольд, пошли домой, — спокойно сказал он и подмигнул, будто я засиделся в какой-нибудь пивнушке.
— Домой? — растерянно переспросил я, но тут же сообразил, что он пришел отвезти меня в тюрьму.
Я горько рассмеялся и шагнул из камеры. В конце коридора нас ожидали двое полицейских. Старший из них протянул Верзиле какой-то металлический предмет. Ну конечно, «браслеты». Верзила пренебрежительно хмыкнул, однако все же взял их. Наверно, так полагалось по инструкции.
— Ну ладно, — сказал он и повернулся ко мне: — Давай лапки.
Я протянул было руки, но в ту же секунду мне так нестерпимо не захотелось отсиживать пятнадцать лет в тюрьме, что я размахнулся и нещадно замолотил кулаками налево и направо, да еще пнул кого-то ногой. Что мне было терять? Эффект внезапности сработал отлично. «Браслеты» с грохотом покатились по полу. Верзила валялся, прижав руки к животу. Оба других отлетели к стенке. Я ринулся в коридор и за несколько секунд одолел его. Только сейчас до меня донесся крик:
— Стой! Стой!
Лестница. Площадка. Коридор первого этажа. По обе стороны двери. В дальнем конце окно, решетка. Еще дальше — выход. Рискнуть? Во дворе полицейские, наверно с собакой, и весьма свирепой. Со второго этажа слышатся крики. Топот сапог по лестнице. Первая дверь. Заперта! Вторая, третья — тоже! Дергаю четвертую — машинописное бюро. Две девушки вскрикивают.
Захлопываю за собой дверь. Половинка окна распахнута. Протискиваюсь и соскакиваю в палисадник. Пересекаю его в десять прыжков. Небольшой забор, живая изгородь, стоянка машин, за ней улица. Прохожие идут мимо не оборачиваясь.
У тротуара чей-то велосипед, хозяина не видно. Не раздумывая хватаюсь за руль. Кража! Ну и пусть. Разве что добавят месяца три к пятнадцати годам, если поймают. Чепуха! Главное — я на свободе!
За спиной в палисаднике слышатся крики. Лает собака. Наверно, взяла мой след. Поворот улицы. Оглядываюсь. Из-за живой изгороди показалась овчарка, но я уже свернул налево, на главную улицу. Ищейки больше не видно.
Спасен!
Спасся ли?
Только не думать! Жму на педали изо всех сил. Скорость — километров тридцать, не меньше. Надо держать на север, там Берлин! Ноги крутят в бешеном темпе. Я на свободе!.. В толстой папке лежит бумага, на которой написано: за совершение убийства приговорить Вальтера Вайнхольда к пятнадцати годам тюремного заключения. Решение суда можно обжаловать, но пока оно еще неизменно… Я качу по пригороду, курс — север.
Быстрее, быстрее! Приговор гонится за мной. Наверняка уже объявлен розыск. Передо мной тормозит грузовик. Смотрю на номерной знак. На борту надпись: «Автотранс — Берлин». Слева дома. Справа парк. Оглядываюсь. Сзади ни души. Где-то за деревьями поют дети. Чуть дальше впереди прогуливаются две женщины с детской коляской. Резко торможу, заднее колесо идет юзом. Соскакиваю с седла. Водитель грузовика включил сцепление и тихо тронул с места. Прислоняю велосипед к дереву и бегу за грузовиком. Пять огромных скачков, хватаюсь за борт. Передумывать поздно. Подтягиваюсь, перебрасываю одну ногу, потом другую. В кузове ящики и набитые до отказа мешки. Людей нет. Я перевожу дух и гляжу назад, на дорогу. Вдали — брошенный велосипед. Промелькнул щит с названием населенного пункта. Выехали.
Чего же я добился побегом?
Свободы…
А что мне с ней делать, с этой свободой? На всех афишных тумбах будут расклеены объявления полиции:
ВНИМАНИЕ!
Разыскивается сбежавший преступник Вальтер Вайнхольд, двадцати трех лет. Он совершил убийство и был приговорен к пятнадцати годам тюремного заключения.
Его приметы: рост 190; волосы черные, густые, зачесаны назад; глаза темно-карие; телосложение атлетическое. Особая примета: над правой бровью зигзагообразный шрам.
Если вам что-либо известно о местонахождении этого человека, просим сообщить в…
Миллионы глаз будут следить за мной. А ведь мне надо есть, пить, спать, где-то побриться, хоть изредка менять белье, одежду. Нужны деньги и главное — документы. Но даже если бы все это у меня было, беглый преступник не сможет долгое время скрываться в цивилизованной стране. Значит, бежать дальше! В Западный Берлин, оттуда в ФРГ, оттуда… Рассуждать-то легко, но осуществить такое решение… Я знал Берлин, знал и то, что перейти границу очень трудно. Незаметно не проскочишь. Можно поплатиться жизнью.
Ну и что? Стоит ли дорожить ею, когда ты в кандалах? И все же я цеплялся за эту пропащую жизнь…
Почему пропащую? Разве моя вина, что все так запуталось?
Мелькали деревья, мимо проплывали деревни, поселки, поля, луга, леса. Мотор работал на полных оборотах. Вот опять вдоль шоссе потянулись дома. И вдруг я словно очнулся: все окрест было мне хорошо знакомо. Дорога вела к моей родной деревне. Еще километров пятнадцать — и я увижу места, где совершилось преступление, в котором меня обвинили. Я окажусь там раньше, чем свидетели и односельчане, сидевшие сегодня в зале суда.
Резкий толчок бросает меня вперед. Мешки и ящики ползут в ту же сторону. Визжат тормоза, колеса драют резиной асфальт. Меня пронизывает ледяной страх. Надо было как следует укрыться, а не ломать попусту голову и глазеть на ландшафт. Впрочем… Вряд ли розыск среагировал так быстро. Прошло ведь не больше часа. Они наверняка считают, что я еще в городе. Я вздохнул и успокоился.
Послышались голоса.
— Выключите мотор! — приказал кто-то.
Я чуть приоткрыл брезент — и окаменел. Два полицейских! Один отворил дверцу кабины, другой направился к заднему борту. У меня задрожали руки. Бежать поздно! Между ящиками и стенкой кабины осталось немного места, для меня достаточно. Я вытянулся плашмя, навалил на себя три полных мешка и замер.
— Ваши документы! — послышался строгий голос. Ответа я не разобрал. Кто-то пошатал боковой борт и пнул ногой в левый скат.
— Я не превышал скорости, — заявил водитель.
— На десять километров выше положенной!
— Ну, может, еще на пять, господин лейтенант, но уж на восемь никак, — оправдывался водитель.
Тут пошел разговор о правилах, о нарушениях и штрафах. Неужели это всего лишь патруль автоинспекции? Так оно и есть! Вскоре загудел мотор, со скрежетом включилась передача и грузовик поехал дальше. Приподняв брезент, я увидел обоих полицейских. Они смотрели вслед нашей машине и обменивались впечатлениями.
Колеса пожирали километр за километром. У меня вдруг задрожали пальцы и стали подергиваться веки. Напряжение последних недель начало сказываться.
Из низин редкими полосами стлался туман, напоминающий дымок осенних костров, когда сжигают картофельную ботву. Я продрог. Близился октябрь, а на мне был лишь костюм — мой любимый, серый, — который кто-то передал в тюрьму незадолго до следствия. Встречный ветер трепал брезент, задувая во все щели. Хотелось есть. Да, убежище необходимо как воздух. Следующий полицейский патруль наверняка уже оповещен о беглеце. Залезут в кузов, перевернут мешки с ящиками…
Может, лучше идти пешком, ночью по лесам, а днем прятаться? Нет, немыслимо. Сколько же это ночей придется шагать, красться, ползти и скрываться?
Нет, поеду дальше. Будь что будет. Надо ставить на одну карту, так, может, и повезет, только так! Начнем строить тайник!
У левого борта сооружаю стенку из ящиков, поверх набрасываю несколько полных мешков. В крайнем случае прижмусь к борту и завалю «стенку» на себя. Пострадает костюм, ну и пусть.
В одном из мешков обнаруживаю свежую морковь. Хоть что-то пожевать есть! Усевшись на ящик, грызу морковь и глазею на широкую асфальтовую ленту, которая разматывается за бортом. На западе верхушки деревьев уже воткнулись в солнце, как и полгода назад, весной.
Закончив службу в Народной армии, я ехал тогда в автобусе с документом об увольнении в кармане и радостными надеждами в сердце. Уволили меня с почетом, в звании унтер-офицера, предоставив выбор: остаться на сверхсрочную или же вернуться в сельскохозяйственный кооператив и осенью начать учиться на агронома. Я долго раздумывал, советовался с начальством и выбрал второе. Я люблю деревню, люблю запах вспаханной земли, росистую траву, спелые колосья пшеницы, животных…
Подъезжаем к Рабенхайну. Водитель теперь начеку и сбрасывает скорость. Влево отходит деревенская улица.
Метров через сто наш двор с большими дубами за хлевом. В конце улицы, на другой ее стороне, под островерхой серой крышей мансарда с двумя окнами — дом Мадера. За этими окнами комната Улы. Там я пережил свое недолгое счастье…
Мне хочется выпрыгнуть из машины, побежать к тому дому и сказать Уле: «Все это неправда, не верь! Я не виноват!» Мне хочется приласкать ее, утешить, защитить осиротевшую девушку. Она теперь совсем одна. Ее отца больше нет в живых.
Я как завороженный смотрю в сторону ее дома, а перед глазами зал суда и Ула на скамейке свидетелей, бледная, в черном костюме. Я чувствую на себе ее взгляд, вопрошающий, отказывающийся поверить в непостижимое, ждущий от меня ответа…
И я будто вновь слышу вопросы судьи к Уле, вопросы о самом интимном. Ула не ответила ему, не выдала сокровенного…
Справа, где трактир, начинается проселочная дорога. Она тянется через ноле и теряется в лесу. В ту июньскую ночь я пошел по ней вместе с отцом Улы, пошел, сам того не желая, из упрямства и, как оказалось, навстречу своей беде.
Почему я это сделал? Наверно, со зла и потому что напился. На следствии даже вспомнить не мог, сколько выпил. Да и гнев ослепил меня. Перед тем я хотел повидаться с Улой, а ее отец погнал меня со двора без всякой причины. Я было заупрямился, а он спустил собаку. Пришлось улепетывать, и отправился я прямиком в трактир. А потом, выпив для храбрости, решил снова пойти к Мадеру. Вышел из трактира и у ступенек, под фонарем, столкнулся с ним.
— Так ты согласен или нет? — крикнул я.
Он остановился и, прищурившись, посмотрел на меня ледяным взглядом. Я растерялся, хотел было объясниться. Ведь мы ладили с ним до сих пор. Он знал, что я люблю Улу, и не сказал ни слова против. До сегодняшнего вечера по крайней мере.
— Некогда, — буркнул он, не желая меня слушать, и направился к ступенькам. Я преградил ему дорогу. — Некогда, — повторил он и с угрозой добавил: — С Вайнхольдами мне больше не о чем говорить!
— Но Ула согласна…
— Оставь девку в покое, — сказал он резко.
Позади хлопнула дверь. Какие-то люди вышли на улицу и остановились, с любопытством прислушиваясь к нашему спору.
— Зайдем, выпьем по рюмочке, — предложил я.
Не хотелось продолжать разговор при посторонних. Пойдут по деревне кривотолки, а я терпеть не могу сплетен. Они прилипают крепче смолы. Как ни отмывайся, все равно что-то остается.
Мадер в раздумье упрямо покачал головой.
— Запомни, парень: моя дочь не для Вайнхольдов. Слава богу, еще не поздно. С такими негодяями, как вы, дела иметь не желаю.
Он презрительно хмыкнул и пошел прочь. Я поначалу остолбенел, но потом двумя прыжками настиг его и схватил за плечо. Почему он оскорбляет меня? Тут, наверно, какая-то ошибка! Рывком он высвободил плечо. Его рукав затрещал по шву, Мадер в ярости обернулся.
— Вот тебе мое последнее слово, — сказал он. — Если еще хоть раз сунешься к нам в дом, плохо будет. — Он сплюнул и двинулся по улице.
Просить я не умею. Но драться за Улу готов. Не раздумывая, я побежал вслед и догнал его, когда он сворачивал с улицы на проселок. Чего ему там понадобилось вечером, непонятно. Я только чувствовал, что случилась какая-то беда. Задыхаясь от злости, я шагал рядом с ним, но он не обращал на меня внимания.
Мадер вдруг остановился.
— Твой старик… — начал он, но я перебил его:
— Вы же с отцом друзья!
— Были. — В его голосе слышалась злоба. — Твой старик хочет породниться со мной лишь для того, чтобы объединить двор Вайнхольда с усадьбой Мадера. Понимаешь? А Ула, значит, пусть жертвует собой ради его корысти. Нет уж, теперь я на подобные сделки смотрю не так, как прежде. Моя дочь сама вольна выбирать себе мужа. Ты вот скажи мне, чего стоит сегодня ваше хозяйство, которое твой старик считает чуть ли не королевским? Три, десять, двадцать гектаров или больше — сейчас все едино: У нас кооператив и каждый голос весит одинаково. Тут гектары не в счет. И слава богу. А твой старик этого не хочет понять.
— Так убеди его!
— Заткнись!.. Твой брат Фриц ухаживал за Улой, только думалось мне, что по указке старика, хотя сам Фриц не признавался в этом. Поэтому я обрадовался, когда ты приехал и Фриц оставил Улу в покое. Три года армии кое-что меняют в голове. Так я полагал. Но теперь я точно знаю: ты врешь и притворяешься, как и твой старик.
Какое-то время мы шагали молча. Я раздумывал, не зная, что сказать. И вот мы подошли к опушке леса. Кроны деревьев причудливо выделялись на фоне вечернего неба. Мадер остановился и вынул из кармана трубку.
— Теперь-то я знаю, что ваш двор вовсе не ваш. Твой старик сцапал эту медвежью шкуру и вдоволь погрелся в ней… а тем, кому она по праву принадлежала, пришлось окоченеть.
— Врешь! — Я схватил его за грудки.
И хотя Мадер был почти на голову ниже меня, он бесстрашно посмотрел мне в лицо, полез во внутренний карман, потом, передумав, покачал головой и вынул руку.
— Вот тут есть доказательство, — сказал он и похлопал ладонью по карману куртки.
— Покажи!
Мадер опять покачал головой и оттолкнул мою руку.
— Ишь какой прыткий, — рассмеялся он. — Однажды твой старик подбил меня на такую сделку, что я до сих пор не знаю, куда от стыда деваться. Теперь-то мне ясно; я пошел не на сделку, а на преступление и не сегодня-завтра оно вскроется.
Мы углубились в лес. Стало так темно, что дороги уже не было видно. Ни деревьев, ни кустов — сплошная черная стена да громкий шелест над головой.
— Ты несправедлив. Если мой отец, хотя я этому не верю…
— Ага, не веришь. Потому что вы одного поля ягода! Вот и выходит, что я прав. Ула не замарает себя фамилией Вайнхольд. Она останется в деревне. А вы…
— Не понимаю, о чем ты говоришь.
Он презрительно рассмеялся.
— Какой агнец невинный. А твой старик говорил, что ты все знаешь.
Он махнул рукой, как делал всегда, когда считал вопрос решенным. Я не видел этого, а лишь почувствовал, что его пальцы коснулись моего рукава. Шумно вздохнув, он повернулся, и мягкая, как ковер, лесная почва поглотила его шаги. Я двинулся вслед за ним. Он остановился и отстраняюще протянул руку.
— Это мое последнее слово. И отвяжись от меня. Мне до утра надо еще подумать, придется переворошить полжизни. Знаю, что виноват, но, как поступить, еще не решил.
Меня била дрожь, бросало то в жар, то в холод. Я должен узнать, какая тайна скрывается за его словами. Было ясно, что он не хочет ее выдавать — пока еще не хочет, и уж во всяком случае не мне.
— Вот упрямая башка, — прошипел я и шагнул вслед за ним.
Фридрих Мадер услышал мой голос.
— Да убирайся ты наконец! — сказал он.
— Выкладывай начистоту. Что там у тебя?
Он язвительно рассмеялся и пошел дальше, забыв о моем существовании. Меня трясло от бешенства. Я догнал его и преградил ему дорогу. Он оттолкнул меня, и я решил, что надо защищаться… Схватка была короткой и бурной. А потом этот черенок ножа, оказавшийся в моей руке, смерть Мадера, полиция и приговор: пятнадцать лет.
Шаги в коридоре. У дверей камеры они стихают. Я поспешно собираю исписанные листки. Опять на допрос? Над дверью вспыхивает лампочка. И вправду уже смеркается. Значит, просто включают свет в камерах. Я беру чистый лист бумаги.
Неожиданно бряцает ключ в замке, громыхает засов, распахивается дверь. В коридоре стоит надзиратель. Я вскакиваю на ноги: тюремная дисциплина уже въелась в меня. В камеру входит человек. Он весело здоровается, оглядывает камеру, меня и, видимо, удовлетворенный осмотром, кивает.
— Спасибо, что проводили, вахмистр, — любезно говорит он надзирателю, затем снимает шляпу, пальто и бросает их на откидной столик.
Человек этот среднего роста, чуть толстоват, но полнота его скрадывается элегантным серым костюмом. Перлоновая сорочка, галстук, кожаные перчатки — все с иголочки. Наверно, адвокат, которого мне прислали, а может…
Дверь захлопывается.
— Садись! — небрежно говорит незнакомец и протягивает мне руку. — Надеюсь, мы столкуемся. Настоящая моя фамилия Мюллер, он же Гольдбах, он же Бреквольд, он же Гансен, он же… забыл, всего не упомнишь. Пусть уголовка вспоминает.
Рука мясистая, вялое пожатие, кожа лица бледная, черты тонкие, движения уверенные, весь облик выражает чувство превосходства. Завершают его портрет очки без оправы. Я пока молчу, не зная, с чего начать разговор. Он усаживается на второе откидное сиденье у столика, напротив меня.
— Фамилия — это муть, — говорит он с улыбкой. — Последнее время я занимался тем, что двенадцать раз продавал взятый на прокат «вартбург». Но уголовка не разделяет моих взглядов на свободное предпринимательство. Поэтому я очутился здесь… А ты?
Мне поначалу неохота отвечать. Он и не настаивает, только смотрит на меня с немым укором, пока у меня сам собой не открывается рот.
— Пятнадцать лет за убийство. А теперь новое дело — кража и, чего доброго, еще покушение на убийство. Кроме того, я подрался с отцом и братом.
Присвистнув, он некоторое время разглядывает меня и одобрительно кивает.
— Тогда дело ясное, — заключает он и сгребает исписанные листки, как свои. — А тут жить можно, столько бумаги дают для писанины.
Он углубляется в чтение. Я то и дело «срываюсь забрать у него листки, но едва протягиваю руку, как он во просительно смотрит на меня водянисто-голубыми глазами и дружески улыбается. Читает он внимательно.
— Ты что, пишешь детективные романы? — вдруг спрашивает он.
— Только воспоминания. Собственные.
— Черт подери! — Быстро пробежав главами последние строчки, он задумывается и оценивающе смотрит на меня. — Все ясно, — подытоживает он сухо. — Пожизненное. — В следующее мгновение он подскакивает к двери некоторое время прислушивается, затем на цыпочках подходит ко мне. — Зачем же тебя опять сюда занесло? — спрашивает он шепотом. — Эх ты горемыка. — Ну ничего; я что-нибудь придумаю… Опыт у меня богатый. А может, ты опять рванешь, если представится возможность?
— Нет.
— Ну да? По мне, так лучше отдать концы, чем пожизненно… Понятно, это дело вкуса.
— Без толку.
— Чепуха! В самой большой глупости есть смысл. Чего боишься?
— Не боюсь. Уже попробовал бежать.
— Опыт — лучший учитель, говорили великие немцы… Так как же они тебя сцапали? Небось уложил фараона, который хотел тебя задержать?
— Да нет.
— Ну ладно. Продолжай с того места, где кончил писать. Для полной ясности. Потом вместе что-нибудь спланируем, смастерим эдакий чудо-планчик — вот увидишь — с моей башкой да с твоей медвежьей силой! Итак, старик Мадер, отец твоей милашки, загнулся. Следствие. Суд. Срок. Побег. Потом ты в грузовике проезжаешь через свою деревню, грызешь морковку или чего-то там еще. Ну, а дальше?
«Стоит ли рассказывать? — думаю я. — Какое ему дело?» Но ведь он сочувствует, а мне так нужно, чтобы кто-то меня выслушал, просто выслушал.
Было уже под вечер, как сейчас. Сумерки ползли из леса, стирая контуры предметов. Похолодало, сгустился туман. Мотор ревел вовсю, а шины издавали какой-то высокий воющий звук. Фары шедших позади машин вбивали в вечернюю мглу световые конусы, которые ширились все больше и больше. Мой водитель, судя по всему, не любил, чтобы его обходили. Он упорно держался середины шоссе и, когда его поджимала какая-нибудь машина, брал влево, а не вправо, как положено. Интересно, «проколола» ли ему талон автоинспекция? Нас нагнал грузовик. Его водитель сигналил, мигал фарами, несколько раз приступал к обгону, но безуспешно, и он наконец отстал. Из своего укрытия я увидел номер этого грузовика, когда встречный мотоцикл осветил его фарой. Номерной знак Народной полиции! За мной гонятся! Я знал, чувствовал это. Они теперь повсюду расставляют посты. Хоть бы мой водитель не пропустил их вперед. Берлин уже недалеко.
Вспыхнул синий свет. Водитель круто взял вправо. Я ухватился за ящик, и меня вместе с ним прижало к левому борту. Не успел я подняться на ноги, как машина резко затормозила и я стукнулся о кабину. Раздумывать было некогда. Пора!
Полицейская машина обошла нас. Мой водитель постепенно сбавлял скорость. Я перелез через задний борт и, вцепившись в него, опустился. Удар о землю последовал раньше, чем я ожидал. Ноги отбросило назад и потащило. Держась за борт, я в бешеном темпе передвигал ногами, но асфальт подо мной ускользал еще быстрее. Ну, наконец-то! Водитель стал притормаживать. В ногах я почувствовал привычную тяжесть. Они держали меня. Я отпустил борт, чуть не упал, споткнувшись, и по инерции помчался вправо. Грузовик и наступившая темнота скрывали меня. Добежав до обочины, я свалился в кювет.
Легкие готовы разорваться. В руках и ногах боль. По лицу струится пот. Тыльной стороной ладони вытираю лоб. Но вскоре сырая вечерняя прохлада проникает под одежду. Меня пробирает озноб. Надо уходить, скорее уходить дальше!
Слева и справа лес. Впереди виден перекресток, освещенный фарами обоих грузовиков. Со второго соскакивают вооруженные полицейские. Через какую-то минуту пост уже действует. Первая же подъехавшая легковая машина подверглась проверке. Двое полицейских приблизились к «моему» грузовику. Водитель с помощником вышли из кабины и предъявили документы. Один полицейский полез в кузов.
Я бросился в лес. Шел в темноте, ориентируясь по шуму, доносившемуся с шоссе. Лишь бы не порвать и не запачкать костюма. Ведь мне предстоит появиться на улицах Берлина. Ноги ступали по мягкому мшистому ковру Впереди справа послышался шум моторов. Минут через пять показалась боковая дорога. Разворот на девяносто градусов, и я опять вышел к магистрали, ведущей в столицу. На горизонте пылало зарево огней: Берлин. Теперь до главного контрольного поста вряд ли будет проверка. Этот участок я когда-то проезжал на мотоцикле. Надо спешить.
Я вышел из лесу и нерешительно двинулся к лугу, окаймленному кустами. Подойдя к шоссе, я увидел, примерно в километре за собой, длинный ряд притушенных фар. Там вовсю шла проверка, осматривали грузы, искали меня. Мне было и смешно и жутко — смешно, потому что я их перехитрил, жутко от мысли, что против меня одного действует огромный, идеально отлаженный полицейский аппарат. Я почувствовал слабость. Может, пойти и сдаться?
Нет! Но что делать дальше, я еще себе не представлял. Неподалеку раздался громкий выхлоп. Я вздрогнул. У тягача с прицепом на высоких оборотах забарахлил мотор и заглох. Водитель на ходу то включал, то выключал сцепление, пытаясь завести двигатель.
Вот он, случай…
Мотор чихал, следовали оглушительные выхлопы. Быстро вверх по откосу!
Рядом борт прицепа. Я побежал быстрее. Мотор работал с перебоями. Пока он прочихается, мне надо обогнать еще метра на два эту темно-зеленую массу на резиновых шинах. Вот наконец и передний борт прицепа. Мотор загудел ровнее, водитель газовал пока вхолостую. Я поравнялся с дышлом между прицепом и тягачом. Только бы не сорваться…
Борт тягача был высокий, но ухватиться удалось. Тягач дернулся вперед. Я повис на руках, рывком подтянулся и ощутил подошвами спасительное дышло. Прежде чем забраться в кузов, я немного постоял, пока не унялась дрожь в коленках. Если бы сейчас на дороге оказался патруль, уйти бы я вряд ли сумел…
Скоро страх прошел. Дома потянулись уже сплошными рядами. Мимо мчались, обгоняя нас, машины и мотоциклы. Зашумел большой город. Берлин.
Автопоезд остановился у какой-то фабрики. Я мигом выбрался из кузова и нырнул в поток пешеходов. Был час «пик». Люди торопливо шагали по улице. И я шел вместе с ними, направляясь туда, где море огней светилось все ярче и ярче, хотя предпочел бы остаться в темноте.
Булыжная мостовая. Асфальтовая. Сквер. Автобусы на маленькой площади. Шум городской железной дороги. Станция «Берлин — Адлерсгоф».
Отряхнув костюм и пригладив волосы, я оглядел себя в зеркало весов-автомата. Может, рискнуть сесть в электричку? Вряд ли они думают, что я уже добрался до Берлина… Правда, у входа на перрон стоит контролер с компостером. А ездить зайцем я не научился.
Придется топать. Я направился по улице, вдоль которой тянулась линия электрички. Поезда с грохотом проносились мимо, освещая меня прожекторами. Улица с двухсторонним движением, автомобили и мотоциклы мчались мне навстречу или обгоняли меня. А я шагал один-одинешенек. Лишь у следующей станции — Шёневайде — опять появились прохожие. Только сейчас я ощутил, что рубашка прилипла к спине.
Впереди пожилая женщина тащила два тяжелых чемодана и битком набитую дорожную сумку. На краю тротуара она обессиленно опустила багаж. Люди проходили мимо, не замечая ее. Что мне стоило помочь ей? Три минуты, не больше. Три минуты из жизни, которой ты еще распоряжаешься, хотя и проиграл ее, проиграл инстанции, лишившей меня свободы.
— Позвольте, я помогу вам.
Женщина с признательностью поглядела на меня, улыбнулась и кивнула в знак согласия. Я даже не заметил, как почти одновременно со мной к чемоданам подошел уличный регулировщик и тоже предложил свою помощь. Он приветливо кивнул мне. Я попытался ответить ему улыбкой, но из этого ничего не получилось. А мне хотелось дружески, от всего сердца улыбнуться этому широколицему добродушному парню.
— Вы так любезны, молодой человек, — сказала женщина, войдя в вестибюль станции. — Извините уж, вам нетрудно будет проводить меня до Восточного вокзала?
Я машинально кивнул, но тут же опомнился.
— К сожалению, не могу: контролер…
Серые глаза на добром морщинистом лице вопросительно взглянули. Она понимающе улыбнулась.
— Ах да, разумеется, я уплачу.
Я покраснел — она, конечно, сочла меня мелочным и стал придумывать объяснение. Надо что-то соврать, и какое значение имеет правда в моем положении?
— У меня украли пальто. В пивной. А в кармане бы бумажник.
— Вы приезжий? — Женщина торопливо полезла кошельком.
— Нет, нет. Я живу возле Фридрихштрассе, — совсем запутался я.
Пробормотав извинение, женщина оставила меня с чемоданами и пошла к кассе. Вернувшись, она сунула мне карман билет. На Восточном вокзале, где мы вышли, я поставил чемоданы на перрон. Она вложила мне в руку пятимарковую бумажку и еще раз извинилась.
— У меня есть сыновья, двое, — сказала она улыбаясь. — Если вдруг с ними случится такая же беда, их тоже кто-нибудь выручит.
Она кивнула мне на прощание. Я вошел в вагон электрички. Двери захлопнулись. Противный звук для слуха человека, побывавшего в тюрьме. Милая, добрая мамаша, если б ты знала…
Фридрихштрассе. Что же дальше? Не успеваю оглядеться, как немногочисленные пассажиры исчезают с перрона и я остаюсь на нем один. Нет, не совсем один. Здесь еще полицейские и таможенники. Ну почему я не сошел станцией раньше! Спасаясь от пытливых взглядов, спускаюсь в кассовый зал. Здесь полно народу, толкаются, спешат, просто околачиваются. Надо быстрее смыться и перейти на Запад.
Протиснувшись к выходу, я сворачиваю направо, затем еще раз направо и топаю по какой-то улице. На углу питаю табличку: «Фридрихштрассе». До границы отсюда недалеко. Если бы она была открыта… но ведь сейчас тысяча девятьсот шестьдесят пятый год!
Пересекаю широкую улицу: Унтер-ден-Линден. Ярко горят витрины. Прохожих мало. Обхожу освещенные места, однако назойливые фонари преследуют меня на каждом шагу. На следующем перекрестке сворачиваю с Фридрихштрассе. Тротуары тут еще пустыннее. Вокруг высокие здания, которые оживают лишь днем. Безлюдье угнетает меня. Такое чувство, будто ты весь на виду и покуда спрятаться.
Опять ныряю направо. Сверкающие огни. Изредка проезжают машины. Слева пустырь. Предупреждающие знаки: «Пограничная зона». Мысленно пытаюсь проникнуть туда. Там меня ждет свобода. Но какая? Я оглядываю новостройки Унтер-ден-Линден, ярко освещенные фасады, дальше виднеется стройплощадка на Маркс-Энгельс-платц. Перед внутренним взором, как на киноэкране, возникает страна, по которой я проехал, новые города, новые заводы, школы, больницы, детские сады… родина. В горле застревает комок. Я стискиваю зубы.
Разве я не причастен ко всему этому? Разве я не готов был защищать родину? Не давал присягу в Народной армии?
От вопросов закружилась голова, я не мог на них ответить… Вернее, не хотел, уклонялся от ответа, потому что было стыдно произнести его… Это измена, предательство, хотя… Черт возьми, что я предаю? Родину, которая распахивает передо мной лишь тюремные ворота…
Впереди улицу пересекла патрульная машина. Страх гнал меня дальше. Это же Унтер-ден-Линден! Слева Бранденбургские ворота и… полиция.
Да что я — спятил? Скорее прочь отсюда!
Заморосил дождь. Я нырнул в подворотню, потом в другую. Всякий раз, меняя укрытие, я замечал, что дождь усиливается. Стоянье под арками длилось все больше, перебежки делались короче. А куда спешить, когда нет цели? Какая разница — минутой больше, минутой меньше… Если и удастся прорваться в Западный Берлин, там все равно спросят о причине перехода. Ладно, допустим, я навру, не, ведь ничто им не помешает исполнить приговор, вынесенный мне за уголовное преступление. Граница — не помеха, для розыска, его нити протянутся и через Западную Германию, может подключиться даже Интерпол. Стало быт? меня выдадут либо заставят отбывать срок в западногерманской тюрьме… Ну, а если, скажем, объяснить свои действия политическими мотивами? Но выдвинуть политические мотивы — значит признаться в убийстве Мадера! А его не убивал!
Я с отчаянием озирался вокруг. И почему обо всем этом: я подумал только сейчас, при виде государственной границы? Где же выход, где?
Глубокая апатия овладела мной. Ветер ворвался ущелье между домами, потрепал мне пиджак, забрался под рубашку, обдав влажным дыханием, и на время разогнал тягостные мысли. Текли часы. Я шагал по незнакомым улицам. Меня знобило, хотелось в тепло, но я не решался зайти в закусочную выпить кофе или рюмку водки.
У перекрестка я увидел киоск. На удивление он бы еще открыт. Мучительно захотелось есть. В очереди стоял всего четыре человека, но я еле дождался, пока получи две сардельки с булочкой на картонной тарелке. Я тут ж с жадностью проглотил их.
И лишь потом внимательно огляделся, досадуя на себя, что забыл об осторожности.
Итак, остаюсь. Здесь, несмотря ни на что, я дома. Н остаться на родине — значит жить вне закона. Я усмехнулся своей наивности. Что же раньше-то думал? Короткое замыкание, нервный шок? Чудно́!
— Нет, не чудно́. — Мюллер поглядел на меня. — Просто у тебя не было настоящего кореша. Вот из нас с тобой получится пара. Давай смываться, сегодня же ночью.
— Нет!
— Неужто раскаялся!
— Чепуха!
— Ну так давай попробуем. Со мной не пропадешь. Или хочешь всю жизнь любоваться на свободу через окно с решеткой?
Ни одной секунды. Потому и бродил по Берлину, искал выхода. Ведь должен же найтись человек, который честно разберется в моем деле! Вот о чем я мечтал…
— Эх ты, тряпка! Сначала храбришься с отчаяния, а потом смиряешься, как овечка. Только всего-то и понюхал границу, и тут же лапки кверху. Ну ладно, что было дальше?
— Не так уж много…
Надо было уходить. Я вдруг почувствовал, что за мной наблюдают. Пошарил глазами — не видно ли полицейской формы. Оказалось, на меня смотрела женщина, стоявшая возле киоска. Она была в просторном сером пальто, с поднятым воротником. В правой руке раскрытый зонтик, над самой головой, в левой — тарелка с сарделькой. Женщина медленно приблизилась ко мне.
— Будьте любезны, подержите секундочку зонтик, — попросила она.
Я машинально взял зонтик и смущенно смотрел на нее, пока она с аппетитом ела сардельку. По виду женщина была еще не старой. Мне понравились ее белокурые волосы и стройная фигура.
— Вы простудитесь без пальто. — Она критически оглядела меня.
Улыбнуться я не успел. К киоску направлялись двое полицейских. Я повернулся, чтобы уйти восвояси, но она не взяла протянутый зонтик. Ее глаза смотрели на меня понимающе.
— Спокойнее, — шепнула она и прижалась ко мне.
Я оценил ее находчивость и опустил зонтик пониже. Когда полицейские проходили мимо нас, она меня поцеловала.
— Только, чтобы выручить тебя, — сказала она смеясь и отступила на шаг. — Некуда деваться и боишься полиции? Знакомо. Пошли, может быть, сумею помочь. — Она взяла меня под руку и увлекла в ближайший переулок. — Выкладывай, на чем погорел.
— Я? С чего ты…
— Не ври. А то брошу тут одного, хоть и жаль.
Мы шли молча по темному переулку. Дождь лил не переставая. Я весь продрог.
— Говори уж, — потребовала она. — Тогда найду тебе хату да и, может, кое с кем познакомлю. Они выручат.
— Никто меня не выручит. Мне дали пятнадцать лет, а я удрал. Хотел через границу, понимаешь?
Опа внезапно остановилась и, прижавшись, заглянула мне в глаза.
— Хотел? — спросила она тихо. — А теперь передумал, так?
— Не знаю. И вообще больше ничего не знаю, — ответил я обескураженно. Лишь теперь, услышав ее вопрос, я почувствовал, насколько мною овладела нерешительность.
— И не пытайся, — сказала она. — Я боюсь за тебя.
— Почему?
— Потому, что ты мне нравишься, и все.
Я оторопело поглядел на нее. Любовные шашни казались мне сейчас просто дикими!
— Не надейся, — отрезал я.
— И не думаю. Я живу без всяких иллюзий. Больше рассчитываю на то, что от таких знакомств мне что-нибудь перепадет. Хотя иногда… — Она улыбнулась, взяла меня под руку и потащила дальше. — Ах, что думать о завтрашнем дне! Вот, смотри. Дойдешь до угла, увидишь там пивную. Заходи и жди меня.
Она взяла зонтик и убежала. «Не в полицию ли? — мелькнула мысль, но я тут же отверг ее: — Проще это было сделать у киоска». Успокоившись, я зашагал дальше.
Гудящий вентилятор возвестил о близости пивной. Струя теплого, душного воздуха, обдавшая меня сверху, манила, суля блаженство застывшим конечностям. Я осторожно открыл дверь и вошел. Закружились клубы дыма. «Сейчас все обернутся на меня», — подумал я. Но в кишкообразном зале человека три-четыре, не больше, равнодушно посмотрели в сторону дверей и тут же отвернулись. Низенький худощавый бармен за стойкой, наливая пиво, лишь мельком взглянул на меня и кивнул в ответ.
За столиком в дальнем углу два места были свободны. Два других стула занимала пара; мужчина все пододвигал полную рюмку водки женщине, а она с гримасой отвращения отказывалась. Судя по ее виду, она уже выпила немало. Не успел я спросить, можно ли присесть к ним, как женщина уставилась на меня мутным взглядом, поморгала и вдруг заулыбалась.
— А-а, явился мой миленок, — сказала она заплетающимся языком. — Садись. — И подвинула ко мне через стол наполненную рюмку.
Мужчина сердито пялился на меня. Я, не раздумывая, одним глотком осушил рюмку. Сразу приятно обожгло, но еще далеко не согрело. Мой взор притягивали две полные рюмки, которые только что подал официант. Мой «соперник» протянул было руку, но женщина, опередив его, подвинула ко мне подносик.
— Пей обе, — потребовала она, — и скажи ему, чтобы он от меня отвязался!
«Соперник» вспыхнул. Он был длинный и тощий. Клетчатый пиджак болтался на костлявых плечах. Злые глаза сверлили меня. Я выдержал его взгляд. Постом положил на стол свои кулачищи.
— Как хочешь, — пробурчал он. — Раз уж это твой клиент… — Он отвернулся и поискал глазами кого-нибудь из знакомых.
— Пей, ну! — с пьяной назойливостью твердила женщина.
Ее темные глаза ощупывали меня. Я не отводил взгляда. У нее была маленькая изящная фигура, стареющее, ничем не примечательное лицо с излишком косметики и черные крашеные волосы. Не в моем вкусе.
— Да пей же! — истерично крикнула она.
Некоторые посетители с любопытством воззрились на нас. Женщина готова была учинить скандал, если бы я не послушался ее. Однако я избегал всяческого внимания к моей персоне. Может быть, уйти? Но куда, куда?
Хлопнула дверь. Я обернулся. Моя знакомая по киоску стояла в дверях и оглядывала зал. Увидев меня, она улыбнулась и стала пробираться ко мне между столиками и стульями.
— О, ты здесь, Эмиль, — обратилась она к моему «сопернику». — Вы уже обнюхались?
Эмиль презрительно оглядел меня.
— А я думал, он клиент Моны.
— Он мой. Уведи пока Мону, нам надое ним потолковать. — Она сняла пальто и повесила его на вешалку прежде, чем я успел ей помочь. Вежливость здесь, видно, не ценилась.
Эмиль взял Мону за руку и увел в другой угол, где освободилось место.
— Меня зовут Ингрид, — представилась моя знакомая. Усевшись, она принялась с интересом разглядывать меня. Я тоже рассмотрел ее. Белокурые волосы, маленькое лицо, нос с горбинкой, полные красные губы, в меру подкрашенные, сохранившие естественный цвет. Гибкая фигура. Черный пуловер обтягивал тугие груди.
Эмиль, прервав наш немой диалог, подсел к нам и заерзал локтями по надраенной до блеска столешнице.
— Рванул из тюряги, — сообщила ему Ингрид. — Оставил начальнику пятнадцать лет.
— Угу, — отозвался Эмиль.
— Пока пусть у меня поживет, — продолжала она, — но долго нельзя, сам понимаешь. Он хочет через границу.
Я удивленно посмотрел на нее.
— Так, так, через границу. Тут можно обжечься. За что срок отхватил?
— За убийство.
— Политическое?
— Нет.
— Младенец. Ладно, главное, что покойник избежал свинцового отравления. Там тебя начнут расспрашивать, почему бежал, да отчего, да по какому случаю. Ясно, и захочется выбить кое-какой капиталец насчет политического преследования и всякое такое…
— Уж как-нибудь отговорюсь, — вставил я и посмотрел на него с вызовом.
Выпитая водка пробудила во мне дух сопротивления. Я вообще не выношу, когда меня поучают. А тут еще этот тип разважничался, словно петух перед курами.
— Телок, — процедил он. — За «стеной» только две возможности: или тебя выдадут обратно, или оттянешь срок там. Вот тебе и золотая свобода.
— Я это и без тебя знал, — возразил я упрямо.
Какое ему дело до меня? Убирался бы к чертям! Но Эмиль и не замечал моей неприязни.
— Единственное преимущество на Западе, — продолжал он задумчиво, — вот какое: то, что вы, то есть люди, которые не в ладах с полицией, делаете здесь в одиночку, там все это организованно. Там, если ты «свой», укрыться легче.
— Значит, вроде и свободен, и вроде нет?
— Точно, — подтвердил Эмиль. — Ну ладно, хата у тебя на первое время есть. — Он ухмыльнулся. — Ингрид еще может кое-когда позволить себе привести парня, который ей нравится, но у которого нет ни шиша.
Я взглянул на Ингрид. Хотелось как-нибудь смягчить столь грубые слова, но она, ничуть не смутившись, смотрела на меня с улыбкой. Не ожидал я, что в столице среди современных домов, отелей и министерств еще можно встретить подобную публику. Наследие прошлого, увы живучее…
— Вам, пожалуй, надо смываться, пока не заглянули фараоны, — предложил Эмиль. — Я тут кое с кем повидаюсь, может, они тебя пристроят. Сам понимаешь, работенка будет законникам не по вкусу. А что ты хочешь? С таким шрамом на лбу не покрасуешься. С ходу заметут.
— Пошли, — сказала Ингрид.
На улице лил дождь. Зонтик Ингрид был маловат для двоих. Она тесно прижималась, поэтому идти было неловко. Но вскоре подворотня избавила нас от дождя. Ингрид прильнула ко мне. Ее поцелуй отдавал табаком и мятным ликером. Обвив мою шею руками, она целовала меня взасос, а я, задыхаясь, судорожно сжимал ручку раскрытого зонтика.
Поначалу я растерялся от неожиданности. Мне еще ни разу не доводилось играть пассивную роль в подобной ситуации. Конечно, я понимал, что меня не просто отведут на какую-нибудь квартиру и оставят, а что придется переночевать у Ингрид.
Мне стало противно. Я был сам себе противен. А что делать? Эмиль был прав. Мол, скажешь и за это спасибо. Ула бесконечно далеко, она стала воспоминанием. И надо радоваться, что Ингрид берет меня к себе ночевать, помогает продлить мне свободу на несколько часов, дней или недель, пока… Я не знал, на что еще надеяться. Разве на какой-нибудь случай.
Комната у Ингрид была маленькая, мебель старая и разрозненная, но всюду чистота. Греясь у рефлектора, я внушал себе, что мне тут ничего не надо, кроме тепла, крова, убежища от преследователей и человека, который обходился бы со мной как с равным. С равным?.. Да, я и в самом деле ничем не отличался от Ингрид, Моны, Эмиля, я был таким же, как они, отбросом общества.
— Где-нибудь работаешь? — спросил я уныло.
— Иногда. — Ингрид громко рассмеялась. — Чтобы не цеплялись.
— Могла бы устроиться на каком-нибудь заводе… и обошлось бы без этих…
Я запнулся, боясь задеть ее чувствительное место. Но она, видимо, привыкла говорить об этом так же, как говорят о погоде или о ценах на рынке.
— Каждый день ровно в шесть вставать и отправляться на работу, да? И вкалывать восемь часов подряд? Нет уж, я с детства привыкла к свободе. Не хочу, чтобы мною командовали.
— Те, кто тебе платят, все-таки командуют…
— Но это же совсем другое! Ну ладно, хватит. Да, мне бывает противно. А ишачить каждый день по восемь часов приятнее? Черта с два! Я ведь не спрашиваю, убил ты там кого-то или нет. Если тебя завтра сцапают, то наверняка пожалеешь о том, что сегодня упустил. Соображаешь?
Она приготовила постель и, нисколько не стесняясь меня, начала раздеваться. Когда мы легли, я подумал: «Эта женщина, наверно, будет последней в моей жизни на долгие годы».
Примерно через час Ингрид уже крепко спала. Она не слышала, как я оделся и ушел.
Вскоре я стоял на каком-то мосту и смотрел на черную воду канала, не зная, что делать и куда идти. Я так задумался, что не слышал приближающихся шагов. Кто-то тронул меня за плечо. Свет карманного фонаря ослепил глаза.
— Кажется, мы знакомы, — произнес низкий голос.
Передо мной стояли два полицейских. Хрустнула бумага. Световой луч скользнул с моего лица на… мою фотографию.
— Хотя я вас и не знаю, — ответил я тихо и, к своему удивлению, спокойно, — но я тот, кого вы ищете. — И протянул вперед руки.
Говоривший басом полицейский еще раз пристально вгляделся в меня и покачал головой:
— Обойдемся без наручников.
Наверно, он хорошо понимал, что́ со мной сейчас творилось. Я шагал с ними в ногу по мокрым улицам, пока нас не подобрала патрульная машина. Я почти радовался, что все кончилось…
II
И вот я опять один. Мюллера часа три назад увели. В дверях он украдкой подмигнул мне с таким видом, будто отправлялся на любовное свидание. Вернется ли он? Его пальто и шляпа остались лежать на столике. Странный он человек, Мюллер, видно, ничего не принимает всерьез. Может, таким легче живется?
Мою писанину надзиратель забрал. Опускаю откидную койку. Скоро потушат свет.
В скрип шарниров и крючьев койки врывается лязг дверного замка. Надзиратель распахивает дверь. Входит Мюллер, смотрит на меня. Затем молча опускает свою койку, раздевается, аккуратно складывает брюки, вешает их на откидное сиденье и вытягивается на койке.
Прокашлявшись, он наконец говорит:
— Погорел. Начисто. Они пронюхали больше, чем я ожидал. И ничего не перетолкуешь. Чертовски отвратно подписывать такое признание. Да, влип. С одной стороны, можно бы еще поспорить: а вдруг какую-нибудь мелочь повернешь в свою пользу. Но с другой, как опытный коммерсант и к тому же психолог, — знаешь: в таком признании есть и раскаяние. А это может смягчить судей.
— Я пока ни в чем не признался.
Мюллера словно подбрасывает. Он озадаченно смотрит на меня:
— Даже сейчас еще? А что же ты сказал насчет драки с отцом и братом, ведь шьют попытку к убийству?
— Отказался от показаний.
— А какой смысл? — Мюллер чешет за ухом. — Впрочем, пожизненное тебе и без того врежут, так что можно позволить себе подобные шуточки. — Мюллер опять ложится на спину, снимает очки и протирает их рукавом рубашки. — Впаяют на этот раз лет восемь, не меньше, — ворчит он. — Сейчас мне тридцать пять, будет сорок три. За всю свою карьеру самый большой срок имел два года, остальное давали по пустякам, меньше года. — Он надевает очки и, наклонившись, впивается в меня взглядом. — Нет, отсиживать не собираюсь. Слушай, я сразу заметил, что нашу решетку ставили недавно — не приварены поперечины к прутьям. Жгут сделаем из полотенца, ножкой от стола будем закручивать. Главное — выломать первый прут, а там пойдет быстро. Раз, два — и на воле.
— Брось, окно ведь на втором этаже.
— А четыре одеяла на что? Разорвем и свяжем. Будет метров шесть, не меньше.
— Не пойду!
— Дубина! Тебе ведь хуже не будет. Я больше рискую. У меня все продумано. Да и кто знает, будем ли мы еще завтра вместе?
— А что меня ждет там, на воле?
— Раз ты не признался, у тебя тысяча возможностей. Я тебе потом все растолкую, как, что и куда заявлять.
— Хватит с меня и одного раза.
— Тсс, потише. Дурак ты, скажу я тебе, и трус! Терять-то тебе нечего!
Вообще-то он прав. Что же меня удерживает? Насчет трусости — отпадает. Ула? Мать? А им какой прок, если я останусь в тюрьме?
Мюллер наверняка хочет использовать меня, а потом, когда выберемся, бросит. Нет, еще раз я на эту дурость не пойду. Такой выход не годится.
— Отвяжись ты от меня наконец, — тихо рычу я и поворачиваюсь на другой бок.
Из коридора доносятся шаги. Лампочка в камере гаснет. Темнота камнем наваливается на грудь.
— Предпочитаешь дышать процеженным воздухом, — заводится опять Мюллер. — Тюремным. Сухой это воздух, мальчик, даже в душевой, где полно пару, он пахнет дешевым мылом и по́том. И холодный, несмотря на то что топят. Пока ты еще новенький, не обтерся, твой нос еще чует кое-какие запахи. Тут тебе и разные комиссии, и воспитатели, и министерские чиновники в форме, врач, и всякие люди, назначение которых тебе еще непонятно, и все они болтают, болтают, а ты все нюхаешь, нюхаешь — чем же тут пахнет? У этого воздуха, как я установил, бывает лишь разный привкус — то он отдает сухой пылью, то чистой карболкой, то смесью хлорки с мочой. Пахнет он старым деревом, и железом, и камнями, и пропотевшей одеждой. День за днем одно и то же. Разве что из кухни несет по-разному. И так всю жизнь. Пошевели мозгами, пошевели!
«Он прав, — думаю я. — Не пахнет там ни сосной, ни елью, ни увядшей листвой, ни травой свежескошенной, ни хрупкой желтой соломой, ни солнечными лужайками и полями, ни туманом, ни землей после дождика, ни волшебной лунной ночью в лесу… Ничего не будет там из того, что мне дорого, что делает жизнь ценной, — и прежде всего свободы, права двигаться по своей воле».
— Все это мне давно известно, — отвечаю я без какого-либо желания к примирению.
— Ну-у, разве ты уже там был? — Соседняя койка скрипит. Я смутно вижу силуэт сидящего Мюллера. — Сам знает и готов завалиться туда на всю катушку вместо того, чтобы ударить по банку?
— Да, я знаю, что такое исправительное учреждение.
— Смотрите, как благородно. Уже не тюряга, а исправительное учреждение. Еще бы, в уголовном кодексе только так и называется. Воспитатели успели тебя натаскать. Они злятся, когда слышат старые термины. И не упускают случая напомнить об особенностях социалистических мер наказания. Лучше это для тебя или хуже, вопрос другой. А что от них толку, если воля все равно там, а ты здесь, за решеткой? Если человеку дышать нечем, на кой черт ему запах роз? Плевал я на него!
Да, не очень давно я тоже так думал. И все же мне было любопытно, когда я после неудачного побега очутился в исправительном учреждении. Разницы между заключенными, приговоренными судом к исправительно-трудовым работам или просто к отсидке в тюрьме, уже не было. Существовали какие-то три степени этого наказания, в которых я еще не разобрался. Да и к чему мне было знать, если я наверняка числился в худшей категории… Месяц торчал я тогда в одиночке. Никогда бы не подумал, что должно пройти столько времени, пока можно будет в тех же стенах встретиться с другими заключенными. Этот режим, который надлежит строго соблюдать, — целая наука. Предусмотрена каждая мелочь, и не вздумай ссылаться на незнание его, если нарушишь порядок. Да, все рассчитано и предусмотрено, кроме одного: что делать с проклятой собственной волей, которая от трения об этот пугающе четкий распорядок накаляется, как метеор, ворвавшийся в атмосферу… От старой каторжной тюрьмы остались только стены, решетки и дворики, а также серая рабочая одежда с желтыми полосками на рукавах и штанинах. Зато по-новому была организована тюремная жизнь. Но меня это не утешало.
— Ты спишь? — спрашивает Мюллер спустя некоторое время.
— Нет.
— Значит, тебе понравилось? Настолько, что хочешь провести там всю жизнь?
— Нет.
— Брось ты свое дурацкое «нет». Либо у тебя башка не в порядке, либо ты мне наврал насчет твоих уголовно наказуемых деяний.
— Все, что рассказал, правда. К сожалению.
— Ага, значит, горько раскаиваешься?
— Да, в том, что не поступил иначе.
Мюллер рассмеялся.
— Когда выходит боком, каждый раскаивается.
— Ты меня не понял.
— Еще бы. Расскажи лучше про тюрягу. До нашей операции еще есть время.
— Я все равно не пойду.
— Ладно, ладно, рассказывай. Начнешь вспоминать — зло возьмет, вот и передумаешь.
Опять он прав. Я присмирел уже после месяца одиночки. А ведь прежде в одиночках людей держали годами! Теперь заключенный с первой же минуты попадает в условия, где с ним обращаются как с человеком, которого готовят к тому, чтобы он, отбыв срок наказания, начал бы новую жизнь и больше не оступался.
— Ну давай, рассказывай, — не отстает Мюллер.
Мне надлежало учиться на токаря. Кроме других мастерских, при тюрьме был цех, организованный каким-то машиностроительным заводом. На душе было муторно. Отныне вся моя жизнь — токарный станок. Не хватает лишь малого — свободы…
Я шел по длинному коридору, как положено, в трех шагах впереди и левее надзирателя, пока он не остановил меня. Он не рявкнул «стой», нет, он спокойно, почти добродушно сказал: «Вот и прибыли», и не спеша отпер дверь. Немного оробев, я смотрел на людей, в чьем обществе мне придется жить. Единственно, что их связывало, — это преступления, причем нередко ужасные, отвратительные. Мои будущие «коллеги» с любопытством разглядывали меня. Мир встал на голову: общество здесь составляли отверженные и посторонними в нем были те, кто не совершил преступления. То есть надзиратели и обслуживающий персонал. Их же не причислишь к арестантскому «коллективу»…
Здесь тоже было принято знакомиться. Внешности не придавали особого значения. По одежке не встречали — она была казенной. Некоторое любопытство вызывало прошлое новичка. Возраст, профессия, семейное положение — всем этим, естественно, интересовались. Но в первую очередь это «общество» хотело знать: какое ты совершил преступление и сколько тебе за него «дали». Так было и есть во всех исправительных заведениях на свете и, наверно, вряд ли изменится в будущем, пока человеческое общество будет нуждаться в подобных учреждениях для лиц, преступивших закон.
Я рассказал «обществу» свою историю. Пожилой, лет пятидесяти, заключенный стал разбирать ее. Я слушал его внимательно, стараясь не пропустить ни слова; мне было интересно, как сторонний человек смотрит на то, что случилось со мной.
Как в тумане я видел голые стены, столы, шкафы, табуретки и очень отчетливо — лица. Напротив меня сидел этот пожилой по фамилии Грюневальд. У него было широкое круглое лицо с двойным подбородком; второй подбородок являл собою дряблый кожный мешочек. Седые волосы, густые и волнистые. Нос картошкой был словно навинчен над несколько длинноватой верхней губой. Добродушное лицо. Глаза казались бесцветными, затуманенными, но это было лишь «дымовой завесой»; еще перед тем, как он начал меня «допрашивать», в них сверкал коварный огонек.
— Значит, пятнадцать лет за убийство! — констатировал он с улыбкой, прищурил правый глаз и многозначительно приложил указательный палец к виску. Вся эта пантомима изображалась на правой стороне лица, левая оставалась неподвижной, словно парализованная.
— Ага, — протянул я, соображая, стоит ли втягиваться в разговор. Правилам внутреннего распорядка подобное «следствие» не соответствовало. Но публика требовала.
— Да… калач ты тертый, прошел огни и воды! — раздумчиво подытожил Грюневальд, поглаживая пальцами второй подбородок.
Одни слушатели закивали в знак согласия, другие понимающе заухмылялись. Что им от меня надо?
— Почему? — спросил я, а про себя подумал: главное, не оробеть, побыстрее разобраться в здешней обстановке. Может, им охота поиздеваться? Я посмотрел на Грюневальда. Ни малейшего намека на издевку, на иронию; более того, как ни странно, в его глазах я прочитал восхищение.
— И отрицал до последнего? — недоверчиво спросил какой-то старый, будто высохший человек, которого я только сейчас заметил. Он оценивающе разглядывал меня сквозь толстые линзы очков. — Я это по себе знаю, — пояснил он. — Сижу за отравление, был приговорен к смертной казни. Подал на кассацию, заменили на пожизненное. Вот и живу.
— Балда! — сказал Грюневальд и одной рукой отстранил старика. — Что пятнадцать лет назад было правильным, сейчас может быть неправильно, и наоборот. Ведь с ростом социализма должны и приговоры как-нибудь помягчать!
Раздался дружный хохот. Грюневальд сердито глянул по сторонам и тоже рассмеялся. То и дело менявшееся выражение его лица сбивало меня с толку.
— А что касается твоего идиотского отравления, — сказал он старику, — то я по сей день не могу простить, что тебе башку не свернули!
Опять смех, но уже тише, сдержаннее, а некоторые и заворчали, возмущенные подобным выпадом. Грюневальд, нахмурившись и закрыв глаза, выслушал реплики и повелительно поднял правую руку.
— Человека, которого ты прикончил…
— Я никого не приканчивал! — перебил я его. Наступила тишина. Слышалось только напряженное дыхание. Наконец какой-то маленький, худощавый, с желтым лицом и длинным тонким носом рассмеялся.
— Я продержался только до третьего допроса, а потом все признал, — сказал он. — Нет, нормальные нервы такое не выдержат. А ты вот тоже здорово нервничаешь.
Это я-то нервничаю? В самом деле. Только сейчас я почувствовал, что у меня подергиваются уголки рта и веки. Потрогал пальцем — вроде ничего нет, а сам чувствую, что по лицу пробегает какая-то лихорадочная дрожь.
— Как же тебя могли осудить, если ты кругом чист? — допытывался Грюневальд. Он явно поднахватался на допросах.
— Косвенные улики.
— А почему не обжаловал приговор, раз он основан лишь на косвенных уликах? — Назойливый дознаватель хитро улыбался, но опять же только правой половиной лица.
— Улик было так много, что я сам бы себя осудил, — признался я малодушно.
Напряженная тишина едва не оглушила меня. Со всех сторон в меня впились глаза. Мой ответ прозвучал то ли очень наивно, то ли чересчур нахально. И слушатели еще не успели решить, как именно. И вдруг тишину разорвал громкий хохот. Я обернулся. Хохотал какой-то блондин, лет тридцати на вид.
— А ты шутник, — сказал он. — Даже если все так, то нам-то уж можешь признаться. Жить легче будет. Почувствуешь себя как после бани, и все узреют, что ты покаялся. Это первая ступенечка по пути к исправлению, первый шажок к получению льгот в нашем санатории.
— Не будем его торопить, братцы, — стал успокаивать Грюневальд слушателей, не удовлетворившихся моими объяснениями. — Не будем. У него теперь много времени. Если бы тут у нас все было в таком же изобилии, как время, да еще подкинули бы женщин на исправление, то, клянусь вам, я нипочем бы отсюда не ушел! Ха-ха-ха!.. Н-да, надо ли ему признаваться? Сомневаюсь, очень даже сомневаюсь. Ведь когда всплывают новые улики, дело можно пересмотреть. А признание явилось бы доказательством вины. И если выяснится, что убийство было не случайным, а умышленным, то вместо пожизненного могут приговорить и к смерти. Как он распорядится своей жизнью — его дело, не наше.
Грюневальд убедил недовольных, и они разошлись. Вскоре уже никто не обращал на меня внимания. Один только седой Грюневальд остался рядом со мной.
— Путаная история, — начал он отеческим тоном. — Вообще-то и впрямь нет смысла врать. — Вот я — сижу за убийство по неосторожности; да еще удрал, оставил жертву без помощи; да еще сбил пешехода, который пытался меня остановить. Итого накрутилось на двенадцать лет. Сначала я тоже думал многое отрицать. Но адвокат вовремя посоветовал говорить правду. Правильно сделал. И вот стараюсь, хорошо работаю, поведение тоже неплохое, на производстве даже внес несколько рационализаторских предложений. Надеюсь, все это зачтется и, может, выпустят досрочно. Три года позади, рассчитываю еще лет на пять. Все-таки перспектива, как думаешь?.. Но если у тебя умышленное, то лучше помалкивай.
— Да нет же, я не убивал!
— Видишь ли… — Грюневальд с удивлением посмотрел на меня, задумчиво потер подбородок и покачал головой. — Запомни одно: мы не любим вспоминать о суде. Но в сказочку о невинно осужденном никто тут не поверит. Такое бывает раз на несколько тысяч случаев. Нам слишком хорошо известно, что такое суд. Мы только сделали вид, что поверили тебе… мы, что ли, вошли в твое положение. Какое великодушие с нашей стороны, а?.. Между прочим, меня зовут Вальдемар.
Однако у него не хватило великодушия подавить свое любопытство. Может, он только притворяется, хочет выведать у меня что-нибудь, а потом «заложить»? До чего же быстро усваиваешь эти понятия, смехота!
— Так что это у тебя за косвенные улики? — не отставал Грюневальд.
Своим проклятым любопытством он постепенна раззадорил меня, и я разоткровенничался.
— Я оказался с ним вдвоем в лесу, ночью. Перед этим мы поругались, чуть не до драки. На черенке ножа обнаружили отпечатки моих пальцев. Нож был мой. Ищейка прошла по моим следам от того места, до самого дома. На моей куртке была кровь убитого. Все сошлось точка в точку. Я чуть в обморок не грохнулся от страха, можешь себе это представить? Когда меня вызвали на следственную комиссию, на столе у них лежал нож. Я-то был уверен, что в лесу у меня в руках ничего не было, а когда глянул на стол, вижу: нож мой. Незадолго до этого я потерял его — то ли в лесу обронил, то ли в поле, то ли на дороге. Такая жуть меня взяла, что я отказался его признавать — не мой, и все; упирался, пока его не узнали свидетели — мол мать, отец и брат… И только одна деталь совсем не укладывалась в их схему. Лезвие ножа задело печень. Раневой канал шел снизу вверх, а должен бы идти наоборот, сверху вниз, даже если бы я был левшой и ударил спереди. Но я правша. И вот это никак не увязывалось.
— Ну и что? Ты с ним подрался, кроме вас, никого не было. Только ты можешь знать, из какого положения был нанесен удар.
— Судебный эксперт полагает, что ударили сзади в бок.
— Вот видишь, на все есть объяснение. В душе небось признал, что он прав?
— Нет, я стоял лицом к Мадеру.
— Кто это видел, дружок? — Грюневальд ненадолго задумался, потом покачал головой. — При таких обстоятельствах отпираться совершенно бессмысленно. Лучше бы сознался: мол, вынужден был защищаться и, мол, превысил предел необходимой обороны. Может, и удалось бы малость выкрутиться!
— Так это была бы ложь, черт возьми!
— Ну и что? Если я сумею так соврать, что разменяю пятнадцать лет на двенадцать или десять, то всю жизнь буду гордиться этим. Мораль на суде пусть читают те, кому положено, а обвиняемый должен все выслушать. Его забота — выпутаться.
— Но мне никто не верит, я могу только поклясться, что не я убийца! — крикнул я.
Грюневальд отпрянул. Вокруг опять стали собираться люди, привлеченные нашей перепалкой. Захотелось убежать куда-нибудь, хоть обратно в одиночку, которая целый месяц принадлежала мне, мне одному. Но бежать некуда, я был пленником этого ужасного общества.
Грюневальд посмотрел на меня как на сумасшедшего и поднялся.
— Поглядим, чего ты этим добьешься, — сказал он с неприязнью, очевидно рассерженный тем, что я ему не доверился. — Если не сумел охмурить суд, нас тем более не охмуришь. — Шаркая, он отошел с обиженным видом.
Наконец меня оставили в покое. Но успокоения не наступило. Руки дрожали. К горлу подкатывала тошнота, голова болела сильнее, чем во время суда. Если бы все дело было только в убитом Мадере! Я бы признался, честное слово, и, может, успокоился. Забыл бы начисто и о разговоре на лесной дороге из Рабенхайна, и о выпитой перед тем водке, да и черт с ним, с самим Мадером, хоть он и мертв. Все к чертям, все — кроме Улы.
Что это вдруг на меня нашло? Моя рука судорожно сжалась, будто держала черенок ножа, как тогда ночью. Я силился распрямить пальцы, но они упорно скрючивались. Левой рукой я разжал их. Голова раскалывалась от напряжения, как в ту минуту, когда я внезапно ощутил это орудие убийства в своей ладони и не мог понять, почему оно вонзилось в бок Мадера. Мадер свалился, а я, потрясенный, ломал спичку за спичкой, пока удалось зажечь, и тут увидел, что он умирает… Он успел лишь прохрипеть: «Сволочь… Ты поплатишься за это…»
Я тогда как безумный метался по лесу. Хотел во что бы то ни стало разыскать убийцу — да, да, ибо я уже смутно сознавал, что сумею доказать свою невиновность, только поймав негодяя. И это было моей самой большой ошибкой. О том, чтобы сообщить полиции, я подумал, но испугался: вдруг меня там арестуют. Стал перебирать в памяти весь вечер, шаг за шагом: ссора у трактира, да еще при свидетелях; люди видели, как я в ярости бросился вслед за Мадером. Кто мне поверит, если столько фактов говорят против меня? Но ведь именно поэтому мне и надо было как можно скорее вызвать полицию. Это бы хоть сколько-нибудь отвело от меня подозрения… Впрочем, свидетели слышали, как мы ругались, словно заклятые враги…
Обессилевший, я вернулся домой — вошел не через калитку, а перелез через забор, чтобы меня не видели, — прокрался в свою комнату и рухнул на кровать. «Нельзя так, — говорил я себе, — сейчас же встань и иди в полицию!» Но не трогался с места и думал; потом услышал, как залаяли собаки и кто-то кулаком забарабанил в дверь.
Нет, ни один суд на свете не оправдал бы меня. И на месте судьи я также решил бы: виновен!
И тем не менее я был невиновен. Да, будучи невиновным, я сидел здесь и должен был отбывать наказание, которого не заслужил.
Я вздрагиваю в испуге. Что это — я рассказывал или мне приснилось? С кем я говорил — с Мюллером или Грюневальдом? Что-то меня вспугнуло. Значит, я все-таки уснул. Слева слышится ровное дыхание. Мюллер спит. Когда же он перестал слушать? Оба мы, наверно, задремали сразу. Меня утешала мысль, что он по крайней мере проспит задуманный им побег. Я отказался бежать с ним, но буду ли я тверд в этом решении до утра? Лучше спать, чем попусту ломать голову. Завтра надо непременно что-то предпринять; попрошу, чтобы меня отвели к Вюнше, к прокурору, к кому угодно, не то я с ума сойду. Я должен наконец высказаться. Молчание было ошибкой.
Повертываюсь на другой бок. Одеяло царапает кожу. Когда я после нервного шока лежал в тюремной санчасти, на койках там было постельное белье, как в больнице… Тогда я не видел выхода. Эх, дали бы мне сейчас этот шанс, который я не использовал. Ладно, хватит, кончай думать и спи…
На какое-то время я засыпаю, потом просыпаюсь и опять проваливаюсь в полусон. И вот я снова в тюремной санчасти; вижу врача и обоих санитаров, ощущаю укол иглы, слышу голос младшего лейтенанта Народной полиции, сидящего у моей койки. Он спросил, не хочу ли я повидаться с родственниками? Если да, то кого из них вызвать? Разрешение на свидание есть. «Как в больнице, когда человек при смерти», — подумалось мне. Но ведь я-то здоров, только слабость небольшая! Кого же вызвать?..
Голова разламывается, кажется, вот-вот треснет.
— Видеться с матерью вам не советую, — сказал младший лейтенант, низенький толстяк лет пятидесяти, с которым я уже где-то встречался, когда меня привезли. Мать, значит, нельзя. Жаль, охотнее всего я повидался бы с нею.
— Значит, нет, — сказал он, словно угадав мои мысли. — Она может разволноваться и вы тоже, а вам сейчас нужен покой, чтобы прийти в себя. Тогда отец? Или брат?
Уж лучше Фриц, подумал я. Полицейский кивнул. Вероятно, я произнес это вслух. Вспомнил фамилию младшего лейтенанта: Шефер. Он был с лысиной и выглядел довольно комично в полицейской форме. Смотрел он на меня приветливо, а глаза у него были синие-синие, таких я никогда не встречал. Интересно, в молодости он был блондином или шатеном и нравился ли девушкам?
Что за чушь лезет в голову! Но было приятно думать о каких-нибудь глупостях. Я улыбнулся, и он улыбнулся в ответ, причем не механически, а обрадовавшись моей реакции.
— Вы, может быть, забыли меня, — продолжал он, — да чего там, наверняка забыли — ведь вам столько лиц пришлось повидать и столько всего выслушать при поступлении сюда. Я воспитатель. Вы некоторым образом один из моих воспитанников. Забавно, да? Вы — здоровенный, как слон, и я — по сравнению с вами моська… Но слушаться меня придется, вот увидите… сами пожалеете, если не будете принимать меня всерьез.
Я снова улыбнулся. Веселая болтовня этого воспитателя мне нравилась. В голове опять закололо, я сжал виски ладонями.
— Сейчас перед вами весь свет померк, но не отчаивайтесь, со временем я помогу вам разглядеть солнечные блики. — Шефер начал мне расписывать в серых красках тюремные будни. Все слышанное мною до сих пор сводилось к тому, что исправление трудом будто бы является бесподобной формой человеческого общежития, чуть ли не последней ступенькой перед входом в рай. Шефер подходил к этому вопросу с другого конца.
— Терпеть не могу слабаков, — заявлял он твердо. — Настоящий парень проявит себя и в безвыходном положении. Трясина, в которой увяз, за ночь не высохнет, сколько ни хнычь, ни реви и ни жалуйся. Выход тут только один: стисни зубы и борись — прежде всего с самим собой. Да, Вайнхольд, жизнь здесь не солнечная. И ничего другого не остается, как принять ее такой, как она есть. В один прекрасный день стены расступятся и вы увидите свободу, при условии, если докажете… Кстати, а что вы, собственно, хотите сейчас доказать? Суд признал вас виновным, и вполне обоснованно. Вы утверждаете обратное. Для меня это слишком сложно. Попробуйте изложить ваши доводы поубедительнее. Сделать признание никогда не поздно.
Было смешно то, что он от меня требовал. И тем не менее наводило на размышления, будило желание строить планы. Но мне-то какой смысл заниматься этим? Если бы меня осудили справедливо, смысл был бы. А так? Никто не вправе требовать от меня послушания: ни этот воспитатель, ни кто-либо другой!
— Послушайте, Вайнхольд, честно признаться никогда не поздно!
— Вы мне говорите это уже второй раз. Другие повторяли и пять, и десять, и двадцать!
Почему, в конце концов, никто не хочет понять, что мне не в чем признаваться? Ведь в законах где-то сказано, что следует всегда исходить из невиновности человека. Об этом говорил на суде и защитник. Почему же этот воспитатель сразу предположил, что я виновен?
Я попытался сосредоточиться. И это благотворно на меня подействовало, отвлекло мысли от бесцельных блужданий, направило их в определенную колею. Раз приговор вступил в законную силу, то предполагать о невиновности уже нечего — вот что я понял. Зачем же тогда еще бороться?
Как сказал воспитатель? «Настоящий парень проявит себя и в безвыходном положении». Безвыходнее моего быть не может. Надо иметь мужество взглянуть фактам в лицо и бороться. Есть ли у меня это мужество?
Шефер уже давно ушел, а вопрос этот все еще сверлил мой мозг. От долгого непривычного лежания теснило грудь, тяжело дышалось. Впервые в жизни я очутился на больничной койке. Даже порывшись в своих скудных воспоминаниях о детстве, я не обнаружил ничего, кроме того, что всегда был здоровым, сильным и предприимчивым. Мне принадлежали просторные поля, леса и маленькое озеро на границе общинных земель Рабенхайна, где я выступал полководцем в каждодневных сражениях против мальчишек из соседней деревни.
Вскоре меня наконец выписали и я вернулся в «общежитие». Я даже испытывал удовольствие. В самом деле, я был доволен! Странно, меня тянуло к обществу, которое совсем недавно казалось мне невыносимым. Другого общества не было.
Я ждал свидания с моим братом Фрицем. Радовался ли я этому? Во мне бродили смешанные чувства — ожидание, любопытство и опасение. Я опасался, что вместе с братом придет нечто такое, с чем я не сумею совладать; это чувство было неосязаемым, как воздух, но оно появлялось всякий раз, как только я думал о приезде брата. Ни настоящей радости, ни сильной антипатии я не ощущал. Но как это возможно — не испытывать определенного чувства к человеку, за или против? Со мной такое случилось впервые, и я испугался. Я всегда боялся неясностей, а тут они обступили меня со всех сторон. Как с ними справиться?
И вот мы встретились с Фрицем. Между нами не было ни барьера, ни решетки, ни стеклянной перегородки. Мы стояли друг перед другом, смущенно переглядывались и отводили глаза. За несколько месяцев мы стали чужими, еще более чужими, чем два незнакомых человека, встретившихся впервые. Нас разделяло не преступление, а приговор, признавший меня в нем виновным. Незримо стоял он между нами, и устранить его было невозможно.
Пытаясь преодолеть отчужденность, Фриц протянул мне руку. Она вяло легла в мою ладонь. А как крепко он жал руку прежде. Неужто он стыдился своего осужденного брата? Я почувствовал в его пожатии какую-то необъяснимую робость, его дымчато-серые глаза смотрели тоже боязливо.
Наконец брату удалось улыбнуться и он обнял меня. В его взгляде ничего не выражалось: ни сочувствия, ни упрека, ни радости, ни даже презрения. Но он все еще крепко обнимал меня и отпустил не сразу. Было приятно услышать его голос, но сегодня он звучал как-то сдавленно.
— Мать с отцом привет шлют, — сказал он. — Переживали мы очень. — Последовала пауза. — Вальтер, что бы ни случилось, мы всегда с тобой. Ты же мне брат. Если чего понадобится, сообщи. — Он ткнул пальцем в сторону надзирателя, на столике которого лежал пакет. — Вот. Мать испекла тебе пирог. Уж плакала, плакала. Колбасу копченую тоже привез, твоя любимая. Вынул из дымохода перед самым отъездом. Ну и еще там мелочь. Полицейский говорит, должен сперва проверить.
Я кивнул. Конечно, им пришлось тяжело. Какая-нибудь другая семья могла бы и отказаться от такого сына. Но они вот навестили, прислали передачу. Откуда им знать, что я невиновен! Даже предположить не могут после стольких бесспорных улик.
Перед тем как сесть, Фриц еще раз по-братски обнял меня. От него чуть пахло картофелем, сырой землей, сухой соломой. Чудесный запах, я даже задышал глубже; лучшего привета из дому он не мог бы привезти. Фриц приехал не в своей обычной рабочей одежде. Он любил немного пощеголять, следил за модой, мылся и чистился, как только предоставлялась возможность. Сегодня он надел свой лучший костюм.
— Последние дни убирали картошку. Народилось в этом году богато. Да тебе это, верно, неинтересно.
— Давай, давай про деревню, и побольше, — попросил я с жадностью.
И он стал рассказывать. Про свеклу, машины, свиней, коров, молоко и яйца; говорил о погоде, о новых решениях правления кооператива, от которых, мол, все равно никакого толку, жаловался на отца, который никак не уживается с кооперативом, хотя и вступил в него пять лет назад. Я все ждал, что Фриц заговорит о смерти Мадера, расскажет об Уле, и в то же время боялся этого. А брат говорил и говорил, словно стремился помешать мне задавать вопросы, на которые ему не хотелось бы отвечать. Я заподозрил неладное.
— Как поживает Ула?
Вопрос разорвал его торопливую болтовню, и он умолк. Между нами повисла тишина. Он уставился в зарешеченное окно и лишь искоса, украдкой, разок взглянул на меня. «Правильно сделал, что спросил об Уле, — подумал я. — О зяблевой вспашке, о коллективном содержании скота в кооперативе по новой системе и о промежуточных культурах я могу прочитать и в газете. Если уж мне разрешили с ним свидание, я хочу услышать от него то, что знает только он».
— Может, не стоит говорить об Уле? — уклонился от ответа Фриц.
— Нет уж, давай поговорим!
Мой голос звучал твердо и вызывающе. И это сбило Фрица с толку. Он не уловил, что за моим требовательным тоном скрывалась боль и неуверенность. После долгого раздумья он кивнул.
— Ну что ж, раз тебе хочется, — начал он осторожно. — Трудно ей: осталась совсем одна, родственников нет, да и работа на скотном дворе. Собралась уже переходить…
— А что она обо мне говорит? — предупредил я его попытку уклониться.
— И слышать про тебя не желает. Не знаю, как оно будет, если она… станет моей женой.
— Ты?..
— Да, хочу на ней жениться, — чуть не выкрикнул брат с упрямым вызовом. — Ты ведь тогда, собственно, встрял между нами. Но я на тебя по в обиде, Вальтер. Так оно, может, и к лучшему. Не уступать же ее кому-то? — Он взглянул на меня, словно собираясь дать мне отпор и в то же время извиняясь.
Но как же Ула могла! Ведь Фриц даже внешне совсем не похож на меня: на голову ниже, коренастый; разве что одинакового роста с ней. Волосы у него соломенного цвета, кудрявые, а ведь Уле так нравились мои — иссиня-черные. И темперамент мой ее увлекал, Фриц же порой бывал просто флегматичным. Нет, ее решения я не мог понять. Зато альтернатива Фрица была железной: он или другой, а мне это, по его мнению, теперь все равно. Я попытался внушить себе, что пора уже вырвать из сердца всякое воспоминание об Уле. Для нее я умер. Нет, хуже! Мертвого Вальтера она бы не забыла, с грустью вспоминала бы о прекрасных часах былых встреч… А так? По приговору я — убийца ее отца, которого она очень любила.
Мой взгляд привлекли руки брата. Я представил себе, как они, сильные, короткопалые, касаются ее гладкой кожи, не ласкают нежно, а грубо, нетерпеливо мнут ее упругие груди, как ерошат ее густые рыжевато-белокурые волосы. Ее темпераментная натура станет ему в тягость, а при его понятии, что в браке муж решает, когда ему спать с женой, а когда — нет, между ними никогда не наступит полного согласия.
Я почувствовал в голове какую-то странную пустоту, мне неудержимо захотелось вскочить, грохнуть по столу кулаком и рявкнуть: «Нет!» Но меня уже кое-чему научили, я остался сидеть на стуле, даже не вскочил, чтобы дать выход своей вспышке. Кончено, все кончено…
Надзиратель поднялся: время свидания истекло. Мы не обнялись с братом, лишь обменялись вялым рукопожатием. Не сказал я и «до свидания», даже забыл передать привет родителям. Фриц озадаченно глядел на меня. Ни капельки благодарности с моей стороны, хотя он старался быть таким, как прежде, даже лучше, чем прежде.
Меня отвели в общее помещение. По дороге надзиратель сказал мне с укоризной:
— Счастье для вас — иметь в вашем положении такого брата.
Новые проблемы обрушились на меня.
Дни ползли серо и монотонно. Дождь и туман окутали все здания, видневшиеся за оконными решетками. Каждое следующее утро было похоже на предыдущее. Череда удручающих декабрьских дней. Не жизнь, а жалкое прозябание. Успокоился я, капитулировал? Так это или нет, точно я и сам не знал. Ибо порой от маленькой искры разгоралось новое яркое пламя.
Младший лейтенант Шефер, воспитатель, наблюдал за мной, изучал. Мнение Грюневальда о нем сводилось к следующему: Шефер берет сложнейшие человеческие проблемы, формулирует их в метких выражениях и, основываясь на опыте, строит наглядную систему мероприятий, которые логически должны приводить к перековке «воспитанника». Для меня Шефер, кажется, задумал какой-то радикальный курс лечения; уже за несколько дней до свидания с братом началось мое ученичество в цеху. Мне объяснили, как работает токарный станок. Не дождавшись, пока я усвою все это до конца, мастер установил заготовку (я так и не успел понять, что из нее должно получиться) на станке Грюневальда — и вот уже путаной спиралью заструилась стружка. Такая же путаница была в моей голове. Рядом стоял Грюневальд, хмуро поглядывая на мастера, и объяснял мне, что к чему.
Итак, за работу. На общество, которое не верило мне, что я невиновен. Эта работа должна меня «исправить», перевоспитать в порядочного человека. Будто у меня в жизни была когда-нибудь возможность лениться! И для чего меня перевоспитывать? Бесполезное занятие, если ученик ни в чем не виноват.
Работа в цеху перемежалась с напряженной учебой. Вместе с другими учениками — и седыми, и лысыми — я сидел на старой школьной скамье. Даже вечерами, после работы, ревностный воспитатель Шефер не оставлял меня без внимания: совал учебники, посылал Грюневальда или других опытных токарей, чтобы те подзанялись со мной. Они спрашивали меня, объясняли, читали мне чуть ли но целые лекции, вдалбливая токарные премудрости в мою башку, хотя она этому противилась. Ни дать ни взять — производственное совещание в исправительно-трудовом учреждении! Ни словечка о преступлениях, о наказаниях. Едва я отделывался от моих наставников, как появлялся Шефер, совал мне в карман свежую газету, клал на стол книгу и какую-нибудь брошюрку. На следующий день он непременно осведомлялся, что я прочитал. Время между подъемом и отбоем было настолько уплотнено работой, учебой, чтением, что я замертво валился в постель. Вот чего добился младший лейтенант Шефер. Он держал меня в постоянном беспокойстве, и что поразительно: я стал при этом спокойнее и сам удивлялся, как быстро пролетают дни. Только от кошмарных снов никто меня не мог избавить. Они являлись каждую ночь.
Однажды вечером я сидел на табуретке и разглядывал стены. Некоторые читали. Грюневальд и еще трое, сгрудившись, рассказывали анекдоты и всякую похабщину, как я уловил по обрывкам разговора. «Дирижировал» там долговязый парень, осужденный на шесть лет за сексуальные извращения. Многие сидели обособленно, как и я, уставившись в одну точку, и грезили о чем-нибудь несбыточном: о жизни там, на воле, о своей семье, о прогулке но лесу, о водке и вине, о катании на лыжах, о домашнем обеде на столе с белой скатертью…
Сколько же времени я в этих стенах? Еще нет и трех месяцев. Если учесть предварительное заключение, то позади полгода, а впереди четырнадцать с половиной лет… Лучше не думать об этом!
Ко мне подсел Эмиль Кульман, тот самый отравитель, которого высмеял Грюневальд во время первого разговора со мной. Задумчиво, почти торжественно он положил на колено прямоугольный кусок белого картона и вынул из кармана огрызок карандаша. Потом долго созерцал картонку. Из любопытства я посмотрел на нее, по не увидел там ничего, кроме длинных рядов черточек, как бы связанных в пучки.
— Еще один день, — сказал он и перечеркнул горизонтальной черточкой четыре вертикальных. — Прежде я увязывал недели, — пояснил он. — А что толку от недель, месяцев и лет, когда у меня пожизненное!
— Ты свихнешься на этой арифметике.
Он внимательно посмотрел на меня сквозь толстые линзы очков и деловито заметил:
— Нет, я поставил крест на своей жизни, так что мне это больше не грозит. Вот те, что никак не могут смириться, что день и ночь до смертной тоски только и думают о свободе, вот тем туго приходится. Сделать тебе такой календарь?
Я наотрез отказался. Он сочувственно поглядел мне в лицо.
— Понимаю, тебя еще слишком многое связывает с той жизнью. Тяжело тебе будет. И прежде всего потому, что ты человек, который не может без друзей. Верных. Хочешь, дам совет? Не вздумай заводить их здесь. А то погоришь запросто.
— Откуда тебе известно, что я думаю?
— Г-м, откуда? С тех пор как я разменял одну человеческую жизнь на годы каторги, я только и узнал ей настоящую цену… И вот смотрю на людей, размышляю. О себе не люблю думать, потому как всякий раз вспоминаю брата, которого отравил. Хотел вместо него получить наследство, каких-то жалких пять гектаров земли. До чего же человек бывает глуп. Понял, да поздно, теперь толку мало.
— Еще одного календарщика завербовал?
Я поднял голову. Перед нами стоял человек лет пятидесяти, звали его Эдуард. По фамилии тут редко к кому обращались. Узнав, ее вскоре забывали. Только воспитатель да надзиратель напоминали нам о ней.
— Вальтер не созрел еще до календаря, — возразил Эмиль.
— Понятно, — сказал Эдуард.
Мне говорили, что он крестьянин. Поджег свой сарай и хлев, чтобы получить страховку. А огонь не пощадил и дом, где. мирным сном спала жена.
— Одиннадцать лет я стряхнул, — продолжал он, — осталось еще четыре. Теперь считать легче. Вот только как подумаю, что придется возвращаться в свою деревню, жуть берет. Да ладно, прокуратура как-нибудь уладит. Переберусь в другое место и начну жить сызнова.
— У Грюневальда такие же планы, — сказал я.
— Ты вот что, парень: будь-ка поосторожнее с этим Грюневальдом.
— Почему?
— Он любого заложит и перезаложит, если ему от этого выгода будет. Но Шефер его уже раскусил… Так что пиши календарь. Через двенадцать годков…
— Нет!
— Чего же? День — штришок. Четыре вертикальных, один поперечный — пяток дней. Здешние счетоводы перевели срок на дни, говорят — так нагляднее. Значит, пять лет — тысяча восемьсот двадцать пять дней; десять лет — три тысячи шестьсот пятьдесят; пятнадцать лет — пять тысяч четыреста семьдесят пять. С ума сойти, если примерить такие длиннющие цифры к человеческой жизни, а поглядеть с другой стороны — вроде чепуха; пять лет укладываются на листке блокнота, любители календарить срок делают это очень наглядно. Скажем, неделя — пучок, пучки ставят рядышком. Некоторые недели переползают границу месяца, но в двенадцати месяцах все равно пятьдесят две недели. Это год. А год — один ряд. Франц — который за грабеж с убийством — уже начертил шестнадцать рядов и продолжает. Ему сейчас только сорок один год, у него пожизненное, но он надеется, что когда-нибудь да помилуют. Как видишь, тоже цель, хотя и подальше, чем твоя с пятнадцатью годами.
Может, и в самом деле начать календарь, вдруг удастся выдумать какую-нибудь совершенно новую систему летосчисления? Разве что от скуки, но теперь я почти не скучал, день пролетал куда быстрее, чем в одиночке. И я мог оценить это со знанием дела, так как тем временем подковался теоретически: в одной из брошюрок о местах заключения я вычитал, как жилось заключенным в крепостях, казематах, тюрьмах, лагерях и на каторге при разных общественных формациях. Чудовищные, невыносимые для человека условия придумывали люди. И бесчеловечнее всего они действовали в прошлом (и действуют теперь) там, где у власти какая-нибудь клика, которая нуждается в таких заведениях, чтобы сажать туда своих политических противников.
— Ну так как? — спросил Эдуард.
— Надо подумать, — уклончиво ответил я.
— Подумай, подумай, время у тебя есть. — Он поплелся прочь.
— Ему хорошо, — сказал Эмиль, — самое большее через четыре года выйдет на волю. Откроют ворота и — свободен. Интересно, как это бывает?
Я удивленно посмотрел на него. Ведь он только что говорил, что жизнь для него кончена. Неужели и он еще питал какую-то надежду? Рассчитывал на снисхождение общества? Но загубленного человека не вернешь; тому, кто его загубил, не может быть снисхождения. И мне тоже. А ведь я невиновен! Тем не менее, если здраво рассудить, мне придется привыкать к неизбежному, потому что выхода нет, иначе не миновать безумия. Всю ночь я ворочался, мучаясь этой мыслью, а слева, и справа, и надо мной, и у изголовья, и у ног храпели, кашляли и разговаривали во сне. Меня удивляло, почему все эти люди здесь могут так спокойно спать. Не потому ли, что они считали себя виновными и хотели исправиться?
Все следующее утро я чувствовал затылком взгляды, которые то и дело бросал на меня младший лейтенант Шефер. Чего ему надо? Он наблюдал за мной, будто догадывался, что я опять провел в мучительных раздумьях бессонную ночь.
В полдень я потребовал у него объяснений. Хотел даже съязвить, но не получилось.
— Ошибаетесь, критиковать вас не собирался, — ответил Шефер и задумчиво посмотрел на меня. — Вам пришло письмо. Ни одна инструкция не обязывает меня отдать его вам, поскольку оно не от ваших родственников, но нет и инструкции, которая запрещала бы вручить его адресату.
Я поглядел на конверт. Голубой, узкая красно-фиолетовая каемка. Почерк знакомый. Маленькие, энергичные буквы. От Улы! Дрожащими пальцами я вскрыл конверт. Буквы плясали перед глазами. На секунду я зажмурился. Когда поднял веки, буквы встали на место.
«Вальтер!» — начиналось письмо. Просто — Вальтер. Никакого слова впереди, ни после. Она, наверно, долго не решалась обратиться ко мне вообще по имени! И хотя «Вальтер» было больше, чем я смел ожидать, это сухое слово поразило меня в сердце.
Читать дальше или нет? Да и что она могла мне написать? Любопытство взяло верх, и я прочел:
«Честно скажу: я должна была тебя возненавидеть с той минуты, когда узнала о страшной беде. Но не смогла, находила тысячи причин, чтобы оправдать тебя. Даже когда на суде тебя изобличали доказательствами, я продолжала цепляться за твое «нет». Ни одного дня не теряла надежды, что обязательно представится случай и ты докажешь, что невиновен. Все считали, что ты не признаешься из трусости. А для меня это «нет» было спасительной соломинкой. Теперь-то вижу, что вела себя подло: отца убили, а я еще сомневаюсь в приговоре. Ты лжешь из трусости, теперь я в этом уверена. До чего же ты бессовестный, как ты мог через Фрица передать мне привет да еще пожелать, чтобы я в его объятиях была счастлива. На твоей совести не только мой отец, но и моя жизнь, хоть я и не умерла. Ты растоптал мою веру в добро. Мне стыдно за то, что я тебе признаюсь в этом. По правде, я должна тебя еще больше ненавидеть. Остается только презирать тебя как труса. Если кто-нибудь сможет проявить к тебе человеческое чувство, лучше признайся в своей вине. По крайней мере у меня будет спокойнее на душе».
Я вскочил с табуретки.
— Фриц, сволочь!
Мой крик разнесся по цеху. Чья-то рука мягко взяла меня за плечо. Я обернулся. Шефер, не отнимая руки, молчал. Я опустил голову. Раздался звонок. Загудели моторы.
Заскрежетали резцы. Рабочий день начался. Повинуясь мягкому давлению шеферовской руки, я направился к своему станку. Странно, как быстро прошел гнев. Я сам себя не узнавал…
III
Удар по лбу возвращает меня к действительности. На лицо что-то сыплется. Темно и тихо, слышно только какое-то царапанье. Смотрю в сторону окна. Его прямоугольник лишь в одном углу матово мерцает отдаленным светом фонарей. От окна доносится скрежет. Глаза, привыкнув к темноте, уже различают контуры. На фоне окна силуэт человека, трясущего прутья решетки. Мюллер! Вот теперь я слышу его тяжелое дыхание.
Что он задумал: выломав решетку, поставить меня перед свершившимся фактом или же хочет удрать один? Надо решаться! Или пусть его смывается, а я утром разыграю, что сам поражен случившимся. Нет, не поверят, скажут — помогал. Новые искушения и новая ложь, которая обернется против меня. Значит, уходить с ним. Но ведь я не хочу бежать. Почему все словно сговорились против меня? Надо его задержать.
— Мюллер, ты спятил? — громким шепотом спрашиваю я.
— Тсс! Один прут выломал. Еще на полчаса. Подопри меня, быстрее пойдет.
— Слезай, говорю!
Вскакиваю и пытаюсь схватить его за ноги. Уцепившись обеими руками за решетку, он лягает меня.
— Кончай!
— Отпусти, или я проломлю тебе башку прутом, идиот! — шипит он.
Наконец мне удается схватить его за ногу. Рывок — и Мюллер плюхается на койку. Не дав ему опомниться, наваливаюсь на него и выворачиваю руки за спину.
— Поздно спохватился, Вайнхольд. Не будь дураком. Утром все увидят, и нам обоим крышка… Ну помоги, еще часок — и мы на воле.
— Не перестанешь добром, заставлю. Не хочу из-за тебя наживать еще неприятности, своих хватает.
Его мышцы вдруг расслабились.
— Это твое последнее слово? — тихо спрашивает он.
— Самое последнее!
— А выломанный прут?
— Твое дело.
— Ага.
Молчание. Я чуть ослабляю хватку. Он тут же выскальзывает из-под меня, бросается к двери, барабанит по ней и истошным голосом вопит:
— На помощь!
В коридоре раздаются быстрые шаги. Вспыхивает лампочка. Мюллер рвет на себе рубашку, опять барабанит в дверь и орет как резаный. Я растерялся, стою истуканом между койками и смотрю на дверь. Она распахивается. Двое вооруженных охранников стоят наготове в коридоре, третий, надзиратель, влетает в камеру и отталкивает Мюллера. Тот, искусно притворяясь, все вопит и вопит и тычет в мою сторону.
— Что случилось? — спрашивает надзиратель и подозрительно оглядывает камеру.
Я пожимаю плечами. Но он уже увидел выломанный прут и поврежденную решетку.
— Он хотел бежать, — бормочет Мюллер задыхаясь. — Я его стал оттаскивать, а он меня чуть не убил. Уведите меня отсюда, я боюсь!
Я ошарашен. Мюллер ехидно ухмыляется.
— Отведите меня к следователю немедленно. Хочу дать важные показания.
— Сейчас, в два ночи? — удивляется надзиратель.
— Забирайте свои вещи, Мюллер, и выходите! — командует из коридора офицер тюремной охраны.
Мюллера уводят. Я прислоняюсь к степе.
— Н-да, Вайнхольд, опять не повезло, — говорит надзиратель усмехаясь.
— Все вранье. Это он хотел бежать, — выдавливаю я.
— Конечно, конечно, он пытался бежать, а вы, как порядочный человек, удержали его.
— Именно так и было.
— Да, да, именно так, а не иначе. Только вот что: нам тоже стало известно, что вы категорически отрицаете все, в чем вас обвиняют. Берите-ка свои вещи! У нас тут много камер.
И вот я снова один, лежу на койке, и больше всего мне хочется удавиться. В чем же я ошибся опять? Был слишком доверчивым? Надо было сразу, когда Мюллер предложил бежать, поднять шум и потребовать, чтобы меня перевели в другую камеру. Но я не захотел его выдавать. Проклятая сентиментальность! Теперь-то я наконец понял: к людям, у которых есть грехи на совести, следует подходить с иной меркой.
Мюллер коварно использовал мою нерешительность. Ему поверят. Если так пойдет и дальше, меня пора помещать в психиатрическую больницу. А если бы я убежал с ним? Что меня удержало? Ула? Да, но не только она. Во мне еще осталось немного надежды и доверия. Лишь два человека могут мне помочь: прокурор Гартвиг и старший лейтенант Вюнше. Честно говоря, я побаиваюсь их: на допросе я вспылил и не захотел давать показания. Можно ли рассчитывать на обоих — теперь, когда мое положение стало еще хуже?
А Ула? Неужели она будет презирать меня всю жизнь? Когда-то она была мне безразлична, до того, как я последний раз приехал из армии в отпуск. Из года в год мы играли вместе с другими детьми и в «прятки», и в «салочки», а с ней вдвоем даже в куклы, плавали в озере наперегонки, пели, танцевали. Позже она стала держаться в стороне от нас, мальчишек…
И вот тот день отпуска: собственно, я пригласил ее танцевать лишь потому, чтобы она не подумала, будто я зазнался. Но запах ее волос вдруг пробудил во мне неодолимое желание зарыться в них лицом. Глаза ее игриво поблескивали, улыбка манила. Тщетно пытался я вести беседу в прежнем доверительно-нахальном тоне, то есть, попросту говоря, трепаться. Но все, о чем мы раньше болтали, теперь показалось мне глупым. И прежде, чем я понял, что же между нами изменилось, танец окончился. Меня даже взяла досада, когда ее тут же подхватил на танго какой-то толстогубый парень из соседней деревни. Он ее так прижимал к себе, что она почти не могла танцевать, и вдобавок еще елозил слюнявыми губами по ее медным волосам. Так и подмывало схватить его за шиворот. Я с облегчением вздохнул, когда она сама высвободилась из его тисков и заставила соблюдать должную дистанцию.
Не успели раздаться первые звуки следующего танца, как я пересек зал и поклонился ей.
— Ну да, неужели ты и вальс танцуешь? — спросила она, удивившись.
Только сейчас я расслышал — такт в три четверти. Она заметила мою кислую мину.
— Ничего, постараемся обойтись без аварии, — шепнула она улыбаясь. — Только руководить придется мне.
Мы кружились с ней до полуночи, не пропуская ни одного танца. Я проводил ее домой и у дверей хотел обнять. Ула, мягко отстранившись, призналась мне, что мой брат сватался к ней, хотя и без успеха, но она боится, что между нами, братьями, может возникнуть ссора. Однако Фриц меня тогда меньше всего беспокоил, я быстро убедился, что у него не было шансов…
И вот теперь он снова ее осаждает. Чем же я могу ему помешать? Только дав показания, и немедля! Но сейчас ночь. Придется ждать, а тем временем может произойти многое.
Наконец-то начинается новый день. Я уныло жую завтрак. В дверях появляется надзиратель.
— Ешьте быстрее, — торопит он, — старший лейтенант Вюнше ждет.
Я запихиваю последний кусок хлеба в рот и быстро прохожу мимо почему-то смутившегося служаки в коридор.
Вюнше, как обычно, с непроницаемым видом сидит за столом. Даже глядеть на него неохота. Неужели он не бывает хоть чуточку взволнованным? Ну пусть наорет на меня, грохнет кулаком по столу — все лучше, чем это молчание.
Он ждет, пока я сяду, потом пристально смотрит на меня, словно хочет установить, изменился ли я чем-нибудь за ночь.
— Разумеется, то, что утверждает Мюллер о вашей попытке побега, неверно? — начинает он допрос.
— Все вранье!
— Вайнхольд, Вайнхольд. То вы упрямитесь как осел, то слепо верите людям, которым школьник не доверил бы и пфеннига.
— Взрослые доверяли этому Мюллеру кое-что побольше, чем пфенниги.
— Вот именно взрослые, а не дети. Они не столь недопустимо легковерны. К сожалению, мы недостаточно информируем людей о том, что и у нас есть еще мерзавцы. Но вы доверили ему очень многое. Он дал на вас показания как свидетель: вы якобы признались ему в преступлениях, в совершении которых вас обвиняют. Показания он уже подписал.
Я судорожно хватаюсь за стул. На какое-то время вокруг становится темно. Я открываю глаза, почувствовав губами стакан с водой, который держит надзиратель. Отпиваю глоток. Хорошо, прохладно. В голове проясняется.
— Ложь, сплошная ложь!
— Как вы это докажете?
Я молчу. Старший лейтенант Вюнше перечитывает протокол. Итак, я увяз еще глубже. А возможно ли это? Всякий раз, получив новый удар, я думаю: ну, хуже теперь уж быть не может. И вот… На что мне еще надеяться?
— Вам повезло, Вайнхольд, — неожиданно говорит Вюнше. — Наши эксперты трудились всю ночь на вас. И Мюллеру пришлось признать, что побег готовил он, а вы ему помешали. Но от остального он не отказался. Тут не предъявишь ни отпечатков пальцев, ни следов цемента, известки, ржавчины на обуви, коже и под ногтями. Ну ладно, любой судья поверил бы вам больше, чем Мюллеру, если бы… не все ваши показания отдавали ложью.
— Я очень сожалею, что до сих пор отказывался от показаний. И большое вам спасибо, что вы помогли мне против Мюллера.
— Моя задача — объективно изучать факты и узнать правду, а не следовать чувствам, — холодно и поучающе заметил Вюнше.
— Я охотно дам показания. Иначе… ради бога, господин старший лейтенант… иначе произойдет еще большее несчастье. Я никого не хотел убивать, убить собирались меня — меня, так называемого убийцу Мадера, и эту навязанную мне вину я должен был унести с собой в могилу!
— Голословно, Вайнхольд. Где доказательства? Могу вас утешить: все подозреваемые лица задержаны. — Вюнше улыбается. — Но это еще вас не оправдывает.
— Дело было так, господин старший лейтенант…
Вюнше жестом останавливает меня, смотрит на часы и поднимается.
— Я жду прокурора Гартвига. Хотим послушать вас вместе. Возможно, вы дадите нам какие-то отправные точки, которые вызовут у нас капельку доверия. А пока посидите там.
Меня отводят в соседнюю комнату, ноги еле двигаются, словно после долгого марша с полной выкладкой. Мешком валюсь на стул.
Прокурор Гартвиг был обвинителем на моем процессе. Он отнесся ко мне, несмотря на все, с большим доверием… а я так подвел его. Даже вспоминать стыдно. И вот он опять хочет меня выслушать. Старший лейтенант Вюнше прав: кто мне теперь поверит?
В тот день, после первых месяцев заключения, я и не подозревал, что меня ожидало, когда младший лейтенант Шефер повел меня по коридорам и лестницам, то вверх, то вниз; мне даже не пришло в голову спросить его о причине столь необычно далекой прогулки по территории исправительного заведения.
— Вас что, совсем не интересует, куда мы идем? — удивился Шефер.
Я покачал головой, Шефер тоже покачал, но по другому поводу.
— Состояние покорности судьбе бывает и непродолжительным, — пробурчал он.
Мы свернули в длинный коридор, поднялись по лестнице и пошли по второму этажу, минуя множество дверей. И вдруг я сообразил: здесь же находится управление! В чем я опять провинился? Какие новые неприятности меня ждут?
Перед одной из дверей Шефер остановился. На табличке я прочитал: «Приемная начальника исправительного учреждения». Пожилая женщина, печатавшая на машинке, лишь мельком взглянула на меня, но учтиво ответила на мое «здравствуйте».
— Обождите немного, — попросила она и указала на стулья у стены.
Шефер, усевшись между мной и дверью, то и дело одергивал свой китель и беспокойно поглядывал на дверь кабинета. Значит, меня вызывал сам начальник!
На дворе шел снег. Ночью мороз затянул влажную землю ледяной коркой. Крестьянин не любит этого: растения задыхаются подо льдом… А теперь повалил снег. Густой, пушистый. Дома я надел бы сапоги, поднял воротник, руки в карманы и зашагал бы в поле…
Маленький еловый венок с четырьмя свечками, лежавший на столе секретарши, отвлек мое внимание от окна. Здесь ждали рождества. Для меня же праздничные дни предвещали тоску и бесплодные раздумья, в которые я погружался, если только «общество» меня оставляло в покое; в праздники мы не работали. Книг, настолько захватывающих, чтобы я мог отрешиться целиком от своих мыслей, у нас не было.
Что же от меня надо их начальнику? Заключенных сюда редко приводили. Мне вдруг стало жарко. Часто забилось сердце, я вспотел, к горлу подступила тошнота, чего со мной никогда не бывало. На телефонном аппарате замигала лампочка, сдержанно прогудел зуммер. Сняв трубку, секретарша дважды ответила «да». Шефер вопросительно взглянул на нее. Она кивнула и показала на кабинет начальника. Я очень отчетливо вспомнил теперь все детали: обитая дверь, золотистые сверкающие шляпки гвоздей, вторая дверь, которая при помощи рычагов открывалась синхронно с первой.
Начальник исправительного учреждения, майор, сидевший за модерновым письменным столом, устремил на меня пронизывающий взгляд. Я машинально вытянулся по стойке «смирно», забыв о своей полосатой арестантской одежде. В этот миг я почувствовал себя унтер-офицером, который стоял перед командиром. Майор, удовлетворенно кивнув, посмотрел налево. Я проследил за его взглядом — и обомлел. Пальцы невольно сжались так, что ногти впились в ладони. Теперь мне уж не было жарко, на лбу выступил холодный пот.
За столом, который, вероятно, служил для совещаний, сидел человек в темном костюме и оценивающе разглядывал меня.
— Вы уже знакомы с прокурором Гартвигом, — нарушил майор гнетущую тишину и указал мне на ряд стульев по другую сторону стола.
— Да, я знаком с прокурором… по процессу, на котором меня признали виновным!
Я обождал, пока усядется Шефер, потом сел сам. И все время смотрел на прокурора, готовый в любую секунду защищаться. Из уст Гартвига я впервые услышал на процессе слова «пятнадцать лет заключения». Мне казалось, это конец. Но жизнь продолжалась: приговор, побег, снова арест — в Берлине… затем отбытие наказания, месяц за месяцем, полгода. И вот я снова сижу, как тогда на процессе, и жду, пока он заговорит…
Сначала Гартвиг слегка откашлялся. Потом раздражающе зашелестела бумага — он листал какое-то «дело». Мое? Прокурор небрежно отложил папку в сторону и посмотрел мне в глаза. Я выдержал его взгляд.
— Приговор против вас вступил в законную силу, — начал он наконец. — А вы продолжаете утверждать, что не совершили преступления, хотя срок наказания вам бы не увеличили, если бы после приговора вы сознались в своей вине. Думаю, что срок даже смягчили бы, как я уже говорил на суде. Но это лишь при условии, что вы действовали в состоянии аффекта, то есть чрезвычайного возбуждения. — Он по-прежнему внимательно смотрел на меня. — Но я хочу поговорить с вами не об этом, а о вашем поведении после вынесения приговора.
Его серые глаза словно стремились проникнуть в мои мысли; взгляд прокурора был цепким, проницательным, однако ни жесткости, ни пренебрежения я в нем не уловил. На вид Гартвигу было самое большее лет сорок. Уже немало серебряных нитей вплелось в его каштановые волосы.
— Ну ладно, — послышался опять его спокойный, невозмутимый голос, — я не собираюсь вас допрашивать, мне хочется лишь знать: вы по-прежнему отрицаете свою вину?
Я подумал: вот шанс добиться снижения срока. Надо только признать, что Мадер довел меня до белого каления. Или, скажем, напал на меня, а я был вынужден защищаться… Или же такая версия: убивать Мадера я вовсе не собирался, я только пригрозил ему ножом, чтобы он прекратил драку, а он опять полез, ну и напоролся… За такие враки мне скинут года три, а то и пять или семь. Если положение безвыходно, почему бы и не исказить немного факты?.. Нет, это безумие: сознаться в преступлении, которого не совершал, ради того, чтобы сократить срок, который я должен отбывать за несовершенное преступление!
Прокурор хотел мне помочь, я это чувствовал, но не понимал зачем. Не мог же он, хотя бы и косвенно, толкнуть меня на ложь, чтобы тем самым получить законное основание для снижения срока?
Вздор. Я исходил из моей невиновности, он же был убежден в обратном и разве что больше не верил в прямой умысел.
Майор задумчиво смотрел на меня. Он наверняка считает, что я преступник и лгу из трусости. Признайся я сейчас в чем-нибудь, он лишь презрительно усмехнется. Почему-то безумно хотелось, чтобы он не думал обо мне плохо.
А Шефер, который сейчас с затаенным интересом наблюдает за мной? Как бы младший лейтенант ни старался, в заключении мне не было покоя. В самом деле, обрести его мог только виновный. Но слова Шефера «настоящий парень проявит себя и в безвыходном положении» крепко запали мне в душу. Я поднял голову и посмотрел в глаза прокурору прежде, чем с решимостью сказал:
— Нет, я не убивал.
Гартвиг кивнул.
— Почему же вы тогда не подали кассацию, а сбежали после приговора? Побег — это подтверждение вины. Если кто и питал еще какие-либо сомнения, то теперь убедился, что вы виновны в содеянном.
Что он, решил поиздеваться надо мной? Он ведь лучше меня знает, насколько безнадежной была бы кассация. Пусть не считает меня дураком.
— Вы потребовали бы пятнадцатилетнего заключения, если бы сомневались в моей вине? — спросил я не без коварства.
— Нет, — сразу ответил он.
— Как юрист, вы, наверно, скорее нашли бы выход из такого положения, чем я. Но, по вашему мнению, выхода не было. Чем больше я ломал голову, тем сильнее убеждался в том, что от предъявленных улик никуда не денешься. Мой защитник тоже не видел никакой возможности. Судя по всему, и он не верил в мою невиновность… И скажу вам откровенно, на вашем месте я тоже не смог бы решить иначе. Прошло немало времени, пока я окончательно понял это. Затем все стало еще ужаснее, потому что я потерял всякую надежду.
— Да, улики были неоспоримы и безупречны, — согласился Гартвиг и как-то странно улыбнулся, — за исключением одной мелочи: вы все время показывали, что дрались с Мадером лицом к лицу. Судебные медики несколько сомневались в том, что правша сумел бы нанести в этом положении такой удар, но, может быть, Фридрих Мадер лежал на земле, и…
— Нет, мы не валялись на земле, — перебил я его раздраженно и несколько раз глубоко вздохнул, чтобы не потерять самообладания. — Какое мне дело до ваших медиков, они же не стояли рядом. Только я один знаю, как все случилось. — Я разозлился и вскочил. Стул опрокинулся. Упершись кулаками о стол, я наклонился вперед, чтобы бросить им свое обвинение. — Мне не поверили потому, что не нашли настоящего убийцу!
— Прошу без ненужных сцен, — предупредил майор. Шефер успокаивающе взял меня за локоть. Прокурор не без интереса поглядывал на меня, выжидая, пока я успокоюсь.
— Да, вы все отрицали. Теперь вы полагаете даже, что мы чуть ли не обошли закон, лишь бы только вынести приговор — пусть и невиновному. Это самый тяжкий упрек, который можно бросить юристу.
— Извините, — смущенно пробормотал я и поставил стул на ножки.
— Но дело от этого не сдвинулось. — Гартвиг полистал в папке. — Прежде вы сами признавали — рассудком! — неоспоримость веских улик, но в душе не соглашались с доказанным. Пожалуйста, у нас есть время. Я перечислю вам улики, а вы уж судите сами. Во-первых…
— Не стоит, господин прокурор.
— Стоит. Итак, во-первых: вы любили Улу Мадер. Ее отец внезапно воспротивился и натравил на вас собаку, когда вы не пожелали уйти с его двора. Во-вторых: вы напились, встретили у трактира Мадера. Между вами разгорелась ссора, чуть не до драки. Мадер поносил ваше семейство, грозил разоблачением каких-то бесчестных поступков. Кстати, вы умолчали о содержании вашего спора. Мы узнали о нем лишь от свидетелей. В-третьих: вы отправились вдвоем с Мадером в лес. Там ваша ссора перешла врукопашную. Нож, которым был убит Мадер, принадлежит вам. Поначалу вы этот факт отрицали, но позднее, когда у вас не осталось выхода, признались, что потеряли его. Вы даже допустили, чтобы подозрение пало из-за этого на вашего отца и вашего брата. Но оба они в момент убийства находились дома. Несомненное алиби. В-четвертых: вместо того чтобы сразу известить полицию, вы спрятались в своей комнате. Если бы ищейка не взяла ваш след, оперативной группе добавилось бы немало хлопот. В-пятых: вы показали, что у Мадера было при себе какое-то письмо. Позднее, когда в его одежде мы ничего не обнаружили, вы сделали поправку и заявили, что он только похлопал себя по нагрудному карману и упомянул о письме. И в-шестых: наряду со всеми положительными чертами вашего характера, о которых нам сообщили, проявились и две плохие: вспыльчивость и склонность ко всяким выходкам. Ваши бывшие товарищи и начальники по службе в Народной армии также подтверждают это. В их отзыве о вас, кроме всего прочего, сказано: «Иногда он умалчивает о фактах, которых стыдится и которых сам еще не осознал, да и в этом случае не всегда придерживается правды». Противопоставить этому вы можете лишь сомнения судебных медиков, которые заслуживали бы внимания, если бы преступление было совершено так, как вы его изображаете. Кроме того, имеются положительные характеристики от воинской части, общинного комитета по охране порядка, где удостоверяется, что вы трудолюбивы, энергичны, отзывчивы, хотя порой бываете недисциплинированны и упрямы… Вот и все. Теперь судите, прошу.
— Чего тут судить! Я же сам давно понял, что иного решения быть не могло. Потому не подал кассации и бежал, потому все понимаю и отказываюсь понимать. Ведь я должен защищаться!
— Вы собирались жениться на Уле Мадер?
— Да.
— Почему же вы ей… ну, скажем, порекомендовали выходить за вашего брата Фрица?
— Спросите у надзирателя, который был тогда с нами: я ни слова не говорил об этом.
— Да? — Гартвиг мельком взглянул на меня и задумался. Мой ответ не удивил его. Он уже наверняка все разузнал у надзирателя.
Наступило молчание. Прокурор опять принялся читать в папке, лежавшей перед ним. Наконец он поднял голову.
— Видите ли, объективные факты заставили нас сделать один-единственный вывод: виновен. Не только в убийстве по неосторожности: Нет, было даже подозрение в прямом умысле. Я требовал наказания в соответствии со своим убеждением. Того же мнения были и мои коллеги. Но ваши постоянные заверения в невиновности, особенно после вступления в силу приговора, не давали нам покоя. Мне захотелось выяснить, что за этим кроется. У меня возникла лишь какая-то смутная догадка, не более, но я посоветовался с коллегами из комиссии по расследованию убийств и в конце концов вернул дело на доследование. Вот результат нашей дальнейшей работы: мы установили, что в ночь убийства из лесу вышли, кроме вас, еще два человека. Далее, нам стало известно, что существует человек, который грозил убить Мадера. И этот человек во время убийства находился где-то в пути. Алиби у него нет. — Прокурор сделал паузу, полистал в папке, затем неожиданно спросил: — Кстати, вы знаете некоего Герберта Циглера?
— Да.
— А некую Соню Яшке?
— Жену Вернера Яшке? Их двор наискосок от мадеровского.
— До того как мы о них узнали, они по своей инициативе явились дать свидетельские показания. Это те самые люди, которые вышли из леса. Оба ходили туда, ну, скажем, прогуляться. Они стояли на опушке и успели спрятаться, когда вы с Мадером шли мимо. Было очень темно. А примерно в пяти шагах за вами крался еще один человек! Оба его заметили.
До меня не сразу дошло значение сказанного, сообщение Гартвига застало меня врасплох. Наконец мой рассудок переварил это. Я вскочил и чуть не навалился грудью на стол, заглядывая Гартвигу в лицо.
— Но почему…
— Почему? Н-да. Оба состояли в связи, которую скрывали от своих благоверных. Думайте о них, как хотите, но, во всяком случае, я считаю честным то, что они набрались мужества и выступили свидетелями, чтобы помочь вам. Это существенно облегчило нам работу.
— Мадера убил другой! Кто? — Я все еще стоял, наклонившись над столом, не в силах оторвать взгляда от прокурора.
— Кто, мы не знаем. Может быть, он и совершил преступление, я говорю — может быть, если поверить вашим показаниям, учесть сомнения медицинской экспертизы и принять во внимание новые факты.
— Тогда… тогда… вы поверите, что я… не убивал Мадера?
Гартвиг чуть улыбнулся.
— Вера не играет тут никакой роли. Выпали несколько решающих звеньев из цепи улик. А разорванная цепь ничего не стоит. Это значит — доказательств не хватает. Факты вызывают серьезные сомнения и указывают на иные версии. В уголовно-процессуальном праве существует принцип: в случае сомнения решать в пользу обвиняемого. Таково реальное положение дел.
— Я не понял.
— Это значит: по указанию прокурора республики возбуждено ходатайство о новом расследовании вашего дела. Мы всецело одобряем это решение… Ну, а кроме того, есть такой младший лейтенант Шефер, который — как в служебном порядке, так и вне службы — выдвигал все больше и больше сомнений в правильности приговора, хотя ни одного аргументированного доказательства привести не мог.
Прокурор Гартвиг, майор и младший лейтенант смотрели на меня спокойно и, пожалуй, даже благосклонно, будто ничего не случилось. Для меня же рушились тюремные стены, ломались решетки, выдергивались дверные засовы. Будет новое расследование! Появились факты, оправдывающие меня; и добыли их уголовная полиция и прокуратура, к которым я до сих пор испытывал недоверие…
Я но мог унять дрожи в руках. Мне захотелось сказать что-то, пролепетать, может быть, слова благодарности, но я не мог челюсти разжать. Закружилась голова. Было тяжело дышать, как после долгого напряженного бега. «Только бы не раскиснуть, — подумал я. — Ведь у меня счастья такого еще никогда не было». Я рухнул на стул. Смотрел перед собой и ничего не соображал.
— Суд принял ваше дело для пересмотра. Я дал санкцию приостановить действие приговора до слушания нового дела. Завтра вас освободят.
Горячая волна пробежала по всему телу, я машинально кивнул; казалось, что все это происходит не со мной, а с кем-то другим. Потом вдруг вспомнил, что ведь завтра сочельник и меня как раз выпустят, я приеду в Рабенхайн, обниму мать, отца. А Фриц? Ах, утрясется, не надо быть мелочным.
Вот вылупят глаза охочие до сенсаций односельчане! На сей раз торжествовать буду я. Придется им изменить свое мнение обо мне, поймут, что я не виноват. Правда, я почувствовал некоторую робость при мысли о встрече с односельчанами, но эта робость тут же исчезла, как только я взглянул в окно и увидел за решеткой кружащиеся снежинки. Завтра я смогу ловить их и идти куда хочу. Завтра, завтра, завтра… А Ула?
Меня освободят. Значит, она должна радоваться за меня. Недоразумение, получившееся по вине Фрица, можно легко уладить…
Еду домой. Все прошло, все позади! Я снова живу!
— Значит, завтра вы поедете в Рабенхайн, — сказал Гартвиг. — Пожалуйста, будьте внимательны и, как только заметите что-нибудь подозрительное, немедленно сообщайте нам. Если настоящий убийца находится в районе деревни, ваше неожиданное появление вынудит его действовать. Так что смотрите в оба! Я кое-чего ожидаю в связи с этим. Каким будет мое заключение по окончании следствия, зависит теперь от вас и, возможно, в решающей степени от вашего поведения в первые же дни. Если хотите знать точнее, о вашем освобождении мы не известили ни Рабенхайн, ни ваших родственников. Это наш тактический ход. Не испортите нам игру.
Таково было его напутствие.
IV
И вот в кабинете Вюнше я снова оказываюсь лицом к лицу с этим прокурором. В голову лезут слова, что он мне говорил накануне освобождения, и я от стыда опускаю глаза, сознавая, что спасовал, не оправдал его доверия.
— Я представлял себе иной исход, более благоприятный, — начинает Гартвиг. — Возможно, я слишком понадеялся на вас. Но теперь это неважно. Судя по всему, дело близится к развязке. А вы предпочитаете отмалчиваться.
— Я неправильно себя вел, господин прокурор, и раскаиваюсь в этом.
— Каяться — одно, а то, что вы не справились с задачей, — другое. — Голос прокурора звучит сурово, как тогда на суде, а не дружелюбно, как на предыдущей встрече. — Один вопрос, прежде чем перейдем к делу: почему этой ночью вы не использовали возможности убежать вместе с Мюллером?
— Я не убивал Мадера. А ночью… Я согласен, что поступил незаконно, когда залез в комнату родителей, украл ключи и обшарил шкафчик. Я сознавал, что делаю. И все равно сделал. Но чтобы калечить или убивать Фрица или старика, мне и в голову не приходило. Ведь брат и отец все-таки.
— Однако двое свидетелей подтверждают обратное. И это не косвенные улики, а прямые доказательства. Вдобавок Мюллер показал, что вы ему признались.
— Я не виноват. — Я почувствовал, что страшно устал. — Если еще кто и может помочь мне, то только вы и старший лейтенант Вюнше. Мой побег и все, что потом случилось, кое-чему научили меня все-таки. Когда вы освободили меня из заключения, я вернулся в деревню, полный надежды. Вскоре возникло первое подозрение, и я решил сам найти убийцу. Меня словно лихорадка охватила, устоять я никак не мог. В армии со мной тоже так бывало: сорвусь, а потом не знаю, куда деваться… Пожалуйста, поверьте мне и помогите. Один я не справлюсь.
«Только бы не пустить слезу, — подумал я. — Чего доброго, решат, что я прошу их сжалиться. Вернусь в камеру, там наедине можно будет поплакать».
— Рассказывайте. — Голос Гартвига звучит уже мягче. — У вас еще есть шанс. Расскажите обо всем с того момента, как вы приехали домой. Меня интересуют не только факты, связанные с преступлением, но и ход ваших мыслей. Говорите правду, только правду!
Старший лейтенант Вюнше усаживается за машинку и кладет рядом стопку бумаги. Я с неудовольствием наблюдаю за его приготовлениями. Ворох чистой бумаги почему-то наводит на меня ужас.
— Вам не нравится мое предложение? — спокойно спрашивает прокурор.
— Нет, нет, я готов, — поспешно заверяю я его. — Только вот… мне хочется рассказать многое, и не все для протокола. Но придется говорить медленно, чтобы машинка поспевала, отвечать на какие-то вопросы… столько наболело, а тут все время думай, что каждое твое слово будет увековечено на бумаге.
— Говорите не стесняясь, без разбора, я уж потом рассортирую, — предлагает Вюнше.
Но Гартвиг, покрутив головой, что-то шепчет ему. Вюнше молча кивает, идет в соседнюю комнату и возвращается с магнитофоном.
— Ладно, Вайнхольд, не будем вам мешать. Здесь останутся только надзиратель и наш техник. Представьте себе, что вас слушает близкий вам или хорошо знакомый человек, которому вы доверяете, и рассказывайте.
Я вытаращил на него глаза.
— Конечно, метод несколько непривычный, — улыбается Вюнше, — но хуже не получится, скорее наоборот. И помните, мы потому пошли на это, что еще чуточку верим вам.
Вюнше с Гартвигом выходят из комнаты. Под мышкой у старшего лейтенанта папка с моим «делом». Кажется, он рад, что не придется писать протокол.
Поколдовав с аппаратом, техник устанавливает на столе микрофон, включает его, а сам усаживается где-то позади меня. Я молчу и смотрю на микрофон. Кого же из близких или хорошо знакомых мне людей он должен представлять? Мать, Улу, прокурора? Нет, все они причастны к делу, скорее даже пристрастны. Где же взять человека, кому я доверяю, на кого могу положиться? Рольфа? Да. Оскара? Да. Вилли? Да, все мое отделение, которым я командовал в армии! Еще раз мысленно проверяю каждого из них, и все они тоже имеют право проверить меня, хотя я больше не являюсь их командиром. Я вижу их перед собой, верю им, мне хочется убедить их в своей невиновности, и в то же время меня страшат их недоумевающие взгляды, нелицеприятные вопросы и упреки, на которые они имеют право.
— Уже смеркалось… — начинаю я.
Уже смеркалось, когда поезд остановился у безлюдной платформы Фихтенхаген. На снежном покрове виднелись редкие отпечатки следов. Плавно, почти торжественно опускались снежинки. Небольшое станционное здание словно пригнулось под снежной шапкой.
От станции до Рабенхайна около часа ходьбы. Обычно здесь курсирует автобус, но я не был уверен, что сегодня, в сочельник, он еще ходит; кого-либо спрашивать не хотелось, и я решил пойти пешком. Подышать забытым лесным воздухом, ощутить простор полей, по которому так соскучился.
А главное, оттянуть еще немного времени, прежде чем постучу в дверь родного дома.
Железнодорожник на станции с удивлением оглядел меня и, поеживаясь от холода, поднял высокий воротник овчинного тулупа. Ему показалось невероятным, чуть ли не поразительным, что пассажир, сошедший с поездов такую погоду, одет лишь в легкое поплиновое пальто.
Несколько минут ходу, и я — в лесной тишине. Снег, задерживаемый ветвями могучих сосен, почти не падал на землю. Лишь изредка от порыва ветра сыпалась мелкая сверкающая пыль. Я шагал не спеша, вдыхая полной грудью свежий морозный воздух. Мысли о событиях недавнего времени улетучивались с каждым шагом, и я надеялся, что еще не скоро вернусь к ним. Надолго проститься с ними, пожалуй, не удастся. Как только приду домой, они сразу вернутся. И что я вообще скажу, когда войду в дом? Ладно, что-нибудь придумаю. Мать, наверно, сейчас наряжает елку. Прежде я всегда помогал ей. Отцу с братом хотелось и елки, и жареного гуся, но сами возиться они ни с чем не желали. Может, еще и успею помочь, если поднажму.
Я прибавил шагу. Вот уже и лесная опушка позади. Ходьба согрела меня, но я почувствовал, что устал. Горячее дыхание вылетало белым облачком. А еще полгода назад я прошел бы это расстояние беглым шагом и даже не запыхался бы.
Стемнело, но я не ощущал темноты из-за снежно-белой мглы вокруг. Снег поредел. Из деревни приветливо замигали первые робкие огоньки.
Впереди проселок пересекала автострада. Не было слышно ни одной машины. Каких-нибудь два месяца назад я проезжал здесь на грузовике. Сейчас мне казалось, что это было давным-давно.
Метрах в ста правее я шел тогда к лесу с Фридрихом Мадером. Он мертв, его убили, и считают, что это сделал я. А ведь с тех пор я почти ни разу не вспомнил о нем! Не было времени, был слишком занят собственной судьбой, хотя ее и предопределило убийство Мадера. Только сейчас, через добрых полгода после его смерти, ощутил что-то похожее на печаль и подумал: как же я предстану перед его дочерью Улой…
Мадер был человеком, на которого можно было положиться: не очень любезен, скорее грубоват, неразговорчив, но всегда готовый прийти на помощь. Вот кого следовало выбрать председателем сельскохозяйственного кооператива — Мадер пользовался авторитетом у крестьян. Но он не любил вылезать вперед, и в конце концов избрали другого. Кому была выгодна его смерть? Кого-то ведь подозревали, сказал прокурор. Кого? Я должен помочь в его розыске. Но почему Гартвиг не назвал ни одной фамилии, даже не намекнул ни на кого?
Снег поскрипывал под ногами. Вокруг не было видно ни души. Сегодня все сидели дома. В некоторых окнах уже мерцали зажженные свечи. Там жили рабочие, ездившие каждый день в город. Они, наверно, выполнили план, и праздник для них уже начался. В крестьянских домах еще не зажигали свечек; в хлевах мычали коровы, ожидая корма, хрюкали свиньи, ржали лошади, звякали подойники и молочные бидоны.
Наш двор был одним из самых больших в селе. В нижних окнах только что загорелся свет… Тихо кряхтели ворота, поскрипывали петли. Из хлева пробивалась полоска света. Беспокойно топтались лошади. Отец покрикивал на них. Ничего не изменилось за прошедшие полгода.
Крыльцо, шесть широких ступеней. Каждую знаю наизусть, могу подняться с закрытыми глазами не споткнувшись. Дверь по-прежнему открывается туго. В сенях пахнет сметаной и жареным гусем. Не опрокинуть бы чего в темноте.
И вот я в комнате. Мать стояла ко мне спиной и, чуть наклонившись, разбирала серебряный дождь. Грубыми, натруженными пальцами ей было неловко брать тонкие нити, поэтому она небольшими пучками бросала их на ветви.
— Уже подоил? — удивленно спросила она не оборачиваясь.
— Здравствуй, мама.
Она застыла на миг, потом резко повернулась. Серебряные нити выпали из рук. В ее глазах мелькнул ужас. Робкими шагами она двинулась ко мне.
— Ты? — прошептала она, не веря, и растерянно улыбнулась. — Но ты не сбежал опять, Вальтер?
Она не сводила с меня умоляющего взгляда, полного робкой надежды. Я мотнул головой и почувствовал, что мне сдавило горло.
— Нет, мама, меня освободили. Прокурор выпустил, все законно!
И тут я совсем растерялся. Мать обняла меня и тихо заплакала, потом поднялась на цыпочки и смущенно поцеловала меня в лоб. Подобных нежностей в нашей семье никогда не водилось.
— Я верила, сынок, что это не ты сделал. Какая радость-то на рождество. Теперь могу людям в глаза смотреть. Услышал господь мои молитвы. Такая радость-то, да еще в сочельник!
— Мама, тебе плохо было, да? — Только сейчас я пришел в себя и обнял ее за худые, жилистые плечи.
— Тяжко было дома, сынок, с отцом и Фрицем. Ах, что об этом говорить.
— Нет, расскажи!
— Фриц то ласковый, даже смеется, то целыми днями ходит как в воду опущенный. А вот отец, с тем было совсем невтерпеж. Сам знаешь, я никогда ему не перечила, молча сносила его прихоти… Как работать в кооперативе, он упрямится, чем дальше — тем больше, а на своем участке и в хлеву старается за троих. Даже Фрицу стало невмоготу. Из-за тебя они тоже частенько ругались. Я и не думала, что Фриц к тебе так привязан. А отец… ну, сам понимаешь. Слава богу, все позади. Я знала, что ты не можешь сделать что-либо дурное… Да ты голоден небось. Господи, как похудел! Вот ведь горе как человека скручивает! Пойдем скорей в кухню, сынок.
Загремели кастрюли, миски, захлопали дверцы шкафов, полетели в печку поленья, зажурчала вода из крана. Дома… Я опять дома! А мать, как радуется она! Каким счастьем светятся ее глаза. Вся жизнь ее — тяжелый, изнурительный труд. Но мать была выносливой. Одно слово — крестьянка… Хотя, по сути, она жила как батрачка, всегда подчинялась воле мужа. Только в тех случаях, когда отец несправедливо ругал или бил меня, она решительно восставала против него.
С удовольствием посидел бы в кухне с матерью, но надо было идти в хлев, поздороваться с отцом и братом, хотя я еще не решил, как держать себя с Фрицем.
Неторопливо пересек двор, открыл дверь: сразу обдало теплым навозным духом. Ворвавшийся вслед за мной холод заклубился сероватым облачком. В проходе стояла электродоилка, тут же лежали свернутые в бухты шланги. Никого не было видно. Мои шаги гулко звучали, и я затопал еще сильнее: хотелось ступать уверенно, по-хозяйски, ходить свободно всюду.
Внезапно кто-то схватил меня за плечо и круто повернул. Не успел я опомниться, как две руки стиснули мои запястья. На лице я ощутил горячее дыхание. Фриц. Он растерянно смотрел на меня. Его обычно тусклые глаза даже оживились от испуга.
— Пойдем отсюда скорее, пока старик тебя не увидел! — зашептал он настойчиво и потянул меня к кладовой, откуда был отдельный выход. — Ну, ты даешь, — пробурчал он с упреком, удивленно разглядывая меня. — Как тебе это опять удалось?
Прежде чем я понял, что́ его взволновало, Фриц задвинул изнутри засов и некоторое время прислушивался, глядя в сторону хлева.
— Черт возьми, куда тебя девать? В дом опасно. Налетят с обыском — сразу найдут. Пошли в сарай! Принесу все, что надо: теплые вещи, одеяло, еду. Только прошу: молчи и не топай, как лошадь.
Поняв наконец причину его усердия, я решил забавы ради испытать его братскую любовь.
— И ты не боишься помогать беглому преступнику? — спросил я, сделав удивленное лицо.
— А что я, по-твоему, должен делать? — ответил он. — Ты все-таки мне брат. Я был бы последней сволочью, если бы бросил тебя в беде. Ночью обсудим, как быть дальше.
— Тебя ведь могут посадить за укрытие беглеца.
— Ну и пусть. Окажись я в беде, ты бы меня тоже выручил.
Особенно дружны мы с братом никогда не были. Теперь я видел: он пойдет на любой риск для своей родни. Он выручал меня, невзирая на грозящую ему опасность. За это я простил ему все мелкие обиды в прошлом и готов был даже простить его ложь Уле насчет моих пожеланий к их свадьбе. Я невольно обнял его. Он удивленно посмотрел на меня, потом улыбнулся, и в его взгляде мелькнуло нечто похожее на стыд. Вероятно, Фриц подумал о том же. Я слегка прижал его к груди и отпустил. Проявление братской симпатии выглядело довольно неуклюже, но еще ни разу в жизни мы не выказывали ее друг другу сильнее, чем сейчас.
— Ну, пошли в сарай! — сказал он.
Я покачал головой.
Фриц сердито взглянул на меня и открыл рот. Наверно, он собирался убеждать меня, что иного выхода нет.
— Незачем, — возразил я и громко расхохотался.
Он мгновенно зажал мне рот ладонью. Я приложил немало усилий, чтобы освободиться от этого «кляпа», пока наконец не отпихнул брата.
— Большое спасибо, Фриц, ты молодец, но я не сбежал. Меня освободили по всем правилам: с документами, печатями, проездным билетом до Фихтенхагена, со всем, что полагается.
Он уставился на меня с глупым, растерянным видом. Таким Фриц был всегда, сюрпризы он переваривал медленно. Вот почему меня так глубоко тронуло то, что он, не раздумывая, вызвался помочь мне. Даже стало чуть жаль брата, ведь своим признанием я перечеркнул его хлопоты и обрек на бездействие.
— Освободили, в самом деле? — спросил он недоверчиво. Его зрачки опять словно заволокло туманом. — Ты ведь был осужден, зачем же им тебя вдруг отпускать?
— Дело пересматривают. На середину января назначено новое следствие. Прокурор, видимо, так убежден в оправдательном приговоре, что уже заранее выпустил меня на волю.
— А… кто же убил Мадера?
— Понятия не имею. Никто не может ответить на это, по крайней мере сейчас. Конечно, розыски продолжаются. Пока лишь твердо установлено: когда мы с Мадером шли по дороге, за нами шел еще кто-то. Возможно…
— Но ведь доказательств вроде хватило! — раздраженно перебил он меня. — А теперь, значит, не хватает, и клетку распахнули, вылетай?
Казалось, он разочарован. Забавно: пока Фриц считал меня виновным и беглецом, он от души хотел мне помочь. А теперь?
— Рад, что освободился? — спросил он хмуро.
— Еще бы!
— Ты не учитываешь вот чего: у нас в деревне всякий считает, что старого Мадера отправил на тот свет ты, только ты настолько хитер, что тебя не уличишь. Все будут обходить тебя за версту. Оно, правда, лучше, чем сидеть за решеткой.
— Но ты-то не веришь…
Фриц, не дослушав, отмахнулся.
— Ты меня знаешь. Я человек прямой. Так вот, чтобы не было недомолвок. Я считаю, что это сделал ты. Уверенность лучше, чем сомнение, оно, как ржа, разъедает.
От его слов пропало радостное настроение. Во мне поднялось какое-то необъяснимое чувство страха. Я лихорадочно соображал, как доказать Фрицу, что я невиновен, но чем больше подыскивал аргументов, тем яснее понимал, что он попал в мое самое уязвимое место. Я уже не радовался возвращению домой. Еще утром свобода казалась мне такой лучезарной… А теперь? Роскошный павлин превратился в жалкого воробья-замухрышку. Так и не найдя убедительного ответа, я лишь сказал:
— Полиция продолжает розыск и, наверно, поймает убийцу.
— А есть подозрения? — Фриц втянул голову в плечи.
— Конкретных нет.
— Ну вот видишь. — он глубоко вздохнул и шумно выдохнул. Все его оговорки и возражения словно развеялись с этим выдохом. Он опять улыбнулся, похлопал меня по плечу. — Не обижайся, Вальтер. Ты же спросил, что я об этом думаю. Хотел пировать, пришлось горевать. Но ты не унывай. Так или иначе, можешь на меня рассчитывать. Как-нибудь вместе выберемся из этой чертовой истории. Свет не клином сошелся на нашем захолустье, где твой надел — твоя кормушка. Ладно, пошли к старику. Вот глаза выпучит!
Фриц подтолкнул меня к двери, ведущей в хлев, и, отодвинув засов, ногой распахнул ее.
Отец ничуть не удивился. Он взглянул на нас, поморгал и, когда я протянул ему руку, не очень-то охотно пожал ее. Потом кивнул мне и проворчал:
— А, приехал. Небось соскучился по работе, а ее у нас невпроворот. Только… — Он невозмутимо повернулся к коровам.
Вообще-то я редко видел его взволнованным. Помнится, даже в тот день, когда отец — последним — записался в сельскохозяйственный кооператив, хотя его глаза пылали ненавистью, внешне он оставался невозмутимым. Лишь мать, Фриц да я заметили, что его так и распирает от гнева. Оба агитатора из районного совета даже не почувствовали напряженной атмосферы, они скорее подивились тому, как этот крестьянин, перечитав бумагу пять раз, спокойно, с достоинством взял ручку и размашисто поставил свою подпись. Его скуластое лицо оставалось непроницаемым, только глаза сверкали да тонкие губы чуть кривились в язвительной усмешке…
И агитаторы потом даже упрекнули бургомистра за то, что он считал Эдвина Вайнхольда «особо тяжелым случаем».
Втроем мы вернулись в дом, молча вымыли руки и уселись за стол, покрытый белой скатертью. Отец не терпел такой «роскоши»; он чувствовал себя увереннее, когда тарелка стояла на клеенке, с которой легко можно было вытереть пролитый суп. Но мать, не слушая возражений, ради праздника постелила белую скатерть.
Картофельный салат мне очень понравился, я даже не заметил полного блюда с сосисками, но мать напомнила мне о нем.
Ели молча. Каждый был занят своими мыслями, и я сомневался, что эти мысли связаны были с праздником. Молчание нарушалось, лишь когда Фриц требовал какое-нибудь блюдо или мать просила передать ей баночку с горчицей, которую отец поставил возле своей тарелки. Держа сосиску скрюченными пальцами, он торопливо макал ее в баночку и застывал в ожидании, пока мать деликатно брала горчицу на кончик ножа и возвращала баночку. Мы с братом предпочитали хрен, от которого вышибает слезы из глаз и перехватывает дыхание, если ненароком вдохнешь ртом, откусывая сосиску… Сочельник дома. Все как в прежние годы, и тем не менее все совершенно по-другому. Мне бы радоваться, но после разговора с Фрицем я чувствовал себя пришибленным. В тюрьме я считался «чужаком» за приторно-сладковатый аромат невиновности, исходивший от меня. Здесь я тоже буду «чужаком» потому, что отравляю воздух смрадом тяжкой вины. Я готов был проклясть мир, не оставлявший меня в покое. Где же мой дом? Не здесь и не там. Куда спрятаться, чтобы наконец обрести покой?
Интересно, что поделывает сейчас Ула? Фриц намеревается на ней жениться, а к нам даже не пригласил. Странно. Может, она отказала ему? Радостная надежда рассеяла мои мрачные мысли. С языка уже готовы были сорваться вопросы, но я сдержался. Не стоило ссориться с братом в первый же день этой зыбкой свободы. В конце концов, он вел себя очень порядочно, хотя и не сомневался в моей виновности.
А что, в сущности, было порядочного в его поведении, если он помогал, по его мнению, убийце? Что это, жалость во спасение чести семьи?
Мать поднялась и погладила меня жесткой ладонью по голове. Пляшущие огоньки светились в ее глазах… «Хоть она счастлива», — подумал я.
Она убрала со стола. Мы с братом продолжали сидеть, а отец направился к своему шкафчику, ключ от которого никому не доверял. Как всегда, к рождеству он, разумеется, купил бутылку болгарской сливянки, крепкой, но приятной на вкус. Тем временем мать поставила на стол рюмки из тонкого стекла. Фриц курит сегодня «Ориент», а отец угостил себя настоящей гаванской сигарой, упакованной в стеклянную трубку. Обычно брат курил «Дюбек», отец же покупал третьесортные сигары по двадцать пфеннигов за штуку. В праздники он делал исключение, хотя об экономии и тут не забывал — после еды сразу гасил свечи на елке. Но порой казалось, что свою несносную скупость он запирал в такие дни в таинственный шкафчик.
Мы чокнулись.
— За твою свободу, Вальтер, — сказал Фриц и одним глотком осушил рюмку.
Я последовал его примеру. Отец, немного подумав, выпил сливянку маленькими глотками. Затем не спеша раскурил сигару и как бы вскользь спросил меня:
— Где же ты собираешься устраиваться?
Я растерялся. Поглядел на него, на брата. Что хотел этим сказать отец? Брат пожал плечами. Мать отложила в сторону вилку. Наконец я понял: мне нельзя оставаться дома. Это отец решил бесповоротно. В смятении я перевел взгляд на мать. В ее глазах блестели слезы. Она покорно опустила голову. Фриц молча налил вторую рюмку и выпил.
Не мог же отец принять это решение прямо сейчас; наверно, он принял его давно, еще до моего ухода в армию. Откровенно говоря, я не думал идти добровольцем, однако отец то и дело нажимал на меня и приводил хитрейшие аргументы в пользу военной службы, хотя сам обычно шумел по поводу всего, что касалось государства. Он даже уговаривал меня поступить затем в офицерское училище. А Фриц еще и солдатом не отслужил. Так было заведено в крестьянском доме: да свершится воля отца.
Он хотел прогнать меня из Рабенхайна, это я понял. Фриц был его любимцем, которому должна достаться усадьба, и отец опасался, что я воспротивлюсь. Я усмехнулся. Теперь вовсе не обязательно иметь свой двор тому, кто хочет стать крестьянином. Сельскохозяйственным кооперативам позарез нужны специалисты, особенно молодежь. Для них строили современные дома и общежития. Но в глазах отца такие «бездворные» крестьяне оставались чужаками, мошенниками и неумехами, которых следовало гнать в шею. Он признавал крестьянином лишь того, кто владел собственной усадьбой, и чем она больше, тем лучше. Время остановилось для него много лет назад. Неужели он так и закоснеет в прошлом?
— Давай решай, — потребовал он.
— Так сразу, сейчас? — Мать выпрямилась, готовая опять вступить в бой за меня, даже если придется для этого пожертвовать покоем предрождественского вечера.
— Верно, завтра тоже будет день, — раздраженно пробурчал брат.
Отец покачал головой. Случись такое полгода назад, я бы вскочил, наорал на него и хлопнул дверью. Но за последние месяцы я научился обуздывать себя. Я не спеша допил вторую рюмку и сказал:
— Буду учиться, как тогда решили.
Отец язвительно рассмеялся и встал. Несколько раз он обошел вокруг стола. Я наблюдал за его согнутой фигурой. В послевоенные годы он заработал искривление позвоночника. Руки у него свисали почти до колен. Я невольно сравнил его с обезьяной и тут же опустил голову, устыдившись своей мысли.
Превратно истолковав это движение, отец сказал грубо:
— Сам, наверно, понимаешь: вряд ли допустят на учебу такого, как ты, которого лишь потому не держат в тюрьме, что не хватило доказательств.
Он остановился передо мной.
— Ты тоже думаешь, что Мадера убил я?
— А кто же еще?
Мать тихонько вскрикнула. Она попыталась встать, но тут же бессильно опустилась на стул.
— Зачем же ты тогда садишься со мной в сочельник за один стол, если так думаешь? — Я чуть не добавил слово «отец», по оно застряло у меня во рту.
— Что там у тебя с Мадером было, меня не касается, — заявил он резко. — Я и не с такими негодяями, то есть хотел сказать, людьми, за одним столом сиживал… Все равно никто не поверит, что это не ты сделал, что-то да прилипнет к тебе, а значит, и к нам. С такой колодкой на ногах жить в деревне потяжельше, чем в тюрьме.
Я вскочил. Он отступил на шаг, но пошатнулся и головой уткнулся мне в грудь. Одной рукой я чуть приподнял его и посмотрел ему в глаза.
— Слушай, ты, праведник, — сказал я почти шепотом. — Как-нибудь я напомню тебе, что не всегда ты дружил с законом. Доказательства найдутся.
Фриц, швырнув сигарету в пепельницу, встал между нами. Я отстранил его, чтобы видеть лицо старика. Он стоял, сжав губы, и если бы я не знал, что у него нет зубов, то наверняка услышал бы их скрежет. Ему было только шестьдесят лет, но он был похож на мумию. Хотя бы вставил себе протезы! Куда там, с его жадностью. Сам надрывался всю жизнь и мать чуть в гроб не вогнал — и все для Фрица, только для него. Я же был обузой, претендентом на наследство. И прежде чем мысль сформулировалась в моем мозгу, слова сами слетели с языка.
— Выгоняешь меня? Ну что ж. Но из деревни я уеду не раньше, чем найдут убийцу. Согласен: освобождение за недостатком доказательств — для меня не жизнь. Ты мне это сейчас так ясно растолковал, что еще благодарить тебя придется.
— Хватит вам! — закипятился Фриц. — Оставь его в покое, отец. Я тоже посоветовал ему куда-нибудь перебраться. Но выгонять его не позволю, об этом и не думай. Мне ты обещал автомашину. Дай ему столько же, на устройство. А когда уж дойдет до наследства, поделим поровну, вот мое слово.
— Спятил, парень, вконец спятил. Для чего ж я тогда надрывался — чтобы свои деньги на ветер швырнуть? Там, в Силезии, у меня было большое хозяйство, самое большое в селе. Все пропало… Эту усадьбу мне завещал Коссак, мой друг, когда подорвался на мине вместе с женой и ребенком. Да что я говорю, усадьбу? Это был жалкий курятник супротив моей прежней!.. А теперь я нажил еще больше добра и денег, чем у нас было. И ты хочешь все разбазарить?
— Не разбазарить, а поделить. Каждому сыну поровну.
— И это говоришь ты, Фриц? Ты?
— Да, только так, отец, — упорствовал брат с неожиданной дерзостью.
— Это не только твое добро и твои деньги, Эдвин, — вмешалась мать.
Мы с Фрицем дружно вытаращили на нее глаза. Мать сплела руки, лицо ее подергивалось от волнения. Отец разинул рот и покачал головой.
— Тебя еще не хватало! — пробормотал он, побагровев.
Но мать на сей раз не испугали эти признаки назревавшего гнева. Она не потупила взора.
— Нет, это не только твое добро, — твердо повторила она. — Я тоже вложила в него свою жизнь и здоровье, и Фриц потрудился, и Вальтер не меньше. А что он стал солдатом, так то была твоя воля. Добро это наше, и, когда речь зайдет о дележе, я тоже не стану молчать. Это мое право. И у меня никто его не отнимет. Даже ты.
Старик, изменившись в лице, еще больше согнулся. Казалось, он покорно склонился перед женой. Но эта скрюченная поза была обманчива, он был сейчас опасен, как волк, изготовившийся к прыжку. В такие минуты он принимал мгновенные решения, хотя обычно вынашивал свои планы днями. Я вспомнил случай, когда он продал крестьянину из соседней деревни телку. Тот уже взялся за цепочку, висевшую у телки на шее, как отец вдруг спохватился, что стоимость цепочки в цене не оговорена. Покупатель возразил, что так, мол, принято, скотину продают вместе с поводком. Они заспорили; крестьянин, человек огромного роста, легонько отстранил отца, а тот внезапно пригнулся и ударил его головой под дых. Пока великан стонал и корчился, отец преспокойно снял цепочку, выгнал телку на дорогу и, торжествуя, вернулся в хлев.
Отец с несвойственной ему покладистостью ответил матери:
— Ну ладно. Завтра все скрепим на бумаге.
— Согласен? — спросил меня Фриц.
Благодарить его, что ли? Но ведь я вовсе не собирался уезжать отсюда, я хочу остаться в Рабенхайне, на моей родине, дома!
— А насчет убийцы, — продолжал Фриц, — брось ты это дело, не возись. Полиция ничего уже не найдет. Не ломай без толку голову, еще свихнешься. Плюнь на все. Если я тебе понадоблюсь, дверь моей комнаты всегда открыта. Садись.
Я покачал головой, однако с благодарностью пожал Фрицу руку.
— Не стоит. Пойду лучше к себе, подумаю. До завтра.
Я тепло взглянул на мать, чтобы подбодрить ее, и поднялся к себе наверх. В моей комнате все оставалось по-прежнему. Зимние вещи в шкафу пахли нафталином. Ключ от наружных дверей лежал в ящике стола. Я не спеша переоделся, размышляя о том, что будет дальше со мною, и в подавленном настроении спустился по лестнице.
В сенях меня дожидалась мать.
— Как успокоишься, возвращайся, — шепнула она, — Я поговорю с ним.
Я провел ладонью по ее жидким волосам.
— Хорошо, мама, ради тебя вернусь.
Только ради нее? Нет, я вернусь и останусь тут, в родном доме, до тех пор, пока смогу открыто смотреть в глаза любому человеку, не опасаясь, что он считает меня преступником.
Снегопад прекратился. Звездной и ясной была ночь на рождество. Деревня еще не спала. Во всех домах празднично светились окна. Я шагал без всякой цели, устало переставляя ноги. Мне было все равно, куда идти. Лишь бы остаться одному. В некоторых домах не скрывали занавесками рождественское веселье. Возле елок играли дети, за семейными столами разговаривали, ели, пили, не представляя себе, что значит быть одиноким.
Деревня осталась позади. На снежное поле надвигался лес. Я поначалу пошел другой дорожкой, чтобы не идти мимо Улиного дома. Неужели я стал трусливым? Прежде я смело принимал самые неожиданные решения, неопределенности терпеть не мог, ночь не спал, если днем оставил что-то нерешенным. Неужели я изменился? Нет! Этого не может быть. Мне надо прийти в себя, внести во все ясность, а для этого я должен найти убийцу. Но почему, собственно, это должен сделать я? Розыск ведет полиция под руководством прокурора. Мне лишь требуется смотреть в оба и сообщить, если обнаружу что-либо подозрительное.
Значит, не торопиться и выжидать…
«Нет! — подумал я. — Буду действовать. Найду убийцу, схвачу его за шиворот и приведу в полицию — пусть удивятся. Я их обскачу, покажу, какой я молодец!»
Я невольно прибавил шагу. Куда спешить? Будто за убийцей гонюсь — вот он, хватай и тащи. Не так это просто. Надо сначала головой поработать. Но сколько я уже над этим бился и ничего толкового не придумал. Кому мешал Мадер? Конечно, у него были враги, он часто спорил с крестьянами. И всегда спор шел о полевых работах в кооперативе. А как было не нажить врагов, если он всегда отстаивал свою точку зрения! Хорошо, что отец ничего не знал о тех обвинениях, которые высказал в его адрес Мадер. А то бы я еще подумал, не отец ли…
И все-таки они, наверно, когда-то поссорились. Ведь Мадер утверждал, будто отец ему намекнул, что я «все знаю». Что я мог знать, о чем мне таком намекнули, что было бы связано с преступлением? На суде я видел: отец был явно поражен, когда свидетели пересказывали, что говорил против него Мадер у трактира. А мать с Фрицем подтвердили, что в тот вечер отец находился дома.
Если бы прокурор хоть намекнул, кого он подозревает!.. Знает или догадывается о чем-нибудь Ула? Почему я побоялся пройти мимо ее дома? Ведь не сегодня-завтра могу встретить ее на улице, да еще при посторонних, когда на нас вовсю будут глазеть. Зачем ждать, откладывать встречу? Но может, она сегодня не одна, ушла к кому-нибудь в гости от удручающей тоски в пустом доме? А вдруг она думает так же, как отец с братом: освободили за недостатком улик, но убил-то наверняка он?! Может, все-таки лучше обождать? Вот поймаю преступника, тогда и покажусь ей на глаза.
По обочинам дороги потянулись небольшие, в рост человека, елочки — чем дальше, тем гуще. А впереди, на фоне ночного неба, могучей стеной поднимался хвойный лес. По левую сторону от дороги находилось деревенское кладбище. Там покоился Фридрих Мадер. Может, сходить туда, отыскать его могилу под глубоким снегом? Или прийти днем и положить венок? Удобно ли? И как на это посмотрят односельчане: одни, наверно, сочтут такой поступок постыдным лицемерием, другие — бессовестным цинизмом, а третьи увидят в этом свидетельство моей невиновности. Мнение деревни, этот маятник, не подвластный никаким законам, начнет бешено колебаться и в конце концов меня же ударит. Начхал я на их мнение. Ни каяться, ни лицемерить им в угоду не стану. Даже если все будут против меня.
Разозлившись, я смахнул снег с маленькой елки, согнувшейся под его тяжестью. Руки намокли и застыли, это подействовало на меня успокаивающе. Я остановился и начал по порядку сбивать руками снежные шапки с еловых ветвей. Еще проще оказалось стучать ногой по стволу. Снег сползал вниз, и деревце, словно вздохнув, сразу выпрямлялось. Вот так бы, одним ударом, стряхнуть с себя все заботы!
Да, покойному надо отдать долг; и не завтра или когда-нибудь, а сегодня, сейчас. Я нагнулся и начал обламывать нижние ветви, одну за другой, пока не набрал большую охапку.
И вот я стоял у могилы, смотрел на ее холмик и ни о чем не думал. Мороз покусывал руки, но я не прятал их в карманы теплого пальто. Из деревни время от времени доносился собачий лай; больше ничто не нарушало разлившейся вокруг тишины, не гнетущей и не тревожной, но созерцательной и благотворной…
Неожиданно я почувствовал, что за мной наблюдают. Сзади скрипнул снег. Я мгновенно обернулся. Человек, стоявший передо мной, сдавленно вскрикнул. Это была Ула. Узнав меня, она оцепенела.
Воротник ее светло-коричневой шубы был поднят. Под темной меховой шапкой лицо Улы казалось белым, а глаза — угольно-черными. Она посмотрела на могилу, увидела охапку еловых веток, протоптанный снег и поняла. Растерявшись, я хотел объяснить, извиниться, хотя извиняться мне было совершенно незачем. О чем она думала, что с ней происходило? Наконец она грозно взглянула на меня.
— Что тебе здесь надо? — спросила она резко.
Я опустил голову, как всегда, если речь заходила о смерти Мадера. Когда я поднял глаза, Ула по-прежнему сверлила меня твердым пытливым взглядом. Нет, я решил не уклоняться от ответа. Я шагнул ближе к могильному холмику. И она считает меня виновным, мелькнула мысль. А что еще ожидать от нее после того письма?
— Воздаю последнюю почесть, — ответил я. Внешне я сохранял спокойствие, хотя меня всего трясло.
— Неужели человек может так лицемерить… — сказала Ула, устремив на меня взгляд, полный муки.
— Прости, Ула. Меня сегодня освободили.
Она вздрогнула и шагнула ближе.
— Значит… ты невиновен? — Я заметил слезы в ее глазах. — Я цеплялась за твое «нет», — продолжала она, — даже когда зачитали приговор. А потом вернулся Фриц после свидания с тобой…
— Он наврал!
— Наврал? — Ула слабо улыбнулась и опустила голову. Она, вероятно, вспомнила о своем письме. — Я даже не поздоровалась с тобой, — пробормотала она и, теребя кожаную перчатку, подошла ближе.
Вот теперь надо сказать ей все!
— Моя невиновность, Ула… еще не доказана. Понимаешь: меня освободили за недостатком улик! Сегодня утром я сам еще этого не понимал, только дома понял, именно дома. Будет еще один суд, будут оправдывать меня, поскольку вина не доказана, а это хуже чумы!
Я опустил голову. Если уж отец с братом без колебаний считают, что убийца я, то как может Ула, дочь жертвы, думать иначе?
Она дергала меня за рукав в ожидании, пока я подниму голову. Ее лицо, ее огромные глаза, показавшиеся мне такими черными, были совсем близко.
— Ты, верно, как и все, думаешь, что это я сделал? — прошептал я.
Ула, отпустив мой рукав, задумчиво смотрела на меня. Лицо ее оставалось неподвижным. Она закрыла глаза и ладонями сжала виски.
— Господи, добро и зло я различаю, но в этом деле ничего не могу понять, — беспомощно пролепетала она. — Я ничуть не сомневалась в тебе, когда все только и твердили, что твоя вина доказана. Я любила тебя. Это давало мне силы верить тебе… до того ужасного дня, когда Фриц возвратился и рассказал мне…
— Ну а ты?
Она отвернулась к могиле. Я чувствовал, что Ула не знает, что сказать мне; и я молчал, не желая оказывать на нее давление.
— Прости меня, отец, если я ошиблась, — прошептала она и застыла на минуту, словно ждала ответа. Потом решительно повернулась и протянула мне руку. Я пожал ее.
— Не обмани моего доверия. Иначе не знаю, что я с собой сделаю. Если ты невиновен и на меня не в обиде, то пойдем… ко мне. — Она посмотрела мне в глаза долгим, испытующим взглядом и, повернувшись, затопала по снегу мелкими шажками.
Никогда еще я не любил Улу так, как в эту минуту. Она верила мне! Жизнь опять приобрела для меня смысл. Я еще сильнее ощутил свой долг найти убийцу, избавить Улу от ужасной неопределенности; от этого зависело все ее будущее.
Она уже сворачивала к дороге. Я поспешил, стараясь ступать в маленькие следы, и у выхода с кладбища догнал ее. Молча мы двинулись к деревне. Вокруг была тишина, заснеженные поля, лес, луга, сады и дома в снеговых шапках, а над нами — ясное звездное небо, чистое, как моя совесть. Порой наши взгляды встречались, и тогда мои глаза тонули в ее глазах, мои пальцы находили ее руку, а губы — ее рот. Прошло полчаса, пока мы добрались до усадьбы Мадера. Слева от ворот выступал из сугробов дом, позади него виднелся сарай и чуть дальше — хлев.
Ула вставила ключ в замок калитки, но он не отпирался. Я надавил на ручку, калитка отворилась.
— Еще ни разу не забыла ее запереть, — сказала Ула с удивлением и как-то неуверенно вошла во двор. Она даже испуганно огляделась по сторонам, прислушиваясь. Подойдя к двери дома, взялась за ручку, и дверь сразу приоткрылась. — Но ведь я ее заперла и калитку тоже! — Ула разволновалась. — Еще когда запирала калитку, ключ упал, и я долго шарила в снегу, пока нашла. Поэтому я точно помню, что заперла.
Отстранив Улу, я заглянул в сени, прислушался, но ничего не услышал. Глаза, привыкшие к снежной белизне, ничего не видели во тьме.
— Спички, — прошептала Ула.
— Нету. — Я невольно тоже понизил голос. Прислонившись к дверному косяку, я на секунду зажмурился, чтобы глаза привыкли к темноте. — Включи свет.
Ула пошарила на стене. Выключатель щелкнул раз, другой, третий…
— Не работает, — шепнула она и проскользнула мимо меня в сени прежде, чем я успел ее удержать. Распахнувшаяся дверь скрипнула петлями.
— Ула, погоди…
Отделившись от косяка, я шагнул в сени и споткнулся о порог. В ту же секунду на мою голову обрушился сильнейший удар. Ни обернуться, ни пригнуть голову, ни закрыться, ни крикнуть я не успел. Второй удар, правда слабее первого, высек острую боль в затылке. Язык мне не повиновался, пальцы уцепились за выступ на стене и бессильно разжались. Не издав ни звука, я рухнул.
Очнулся от Улиного крика. Я лежал на снегу возле двери и мучительно соображал, что со мной случилось. Значит, так: дверь была открыта, потом удары по голове…
В сенях слышалась какая-то возня. Опять крик.
Ула зовет на помощь?
Я с трудом поднялся и, пошатываясь, вошел в сени. Только бы не оплошать сейчас! Руки коснулись стены и наткнулись на человека. Пальцы ощутили плотное сукно. На Уле была шуба, значит, это кто-то еще. Размахиваюсь, бью правой, левой, но в следующую секунду сильный толчок отбросил меня к двери. Голова ударилась о косяк.
— Свет, — простонал я.
И вот под пальцами снова это плотное сукно. Неизвестный рвался в дверь. Где же Ула?
Противник костлявыми руками выбивал сознание из моего черепа. Я заслонялся, наносил ответные удары, но в узком проеме дверей все это было бесполезно. Надо повалить его и сдавить глотку.
Мне удалось сбить его с ног. Невероятным усилием я приподнялся, чтобы навалиться на него всей тяжестью. Затылок ударился о что-то каменное, в глазах вспыхнули яркие искры, и наступил мрак.
…Мигает свечка. За ней смутно виднеется Улино лицо. Страшно болит голова. И тошнит — сил нет.
Ула обняла меня за плечи, помогла подняться. Едва ощутив под ногами каменные плиты, я повернулся, собираясь бежать в погоню.
— Поздно — сказала Ула, удержав меня, и поправила волосы. — Ты лежал несколько минут без сознания. Пойдем быстрее в комнату!
Силы медленно возвращались ко мне. В голове начало проясняться. Ула проверила щиток с предохранителем. Зажегся свет. Оказалось, что пробки были вывернуты. Да, продумал операцию!..
Бережно убрав с моего лба слипшуюся от крови прядь волос, Ула обнаружила кровоточившую рану. Быстрыми, уверенными движениями она извлекла из домашней аптечки йод, бинт, марлю и наложила повязку. Затем, невзирая на мои протесты, обмотала мне голову холщовым полотенцем, которое достала из комода. К чему все это, когда дорога каждая минута!
— Осторожнее, не сотри следов в доме, — предупредил я ее. — Надо вызвать полицию.
Ула нерешительно посмотрела на меня.
— Мы же его спугнули. Украсть он наверняка ничего не успел. Зачем тогда полиция?
Я не сомневался, что происшествие связано с убийством Мадера, и объяснил свои догадки Уле.
— Но ведь с тех пор больше полгода прошло, — сказала она, поразмыслив.
— Но выпустили меня только сегодня. А почему — убийца не знает. Он подумал, что я полностью оправдан, и это внушило ему страх. А может, предположил, что в доме сохранились какие-нибудь улики против него, и решил наудачу вломиться.
Ула с растерянным видом слушала меня. Ей очень хотелось бы поверить моим доводам, но в то же время она находила их слишком неправдоподобными.
— Ты его разглядела? — Мой вопрос вывел ее из задумчивости.
— Только я вошла в сени и нащупала выключатель, как меня свалили. Он уже подкарауливал. Что, если б я была одна!
— Нет, не так, — поправил я ее. — Сначала он ударил меня сзади, потом уже бросился на тебя. Может, он что-нибудь забыл в доме… Я пойду к участковому, а ты пока запрись. Мало ли что…
— Одного я тебя не пущу.
— Ноги же держат меня. Кому-то надо остаться тут. Ничего не трогай!
Пошатываясь, я вышел за калитку и рысцой побежал по улице. В доме участкового еще горел свет.
Лейтенант Грюцнер уже собирался спать. Вид окровавленного полотенца на моей голове нарушил его праздничный покой. Не отдышавшись, я доложил ему о случившемся. С болтающимися подтяжками лейтенант поспешил к телефону. Пока он разговаривал, жена застегнула ему рубашку.
— Да, встретим вас на улице! — крикнул он под конец и бросил трубку на рычаг. За нами захлопнулись двери. — Каким образом вы вдруг появились здесь? — Лейтенант размахивал руками, переходя заледеневшую улицу.
— Освобожден законно.
Грюцнеру это, видимо, показалось нормальным, во всяком случае, он не выразил удивления. Да и времени на вопросы не оставалось. Мы уже топали по мадеровскому двору и через минуту, запыхавшись, вошли в комнату.
— Что-нибудь пропало? — осведомился лейтенант, переводя дух.
Ула пожала плечами.
— Не знаю, Вальтер сказал, чтобы я ничего не трогала…
— Правильно. Подождем специалистов.
Грюцнер с любопытством посмотрел на меня и улыбнулся, встретив мой взгляд.
Тянулось время, но он ни о чем не спрашивал. Тогда я рассказал ему о своем освобождении. Он искренне обрадовался за меня, отношения у нас с ним всегда были добрые. А вот Фрица он терпеть не мог еще со школы — они вместе учились.
Через полчаса лейтенант вышел на улицу. Вскоре у ворот, взметнув снежный вихрь, затормозила полицейская машина. Из нее выскочили двое в штатском. За ними спокойно вылез третий, немолодой обервахмистр Народной полиции, он вел за поводок черную овчарку. Приехавшие представились. Старший лейтенант Вюнше — первым; второго звали Хартман. Грюцнер доложил. Задав несколько вопросов, сотрудники уголовного розыска приступили к работе.
Ула рассказывала, а я, сидя в кресле, слушал и наблюдал, как она в то же время ставила на огонь начищенную до блеска кастрюлю.
— Стакан грогу тебе не повредит? — спросила она меня и, прежде чем я ответил, обратилась с тем же вопросом к сотрудникам полиции. Сверкнув очками, Вюнше — он, видимо, был старшим по званию — усмехнулся и поглядел на своего младшего коллегу.
— Очень любезно, — ответил тот улыбаясь. — После работы с удовольствием.
Они осмотрели шкафы, ящики, даже приподняли радиоприемник. Хартман искал отпечатки пальцев и кое-где обнаружил их, но они могли принадлежать и Уле. Из вещей ничего не было украдено. Неизвестный лишь перерыл содержимое письменного стола в соседней комнате и маленького шкафчика на стене. В шкафчике Фридрих Мадер прежде хранил документы, справки и прочие бумаги. Если неизвестный что-либо искал там, значит, он знал, что́ ищет, и, следовательно, был знаком с Мадером. Моя фантазия заработала. Кто бы это мог быть? В памяти замелькали всевозможные фамилии. Я перебирал их без всякой системы. Кроме того, мне не давало сосредоточиться присутствие многих людей. Бесполезное занятие…
В сенях нашли оторванную пуговицу с клочком материала. Пуговица была не от моего пальто. Скудный улов. Криминалисты не скрывали своего разочарования.
Лейтенант Грюцнер и проводник с собакой тем временем осмотрели двор. Вокруг дома они обнаружили на снегу четкие следы рифленых подошв. Хартман довольно улыбался. В сенях нашли суковатую сосновую дубинку, а возле самой входной двери — шерстяную варежку ручной вязки, коричневую с белым узором. Ула видела ее впервые. Утром она подметала снег у порога, днем к ней никто не приходил; значит, варежка могла принадлежать только взломщику.
Проводник собаки понимающе кивнул в ответ на вопросительный взгляд Вюнше, позвал ищейку и дал ей команду. Ищейка, покружив в сенях и на крыльце, потянула поводок. Проводник с лейтенантом Грюцнером ринулись за ней. Я наблюдал за собакой, пока она не исчезла за воротами. Вюнше стоял рядом со мной.
— Лео — надежный пес, — сказал он с уважением.
— На снегу же след не держится, — усомнился я. Вюнше улыбнулся.
— Конечно, брать след по снегу труднее. Но, видите ли, отпечатки глубокие, высокая снежная кромка осыпается и, покрывая след, как бы консервирует его. Ничего, наш Лео справится.
Мне вдруг захотелось побежать вслед за ищейкой. Меня охватило не только жгучее любопытство, но и азартный порыв осуществить задуманное — поймать убийцу. Это должен сделать я, а не сыщики. Я сам хотел первым схватить его. И может, через минуту-две собака залает у дома преступника и оба полицейских вынут пистолеты, а я тут сижу и без толку говорю, говорю и слушаю!
— Этот взлом связан с убийством Мадера! — самоуверенно заключил я.
Оба сыщика, внимательно слушавшие мои рассуждения, прихлебывая грог, поглядели на меня с сомнением.
— Видите ли, — осторожно заметил Вюнше, — это было бы еще одним и очень веским доказательством вашей невиновности. Тем не менее то, что обнадеживает вас, не должно вводить в заблуждение нас. — Он пристально взглянул на меня и Улу. — Желаю вам обоим от всего сердца самого наилучшего.
Я насторожился. Опытный следователь, который, как правило, сомневался, пока не имел доказательств, желал мне добра? Он верил в мою невиновность? Его слова нельзя было истолковать иначе. Конечно, он стал бы отрицать это, если бы я спросил его напрямик. Но может быть, при расследовании преступления одного знания мало? Вера может стимулировать, неверие — тормозить.
Час спустя вернулся проводник с собакой. Ласково поглаживая овчарку, он попросил старшего лейтенанта выйти для переговоров. Через несколько минут Вюнше вбежал в комнату, накинул пальто и велел Хартману дожидаться. Я вскочил и бросился за Вюнше, но он, улыбаясь, оттеснил меня в сени, похлопал по плечу и в шутливом тоне приказал Уле получше за мной присматривать.
Медленно потянулись минуты. Мы продолжали обсуждать вторжение неизвестного, но только лишь, чтобы убить время. В мыслях мы следовали за Вюнше. Наконец все умолкли и только ждали, ждали…
В четверть первого ночи старший лейтенант вернулся. Составили и подписали протоколы опроса, тщательно упаковали вещественные улики. Чего-либо нового мы не узнали, хотя Вюнше, наверно, все-таки обнаружил что-то важное. Перед тем как сесть в машину, он пристально поглядел на меня.
— Возможно, вам повезло — и по праву, — сказал он задумчиво. — Прокурор Гартвиг обрадуется. Спокойной ночи.
Мы с Улой стояли у ворот и смотрели вслед красным огонькам, пока машина не свернула на автостраду и скрылась в лесу. Деревня уже спала. Ночь. Рождество. В Улиной комнате было тепло и уютно. Гудел чайник на плите. Только сейчас я заметил в углу маленькую наряженную елку. Ула накрывала на стол.
— Зажги свечи, — шепнула она мне в самое ухо.
Кончик фитиля у свечек поначалу загорался неохотно, огонь въедался в воск, вытапливая крохотную лунку, постепенно красный язычок набухал, становился толще, длиннее, приседал, словно в танце, и опять выпрямлялся.
Мы ели, пили и рассказывали друг другу. Разговор протекал нелегко, мы то запинались в нерешительности, то умолкали, задумавшись. Ула осторожно расспрашивала меня о пережитом. Она говорила в несвойственном ей тоне, но я ее понимал: ей хотелось узнать все, что я перенес, и в то же время ее одолевали мучительные сомнения. Я старался задавать вопросы столь же мягко и тактично, и так вот мы прощупывали друг друга, узнавая, изменились ли мы за последние полгода и насколько. Когда свечи одна за другой догорели, я притянул к себе Улу и поцеловал. Я дрожал от ожидания. Мой поцелуй не был бурным, он робко вопрошал: что ответят ее губы? Сначала они не возражали и были податливы, потом замерли и опять сомкнулись. Былого жара не чувствовалось. Неужели все прошло? Нет, время от времени она целовала меня горячее, чем когда-то. Я сам был виноват: боялся отказа и вел себя чересчур осторожно, а это утомляло ее.
Мы легли. Мои руки беспрепятственно блуждали по ее телу, и мне уже показалось, что все по-прежнему, однако я ошибался. Все было иначе, не так, когда она страстно, желала моей ласки. Наконец я решил, что Ула слегка сопротивляется; ибо выжидание и какая-то податливость означали у нее сопротивление.
Ее глаза просили о прощении. Она плакала. Нет. я не ошибся: она любила меня, жертвовала своей репутацией. Однако между нами все еще стояла неизвестность: действительно ли я невиновен в смерти ее отца? Ула верила мне. Но много ли значит невиновность, еще не доказанная? Неопределенность всегда порождает сомнения, этому нельзя помешать. И, обнимая Улу, я гораздо яснее понял, чем при первой встрече на кладбище, что покой наступит тогда лишь, когда найдут и осудят настоящего убийцу, а моя невиновность будет доказана.
V
Между небом и бескрайним белым ковром, сотканным из сверкающих снежинок, уже сиял новый день, когда я прощался с Улой в сенях.
— Если тебе дома не дадут житья, приходи ко мне, — сказала она тихо и чуть стесняясь, будто еще не была уверена, имеет ли право так говорить.
Я понял, почему она после этих слов упрямо сжала губы — она бросала вызов деревне, которая меня осудила и не собиралась оправдывать «за недостатком улик».
Под ногами скрипел снег. Ясный морозный воздух пощипывал лицо. Я вздохнул полной грудью, настроение было радостное, но через минуту оно пропало, едва я вспомнил об отце и брате, их недоверии, о твердой решимости отца прогнать меня из дому.
На противоположной стороне улицы виднелся небольшой помост для молочных бидонов, полузанесенный снегом. Молодая женщина подвезла санки с полными бидонами и, отдышавшись, стала перегружать их сильными руками с санок на помост. Услышав стук захлопнувшейся за мной двери, женщина обернулась и хотела было поздороваться, но, узнав меня, умолкла на полуслове. Это была Бербель Хандрик, красивая крепкая девушка, с которой я вместе ходил в школу и когда-то обменялся первым робким поцелуем… От изумления она открыла рот. В ее больших темных глазах застыл вопрос, быстро перешедший в уверенность: Ула Мадер спала с убийцей своего отца!
Бербель проворно водрузила на помост последний бидон и, прежде чем я успел с ней поздороваться, кинулась прочь. Второпях она споткнулась о санки, подхватилась и побежала дальше, к своему дому. С треском захлопнулись ворота, и я не сомневался, что она заперла их на засов. Комедия, да и только. Но мне было впору плакать, а не смеяться. Ведь не пройдет и нескольких минут, как весть об Улином «позоре» полетит по деревне. Деревенские сплетни растопчут Улу морально, если мне не удастся опередить их и доказать свою невиновность. А если и удастся, все равно скажут: «Но когда он у нее ночевал, она еще не могла этого знать!» На чужой роток не накинешь платок.
У следующего помоста я встретил Фрица и нашего соседа Фридриха Гимпеля. Они беседовали, покуривая, и с интересом разглядывали струи табачного дыма, таявшие в утреннем воздухе. Мое громкое «здравствуйте» прозвучало для них неожиданно. Гимпель, коренастый мужичок почти пенсионного возраста, вздрогнул и машинально опустил полный бидон себе на ногу. Было наверняка больно, но Гимпель даже не поморщился. Он не сводил с меня глаз, пока не заговорил Фриц.
— Иди сюда, Вальтер! Фридрих думает, что я разыграл его насчет твоего освобождения. Теперь он может поприветствовать тебя лично.
Гимпель в замешательстве спрятал руки за спину. Я остановился и посмотрел на него в упор. Его поведение меня поначалу оскорбило. На языке уже вертелись злые слова. Выскажись я, он бы долго помнил о них. Но я промолчал и так взглянул на него, что он отвел глаза в сторону. А потом меня просто взяло любопытство, как поведет себя дальше этот тип. Фриц зло сощурился на него. Было видно, что он рассердился больше, чем я. Гимпель пробормотал что-то нечленораздельное и, мотнув головой, буркнул:
— Это надо же, — и нерешительно протянул мне руку. — Это надо же, — повторил он и почесал за ухом.
Не дождавшись от нас ни слова, он еще немного потоптался и ушел. Фриц сплюнул и с яростью пнул сапогом бидон, оставленный Гимпелем.
— Вот болван, — процедил он, — еще раздумывает, подать ли моему брату руку. А дня не проходит, чтобы он не клянчил у меня то тележку, то соломорезку, то еще чего-нибудь. Ладно, в другой раз я ему припомню.
Такие слова было приятно слышать, но в то же время мне казалось странным, что говорит их тот, кто сомневался в моей невиновности. В этом было что-то бесхитростное. Что ж, у брата были свои понятия о семейной сплоченности.
Я нарочно одной рукой подхватил гимпелевский бидон и поставил на помост. Фриц неодобрительно покосился.
— Брось его лучше в канаву, — проворчал он и потянул меня за руку. — Отлеживался в Улиной заводи? — спросил он, когда мы отошли.
Прозвучало это без всякой обиды или язвительного намека. Вчера утром я думал, что у нас с ним крупного столкновения из-за Улы не произойдет, так как она будет избегать меня. Потом у меня возникло желание бороться за нее, помочь найти убийцу и доказать всем сомневающимся — но прежде всего ей самой — свою невиновность. Из этого следовало, что с Фрицем мне все же придется столкнуться. Но после сегодняшней ночи я твердо знал, что его попытки ухаживания всегда встречали отказ. Поэтому сейчас его вопрос меня ничуть не задел.
Мы шли молча. Казалось, Фриц мучительно обдумывает какое-то решение. Я знал своего брата. Когда он думал, то не мог говорить, а если говорил, то не мог думать. Совмещать оба процесса было для него слишком сложно.
— Дело ее, — с нажимом сказал он, переходя в атаку. — Если она посчитала неудобным говорить, то я тебе признаюсь: помнишь наш разговор там… я ведь тогда решил, что непременно женюсь на Уле. Потому и приврал ей малость…
— И сказал, будто я хочу, чтобы она пошла за тебя.
— Точно. Так оно и было. Свинство, конечно, с моей стороны, да? Я уж потом жалел. Как увидел, что она не хочет ко мне в постель, то сказал себе: оставь ее, девок вокруг, хоть отбивайся.
— Забудь про это, я не злопамятный.
— Согласен, дай пять!
Мы потрясли друг другу руки, и я вдруг вспомнил, что мальчишкой воспринимал такие вот рукопожатия как что-то смешное и стыдное. Зато Фрицу подобный жест казался сильным и связующим, как клятва. Злить его мне было ни к чему.
— Спасибо, что заступился, — сказал я, — только жаль, что ты считаешь меня виновным. Этого я никак не пойму. Вот если бы ты поверил в мою невиновность да помог бы доказать ее!
— Ну и закрутил!.. Помню, ты еще мальчишкой любил заумно выражаться. А пока был в отъезде, настропалился еще хлеще. Нет, твою фанаберию ни одна корова не разжует, даже на рождество. Если я кого считаю невинным, как новорожденного поросенка, так вступиться за него мне легче легкого. Но раз уж кого считаю виноватым, значит, это настоящий парень. Только так и проверяется братская любовь. Чего же тут непонятного?
Что я мог возразить, не обидев его?
— Видишь ли, — продолжал Фриц, — наш старик хотел заглотнуть мадеровский двор еще до организации кооперативного хозяйства. Стоит ему учуять, где пахнет землицей или деньгами, как он тут же пасть разевает, словно наш кот, когда караулит у мышиной норы. Хошь верь, хошь нет: не будь здесь социализма, мы давно стали бы помещиками и пол-Рабенхайна батрачило бы на нас. Старик, если бы мог, поженил бы меня с Улой по африканскому обычаю. Говорят, что там уже сватают девчонку, когда ей десять-двенадцать лет. А на кой мне две усадьбы, если я состою в кооперативе. Ула тоже, и на общем собрании у нее столько же прав, сколько у меня?
— И все решил сунуть тебе!
— Именно, все без остатка, точно быку на откорм, — откровенно признался Фриц. — Вот поэтому он и нажимал, чтобы ты шел в армию. И когда срок службы у тебя стал подходить к концу, он день и ночь голову ломал, как быть; ну а тут ты сам заикнулся насчет офицерского училища.
Лучшего подарка ему ты бы и не придумал. Вот он и прицепился. Вообще-то ему один черт, пойдешь ты учиться на офицера или агронома или отправишься обратно в тюрьму. Главное — спровадить тебя из Рабенхайна. Я-то рассуждал так: усадьба тебе в любом случае не понадобится, даже если станешь агрономом. С тебя других забот хватит. На худой конец кооператив тебе дом выстроит. Но старик ничего слышать не хочет; вбил себе в башку, что усадьбу придется делить.
— И ты уже чувствуешь себя владельцем?
— Ясно. Почему бы и нет? Но все равно я не хотел тебя надувать. А так оно еще лучше выходит. Женишься на Уле, у тебя будет свой дом с наделом, если, конечно, он тебе потребуется, да и в глазах отца ты станешь полноценным членом сельскохозяйственного кооператива, у которого есть собственный двор! Насчет дележа мы с тобой сами, без старика, лучше договоримся. В сделках без надувательства он разбирается не больше, чем наш боров в современной технике. Только вот если дойдет до крайности, то упрется, лучше и не подступайся.
Я лишь кивнул в ответ, а Фриц, довольный моей понятливостью, дважды стукнул меня кулаком по спине и распахнул передо мной ворота.
— Так что не серчай на отца, — предупредил он меня еще раз у дверей. — Если что спьяну наговорит, не ерепенься, пропусти мимо ушей. Главное — это мы с тобой, что́ мы решим, то и будет, встревать никому не дадим!
В сенях пахло кофе. Мать, наливавшая из чайника кипяток через ситечко с насыпанным кофе, удивленно подняла глаза и спохватилась, лишь когда полилось через край. Она молча достала из шкафа еще одну чашку и придвинула четвертый стул к столу, на котором стояло большое блюдо с бутербродами. Я уже позавтракал и хотел было отказаться, но мать так умоляюще посмотрела на меня, что я молча кивнул ей в знак согласия.
— Отец там, — сказала она, глядя на меня с надеждой.
Фриц собрался было позвать отца, сидевшего за стеной. Но я приложил ему палец к губам и отправился в соседнюю комнату. Захотелось доставить матери удовольствие.
Войдя в комнату, я сначала никого не увидел, но вскоре услышал шорох. Позади стола, между распахнутыми дверцами шкафчика стоял на коленях отец и рылся в бумагах. Просмотрев очередной листок, старик клал его на верх шкафчика, если это оказывалось не то, что он искал, и вытаскивал следующий.
— Доброе утро!
Отец мгновенно обернулся, словно пес, учуявший врага, и с негодованием уставился на меня. Добрые пожелания, которые я намеревался высказать ему по случаю рождества, застряли в горле.
Не поздоровавшись, он схватил все бумаги в охапку и запихал их между полочками так торопливо, что порвал один листок.
— Даже в собственном доме не дают покоя! — раздраженно проворчал он и запер шкафчик. Правую дверцу он тщательно прикрыл только после того, как дважды удостоверился, что левая закрыта изнутри на крючок.
— Я тут тоже дома, — язвительно заметил я.
Ничего не возразив мне, он оперся на руки, с трудом поднялся и встал, покачиваясь, словно после тяжелой работы.
— Да, это и твой дом тоже, — ответил он неожиданно миролюбиво и плюхнулся в кресло. — Сегодня это пока так, завтра, может быть, и послезавтра тоже, но придет час и положение изменится. Садись. Какую сумму тебе выделить?
— Деньги не заменят дома. Ты хочешь, чтобы я уехал из деревни только потому, что я…
— …убил человека, который был лучшим другом отца… Итак, сколько?
— Лучшим другом? — В моем голосе прозвучало недостаточно иронии, поэтому я повторил: — Лучшим другом? — и стал наблюдать за реакцией отца.
Он собрался уже вскочить и заорать, как обычно, когда чувствовал себя неправым. Но удержался и спросил неуверенно:
— Ты сомневаешься?
Вот сейчас бы мне нажать на него, очередью вопросов отрезать путь к отступлению, и ему не отвертеться. Но я был еще слишком слаб для такой схватки и удовлетворился быстрее, чем он ожидал. Его уклончивые ответы перенесли меня в прошлое, и я решил еще раз проверить, прав ли я в своих сомнениях.
— Нет, я не сомневаюсь, — возразил я, хотя не был уверен, правда это или нет.
Отец с Мадером были неразлучными друзьями. В прежние годы они вместе строили хитрые планы, как избежать обязательных поставок и выручить больше излишков для продажи. Смутные детские воспоминания, но они не стерлись…
Позднее друзья совещались, как поизворотливее возразить агитаторам, чтобы подольше оттянуть вступление в сельскохозяйственный кооператив. Это запечатлелось в моей памяти уже четче. Вспомнил, как беспросветно жила тогда наша семья, как уныло тянулись неделя за неделей, месяц за месяцем. Подав заявления о приеме в кооператив, отец с Мадером тем не менее дни и ночи сидели, словно заговорщики, придумывая, как бы отговориться от работы в кооперативе и по-прежнему заниматься только своим личным хозяйством.
Со временем кооператив решил развивать на индивидуальных участках высокопродуктивное огородничество и садоводство. И по мере того, как эти планы осуществлялись, Мадер, не в пример отцу, стал втягиваться в коллективную работу. Между друзьями возникали из-за этого мелкие ссоры, но они налетали и улетали, как грозовые тучи.
Период военной службы пробил широкую брешь в моих воспоминаниях о деревенской жизни. Когда я вернулся из армии, то думал, что отец тоже включился в общее дело; уж Мадер наверняка бы его дожал. Поэтому злость Мадера на отца поразила меня тогда как гром среди ясного неба. Если бы меня демобилизовали несколькими днями раньше, может, я сумел бы вмешаться… Но во что? Ведь отец не имел никакого отношения к смерти Мадера! И все же что-то между ними произошло, причем совсем незадолго до убийства, так что даже Ула ничего не успела узнать.
— Он был твоим лучшим другом, — повторил я. — Возможно, что был, до дня своей смерти. Но не до последнего часа жизни. В этот час он ненавидел тебя как злейшего врага.
Отец метнул быстрый взгляд на шкафчик, и в ту же секунду меня осенило подозрение, что тайна внезапно возникшей вражды между былыми друзьями скрыта за этими темно-коричневыми полированными дверцами.
— Он был мне другом до последней минуты.
— Неправда! — Мой голос звучал спокойно, но твердо. — Последнюю минуту жизни он разделил со мной. Не знаю, называется ли это дружбой, когда другу охотнее всего свернули бы шею. На следующий день он собирался в город подавать на тебя в суд. Слышишь: в суд!
— Ловишь на крючок?
— Может, мне больше известно, чем ты думаешь.
У отца вдруг задрожали пальцы. Он нервно вытащил из кармана сигару.
— Что ты знаешь? — выпалил он с угрозой, собрав все свои силы, чтобы вопрос прозвучал уверенно, твердо и с вызовом, ибо его моргающие глаза выдавали слабость.
— Все знаю.
Но мне было известно лишь то, что я сказал прежде. Если хочу узнать больше, подумал я, надо быть осторожнее и не подавать виду, что знаю мало. Растерянно посмотрев на меня, отец ничего не ответил, только упрямо сжал губы. Интересно, о чем он думает? Взгляд колючий, на скулах выступили желваки, голова, словно ища укрытия, втянулась в плечи. Сейчас он вспыхнет, набросится на меня и, забывшись в гневе, выдаст свою тайну.
Я заблуждался.
Он неожиданно быстро овладел собой и усмехнулся.
— Ну ладно. — Этими двумя словами он меня обезоружил. В том же дружелюбном тоне он добавил: — А какие планы у тебя в башке варятся?
Тут растерялся я. Однако показывать это было нельзя. Внезапно у меня мелькнула настолько страшная мысль, что я даже застыл в кресле. Язык не поворачивался выразить ее словами. Голова затрещала, едва я попытался вообразить последствия того, что хотел сказать.
Мы были с отцом с глазу на глаз, без свидетелей. Да, все поставить на эту карту! Взорваться, трахнуть стулом об стену, вышибить ногой дверь! Но рассудок подсказывал, что надо обуздать себя, спокойно продумать, принять одно-единственное решение и облечь его в немногие, самые нужные слова.
— Пожалуй, никаких планов варить не буду, если оставишь меня в покое… и если эта история с убийством закончится благополучно, — сказал я и, понизив голос, добавил то самое, решающее: — Я должен был немедленно что-то сделать, немедленно… Я не мог допустить, чтобы Мадер поехал к прокурору, наболтал и тебя бы посадили.
Он вжался в кресло и закрыл глаза.
Я подался вперед, стиснув кулаки на коленях.
— Да, ты прав, я зарезал Фридриха Мадера!
— Нет!
Его лицо перекосилось от страха, глаза округлились и остекленели. Он то бледнел, то краснел. Скрюченные пальцы его сжались, смяв горящую сигару. Посыпался пепел, искры, но он не замечал этого. Так, наверно, выглядит человек, которого вот-вот хватит удар. Я невольно испугался, но тут же взял себя в руки и стал наблюдать за его реакцией. А что было делать — засмеяться, сказать, что пошутил?.. Нет уж! Ко мне проявил кто-нибудь хоть капельку снисхождения?
Из кресла слышалось свистящее дыхание. Других признаков жизни отец не подавал.
— Почему это тебя так ошарашило? — спросил я. — Ведь я только подтвердил то, в чем ты уверен.
Я постарался произнести это ровным, невозмутимым голосом. Теперь старику пора бы взорваться. Или он на самом деле настолько твердо убежден в моей виновности, что выслушал это «признание» с таким хладнокровием. Похоже на то. Кажется, мои последние слова его немного успокоили. Уцепившись за них, он нащупывал, искал ответ. Мысль его снова заработала, судорожно сведенные пальцы разжались, лицо стало оживать.
— Да, да, я удивился, но только… только… — проговорил он, еще запинаясь, — потому, что ты именно мне открываешься, когда повсюду все начисто отрицал. — Голос его выровнялся. — А если я?.. — Он умолк, выжидая.
— Ты этого не сделаешь, так как… — ответил я двусмысленно и тоже оборвал фразу, ничего не уточняя. Но он не клюнул на мою приманку и продолжал молчать. — Ты не сделаешь этого, — повторил я, — иначе мне придется объяснить им, почему я убил Мадера.
— Так, так, — задумчиво пробормотал отец. — Ну а если, скажем, к примеру… допустить, что его прикончил кто-либо другой?
Когда я завел разговор, мне захотелось лишь поспорить с отцом, загнать его в угол. Потом я, конечно, решил спровоцировать его. Пошел, так сказать, на шантаж: ошеломить отца своим «признанием» и, обвинив как соучастника преступления, заставить проговориться, выдать тайную причину вражды, внезапно возникшей между бывшими друзьями. Игру я затеял опасную, теперь она обернулась против меня. Ситуация складывалась весьма серьезная, весьма. Действительно ли отец знает об убийстве Мадера больше, чем мне показалось? Вряд ли. Иначе бы он не смолчал на суде. Отец — человек черствый, верно, однако он никогда бы не допустил, чтобы его сына осудили ни за что ни про что. Но тогда зачем ему было сейчас намекать на мою возможную непричастность, раз он убежден, что убийца я? Какую цель он преследует? Куда клонит? И я же сам необдуманными словами помог ему подняться вместо того, чтобы прижать еще крепче. Да, как все осложнилось!
Я переменил тон:
— Пожалуй, твое предположение стоит обыграть, когда начнется новое следствие. Из того, что я узнал от Мадера, можно кое-что и позабыть. Но понимаешь: найти для истинного виновника оправдательные доказательства, да еще такие, что выдержат любую проверку, трудно, необычайно трудно.
Он задумался. Теперь я уже не мог определить, в чем он сомневается: в моей вине или невиновности; действительно ему что-то известно или же он просто блефует. Будь он моим противником за шахматной доской, я бы с бо́льшим волнением ожидал, какой он сделает ход; но в данной ситуации у меня было преимущество перед шахматной: не мне сейчас «ходить» в борьбе за свое существование, где нельзя пропустить ни одного хода.
Прошло немало времени, пока отец привел в какой-то порядок свои мысли.
— Я только высказал предположение, — нерешительно пробормотал он. — Болтали тут, будто у Мадера что-то было с Соней Яшке, встречали их частенько вместе. А Вернера Яшке ты сам знаешь, каков он. Ревнивый мужик. И зол, как бык, из-под которого увели корову.
— Но ведь она же с Гербертом Циглером…
— Такая здоровая баба, скажу я тебе… и больше выдержит.
Беседа окончилась. Ускользнув от прямого ответа, отец встал и с любопытством поглядел на меня.
— Может, тебе это сгодится: Фридрих Гимпель видел тогда, как Вернер Яшке воротился проселком. Это я нынче утром от него слыхал. Вот… Мать ждет там с кофе. Будет охота, поговорим при случае насчет дележа и прочего. Рано или поздно ты все равно переберешься к Мадеровой дочке.
— Откуда ты знаешь…
— Ниоткуда, — перебил он меня раздраженно, — однако ночевал ты не в сарае, да и не на улице.
Завтракали молча. Отец по обыкновению громко прихлебывал горячий кофе. Мать даже двинула его локтем.
После состоявшейся беседы я был готов снова называть его отцом. Ко мне он всегда относился как-то по-особенному. Фриц был у него на первом месте. Но я не упрекал отца. Когда-нибудь и у меня будут дети и, возможно, кого-либо из них я стану любить больше остальных. Только вот в отце сидел еще неистребимый дух стяжательства, и он упрямо следовал традиции, по которой главным наследником становился старший сын, а все младшие должны были ему подчиняться. То, что традиция эта никак не вязалась с новым общественным строем, отец не хотел понимать. А переделать его уже невозможно. Брат верно сказал: мы договоримся сами, без отца.
Пока я неторопливо, предаваясь размышлениям, опустошал первую чашку, отец покончил с завтраком и поднялся. Он сказал, что у него срочное дело к кузнецу; Фриц тоже пойдет с ним.
Брату, видно, не хотелось уходить. Я заметил, что отец украдкой подмигнул ему, после чего Фриц поднялся и надел куртку.
Визит к кузнецу явно был предлогом. Что у них за секреты или, может, отец решил обсудить с Фрицем новое обстоятельство, то есть мое «признание»?.. Было бы неплохо на всякий случай узнать еще какие-нибудь факты. Вспомнилось вдруг, как отец покосился на шкафчик, когда я заговорил о Мадере. Насколько я знал, этот шкафчик всегда стоял на том месте в комнате и всегда был заперт. В нем хранились все документы и важные бумаги. У меня возникло желание порыться в них. Момент удобный: отец с братом ушли, мать будет стряпать в кухне. Когда хлопнет наружная дверь, я вполне успею запереть шкафчик. А вдруг отец что-нибудь заподозрит? Ведь он может разъяриться. И тут же выгонит меня из дому. Стоит ли рисковать?
Все равно. Надо попробовать. Тем более что отец запихал бумаги как попало, когда я неожиданно вошел в комнату. Значит, он не заметит, что я их трогал, если только не поймает меня за руку.
Мне уже не терпелось приступить к делу. Фриц слишком долго искал свою шапку, а отец слишком медленно натягивал сапоги. Наконец оба были готовы. Я не стал больше ждать, схватил пустую корзину и сказал матери, что пойду в сарай за дровами. Там находилась небольшая мастерская, в которой были всевозможные слесарные и столярные инструменты, необходимые в хозяйстве. Поглядывая через узкое полуслепое оконце во двор, я прикидывал, какого размера может быть ключ от шкафчика. Одно я помнил точно: ключ не полый, а длина — сантиметров десять, не меньше, потому что дверца была толстая.
Отец с детства приучал нас подбирать каждую железку, где бы она ни валялась. Вот мы и собирали всякий хлам вместо почтовых марок, бабочек или монет. Трофеи раскладывали по ящикам. Были тут и ключи и даже отмычки. Отмычки! Кровь бросилась мне в голову. Ведь это кража! А если к шкафчику подобрать ключ? Все равно — кража.
Но я ничего не собирался похищать. Тем не менее это похоже на взлом. А бывает взлом без кражи? Черт его знает. Какой-нибудь «специалист» в тюрьме точно разъяснил бы мне все тонкости. В этом я был беспомощен. Да чего там, ведь дом-то не чужой, только шкафчик отцовский. К тому же решается дело куда более важное, чем вопрос: кража или взлом? Надо рискнуть, иначе мне не будет покоя.
Ключи все заржавели, никто не следил за этим хламом. Штук десять подходили по размеру. Я сунул их в карман.
Наконец-то отец с братом протопали через двор и захлопнули за собой ворота. У меня прямо руки чесались. Пора. Где же отмычки? Когда-то отец велел мне их смастерить, так как у нас часто терялись ключи, а тратиться на новые ему не хотелось. Вот они, отмычки, на подоконнике; несколько мелких согнуты. Наверное, брат или отец пытались отпереть тяжелые замки и переусердствовали. А тут силы не требуется, только ловкость. Даже самый крепкий замок, что на воротах сарая, легко открыть умеючи. Но ни брат, ни отец ничего не понимали в этом. Замки и отмычки были для них делом мертвым.
Быстро набросал полную корзину чурок и вернулся в кухню. Мать, довольная своим помощником, занялась гусем. Выхожу в коридор. Дверь, кажется, прикрыл за собой плотно.
И вот я в комнате, на коленях перед шкафчиком. Руки дрожат от волнения и… от стыда. Какими бы благими побуждениями ни оправдывались мои действия, я чувствовал, что совершаю что-то бесчестное. А может, против безнравственности и следует поступать безнравственно? Тогда, значит, убийцу имеет право убить любой, не опасаясь уголовного наказания? Нет, так не годится. Хватит философствовать, только еще больше запутываешься. Для фантазий будет время вечером, в постели. Так, следующий ключ… В замочную скважину входили многие ключи, иной раз удавалось провернуть на полоборота, но потом бородка все же застревала. От ржавчины ладони побурели. Не запачкать бы чего! Другие ключи я не стал пробовать. Последняя надежда была на длинную отмычку с тонким концом. Хватит ли времени? Спокойствие, главное — спокойствие.
Я напряженно прислушивался к каждому звуку, доносившемуся извне. Мне даже мешало тиканье часов. Ригель замка сдвинулся было, но тут же вернулся на прежнее место. Еще раз попробуем. Опять сорвалось, но я чувствовал, что пойдет. Надо только поувереннее взяться. А как тут быть уверенным и спокойным, когда каждую минуту кто-нибудь может войти. Я не помнил, сколько уже провозился здесь. Время исчислялось не секундами и минутами, а безуспешными попытками.
Вот. Еще чуть сильнее! Не отпускай! Пальцы побелели от напряжения, еле удерживают отмычку. Так. Пошло! Створка шкафчика приоткрылась.
Хлопнула дверь в кухне. По коридору зашлепали шаги. Мгновенно сую все в карманы, сам плюхаюсь в кресло!
Мать заглянула в комнату.
— Вытащи гуся из духовки, — попросила она. — Я уж все пальцы сожгла.
Я поднялся, выглянул в окно и потянулся, словно только что дремал в кресле. Что, если отец сейчас вернется и увидит шкафчик незапертым? Плохо будет дело. Но ведь надо было еще с ленцой повернуться, спокойно выйти в коридор, выразить свое восхищение гусем после того, как я вынул его из духовки и поставил на плиту. Мать радовалась, что корочка получилась поджаристой и хрустящей. Ей так хотелось отрезать кусочек и сунуть мне в рот. Маленькая, худая, она стояла передо мной и ждала. Но у меня не было времени. Секунды и минуты пролетали впустую; именно сейчас, когда они были дороже вдвойне, в десять, в сто раз, мать надумала читать мне лекцию о всевозможных секретах приготовления жареного гуся! Еле дождавшись конца, я уже собрался идти, но она удержала меня за рукав. Она прислушалась, посмотрела в окно и встала на цыпочки, чтобы заглянуть мне в глаза.
— Ты получишь свою долю имущества, Вальтер, уж я об этом позабочусь, — горячо зашептала она. — Если Эдвин попробует тебя обидеть, он будет иметь дело со мной. На сей раз я не уступлю. Я заставлю его, да, заставлю все поделить поровну.
— Спасибо, мама.
Она ободряюще улыбнулась мне и тыльной стороной ладони провела по лбу.
Звякнул дверной колокольчик. В сенях затопали, стряхивая снег с сапог. По шагам я узнал брата и отца. Они вошли в кухню. Сразу повеяло холодом.
— Глоток водки мне не помешал бы! — весело воскликнул Фриц и засипел. — Чуешь, Вальтер, как в горле пересохло?
Я молча киваю в ответ на его слова, на вопросительный взгляд отца, на все, что сейчас произойдет. Фриц, как нарочно, намекнул на сливянку, которая хранилась в отцовском шкафчике… У обоих был весьма довольный вид. Если они действительно уходили по делу, то наверняка успешно завершили его, ибо отец без возражений вытащил из брючного кармана связку ключей. Правда, он еще некоторое время глядел на нее, раздумывая. Как объяснить ему, почему шкафчик не заперт? Сказать, что он сам второпях лишь притворил дверцу? Не поверит, такого случая еще не бывало. Я часто наблюдал, как он всякий раз перед тем, как вытащить из замка ключ, дергал дверцу, проверяя.
— Давай, я! — Фриц протянул руку к связке ключей. Отец помотал головой и направился к двери. Тысяча безумных мыслей пронеслась у меня в голове. Я шагнул вперед. В кармане звякнули ключи с отмычками. Я замер. Отец вышел из кухни и прикрыл за собой дверь. Пойти за ним и попытаться уговорить его не доставать сливянку? Если это не удастся и он увидит шкафчик открытым, то все подозрения падут на меня. Значит, надо остаться здесь и ждать, ждать с самым непринужденным видом; а когда он, разъяренный, ворвется в кухню, то я с помощью матери объясню ему, что пробыл в комнате не больше минуты.
Если в шкафчике спрятана какая-нибудь «опасная» бумага, не видать мне ее теперь как своих ушей.
Вот хлопнула дверь в комнату. Сейчас он нагнется и вставит ключ. Нет, больше я не выдержу, что-то надо делать, пусть даже глупость. Дверь хлопнула еще раз. Послышались тяжелые неторопливые шаги. Почему он не бежит, не орет? Дверь отворилась, и отец, сгорбившись, застыл на пороге. Он лукаво посмотрел на Фрица и на меня.
Только не растеряться! Я незаметно сунул руку в карман, чтобы не звякали ключи, и сразу пожалел об этом: карман остро оттопырился.
— Ну? — удивился брат, не видя бутылки. Отец показал на кухонный шкаф.
— Там есть водка, — сказал он и хихикнул, увидев кислую гримасу на лице Фрица. — А сливянку, пожалуй, оставим на после гуся, так оно лучше. Подальше положишь, поближе возьмешь.
Вот скупердяй, второго такого не найти, подумал я. Но сегодня да будет благословенна его жадность!
Лишь бы Фриц не заупрямился, а то уже нос морщит и смотрит на меня, требуя поддержки.
— Отец прав, — сказал я.
Старик, удивившись моей покладистости, одобряюще улыбнулся мне.
— Настоящая водка, сын мой, чиста, как…
— Родниковая вода, — добавил Фриц сердито.
— Не скажи. Знавал я одного мужика… так он каждое утро натощак опрокидывал две стопки. Прожил девяносто шесть лет. Когда ему было восемьдесят, он заделал своей батрачке ребенка. — С довольной усмешкой отец поплелся к кухонному шкафу.
Брат, покорившись судьбе, пожал плечами и устремил взгляд на бутылку, из которой, булькая, лилась водка. Отец, конечно, наполнил стопки лишь наполовину. Фриц взял у него бутылку и долил до краев. После первой стопки я решил улизнуть из-за стола, чтобы запереть шкафчик. Надо будет попытаться еще раз. Ничего не поделаешь. Досадно, что оба так неожиданно вернулись.
— В комнате выключатель не работает, — сказал мне отец, — погляди! — И обращаясь к Фрицу: — А ты подсобишь мне бочку с рассолом переставить.
Я пошел в комнату и, наблюдая через дверную щель, дождался, пока оба спустились в подвал. Как только заглохли их шаги, я присел перед шкафчиком, распахнул дверцу и наугад вытащил пачку старых бумаг.
На двух полках помещалось не так уж много: стальная шкатулка зеленого цвета, два желтых скоросшивателя, стопка бумаг и пустая папка из искусственной кожи. Глаза пробегали страницы, выискивали фамилию «Мадер», натыкались на какие-то цифры. Корявый почерк да еще готический шрифт, быстро не одолеешь. Ага, вот и подпись Мадера! Кажется, шаги в коридоре? Подбегаю к двери, прислушиваюсь. Шкафчик открыт, бумаги на полу. Если кто подойдет, придется не впускать. Из кухни доносился звон посуды. Ключ в двери вставлен изнутри. Запертая дверь все-таки лучше открытого шкафчика. Я повернул ключ в замке.
Читаю пожелтевший листок. Заголовок: «Долговая расписка»; внизу тем же нескладным почерком подпись: Мадер. Настоящим подтверждалось, что Фридрих Мадер в июне 1945 года получил от моего отца двух коров, супоросую свинью, пару овец, зерно, картофель, фураж — вес всюду указан в центнерах; далее упоминались еще какие-то мелочи, на которые я не обратил внимания, так как заинтересовался следующим листком — «Выпиской из поземельной книги». Листок был сложен вчетверо и разграфлен. Я еще раз прислушался. Ничего подозрительного.
В широкой графе написано: «Передача имущества крестьянину Эдвину Вайнхольду», а правее дата: июнь 1945 года. Июнь сорок пятого! Вскоре после окончания войны… Как же, помню: это от Коссака, его усадьбу отец называл «какая-то хибарка». Да, такова уж его натура: лишь бы не признать, что у другого тоже хорошее хозяйство. Мать мне рассказывала эту историю. Коссаки подорвались на мине, заложенной у них во дворе эсэсовцами. Отец с сынишкой были тяжело ранены, а жена погибла на месте. В завещании, которое Коссак успел составить, наследником он назначал сына, а на случай, если ребенок умрет, отказал все свое имущество Вайнхольду. Коссак с сыном умерли от ран в больнице… Я сложил листок по старым сгибам. Кроме как в долговой расписке, ни в одной из бумаг не упоминалась фамилия Мадера. Я поспешно собрал все бумаги и запихал их в шкафчик. Отмычка сработала на славу, замок защелкнулся. Последний взгляд вокруг: все чисто, ни мусора, ни следов. Никто не догадается, что я…
Открываю дверь и выхожу. Наконец-то теперь есть над чем поразмыслить. Да, чуть не забыл починить выключатель! Авария пустяковая: ослаб крепежный винт и отсоединился проводок. Осторожно подвожу оголенный конец под клемму и завертываю винт. Взгляд невольно остановился на шкафчике. Не из любопытства — оно было утолено, а потому, что во мне зародилось недоверие. Захотелось выяснить, что́ за сделки совершали тогда отец с Мадером; если они сомнительны, я не возьму ни гроша из этой доли наследства. Еще не поздно хотя бы в какой-то мере уладить дело в пользу пострадавшей стороны. А вдруг ею окажется Ула?.. Я даже испугался при этой мысли и стал упрекать себя за то, что не изъял долговую расписку. Ведь отец вполне способен предъявить ее наследнице. Пусть только попробует!
Надо срочно поговорить с Улой. Надев куртку, я незаметно выбрался из дому и поспешил к знакомому крыльцу. Ула в кухне чистила картошку. Я с ходу стал ей рассказывать, но получилось это бестолково.
— Сядь и отдышись, потом расскажешь. — Ула засмеялась и пододвинула мне стул.
— У твоего отца были долги?
— Ты что? — удивилась она.
— Вспомни хорошенько — мне очень важно знать. Она подумала и, пристально глядя на меня, ответила:
— Никаких долгов за хозяйством не числится, совершенно точно. Я сама смотрела в поземельной книге. А почему ты спрашиваешь?
— Не всякий долг заносят в поземельную книгу. Есть такие долги, о которых не любят говорить, и выплачивают их тайком, неохотно.
— Да, какой-то счет, кажется, остался неоплаченным, — растерянно прошептала она и схватила мою руку. — За несколько дней до смерти отец говорил, что ему нужна большая сумма или кредит, чтобы купить скот. В чем тут дело, Вальтер?
Я сжал губы. Стало быть, так: отец потребовал уплаты по долговой расписке, Фридрих Мадер не ждал этого и, естественно, возмутился. Подло со стороны отца, но еще не причина покушаться на жизнь бывшего друга. Вот если бы наоборот, тогда понятно: повод для мести был у Мадера. Однако он думал не о расправе, а о прокуроре.
— У моего отца в шкафчике лежит долговая расписка от сорок пятого года, твой отец подписал ее.
— Не может быть!
— Может! — Я притянул Улу к себе и посмотрел ей в глаза. — Я полагаю, что тут какой-то подвох со стороны моего отца. Не бойся, я все улажу.
Я повернулся было, чтобы уйти, но Ула удержала меня.
— Погоди, давай обсудим все спокойно, а то ты опять сгоряча чего-нибудь натворишь. Только хуже будет и тебе и мне. — Она умоляюще посмотрела на меня.
Я послушно дал себя усадить. Ула села рядом на скамеечку.
— Может быть, есть какое-то простое и разумное объяснение для этой расписки, — сказала она.
— Нет, я хорошо знаю своего отца. Ты представь себе: только что кончилась война. Время тяжелое. Никто не знал, как будет дальше. Деньги, долговые расписки — все это клочки бумаги. Мясо, жир, мука, картошка — вот что было тогда валютой… Нет, отец даже сейчас, когда он стал зажиточным, не пойдет ни на какую сделку, если она не сулит ему выгоды.
— А если мой отец предложил что-то стоящее?
— Разве что какое-нибудь несравнимо сверхвыгодное для моего старика дело, на меньшее он не пошел бы.
Ула поднялась, поглядела на меня сверху и взяла мою голову в ладони. Я блаженно зажмурился.
— Нельзя быть легковерным, но и не надо искать в человеке только плохое, — тихо сказала она. — Они дружили. Отец мне как-то рассказывал, что отступавшая эсэсовская часть угнала с нашего двора весь скот. Может, твой отец тогда его выручил, и без всякой корысти? Конечно, он для порядка взял расписку. Но ведь то была дружеская услуга…
— Нет! Твой отец перед самой смертью назвал нас, Вайнхольдов, сволочами… Хорошо, он был не в себе, да и любил крепкие словечки… С моим отцом он заключил когда-то сделку, за которую потом ему стало совестно, потому что она была преступной, ни больше ни меньше. Значит, что-то он за это время понял или узнал? Когда мы с ним остановились на опушке, он похлопал себя по карману куртки и сказал о каком-то письме, которого, правда, у него не нашли. Что он, морочил мне голову? Никогда не поверю.
— Где же это письмо?
Ула опустилась на скамеечку. Мне уже не сиделось. Надо было что-то делать. Я заходил взад-вперед по кухне, по так ничего и не придумал.
— Где же письмо? — повторила вопрос Ула.
— В руках убийцы, — ответил я не задумываясь.
— Для кого оно опасно?
— Для моего отца!
— А какая убийце польза от письма? Шантажировать он вряд ли собирался, иначе разоблачил бы себя.
— Чепуха!
— Почему? — удивилась Ула.
Я снова уселся.
— На допросе в полиции я говорил об этом письме. Для большей убедительности — хотелось, чтобы они получше искали, — я даже заявил, что твой отец показал мне его. Однако на суде пришлось признаться, что о письме шел только разговор. Ну, а из-за этого они стали сомневаться в моих показаниях, если вообще не сочли за вранье.
— Но отец намекнул, что было в письме?
— Я молчал; боялся, что они заподозрят, будто я его убил, чтобы завладеть бумагой, а потом уничтожил ее перед арестом. Логичный вывод!
— Тебе следовало больше доверять суду, Вальтер!
Я горько рассмеялся.
— После-то хорошо рассуждать.
— Не только после, не мешает хорошенько подумать и до.
— Возможно.
— Да, но загадку о долговой расписке мы так и не решили, — напомнила Ула.
— Не решили. Видишь ли, мой отец получил двор Коссаков. Формально вроде по закону, но мне не верится, что тут все чисто. Я знаю отца. Если ему подвернется случай, он и теперь способен объегорить ближнего. Может, твой отец был как-то связан с этой подозрительной сделкой или просто знал о ней и ему уплатили за помощь или за молчание. Мой отец рассудил так, наверно: осторожность прежде всего. Сегодня друг, а завтра враг. И потому потребовал долговую расписку. Возможно, весной полез он в свой шкафчик, наткнулся на эту бумагу, вспомнил прошлое, и черт его попутал…
— Ничего не бывает без причины, — перебила меня Ула. — Мой отец поначалу ссорился с кооперативом, а потом пошел на мировую и даже выступал против единоличников. А его прежний друг Вайнхольд был самым упрямым из них. И этот друг выставил как щит долговую расписку, пригрозил, что потребует выплаты, ну и мой отец решил защищаться…
Среди крестьян Фридрих Мадер пользовался уважением, его выбрали в члены правления кооператива; а в сельском хозяйстве он был поопытнее самого председателя, да и как организатор — посильнее. Пожалуй, Ула права, так оно и было.
— Чтобы порвать тонкую ниточку, связавшую кооператив и его бывшего друга, мой старик предъявил ему расписку и потребовал должок, убежденный, что твой отец не посмеет возразить и тем самым признать перед односельчанами, что совершил однажды бесчестный поступок. Так, а не иначе обстояло дело. Когда мой старик учует выгоду, он кидается на нее, как голодающий на еду, не думая ни о вилке, ни о ноже; только зыркает по сторонам, чтобы кто другой не ухватил.
В глазах Улы мелькнул ужас…
— Что, если твой отец…
— Нет-нет, на убийство он не способен, к тому же подозрение наверняка сразу пало бы на Вайнхольдов. Тогда, в лесу, мы разговаривали громко. Убийца слышал, что мы спорили, и воспользовался моментом, когда я прижал твоего отца к дереву. Может, он уже стоял там или успел прыгнуть за дерево. Ну и ударил… Была такая темнота, что это вполне возможно.
Мы замолчали. Как все сложится дальше, я не представлял себе. Пока я видел перед собой лишь одну цель: заполучить долговую расписку.
— Бог с ней, с распиской, — сказала Ула.
Я оторопел, но постарался ответить спокойно:
— Нет, я ее заберу.
— Это нечестно.
— Пусть. Кривда на кривду. В этом случае только так и нужно. Может, тогда и получится правда.
Я вспомнил о стальной шкатулке в шкафчике. Вероятно, отец (мне опять не захотелось даже мысленно называть его отцом) вынул из шкатулки обе важные бумаги и, когда я помешал ему своим приходом, положил их на полку. А вскоре, возможно, снова запер их в шкатулку, недоступную для моей отмычки. Что, если в шкатулке спрятаны другие документы, из которых видно, какую сделку совершил отец с Мадером? Надо непременно завладеть связкой ключей! Узнать содержимое шкатулки, а потом уже делать выводы, решать и действовать.
— Неужели нет иного способа? — Ула положила голову мне на колено. — Я не хочу, чтобы ты ее… украл, — прошептала она.
Я погладил ее волосы.
— Он сам отдаст долговую расписку, я заставлю его. На этот раз ему не отвертеться.
— Только не сегодня, Вальтер. Продумай и как следует подготовься. Если сделаешь неверный ход, можешь проиграть всю игру.
Ула права. Проигравшему придется уступить. Но я твердо решил не сдаваться.
Долговая расписка — прошлое — двадцать лет назад… Разве не важнее сейчас искать убийцу? Я вспомнил вчерашний вечер, взломщика, который обыскивал дом Улы. Связано ли это с убийством? Я попытался как-то упорядочить факты, сопоставить их. Но из этого ничего не вышло. Моя уверенность слабела по мере того, как я стал рассчитывать возможные осложнения и способы преодолеть их.
— Вальтер, а не проще положиться во всем на полицию или уж съездить к прокурору Гартвигу? — нерешительно спросила Ула.
— Нет, это мне решать, в какой мере можно позволить полиции вмешиваться в мои семейные дела, а не наоборот, — возразил я.
— Боюсь, что мы совершаем ошибку, — заметила Ула. — Пожалуйста, не горячись. — Она умоляюще поглядела на меня.
Да, так было бы проще, подумал я. Она права. Но у полиции нет основания обыскивать отцовский шкафчик. Кроме того, сегодня рождество. А завтра может быть уже поздно.
Я объяснил это Уле, умолчав, однако, о своем честолюбивом желании сообщить прокурору не только о возникших подозрениях, но и выложить перед ним новые неопровержимые доказательства. Ула успокоилась.
— Обедать придешь? — спросила она.
— Сбегаю по одному делу и скоро вернусь, — пообещал я ей и ушел.
Я хотел поговорить с Соней Яшке. Может быть, она даст мне ниточку, по которой я выйду на след убийцы. Вернер Яшке сам…
VI
Двор Яшке был расположен в сотне шагов от дороги. Издали казалось, что он вжался в снег. Широкие дощатые ворота распахнуты настежь; левой створкой играет ветер. Кроме тихого скрипа ржавых петель, вокруг ничего не слышно. Даже из хлева не доносится ни звука. На снежном покрове видна редкая стежка полузанесенных следов. Помню, еще до моего ареста это хозяйство считалось образцовым по чистоте и порядку. А теперь… сельскохозяйственные орудия торчат из-под снега, который даже не отгребли у ворот хлева. Раскиданная навозная куча покрывает четверть двора. Стоит ли заходить? Может, дома никого и нет. Но ведь сейчас самое время кормить скотину.
Резко взвизгнула щеколда. Дверной колокольчик издал дребезжащий звук, словно по битому стеклу. Крючья на стенке сеней сгибались под тяжестью висевшей одежды. Ни одного свободного не было. Казалось, хозяева вывесили тут весь свой гардероб.
Я осторожно открыл дверь в комнату, приготовившись увидеть что-нибудь страшное — опустевший дом, покрытую толстым слоем пыли мебель, окна, затянутые паутиной.
Но то, что я увидел, поразило меня. Вернер Яшке лежал на просторной кушетке и преспокойно пускал клубы дыма к потолку насквозь прокуренной комнаты. В помещении было ни тепло, ни холодно. В нос ударил запах грязного белья. Хозяин недовольно взглянул на пришельца и резко поднялся.
— Ты, Вайнхольд? — прошептал он озадаченно.
Я кивнул. Яшке подвинулся, приглашая присесть рядом на измятую постель. Но я взял стул и, сбросив валявшиеся на нем носки, устроился возле стола.
— В голове не укладывается, — пробормотал Яшке, с любопытством разглядывая меня. — Еще вчера в кутузке, а нынче у меня дома? — Заметив, что я растерянно озираюсь, он добавил: — Не нравится, вертай оглобли. Я же тебя не звал на жареного гуся.
Глаза его лихорадочно блестели, щеки заросли щетиной, белокурые волосы взлохмачены, на бледном лице красные пятна. Он выглядел таким же запущенным, как комната и двор. Неужели это Вернер Яшке? Я знал его как упрямого спорщика, драчуна, заводилу и вместе с тем рачительного хозяина, который день и ночь трудился в поле, возился в хлеву, мастерил во дворе; он, кажется, и спал-то, где работал, а в постель ложился, лишь когда хотелось к жене под бок. Короче говоря, был сумасбродом. То вдруг хватается за любую работу, все в руках у него горит, а то затоскует и свет ему не мил. Словом, все зависело от настроения, которое менялось у него подобно апрельской погоде. Но так забросить хозяйство! И почему это допустила жена?
— Мне надо поговорить с Соней, — сказал я.
Яшке зверем глянул на меня.
— Слушай, что я тебе скажу: если еще раз упомянешь это имя, вылетишь пробкой отсюда. Разве тут бабой пахнет?
Он зло рассмеялся и придвинулся ко мне. Его зловонное дыхание заставило меня подняться со стула. Да, здесь и впрямь не ощущалось присутствия женщины, и прежде всего Сони Яшке.
— Я выгнал эту сучку, когда узнал про ее шашни. С тех пор хозяйствую один. Как умею. Если не нравится…
— Хорошему хозяину негоже так поступать…
— Не твое дело, Вайнхольд! — Его глаза сузились.
Я промолчал и снова уселся. Яшке, видно почувствовав мое напряжение, не сводил с меня недоверчивого взгляда. Потом медленно привстал с кушетки, потянулся и с протянутыми руками шагнул ко мне. Я мгновенно принял оборонительную стойку. Макушкой Вернер даже не доставал мне до подбородка, но мужик он был крепкий: широкие плечи, могучие руки и мускулистая шея. Вспомнилось, как он легко — рисуясь, конечно, — одной рукой взваливал на плечо мешок весом в полцентнера.
— Плевать я хотел на всех. Да горите вы на адском костре, я еще дров подброшу!
— Постыдился бы. Мужик в расцвете сил, выгнал жену со двора, а теперь весь свет винит. До чего ты опустился.
Слабодушных «силачей» я терпеть не мог, особенно если они при каждом случае похваляются своей физической силой.
Яшке вытаращил на меня глаза. Вероятно, вечером он много выпил — сивухой от него разило страшно.
— А тебе довелось пережить такое? — крикнул он в бешенстве. — Пять лет она жена мне, а я все еще с ума схожу по ней, будто мы и не спали вместе ни разу. Голова огнем горит, как только представлю, что с ней другой… А тут еще ты приперся стыдить меня. Подумаешь, беспорядок нашел! Идиот, губошлеп недоделанный! Да можешь ли ты своей дурацкой башкой понять, что значит настоящая баба для мужика? Куда тебе, сопляку… иначе не порол бы всякую хреновину насчет «расцвета сил» и прочее… А пропади оно все пропадом. На кой черт сдалась такая жизнь!
Что стоят его мелкие семейные раздоры в сравнении с теми душевными муками, которые я испытал за полгода? Песчинка в океане. И он не выдержал, сломался. Нытик, слюнтяй! Мне вспомнился младший лейтенант Шефер, воспитатель, и я невольно произнес вслух его слова:
— Настоящий парень проявит себя и в безвыходном положении.
Яшке, недоуменно посмотрев на меня, расхохотался.
— Ну и поднабрался ты ума в тюрьме, приобрел, так сказать, квалификацию, — сказал он и дурашливо захихикал.
Его бессмысленная болтовня мне надоела. Говорить с ним больше не хотелось. Вдруг Яшке умолк, хлопнул себя по лбу и спросил:
— Слушай, а что тебе от нее надо? Я еще имею право поинтересоваться ее делами!
Только сейчас я заметил у него над правой бровью шишку. И кожа в этом месте была содрана.
Яшке вдруг стал мне противен, я догадывался, почему от него ушла Соня. Наверно, она давно раскусила, что это за дрянная душонка. А может, я не прав: он в самом деле так любит свою жену, что, узнав о ее связи с другим, чуть не рехнулся?
— Небось и ты с ней путался, а? — сверлил он меня колючим взглядом. — Может, в моей постели с ней валялся, гад, пока я в поле был?.. Ишь ты, едва из тюрьмы — и прямиком к ней!
Повернувшись, я медленно пошел к выходу. Презрение и молчание — тоже ответ. Но Яшке этого не понимал. Он прямо с ума сходил от ревности. От него сейчас можно было ожидать чего угодно.
Чего угодно — значит, и убийства?
Ведь, по слухам, Фридрих Мадер был в близких отношениях с Соней Яшке. И ее муж не мог не знать об этом. Что, если он тогда пошел за нами в лес? Утром отец ясно намекнул, что Гимпель видел Вернера Яшке…
У дверей я споткнулся о стул и свалил висевшую на нем куртку. Я нагнулся, чтобы поднять ее, и тут, под стулом, увидел шерстяную варежку — коричневую с белым узором… Не торопясь, я повесил куртку на спинку стула. Оставить варежку на полу или поднять? Моя рука машинально схватила ее прежде, чем я окончательно решился. Сомнений быть не могло: та же расцветка, тот же узор…
— Хочешь спереть мои варежки? — спросил Яшке, подозрительно наблюдая за мной от стола.
Итак, вчера вечером Яшке был во дворе Мадера. Факт, неопровержимый факт. Его странное поведение, свеженькая шишка над глазом, варежка — все совпадало.
Что делать?
— Здесь только одна, — тихо сказал я и подошел к стулу, на котором прежде сидел.
Яшке растерянно огляделся.
— Найдется и другая, где ж ей быть, — буркнул он, подбежал к куртке, обыскал карманы, но ничего не нашел. — В самом деле, потерялась, — озадаченно подтвердил он и опустил глаза.
Мне хотелось броситься на него и бить до тех пор, пока не признается. Он прокрался вечером в дом Улы, что-то искал там, но мы застали его врасплох. Я нисколько не сомневался в том, что ночной визит был связан с убийством Мадера, а сам визитер, скорее всего, и есть убийца. Надо немедленно повидаться с Соней Яшке. Она, вероятно, сейчас у своей матери, которая живет на краю деревни.
Вернер опять с подозрением взглянул на меня. Как только я уйду, он уничтожит варежку и, может, еще какие-либо улики. Но у меня нет права ни допрашивать, ни арестовывать его. Все равно, подумал я, если нельзя иначе, я свяжу его и сбегаю за участковым. Веревка найдется. Ну, а дальше? Вдруг из-за этого я упущу возможность заполучить другие, более веские доказательства? Вюнше и Гартвиг знали факты по материалам дела лучше меня… Да что там материалы! Никакие бумаги не в состоянии полностью отразить истинную жизнь, мою жизнь, мое дело. Кому лучше меня это все известно? Но ведь дело может касаться и судеб других, о которых я мало или вообще ничего не знаю. Опять сомнения, опять неуверенность. Я смутно предполагал, что для раскрытия уголовного преступления следует знать не только подозрительные факты и личность преступника.
Удачное стечение обстоятельств вывело меня на убийцу. Однако многое было неясным, и прежде всего — мотив преступления… Ладно, незачем усложнять простые вещи! Яшке вломился в дом Улы. Доказательство налицо. Он угрожал Мадеру, подозревая его в связи с Соней. Вот и мотив. Главное — схватить убийцу и обезвредить, а писанина и все прочее — дело полиции…
Яшке не спускал с меня настороженного взгляда. Видно, он тоже не решил, как ему со мной поступить. Когда я глянул на него, он чуть заметно вздрогнул.
— Положи на место варежку да убирайся! — с раздражением сказал он и шагнул ко мне.
Я присел на стул, будто и не собирался уходить.
— Значит, не хочешь уйти добром? Ну смотри.
По-видимому, Яшке что-то задумал. С кривой усмешкой он направился к шкафу. Я насторожился. Второй раз не дам себя околпачить, за вчерашние побои отплачу ему вдвойне, а то и втройне!
Он поставил на стол полбутылки водки и подвинул мне стакан.
— Пей, легче разговаривать будет.
Я отказался.
— Где вторая? — спросил я, помахав варежкой. Яшке беспомощно поднял руки ладонями ко мне и в следующий миг схватил конец варежки. Я держал другой ее конец.
— Отпусти! — потребовал он.
— Нет, ты отпусти!
Каждый тянул варежку к себе, и я уже не помню, кто нанес первый удар. И пошла потасовка. Мы катались по полу, опрокидывая стулья, пыхтели, стонали, кряхтели. Яшке все норовил боднуть меня под дых своим чугунным черепом. Одна из таких попыток оказалась удачной. Меня затошнило, я скрючился от боли, но противника не выпустил. Наконец я подмял его. Отняв варежку, запихал ее в карман и не без труда поднялся. Боль под ложечкой понемногу стихала. Я торжествовал.
Яшке тоже поднялся. Подошел к столу, налил полстакана водки и выпил.
— Ты очумел, — сказал он, тяжело дыша. — Только что из каталажки и опять за старое. Это ж бандитство. Я заявлю на тебя…
— Заявляй. Пошли вместе в полицию, прямо сейчас.
Яшке покачал головой.
— Мы же с тобой ладили прежде, Вальтер. Не будем грызться из-за бабы. Скажи, зачем тебе моя варежка?
Он держался теперь вполне нормально, даже стул мне пододвинул.
— Вчера вечером ты разбойничал в доме Мадера, — сказал я.
— Ты что, спятил?!
Он шагнул ко мне, но я отскочил в сторону и поднял кулаки. Яшке остановился, выжидая. По его глазам я увидел, что не ошибся в своем подозрении.
— Чего я потерял у Мадеров? Может, думаешь, что Ула моя любовница? Да свою бабу я ни на кого не променяю, ха-ха-ха! — Он громко расхохотался.
Его болтовня не сбила меня с толку.
— Возможно, ты хотел стащить какую-то вещь, которая доказывает…
— …что доказывает? Что?!
— Что ты убил Фридриха Мадера.
В глазах Яшке мелькнул ужас. Стиснув ладонями голову, он забормотал что-то невнятное…
— Ты не сумел удержать Соню, и Мадер взял ее. Вот ты и спятил от ревности.
Попал. В точку! Яшке, изменившись в лице, покачнулся. Передо мной был убийца. От облегчения я глубоко вздохнул, даже на секунду закрыл глаза.
И тут Яшке со всего маху боднул меня головой под ребра. Резкая боль обожгла все внутри, перехватило дыхание. Яшке молотил меня кулаками, но я уже не мог сопротивляться. На меня вдруг надвинулись половицы, я услышал глухой удар, и все померкло.
Очнулся я от холода и сырости. Пальцы нащупали в темноте камни и утрамбованную землю. Глаза неясно различали слабый свет. Подождал, пока привыкнут к темноте. Однако светлее не стало. Непроглядный мрак. Пахло картофелем и гнилой соломой. Я попробовал приподняться, но резкая боль в ребрах тут же усадила меня. Отдышавшись, осторожно привстал и сделал два шага. Ладони уперлись в стену — грубая кладка, тесаные камни, в швы пролезает палец. Колено ткнулось в дощатую загородку для картошки. Значит, тут должно быть окно, через которое ее ссыпают. Но я обнаружил лишь забитый доской люк, достаточно широкий для спускного желоба и слишком узкий для меня, даже если вышибу раму.
Куда он меня затащил? Надо радоваться, что я еще вообще жив. До чего опрометчиво, просто глупо я поступил, брякнув ему напрямик про убийство! Теперь он знает, что я опасен. Человек, у которого на совести одно убийство, не остановится перед вторым, если это поможет ему скрыть первое и избежать наказания. Почему же он еще не прикончил меня? Может, хочет выждать и обдумать все спокойно или же решил заживо сгноить меня в этой яме?
Не повезло! — подумал я. От бессильного гнева сжались кулаки. Впору трахнуть ими по собственной башке, которая не придумала ничего лучшего. И вот — все насмарку. Кто знает, какую пакость замыслил Яшке теперь, когда его прижали.
Итак, сдаваться нельзя, надо попытаться исправить ошибку! Звать на помощь? Бессмысленно. Толстые стены заглушат любой крик, а за пределами двора и подавно никто ничего не услышит. В соломе, покрывавшей картофель, шуршали мыши. Где-то должна быть дверь. Ногами нащупал ребристые камни. Ступенька. Гнилостный запах. А вот и доски — толстые, обитые железом. Каблуками не выломаешь. Нижней кромкой дверь плотно прилегает к лестничной ступени. В бешенстве я забарабанил кулаками по двери. Бил, невзирая на боль, пока не изодрал в кровь руки. Бесполезная трата сил. Яшке знал, что делает, знал, что меня не во всякой клетке удержишь. Потому и выбрал самую крепкую. Значит, надо все спокойно продумать, взвесить и лишь потом действовать. Иначе снова попаду впросак.
Я стал тщательно обшаривать погреб, стараясь не пропустить ни одного уголка. Нужен был камень или кусок железа, чтобы расковырять или пробить дверь. Ничего, кроме дощатой загородки, я не обнаружил. Пришлось ее разломать. Но тонкие доски после нескольких ударов раскалывались, оставляя занозы в пальцах.
Нужен большой камень. Над первой ступенькой я нащупал в кладке глубокие бороздки швов. Камни, вероятно, тяжелые, гранитные. Вооружившись щепками, я начал выковыривать из швов известковый раствор. Работал без устали, с огромным усердием.
Не знаю, сколько прошло времени, пока камень зашатался и я вынул его из кладки, где он пролежал десятки лет. Весил он килограммов двадцать пять, для меня вполне сподручно. Лишь бы можно было размахнуться. При первой же попытке я задел рукой за стену и содрал кожу. А при второй — не удержал, и камень с грохотом упал на ступени. Я еле успел отскочить. Ну вот, доска уже затрещала! А сейчас по железной оковке попал, аж искры посыпались. Надо быть повнимательнее. Еще раз! Еще! После пятого удара от доски начали откалываться большие щепки.
Послышалось или нет: вроде неподалеку хлопнула дверь?
Сквозь щели пробивался слабый свет. Совершенно ясно я услышал приближающиеся шаги. Свет, проникавший снаружи, стал ярче, я даже разглядел противоположную стену погреба.
Может, позвать на помощь?
Нет! Если это Яшке, то ждать надо не помощи, а драки.
Еще раз хлопнула дверь. Сверху донеслись голоса. Значит, Яшке в доме не один и ему не до убийства. Теперь можно дать знак о себе. Размахнувшись, я изо всей силы ударил в дверь. Камень пробил доску и упал снаружи на ступени.
Ярко вспыхнул карманный фонарь.
— Эй, кто там в погребе?
Голос не Яшке, но знакомый. Вспомнил: это же старший лейтенант Вюнше!
— Это я, господин старший лейтенант! Вайнхольд!
Через дыру в дверном полотне я увидел, как он осторожно спускается по ступеням. Наверху стоял наш участковый с фонарем в одной руке и пистолетом в другой. Совместными усилиями мы выломали дверь.
— Ну и вид у вас, Вайнхольд. — Вюнше вытянул меня за руку в сени.
Мой костюм был испачкан и порван, на руках и лице кровь, но я был свободен. Коротко, чтобы не терять времени, я доложил о случившемся. Полицейские сначала удивились, а потом стали посмеиваться надо мной. Я обиделся и замолчал. Вюнше дружески положил руку мне на плечо.
— Не надо ершиться, Вайнхольд, — сказал он. — С вашим рапортом можно было и обождать, пока начнем опрос. Ведь Яшке уже арестован.
— Вы… вы его здесь… — начал я и тут же умолк, не зная, о чем спрашивать.
— Он искал свою варежку во дворе Мадера, — объяснил Вюнше с лукавой улыбкой. — Еще вечером мы прошли по его следу, затем кое-что уточнили, ну и запросили у прокурора санкцию на арест.
— Значит, я зря старался? — Мне было не по себе. Я смотрел то на Вюнше, то на участкового.
— Вряд ли в этом была необходимость, — ответил Вюнше. — Но тем не менее происшедшее существенно дополняет характеристику Яшке.
Лишь под вечер мы прибыли к Уле. Я был рад, что уже смеркалось, когда мы ехали по деревенской улице. Повсюду стояли люди, оживленно разговаривали и, казалось, не замечали холода. Такого неспокойного рождества жители Рабенхайна не помнили отродясь.
— Яшке признался? — спросил я.
Вюнше утвердительно кивнул. Мне захотелось его обнять.
— А что ему оставалось, если его варежку нашли в сенях у Мадера.
— Нет, я спросил про убийство. — Мое радостное настроение сразу улетучилось.
— Убийство? — Вюнше улыбнулся. — Подследственные не любят облегчать нам работу. Покамест он лишь признался, что был вечером в доме Мадера. Во всяком случае, для дела хорошо, что у нас есть вторая варежка, за это вам спасибо… Хочу сказать еще вот что: вероятно, ваши дальнейшие поиски привели бы вас к фрау Яшке? Но она может подтвердить лишь три вещи: во-первых, ее муж из ревности не раз высказывал угрозы в адрес Фридриха Мадера; во-вторых, ревность его безосновательна и, в-третьих, в ночь убийства он не был дома. Так что начинать вам с фрау Яшке не стоит. Если у вас есть другие соображения, пожалуйста, я готов их выслушать. И вообще: доверяйте нам, гораздо лучше работать сообща.
— Зачем он запер меня в погреб?
— Спрошу его. Мы ничего не знали об этом, только случайно услышали шум, когда делали обыск.
— Он и меня собирался убить.
— Возможно. — Вюнше иронически улыбнулся. — Как вы сами убедились, наша работа порой небезопасна. Учтите это, когда вам опять захочется выступить в роли детектива. И не забывайте также, что времена сыщиков-одиночек миновали. Подобный индивидуализм присущ буржуазному обществу и главным образом соответствующей детективной литературе. Современная криминалистика немыслима без коллективных усилий, иначе она превращается в кустарщину. Пятнадцать лет назад, когда я начинал в угрозыске вахмистром, то долго не соглашался с этим. Лишь собственный горький опыт убедил меня гораздо больше, чем наставления и предостережения старших товарищей.
Я разозлился. Пусть Вюнше оставит свои мудрые советы для себя. В конце концов речь идет о моей чести, моей свободе… Но, взглянув на его умное, серьезное лицо, я успокоился. Ведь он мне желает добра. А я вел себя не очень-то правильно. Тут я вспомнил о Гимпеле и рассказал Вюнше, что тот в ночь убийства видел Вернера Яшке на проселке. Вюнше поблагодарил меня и записал адрес Гимпеля. Вот теперь я почувствовал, что устал, что по горло сыт сегодняшним рождественским праздником.
Вскоре я лежал на Улиной кушетке. Незаметно подкрался вечер. Коровы встречали его голодным мычанием, ржали лошади, свиньи, похрюкивая, тыкались своими пятачками в пустые корыта.
Ула переодевалась в соседней комнате и без умолку внушала мне, что я больной и должен лежать. Смешно. Несколько ссадин не помеха. Двое быстрее справятся с работой, к тому же мне хотелось показать Уле на примере, как я облегчу ей жизнь в будущем.
Я настоял на своем, и мы пошли в хлев. За работой я не люблю разговаривать: болтовня мешает рабочему настроению. Ула то и дело задумчиво поглядывала на меня. Когда наши взгляды встречались, из ее глаз летели ко мне счастливые искорки. Не успел я разогреться, как мы покончили с кормежкой.
— Управились вдвое скорее, чем обычно, — с гордостью сказал я Уле, когда мы возвращались в дом.
— Значит, будет длиннее праздничный вечер! Хорошо! — ответила она.
Стены дома отгородили нас от всего мира. Мы были одни.
— Утром и вечером я буду помогать тебе кормить скотину, — заявил я тоном, исключающим возражения.
За ужином Ула возвратила меня к действительности:
— Твоя семья, наверно, рассчитывает на твои руки. Семья? Да отец хочет выгнать меня не только из дому, но даже из деревни. Он еще попытается поставить мне условия, когда мы начнем торговаться о выкупе за мой выезд. А ну его к черту! — подумал я. Если я буду с Улой, начхать мне на все, и на долю наследства тоже. Без них проживем. Оба мы члены кооператива. У меня был перерыв, пока я служил в армии. Так что после праздников сразу приступлю к работе, без всяких формальностей. Если Яшке осудят, мне наверняка выплатят компенсацию. Ее всегда дают, когда освобождают за отсутствием состава преступления, а не за недостатком улик… Но зачем мне дарить старику свою долю? Я спокойно могу ее потребовать.
Ула украдкой наблюдала за мной. Когда я взглянул на нее, она опустила глаза. Что-то угнетало ее. Хотел было сказать ей о своих планах на ближайшие дни, но слова застряли в горле. Не мог же я напрашиваться, чтобы остаться у нее. Это было бы слишком назойливо. Вот если она сама предложит… Мы молча поели. Отодвинув тарелку, Ула сказала:
— По деревне уже болтают, что ты ночевал у меня. Милые соседушки днем шарахались от меня, как от прокаженной, хотя было заметно, что сгорают от любопытства. — Ула погрустнела, но тут же улыбнулась, и в ее глазах сверкнуло упрямство. — Ну и пусть шушукаются. Что нам до них.
— Если хочешь, чтобы я к тебе больше не приходил…
— Перестань! — возмутилась она. — Я сама знаю, что делаю. И деревня мне не указка.
Она подошла ко мне и прижалась щекой к моей щеке. Ее волосы душисто пахли сеном. Я не шевелился. Мне было так хорошо, почти как прежде, когда мы с Улой часами сидели у озера и молчали, и нам не было скучно. Сегодня мы стали еще ближе друг другу, чем вчера. Я чувствовал себя смелее, целуя ее… Теперь недолго осталось ждать, Яшке увезли, и он, наверно, уже признался. Все будет хорошо и, может быть, даже сегодня ночью… Ула, прижавшись ко мне, отвечала на мои поцелуи. Я поднял ее на руки и отнес в соседнюю комнату. Ее страстность лишила меня рассудка, я забыл, что было вчера, не думал о том, что будет завтра. Будильник, усердно тикая, отсчитывал минуты, часы. Потом она уснула… А я-то собирался еще использовать эту ночь для дела! Шкафчик, связка ключей в отцовском кармане, шкатулка, долговая расписка — все это ждало меня дома. И если бы не…
Нет, ничего нет лучше, чем быть здесь, с Улой. У меня не хватило сил подняться и тихо уйти. Да я и не хотел этого.
Проснулся я внезапно. Что меня разбудило? Может, уже позднее утро? Ула ровно и глубоко дышала. Я нежно коснулся ее обнаженной груди и, подтянув сползшее одеяло, укрыл Улу. В комнате стало прохладно.
В дверь кто-то стучал. Неужели я забыл с вечера запереть ворота? Пришлось будить Улу. Она очнулась, лишь когда я окликнул ее в третий раз. Она шепнула:
— Поди посмотри.
— Боишься?
Она улыбнулась. Лишь однажды я видел ее испуганной — в тот день, когда она, мучаясь неизвестностью, присутствовала в качестве свидетеля на судебном заседании. Если уж она что-нибудь твердо решила, то никто не мог поколебать ее. Ула оставалась несгибаемой. Для нее сейчас само собой разумелось, что я был с ней, и она не собиралась делать из этого тайны. Зачем ей вставать и идти отпирать дверь, если я рядом?
Утреннее солнце искрилось в бесчисленных снежинках, окутавших волшебным сиянием поля, кусты, деревья и крыши. Не включая света, я увидел через оконце в сенях человека, стоявшего на крыльце. Это была Соня Яшке. У меня заколотилось сердце. Какие она принесла вести — хорошие или плохие?
— Извини, Вальтер, я подумала, что ты здесь, — сказала Соня.
— Заходи, — пригласил я ее в комнату.
Она расстегнула пальто, но не сняла его, лишь развязала платок и села.
— Полиция арестовала Яшке, я только что узнала… Говорят, ты тут замешан. Что случилось, скажи!
— Зачем?
Соня тряхнула своими темными, с рыжеватым оттенком локонами. Черные глаза ее загорелись, сильное тело напряглось. Красивая женщина, что и говорить. Вместе с тем в ней было что-то угрожающее. Она манила и в то же время отталкивала, опаляла огнем и обдавала холодом. Не в моем вкусе. Но мужики заглядывались на нее, домогались ее близости. В деревне частенько передавали о ней всякие пикантные истории, но обычно выяснялось, что слухи пускал в отместку какой-либо очередной отвергнутый ухажер.
— Зачем? — переспросила она погодя. — Я тебе скажу. — Голос ее прозвучал резко, губы презрительно скривились. — Яшке туп, ленив, и на все ему наплевать, если не задеваешь его лично. Ну а уж если перечишь, то ведет себя по-скотски. Как только не обзывал он меня, когда я сказала, что ухожу от него, потому что встретила человека, с которым буду счастлива! Так и сказала, прямо в глаза. Избил меня зверски, хотел даже в выгребную яму впихнуть. Но я не кисейная барышня, за себя постояла. Понимаешь, он в ярости на все способен, может что угодно выкинуть. Как-то с Улиным отцом заспорил — и сразу в драку. Фридрих так двинул его по зубам, что Яшке мигом поостыл. С тех пор затаил зло, день и ночь думал, как бы отомстить. Если Фридрих требовал, чтобы работали лучше — а он болел душой за успехи кооператива, — то Яшке кричал всюду, что это провокация… Всякое болтали про меня с Фридрихом, только чушь все это. Он просто желал всем добра, и я старалась, поддерживала его, помогала в делах. Ты погляди, что теперь в кооперативе творится: как Фридрих умер, так хозяйство без головы осталось. Пока был он, хотелось больше делать, а сейчас… Трудодни свои вырабатываю, и точка. А ведь тогда многие надеялись, что Яшке выйдет в передовые. Они только одного не знали: Яшке работал, потому что я его понуждала. И вот дожили: одни говорят, что надо его, лодыря, гнать из кооператива, другие жалеют — бедняга, мол, жена-стерва изменила, бросила. А ему уже ничем не поможешь, это факт. Я ничуть не сомневаюсь, Фридриха убил он. На опушке, когда мы увидели человека, который вслед за вами шел, я сразу смекнула: его фигура, Яшке, — коренастый, чуть сутулится, да и походка… — Соня вздохнула. — Ну и страху я с ним натерпелась. В гневе он прямо бешеный какой-то делается.
Вошла Ула, поздоровалась с Соней. Прежде они дружили между собой, и, как я заметил по выражению их глаз, дружба еще не остыла.
— Изменить-то ты ему изменила, — сказал я. — Может, из-за этого он и озлобился на весь свет. Впрочем, это дело ваше. Но об остальном ты должна сообщить полиции.
Выслушав мой упрек, Соня поморщилась.
— Да, я ему изменила. И сделала бы это все равно не нынче, так завтра, — возразила она горячо. — Никто не заставит меня жить с мужчиной, который мне противен, даже если я с ним повенчана. А что касается полиции, так я сегодня же пойду, хотя и праздник. Вчера я смолчала. Не хотела, чтобы подумали, будто я ему мщу.
Я рассказал Соне о своей «встрече» с Яшке. Она поблагодарила меня.
— Это я должен благодарить тебя, — возразил я. — Если бы не ваши показания, я по сей день торчал бы за решеткой.
Соня пожала плечами.
— А-а, чего там. По правде говоря, ты мог бы обидеться на меня уже за то, что мы не заявили в полицию раньше. Мне это не составило бы труда. Да и вся история с Яшке кончилась бы на полгода раньше. Из-за Герберта скрывали. Поверь, мы мучились от этого, и чем дальше, тем сильнее. Мы же понимали, что молчать — свинство. Знали, что можем помочь, но за себя боязно было, вот и молчали. А теперь у нас на душе спокойнее. Чего тут только не болтали, зато я горжусь, что мы поступили честно и по отношению к тебе, и друг к другу. Все остальное — наше личное дело. Жена Герберта подала на развод. Яшке отказывается, но, как бы там ни было, я останусь с Гербертом, в законном браке или нет. Буду откровенной до конца, чтобы ты не чувствовал себя обязанным мне: полиция давно напала на наш след. Прожди мы еще несколько дней, пришлось бы здорово краснеть. — Она живо поднялась и протянула нам руки. — Ну пока, детки. При вашей любви вам никакой мороз не страшен, но ушки держите востро. Будет время, забегу. — Она повернулась и мигом исчезла.
— Вот тебе и Соня, — сказала Ула задумчиво, — Что бы там о ней ни говорили, в беде она никого не оставит. Не такой она человек.
Часом позже я шагал уже по нашему двору. Наружная дверь была приотворена, и висевший в дверном проеме бронзовый колокольчик не мог поэтому возвестить своим звяканьем о приходе посетителя. Из кухни глухо доносился голос матери. Потом прогудел бас Фрица.
Мне не хотелось показываться в порванном костюме, и я направился было к себе в комнату, но тут отец произнес мое имя. К сожалению, мать громыхнула посудой, и я не расслышал, что он сказал. Я замер, прислушиваясь.
— Вторую ночь валяется с ней, а сам ее родного отца убил, — продолжал старик.
— Не он это сделал, Эдвин! — Мать повысила голос — Грех берешь на душу!
— Раз говорю он, значит, он! — рявкнул отец. — Неужели эта баба…
— Перестань, Эдвин, в конце концов, не то… не то… — Мать задохнулась от гнева.
— Что «не то»? Какого дьявола ты за него заступаешься, тебе-то чего? — кипятился отец.
Голос брата:
— Мать права. Оставь его в покое, дай ему наваляться на перине, черт побери. Надоело твердить тебе по сто раз в день, что так оно лучше. Куда ж ему деваться, если ты рычишь на него с утра до вечера. Пусть живет здесь, сколько пожелает.
Весьма поучительная для меня беседа. До сих пор я еще сомневался, искренен ли Фриц со мной или, может, за глаза говорит совсем другое.
Я тихо вернулся к входной двери и захлопнул ее. Громко звякнул колокольчик. Из кухни выглянул отец. В ответ на мое «доброе утро», он пробурчал что-то невнятное и распахнул передо мной дверь.
— Вот и ненаглядный сыночек в праздничном наряде, — объявил он шутовским тоном.
Мать, ахнув, поставила на стол кастрюлю с молоком и испуганно глядела на меня. Мне стало жаль ее. Наверно, она опасалась, не натворил ли я опять чего.
— Вчера я поймал убийцу, — с гордостью объявил я, чтобы успокоить мать.
Все уставились на меня: отец с недоверчивой ухмылкой, Фриц изумленно, мать с радостью.
До чего же обособленно живет наша семья, подумалось мне. Даже весть об аресте Яшке сюда не дошла. Если кто и заходит к нам поделиться новостями, то лишь из корысти, как иногда, например, Гимпель. Мать в ужасе всплеснула руками.
— И для такого дела ты надеваешь свой лучший костюм! — воскликнула она.
— Убийца же не предупредил его, — заметил Фриц. — Так, значит, Яшке упекут. Слава богу, наконец-то будет покой!
Он рассмеялся, вскочил из-за стола и, дурачась, принялся тузить меня. Было видно, он очень взволнован. Даже губы у него дрожали. Неизвестность тяготила его больше, чем я предполагал.
— Как наденет хорошую вещь, так непременно драка, — проворчала мать.
Для нее само собой разумелось, что виновным был кто-то другой. Теперь его поймали и дело с концом. На первый план выдвигались житейские проблемы, требовавшие немедленного решения.
— Снимай костюм! — приказала она. — Погляжу, чего можно поправить.
— Пусть Мадерша этим займется, — вставил отец. Фриц метнул на него свирепый взгляд, но старик лишь ухмыльнулся. Не дожидаясь, пока он что-либо еще скажет, я ответил с угрозой:
— Она займется, отец, после того как мы — ты и я — договоримся.
Явно задетый моим тоном, он поднялся и переспросил:
— Мы?
— Да, мы! — сказал я с нажимом.
Отец поглядел на меня мрачно, брат с любопытством, а мать с беспомощным порицанием. Чтобы разрядить атмосферу, она перевела разговор на другую тему.
— Его костюму как-никак два года, — напустилась она на Фрица, — а ты свою куртку недели не проносил и ухитрился пуговицу выдрать прямо с «мясом»!
Фриц потупился. Я рассмеялся, но тут же осекся от внезапной догадки. Пуговица с «мясом»? Кровь бросилась мне в голову. Пуговица, оторванная с клочком материала, подумал я. Случайное совпадение — или Фриц залез в дом Улы? Нет, там был Яшке, это доказано.
Ну и головоломка! А зачем Фрицу понадобилось бы туда лезть? Правда, у Яшке не нашли куртки или пальто с выдранной пуговицей. Фриц сидел, прикрыв глаза, но я все же заметил, как он из-за полуоткрытых век метнул на меня странно колючий взгляд.
Тут что-то неладно. Только бы не растеряться! Ни в коем случае не показать, что у меня возникло подозрение. Что мне известно о пуговице? Ее же могли и не найти. Мало ли в крестьянском доме щелей.
Я улыбнулся и со злорадством сказал:
— Вот видишь, и тебе досталось. Давай-ка разбежимся, а то еще мать черпаком огреет.
И как я только сумел притвориться! Разве не правильнее было бы схватить брата за шиворот и сказать ему в лицо, что он залез в дом Мадера?.. Но Яшке, как быть тогда с Яшке? Ведь между ними нет ничего общего. Они друг друга терпеть не могли. Нет, сейчас я верно поступил. Эта дурацкая пуговица — просто случайное совпадение. Я становлюсь слишком подозрительным. Ведь, стоя за дверью-то, я слышал, что́ брат обо мне говорит.
Но сомнения не покидали меня. Да и Фриц почему-то время от времени выжидающе поглядывал в мою сторону. Может, он все же хотел убедиться, не заподозрил ли я чего-нибудь? Если так, то моя недоверчивость обоснованна. Иначе чем объяснить, что он обеспокоен такой мелочью, как оторванная пуговица?
Застольный разговор пошел о всякой всячине. Почему-то каждый искал предлога уйти из кухни, но так, чтобы не вызвать подозрений у двух оставшихся. Первому это удалось отцу. Впрочем, он-то мне не мешал, он сейчас был ни при чем. Мать, не замечая наших настороженных взглядов, уговаривала нас выпить кофе с пирогом. И Фриц и я отказались. Вскоре возвратился отец. Мы с братом по-прежнему болтали о каких-то пустяках. Отец послушал, пожал плечами и неожиданно предложил нам водки.
Едва мы успели чокнуться, как в сенях зазвенел колокольчик и кто-то робко постучал в дверь кухни. Вошел наш сосед Гимпель. При виде спиртного его глазки заблестели. Он потоптался у порога и взглянул на Фрица.
— Не обижайся за вчерашнее, — начал он, запинаясь, — дело-то, что ни говори, путаное. Ну, а в полиции я про Яшке сказал все, как было… Да, не одолжишь мне на сегодня сани? Старуха надумала съезжать.
Фриц с досадой занялся Гимпелем. Случай благоприятный, подумал я. Оглядев с сожалением свой порванный пиджак, я вышел в коридор.
Мне хотелось взглянуть на куртку Фрица. Шагая через две ступеньки, я моментально оказался на втором этаже. Заскрипели половицы. Дверь в комнату Фрица была заперта. Но наши комнаты смежные, есть еще одна дверь. Ключ в ней торчал с моей стороны. Прислушиваюсь: внизу пока все тихо. Открываю дверь, она ударяется о мою кровать. В комнате брата, напротив двери, платяной шкаф. Поворачиваю ключ, дверцы шкафа со скрипом отворяются. Оливкового цвета рукав куртки чем-то испачкан. Снимаю куртку с плечиков. Верхней пуговицы не хватает. Цвет тот же! У меня задрожали руки!
Послышались торопливые шаги. Звякнули ключи, заскрежетал дверной замок. Все равно. Теперь уже отступать поздно — и мне, и ему. Еще раз оглядываю куртку. Да, такая же черная пуговица с серо-зеленой крапинкой, того же цвета нитка и оливкового цвета материал. Сомнений нет: моим противником на крыльце Улиного дома был Фриц.
Дверь распахнулась настежь, стукнув о стену. Фриц замер на пороге, подумал и тихо прикрыл дверь за собой. Злобно глядя на меня, он медленно, шаг за шагом, стал приближаться. Я прыгнул к другой двери, бросил куртку на свою кровать, захлопнул дверь и повернулся к Фрицу. Если он полезет драться, я его щадить не стану. На сей раз меня еще не оглушили дубинкой.
Фриц в нерешительности остановился.
— Что это за фокусы? — спросил он.
Я решил идти напролом.
— Что ты искал в Улином доме?
— Отдай мою куртку, не то… — Он подошел ближе, ничуть не боясь меня, хотя я был выше и, наверно, сильнее его.
Я следил за каждым его движением.
— Куртку получишь, когда объяснишь, что ты там делал. Отвечай!
— Все было не так, как ты думаешь.
— Оторванную пуговицу увезла полиция. Если я отдам им куртку, ты влип.
— Не посмеешь.
— На рукаве коричневое пятно. Похоже на кровь, и она наверняка моя. Установить это по группе крови не так сложно.
В глазах брата мелькнул страх, лоб прорезали морщины.
— Ну чего тебе взбрело? Я все объясню.
— Хорошо, давай присядем.
— Прямо сейчас?
— Конечно. Или хочешь, чтобы я дал тебе время придумать отговорки?
Фриц тяжело плюхнулся на свою кровать. Я поставил стул посреди комнаты и присел на краешек, готовый вскочить в любую секунду.
— Собственно, ничего тут нет особенного. Просто хотелось напоследок объясниться с Улой: ведь ты-то вернулся. Чтобы между нами никаких недомолвок не осталось, раз уж она решилась выбрать тебя.
— И для этого надо было вламываться в дом?
— Дверь была не заперта.
— Врешь!
— Нет, в самом деле не заперта. Ну, я подумал, что Ула где-нибудь неподалеку, и решил обождать. А тут ты с ней идешь. То есть я узнал, что это ты, по голосу. Ну а дальше сам знаешь.
Как хотел бы я поверить ему. Да, в личных делах, которые требовали некоторой деликатности, он зачастую вел себя неуклюже. Мало того что в таких делах для него третий был лишним — даже вторая пара глаз, случалось, стесняла его. И все-таки он врал, ибо удар дубинки обрушился на мою голову раньше.
— Это я могу понять, — сказал я, — но тогда зачем же ты огрел меня палкой сзади, когда я стоял еще на крыльце?
Фриц, разинув рот, уставился на меня. Как хорошо знал я это его выражение безмолвного удивления. Оно было убедительнее самых красноречивых заверений и клятв. В прежние годы всегда подтверждалось, что Фриц действительно не принимал участия в каких-либо проказах, если только при допросе выражение его лица делалось таким же дурацким, как сейчас. Актерских способностей у него никогда не замечалось.
— Я… я тебя огрел?.. — Он запнулся и вытаращил глаза.
Нет, он в самом деле не ударил меня, он даже не знал об этом. Черт возьми! Опять рушатся мои версии. А может, и вправду они с Яшке…
— Ты договорился с Яшке!
— С Яшке?
Снова обалделое выражение лица: удивление, растерянность, недоумение, а теперь вдобавок и испуг.
— Он был во дворе примерно в то же время.
— Кто?
— Человек, который трахнул меня дубинкой по черепу.
— Чертовщина какая-то, Вальтер. Конечно, свинство с моей стороны, но ты же меня знаешь. Мне от Улы больше ничего не надо, правда. Будьте счастливы. Я об этом и хотел ей сказать, ну и… извиниться за то, что соврал тогда. Конечно, я мог сделать это днем. Но ты ведь знаешь наших, деревенских. Они не упустят случая почесать языки. А я не выношу, когда обо мне треплются.
Неужели у меня ум помутился? Ошибка, вранье, опять ошибка, а в промежутках крупицы правды. Я беспомощно барахтался между небом, которое издевательски начертало мне столь прямехонькую линию от взломщика к убийце, и землей, на которой стоял мой брат и самыми банальными доводами разбивал в пух и прах мои, казалось бы, неопровержимые аргументы.
Фриц вскочил с кровати и встряхнул меня за плечи. Глаза его смотрели умоляюще.
— Вальтер, я больше не вынесу, эта история меня с ума сведет. Забудь ты все, ведь с Яшке уже покончено!
Он был прав. Яшке арестован. Каким-то случайным ветром его занесло на мадеровский двор всего несколькими минутами после Фрица. Но как доказать вину Яшке? Что, если я опять ошибся? Все радужные картины будущего, которые я рисовал в своем воображении прошлой ночью и даже четверть часа назад, грозили развеяться в безнадежной серой мгле.
Нет, невозможно. С Яшке дело проще, там есть мотивы и улики. Да, работа криминалиста не так легка, как мне казалось. Тут надо пробираться через лабиринт всевозможных версий. Может, лучше довериться старшему лейтенанту Вюнше или прокурору? Но тогда Фрицу не миновать допроса. Не годится. Новая версия, не успев развиться, тут же лопнула. Да и в действиях брата я не усматривал ничего преступного. Он и без того здорово переживал.
Я поднялся и пошел в свою комнату. Куртка полетела к хозяину. Глаза Фрица радостно сверкнули. Он поймал на лету куртку, сунул ее под мышку и выбежал из комнаты.
Спускался я вниз подавленный. Собственно, ведь все выяснилось. Отчего меня все-таки что-то гложет?
Обед прошел в молчании. Жареный гусь, картошка, красная капуста, компот из персиков — все мне показалось безвкусным. Мать хорошо готовила, но сейчас я каждый кусок глотал через силу, словно ел студенистое, жирное мясо без соли и перца. Наконец тарелка опустела. Равномерное отцовское сопение нагоняло сон.
Что же делать?
Поговорить с отцом или прежде посоветоваться с Улой? Нет, ее беспокоить не надо, сильные люди сами должны со всем справляться. Только слабаки бегут с каждой мелкой заботой к соседу, чтобы взвалить ее на чужие плечи, даже если у того и своей ноши хватает. Ах, до чего же легко причислять себя к сильным духом; гораздо труднее соответственно поступать.
Я мысленно перебрал свои поступки за последние полгода. Все ли они были правильны? Нет, теперь я кое в чем поступил бы иначе. Вот, например, мое поведение после смерти Мадера: на первых же допросах я не говорил правду, потому что не доверял следователю, думал, что он отыскивает только уличающие меня факты. Если бы я с самого начала больше доверял ему…
Или взять мой побег после суда. Приключение с этой Ингрид. Мой частный розыск теперь, после освобождения. Наверняка меня отговорили бы или посоветовали что-нибудь получше… Но сделанного не вернешь… и отвечать за последствия своих ошибок придется мне…
Я прошел в соседнюю с кухней комнату и уселся там, чтобы без лишних глаз спокойно обдумать все. Конечно, каждый волен решать и поступать по-своему, но ведь можно найти гораздо лучшее решение, если ты руководствуешься не только собственным опытом. Человек, действующий в содружестве с другими, сильнее действующего в одиночку…
Фриц ушел, мать принаряжалась, чтоб пойти в гости на день рождения своей крестницы. Отец после праздничного обеда, наверно, как всегда, уляжется спать. Наконец-то я останусь один.
Но сегодня отец, как нарочно, сел в кресло возле своего шкафчика и не двигался с места. Время от времени он поглядывал на меня, словно желая узнать, долго ли я еще собираюсь оставаться в комнате. Мне надоело молчать и тоже подглядывать за ним. Я уже решил было идти к Уле, по тут отец рывком поднял голову.
— Вот что я тебе советую: брось-ка играть в полицию. Если хочешь остаться в деревне, дай людям покой, перебирайся к Мадерше и назови мне сумму выдела. — Он глубоко вздохнул.
— Послушаешь тебя, так можно подумать, будто ты и есть убийца, — сказал я, желая позлить его и отомстить за неприязнь к Уле.
Реакция его была неожиданной. Он скорчился, словно у него начались колики в животе, и вцепился костлявыми пальцами в подлокотники кресла. Ноздри раздулись, глаза вспыхнули. Прежде в таком состоянии он хватал палку и беспощадно лупил меня, пока мать не встревала между нами. При этом иногда и ей доставалось. Сейчас он тоже вскочил и схватил меня за грудки, но я легко оттолкнул его и поднялся. Он с ненавистью поглядел на меня, потом, кряхтя, плюхнулся обратно в кресло.
Меня его вспышка больше удивила, нежели взволновала. Пока он приходил в себя, скрючившись и тяжело отдуваясь, я размышлял над случившимся. От внезапной страшной догадки у меня даже холодный пот выступил. Никаких доказательств не было, но в эту минуту я почти не сомневался: либо отец имеет непосредственное отношение к убийству, либо по меньшей мере до того рад смерти Мадера, что не хочет, чтобы нашли убийцу.
В уме уже возникали другие догадки, строились новые версии, но времени сейчас для этого не было. Игра пошла ва-банк, я должен был все поставить на одну карту, но не открывать ее преждевременно.
— Согласен, съеду, — заявил я, стараясь быть как можно спокойнее.
Он посмотрел на меня из-под полуопущенных век, колеблясь, взвешивая мои слова. Столь быстрого успеха он, по-видимому, не ожидал.
— При одном условии, — добавил я.
Его тело напряглось, как перед прыжком, но он лишь выдавил:
— Каком?
— Отдашь мне долговую расписку от сорок пятого года.
— Ты что, спятил? Такой бумажки вообще нету.
— Есть. Подписанная твоим бывшим другом Фридрихом Мадером. Он получил тогда от тебя двух коров, свинью, причем супоросую…
Он слушал, не меняясь в лице. Надо его припугнуть! Иначе моя пуля уйдет в «молоко». Но где у него самое уязвимое место?.. Жадность! В расписке упоминались две овцы. Попробую-ка одну скрыть.
— …впрочем, свинья, кажется, была никудышная, — продолжал я.
На его висках набухли жилы.
— Она выкинула. Ни один поросенок не выжил. — Глаза его сверкнули негодованием.
— …затем он еще получил какую-то полудохлую овцу…
— Две лучших мериносовых, врун проклятый! — Смертельный испуг в его глазах сменился гневом.
Я его перехитрил. Этого он мне никогда не простит. Дожать, пока он не сменил тактику!
— …значит, две овцы, как ты сам признаешь. Далее — картофель, зерно, сено и кое-что еще. За что он получил это богатство по тем временам?
— За что, за что… Дурацкий вопрос. Он был моим другом.
— Почему же ты вдруг потребовал с него этот долг за день до его смерти?
— Такой был уговор: через двадцать лет.
— Ничего подобного… Для него это явилось полной неожиданностью… В расписке не было ни слова о сроке уплаты… Он мне сам сказал.
Я говорил не спеша, с многозначительными паузами, тщательно взвешивая каждое слово.
— Насчет срока уговор был на словах, мы вдарили по рукам при свидетелях.
— Так, так, на словах и по рукам! Да ты еще ни одной сделки в жизни не скрепил рукопожатием, все оформлял на бумаге; разве что кроме тех, где ты был должником и надеялся облапошить партнера… Когда ты собираешься предъявить Уле расписку?
— По-твоему, я должен выбросить свое добро на ветер? — В его взгляде затаился страх, как обычно, когда речь шла о деньгах и он опасался убытков.
— По мне, хоть на ветер. Так оно разумнее для тебя. Тем более что сделка была не совсем честной, скорее даже незаконной.
— Как ты со мной разговариваешь?! — вспылил он было, но, сделав над собой усилие, сдержался. — Хорошо, если ты непременно хочешь расписку, вычтем долг Мадера из твоей доли наследства.
Я расхохотался, громко, с издевкой. Пусть почувствует мое превосходство.
— Ну ладно, скажем, половину, раз уж это останется у родственников, — стал он торговаться.
Я пренебрежительно махнул рукой.
— Ни целиком, ни половину, ни четверть, ни одного пфеннига не заплачу тебе, Ты говоришь, Мадер тебе должен. Скажи, а на суде ты сможешь доказать свою правоту в этом деле? Ула не станет платить. Пожалуйста, подавай на нее в суд. Доказывай, опровергай мои свидетельские показания, которые я дам, разумеется, в пользу Улы.
Он сосредоточенно покусывал нижнюю губу.
— А как было дело с Коссаком, от которого тебе достался двор?
— Мой лучший друг.
— Лучшим был Фридрих Мадер. Значит, Коссак второй по счету. Может, ты и с ним поступил точно так же, как с лучшим?
— Мадер тебя настропалил.
— Ничуть. Есть еще кое-какие бумажки, там все подтверждается.
Он пытливо вглядывался в меня, прислушиваясь к интонациям, надеясь уловить малейшую неточность. Я держал себя так, будто разговариваю с совершенно чужим человеком о пустяковом деле. Его неуверенность придавала мне силы, а причина ее, как я догадывался, была в том, что он не знал, насколько мне известны его тайны. И чем больше он ошибется в своих предположениях, тем уступчивее будет.
— Когда переедешь?
— Завтра утром, если отдашь мне расписку сегодня, а лучше — прямо сейчас.
В глазах его отразились самые противоречивые чувства. Но это длилось недолго; вероятно, он уже почти решился. Лицо его сразу сникло, щеки обвисли. Он устало выбрался из кресла, отпер шкафчик, помедлил, открыл шкатулку и стал рыться в бумагах. Вот сейчас бы кинуться на него и вырвать все из рук. Нет, драться с отцом не стоит.
Крышка шкатулки захлопнулась. Звякнула связка ключей, которые отец всегда хранил в кармане. Отдаст ли он расписку? Пока вроде не собирается. Все еще ломает голову, как бы извернуться и сберечь деньги. Дрожащими пальцами расправив бумагу, он поднял ее словно глыбу, чтобы обрушить на меня. Держа расписку обеими руками, он следил, чтобы между нами сохранялась дистанция метра два. Я протянул руку, но он молниеносно отступил на шаг и покачал головой.
— Прочитал? — спросил он хрипло.
Молча кивнув, я изготовился к прыжку.
— Значит, завтра съедешь? — удостоверился он еще раз на всякий случай.
— Конечно.
— Дай мне письменное подтверждение.
— Согласен.
— Уговор такой: я сожгу расписку у тебя на глазах. Это что-то новое. Не хочет ли он меня обмануть? Нет, расписка настоящая. Я попросил его еще раз показать бумагу и убедился: та самая. Он, конечно, осторожничает, сверхосторожничает. Ну и бог с ним, зато Уле хуже не будет, если эта бумага сгорит… Я решился.
— Жги!
Он опять покачал головой и спрятал расписку в карман. Наклонившись к шкафчику, он чего-то поискал и достал чистый листок бумаги. Молча положил его на стол, затем вытащил из ящика химический карандаш и положил рядом с бумагой.
— Пиши, что завтра съедешь.
Я начал писать обязательство. Руки у меня дрожали. Быстрее, быстрее, торопил я себя, пока он не передумал. Он прочитал вслух написанное, бережно вложил листок в шкатулку, словно крупный банкнот, и опять развернул долговую расписку. Я внимательно следил за его медленными движениями. Чиркнула спичка, огонек лениво лизнул край бумаги и погас. Отец как завороженный уставился на темное пятнышко.
— Нет, — пробормотал он, — нет! — И, поспешно сложив бумагу, сунул ее в карман.
— Сожги! — крикнул я.
Он покачал головой.
— Нет, грешно.
Мы оба и не заметили, как вошла мать. Она встала между нами.
— Чего ты опять затеял? — сердито спросила она отца.
Он отстранил ее.
— Тебя не касается!
Мать, зацепившись носком за ковровую дорожку, чуть не упала. Я успел поддержать ее. У меня мелькнула последняя надежда.
— Это касается и тебя, мама. Он хочет меня надуть.
— Не впутывай ее!
— Нет, пусть знает, как я попался в твою ловушку.
Я в двух словах рассказал матери о том, что произошло.
— Вот что, Эдвин, — начала она почти шепотом. — Может, я зря все время тебя слушалась. Да, наверное, зря, а то бы кое-чего не случилось. — Она подумала и решительно шагнула к отцу. — Дай-ка сюда расписку, — потребовала она неожиданно твердым голосом, — и ту бумажку, что Вальтер написал, тоже.
— Рехнулась баба! — в бешенстве крикнул отец. — Начисто рехнулась!
— Отдай обе! — не отставала мать. Куда девалась ее робость? Что придало ей силы? — Если не отдашь бумаги, я расскажу, не сходя с места, расскажу, как ты получил эту расписку.
Отец, сгорбившись, растерянно посмотрел на мать. Затем суетливым движением вынул из кармана расписку и швырнул на стол.
— Я тебе это еще припомню, — проворчал он.
— Другую бумагу тоже!
Он открыл шкатулку, вытащил листок и положил его рядом с распиской.
Мать подошла к столу, внимательно прочитала обе бумаги и достала спички. Мы с отцом следили за ее руками. С шипением вспыхнула спичка. Мать взяла долговую расписку, еще раз взглянула на нее и подожгла. Пламя поползло от темного пятнышка на краю, пожирая строчку за строчкой. Черный пепел падал на пол. Вторая бумажка сгорела еще быстрее. Мы стояли затаив дыхание. На какой-то миг я заглянул в глаза матери и благодарно улыбнулся ей. Она кивнула, погладила меня по голове и молча вышла из комнаты. Переступив порог, она вдруг сникла, будто лишилась сил.
Был ли я доволен? Не знаю. Я рад был своему успеху и поражению отца. Но радость ведет к легкомыслию, а легкомыслие — к ошибкам…
— Ну а как ты все же заполучил коссаковский двор? — спросил я.
Услышав это, отец поначалу даже оторопел. Потом повернулся ко мне и, еще больше ссутулившись, посмотрел мутными глазами.
— Я… я полагаю, что Мадер тебе рассказал все?
Моя твердая позиция, кажется, пошатнулась. Теперь меня могло выручить лишь нахальство.
— Ах, собака, обхитрил меня! — прохрипел он.
Я чуть было не кивнул в знак согласия, но вовремя одумался. Зачем мне понадобилось выведывать у него еще что-то? Наверно, потому, что, кто больше знает, тот и сильнее.
— Фридрих Мадер рассказал мне все, — соврал я. — За исключением того, как ты прикарманил двор Коссака.
Отец с явным облегчением вздохнул и, довольный, улыбнулся. Долговая расписка уничтожена, но тем не менее он чувствовал себя победителем. Что за этим скрывается? Он держался непринужденно, будто между нами ничего и не произошло. Он снова отпер шкафчик и достал наполовину пустую бутылку сливянки. Я не верил глазам своим: он поставил бутылку на стол и велел мне принести из кухни рюмки. Сначала я заподозрил какое-то очередное коварство, но потом почувствовал, что за его демонстративно дружеским жестом никакого обмана не кроется.
Первую рюмку мы выпили молча. Он осушил свою залпом, а я пропускал крепкую наливку глоточками. Лишь попробовав вторую рюмку, я ощутил пряный сливовый аромат. Налив по третьей, он отодвинул рюмку в сторону и оценивающе посмотрел на меня.
— Я не обижаюсь на тебя. Так или иначе все остается в семье. Ты вот спрашиваешь насчет Коссаков. Тайны тут нет, ведь ты слыхал эту историю. Могу рассказать еще раз, если хочешь.
— Я хочу знать правду.
— Конечно, только правду.
Он взял рюмку, но лишь пригубил ее.
— Так вот, мы с Коссаком были друзьями, настоящими, неразлучными. Семья наша, как тебе известно, из Нижней Силезии, а вы оба, Фриц и ты, родились в Рабенхайне. Тут жила ваша бабка. Мать всегда скучала по дому, когда приезжала сюда. Ну вот, в январе сорок пятого пришлось нам драпать из Силезии. Куда в таких случаях подаются, спрашиваю? К родственникам или друзьям. И те и другие были здесь, в Рабенхайне. Но война и сюда докатилась. Трое суток шел бой. То русские врывались в деревню, то наши обратно занимали ее, пока фронт не ушел дальше. Через два дня, было это под вечер, Коссак с женой возились у себя во дворе, за сараем, где они закопали одежду с бельем. Вдруг слышим страшенный взрыв. Мы все туда, но поздно. Жена — в клочки, сам Коссак смертельно ранен. Из двух ребятишек, что рядом стояли, одного убило на месте, другого ранило, тяжело. Он помер в больнице… Оказалось, через их сад минная полоса проходила, наши во время боев поставили… Когда за сараем копать начали — и напоролись. В больнице Коссак еще завещание успел составить, при соседе Мозере, но тот на другой день сгинул, куда — никто не знал: говорили, что он у нацистов чем-то заправлял, ну и удрал от русских.
Отец взял рюмку и медленно допил ее. Я же теперь, наоборот, одним глотком осушил.
— А дальше? — нетерпеливо спросил я.
— Что ж, судьи, понятно, потребовали свидетеля. Мадер и сделал мне одолжение. Ничего плохого тут не было. Он лишь подтвердил то, что и так было законным, но суд тогда не соглашался сразу.
— И за это одолжение он обязан был платить?
— Долговую расписку мы составили, потому что я хотел обезопаситься от всякой болтовни. Если бы он проговорился, я бы предъявил расписку к уплате.
— Мадер молчал до конца!
Отец неодобрительно посмотрел на меня.
— Бумажка эта стоит больших денег. Неужели я должен был подарить их ему после того, как он помешался на своем кооперативе, да и меня к стенке припер?
Бесполезно говорить с ним, подумал я и, не прощаясь, вышел из комнаты. На дворе дул сильный ветер, сметая снег в причудливые волнистые сугробы. Я с блаженством подставил ветру разгоряченное лицо, затем, подняв воротник пальто, не спеша побрел по улице, хотя холод пробирал до костей. Ула обрадовалась мне, чмокнула в щеку и побежала в кухню готовить кофе. Стол был уже накрыт на две персоны; значит, ждала меня. Я вполне мог быть доволен: у меня есть домашний очаг; но, чтобы окончательно почувствовать себя здесь как дома, я должен был продолжать борьбу, не складывать руки.
Я, наверно, задумался, созерцая убранство стола, и потому не услышал, как вошла Ула. Она обняла меня сзади за плечи и прижалась головой к щеке.
— Завтра конец, — сказал я.
Она повернула меня к себе и с недоумением заглянула в глаза.
— Конец моей жизни в семье и доме Вайнхольдов. Возьмешь меня, не раздумала?
— Не будь формалистом!.. А ты хорошо все обдумал?
— Еще бы! — Я посадил ее себе на колени. — Завтра поеду в город, к Вюнше или к прокурору. Все им доложу, и о своей семье тоже. Одному мне не справиться с этим запутанным делом, против него я что средневековый рыцарь против современного танка. Я не вижу выхода, не знаю, как распутать клубок. Вюнше верно говорит: в наше время сыщик-одиночка не имеет права на существование… Да, я опять чуть не зарвался… и кончилось бы наверняка плохо.
Мы помолчали. Ула приласкалась ко мне.
— Я рада, что ты так решил, — прошептала она. — Ты преодолел свою слабость, которую долго принимал за силу.
— Какую слабость?
— Ты был уверен, что со всем справишься один. — Она отстранилась и смущенно посмотрела на меня. — А твоя мать?
— Мне жалко ее, она всегда старалась как-то смягчить отцовскую несправедливость ко мне. Когда-нибудь ведь надо с этим кончить. Вот только… если он будет над ней издеваться…
— Тогда пусть она переезжает к нам. Скажи ей об этом заранее, чтобы она не чувствовала себя одинокой.
Ула пошла на кухню и вернулась с полным кофейником. Пока мы ели и пили, я рассказал ей о последних событиях.
Стемнело. Поужинав, мы остались сидеть за столом. С лица Улы не сходила улыбка. Я любовался ее полными красными губами, тонкими изогнутыми бровями, такими же медно-рыжими, как ее густые волосы.
— Не будем раздувать историю с Фрицем, — сказала она погодя, — мне хочется жить в покое. Полиции, конечно, кое-что сообщим, чтобы зря не искала. Взломщика они все равно найдут.
— Уже нашли. Яшке.
— Ах, да, верно. Тогда подождем старшего лейтенанта. С ним можно обо всем посоветоваться.
Я покачал головой.
— В решающих делах нельзя толковать вкривь и вкось. Ты вот сказала, что я поборол собственную слабость. Правильно, хотя полчаса назад мне это было еще не ясно. Надо рассказать все. Иначе неправда или умолчание каких-либо фактов может опять обернуться против нас. Но я попрошу, чтобы отца и брата они вызвали бы как можно незаметнее; лучше, если в деревне об этом не узнают. А в остальном им виднее… Но в чем-то я могу помочь. Например, кое-что прояснилось бы, если б я знал, кто такой Мозер.
Ула вздрогнула.
— Мозер? — переспросила она задумчиво. — Ты уже упоминал эту фамилию. Мне она показалась знакомой. Я все думала, думала — и вспомнила. Отец рассказывал о каком-то Мозере, который вроде живет в Западной Германии. Да, точно! Я относила письмо на почту. В конце весны это было. Если от него пришел ответ, может, что-нибудь и узнаем. — Она заторопилась, оглядела комнату и ушла в соседнюю.
Упоминание о письме приободрило меня.
— Возможно, мой старик не перенес бы потерю долговой расписки так легко, — сказал я, — если бы не видел в этом какой-то выгоды для себя. И разговор наш заглох в тот момент, когда я признался, что твой отец ничего мне не рассказал об унаследовании коссаковского двора. Теперь я сомневаюсь, что старик говорил правду.
Мы обыскали шкафы, ящики столов и комодов, шкатулки, заглянули даже в корзинку для шитья и в цветочные вазы. После Фридриха Мадера осталось много бумаг. Однажды Ула рылась в них, надеясь найти какой-нибудь документ, доказывающий мою невиновность. Она упомянула об этом между прочим. Я опустил ящичек, в котором рылся, подошел к Уле и стал целовать ее. До чего же хорошо, подумал я, когда у тебя есть человек, которому веришь, как себе самому. Через некоторое время Ула отвернулась.
— Давай искать дальше!
Меня охватило вновь то же удивительное нетерпение, что и вчера, когда я нашел варежку в доме Яшке.
Ула, громко ахнув, позвала меня. Я поспешил к ней, и мы чуть не столкнулись лбами. Она читала какое-то письмо.
Отправитель сообщал, что живет хорошо, что он в сорок пятом, конечно, поторопился бежать, хотя особых причин к тому не было, но ведь тогда никто не мог знать, как все обернется: в конце концов ни здесь, ни там человек не возьмет с собой в могилу больше того, что ему разрешат наследники. Ничего интересного.
Зачем же она позвала меня? Тут мой взгляд остановился на фамилии Коссак. Я выхватил письмо из рук Улы, чтобы получше разглядеть. Но сначала не мог разобрать ни строчки. Горячая волна хлынула к голове, и в глазах у меня помутилось. Прошло, наверно, несколько минут, пока я успокоился и стал читать слово за словом:
«…чтобы ты поверил моему первому письму, посылаю фотоснимок. Я заснял тогда целую пленку — перед тем как уйти из дома, — чтобы иногда хоть поглядеть на свой бывший двор и соседей. На снимке видишь обоих Вайнхольдов. Возле женщины стоит мальчишка с забинтованной головой, я заверяю и готов даже подтвердить под присягой, если тебе понадобится, что это Дитер Коссак. О том завещании, предсмертном, могу лишь сказать, что оно было составлено в пользу этого мальчика. До его совершеннолетия хозяйством поручалось управлять Вайнхольду. А в случае смерти сына Коссак-старший назначал своего друга Эдвина Вайнхольда правопреемником».
«В случае смерти сына Коссак-старший назначал своего друга Эдвина Вайнхольда правопреемником», — повторил я про себя. Я натыкался на эту фразу, как на скалу. Перечитал ее три, пять, десять раз, пока осмыслил. Значит, сейчас коссаковский двор принадлежит правопреемнику, то есть моему отцу. А Дитер Коссак умер после того, как его «тяжело раненного доставили в больницу». Но если это так, то Мозер не смог бы его тогда заснять на пленку. Значит, мальчик был дома, даже мог ходить и позировать перед фотоаппаратом. Не здесь ли скрыта тайна, которая тяготила Фридриха Мадера и которую он назвал преступлением?
— Мы должны найти снимок, Ула!
Она, побледневшая, все еще сидела возле меня на полу среди вороха бумаг. В глазах ее застыл вопрос. Но я не мог на него ответить. Я мог лишь придумывать версии, всевозможные варианты, отбрасывать их, готовый кусать себе локти от отчаяния, но объяснить что-либо был не в силах. Время шло, час за часом, мы все искали и искали. Но фотоснимок так и не нашли.
Вымотавшись, как после тяжелой работы, мы уселись в полночь за стол. Что же делать? Нити, запутаннейший клубок нитей, тысячи начал, но ни одного конца не видно.
Дитер Коссак. Умер ли он? Разумеется. Иначе отец не унаследовал бы хозяйство Коссака. Но тут и начинается путаница. По словам отца, Дитер при взрыве был тяжело ранен и вскоре умер в больнице. Судя по снимку Мозера, он был лишь легко ранен и вовсе не попал в больницу. Когда же он умер и отчего? Кто лжет? Отец или этот Мозер? Но зачем врать Мозеру? Неужели только случай свел настоящее — убийство Вернером Яшке Мадера из ревности — с теми событиями прошлого? Или прошлое не оторвешь от настоящего? Не может быть! Тогда все обернулось бы против отца.
— Старик убил мальчика, чтобы завладеть двором, — упавшим голосом подытожил я.
Пальцы Улы сжали мою руку. Глаза ее потемнели.
— Это неправда! За отца твоего я не поручусь, но ведь мать тоже все знала, а уж ее винить никак нельзя. Нет, она никогда бы не допустила, чтобы у нее на глазах убили ребенка.
Об этом я не подумал. Да, мать тоже была бы соучастницей. Исключено. Итак, два различных «дела». Настоящим пусть занимается уголовный розыск. А то, что случилось двадцать лет назад, обязан выяснить я. Если тогда и было совершено преступление, то за давностью виновный неподсуден. Значит, повода вмешивать полицию нет. Это касается лишь моей семьи, и я сам все выясню. Если же обнаружится какая-нибудь связь с убийством Фридриха Мадера, я, не задумываясь, передам все материалы угрозыску, и Вюнше не придется больше жаловаться на «сыщика-одиночку» Вайнхольда. А вдруг сегодня ночью мне удастся распутать прошлое? Сколько времени и труда я сэкономлю старшему лейтенанту, ведь так или иначе он все равно столкнется с этими проблемами. Но поступать, как Фриц, не стану: нельзя покрывать преступника только потому, что он твой родственник. Зря я смолчал тогда. При первой же встрече с братом все ему выскажу.
Тем не менее на прошлом лежала печать какого-то бесчестья, иначе мать не смогла бы отнять у старика долговую расписку. Я встал и с хрустом потянулся. Сегодня ночью меня еще пустят домой. Шкатулке придется выдать свои тайны. Если существует очевидное доказательство, оно там.
— Что ты собираешься делать?
— Пойти домой и искать.
— Возьми меня с собой, я боюсь за тебя.
Я успокоил ее, обрисовав предстоящую операцию как вполне безобидную. Ула мне только помешает. Я должен действовать один, не отвлекаясь.
На дворе завывала вьюга. В лицо хлестнуло ледяной крупой. Ветром так прижало створки ворот, что мне пришлось навалиться на них всей тяжестью. Еле приоткрыв створку, я проскользнул в щель, и ворота с треском захлопнулись. Улицу перегородило высокими сугробами, метель неистовствовала. На сугробах снег завивался, словно пена на гребнях волн. Я медленно двигался сквозь белый вихрь, пока не разглядел помост для молочных бидонов.
Перед нашими воротами выросла снежная стена. Чертыхаясь, я полез через забор. Канавку, которую я прочертил в саду, волоча ноги, тут же занесло снегом. Наружная дверь дома находилась с подветренной стороны. На засов ее, слава богу, не заперли, она была лишь прикрыта. Особенно осторожничать незачем, из-за вьюги все равно ничего не услышат. Но колокольчик лучше придержать. Слегка отворив дверь, я просунул руку и успел схватить язычок колокольчика до того, как он звякнул. Затем протиснулся в сени и прикрыл дверь, не запирая ее. Вот теперь мне захотелось сделаться маленьким-маленьким и легким как пушинка; ступеньки лестницы стонали подо мной, хотя я снял обувь и ставил ноги с краю, у самой стены. Еще громче заскрипели половицы в коридоре, да так, что скрип, наверно, и на улице бы услышали. Плохо дело… Я остановился и заставил себя успокоиться. Разумеется, доски скрипели не громче обычного. Просто я слишком нервничал. Теперь я шагнул увереннее. Еще три шага, и передо мной дверь родительской спальни. Нажимаю ручку, дверь легко открывается. Слышу храп с присвистом — отец спит.
Эх, надо было вывернуть пробки! Что, если кто-нибудь проснется и включит ночник… Спуститься вниз, к щитку? Нет. Пригнувшись, крадусь по правой стороне комнаты, нащупываю стул. На спинке висит куртка. Домашняя куртка отца. Затаив дыхание, обыскиваю карманы. В левом — нет; в правом — нет; во внутреннем — тоже пусто.
Куда же он спрятал ключи? В карманах брюк нащупываю лишь носовой платок и складной нож. Через три-четыре шага — прикроватная тумбочка. Ногой задеваю ножку, храп внезапно прекращается. Вьюга на улице тоже на какое-то мгновение стихла, но тут же возобновилась с прежней силой. Я застыл на месте. Отец всхрапнул, потом еще раз, еще… и захрапел опять равномерно. Ящик тумбочки покачнулся, когда я сунул в него руку. Что-то звякнуло. Связка ключей!
На соседней кровати раздался кашель. Заскрипели пружины матраса. Мать медленно повернулась на другой бок. Казалось, это длится бесконечно. Мне захотелось выбежать из комнаты, пройти по коридору, не таясь, включить свет… До чего же неприятна темнота: следи за каждым своим движением, не ошибись… И от кого прячусь — от родителей. Что, если мое подозрение подтвердится и отец убил того мальчика?.. Знала ли об этом мать? Фриц? Вопросы, вопросы, совершенно не ко времени, только отвлекают. Сейчас надо прислушиваться к каждому шороху, это важнее. Наконец дыхание матери выровнялось. Быстрее за дверь, но спокойно, ничего не задеть! Только теперь я почувствовал, что лоб покрылся испариной и спина мокрая, хотя в комнате было прохладно и мерзли ноги.
В коридоре я задышал свободнее. Спустившись по лестнице, снова прислушался. Кроме завываний вьюги, ни малейшего звука. В руке чуть звякнули ключи. Я вдруг опять засомневался. Что это со мной? То не терпелось поскорее залезть в шкатулку, а теперь стою в нерешительности. Испугался? Чего еще бояться после тех ужасных месяцев, что остались позади…
В комнату со шкафчиком я все же вошел не сразу. Хотя дверь легко двигалась в петлях, мне показалось, что она поддается еще труднее, чем недавно Улины ворота. Я боролся не с дверью, а с самим собой. Мне было противно то, что я намеревался сделать. А что, если я не найду ничего существенного?.. Там будет видно, время есть. Во всяком случае, никто из домашних не должен что-либо заметить. Это значит, что мне еще раз придется совершить проклятый рейс наверх и положить ключи в ящик.
Зажечь лампочку? Нет, рано. В пепельнице на столе я нашел коробку спичек. Крохотный огонек, а как он успокаивает! Видишь знакомую обстановку, стены, знаешь, что, кроме тебя, здесь никого нет. Не то что на темной лестнице, в коридоре или в родительской спальне.
В шкафчике меня интересовала только шкатулка. Вот она, тускло-зеленая с серебряным ободком. Но снова меня что-то удерживает. Вместо того чтобы сунуть ключ в замочную скважину и откинуть крышку, я зачем-то несу шкатулку к столу и ставлю ее.
Вот теперь необходим свет. Одной свечки хватит, а на рождественской елке их двенадцать. Фитиль, потрескивая, неохотно загорелся. Замок шкатулки открылся почти бесшумно, и крышка откинулась. Первое, что я увидел, — деньги, перевязанные пачки банкнотов. Ничего удивительного. Отец не доверял сберегательной кассе. Почему же он хранил шкатулку здесь? Ведь спали-то все наверху? Да, недальновидно поступает старик.
Деньги. Об этом я и не подумал. Мне стало страшно. Ведь если меня обнаружат или всего лишь заподозрят в том, что я открывал шкатулку, отец обвинит меня в краже. Этого я не предусмотрел.
Теперь уж все равно. Я вынул пачки и на дне шкатулки увидел большой коричневый конверт, запечатанный клейкой бумагой.
Таких конвертов у нас дома не было. Если его вскрыть, отец поймет, что кто-то лазил в шкатулку, и, конечно, заподозрит меня, а разъярившись, чего доброго, помчится в полицию. Только сейчас я осознал, как легкомысленно поступаю. Ведь я ко всему притрагивался голыми руками, на всех предметах остались отпечатки моих пальцев. Значит, бросить начатое? Положить все на место, а ключи в тумбочку… Но как же я тогда узнаю тайну?
Кажется, хлопнула наружная дверь?
Погасить свечку!
Прыжок к двери, напряженно вслушиваюсь. Как ни таращу глаза, все равно ничего не видно. Тихонько приотворяю дверь из комнаты. С улицы кто-то стучится? Прошли секунды, минуты, может быть, и четверть часа — я стою неподвижно, вглядываясь в темноту сеней. Невидимый «некто» делает, наверно, то же самое и с тем же успехом. Неслышно крадусь в сени. Лицо обдает мелкой снежной пылью. Поскрипывают дверные петли.
Никого. Просто я не закрыл как следует дверь и ветром ее распахнуло.
Быстро возвращаюсь в комнату, зажигаю свечу. Отложив в сторону пачки денег, вскрываю спичкой конверт. Извлекаю листок дешевой почтовой бумаги с бурыми пятнами. Прежде всего смотрю на подпись. Какой-то Артур шлет сердечный привет, привет…
Листок задрожал в руках, когда я повернул его, чтобы увидеть, кому пишет этот Артур. Буквы заплясали перед глазами. Как только они встали на свои места, я прочел имя Фридриха Мадера. В первой же строчке. «Дорогой Фридрих!» — начиналось письмо. Оно было написано пятнадцатого апреля этого года. Пальцы ощупали конверт. В нем лежало что-то еще. Я встряхнул его, оттуда выпал кусочек грязноватого картона с такими же бурыми пятнами, что и на письме. Он соскользнул со стола и на лету повернулся: фотография!
В это мгновение я не ощутил ни испуга, ни удовлетворения, ни отчаяния. Я нагнулся, поднял снимок и с первого же взгляда узнал на нем своих родителей; возле них едва держался на нетвердых ножках ребенок. Позади стоял мальчик постарше, лицо его было на снимке размыто.
Я пробежал глазами письмо, пропуская все неинтересное для себя. Потом прочитал еще раз, что Дитер Коссак после взрыва остался жив, его лишь легко ранило. Никто из жителей деревни — кроме автора письма — не решился войти во двор Коссаков, опасаясь наступить на мину. Затем пришли советские саперы и оцепили весь участок, подъехали также санитарные машины. Когда двор очистили от мин, он не знает, потому что на следующий день уехал из деревни. Фамилия автора письма — Мозер! Вот оно то доказательство, о котором говорил мне Мадер во время нашей ссоры и которое лежало у него в кармане куртки. Тот, кто завладел этим конвертом, и был… убийцей Мадера.
Эта мысль как громом поразила меня. За окном бушевала вьюга, а я стоял в оцепенении, пока у меня не закружилась голова и я не повалился в кресло.
Очнувшись, я заметил, что свеча наполовину сгорела. Сколько же времени я стоял, сидел? Меня вновь одолели раздумья.
Настоящее и прошлое. Отец и я. Его вина и предполагаемая моя. Все связано одной семьей. Яшке тут ни при чем, подумал я с удивлением, а ведь все казалось таким ясным, когда я уходил из его дома. Теперь я понял, почему отец был неописуемо изумлен, когда я «признался» ему в убийстве.
Мысли перепутались, кружась вокруг неопровержимого страшного факта: мой отец убил своего друга Фридриха Мадера, убил, наверно, столь же хладнокровно, как некогда маленького Дитера Коссака. Вторым преступлением он надеялся скрыть первое; Мадер, по-видимому, собирался разоблачить его. И теперь старик пойдет на все, чтобы скрыть содеянное. Такие, как он, иначе поступить не могут, для них это все равно что закон природы.
Я с отвращением собрал со стола деньги, чтобы положить их в шкатулку. Сомнений больше нет: Мадер подтвердил тогда завещание, будучи уверен, что Дитер Коссак умер от ран. В начале этого года он что-то заподозрил, списался с Мозером, и все выяснилось. Убийце маленького Коссака оставалось лишь одно: убрать опасного свидетеля до того, как он разгласит тайну. Мадер был настолько неосторожен, что первым делом обратился к своему бывшему другу. Возможно, он надеялся получить правдоподобный ответ, который рассеял бы его страшное подозрение. И эта вера в Эдвина Вайнхольда — человека лишила Мадера жизни, едва не погубила меня и нанесла тяжкий удар его дочери. А мать показала на суде, что ее муж весь вечер и всю ночь не выходил из дому.
Неожиданно дверная ручка дрогнула и стала медленно поворачиваться. Я протер глаза. Нет, это не галлюцинация. Ручка застыла в наклонном положении. Из коридора кто-то нажимал на нее. Пламя свечи с шипением потухло в моих пальцах. Затаив дыхание, я уставился во мрак. Тихий скрип. Неизвестный осторожно приотворил дверь. Дуновение холодного воздуха коснулось моего лица. Я чувствовал присутствие человека, застывшего в коридоре или на пороге… или уже изготовившегося к прыжку?
Гнетущая тишина. За окнами воет вьюга. Я вдохнул свежий морозный воздух — значит, неизвестный пришел с улицы. Почему же не было слышно колокольчика?
Неуверенными шагами он вошел в комнату и повернул направо, ни за что не задев. Я бесшумно скользнул влево. Хорошо бы оказаться у двери первым, подумал я…
У противоположной стены, где был выключатель, послышался шорох… Щелчок — и вспыхнула лампочка, Фриц пригнулся было, но, узнав меня, распрямился. С изумлением оглядел меня, шкатулку, деньги. Казалось, он совершенно растерялся.
— Какого черта ты тут делаешь? — спросил он и снова посмотрел на пачки денег.
— Случилась ужасная вещь, — начал я, не подумав о том, правильно ли поступаю, доверяясь Фрицу. Ему не придет в голову, что я хотел украсть деньги, а мне сейчас просто необходим был человек, который вместе со мной встретил бы надвигающуюся лавину.
— Что случилось? — прошептал он, не двигаясь с места. — Ну, говори же, черт побери.
Брат явно не доверял мне; он видел только деньги и меня, ночного взломщика.
— Отец убил Фридриха Мадера!
Его лицо под засыпанной снегом меховой шапкой побелело.
— Ты что, очумел?! — повысил он голос и мгновенно прикрыл дверь. — Как ты докажешь это?
Я взял со стола письмо и фотографию. Подумав, поднял их, показав Фрицу. Он отступил к стене и прислонился.
— Это кровь там, сбоку? — спросил он, пораженный.
Я кивнул. Фриц мелкими шажками приближался к столу.
— Нет, этого быть не может… Нет, не верю, — прошептал он и внезапно протянул руку к письму.
Я успел шагнуть в сторону.
— Дай сюда! — Его лицо перекосилось. — Пока сам не прочту, не поверю.
— Убери руки!
— Почему? Я тоже имею на то право, не меньше твоего.
— Значительно меньше, — сухо сказал я. — Меня все еще подозревают в убийстве. А эти бумаги окончательно доказывают, что я невиновен. Это мое оправдание.
— Ах так… Ну конечно… Я об этом не подумал, — пробормотал он, растерявшись. — Но почему ты с такой нахальной уверенностью подозреваешь отца в этом гнусном деле?
— Письмо и карточка были в нагрудном кармане Мадера, когда мы с ним шли по полю в тот вечер. Кто ими завладел, тот и убил его. Письмо с карточкой я нашел в конверте, вот в этой шкатулке.
— Кажется, Мадер только похлопал себя по нагрудному карману, когда говорил о доказательствах. Чьи это слова, а? Что, не так? — Фриц выпятил подбородок и угрожающе посмотрел на меня.
На какое-то мгновение я остолбенел. Я не ожидал, что он так быстро «включится».
— Я поправился тогда, так как думал, что суд подозревает, будто письмо забрал я, — неторопливо ответил я, взвешивая каждое слово.
— Может быть, отец случайно…
— Нет! Мадер напал на след преступления старика и потому был убит.
— Ну и что ты хочешь делать? — В голосе брата прозвучал страх. Его глаза умоляюще смотрели на меня. — Неужто засадишь родного отца в тюрьму? Подумай!
— Родного отца… Ты гордишься им? Может, мне пожалеть его за то, что он хотел меня погубить? Пятнадцать лет! Да ты понимаешь, что значит просидеть такой срок ни за что?
Фриц опустился в кресло и подпер голову кулаками. Пусть подумает, решил я. Такое не переваришь сразу.
— Тебя оправдают и без этого доказательства.
— Брось! Он сам мне хорошо растолковал, что такое недостаток улик. Нет. Убийца есть убийца — даже если он наш отец.
— Может, нам сходить сейчас за полицией?
Нам? Фриц сказал «нам». Я сразу успокоился оттого, что он понял, как плохо обстоит дело, и что он мне сочувствует.
— Только прошу тебя, Вальтер: я не могу так сразу поверить в это, хотя умом все понимаю… Давай позовем его. Пусть сам скажет. Если признается, один постережет его, другой сбегает за полицией. — Фриц с мольбой поглядел на меня.
А почему бы и не попробовать, подумал я. Хуже не будет. К тому же в руках у меня улики, хотя я на собственном опыте узнал, сколь весомы могут быть они…
— Зови его.
Фриц вышел, шаркая по полу. Он был обут в тонкие полуботинки. Наверное, ходил на танцы в трактир, развлекался, проводил девушку. Может, и выпил.
Немудрено остолбенеть, услышав после веселого вечера такую новость. Ведь рушился мир, его мир. Без двора, сараев, хлева, лошадей, коров, свиней, овец, гусей и кур он не представлял жизни. Даже ежедневные перебранки с родителями были нужны ему, как еда и сон. Покачнувшись на пороге, он затем бережно прикрыл за собой дверь.
VII
Я остался наедине со шкатулкой, деньгами и письмом. Вообще-то мне следовало бы что-нибудь предпринять, но я обещал дожидаться… Хорошо, что Фриц сейчас заодно со мной. Не всегда так бывало; в семейных раздорах он принимал то ту, то другую сторону, и предугадать его позицию было трудно. Он объяснял это тем, что хочет судить объективно, непредвзято, по справедливости. Может, я ошибался, предполагая всегда, что прав я? И тем самым нередко отталкивал брата, вынуждая его заступаться за отца? Возможно. Но сейчас он сразу согласился со мной передать отца в руки правосудия, хотя его глаза были полны страха.
Надо надеяться, что Фриц не ошибся, не поддался ни гневу, ни жалости. Когда я был в беде, он считал своим долгом вступаться за меня, это возвышало его в собственных глазах. Теперь положение изменилось: в беду попал отец. А что, если Фриц передумает, переметнется к старику — ведь это будет не «по справедливости» и с его точки зрения? Но разве справедливо то, что он выказывает свою братскую любовь ко мне, предполагаемому преступнику?
Ну где же они застряли?.. Сколько времени уже прошло, как Фриц отправился наверх, пять минут, час? Я потерял всякое ощущение времени.
Мысли перенеслись к матери. Если она сказала неправду, что ее муж был дома, значит, что-то подозревала. Фриц показал на суде то же самое. Не могли же все трое сговориться!
Шаги на лестнице. Шепот. Опять тишина. Комок подступил к горлу: не ошибся ли я в чем-нибудь? Передо мной лежали банкноты, письмо, фотография…
Распахнулась дверь. Старик, задержавшись на пороге, испепеляющим взглядом смотрел на меня. В его глазах я не заметил ни страха, ни мольбы, ни раскаяния, ни даже любопытства. Я понял: он все знает. Взгляд его был ужасен. Меня даже дрожь пробрала. Передо мной был страшный противник, который не остановится ни перед чем.
Но я не испугался. Окончательное слово за мной. Да и брат меня поддержит. Одно лишь удивляло: зачем Фриц все ему рассказал? Старик сразу смекнул, что его ждет, и успел подготовиться. И сейчас, когда я смотрел на них обоих, мне не показалось, будто их разделяет пропасть. Фриц неторопливо обошел вокруг стола, постоял, огляделся и направился к елке. Что ему надо? Может, отец уговорил его действовать заодно и отнять у меня документы? Я схватил фотографию, письмо, конверт и сунул их в карман. Отступая в сторону, я заметил, что старик повернул ключ в двери и вынул его. Затем подошел к столу, с жадностью сгреб деньги, но, передумав, швырнул обратно на стол. Он отнюдь не был похож на человека, который потрясен, угнетен или напуган случившимся. Напротив, он вел себя так, словно собирался требовать отчета, а не отчитываться. Он уселся в кресло возле стола, Фриц — на диван у елки, а я отошел к двери и прислонился к стене.
— С каких это пор дети стали взламывать шкафы в родительском доме? — В резком голосе старика слышались порицание и угроза.
Мои иллюзии насчет поддержки со стороны брата улетучивались. Фриц сидел пригнувшись, словно насторожившийся пес.
— Если отец становится убийцей, а вину сваливает на сына, то детям ничего иного не остается, — ответил я с ожесточением.
— Чего ты там вообразил своей дурацкой башкой? Вырастил, выкормил, называется!
— Мог бы не кормить — убил бы, как Дитера Коссака, и все!
Старик вздрогнул. Мой удар застал его врасплох. Хорошо, что я не посвятил в это Фрица. Через некоторое время старик выпрямился и, к моему изумлению, начал беззвучно смеяться.
Меня охватило бешенство, я готов был удушить его за этот презрительный смех.
— Ишь хитрец! Как ты это докажешь?
— Письмом, фотографией и… и…
— Что «и»? — Старик подался вперед, в его глазах мелькнул страх.
Я хотел было упомянуть о другом письме, которое мы нашли с Улой, но вовремя спохватился, решив придержать этот козырь.
— Что значит «и», спрашиваю? — грозно повторил он.
— Этого Мозера нетрудно будет разыскать, — ответил я неопределенно.
Он клюнул на приманку и опустил глаза, словно опасаясь, что я прочту его мысли.
— Кто еще знает о его существовании? — спросил он шепотом.
— Ты.
— Балда. Если я в этом признаюсь, тогда уж мне лучше сразу в петлю… А я хочу жить. Жить! В своем доме, которому отдал все силы, а не за тюремной решеткой.
— Фриц — свидетель.
— Слава богу, он хороший сын. Не то, что ты. И все мое добро ему достанется.
Фриц чуть заметно кивнул. И тут мне стало окончательно ясно, что он не со мной. Он предал меня. Предал, наверно, еще в ту минуту, когда предложил позвать отца.
— Я тоже немало знаю, — возразил я с торжеством.
— Ладно, кто еще?
— Если бы еще кто знал, ты давно бы сидел в тюрьме.
— Очень хорошо, значит, полиция ничего не узнает про этого Мозера.
— Узнает. От меня!
— А ты подумай хорошенько, не дурак ведь. Возьми бумажку, ручку — Фриц подаст тебе, что надо, — и пиши: «Я, Вальтер Вайнхольд, желая покаяться перед моими родителями, признаюсь, что убил Фридриха Мадера, будучи в состоянии раздражения». Видишь, я даже предлагаю тебе выход: как-никак смягчающие обстоятельства. Я-то великодушен, а ты все мелочишься… Вот, а записочку сунешь в конверт, заклеишь и на конверте напишешь: «Вскрыть только после моей смерти».
Это конец! Третье преступление логически последует за вторым. Вот почему он вытащил ключ из двери. Я озирался в поисках выхода. Пока еще я жив. Мне не верилось, что Фриц дал себя уговорить на убийство.
— Одним убийством больше для тебя и впрямь не имеет никакого значения, — сказал я и даже постарался иронически: улыбнуться.
— Испугался, а? Не бойся. Живи хоть сто лет, если дотянешь. Писулька эта надобна мне для гарантии. Она тебя заставит молчать до самой смерти. Как ты скончаешься, меня не интересует. Главное, будешь держать язык за зубами, пока меня землей не засыплют. А надпись на конверте к тому, чтобы меня никто не попрекнул, будто я все знал еще при твоей жизни. Как-никак я уважаю пожелание своего сына. Вот. За это получишь двадцать тысяч марок, можешь взять их прямо сейчас. И разойдемся подобру-поздорову.
Я пропустил мимо ушей его предложение. Мое решение было твердым.
— Ты предстанешь перед судом и ответишь за свои преступления.
— Дубина стоеросовая! Думать надо, не то в лужу сядешь. Дитера Коссака никто не убивал. Он сам умер, естественным путем, ночью, после несчастья. В больнице небось сохранилась запись о том. Да и старый доктор Мюллер должен помнить. Он попытался оперировать мальчишку, да поздно было. Осколки сидели в мозгу слишком глубоко. Если я не хочу раскапывать эту историю, то лишь потому, что тогда с завещанием были всякие неприятности.
— Остается смерить Фридриха Мадера.
— Он сам виноват, что поделаешь. Ему взбрела в голову та же дурацкая мысль, что и тебе. Он считал, что я должен явиться в полицию и выложить им все на блюдечке. Уперся, как козел: он, мол, возражал, когда подписывали завещание, и засвидетельствовал против совести. Ведь я бы тогда лишился двора навечно. А в нем вся моя жизнь, понимаешь ли ты это, балда? И лучше не троньте мой двор, нет у вас таких прав!
— А свидетельства Мозера было разве недостаточно?
— Мозер сбежал. Чем-то он замарался при нацистах. Мадер воротился с фронта как раз ночью, после того несчастья. Его двор разграбили свои же солдаты, при отступлении, скот какой порезали, а какой угнали. Жена его уехала к родне. Он воспользовался случаем и согласился поддержать меня на суде, в общем, подтвердил, что Коссак был в ясном уме и твердой памяти, когда писал завещание.
— Ему было известно, что Дитер Коссак умер?
— Конечно. Об этом все знали. Доктор самолично рассказал тогдашнему бургомистру — вот тебе и еще одно доказательство. Человек тот жив, служит сейчас где-то в министерстве, отыскать его можно.
Не спуская глаз с обоих, я обдумывал услышанное, сопоставлял факты, готовился уличить старика во лжи. Чересчур просто мне все это казалось…
Значит, отдай ему заявление и помалкивай. А не смолчу — он «совершенно случайно» вскроет конверт с моим признанием-завещанием. Да, продумал досконально, рассчитал все варианты. Не учел только одно: мое неукротимое желание доказать свою невиновность ради Улы и моего будущего.
— Зачем же ты сейчас во всем сознался?
— Не твоя забота. Много узнаешь — сон потеряешь.
— На эту грязную сделку я не пойду!
Старик откинулся в кресле и пристально посмотрел на меня. Фриц бросил на него вопросительный взгляд. Я заметил, как старик кивнул ему.
— Тогда ты живым отсюда не выйдешь, — процедил он.
Фриц оперся руками о колени, готовый броситься на меня. Я взвесил свои шансы. Один против двоих. Старику грозит пожизненное, а то и смертная казнь. Ему есть, что терять. А Фрицу?.. Ни тому, ни другому двор, конечно, не хочется отдавать. Это их объединяет. Помощи мне ждать не от кого. Мать, возможно, что и услышит… нет, вряд ли; вьюга по-прежнему бушует. Ночка, как нарочно, выдалась для преступления: сначала она помогла мне, а теперь — моим противникам.
— Ты же ничем не рискуешь, — подал голос Фриц.
Он еще говорит о риске для меня, будто смерть человека — обыкновенная сделка. А убийца, разгуливающий на свободе, а реабилитация невиновного? «Ничем не рискуешь…»
Да, последняя надежда лопнула, брат давно посвящен в дела старика, иначе они не сговорились бы так быстро. Он лишь попытался усыпить меня. Старик действовал жестко, а Фриц пускал в ход лесть и братскую любовь. Он взял на себя роль бескорыстного адвоката. И начал ее играть не после моего освобождения и даже не во время тюремного свидания. Гораздо раньше. Еще на следствии, когда он всячески подчеркивал мои достоинства. Разногласия между отцом и сыном заключались лишь в тактике, с помощью которой они хотели помешать моим дальнейшим розыскам убийцы. Однако оба метода не принесли им успеха. Теперь они решили действовать напролом. И все же я был убежден, что Фриц не пойдет на убийство, не станет рисковать своей свободой, а то и жизнью ради того лишь, чтобы скрыть вину отца. А вообще-то не угадаешь, как он поступит… Но легко они со мной не справятся. Эх, если бы дверь была открыта. Вряд ли они осмелятся убить меня. Хотят только запугать да выжать это заявление. Я почувствовал себя увереннее и рассмеялся.
— Не старайтесь, я ничего не подпишу. Вам трудно будет объяснить мою насильственную смерть.
— Почему? — Старик пытался казаться спокойным, по я видел, что его трясет от злости.
Вероятно, он был убежден, что я приму его предложение. Своим отказом я вынуждал его перейти к действию.
— Нет, не трудно, — прохрипел он.
Я с ужасом заметил, как Фриц вытащил из-под куртки топор и положил его возле себя на диван. Все было подготовлено, ловушка захлопнулась. Расплата за мою глупость, за то, что я расчувствовался и пожалел родного братца: если б я отнес его куртку старшему лейтенанту и рассказал о том, что узнал и о чем догадывался, — все повернулось бы иначе. Фриц одурачил меня. В сочельник он отправился не на переговоры с Улой, а для того, чтобы поискать в доме какой-либо уличающий материал.
— В сочельник вы оба ходили в дом Мадера, — простонал я.
— Да, мы были там, — подтвердил Фриц и поднялся. Старик тоже встал и оперся обеими руками о спинку кресла.
— Все продумано, — сказал он, еще надеясь, наверно, что я подпишу. — Мы поймали тебя на краже. Вон с тем топором ты бросился на нас, и нам ничего не оставалось, как отнять его у тебя и обороняться… Что ж, раз не хочешь по-хорошему.
Старик, видно, был без оружия. Он медленно двинулся ко мне. Вероятно, он намеревался затеять со мной драку и дать возможность Фрицу стукнуть меня топором сзади. Мне оставалось лишь одно: напасть на Фрица и вырвать у него топор. Фриц, словно угадав мою мысль, сжал топор двумя руками и внимательно следил за мной. Пора, иначе будет поздно. Ни секунды промедления. Я не боялся их, да и топор был не страшен; меня пугало другое: как я ударю топором человека, на это у меня не хватило бы духу. Я глянул на окно. Во мне было около центнера весу — оконный переплет не выдержит. Теперь Фриц двинулся на меня. В его глазах застыл страх перед тем, что он собрался сделать, чтобы спасти отца от суда; однако он надвигался — неуклонно, с отчаянной решимостью.
Я прыгнул к нему и схватился за топор. Дернул изо всей силы, но вырвать не удалось. Еще одна попытка. Опять безуспешно. Тогда я швырнул Фрица на пол, к стене, шага на два. Старик все еще стоял на прежнем месте. Фриц поднялся. Я схватил стул и бросил в него. Старик кинулся на подмогу, но поздно. У меня было четыре метра для разбега. Толчок. Звон стекла, треск дерева, сильный удар по голове и плечам. Оглушенный, кубарем лечу в сугроб. Ничего не почувствовал, кроме приятного холода. Плечо болит, рукой двигать не могу. Из окна льется молочный свет.
Прочь отсюда! Они погонятся за мной. В оконной раме показалась голова: Фриц. Он быстро влез на подоконник, огляделся и спрыгнул. Нас разделяли три шага. Старика не видать. Надо уходить, пока есть преимущество!
Нет, назад! Прежде чем Фриц заметил меня в снеговерти, я двинул его со всего размаху, отнял топор и зашвырнул в высокий сугроб. Потом навалился на братца и начал бить его без пощады, вкладывая в удары все отчаяние, всю злость, которая накопилась у меня за полгода. Бил, пока не услышал вблизи хриплое дыхание старика. Он заблудился между сугробов и стоял, пытаясь что-нибудь разглядеть во мраке.
Шатаясь, я побрел по снегу. Боль в плече дала себя знать, когда я с трудом перелез через забор и свалился по ту сторону. Через некоторое время я услышал, как с грохотом открылись ворота. Значит, меня преследуют. Ничего. Первый раунд в мою пользу. Да и вьюга сейчас поможет. Однако промерз я здорово, руки и ноги окоченели. А надо двигаться дальше, ползком, зарываясь в снег. Идти по улице во весь рост опасно, они подстерегают меня, хотят отрезать дорогу к Улиному дому. Их жизнь зависела от моей смерти.
Неожиданно я услышал рядом голоса. Надвинулись два силуэта. Не вставая, я мог дотянуться до них рукой. Вот мелькнуло матовое лезвие ножа. Я пригнулся, вдавившись в сугроб. Перешептываясь, они озирались по сторонам. Руки и ноги еще подчинялись мне. Сначала бросаюсь на Фрица, решил я, у него нож. Я приготовился к прыжку… Но они прошли мимо.
Боль в плече усилилась. Вряд ли мне справиться сейчас с двумя, подумал я. Надо прийти к Уле раньше их!
Я пополз с передышками. На остановках прислушивался и, не заметив ничего подозрительного, полз дальше. Снег набился в штанины, в рукава, под куртку и за шиворот. Холодные струйки текли по голой спине и груди.
Наконец-то! Вот и забор мадеровского участка. Перевалившись через него, я проковылял к дому. Окно спальни…
Я тихо стукнул, всего один раз. Ула ждала меня. Выглянув в окно, она заторопилась было в сени, но я удержал ее за руку и глазами показал на заднюю дверь. У крыльца они, наверно, подкарауливают.
Ула не упала в обморок и не всплеснула в ужасе руками, когда, включив свет, увидела меня. Она проворно завесила окна одеялами, принесла перевязочный материал и отцовское белье. Я терпеливо отдался ее заботливым рукам. Потом рассказал ей вкратце самое важное. Она собралась было тут же бежать к участковому, но я отговорил ее. Лучше обождать. Я не хотел пускать ее одну на улицу, где сейчас витала смерть. Этим займусь я сам. На лице и руках у меня оказалось несколько небольших порезов, а ключица была повреждена серьезно.
Я переоделся в сухую и теплую одежду. Она была мне тесновата, но швы выдержали, не лопнули. Время — половина четвертого. Через несколько часов рассвет. Топор я не стал брать, прихватил полуметровый ломик, которым Ула обычно скалывала лед во дворе. Она непременно хотела идти со мной, но я воспротивился. Осторожности ради я оставил ей конверт с письмом и фотографией и направился к задней двери.
Внезапно раздался громкий стук в окно. Неужели они собираются вломиться в дом? Я на цыпочках вышел в сени и прильнул к окошку. На крыльце кто-то стоял. Я включил наружную лампочку. Световой конус выхватил из темноты фигуру человека в полицейской форме! На всякий случай я отворил окошко. Да, это был наш участковый. Значит, он сэкономил мне время на дорогу. Со спокойным сердцем я отпер дверь, распахнул ее и… увидел направленное на меня дуло пистолета.
VIII
Уже несколько часов я сижу перед магнитофоном. Я высказал наконец-то все, что наболело; не упустил ни одного события, ни одного поступка, ни того, что намеревался сделать, ни того, что совершил — хотя бы и по глупости. Постепенно, с неохотой, мое сознание переключается на окружающее: служебный кабинет, микрофон, надзиратель, техник, который останавливает магнитофон и задумчиво смотрит на меня.
Надзиратель отводит меня обратно в камеру. Я лежу, уставившись в потолок. Думаю. И тут же забываю то, о чем только что думал. Время тянется бесконечно долго. Но вот раздаются шаги, клацает замок, и меня ведут в кабинет Вюнше.
Прокурор Гартвиг, закинув ногу на ногу, задумчиво курит сигарету. Вюнше изучает меня взглядом, будто разгадывает кроссворд. У меня пересыхает во рту, пальцы начинают противно дрожать.
— Если можно, дайте мне воды, пожалуйста, — прошу я хриплым голосом.
Вюнше кивает. Я с жадностью осушаю стакан. Дышать стало легче.
— Ваш рассказ не кажется недостоверным, — нарушает наконец молчание Гартвиг, — но многие и очень существенные факты говорят против вас, подтверждая вашу вину. Начнем с последнего: арестованный Мюллер показал следующее… — Гартвиг вынимает из папки лист и читает: «Вайнхольд спросил меня, сможет ли он в случае успешного бегства жить в Западной Германии, — не арестуют ли его там и не выдадут ли обратно. Он рассказал мне, что несколько месяцев назад в драке зарезал человека. Двое свидетелей видели это. Потом Вайнхольд пытался их тоже убить, но ему не удалось».
— Я этого не рассказывал!
— Показание на показание. Далее. Вернера Яшке сегодня освободили из-под ареста.
Меня это не удивило: Яшке отпадает, поскольку виновник — мой отец.
— Правда, в сочельник Яшке заходил на мадеровский двор, — продолжает Гартвиг, — но лишь потому, что он вообразил, будто молодая хозяйка дома чувствует себя одинокой, скучает и ждет не дождется такого горемыку, как он… Скорее всего, delirium tremens, белая горячка. Кроме того, он, по-видимому, страдает какой-то формой шизофрении. Проявления ее, вероятно, заметила Соня Яшке и истолковала их как обычную ревность или вспыльчивость. Врачи определят это. Пока что его поместят в больницу для наблюдения. Вам он, кстати, тоже приписывает связь со своей женой. Психиатр считает это бредом ревности. В состоянии бреда Яшке и запер вас в погребе, не ведая, что с вами будет дальше. Что касается убийства, то Яшке предъявил алиби. Мы тщательно проверили, оно подтвердилось, в тот вечер Яшке не было в деревне. Все подозрения падают на вас, особенно после событий прошлой ночи. Таковы обстоятельства дела.
— У меня есть доказательства, которые опровергают это, — заявил я самоуверенно.
Старший лейтенант Вюнше, сняв очки, сдувает с них невидимые пылинки. Движения у него сегодня какие-то вялые, неуклюжие. Снова надев очки, он задумчиво смотрит на меня. Вчера, когда меня привезли, мне показалось, что в его глазах мелькнули искорки симпатии. Сегодня же он не скрывает неприязни. Это вызывает у меня неуверенность.
— Доказательства, говорите? А вы убеждены, что они опровергающие?
Что за нелепый вопрос? Ведь я их нашел и оставил Уле. В полиции даже выдали квитанцию.
— Не понимаю вашего вопроса, — бормочу я в замешательстве. — Эти бумаги доказывают мою невиновность.
Вюнше качает головой.
— Поймите же наконец: вчера ночью вас арестовали по прямому подозрению в совершенном преступлении. Это значит, что у нас есть все основания считать вас виновным. — Вюнше откинулся на спинку стула и устало провел ладонью по волосам. — Ваш отец и ваш брат той же ночью заявили участковому инспектору, обвинив вас в краже со взломом и в попытке убийства. Поэтому вас арестовали и доставили сюда.
У меня даже перевязанное плечо перестало болеть. Неужели Вюнше дал себя провести на мякине? Как он мог допустить… Да и прокурор ни слова не возразил, только кивает! Значит, и он согласен с мнением Вюнше?
— И обоих освободили? — В полной растерянности я перевожу взгляд на прокурора.
Гартвиг чуть улыбается.
— Они тоже задержаны. Я допросил их, чтобы решить, санкционировать ли арест. Вы облегчили бы мне работу, если бы вчера сразу же обратились к нам. Единственным основанием для их задержания послужило свидетельство Улы Мадер… Как видите, упрямство никогда не ведет к добру. Если бы вы это наконец поняли!
Наступила пауза. Вюнше вопросительно смотрит на Гартвига. Тот кивает.
— Попросите свидетеля Фрица Вайнхольда, — отдает распоряжение Вюнше, не удостоив меня взглядом.
Сидевший у дверей надзиратель вскакивает, повторяет фамилию и вызывает моего брата. Фриц неуверенно входит в комнату. Я смотрю на него с ненавистью. Под правым глазом у него кровоподтек, лоб в двух местах рассечен, правая рука на перевязи. По крайней мере это вызывает у меня удовлетворение. Не мешало бы добавить ему еще, подумал я.
Вюнше и Гартвиг внимательно наблюдают за нами. Интересно, что они в самом деле думают об убийстве Мадера, обо мне, о Фрице и старике? Понимают ли они, как я сожалею о своих ошибках!
Фриц останавливается в нескольких шагах от стола, желая, очевидно, соблюсти дистанцию, но Вюнше разрешает ему подойти ближе.
— Значит, вы вернулись домой с танцев, Вайнхольд, — начинает допрос Вюнше. — Как вы обнаружили своего брата, или, скажем лучше, преступление, которое он совершил?
Фриц, откашлявшись, нерешительно косится на меня. Между нами метра два. Вюнше и прокурор сидят за столом. Мое присутствие, как вижу, Фрицу неприятно. Ему явно не хочется повторять свои показания при мне.
— Можно я отвечу наедине?..
Вюнше, мотнув головой, указывает ему на свободный стул у стены. Фриц неохотно берет его и усаживается возле стола.
— Итак, прошу, — говорит Вюнше.
— Еще с улицы я заметил свет в окне, будто что-то горит, — начинает медленно Фриц. — Сперва я подумал — пожар, потом решил, что залез вор — отец ведь хранит деньги в этой комнате. Поэтому я тихо пробрался в коридор, чтобы накрыть ворюгу. Глянул в замочную скважину, вижу — брат. Стоит у отцовского шкафчика и роется там. Взял шкатулку, открыл ее, вытащил пачку денег. Ну, думаю, решил обокрасть. Можете мне поверить, я чуть не рехнулся от стыда: неужто это мой брат, ведь я всегда за него вступался… хотя и спорил с другими, которые считали, что убил не он. Я-то полагал, что виноват он. — Фриц умолк.
— Дальше! — сказал Вюнше, поглядел на него некоторое время и перевел глаза на меня.
— Ну, а дальше и началось то самое. Вальтер вытащил из кармана конверт, такой большой, желто-коричневый. Положил его в шкатулку, а поверх — пачки с деньгами.
В больном плече у меня что-то задергалось. Я перевожу взгляд с Фрица на Вюнше, потом растерянно смотрю на Гартвига. По спине бегают мурашки, от страшной злости мой череп вот-вот взорвется. Вюнше, угадав, что сейчас может произойти, предостерегающе поднимает руку. Надзиратель становится между мною и Фрицем.
— Продолжайте, продолжайте, — торопит Вюнше «свидетеля».
— Я сразу побежал к отцу. — Фриц заговорил быстрее и чуть запинаясь. — Когда мы вошли в комнату, Вальтер хотел запереть шкатулку. Только теперь я заметил, что на диване лежит топор. Отец спросил у Вальтера, что все это значит. А Вальтер схватил топор и бросился на нас. Когда мы его одолели, он вырвался и прыгнул в закрытое окно.
Под конец голос Фрица выровнялся. Наверно, брат почувствовал себя увереннее от соседства надзирателя. Я хочу выразить свое возмущение, но старший лейтенант взглядом останавливает меня.
— Прежде вы не видели этого письма и фотографии? — спрашивает Гартвиг.
Фриц трясет головой.
— Нет, ни разу, откуда…
— Вот именно, откуда? — хладнокровно повторяет Гартвиг.
— Как вы думаете, зачем ваш брат положил, или, скажем лучше, подложил конверт в шкатулку? — подхватывает Вюнше реплику прокурора.
Сыгранная пара, ничего не скажешь. Так не хочется, чтобы эти люди, которым я симпатизирую и верю, дали сбить себя с толку…
— В каждом поступке есть свой смысл, — добавляет Гартвиг. — Особенно если он связан с таким огромным риском.
— Он хотел погубить отца, свалить на него всю вину, — выпаливает Фриц, не задумываясь.
— Ага! А это вполне возможно. — Вюнше прикидывается наивным, но в его голосе звучит неподдельное любопытство. Ответ Фрица, кажется, его удивил. — Какую же вину он хотел свалить на отца? — спрашивает он спокойно, однако взгляд его пронизывает «свидетеля».
Фриц резко выпрямляется. Нижняя челюсть его вдруг отвисла. Кажется, будто он прилагает неимоверные усилия, чтобы закрыть рот.
— Какую вину вы имели в виду? — повторяет Гартвиг приветливым тоном.
Каждая секунда молчания давит непосильным грузом Фриц беспомощно озирается и встречает мой враждебный взгляд.
— Ну, я сказал так, вообще, — в замешательстве бормочет он. — Зачем же ему тогда делать такие вещи?
— Да, зачем? — повторяет Вюнше, как бы размышляя. — И все же какую вину вы имели в виду? Вину в каком конкретном преступлении?
— Вину… дело могло касаться… касаться только убийства, — пролепетал Фриц.
— Убийства? — Вюнше, кажется, перестал соображать. Он с удивлением смотрит на Фрица и качает головой. — Ну какое отношение имеет конверт к убийству, не понимаю.
Фриц, выпучив глаза, оглядывает комнату и глотает комок, подступивший к горлу.
— Я так предполагал, — отвечает он упавшим голосом.
— Ага. — Вюнше записывает ответ брата и тут же дает ему подписать протокол допроса.
Продолжение очной ставки успеха не приносит. Каждый остается при своих показаниях. Вюнше и Гартвиг расспрашивают Фрица о каких-то бессмысленных деталях: где я стоял, когда он вошел в комнату; где лежал топор; что делал отец; как мне удалось снова завладеть конвертом, раз они оба напали на меня… Я перестал слушать и раздумывал о главном. Наконец Фрица выпроводили. Я не сомневался, что они упустили нить и распутать клубок им будет нелегко.
Старик вошел, скособоченный, как обычно. Увидев меня, он торжествующе усмехнулся. Грозный взгляд Вюнше и цепкие пальцы надзирателя усаживают меня обратно на стул, с которого я мгновенно вскочил.
— Пожалуйста, расскажите еще раз подробно, что́ случилось прошлой ночью. Ваш сын Вальтер, кажется, намерен извратить факты. В его затруднительном положении это понятно, но не похвально.
Черт бы побрал этого Вюнше! Почему он верит другим больше, чем мне? И почему не вмешивается прокурор? То они прекрасно действуют рука об руку, а через несколько минут дают себя водить за нос и даже не замечают этого. Я уже надеялся, что Фрица взяли в клещи — ведь он запутался в своем вранье, — а они вдруг прекратили допрос. Но поверят ли они мне вообще после того, как я с самого начала столько скрывал? Тем не менее…
Старик другими словами повторил то, что уже сообщил Фриц. Он настаивает на своем, несмотря на мои возражения… Потом опять начинается копание в мелочах. Непостижимо. Неужели весь мир сошел с ума? Скорее бы уж осудили меня и конец…
— Где стоял обвиняемый, когда вы вошли в комнату? — спрашивает Вюнше.
— У шкафчика. Он собирался положить шкатулку на верхнюю полку.
— Ваш сын Фриц сказал, что его брат еще находился у стола и запирал шкатулку.
Старик задумывается, потом неуверенно подтверждает.
— Да, верно, так оно и было.
— Значит, топор лежал на столе рядом со шкатулкой. Обвиняемый сразу схватил его, когда вы вошли, или у вас начался разговор?
— Нет, нет, он взял его со стола и сразу кинулся на нас.
— Топор действительно лежал на столе? — уточняет Гартвиг.
— Да, разумеется.
— Так, так, — бормочет Вюнше и листает протоколы.
Мне кажется, что сегодня у него добавилось морщин на лице. Когда же он спал? — подумал я.
С явным удивлением Вюнше читает.
— Нет, топор был прислонен к ножке стола, заявил другой свидетель… Пожалуйста, вспомните получше. Показания должны быть точными.
— Извините, я малость устал, господин комиссар. Конечно, он был у ножки стола.
— А может быть, лежал на диване? — спокойно замечает Гартвиг.
Прищурившись, старик беспокойно озирается. Встретив мой горящий ненавистью взгляд, он отводит глаза. Фриц не поможет, он сидит в коридоре.
— Итак, где находился топор? — спрашивает Вюнше.
— Я… я точно уже не помню, — бормочет старик. Постепенно я начинаю соображать: за этими на первый взгляд нелепыми вопросами скрывается продуманная система ловушек. В главных фактах показания свидетелей совпадают полностью, потому что старик с Фрицем сговорились заранее, но они противоречат друг другу по второстепенным вопросам, которых не могли предусмотреть. Вюнше пытается поправить то, что я за последние дни испортил!
Допрос продолжается.
Гартвиг: Значит, драка началась сразу и, когда вы хотели задержать Вальтера, он выпрыгнул в окно?
Вайнхольд: Верно, все в точности. Подумать только — в закрытое окно! Это не каждый сумеет, тут уж надо, чтоб тебя здорово припекло!
Вюнше: А конверт был в шкатулке?
Вайнхольд: Нет.
Вюнше: Так ли?
Гартвиг: Другой свидетель сказал, что в шкатулке.
Вайнхольд: Этого не может быть. Иначе он не смог бы взять его с собой. Фриц, видать, ошибся.
Вюнше: Вот именно. Но как же можно так ошибаться? Непонятно. Или вы опять забыли?
Старик сжимает губы. Мне это знакомо. Он свернулся сейчас, как еж, решил быть осторожнее. Но при каждом ответе путается и вынужден поправляться. Несколько раз он попадается в расставленные Вюнше ловушки так глупо, что мне даже становится его жаль. Наконец он капитулирует, не может точно припомнить…
Старика выводят в соседнюю комнату. Снова вызывают Фрица.
Теперь Вюнше и Гартвиг, исходя из моих показаний, сопоставляют их с ответами старика и начисто сбивают Фрица с толку. Лица допрашивающих предельно сосредоточены. Казавшаяся поначалу нелепой игра в вопросы-ответы превратилась в упорную борьбу.
Нас допрашивают поодиночке, делают мне очную ставку то с Фрицем, то со стариком; потом выводят меня в соседнюю комнату и вызывают обоих «свидетелей»; те говорят что-нибудь невпопад либо отмалчиваются. Мне все слышно, так как надзиратель неплотно прикрыл дверь.
Я испытываю жгучий стыд! Ведь Гартвиг с Вюнше стараются помочь мне. Теперь я не сомневаюсь — особенно после того, как побеседовал с ними наедине, — что они верят мне, борются за меня. Как же я осложнил им дело своим дурацким молчанием на первых допросах! Кажется, они понимают, что со мной происходит, я не слышу ни одного резкого слова в свой адрес. Но это их понимание, полное упрека, куда больнее, чем нотации или головомойка.
И снова я у стола. Наверно, уже полдень. Вюнше, поглядывая на меня, устало перелистывает протоколы.
— Вы сослужили себе плохую службу, — говорит он с сожалением. — При условии, конечно, что вы не отклонялись от правды. Свидетели противоречат друг другу во всем, за исключением главных фактов. Главные — совпадают без единого зазора и в точности восстанавливают то звено в цепочке доказательств, которое было выбито свидетельством Сони Яшке. Накануне вашего освобождения прокурор просил вас, чтобы вы немедленно сообщали нам обо всем подозрительном. Для вашей же пользы. Чтобы доказать вашу невиновность. А вы что? Затеяли игру с вашей свободой и с нашей работой. Вместо того чтобы действовать последовательно и целеустремленно… Как вы могли проявить такую безответственность, легкомыслие? Хорошо, судя по тому, что вы рассказали, вы осознали свои ошибки, раскаялись в своей самодеятельности и сообщили все, что вы знали и о чем догадывались. Мы верим вам. И понимаем также, что вчерашние события застали вас врасплох, что у вас не оставалось времени разумно осуществить ваше решение, потому что приняли вы его, к сожалению, поздно, если не слишком поздно.
Что я могу ответить? Сколько раз я со дня моего ареста сам себя упрекал в том же, а что толку? Извинения, отговорки, самонадеянность, а в результате полный провал, я не справился с задачей. Теперь лишь одна надежда, одна-единственная, и Вюнше понимает меня, когда я устремляю на него умоляющий взгляд.
— Ну, ну, смотри не разревись еще.
— Однако алиби явно безупречны. Как вы думаете, стала бы ваша мать давать показания против вас вопреки голосу рассудка? — спрашивает Гартвиг.
Я мотаю головой.
— Вот видите! Я тоже этого не допускаю, — говорит он, — но она подтвердила, что ее муж, Эдвин Вайнхольд, в день убийства весь вечер не выходил из дому. Он был то в кухне, то сидел в комнате у Фрица. Итак, два свидетеля. Даже если вычеркнуть вашего братца, остается заслуживающая доверия мать.
— Значит, мне конец, — шепчу я.
— Еще нет, — твердо говорит Вюнше. И, неожиданно улыбнувшись, повторяет: — Нет, до конца нам еще далеко!
— Можно задать вопрос?
— Пожалуйста.
— Верно ли, что этот Дитер Коссак умер в больнице?
— К сожалению. Больничный архив подтвердил: тяжелые ранения мозга минными осколками… Итак, теперь еще одна — последняя — очная ставка втроем. Возьмите себя в руки, иначе испортите нам опять что-нибудь… Прошу обоих свидетелей!
Полицейский у двери отвечает: «Есть!» — и вызывает из соседней комнаты старика. Фриц появляется лишь после вторичного вызова. Войдя в кабинет, он останавливается и с упреком смотрит на отца, а тот предостерегающе качает головой. Фриц, видимо, не понял, чего хочет старик, и невольно открывает рот, чтобы спросить его. Но Вюнше начеку.
— Прошу без разговоров! — приказывает он. Неожиданно распахивается дверь и в комнату влетает какой-то молодой сотрудник угрозыска. Взглянув на нас, он подходит к Вюнше и прокурору и что-то шепчет им на ухо. Оба тут же поднимаются из-за стола. Вюнше на секунду задерживается, отдавая распоряжение надзирателю: следить, чтобы мы не переговаривались, и догоняет в дверях Гартвига.
Мы трое сидим и молчим. Атмосфера до того тягостная, что даже пот на лбу выступил. Взгляд скользит поверх голов сидящих, перебегая со стены на стену. Замечаю, что «свидетели» нервничают. Наверно, злятся друг на друга за то, что показания не совпали. Так и хочется взять их за шиворот и стукнуть лбами. Расшиб бы им лбы, пока не сказали бы правду. Тяжелое это занятие подавлять в себе гнев, но надо слушаться Вюнше.
Через четверть часа возвращается молодой сотрудник. он велит накормить нас обедом и привести обратно. Я выхожу первым. Издали вижу, как в другом конце коридора Гартвиг впускает в комнату одетую в черное женщину: мою мать. Я в испуге останавливаюсь. Надзиратель подталкивает меня. Зачем она сюда пришла? Значит, что-то важное, раз Вюнше и Гартвиг не отправились обедать.
О еде даже думать не хочется, кусок не идет в горло. Отодвигаю миску и жду. Скорее бы приходили за мной.
После трех часов изнурительного безделья наконец вызывают. И вот я снова в кабинете Вюнше. Гартвиг листает какое-то старое, пожелтевшее «дело» и курит, жадно затягиваясь, — единственный признак его волнения. Случилось что-то непредвиденное! И Вюнше не может скрыть беспокойства. Либо рухнули все его расчеты, думаю я, либо он узнал нечто важное, что окончательно подтвердило его выводы. Я невольно съеживаюсь, хотя не могу догадаться, к кому относится этот суровый взгляд. Вюнше, полистав протоколы, оглядывает по очереди нас троих, потом смотрит на Гартвига и неожиданно улыбается.
— Дело окончено, — объявляет он. — Убийца сидит в этой комнате.
Его глаза пригвождают меня к стулу. Я судорожно вздыхаю и дрожащими пальцами тереблю верхнюю пуговицу рубашки. Мне вдруг стал тесен воротник. Расстегнуть его не удается, и оторванная пуговица летит на пол. Слева от меня закряхтел старик. Фриц сжался в комок.
Вюнше приоткрыл рот. Сейчас назовет имя убийцы. Ну чего же он медлит, черт возьми!
— Сначала небольшая задачка на сообразительность, господа! — Голос его звучит удовлетворенно, чуть насмешливо, даже с ноткой превосходства. — Вы знаете что-нибудь о группах крови?
Я машинально киваю, словно могу помочь ему в этом вопросе. Оба «свидетеля» не шелохнулись. Вюнше, выдержав паузу, продолжает:
— Фриц Вайнхольд, у вас вторая группа. Вы вполне уверены, что Эдвин Вайнхольд ваш отец?
Старик вскакивает, опрокинув стул.
— Это ж бесстыдство, я протестую! — кричит он, побагровев.
Вюнше спокойно оглядывает его, выжидая, пока тот усядется.
— У вас, Эдвин Вайнхольд, четвертая группа крови. По научным данным, Фриц может быть вашим сыном, потому что он унаследовал от вас один из ваших двух агглютиногенов, а именно ген «А». Так что нет причины для беспокойства. Все это настолько бесспорно, что нам не понадобится выяснять группу крови вашей супруги. Сколько бы у вас ни было детей, ни у одного не может быть первой группы, даже если у матери первая группа.
Старик комкает в руках свою воскресную шапку. Все непонятное угнетает его. А эти научные выкладки ему явно недоступны. Кроме того, он, кажется, не решил, как ему следует отнестись к словам Вюнше. В шутку или всерьез? Инстинктивно он чует опасность.
Вюнше неторопливо изучает наши физиономии, затем продолжает:
— Между прочим, у Вальтера Вайнхольда чистая первая группа. Это мы установили еще на первом следствии.
Ничего не понимаю. У меня первая, но у отца с четвертой группой таких детей быть не может…
— Я… не его сын? — спрашиваю я, заикаясь.
Вюнше утвердительно кивает. Только теперь до старика доходит смысл сказанного. С диким криком он вскакивает с места и бросается к столу, но схватить бумаги не успевает. Полицейский выворачивает ему руки за спину. Старик лягает его по коленке. С помощью Вюнше старого Вайнхольда усаживают на место. Старого Вайнхольда? Да, старого Вайнхольда, который больше не приходится мне отцом!
Во время этой сцены прокурор спокойно сидит и наблюдает, только наблюдает.
— Кто же я тогда? — спрашиваю я недоуменно.
— Прежде всего вы не Вайнхольд, это несомненно. Удивительно другое: у погибшего Дитера Коссака, согласно больничной записи о переливании крови, указана четвертая группа, а у старшего Коссака и его жены была первая.
Я больше не в силах следить за ходом рассуждений. Болит голова. Вижу лишь, как шевелятся губы Вюнше. Отдельные слова еще долетают до моего слуха, но общий смысл сказанного я не улавливаю. Наконец чувство головокружения проходит. Смотрю налево: возле старика стоит полицейский и надевает ему наручники. Наверно, старый Вайнхольд никак не хочет смириться.
— Итак, согласно свидетельству Мозера, Дитер Коссак остался жив после взрыва, но в то же время в больнице умер какой-то Дитер Коссак, который не мог быть сыном родителей с первой группой крови; а поскольку у Вайнхольдов есть двое поныне здравствующих детей, то подделка ясна: Эдвин Вайнхольд не убивал ребенка, а лишь подменил имя и фамилию, чтобы избавиться от неудобного законного наследника коссаковского двора. Итак, Вальтер Вайнхольд, отныне вас зовут Дитер Коссак! Маленький Вальтер Вайнхольд был смертельно ранен при взрыве мины, Дитера же Коссака ранило легко. В этом возрасте дети часто похожи друг на друга, а говорить оба малыша еще не умели.
— Ложь, гнусная ложь! — кричит старый Вайнхольд, по пыл его быстро иссякает, и он опускает голову.
— Нет, Эдвин Вайнхольд, ваша жена во всем призналась Уле Мадер. Обе приехали сюда, когда мы с вами беседовали перед обедом. Показания фрау Вайнхольд явились лишь отправным пунктом, остальное выяснилось быстро. Она хотела помочь. Но не вам и не своему родному сыну, а приемному. Отважная женщина. Она еще не знает о преступлении, совершенном ее ближайшими родственниками. Напротив: она рассчитывала, что вы оба вернетесь домой, и тем не менее сказала всю правду. Думаю, что Дитер Коссак не оставит такую мать.
Сквозь слезы я вижу, как позеленело лицо Фрица. Его вытаращенные глаза полны животного страха.
— Фриц Вайнхольд, вы знали об этом? — спрашивает его Вюнше.
Услышав свое имя, Фриц вздрагивает и поворачивается к отцу, но тот не отрывает глаз от пола.
— Да, — отвечает он еле слышно.
— Итак, вернемся к убийству Мадера.
Как же я забыл об этом! Убийца сидит здесь, в комнате, сказал Вюнше. Но кто он?
— Экспертиза установила, — говорит Вюнше, — что у Мадера была третья группа крови. — Он вынимает из папки письмо с фотографией и держит их передо мной. — Эти пятна крови, несомненно, принадлежат убитому. На фотографии мы обнаружили отпечатки пальцев, которые были оставлены там непосредственно после убийства, пока кровь еще не свернулась. Вы, Фриц Вайнхольд, утверждали, что в тот вечер, когда произошло убийство, ваш отец то и дело заходил в соседнюю с кухней комнату и мешал вам читать. Он как бы сновал между кухней и комнатой. Так ли это было?
— Да, — еле внятно отвечает Фриц.
— Это совпадает с показаниями фрау Вайнхольд. Ей я верю, но вам — нет. Действительно, Эдвин Вайнхольд, находясь дома, но мог совершить убийства. Но то, что дома были вы, ваша мать знала лишь со слов мужа, сама она вас не видела. А Эдвин Вайнхольд, как нам кажется, особого доверия не заслуживает. Вас не было дома, и не могло быть. Кровавые отпечатки пальцев на бумагах, лежавших в кармане Мадера, принадлежат вам, Фриц Вайнхольд!
Издав какой-то булькающий хрип, Фриц вскакивает со стула и бросается к дверям, но я, опередив полицейских, хватаю его за куртку. Вюнше надевает ему наручники. Фриц тычет скованными руками в сторону отца.
— Я не хотел этого делать! Поверьте мне, я не хотел! Он меня уговорил, запугивал до тех пор, пока я не согласился.
— В какой момент вы ударили Мадера ножом?
— Когда Вальтер прижал его к дереву. Я прятался за ним. Вальтер убежал. Я вынул бумаги из кармана Мадера и пришел домой раньше его.
— Чей был нож?
— Вальтера. Отец посоветовал взять его, когда я рассказал ему, что Вальтер поругался с Мадером у трактира. Потом я пошел вслед за ними в лес.
— А как быть с показаниями Мюллера? — спросил я.
— О, его предоставьте нам, — сказал Гартвиг, улыбаясь. — Еще одно преступление на его солидном счету.
Я стою у письменного стола и смотрю на Вюнше и Гартвига; мне хочется от души поблагодарить их, но я не нахожу нужных слов. Вюнше поднимается и, прощаясь, протягивает мне руку.
— Какое счастье, что не все затрудняют нам работу так, как вы, Дитер Коссак!