Дорога на Ксанаду

Штайнер Вильфрид

Книга вторая

Поиск

 

 

 

1

— Вы едете в экспедицию? — спросил водитель такси, переводя дыхание после того, как до отказа заполнил багажное отделение моими дорожными принадлежностями. Было пять часов утра.

— Что-то вроде того, — ответил я.

«На всякий пожарный» — возможно, не самый лучший девиз для моих сборов. Даже груз навьюченного верблюда по сравнению с моим багажом казался просто ручной кладью. Но так как я путешествовал в своей жизни довольно редко, у меня было очень мало опыта по сбору вещей в дорогу. Среди многих привычек, которыми одинокий человек обрастаете годами, появляется также привязанность к вещам, которых особенно не хватает на вражеской территории. Даже во время путешествия я не хотел отказывать себе в удовольствии ухаживать за своими неврозами, как дотошный садовник. Если, к примеру, у меня не оказывалось под головой двух подушек, то сон шел коту под хвост. А какой из мотелей или даже гостиниц предлагает больше одной? Именно поэтому моя любимая подушка следовала за мной. А она была не из маленьких. И еще много подобных вещей.

Особую проблему создавали книги: большие талмуды о Колридже и его времени. Записные книжки (тоже не из маленьких). Конечно, его стихи и проза. Многочисленные дневники Дороти, собрания сочинений Вильяма. Все это собиралось постепенно у меня в комнате и ждало моего решения. «Я экономлю место, — подумал я, — или время?» В конце концов я собрал все материалы в огромный чемодан, достававший аж до подбородка.

На контроле в аэропорту Швехат весьма милая дама из авиакомпании несколько минут ждала остальных членов моей семьи. Наконец до нее дошло.

Во время полета в Манчестер я еще раз попытался набросать план комнаты, что оказалось нелегкой задачей, особенно на нестабильном раскладном столике, который к тому же в разложенном состоянии упирался мне прямо в живот. В конце концов мне удалось зафиксировать его между двумя жировыми складками и сделать пару исправлений. За окном проплывали скомканные облака — выброшенные одноразовые носовые платочки. Или мордочки щенков боксера, нарисованные любящим животных богом облаков.

В Манчестере я был приятно удивлен тем, что ни один предмет из моего скарба не затерялся в багажном отделении. Два автопогрузчика облегчили мне путь к железнодорожной станции. Однако, доверившись путеводителю, я оставил надежду ехать через Виндермир, чтобы там поднять бокальчик за здоровье мистера Отшельника. Я взял билет на поезд прямо от аэропорта Манчестера в Пенрит, который позволил мне сэкономить почти два часа. Как сказал бы Даниель, «прагматик одержал победу над романтиком».

Заручившись поддержкой дружелюбного татуированного великана в майке «Секс пистолс», я погрузил весь свой багаж в купе. В итоге в шестиместном купе место осталось только для меня.

В одном неясном сне астенический мужчина в черной шляпе пригласил меня в кабинет в Грета-холле. И вот она, моя комната, правда, тускло освещенная, но сомнений никаких. Я сразу узнал ее. Внутри двигались две тени. Одна из них зажгла свечу, и теплый свет начал обволакивать нас. Колридж сидел за столом и обматывал опухшие ноги тряпками — что это за запах? Уксус? И почему в комнате стоит платяной шкаф, справа в углу? Ах, это Вордсворт наклонился к моему открытому чемодану и распаковывал для меня вещи. Как трогательно! Кто-то тряхнул меня за руку. Скорее всего хозяин дома астенического телосложения. Вдруг на голове у него возникла фуражка проводника, и он сказал: «Пенрит».

Самое обидное во снах — начало дня.

В автобусе из Пенрита в Кесвик мое любопытство к ландшафту, приводившему Колриджа в такой восторг, резко спало. Бог облаков прекратил рисовать на небе мордочки щенков и обрушил на землю водные потоки их серых цементных мешков. Известные горы не были освещены и представляли собой только унылые черно-белые размытые кучи.

И вот я стою в окружении моих молчаливых попутчиков на вокзале в Кесвике. Я наконец-то приехал.

Теперь нужно отправляться на поиски ночлега. В сентябре не должно было возникнуть никаких проблем н поиске подходящего пристанища. Тем более в таком месте, где на каждой второй двери висела табличка: «Ночлег и завтрак».

 

2

И вот я уже вскарабкиваюсь натри ступени приглянувшегося мне домика, подхожу к входной двери, отставляю свои сумки и чемоданы и закуриваю сигарету. Звоню в дверь.

Открывает очень милая женщина — администратор, выслушивает мой вопрос о том, есть ли комната на одного. Потом она демонстративно кашляет и вежливо отвечает мне:

— Sorry, sir, we don't allow smoking.

Этот ритуал повторялся на протяжении последующих трех часов, правда, во все более короткой форме. И если в начале моих поисков я вступал в диалог полными вопросительными предложениями, то к концу я прямо с порога уже более сомнительных приютов требовал ответа короткими эллиптическими предложениями, а-ля: «is it possible?…» или «do you mind?…». В конце концов я позвонил в дверь очень убогого домика. Предвосхищая появление розовощекой администраторши, я рефлекторно достал зажигалку и покорно ждал ее «No!» с отвращением в голосе.

В какой-то момент дверь потянула чья-то рука с откровенно пожелтевшими указательным и средним пальцами. И тут я внезапно осознал, еще даже не видя лица, что на свете есть еще зависимые люди и что наше дело не совсем пропало. И почти в то же время, разбитый тем, что я бродил взад и вперед с таким грузом на руках, на мгновение у меня появилось ощущение, что я стал жертвой коварной иллюзии. Вдруг открывается огромная дверь и изо всех домиков одновременно выходят переодетые в администраторов гостиниц суперагенты всемирного тайного общества антикурильщиков. И вот дама выходит из дверного проема. На ней оранжевая футболка, на которой красуется черная надпись готическими буквами: «КУРЕНИЕ УБИВАЕТ». У дамы неестественно розовое лицо, а на ее пальцах надеты два напальчника (отрезанные от простой резиновой перчатки). И все это с одной-единственной целью — чтобы сбить меня с толку, самого распоследнего курильщика, этими желтыми пальцами. Вот теперь уже разоблаченные замаскированные суперагенты со всего Кесвика стоят перед своими красивыми домами и на их лицах распускаются улыбки. Они настолько ужасны, что могут заставить даже находящихся в аду курильщиков расставить повсюду огромные светящиеся таблички с надписью: «Не курить». Только там они будут на адском итальянском: «Voi ch'entrate, lasciate ogni tabacchi».

— Чем я могу помочь вам, сэр?

Я уставился на герб моего смертельного цеха: руку с зажигалкой.

— Вы хотите снять комнату или только прикурить? — спросил голос. Я хотел и того и другого. Я был спасен.

Позднее, когда мы сидели на диванчике в прихожей и курили, моей хозяйке все-таки удалось втянуть меня в разговор о причинах моего визита. Нужно заметить, что до этого я побывал в своей комнате и был чрезвычайно горд тем, что мне удалось экономично разместить весь мой багаж в малюсеньком помещении. Правда, после этого для меня самого в комнате осталось очень мало места. Я сказал ей, что отдых и отпуск никогда прежде не были для меня достаточными мотивами привести тело в движение. Я, собственно, отправился на поиски следов одного поэта, нет, не Вордсворта, другого. Это не роман и не научный труд. В большей степени это касается моего…

В этот момент в комнату вошел ее супруг. На нем красовались резиновые сапоги, в правой руке он держал удочку, а в левой — пяток нанизанных на крючок радужных форелей. И моя спасительница, просмотрев меня насквозь, даже несмотря на мой сбивчивый рассказ, представила меня своему мужу:

— Это господин Маркович из Австрии, дорогой. Он своего рода журналист.

 

3

Когда я до упора выдвинул ящик ночного столика, чтобы убрать туда паспорт и деньги, то уперся в чемодан. На это место я переставил его потому, что он напрочь забаррикадировал проход к туалету. Итак, в ящике я обнаружил нетленную Библию. И для просветления душевного состояния я решил прочитать вслух пару глав из Апокалипсиса. Только воплощение священного действия потерпело неудачу: достать Библию из ящика, не повредив руку, было невозможно. Я мог просунуть свои ценные вещи сквозь щель, но в этом случае они были бы в безопасности даже от меня самого. Я упал спиной на каменно-жесткий матрац, который в сочетании с железным корпусом и был моей кроватью, и уставился в потолок. Прямо надо мной паук размером с церковную просвиру прокладывал себе путь через холмистый ландшафт потрескавшейся краски.

«Сегодня ночью я снова громко плакал», — обычно записывает Колридж в дневнике, находясь в сравнительно бедственном положении. Я смог устоять перед искушением уподобиться ему, нарисовав в воображении реакцию соседа по комнате. Как раз в это время он шумно листал газету.

По сравнению со мной Колридж ушел далеко вперед в вопросах, касающихся возможности человеческого разума разрешать проблемы. В августе 1802 года, во время спуска со Скафелл-Пайк — а это все же самая высокая гора в Англии, — он скакал с одного выступа на другой и в конце концов приземлился на площадку, с которой уже некуда было идти. Колридж лег на спину с распростертыми руками — он поблагодарил Бога перед лицом нависающих скал и проплывающих облаков за дарованный ему рассудок и волю. «Если бы эта действительность была сном, — пишет Колридж, — если бы я спал, то что за смертельный страх пришлось бы мне вынести! Если бы рассудок и воля отсутствовали, что бы осталось тогда? Только темнота, уныние и пронзительный стыд. И боль — несокрушимый властелин. И возможно, некая фантастическая страсть, заставляющая души парить в воздухе в разных обличьях, как стаю скворцов в порыве ветра…»

Как именно Колридж воплощает на практике «The Reason and the Will», чтобы выбраться из безвыходного положения, в его дневниках не описано.

Я сам ощущал себя здесь словно на скалистом выступе: не мог сделать ни шагу назад, но и каждый шаг вперед был окружен дыханием язвительной насмешки. «Сила рассудка и воли» — теперь я не имел даже представления о том, что бы это могло значить. Более всего я был склонен объяснить чувства и мотивы, в последние месяцы определявшие мои действия, как симптомы неизлечимого навязчивого заболевания. Похоже, попутно я выдумал и знаки внимания Анны, пытаясь скрыть от самого себя безысходность моих желаний.

— Уже тридцать три года, — объяснял я пауку, намеревавшемуся спуститься с потолка прямо мне на нос, — в моих предсказуемых неудачных любовных приключениях… Нет, скажем лучше, используя медицинскую терминологию, учитывая сложившуюся почти терапевтическую обстановку. В повторяющейся схеме выбора партнера не изменилось ровным счетом ничего.

В качестве реакции на мои взгляды паук начал карабкаться вверх по толстой, как веревка, паутине. Поэтому я смог сменить позу и немного приподнялся на кровати. Полностью вставать имело смысл только в том случае, если я хотел облегчиться, принять душ или накинуть на себя что-нибудь, ибо кто же захочет стоять неподвижно и без причины между стальной спинкой кровати и фанерной дверью на маленьком пространстве, рядом с которым коврик для вытирания ног покажется викторианским садом по сравнению с грядкой редиски?

Что же я все-таки здесь делаю? Я сошел с ума? И что только привело меня сюда? Если мне снится комната, которую я связываю со сгнившим на проклятом Хайгейтском кладбище поэтом сто шестьдесят лет назад, и если прекрасная бледная дама, о которой я не могу не думать, что она годится мне в дочери, каждый раз дает мне понять, что я небезразличен ей, и я, следуя ее совету, поехал сюда, тогда даже такому дураку, как я, должно было стать понятно — она настояла на моей поездке лишь для того, чтобы я убрался подальше.

Даже если эта комната и в самом деле имеет отношение к Колриджу и если к тому же эта постройка все еще существует, то как я должен себя вести, чтобы все-таки найти ее?

 

4

— Вы не можете войти сюда без экскурсии, — сказала дама в национальном костюме насыщенного зеленого цвета.

Я не стал спорить с ней — фигура, стоящая в дверях особняка «Дав», была выше меня на целую голову. К тому же тень, отбрасываемая ее руками на ступени, была толщиной со ствол дерева. Под брошью в виде желудя висел бейдж: «Жанет».

— Я с удовольствием заказал бы экскурсию для себя одного, — сказал я в полной готовности к полету через палисадник. Интересно, какова цена привилегии быть сопровождаемым? Она, тут же выбив чек на пять фунтов, сказала:

— Стоять здесь! — И исчезла за входной дверью в замок.

Мои надежды найти за дверью желаемую комнату оставались в рамках приличия. В Грасмире Колридж бывал только в качестве гостя. И если именно здесь дружба Колриджа и Вордсворта переживала свою наивысшую точку или, наоборот, ее упадок, то в моих представлениях та самая комната должна была находиться где-то под крышей культового сооружения Вордсворта, ибо особняк «Дав» оставался не чем иным, как культовым сооружением, даже по прошествии двух сотен лет.

Как только вокруг меня собралась толпа людей, достаточная для проведения экскурсии, дверь в особняк открылась.

Мы живенько протопали мимо Жанет, сгруппировались вокруг нее в первой комнате и начали внимательно слушать монолог. Изначально дом служил гостиницей, которая называлась «Dove and Olive Branch», рассказывала Жанет, и только за несколько десятков лет, перед переездом семьи Вордсвортов в 1799 году, гостиницу перестроили в дом. Потом началось восхваление личности Вильяма, пелись дифирамбы его несравнимому величию, и, как водится, все это разбавлялось байками и забавными историями о жизни семьи. Когда Жанет начала оценивать роль «Лирических баллад» в английской литературе, тоном тайного идейного лидера секты в первый раз прозвучало имя Колриджа.

— Это был человек, заслуживавший сострадания и неприспособленный к жизни, — так звучал ее диагноз, — но, безусловно, одаренный.

Мы поднялись наверх в рабочий кабинет.

На письменный стол Вильяма молодцы в национальных костюмах водрузили вазу с нарциссами — намек на известнейшую поэму поэта. Я увидел что-то непоследовательное, однако в буклете стояло «there's more to Wordsworth than Daffodils».

Жанет продолжала петь дифирамбы, я слушал ее вполуха и просматривал книжные полки на противоположной стене. Письменные приборы, портмоне, портреты, даже коньки — настоящий шкаф реликвий.

Аптекарь написал на этикетке черной тушью «Кендал блэк дропс». И эти три слова вызвали в моем воображении картину с обезображенным лицом. Лоб покрыт черными пятнами, глаз почти не видно из-за одутловатых щек. Так выглядел Колридж по возвращении с Мальты. Лауданум изменил его — даже Дороти не сразу узнала поэта.

«Никогда прежде, — пишет она Саре Хатчинсон, — я не испытывала такого шока, как при взгляде на него…»

Кресло-качалка в углу так называемой комнаты сестры Вордсворта было, несомненно, подделкой, даже несмотря на заверения Жанет. Но тем не менее я сразу же увидел Дороти, сидящую в этом кресле. Это было в сентябре 1833 года на Ридал-Маунт. Дороти парализовало от страха. На коленях (не столько для видимости, а скорее из-за беспомощности) у нее лежали журналы, которые туда привезла ее семья. Дороти была не в состоянии даже почувствовать очки, которые ей вложили в руку. Собачка, сидевшая у ее ног, чучело или живая, теперь не скажет никто — приносила для нее самой меньше пользы, чем для художника С. Кротвэйта, которому на этой картине особенно хорошо удался чепец старой дамы.

Почему я не остановился, а побежал вслед за Жанет и остальными экскурсантами? Но тем не менее я замер на пару с моим страхом перед комнатой для гостей. А что, если за дверью окажется та самая комната?

— Если ты не будешь целиком и полностью принадлежать мне, — сказала Дороти из-под своего чепца, — то я поиграю тебе и твоей женушке на нервах, по крайней мере с наставлениями.

Такого Дороти не могла сказать. О да, это точно был мой голос. Во всяком случае, Жанет повернула свою черепушку, схватила меня за руку и повела наверх к витрине. За стеклом стоял гарантированно оригинальный чайный сервиз семьи Вордсвортов. На воображаемом экране я увидел Вильяма в движении, в стиле раннего немого кино, который бросился в ноги Дороти.

— Прости меня! — кричит он, а на экране появляется кадр с его словами: «Прости меня ради всего святого! Прости, что я завладел твоей женственностью. Выходи замуж, пожалуйста, выходи замуж!»

В следующем эпизоде журналы Дороти приклеиваются к подошвам его ботинок. Вильям падает на спину, пытается отодрать их от ног, чтобы отнести своему издателю. Но с подошв с ужасной болью сходит кожа и начинает струиться кровь прямо на семейный пол Вордсвортов. Дороти садится на колени и вытирает пол своим чепцом, потом рвет блузу на тряпки, чтобы перебинтовать раны Вильяма.

— Смотрите спокойно все, что хотите, — говорит Жанет, держа меня при этом за мочку правого уха, — мы вернемся за вами, когда придет время.

Я немного вспотел, делая первый шаг в комнату для гостей. Все остальные были уже там. Жанет перечисляла всех именитых гостей. Я же приклеился к штукатурке еще в прихожей. Услышав имя Саути, я все еще медлил, а Де Квинси прозвучал для меня как сигнал для старта. Я втиснул свой жир через дверной проем, открыл глаза…

Ничего. Конечно. Ничего похожего. Даже ни одной детали из моих снов, не говоря уже о трапециевидной форме комнаты.

— И наконец. — сказала Жанет, — здесь бывал сэр Вальтер Скотт, создатель Айвенго, желанный гость в этом доме. Нигде во всей Англии он не чувствовал себя так хорошо, как здесь.

— Сам он, правда, — сказал я, пародируя интонацию экскурсовода, — думал немного иначе.

И хотя я считал абсолютно дурацким использование эффекта внезапности, тем не менее я не упустил такой возможности и ткнул носом рассерженную общину Вордсворта в историю посещений Скотта.

— Ваш Вордсворт, — вешал я, — бесспорно, самый одаренный среди прочих заурядных современников Самюэля Тейлора Колриджа, жил по принципу plain living but high thinking, что сказывалось как на милых и простых стихах, так и на скудности его трапезы. Особенно на той, которая для британцев означала свет в их тарелках, — на завтраке.

Вовремя сделанная пауза — и я уже привлек их внимание.

— Сэр Вальтер же, наоборот, любил обильную пищу.

И так далее в том же духе — Мартин и Даниэль высмеяли бы меня, но Анне — я уверен — это понравилось бы. Итак, я поведал им историю о том, как Скотт нервничал при виде натюрморта из сухих груш, хлеба и молока на столике для гостей, после чего снова уходил в рабочий кабинет под предлогом неотложных дел — корректировки рукописи или вид этих груш якобы пробудил в нем неожиданное вдохновение, и это нужно срочно записать.

Из окна комнаты поэта виднелась вывеска легендарного паба «Лебедь», и по сей день балующего своих посетителей всевозможными деликатесами. Заведение находилось неподалеку, и сэр Вальтер Скотт день за днем поглощал там шпик, яйца, колбаски, бобы, грибы. И все это подавалось на огромных тарелках, иногда даже с добавкой. После обильного приема пищи обеденные груши, молоко и хлеб воспринимались им спокойнее. Вечерами в доме Вордсвортов основное меню составляли сыр, хлеб и немного вина. Достаточно для Скотта, чтобы говорить о значимости простоты и скромности до тех пор, пока он не отправлялся за своими припасами. Вот таким образом творец «Черного рыцаря» спасался от голода, пока однажды, во время совместной прогулки к озеру, пути великих писателей не пересеклись с хозяином «Лебедя», и тот по привычке спросил у Скотта, как приготовить ему яйца на завтрак: вкрутую, всмятку или фаршированные.

Вежливо попрощавшись, Скотт переселился из особняка «Дав» в комнату для гостей «Лебедя» и прожил там еще неделю.

Закончив свой доклад, я тактично удалился, не дождавшись ответа Жанет.

После многочисленных музеев был еще один, который, к счастью, можно было посетить без экскурсий.

Портрет Вильяма выше человеческого роста заворожил меня. Его глаза пускали в меня маленькие стрелы, смоченные ядом кураре.

— Не будь недотрогой, — проворчал я ему снизу вверх. Получилось громче, чем я рассчитывал, но, похоже, остальных посетителей это не возмутило. Здесь люди явно упражнялись в разговорах с мастером.

Священный зал неплохо оснастили: гравюры, рисунки углем, масляные портреты семьи, к тому же рукописи Вильяма, настоящие страницы из дневника Дороти и письма от де Квинси.

Я даже нашел следы Колриджа, спрятанные в глубине одной из ниш: под копией его посмертной маски лежало факсимиле первого издания «The Nightingale». В комментарии нашлась ссылка на письмо Вордсворта, датированное 10 мая 1798 года, к которому Колридж приложил не только копию стихотворения, но и грациозный сопроводительный текст, полный иронии и виртуозной акрофонической рифмы:

And like a honest bard, dear Wordsworth, You'll tell me what you think, my Bird's worth. [94]

Правда, сопроводительный текст скрыл последние строки стихотворения. Колридж рассказывает Вордсворту о своем изучении живых объектов. Соловей с раздутым пузом сидит на ветке и издает чарующие звуки, и, можно поклясться, повседневность растворяется в воздухе -

So far, so good; but then, 'od rot him! There's something falls off at his bottom… So weit, so gut; aber dann, sie möge verrotten! Fällt etwas an ihrem Hinterteil herunter… [95]

Похоже, работников музея не очень-то волновала последняя фраза.

— Надеюсь, ты, — сказал я портрету Вильяма в другом углу комнаты, — смог посмеяться над этим в свое время.

В нескольких шагах от выхода мой взгляд упал на путаницу из букв — я увидел манускрипт в маленькой витрине и узнал почерк.

«А Letter to» — размашистая буква «А» с острой верхушкой, «L» так сильно наклонена вправо, что кажется, будто благодаря только соседней букве она не падает.

«Sunday Evening» — и эта «S», словно пожирающая себя змея. А «Е», как в логотипе «Esso», y «g» — такой низкий хвостик, словно она пытается выудить из нижестоящих строк «Is» и «ks» или накинуть лассо на рогатых «ts».

Прямо в центре страны Вордсворта — в логове овец, как сказал бы Мартин, я наткнулся на отпечаток лапы волка. Правда, за решеткой: почерк был заключен в тюрьму, образуемую двумя вертикальными линиями.

Конечно, эта картинка лжет. Колридж писал любовное послание Саре Хатчинсон поверх напечатанных линий в домовой книге своей жены. Доход, расход, недостача. Всего три графы. И поверх этого: расчет со страстью, не сумевший выплеснуться наружу, но перечеркнувший все расчеты. (Третья графа: огромные потери.)

Я еще немного поразмышлял о знаках, пока ко мне не подошли два сторожа и не сделали мне выговор. Неужели я и в самом деле закурил? К тому же в самом сердце святая святых — Plain Living!

Я послал сэру Вальтеру последнее голубое облако дыма в нирвану Айвенго. Загасил сигарету о пачку. Пора уходить отсюда.

Яичница с ветчиной в «Лебеде» уже ждала моей дегустации.

 

5

Впервые Колридж увидел Сару Хатчинсон в октябре 1799 года. Ее брат Том — фермер из Йоркшира и близкий друг семьи Вордсвортов — пригласил Вильяма и Дороти провести пару недель вместе с его тремя сестрами в Сокбурне. До Колриджа в Стоуэй дошел слух, будто состояние здоровья его друга внушает опасения. Поэтому он тут же собрал вещи и отправился в Йоркшир, намереваясь поддержать его. Когда же поэт прибыл в Сокбурн, он нашел друга в полном здравии. Встречу отпраздновали большим количеством вина, и к вечеру Дороти, воспользовавшись удобным случаем, представила Колриджу трех своих близких подруг: Мэри, Джоанну и Сару Хатчинсон. И как обычно, когда поэт был уверен в необходимом количестве внимания, он начал с нарастающим напряжением рассказывать о своих приключениях в Германии. Быстро переходил от одной темы к другой. От ведьм и привидений с Броккен к метафизике Канта, от восхищения произведениями Лессинга к своим вкусовым пристрастиям. С присущей ему самоиронией Колридж рассказывал о встрече с Клопштоком: о том, как он, заикаясь, начал беседу, словно речь шла о средневерхненемецкой поэзии, к тому же на латинском языке. И еще о поразительном несоответствии живости ума Клопштока его внешнему виду: массивные отекшие ноги, жирное тело и напудренный парик на голове. Мужчине, как полагал Колридж, постоянно отстаивающему тезисы о том, что поэта нужно рассматривать исключительно как часть природы, не следует прятать под париком седые волосы.

Колридж говорил и говорил, но при этом не упускал из виду то, что Сара не смеялась громче всех над его шутками, а наоборот, трезво и остроумно спорила с ним. Вечер длился немного дольше, чем обычно. И прежде чем погасить свет в своей комнате в четыре часа утра, Колридж записал в дневнике: «В жизни так редко случаются интересные моменты, когда люди, которые о тебе уже слышали, но еще не знают лично, проявляют по отношению к тебе ярко выраженную симпатию».

В ту ночь поэт спал очень мало, разрываясь между желанием еще пару дней насладиться атмосферой Сокбурна и обещанием Вильяму отправиться вместе с ним в длительное путешествие на запад. В воображении он перебирал всевозможные отговорки, чтобы отложить поездку, и в конце концов вообще отказался от нее.

В предстоящие три недели Колриджу предстояло пережить решающую для него встречу: на сей раз с ландшафтом, а именно с областью озер.

«Горы поднимаются, словно духи, и при взгляде на них я сам становлюсь призраком… Свет и тьма тесно переплетены между собой, земля и небо неразличимы… Серебряный край скалы рассекает солнечный свет на тысячи шелковистых волос с зеленым и янтарным глянцем… Архипелаги, состоящие из маленьких островов посреди озера, словно плеяды на ночном небе…»

Такие восхищение и настойчивость Вордсворта привели в конечном счете к переезду в Грета-холл, впоследствии оказавшемуся фатальным для здоровья Колриджа.

После того как Колридж попрощался с Вордсвортом 18 ноября, он отправился не в Нетер-Стоуэй. Стоя у дверей особняка в Сокбурне, поэт был крайне удивлен бурным приемом, устроенным в его честь Мэри, Дороти и Сарой. Едва Колридж успел скинуть свою мокрую одежду в комнате для гостей, его сразу же позвали к столу. За ужином с жарким из ягненка, пивом и самодельным вином, за игрой света и тени камина вечер перерос в беседу, полную улыбок, историй и нежных шуток. Колридж флиртовал до самого утра со всеми тремя барышнями, подзадориваемый и опьяненный их расположением и теплотой их сердец.

Теперь поэт мог оставаться здесь целую неделю, до тех пор пока ему не потребовалось выехать в Лондон на встречу с издателем. И так как не только его жена, но и друзья знали, где он находится, ничто в этом мире не мешало ему сбросить маску и показать свое истинное лицо. Но в те моменты, когда Колридж закрывал глаза на будущее, ему представлялось, как в конце концов он вернется домой.

«24 ноября 1799 года: мы все стояли вокруг камина, и долгое время рука Сары лежала на моем плече. И тогда любовь в первый раз пронзила меня своей стрелой, ядовитой, неизлечимой…»

Целый год после той недели в земном раю Колридж не видит Сару. По крайней мере на их встречу не было даже намека. Только коротенькая запись в блокноте, в мае 1800 года: «Маленький локон волос Сары в моей сумке» — небольшой подарок, переданный Мэри, «teasing memento».

В декабре 1800 года и январе 1801 года Сара Хатчинсон живет в Грасмире у Вордсвортов. Колридж навещает ее и дарит сборник стихотворений с посвящением: «Асахаре, мусульманской девушке». Возможно, это ранняя форма имени, которое он даст ей позднее, — Асра. Она даже сама могла делать записи в его блокноте — одна-единственная. И она вписывает туда названия цветов, целый список, на пять страниц.

После отъезда Сары Колриджу остаются лишь дожди и мысли о побеге. В полуденных снах поэт мечтает о сухости, тепле и о новом обществе единомышленников. Пантисократия снова возрождается, и на сей раз с другой Сарой. В то время как влага разлагает тело пола, он дает имя своим солнечным мечтам — Азорские острова.

Май 1801 года: стремительное ухудшение здоровья. Отекшие конечности, подагра, «Кендал блэк дропс».

День и ночь Колридж проводит на чердаке в Гретахолле, как «метафизический сторож маяка, затерянный среди книг и настойки лауданума». Но в апреле в Грасмир на пару дней приезжает Асра. Однажды вечером она навещает Колриджа. Они сидят, скрестив ноги, на его кровати и читают книгу про путешествие на море, чудовищах и ураганах, которые ломают мачты, словно спички. Они вместе переворачивают страницы. Миссис Колридж не решается войти внутрь дома. Азорские острова так близки и в то же время так далеки. Спустя несколько недель после ее визита воспоминания забирают Колриджа из бумажного сна — внезапно бросают его на палубу, обдувают ветрами, скидывают за борт к акулам и вновь выуживают на палубу под смех призрачной команды.

Ранним летом 1801 года Колридж постепенно восстанавливается и физически. Едва получив известие о денежном пособии, он в мгновение ока покидает Грета-холл и ищет Азорские острова в Миддлхеме, где Сара и ее второй брат Джордж проводят лето. Асра приглашает Колриджа ехать с ней верхом шестьдесят миль к северу, в Галлоу-Хилл, к остальным членам семьи (Тому и Мэри). Когда Сара и Колридж слезли с лошадей вечером 31 июля, они заметили — его левое колено снова сильно опухло.

— Ничего подобного, — сказала Мэри после приветственного поцелуя, — нечего героически ковылять вокруг кухни. Ты болен, мой дорогой. Это же видно. Ложись-ка на софу и отдыхай, пока форель не будет готова. А то придется есть без тебя.

— Я бы серьезно воспринял эту угрозу, — Том Хатчинсон пожал ему руку, — кроме того, у нас можно разговаривать и лежа, — и заговорщицки приподняв бровь, — пить, конечно, тоже.

— Подними-ка голову, — сказала Мэри, положив под затылок подушку.

— Подними ногу, — эхом повторила Асра, и следующая подушка очутилась между его левой пяткой и софой.

В качестве протеста против новоиспеченных медсестер Колридж с неожиданной проворностью сполз на дощатый пол. Он лежал с перекошенной от боли миной до тех пор, пока полностью не вкусил испуг, отразившийся на лицах сестер, и не разразился смехом. Расплата за грехи последовала немедленно — сестры бросились на него с подушками в руках и перекрыли ему дыхание. Начался кашель, рукопашный бой и нежная перебранка. Смех не прекращался всю ночь. Том собирался уехать следующим утром.

Факты: с 31 июля 1801 года Колридж переживает десять дней с Сарой и Мэри Хатчинсон, и те позволяют ему так приблизиться к вожделенному дворцу удовольствий, как никогда ранее.

Картинки совместного времяпрепровождения всплывают много лет спустя в разных дневниках и блокнотах, как духи воспоминаний, бродящие между самообвинениями и опиумными фантазиями. Асра сидит рядом на софе и прижимается к нему, в то время как догорающая свеча погружает их то в свет, то в полумрак. Асра сидит перед камином, подпирая голову руками. На лице играют блики огня. Это их последний совместный ужин в Галлоу-Хилл: жаркое из курицы в изысканном белом соусе. Все воспоминания наполнены сомнениями и желаниями: «Приступы желаний, всегда наполовину полные страданий, ведь тебя нет рядом». Так пишет Колридж в марте 1810 года.

Когда Колридж покинул Галлоу-Хилл, в 1801 году, его охватило смятение. То, что он пережил там, — «ощущение рая», заняло те места в чувствах и воспоминаниях, куда забвению было не пробраться. Дома же его ждали ледяные взаимоотношения и обожествляемые им самим дети, поэтому он немного отодвигает возвращение домой и едет в Динсдейл, где ежедневно в течение недели принимает серные ванны. Однако улучшения так и не наступило. Асра тоже не выходит у него из головы. Ночами Колридж принимает решение, но не возвращается в Грета-холл, а уединяется и пишет письма своим друзьям, полные жалости к самому себе. Между тем он постоянно увеличивает дозу опиума.

В январе 1802 года Колридж узнает о предстоящей свадьбе Вордсворта и Мэри Хатчинсон. Его чувства противоречивы: радость, зависть и… паника перед перспективой быть вычеркнутым из магического круга. Тоска по сестре Мэри становится неудержимой. Колридж заваливает Асру любовными письмами, на что она отвечает весьма своеобразно: заболевает и ищет спасения в температуре. Как только поэт узнает об этом — тут же появляется у нее.

О решающем визите Колриджа в Грета-холл со 2 по 13 марта 1802 года известно не много. Вместе с Мэри и Томом Хатчинсон поэт заботится об Асре, Если она все-таки стала его возлюбленной, то именно в эти дни. Но в дневниках значится только то, что, прощаясь, Колридж громко плакал («I wept aloud… when I left… in a violent storm of snow amp;wind»).

Ясно только одно — в конце концов он пришел к отречению. Возможно, это было решением «против измены», может быть, из-за предположения, будто Асра не отвечала ему взаимностью. В любом случае такое решение ввергло Колриджа в состояние постоянной неуверенности в себе и мучило его до конца жизни. Кубла Хан открыл поэту дверь в свой дворец, но Колридж в панике захлопнул ее. Остаток жизни для Колриджа был бесполезной попыткой достучаться до небес. Правители исчез навсегда. Колридж едет домой в Кесвик, но останавливается там всего на четыре дня, после чего возвращается в Грасмир к Вордсвортам. Дороти пугается, когда видит его: покрасневшее лицо, заплывшие глаза, «почти обезумевший».

В апреле Колридж снова в Грета-холле. (Запись в дневнике: «От тени не убежишь; поэты убегают от смерти».)

До января 1803 года Колридж не встречается с Асрой. Но он продолжает писать ей письма (дружеские, сдержанные; описывает будни, рассказывает об успехах детей и т. д.) и посылает ей стихи (но не свои). Кажется, он отрекся и внутренне. Даже при встрече в январе 1803 года Колридж не испытывает болезненных чувств: они выезжают на лошадях, беседуют о преимуществах дружбы. А когда она говорит ему, что, возможно, выйдет замуж за брата Вордсворта Джона (чего она все-таки не сделала), поэт даже не меняется в лице.

Только начиная с августа 1803 года, когда опиумная зависимость мешала ему забыть Асру, записей в дневнике становилось намного больше: «О, Асра, где бы я ни был, если что-то впечатляет меня, мое сердце тоскует по тебе, и я многое узнаю о сердце мужчины, о котором никогда не узнал бы! — О Asra Asra why am I not happy?»

В феврале 1804 года мисс Хатчинсон пишет Колриджу своего рода прощальное письмо, не сохранившийся отказ на его неоднозначные намеки, чего он не смог вынести. Он покидает жену и детей, но не ради Асры. В конце концов поэт находит сухой теплый климат, но не на Азорских островах. Без Сары и без Асры у Колриджа осталась только одна королева — лауданум — The Dark Lady. Путешествие на Мальту уводит поэта дальше от всего, что еще могло его спасти.

 

6

Я фланировал по полю метровых нарциссов, и мой плащ развевался на ветру. Бутоны цветов кивали в такт моим шагам и следили за мной, словно недоверчивые послушницы в цветочных чепцах. На внутренней стороне у них были приклеены маленькие таблички, которые я никак не мог расшифровать — они находились слишком далеко. Мое поле зрения было ограничено. Я попытался пробраться сквозь мощные стебли, но снова увидел только нарциссы, поэтому не сразу придал значение грому и приближающемуся шуму. В конце концов я все-таки взобрался на цветок. Но он защищался и стукнул меня бутоном прямо в лоб. Я все же оказался сильнее, смог ухватиться за листья и подтянуться наверх, так что мне стало видно все поверх цветов. На горизонте показалась огромная фигура, стремительно двигавшаяся к полю нарциссов. От каждого его шага бедных монашек прилично встряхивало. Лицо великана, без сомнения, соответствовало портрету Самюэля Тейлора Колриджа, написанного Питером Ван Дейком в 1775 году. В воздухе просвистела мощная коса, и прежде чем она дотронулась до первых стеблей нарциссов, чтобы беспощадно скосить все поле, я слетел вниз с моего наблюдательного пункта. Тем не менее я не упустил возможности посмотреть, что же значилось на табличках. «Daffodils, — было написано детским почерком, — made by William Wordsworth».

В первый раз за последние несколько недель та комната не докучала мне во сне.

На завтрак — а меня баловали оставленными на ночь в теплом молоке хлопьями, ископаемой глазуньей, сделанной собственноручно из обломков взорванной горной породы и аккуратно выложенной на куски осыпавшихся пещерных стен, и черными холодными треугольниками из этернита (подаются к оранжевым пластиковым гробикам), размером с почтовую марку, крепко запаянными, передающимися, не открываясь, из поколения в поколение. Я каждый раз говорил себе: развевающийся плащ странника, что бы это ни было, должен что-то означать.

— С этим надо что-то делать, — сказал бы мой эльф.

 

7

Итак, я действительно стоял на вершине Скиддау. Пот ручьями струился со лба прямо в рот и по спине от затылка до поясницы. Но я добрался до верха. Боль в голенях и бедрах уходила и сменялась ощущением триумфа, знакомым мне ранее только по рассказам мечтающего об альпинизме друга и всегда казавшимся мне весьма сомнительным. Ведь на основе этого, как он сам называл, базового чувства он построил целую идеологию самопреодоления.

Сейчас я чувствовал нечто похожее. Я притащил сюда свои килограммы, пренебрег жалобами ради какой-то абсурдной цели — вскарабкаться наверх. То, что мои основные чувства лживо уверяли меня в том, что они чего-то добились, удивило мои остальные части тела. Но что было, то было.

На вершине Скиддау вместо привычного креста или флага находилась своего рода усеченная пирамида из обломков горной породы. И мне казалось, что скалолазу моего склада было бы приятно сесть на высоте в тысячу метров над всеми хозяйками гостиниц и пансионатов, чтобы выкурить сигарету «Бенсон». Но у меня ничего не получилось. Даже попытка добыть огонь с подветренной стороны пирамиды и за полой куртки потерпела неудачу.

Ветер дул со всех сторон, и в то время как я пытался прикурить сигарету под футболкой, сигарета выпала у меня изо рта и закатилась в одну из складок на моем животе. Мне не оставалось ничего другого, как сдаться.

Тем не менее у меня с собой была еще шоколадка «Кэдбери». Кусочек за кусочком я возвращал своему телу то, что только что отнял у него.

Вдруг ветер, словно рабочий сцены, сидящий в небе над озером, раздвинул облака и включил короткий рекламный ролик. И вот ландшафт, находившийся прямо передо мной, начал оживать под руководством солнца. Первый кадр — зато со всеми звездами. Воды Дервента, Бассентвэйт, Ульсвотер — с металлическим блеском, очень сильно изменились в руках неряшливых реквизиторов — заброшенные за кулисы крышки от жестяных банок. Глубоко внизу, подо мной — своды Кэт Белле, похожие на горбы верблюда, чьи холмы за двести лет тесно сплелись со светлыми тропинками туристических маршрутов. Хельвеллин — священная языческая гора Самюэля, а позже — памятник Вордсворту за литературные достижения. Долины, врезавшиеся в горный хребет, раскрасились всеми возможными оттенками тех цветов, которые мы, не будучи эскимосами, называем одним словом — зеленый. В бассейне между Латригг и Бленкатра располагалась каменная насыпь, которая полминуты освещалась особенным прожектором — специальные эффекты ликовали. И можно было поклясться — посреди всех поднимающихся или ниспадающих лугов высветился небольшой пруд, на полпути между серыми металлическими озерами и до самого высокого камня заросшей черно-фиолетовым вереском вершины. И хотя я знал, что это всего лишь луг, один из многих, я не мог устоять и попытался закинуть голову в эту сверхъестественную бирюзовую глубь.

Последний кусочек шоколадки выпал из моих рук. Я встал, осмотрелся, повернулся вокруг себя. Я крутился вокруг собственной оси еще некоторое время, чтобы забыться и впустить в себя образы этого пейзажа. Когда появляется свет, все оживает. «Горный хребет лежит перед нами, — говорит Колридж, — безжизненный и покрытый облаками. Вдруг его встречает солнечный луч, и он начинает плыть по воздуху, как белый дельфин».

Воздух сразу же должен был стать единственной пищей для моих легких! Я бросил полупустую пачку «Бенсон» красивым жестом и с мнимой решительностью вниз. На самом деле я знал — еще одна полная пачка лежала в моем рюкзаке.

Внезапно на меня обрушился зимородок, или, как здесь их называют точнее, Kingfisher. В каждой, даже в самой маленькой, лужице они находят себе рыбу. Но иногда они ломают себе шею, потому что не все, что блестит на солнце, оказывается озером или рекой.

— Иногда лежит он, мертвый, на крыше, — рассказывал мне некий владелец теплицы, предназначенной для выращивания орхидей, из Борровдэйла, — а ты никак не можешь предостеречь их.

Потом я почувствовал желание, чтобы вся эта красота снова исчезла под тенью драматургически необходимого, только что появившегося облака.

Я заволновался. Сначала я начал искать последний кусочек шоколадки в горной породе под пирамидой, потом снова уставился вниз. Роскошь и даже хвастливость ландшафта начали меня угнетать, хотя я сам ради него, и не только, в поте лица вскарабкался на эту гору — если хочешь называть его холмом, богохульник, то называй его так. Я боялся исчезнуть, потому что мне нечего было возразить ему.

Красота игры света совсем небезопасна.

«Так как мое зеркало, — пишет Колридж Пулу, — висит непосредственно рядом с окном, то очень редко мне удается не порезаться во время бритья. Внезапно какая-нибудь вершина выплывает из тумана или мачта из солнечного луча проплывает по моему лицу, и я ежедневно жертвую кровь и мыло, словно прозревший слуга богини Природы».

В то время как я тщетно пытался оторвать взгляд от природы, в моей голове начали звучать строки, пожалуй, самого печального стихотворения, которые когда-либо писал Колридж. И раздавались они с такой по разительной ясностью, словно сама Мнемозина нажала на кнопку воспроизведения магнитофона, спрятанного в моей голове.

I see the old Moon, foretelling The coming-on of Rain… [106]

В той же комнате, где Колридж по утрам приносил в жертву свою кровь опасной бритвой (и я надеюсь, это и есть та самая комната, которая бродит по моим снам, как призрак), в 1802 году он пишет Асре оду «Уныние», чьи первые строки я видел в особняке «Дав», написанные его собственной рукой.

Несмотря на все коллизии в неудачном браке, унижения Вордсворта, нарастающую зависимость от лауданума и слепоту в любовном выборе, Колриджу удается в последний раз всколыхнуть стены собственным голосом. Словно Самсон, скованный между колонн храма, поэт чувствует в себе прежние силы и теперь тянет за цепи, пока колонны не рушатся и крыша храма не погребает все под собой.

И хотя крыша Грета-холла не обрушивается в прямом смысле, Колриджу в последующие годы все чаще кажется, будто он погребен там заживо. Уныние. Наверное, ода была последним признаком жизни поэта Самюэля Тейлора Колриджа, который теперь освобождал место для метафизиков, критиков и рифмоплетов с похожими именами.

Пейзаж все еще не выпускал меня из своих сладких объятий: светло-зеленые блестящие круги составляли основу сходящихся в небе колонн, на поверхности Улльсватер целые флотилии перламутровых корабликов мчались параллельным строем. Итак, я решил положить конец этому видению и запереть души этих существ в моем волшебном ящике. Я нащупал в рюкзаке камеру, нервно рванул ее вверх и начал нажимать на кнопку раз двадцать, другой рукой описывая в воздухе горизонтальные круги.

 

8

Если бы кто-нибудь рассказал мне перед прочтением «Уныния» о стихотворении, где в основе лежит неспособность автора писать стихи, то я вряд ли отреагировал бы на это с неукротимым любопытством. Что мог предложить мне такой текст? Если неспособность и в самом деле присутствовала, тогда произведение, самое большее, привело бы к тому, что читатель колебался бы между скукой и состраданием к поэту. Мне же это чувство не кажется достойным уважения. Или стихотворение оказалось бы просто хорошим; тогда кокетство, с которым автор блестяще описывает неудачи в творчестве, вызвало бы во мне лишь холодное восхищение формой.

Оду Колриджа от перевеса к одному из вышеназванных полюсов банальности удерживает то, что она рассказывает не об исчезновении или обесцвечивании творческих способностей, а об утрате ощущений. Не потому отчаивается Я поэта, что ничего не может сделать, а потому, что ничего теперь не чувствует.

4 апреля 1802 года, незадолго до полуночи, Колридж сидит за письменным столом у большого окна. Он смотрит на преломление лунного света в стакане с бренди и пишет без остановки первую версию оды — письмо к Асре, на вертикально разлинованном блокноте, который вообще-то предназначался его женой для ведения домовой книги. Спустя шесть месяцев, в день бракосочетания Вильяма Вордсворта и Мэри Хатчинсон, в лондонском «Монинг пост» выходит окончательная версия произведения, очищенная ото всех чересчур личных излияний.

«Весь умеренный и безоблачный вечер, — пишет Колридж, — я смотрел на небо на западе, на его редкий окрас — желтовато-зеленый: и все еще смотрю, но взгляд мой пуст».

Но его взгляд так же ясен, и поэт видит пушинки и полоски из облаков, которые передают свое движение звездам. Тем звездам, которые скользят за облаками или между ними.

«И тот месяц, такой устойчивый, словно он растет из своего собственного безоблачного и беззвездного озера синевы»:

I see them all so excellently fair, I see, not feel, how beautiful they are! My genial spirits Fail: And what can these avail To lift the smothering weight from off my breast? Ich sehe sie alle, so herrlich hell, Ich sehe — nicht fohle ich! — wie schön sie sind! Meine schöpferische Kräfte versagen; Und was kann all dies helfen, Die erstrickende Last von meiner Brust zu nehmen? [107]

Такая разрушающая самооценка на первый взгляд потрясает. Но именно так чувствовал себя поэт в тот момент, когда он, неутомимо путешествуя по горам (3 апреля, за день до написания этих строк, он всего за шесть часов взобрался на Скиддау и Хельвеллин), записывал в дневники описания природы, столь же точные, как и удивительные.

Но самое главное заключалось в следующем. Описания природы в прозе для него ничего не значили. Какими бы оригинальными они ни были, они оставались всего лишь простой разминкой никчемного скептика перед более высокой формой — лирикой. Ему было мало просто срисовывать природу. Лишь почувствовав ее снова, он смог бы превратить ее в поэзию. Именно это обстоятельство отдаляло его от Вордсворта, твердо верившего в единственно истинную силу Природы, которому было достаточно всего лишь отображать ее словами. Колридж, напротив, хотел видений, а не простого отражения. Перед водопадом Лодор Вордсворт описал каждый камень, каждый сломанный куст, каждый водоворот, каждый плывущий в воде кусок дерева.

Колридж увидел «огромные массы воды, в полумраке вызывавшие такое впечатление, будто они были большими белыми медведями, сбрасывающими в долину одну за другой скалы, и вздымающуюся кверху от ветра длинную белую шерсть».

Но сами картинки такого рода его не удовлетворяли. Они были для него всего лишь осколками, фрагментами — отдельные следы света, метеориты на фоне потемневшего неба.

«Поэт во мне, — пишет он Годвину, — умер. Мое воображение лежит, как холодный фитиль на круглом основании металлического подсвечника, даже без малейшего запаха горючего, который мог бы напомнить о том, что когда-то он был близок к огню. Однажды я был листом сусального золота, взмывавшим вверх от каждого выдоха фантазии, но я изменился. Прибавил в весе и плотности. И теперь тону в ртути…»

Самоуверенность и святая эгомания Вордсворта, с удовольствием причисляющего себя к высшим служителям богини Природы, возможно, также привели к отчуждению. «В то время как он показывал мне, — пишет Колридж в этом же письме, — что такое настоящая поэзия, он указывает на то, что я сам не поэт». Такой же была реакция в особняке «Дав» после прочтения «Уныния» — только «скупая похвала».

И пока оба поэта вели бои за сохранение мира с богами или покорно служили им, всего в двухстах милях к югу из земли выросли мануфактуры, где по шестнадцать часов в день за нищенскую зарплату трудился новый класс — пролетариат. Детей избивали, принуждали к работе, которая продолжалась, пока они не обессилят. Индустриальный монстр Манчестер выполз из лона матери Природы, и далекое эхо его шума, должно быть, отдавалось даже в таком идиллическом месте, как «Кумберленд». Кроткое поклонение прекрасным ландшафтам вышло из моды, и Колридж тоже это чувствовал. Вордсворта — семнадцать лет спустя дошедшего до открытого одобрения резни в Питерлоо, во время которой мирные рабочие-демонстранты были. буквально втоптаны в землю правительственными войсками, 11 убитых, 421 раненый, — скалу, прочно стоящую в земле, нисколько не волновали события вне его сада. Но Колриджа, чувствительного сейсмографа, чужие землетрясения потрясли, хотя до 1812 года нет принадлежащих ему высказываний, прямо подтверждающих это.

Но он смотрел богине Природе прямо в ее красиво накрашенный рот, и она молчала.

«Вечно, — пишет Колридж в «Унынии», — я мог бы смотреть на этот зеленый свет на западе, но все напрасно».

I may not hope from outward forms to win The passion and the life, whose fountains arc within. Ich darf nicht hoffen, aus äuberen Formen Die Leidenschaft und das Leben zu gewinnen, deren Quellen im Inneren sind. [109]

Если при этом говорить с немецкой медлительностью, то можно вообще ничего не понять.

И все же на более высоком уровне ода рассказывает не об общественных явлениях, а о личностном падении. Приблизительно шестая строфа — трехступенчатый план заката под влиянием точного самосозерцания. «Даже если страсть и разочарование всегда сопровождали меня, — пишет в связи с этим Колридж, — то каждое несчастье было лишь материалом, на основе которого я мог снова мечтать о счастье: вокруг меня росла надежда, как вьющийся виноград». На второй ступени исчезают уверенность и фантазии о будущем, а возвращение разочарований разбивает последние остатки жизнерадостности. Но само это состояние еще можно вынести; настоящие сомнения начинаются тогда, когда несчастья атакуют ядерный реактор, где посредством расщепления личности выделяется поэтическая энергия: the shaping spirit of imagination.

И в конце концов, когда нельзя уже и подумать об и без того лишенных надежды желаниях, чтобы не разбить вдребезги стеклянную ложь, последний утешающий ангел за неимением пищи прощается и возвращается назад в обитель духов, где ему по крайней мере будет достаточно пищи.

Вместо чувств мысли должны настолько отдалиться от предмета желаний, чтобы выполнить роль замены того, чего нельзя желать, — так радикально отойти от телесного, чтобы степень их абстракции снова беспощадно била по живости связанного с желанием субъекта. «Вытеснение, — нашептывает двадцатое столетие на ухо своим детям, избалованным бульварными психологическими замечаниями, — неудавшаяся сублимация, психологическая защита». Короче говоря, случай С.Т.К. «Единственное, что я могу, — говорит сам Колридж, — это не думать о том, что я вынужден чувствовать. Все, что я могу, — это быть спокойным и терпеливым. И возможно, посредством непонятных опытов над собственной природой уподобиться обычным людям». Помимо этого есть еще и белая змея, вылитая из двух разных металлов с различной жаропрочностью, у стеклянного купола, который накрывает ее и из которого нельзя убежать. Она может шевелить языком и обнажать ядовитые зубы. Но сил, чтобы разбить купол, у нее уже не хватает.

«Привет вам, благословенным природой, будьте счастливы, мистер и миссис Вордсворт, можете навек оставаться неразлучными, я же, с моей стороны, закусила пастью свой хвост, свернулась клубком и лежу, оплавленная из двух металлов. Температура моего сердца может согнуть оба металла и почти разрывает меня на куски. Но если голова выпустит хвост, то я смогу выпустить его вверх и пронзить тонкие облака метафизики, плывущие через мою комнату. Я больше не могу отправиться туда, куда хочу. Поэтому я там, где я есть. Но по крайней мере я знаю больше, чем вы, потому что я скоро узнаю, «как часть меня постигнет целое и уже почти вросла в привычки моей души». А привычки ваших душ останутся скрытыми от вас, и это незнание станет вашим злым роком, и ваши свадебные портреты со временем будут выцветать. В то время как знание превратит всех змей в птиц и одарит всех духов плотью».

Итак, внутри стеклянной колбы испарился созидающий дух вдохновения и оставил в качестве хранительницы хаоса змею, являющуюся собственному Я в оде одновременно и демоном, которого надлежит изгнать, и образом собственных мыслей, и «мрачным кошмаром действительности». Но она не что иное, как говорящее тело, которое не хочет без борьбы полностью передавать абстрактную независимость восседающей на нем голове. «Змеиные мысли», извивающиеся вокруг Я, не дают ему подарить быстрое облегчение после самоотстранения и мешают радости передать всю полноту власти освобождающей от тела метафизике — единственным средством, которое у них осталось: волнующими воспоминаниями, ведь снаружи стеклянной колбы находится не просто комната, а другое время, возможное будущее, маскирующееся под прошлое, чтобы не навеять слишком много страха собственному Я, осознающему свое телесное умирание.

Колридж смотрит из окна своего кабинета и видит не только облака на горизонте, чей зеленый свет больше не вызывает в нем чувств. Он также видит облака из другого времени: «ярко светящиеся, обволакивающие землю, он видит бьющую ключом жизнь, одновременно облака и ливень», сводящиеся к простому, но в то же время непереводимому слову «Joy», в котором слились личные и политические страсти недавнего прошлого, еще бурлящей жизненной силы. Потому что это светящееся облако не только бесконечная цепь желаний. «Светлое, легкое и непостоянное», оно может «опоясать землю» — по крайней мере так воображал гражданин Самюэль в Бристоле. И сейчас он смотрит в эту утерянную мечту с убогой крыши своего настоящего, в самое сердце прошлого, к которому прочно приросли вены и артерии будущего. Он с болью решает, что пора остановить кровь.

Конечно, не обошлось без того, чтобы добавить несколько пожеланий своей возлюбленной. «Пусть звезды светят над твоим домом, молча, как будто рассматривают спящую землю!» Я же отойду от потоков, течений и свечения. Пусть мне в будущем будет достаточно одноцветных облаков на потолке. Домовая книга закрыта, а испещренные надписями линии остались. О любимая, «Dear Lady, желаю тебе быть всегда радостной». По крайней мере тебе.

Хотя он сидит там, как кролик перед змеей (которая и есть то самое жаждущее тело думающего кролика), последняя чувствует, что у нее больше нет желания съесть его. Змея скрывается в щели в полу.

Но когда она вернется, это будет ужасно. Слишком долго оставалась она без кормушки души. В конце концов она будет искать ее, как кровожадный монстр. Берегись сна! Жадность голодных, изгнанных из стеклянного дома души, но порожденных ей самой существ когда-нибудь станет ненасытной. Ночью они вгрызаются, днем их едва можно укротить опиумом. Скоро они будут везде. «Enveloping the earth», — говорит Колридж. Кстати, о завоевании. Мне пора бы написать Анне.

 

9

Я принял решение — немного отодвинул посещение Грета-холла и вернулся в долину. Промокший от пота и дождя, я вряд ли вызвал бы там доверие к себе. Кроме того, я вспомнил, что где-то читал о том, будто почтенный дом в настоящее время превратился в школу-интернат для девочек. Внушающая страх мысль. Я представляю, как звоню в дверь и мне открывает элегантная дама. Я говорю:

— Извините, пожалуйста, я могу посмотреть комнату, где жил поэт Колридж? Ну, знаете, тот, который начиная с 1800 года под влиянием опиума и коньяка писал отчаянные стихи и письма. Видите ли, госпожа директор, я и моя подруга мечтаем о том, то есть подруга одного моего аспиранта думает, что мне лучше всего следовало бы просто посмотреть… Конечно, вы понимаете то колоссальное значение, столь важное для меня…

Мой желудок урча ассистировал моему заячьему сердцу. Я уже забыл о Грета-холле, а справа остался Мут-холл. Обед в центре города — удовольствие для новичков. Я же прошел вдоль дороги Святого Джона на север — ряды домиков заметно поредели — и остановился напротив индийского ресторана. Внешне он выглядел совсем недурно: золотые головы драконов и львов, бархатная обивка на креслах, — конечно, ничего сверхъестественного, но и не предвещающего ничего опасного. Я бесстрашно вошел внутрь, плюхнулся на красную софу, стоящую в углу, и просто посидел несколько минут. В конце концов, усталость от физической нагрузки я испытываю не каждый день. Но долго наслаждаться этим состоянием я не смог: передо мной возник строгий мужчина в ливрее и протянул меню, тут же спросив о моих предпочтениях.

— Я хотел бы сначала осмотреться, — сказал я.

— Хорошо, — ответил официант, — только быстрее. Ваш столик заказан.

— Приложу все усилия, не сомневайтесь. — Я заказал пинту «Джона Смита». Но такого у них не оказалось.

По прошествии стольких лет моей побочной деятельности я все равно был удивлен тому, какие фатальные последствия может повлечь за собой ошибочный первый взгляд.

В конце концов на мое блюдце приземлился цыпленок «тандури». То, что в лучшие времена должно было быть ножкой цыпленка, сейчас напоминало брикет яйцевидной формы. После того как я осторожно приподнял поджаренную кожицу, оттуда показался розовый остаток мяса в форме эмбриона. Я наколол его на зубочистку и положил на серебряный поднос. На приеме у радикального исследователя клонирования такой экземпляр произвел бы фурор.

Я засунул под блюдце фунтовую банкноту и ушел.

Уже в центре города я встал в очередь за многочисленными куртками к киоску с надписью «Рыба и закуски» с многообещающим названием «Старый кесвиканец». Когда наконец пришла моя очередь, я заказал двойную порцию трески и чипсов. Я попросил упаковать все в бумагу и пошел дальше по улице. В то время как тепло еды все выше поднималось по моим рукам и растекалось по телу, я шел к ангелу-хранителю всех падших из-за алкоголя ангелов. Упаковка «Джона Смита» из четырех банок должна была отправиться в последний путь вслед за рыбой.

В качестве подходящего местечка для пикника я облюбовал деревянную скамейку на утесе Фрайр. Достойное место для усталого путешественника после покорения вершины. Перед мысом простиралось озеро, которое я сегодня наблюдал с огромной высоты. Сейчас оно блистало в лучах заходящего солнца, словно опрокинутый сундук с сокровищами морских пиратов, охраняемый великанами с такими шикарными именами, как Хиндскарт, Хай Стайл, Грейт Энд или Гларамара — младшими братьями сэра Скиддау, лорда Дервентских вод. Пиво проникло в самые потаенные уголки моего тела и безупречно протолкнуло британские национальные блюда. Должен признать, господин Альбион не является отцом вкусовых удовольствий. Все же тот, кто морщит нос от подобных ощущений вкусов, например от сочетания на языке золотистых картофельных чипсов с уксусом, не имеет абсолютно никакого понятия о силе вкусового разнообразия.

— Бледное острие, — крикнул я пренебрегающим, в то время как Гларамара получила воздушный поцелуй солнца сквозь просвет в облаках и позволила своим волосам играть на солнечном свету, — тот, кто не умеет ценить неотесанность, рано или поздно погибнет от рафинеров. Это уж точно.

Я явно недооценил реакцию четырех быстро удалившихся просителей. Мне было нелегко подняться со скамьи. Ах, эксцессы, эксцессы! Я поднял свою пятую точку с насиженного места, имея на то серьезные основания. Когда я взбирался по озерной дороге, земля качалась у меня под ногами. Пешеходы бросали на меня взгляды, а один даже пробормотал:

— Bloody old beer heads in the fucking lakes.

— О Дервент, — сказал я громко, — дорогой Дервент, ты, давший имя сыну Эс-тэ-ка! Люди вокруг, они недооценивают нас с тобой!

Я лег в своей комнатушке на кровать, накрылся одеялом с головой и крепко заснул. Даже свет сна ни разу не вспыхнул в тумане, сквозь который я тащил свою ночную повозку.

Подразумевалось: только домой.

 

10

После полудня я украдкой бросил взгляд в столовую. Там сидели трое шотландцев (я узнал диалект почти сразу, по первым звукам, немыслимо имитирующим прекрасный речной поток, потому что проделывал это упражнение много лет), одетые во фланелевые рубашки. С болезненным пренебрежением убежденных поклонников Ницше они ели каких-то черно-желтых ископаемых. Я решил ретироваться.

На улице дождь лил как из ведра.

Дождь в Озерном крае имеет поразительные способности. Он, как тараканий род, привыкший за всю свою историю к ядам морильщика, насмехается над стараниями безоружного противника и преодолевает любое препятствие, выстроенное перед ним. Даже в самых дорогих дождевиках, которые и так успевают застегнуться прежде, чем их наденут, он выискивает лазейки и маленькие дырочки; до упора натянутые на лица капюшоны он окружает соблазнительной лестью глиссандо, пока не завладеет их внутренней поверхностью, а уж оттуда он начинает капать на шеи «счастливых» обладателей. Водонепроницаемые ботинки могут сойти за водонепроницаемые где угодно в мире, но в Озерном крае дождь за считанные минуты превращает их в одноразовые баретки.

Итак, я оставил дорогу Саути позади, пробежал мимо автовокзала и наконец остановился у книжного магазина на улице Стэнджер. В витрине лежали: путеводители, Вильям Вордсворт, путеводители, Дороти Вордсворт и снова путеводители. Я чуть не уверовал в силу духов, когда увидел, как гордому семейству даже после смерти удается реализовывать свои амбиции. И даже всего в полумиле от этого магазина Грета-холл должен был выделить свой надел в неузнаваемом костюме пансионата для девочек.

Я тянул свое тело, отнюдь не полегчавшее после ливня, вверх по склону, мимо цветов, покорно склонивших лепестки под плетью дождя. Вода с затылка стекала внутрь, в пресловутую складку, где дождь, едва достигнув ее, ликуя, водрузил свой флаг.

Моя попытка оказать хотя бы символическое сопротивление банде захватчиков, вторгающихся с неба, потерпела крушение из-за его с виду жалкого вида. Бах! Дождевая армада пробила внешнюю материю моей куртки, внутри которой, вооружившись только зажигалкой, я пытался возвести себе окоп. И последняя, некогда гордая сигарета трусливо свернулась, как размокшая английская шлюпка.

— Вы чего-то ищете? — Рядом со мной снова послышался шотландский акцент. И на какое-то мгновение я подумал, что после завтрака меня сморил сон и приснился простой кошмар и что я даже и не выходил из дома хозяйки. Но на самом деле меня волной прибило к берегу чужого сада. И когда я поднял глаза, то увидел перед собой взрослого мужчину, держащего в одной руке детскую лопатку, а в другой — бадью с песком. Его дождевик был нараспашку — храбрец в войне с непогодой! За ним, в ящике с грязью, образованной недавним наводнением, играли гномы в красных капюшонах в игру под названием «Кто боится утонуть».

Снова и снова один из них ныряет под воду по принципу: «Голова под водой, сапоги на поверхности», потом выныривает с пустыми руками назад. Остальные следуют его примеру и тоже безрезультатно. Но вдруг один из них вытаскивает из-под воды какую-то пластмассовую штуковину. Что это? Какой-то знак? Нет, теперь все видят, что это всего лишь формочка для постройки песочных замков. Но успешный ныряльщик поднимает ее высоко вверх, и в этот момент небо смилостивилось. Поверженный дождь нерешительно подчиняется своему жалкому брату — моросящему дождю.

— Отпускает понемногу, — сказал шотландец, — я имею в виду проклятый дождь.

Я все еще не реагировал. Тогда мужчина засунул лопатку в бадью с песком и протянул мне освободившуюся руку.

— Митч, — представился он, — Митч Бартон. Добро пожаловать на мой участок.

За его спиной возвышались строительные леса. Одна из стен дома была свежевыкрашена, в башне было заложено большое окно — классический портал аккуратно отреставрировали.

Постепенно все части собрались в единое целое. Без сомнения, я попал в сад Грета-холла, а гномы, очевидно, являлись детьми нового жильца.

— Я вообще-то, — пробормотал я, — ожидал увидеть здесь пансионат для девочек.

Лицо Митча преобразилось, он состроил мину активиста-гринписовца, только что отправившего в океан выброшенного на берег кита.

— Раньше это и было пансионатом, — сказал он пренебрежительно, — но я его просто выкупил. Вы, наверное, не знаете, но Грета-холл раньше служил местом пребывания великого поэта!

На это я, прямо скажем, совсем не рассчитывал. Такой поворот дел мог многое облегчить. Но мой скепсис, украшенный опытом последних нескольких дней, одержал победу.

— Саути, — сказал я еле слышно.

— Саути! — прогремел шотландец и с грохотом бросил кадку с песком и лопаткой прямо в ящик с грязью так, что его отпрыски разбежались оттуда в разные стороны. — Саути был щедрым человеком с ярко выраженным чувством ответственности и очень трогательно заботился обо всех нуждающихся. Весьма мило с его стороны, но как поэт он был, — по моему собеседнику было видно, что он отстаивает собственное суждение, — в лучшем случае посредственным.

Я глубоко вдохнул. Неужели в этом заповеднике противников Колриджа я наткнулся на единственного праведника? Митч пригласил меня в дом. Но для верности, прежде чем открыться ему, я выслушал сначала его рассказ.

Итак, он не мой коллега, что уже хорошо. Митч был информатиком из Эдинбурга и человеком с неукротимым влечением к поэзии XIX века, с миссионерскими амбициями и поразительно уверенным чувством вкуса. Мы были разными даже в вопросах вина, в чем я собственнолично смог убедиться на примере «Barbera d'Asti», которое он навязал мне в его винном зале в специальном домике для отдыха, когда мы погружали под воду его благородный ковер. Вводную речь о себе я значительно сократил: о своих снах я ничего не рассказал, просто объяснил, что я англист из Вены, путешествующий по местам Колриджа. Митч пришел в восторг от такого сходства. Точно так же он представлял себе, как почитатели Колриджа со всего света будут приезжать в его дом на летние месяцы, как Грета-холл окутает глубоким почтением и благодарностью и как потомки станут его за это уважать.

— Комнаты, — сказал я наконец, дождавшись подходящего момента, — все еще…

— Ничуть не изменились, — перебил меня Митч, — особенно на первом этаже. Спальня вы глядит точно так же, как и двести лет тому назад. Камин в кабинете я только что подкормил дровами. Это его открытый камин.

— Можно мне, — спросил я с легким тремоло в голосе, — осмотреть его кабинет…

— С превеликим удовольствием, — не дал мне договорить Митч. Он уже встал, и события стали разворачиваться быстрее.

Это могло быть только в кабинете. A letter to, «Уныние», опиумные состояния, кровавая жертва во имя великой богини…

«Сомневаюсь, — пишет Колридж Годвину, — что где-нибудь еще в Англии есть комната, предлагающая более прекрасный вид на горы, озера, леса и долины, чем та, где я сейчас нахожусь». Над панорамой озер и холмов «соединяются туман, облака и солнечный свет в бесконечных комбинациях, словно небо и земля вечно разговаривают друг с другом».

Точно так же и в других письмах и дневниках поэт не упускает возможности описать вид из окна, а в том числе и саму комнату вместе с камином, полками для книг и чернил и сам письменный стол. Часто такие наброски становились стилизацией одинокого творческого индивидуума в его келье: здесь ютится бедный поэт, отдаваясь на растерзание силам природы и потакая им. Постоянная игра света и тени перед окном стала зеркальным отражением его собственных настроений. Залитые солнцем вершины холмов и скелеты деревьев после урагана — эйфория и отчаяние.

— Между прочим, в Грета-холле, — продолжал мой новый знакомый, когда мы торжественно поднимались по ступеням, — в начале XVIII века находилась астрономическая обсерватория. Интересно, не правда ли?

Еще бы. Но намного интереснее было то, что мое тело замерло прямо посередине лестницы из-за внезапного отсутствия воздуха. В моей голове все соединилось в единое целое, что тем не менее я не мог понять. Анна, астрономия, Асра, Грета-холл с новым владельцем — почитателем Колриджа, комнаты первого этажа без каких-либо изменений за последние двести лет… Здесь должен был находиться ключ ко всему, я был в этом почти уверен.

— Вуаля, — сказал Митч, что с его шотландским акцентом звучало особенно прелестно, и открыл дверь в рабочий кабинет. Мое сердце выпрыгивало из груди. Я набрал воздуха в легкие, как перед погружением, быстро помолился госпоже удаче и вошел в комнату.

Открытый камин извергал языки пламени. Он стоял у правой стены. Дверь — напротив окна. Мебель, правда, стояла иначе. Ни один предмет мебели не был старше, скажем, тридцати лет. Но по форме комната напоминала трапецию. Я был в нужном месте.

Митч заметил степень моей взволнованности и оставил ме «я одного. Наверное, я выглядел как старая католичка, сын которой преподнес в подарок в день матери поездку в собор Петра.

Пара неуверенных шагов, и я стоял у окна.

Вот они, скалы за Дервентом на юго-западе. «Огромные, — пишет Колридж, — словно великаны разбили здесь свои палатки». Просеки долин Борровдейла на западе — и играющее с тенью от облаков озеро Байссентвэйт на северо-западе. Вдруг я почувствовал поднимающуюся от пола осеннюю прохладу, которая, перемешиваясь с моей мокрой одеждой, заставила меня задрожать от холода. Лицевой фасад, призванный защищать от ветров, в то время был построен в спешке, и частые ледяные сквозняки насквозь пронизывали комнату, что, в свою очередь, лишь усугубляло ужасное воздействие сырости.

Но тем не менее и обрамленная природа, сверх меры привлекавшая поэта, и холод, поднимавшийся по его ногам и усиливающий подагру, пережили двухсотлетний рубеж.

И все же что-то здесь было не так. Энтузиазм никак не хотел уступать, он сидел в моей голове, как абстракция, принужденная силой желания. Я осмотрелся в комнате, теперь стоя спиной к окну, лицом — к двери, и тут мне стало ясно: план комнаты был зеркальным.

Комната сужалась кокну, а не к двери, как в моих снах.

Трапеция — да, но с основанием у двери.

Я снова пришел в никуда.

Я задел Митча, который больше не понимал мира. Я не мог, да и не хотел сейчас объясняться. Мне не оставалось ничего другого, кроме как сбежать оттуда.

Пробежав четверть мили, я остановился. Мои легкие хрипели — мне срочно требовалась сигарета. По небу, как по натянутому, расшитому золотом полотну, катило солнце — капризный денди с экзотическим домашним животным. Я еще раз взглянул на купающийся в лучах послеобеденного солнца Грета-холл — потрепанный ураганом мнимый рай Самюэля Тейлора Колриджа и Митча Бартона.

«Palace of the Wind» — так называл это место Саути.

Душевный человек. И все же быть посредственным намного лучше, чем покинутым всеми добрыми духами.

Где же все-таки шатается мой эльф?

 

11

То, что вторую часть моего путешествия следовало бы планировать профессиональнее, не вызывало сомнений. Мне безумно нравилась неоднозначность фразы «Я ищу комнату», и я наслаждался этим с чисто прагматической точки зрения. В такие минуты по мне пробегала благоговейная дрожь, словно я ходил повсюду, зная некую тайну, которую простым смертным нельзя было постичь. Но даже самые абсурдные предприятия требуют тщательной подготовки.

Я раздобыл роскошный иллюстрированный путеводитель по Девону и Сомерсету, географическую карту, на которую нанес те дома, где намеревался отыскать комнату и список всех туристических офисов обоих графств. И если уж мне приходится иметь дело с вещами, от которых с возмущением отворачивается самая разумная часть меня, то делать это нужно по крайней мере в достойной обстановке. На сей раз моими минимальными требованиями были: богато обставленная комната с роскошным видом на побережье и отель, разрешающий курить прямо в комнатах. Нетер-Стоуэй отпал сразу — он лежал не на берегу озера, кроме того, там не было пристанища. Вообще мне кажется, что, кроме особняка Колриджа, там вообще ничего больше нет. Итак, мне пришлось исследовать северное побережье Девона и Сомерсета, а точнее, отрезок между Порлоком и Линтоном, где осенью 1797 года Колридж увидел дворец удовольствий хана. Сначала я отдавал предпочтение Порлоку. На фотографиях гида по Сомерсету я обнаружил «Шип инн», где Колридж часто останавливался на ночлег во время «волшебного года», во всяком случае, не во время Ксанаду. Интересно, значит, этот дом все-таки сохранился? Но я полистал дальше, и выяснилось, что Порлок расположен отнюдь не у залива Бристоль. Гавань под названием «Porlock Weir» представляла собой всего лишь парочку рыбацких хижин и эллингов. Само же местечко находилось в четырех милях от озера. В общем, не было и намека на красивый вид из окна. Значит, Нетер-Стоуэй не подходил в качестве базового лагеря для моих экскурсий. Оставался Линтон. С недоверием я вычитал в путеводителе, что и это местечко состояло из двух частей. Правда, выяснилось, что это деление было намного проще, чем в Порлоке. Высоко на утесе был Линтон, а внизу, около тысячи метров от него — Линмоут, так близко к прибою, насколько это вообще было возможно. Между этими частями пролегала единственная в своем роде (по крайней мере так значилось в путеводителе) викторианская дорога. Ее работа напоминала систему шлюзов. Мне показалось, что это звучит неплохо, поэтому я записал на пачке «Бенсона» номер телефона туристического центра «Линтон и Линмоут» и пристал к хозяину гостиницы с просьбой позвонить по телефону. Тот, в тою очередь, испытывал небольшую качку, бороздя поды солодового виски, несмотря на столь ранний вечер. Не отрывая глаз от экрана телевизора, он поднял руку и указал назад, издал несколько ужасных фонем, напоминающих скорее крик животного, чем человеческую речь. Итак, он разрешил мне, как здорово!

Приятный женский голос на другом конце провода сообщил мне, что я могу оставить номер факса и тут же получу полный список возможных вариантов размещения.

— У меня нет ни факса, — проворчал я, — ни горячей воды. Холодная, и то от случая к случаю. Не могли бы вы найти для меня хоть что-нибудь, что заслуживало бы названия гостиницы? Если бы вы только знали, как я ючусь здесь, то наверняка тут же забрали бы меня отсюда на вертолете.

— Мне очень жаль, — ответила она вежливо, выслушав мои излияния. Она была равнодушна к истеричным клиентам с континента, — но по телефону мы ничего не можем для вас сделать. Вам следует самому приехать сюда.

— Не могли бы вы по крайней мере порекомендовать мне парочку адресов, а лучше телефонов. Конечно же, я позвоню туда сам. От всего сердца…

К сожалению, она уже положила трубку. Отбросив все любезности и даже не сказав ни слова, я плюхнулся на диван рядом с ловцом форелей. По законам физики его тело подбросило вверх. Медленно он развернул в мою сторону свою багряную черепушку, немного поразмыслил, оценил меня, покрутив кончик моего носа между большим и указательным пальцами правой руки. В конце концов он оценил меня искажением губ, которое я, по своей доверчивости, без сомнений принял за улыбку. Из серванта, с полки с засушенными рыбьими головами, я достал себе запылившийся стакан и молча поставил перед собой. Хозяин гостиницы быстро сообразил, что нужно делать: нащупал бутылку виски (это удалось ему лишь с третьей попытки) и налил мне. То есть попытался. Приблизительно четверть содержимого оказалось в моем стакане, остальная же часть равномерно распределилась по поверхности стола и моим брюкам. К несчастью, они оказались дорогим и плохо отстирываемым экземпляром. Сегодня утром я решился надеть их из чисто мальчишеского протеста против убожества условий проживания.

— Спасибо, — вежливо сказал я, — можно ли мне воды? Нет, не для виски, для брюк.

Сверху застонала его супруга, словно разбуженная брызгами холодной воды. Или я начал уже фантазировать?

Как раз в этот момент моего собеседника качнуло в сторону. К сожалению, влево, и он решил вздремнуть прямо на моих коленях. Я резко поднял его, от чего он наклонился вправо и зацепился плечами за спинку дивана, но голова все равно осталась висеть в пустоте. Я оставил его в таком состоянии и поднялся наверх, в свою дыру.

— Линтон, — молился я перед сном, — Линтон, я иду. А вы, Норны из туристического агентства, берегитесь! С этого момента я буду сам устраивать свою судьбу.

 

12

Путешествия в Англию. Со времени приватизации Британской железной дороги всегда приходится выбирать между беззастенчиво дорогими поездами, которые к тому же до сих пор находятся в убогом состоянии (нередко пассажиры натыкаются на надпись: «По указанию ее величества королевы Виктории»), и междугородными автобусами, чья сеть такая же густосплетенная, как социальная сеть во времена Железной леди.

Из различных отрезков дороги я мастерил хоть сколько-нибудь приемлемый маршрут, включая ночной переезд, а точнее, переезды. Вместе с горой моего багажа мне нужно было выходить на непонятных вокзалах, так что о сне нельзя было и мечтать. В конце моего пути я сел в утренний автобус, следующий из Барн-стэйпла в Линтон. Несмотря на постоянную тряску, моя голова прислонялась к окну. Попеременно я тосковал то по моей венской кровати, то по моему любимому лондонскому индейцу. Если не считать пары плиток «Кэдбери» и едва теплого чизбургера с полусгнившими томатами на вокзале в Таунтоне, то прошло уже больше пятнадцати часов с момента моего последнего приема пищи.

— Мэрия Линтона, — объявил водитель.

Когда автобус остановился, я не мог поверить, что моим мучениям пришел конец. Неплохо по крайней мере для начала. Я выгрузил багаж из автобуса и поставил его на землю, прямо перед собой. Я был похож на огромного жука скарабея с шариком из навоза. О море не было даже и речи. Я перевел дыхание и позволил себе «Бенсон», сев верхом на самый большой чемодан. Мой взгляд блуждал по незнакомым фасадам в поисках вывесок, обещающих что-нибудь съестное. При этом я оставался абсолютно хладнокровным к цветочным композициям в палисадниках обычных домов. Когда я повернулся, чтобы достать из карманчика маленькой дорожной сумки последнюю пачку сигарет, то только тогда заметил, где я расположился. Позади меня, в лучах раннего солнца, нахохлилось поистине импозантное создание — важный петух, стоящий на птичьем дворе здания викторианской эпохи. За ним — две восьмиугольные башни, смыкающиеся в виде триумфальной арки, поддерживают мощную крышу с тремя фронтонами. На балюстраде перед центральным фронтоном красовался герб, обвитый гирляндами, похожими на водяных змей. И над всем этим была золотая надпись: «Lynton and LynmouthTown Hall». На самом гербе можно было различить смесь мятно-зеленого и оранжевого цветов, окруженную маленькими черными брызгами. Я сделал пару шагов вперед, чтобы удостовериться, в самом ли деле Линтон имеднастолько абстрактный герб. Уже через несколько секунд я смог идентифицировать зеленые пятна как скалы. Черные кляксы, без сомнения, составляли голову, туловище и ноги козы. Итак, город, который я сам выбрал в качестве места жительства (и в определенной степени станет моей временной родиной), — выбрал себе в качестве изображения на герб обычную козу!

В каменной кладке одной из башен в окно был вмонтирован железный крест, а на самом стекле виднелась наклейка — открытие, заставившее меня забыть об урчании в желудке, — непропорциональная, простая надпись, тощенькими буковками приглашавшая в «Lynton and Lynmouth Tourist Office». Оказывается, здесь находилась моя безжалостная телефонистка. Я уничтожил «Джона Смита» за две-три затяжки и был готов.

Внутри висели написанные от руки объявления местного значения; стопка неприлично дорогих туристических карт, а по сути дела — сложенные в несколько раз гектографические карты; фотографии отелей под оргстеклом и загородка от посетителей, за которой несли службу двое краснолицых мужчин. Моей Снежной королевы не было нигде.

— Я хочу, — сказал я одному из двух краснощеких сотрудников, — номер с видом на море, люкс, если такие здесь вообще есть, очень большую ванную. Сильная никотиновая зависимость должна быть не только у хозяина, но и у хозяйки гостиницы. Кроме того, я хочу, чтобы все это было по возможности не очень дорого. И прямо сейчас!

Худощавый молодой человек разглядывал мое тучное тело, пожалуй, дольше, чем этого требовали приличия. А потом, мобилизовав весь свой потенциал, презрительно спросил:

— Are you German?

Его выдох был подобен арктическому порыву ветра. Молча он судорожно сглотнул, словно ему пришлось проглотить поднявшуюся желчь. Лишь от одного его взгляда вены могли вскрыться сами собой.

— Нет, — поспешил я с ответом, — совсем не немец, я из старой доброй Вены. Преподаю там английскую литературу. Но и в повседневной жизни я до умопомешательства люблю все английское.

Сидящий напротив немного расслабился, но больше не удостоил меня своим взглядом. Он наклонил голову примерно на тридцать градусов, а его позвоночник издал при этом металлический звук, словно где-то внутри болт зашел в паз.

Его пальцы ловко перелистывали страницы, иногда он обводил карандашом телефонные номера. Потом снимал трубку и, получив отрицательный ответ, продолжал листать. Я ждал и курил. Курил и ждал. Так прошло все утро. Когда я почувствовал, что моя спина уже не может выносить столь долгого стояния на одном месте, и уже хотел было сказать служащему, что выйду на свежий воздух всего на несколько минут, так как уверен, что он отлично справится без меня, я услышал, как изменился его голос. Кажется, он получил хорошие новости с другой стороны телефонной линии. Спросив, как меня зовут, он продиктовал по буквам мое имя, назвал сумму и повесил трубку.

— Очень хороший дом, — сказал водитель такси, пытаясь запихнуть весь мой скарб в багажное отделение, — хороший выбор, без сомнения. Подождите-ка, Я вам сейчас покажу. Он виден отсюда.

Водитель показал мне дом — в самом деле красивое здание с бело-голубым фасадом. Располагаясь на утесе, он возвышался над городом. Очень высоко над всеми жителями. По предварительным подсчетам — шестьсот футов над городом.

— К сожалению, — сказал водитель, — я не смогу доставить вас на самый верх. С середины горы дорога становится намного уже, вы же понимаете.

Я понимал. Еще как! Норны, эти коварные старые нельмы, снова завязали узелок на моей нити. И возможно, сейчас они сидели у своих кристаллов и наблюдали за тем, как черная повозка взбиралась по отвесной скале наверх.

Водитель высадил меня и предложил подождать, пока я не закончу с транспортировкой багажа. Естественно, за дополнительную плату. Действительно, его предприимчивая идея заслуживала восхищения.

Мне понадобилось всего три часа, чтобы перетащить весь мой багаж к гостинице. По сравнению с этим мое восхождение на Скиддау показалось мне безобидной пасхальной прогулкой. Моя одежда промокла до нитки, soaking wet, как говорят британцы. Когда же я погрузил свое измученное тело на один из чемоданов, мои легочные пузырьки превратились в остроконечные языки пламени. И я никак не мог избавиться от подозрения, будто сам Гефест устроил в моей подложечной ямке новые соревнования.

Седой джентльмен открыл дверь и, увидев меня, распластавшегося на чемоданах, как Гете на итальянской софе (но скорее всего не так элегантно), поспешил ко мне и положил руку на мой лоб.

— Мне вызвать врача? — спросил он.

— Ни в коем случае, — едва переведя дыхание, ответил я, — мне уже лучше, просто небольшие проблемы с кровообращением. Но я был бы вам очень признателен, если бы вы помогли мне с багажом…

— Без проблем, — ответил мужчина.

На некоторое время он исчез в доме. Вернулся со складным креслом, поставил его прямо передо мной и тут же пересадил меня в него. И прежде чем я смог возразить, перетащил всю эту гору вещей в мою новую комнату.

Боль при вдыхании отступила. Я встал и, медленно передвигаясь, направился к порогу новой родины. Меня ничто не обременяло, кроме, пожалуй, собственного веса.

— Заходите, — крикнул хозяин дома, — я здесь, наверху.

Лестница далась мне с трудом. В коридоре одна дверь оказалась открытой. Я услышал шум и вошел.

— Готово, — не без гордости сказал мужчина. Он поставил все аккуратно в угол комнаты. — Чувствуйте себя как дома. Я оставлю вас одного.

Я от души поблагодарил его, сел на кровать и осмотрелся.

Узел ослаб. Это была на самом деле просторная комната с двумя высокими шкафами, двумя стульями, гигантской двуспальной кроватью и удобным письменным столом, перед которым стояло кресло. Ванная была тоже не намного меньше. Здесь такой человек, как я, мог сделать все, что нужно, не чувствуя себя стесненным. В каждой комнате я нашел по пепельнице.

Самым потрясающим оказалось наличие балкона. Я открыл двустворчатую дверь, сел на пластиковый стул, достал сигарету «Бенсон» из нагрудного кармана и благоговейно приступил к ингаляции. Я долго не мог оторвать взгляд от пейзажа.

Прямо подо мной раскинулся маленький городок. Близко расположенные друг к другу домики, крыши, покрытые прогоревшим торфом, внушительные камины в форме козы, из которых торчало множество железных труб, чья форма напоминала мне трубы парохода. И непосредственно за городом лежало море. Поэтому создавалось впечатление, будто смотришь не на поселение, а на порт, где прибой раскачивает огромные суда.

На небе не было ни облачка, хотя и довольно туманно. Поэтому я смог разглядеть на горизонте тонкую известняковую полоску Уэльса. С востока в поле моего зрения попало горное образование, буйно раскрашенное разными цветами. Посередине зеленых прядей, ниспадающих с макушки утеса, блестела овальная, более светлая площадка. Может быть, это была изумрудная черепаховая застежка, которой морская богиня заколола свои волосы. Фиолетовые изгибы из пламенного вереска украшали ее каменную голову, как языческий нимб.

Вот он, настоящий вид на море!

Я упал навзничь на кровать — тест на прочность для деревянного сооружения. Но она выдержала, даже тихий скрип прозвучал не как оскорбление, скорее, как надменное: «Это и все, чем ты хотел меня напугать?»

Морфей тут же взял меня в свои объятия, и я увидел сны не про столы и камины, а про мирное барбекю из огромного крестца индюшки в руках богини, шедшей по белому песочному пляжу.

 

13

Если кто-то решит прибегнуть к помощи оборудования в британской ванной комнате, то такому человеку я бы порекомендовал сначала освоить некоторые основные знания. Например, два прибора, висящие в душе, могут показаться человеку, не разбирающемуся в материях, обычными терморегуляторами. Осторожно! Такое заблуждение может привести к увечьям. Под маской безобидных вентилей с синей или красной серединой на самом деле скрываются два карликовых демона размером с орех, очень коварные исчадия ада. Так, всего лишь небольшой поворот примерно на десять градусов — а в их случае это всего лишь миллиметры — может превратить воду из душа либо в ледяной град, либо в лаву из только что взорвавшегося вулкана. Крик неосторожного человека смешивается потом со смехом демонов, который, кстати, первый не слышит, потому что слишком занят своим собственным криком. Итак, рекомендуется следующая последовательность действий.

1. Повернуть насадку для душа до упора в обратную сторону, чтобы вода попадала только на заднюю стенку душевой кабины.

2. Очень медленно вращать оба вентиля, причем одновременно — это собьет с толку бестий. Само тело должно находиться в абсолютной безопасности — насколько это возможно — снаружи душевой кабины. Внутри может находиться только верхняя часть туловища, слегка наклоненная вперед. Руки должны лежать на вентилях, в постоянной рефлекторной готовности. Лицо, во всяком случае, должно находиться вне кабины. На обе руки следует положить защитное полотенце. К сожалению, совокупность всех этих действий может привести к настолько неудобному положению, что выполнение вышеуказанных операций может проводиться без надлежащей безупречности.

3. Пробовать температуру воды нужно вещью с хорошей впитываемостью, и при этом, чтобы сердце хозяина было не слишком привязано к ней. По моему опыту для этого лучше всего подходит старая половая тряпка, насаженная на деревянную палку. Если она не превратится тут же в уголь или эскимо, то это уже хороший знак.

4. Если тряпка при многократном погружении достигла приемлемой для кожи температуры, то продвинутые пользователи часто совершают ошибку, тут же бросая ее под воду. Кстати, мой коллега из института потерял таким образом волосяной покров с левой ягодицы. О начале помывочного процесса можно думать лишь тогда, когда температура воды продолжает оставаться неизменной по крайней мере на протяжении пяти минут.

5. Только теперь следует развернуть насадку душа и очень быстро помыться. Лучше не совсем качественно помыться, чем перенести потом качественную трансплантацию кожи. И упаси вас Бог дотронуться во время принятия душа до какого-либо вентиля! Гораздо проще смириться с вывихом.

6. Затем необходимо покинуть опасную зону, вытереться и только потом, при соблюдении всех вышеназванных действий, перекрыть дыхание злым демонам. Теперь можно выпрямиться, выполнить небольшую гимнастику, лучше всего из богатого запаса упражнений изометрии. Дело сделано.

Все так просто, если обладаешь нужными знаниями.

После душа волчий аппетит заставил меня спуститься с горы. Обеденное время уже давно миновало. Время ленча закончилось, а для ужина было еще рановато.

— Ужин после шести часов, — говорили мне один за другим работники общепита.

Беспечно слабое место для бизнеса: в Линтоне насчитывалось всего три паба. А еще два часа поста представляли настоящую угрозу моему здоровью. Помочь могло единственное средство — свежая рыба и чипсы. На сей раз я взял только одну порцию рыбы, присовокупив к ней еще и цыпленка. Прилично полив уксусом обе порции чипсов и взяв в магазине две банки пива, я пошел по направлению к кладбищу, где можно было уютно расположиться на скамейке.

После еды я достал из рюкзака свои планы по передвижению и карту. Настало самое подходящее время для организации дальнейших действий. В данный момент я брал в расчет три дома. Самым невероятным казался «Шип-Инн» в Порлоке — он стоял отдельно в моих записях, так как еще существовал. И еще где-то в Порлоке, возможно, обитал потомок той пресловутой личности (коллеги по бизнесу), оборвавшей запись «Кубла Хана» после пробуждения. Наиболее вероятной я считал ферму, где Колриджу приснилось стихотворение. Хотя исследования еще никогда не сходились к единой точке зрения, большинство авторов полагает, будто речь идет о ферме «Эш». Меньшинство симпатизирует ферме «Йернор».

Большая часть указаний приводит к дому Колриджа в Нетер-Стоуэй. Если верить статьям, комнаты там не претерпели каких-либо изменений. К дому сделали небольшую пристройку, но основная часть здания осталась прежней. Равно как и особняк «Дав», данный дом относился к национальному достоянию, где располагался известный музей. На протяжении всего «волшебного года» Колридж жил именно там, в целом с 1797 по 1800 год. Вероятно, «Поэма о старом моряке» и «Кристабель» появились в особняке на Лайм-стрит.

Я пролистывал записи. Оказывается, у меня была потрясающая возможность съездить туда и обратно всего за один день, только нужно было сделать пересадку в Минхед.

— Хорошо, — сказал я, поднял банку в направлении одного из надгробий, — тогда начнем с Нетер-Стоуэй.

Еще около получаса я наслаждался видом, простиравшимся передо мной и похожим на открытку.

Пробило уже шесть часов вечера. Я упаковал все свои записи и отправился в «Королевский замок». После напряженной работы я заслужил себе пару кусков хлеба.

Добротные деревянные скамейки, устойчивые столики — здесь спокойно можно было присесть. Помимо того — вид на море, горный пейзаж. Поперек крутого горного массива тянулась коричневая линия побережья Path, где однажды проходил Колридж, а именно вечером, в октябре 1797 года. Поэт шел в Линмоут, неся в сумке запись «Кубла Хана».

Я хотел заказать отбивную из ягненка, но сделанная мелом надоске над буфетной стойкой надпись тронула мое сердце.

«Fuck the European Union, — было написано там, — cat British Beef!»

Смелый манифест сбил меня с толку, и когда пришел официант, с моего языка сорвалось выражение, которое иностранцу в Англии следует произносить только в двух случаях: если вы явный мазохист или безудержный англофил. Но уж если они вырвались наружу, не стоит делать лягушачьих попыток проглотить их, потому что вблизи непременно окажется официант, который услышит это и, зловеще ухмыляясь, снова повторит вслед за вами. Вот те слова, которые нужно написать на лбу у призрака, согласно кулинарной кабале, чтобы он исчез навеки — пирог со стейком и почками.

Мой заказ представлял собой залитые в пресный треугольник из безвкусного теста, смешанные с тягучей отравой большие куски говяжьей почки с мелкими ломтиками мяса. На материке это блюдо годилось бы только в качестве приманки для ловли крыс.

Когда я сидел перед тарелкой и искупал свою вину — даже гарнир оказался несъедобным, — на забор перед рестораном приземлилась чайка и стала пялиться на меня, а точнее, на коричнево-желтую смесь на моей тарелке.

После утешительно большого глотка крепкого портера уже ничего не мешало мне чувствовать себя старым моряком, хотя это был совсем не альбатрос, а обычная чайка. Но нельзя и отрицать их близкое родство. К тому же птица сделала одолжение силе моего воображения и вела себя как альбатрос из стихотворения Бодлера.

Совершая отчаянные маневры, чайка опустилась на каменную стену. Переваливаясь с боку на бок, она беспомощно потопталась на месте и снова взмыла в воздух. В небе птица то поднималась, то падала, словно хотела показать ветру, кто здесь на самом деле господствует.

Я решил не затыкать рот чайке и даже не стрелять из арбалета, а, к негодованию официанта, покормить ее картофелем. Я не дал смутить себя и продолжил бросать ей желтые кусочки, которые она проворно ловила на лету. В конце концов, подумал я, она мой гость! Вдруг я вспомнил про Колриджа. Тот эпизод, когда в особняке на Лайм-стрит его и Сару атаковали мыши, а поэт никак не мог побороть себя и расставить мышеловки.

«Это непорядочно, — писал он в феврале 1797 года Коттлу, — это же ложь! Все равно что сказать: «Здесь есть немного поджаренного сыра, давайте же, мышки! Я вас приглашаю». О, постыдная трещина обряда дружелюбия! Я всего лишь намереваюсь убить моих гостей!»

Когда я скормил чайке всю картошку, то попытался бросить ей еще и почечный пирог, но, к сожалению, липкие кусочки остались на краю стола. Итак, у меня не осталось ничего, чем я мог бы порадовать свою гостью, и я надеялся на ее скорый уход.

Но даже почти через час — я уже давно допил третий стакан портера, а официант убрал со стола остатки моего угощения, — чайка все переваливалась с боку на бок по горизонтальной каменной балюстраде в ожидании других лакомств. Ее блестящее серебристое оперение и изогнутый клюв с ярким светящимся пятном шли вразрез со взглядом, показавшимся мне абсолютно невыразительным, равнодушным и даже глупым.

На заднем плане в лучах вечернего солнца светился плавательный бассейн отеля «Тор», как красный ковер-самолет над морем. Чайка, она и есть чайка, а никакой не альбатрос.

 

14

«В полночь, — пишет доктор Полидори в своем дневнике, — стало по-настоящему таинственно».

Они сидели вокруг грубого дубового стола. Комната освещалась только свечами. С улицы в окна бил сильный штормовой ветер.

Общество уже вдоволь насладилось лауданумом, вином и бренди, рассказывая забавные истории и делясь научными рассуждениями. Лорд Байрон положил книгу на стол и начал декламировать в своем снисходительном и в тоже время манящем стиле. Его голосовые связки, очевидно, были настроены опытным мастером на такое двойственное звучание, которым все заслушивались: воодушевление в основном тоне и ироничные вольты в обертоне. В саду молнией раскололо дерево, и его крона упала на землю. Лорд Байрон немного приглушил голос, словно сила одних только строк обезглавила дерево.

— Нам нужно быть осторожнее, тише, тише. Кто знает, каких еще монстров могут разбудить эти строки.

Грудь молодой леди, насколько припоминает врач и секретарь Полидори содержание стихотворения, начала сохнуть, как у ведьмы. Лорд Байрон использует шумы непогоды: они для него как ковер-самолет, на котором он может взмыть ввысь. Молодая леди с увядшей грудью берет за руку другую девушку. Теперь она подпевает лорду Байрону невинным голосом: «In the touch of his bosom there worketh a spell, which is lord of thy utterance, Christabel», раздается подходящий раскат грома, который лорду Байрону нужно пересилить, то есть тихо, шепотом: «Thou knowest tonight and will know tomorrow, this mark of my shame this seal of my sorrow». Вдруг дикий крик пронзает воздух. Кто не смог выдержать такого? Шелли. Он зажимает виски кулаками, хватает свечу и выбегает прочь.

Но вскоре он возвращается. Побег в коридор действует отрезвляюще при приступах резкой боязни привидений, как сказал бы Полидори. В столовой его ждут друзья и Мэри.

Они еще долго разговаривали в тот вечер, 17 июня 1816 года, на вилле «Диодати». О личных встречах с демонами, о вторжении всего сверхъестественного в разум. И как последствия подобного опыта возникает стремление рассказать о том, о чем раньше не говорилось. В результате родился новый вид поэзии, изучающий природу страха. Им интересно было понять, например, как гальванизация заставляет двигаться мертвое животное. Шелли признался в своих опытах над змеем, которого он пытался запустить в небо во время непогоды. Это был большой змей с веревкой, к другому концу которой была привязана кошка. Удар молнии мог бы стимулировать нервную систему животного…

— Мы же так мало знаем о силе электричества. Давайте исследовать, а не веровать! — сказал тогда Шелли.

О браке они тоже говорили — они считали его инструментом гражданского подчинения. Девушки же воздерживались. Мэри, хотя все и называли ее Шелли, оставалась пока еще Годвин (брошенная жена Шелли позже утопится в одном из лондонских каналов). А Клер Клермот, пятая из собравшихся, сводная сестра Мэри, уже носила под сердцем ребенка лорда Байрона.

— Свободная любовь, что еще сможет спасти нас от лицемерного мира?

Потом все объединились в одну игру: этой ночью каждый должен был извлечь из подсознания самую страшную для него картинку.

Доктор Джон Вильям Полидори удалился в ту ночь в свою комнату и написал начало приводящей в трепет истории под названием «The Vampyre». Главный герой, лорд Рутвен, — бессовестный и одержимый женщинами, немного напоминает самого лорда Байрона.

Перси Биши Шелли и Джордж Гордон Ноэл лорд Байрон разошлись по своим комнатам, немного поразмышляли над самым сокровенным, сделали пару бессердечных набросков и вскоре заснули: их подсознание было сильно затуманено опиумом. Они ничего не видели, и им нечего было выискивать в подсознании. И только на следующее утро Шелли вспомнил о причине своего побега — о видении в образе женщины, «с глазами вместо сосков на груди».

Клер Клермонт пошла в свою комнату и слегка помешала сну поэтов: в гневе она кричала на стены.

Мэри Шелли, в тот момент ей было всего девятнадцать, отправилась к себе комнату, и ей приснился кошмар наяву: «Я увидела, как бледный студент опустился на колени перед тем, что он создал — распростертое тело, подававшее признаки жизни. Юношу страшил собственный успех, он надеялся, что это существо так и останется мертвой материей. Существо открыло глаза. Не сон ли это? Но существо встало с кровати, медленно раздвинуло занавески…»

На следующее утро она записала знаменитую фразу четвертой главы: «It was on a dreary night in November…»

Так, соблазнительница Кристабель Жеральдина, спустя восемнадцать лет после ее первого появления за дубовым столом у сэра Леолайна, стала крестной матерью «Франкенштейна, или Современного Прометея».

Кстати, змея Шелли сдуло порывом ветра; вознесшаяся в небо кошка упала в пруд и утонула.

 

15

Вечером второго дня моего пребывания в Линтоне, проведя многие часы за чтением в местном баре отеля, я принял решение отправиться в долину гор. Уже через пару сотен метров, пройдя роскошные отели с видом на море, я очутился в совсем другой местности. Тропа исчезала где-то высоко над побережьем, не видно было больше ни одного человека. Заходящее солнце позади меня вело себя словно одичавший модельер: через плечи вершин оно набрасывало на всех светящееся вечернее платье — хотело продемонстрировать всем вокруг то, что сотворило. Но и модель, бесспорно, была одаренной. Ее звали Силлери Сэндс. Она и до меня покоряла констеблей и спортсменов.

Снова и снова меня восхищало то, как один и тот же отрезок побережья светился монотонно серо-зеленым цветом в лучах утреннего солнца, а вечером он поражал меня цветовым разнообразием. Может быть, здесь обитал какой-нибудь полуденный бог, который всегда, когда солнце находилось в зените, набрасывал на леса побережья навес из брезента, стремясь скрыть от любопытных взоров свою свиту с ногами сатиров и их дриад и нимф.

Зеленые оттенки растягивались над горами параллельными дугами, как будто туда ушла на покой монохромная радуга. В тех местах, где горы не покрывал лес, конкурировали друг с другом красное поблескивание песка и насыщенное индиго канала Бристоль. На самой вершине горы виднелся белый наперсток, оброненный великаншей, — старый маяк Форлэнд-Пойнт.

Пройдя еще около мили, я увидел, как тропинка огибает выступ утеса, ранее скрытый от посторонних глаз. Теперь мне открылись пустынно возвышающиеся горные породы долины гор, спортивная площадка титанов.

В мае и июне 1797 года желание Колриджа тащить сюда всех друзей и поклонников, которые его навещали, превратилось в одержимость. Некоторые шли с воодушевлением, другие же вообще против своей воли. Это была не просто приятная прогулка из отеля в Линтоне, куда приглашал Колридж, а отважный марш-бросок, начинавшийся еще в Нетер-Стоуэй. Добрые сорок миль, и в один только конец. Процессия двигалась через Кильв и Ватчет к Порлоку и Линтону. В пути им приходилось преодолевать значительную разность высот. Поэт не раз проходил этот маршрут, общей сложностью около девяноста миль, через Дальвертон, назад, к Стоуэй, за два дня.

Единственный, кто проделывал все это с энтузиазмом, и делал бы это даже в том случае, если бы речь шла о покорении Луны, был, тогда еще семнадцатилетний, Вильям Хэзлитт. Первый раз Вильям услышал, как Колридж проповедует с кафедры унитарной церкви в Шревсбери, и именно тогда ему показалось, будто он слышит «музыку сфер». Это произошло 17 января 1798 года, и Колридж тут же пригласил пылкого почитателя в Стоуэй. Хэзлитт взлетел на вершину блаженства от одной только мысли о том, что он сможет бродить со своим идолом дни напролет, впитывая духовное излучение поэта. Для юного поклонника стало ясно: в личпости Самюэля Тейлора Колриджа «наконец встретились» поэзия и философия. И только спустя два месяца, уже после повторного приглашения, Вильям Хэзлитт смог побороть робость. Вечером 25 апреля он переступает порог особняка на Лайм-стрит. Колридж, со своей стороны, был тоже рад иметь нового спутника, безропотно сопровождавшего его в Линтон. Уже на следующий день они отправились в путь. Вильям и Дороги тоже присоединились к ним. Побережье уходило все дальше, разговоры о метафизике ускоряли шаги. Спустя десять часов они достигли цели — паба на входе в долину гор. «И вдруг, как описывает Хэзлитт, разразилась ужасная гроза. И в то время, когда остальные наслаждались теплотой и уютом дома, Колридж выбежал «с непокрытой головой на улицу, чтобы насладиться бунтом стихий в долине гор». Вот о чем я должен был думать, когда в хорошую погоду серпантином взбирался на вершину Касл-Рок». К такой основополагающей перемене чувств Хэзлитта в последующие годы, когда он относится к своему бывшему герою с большей иронией, примешивается и горечь утраченной дружбы.

Но тем не менее описание их первой встречи пронизано нежностью, смягчающей сухость в конце каждого абзаца. Вот так описывает Хэзлитт лицо своего бывшего друга:

«Его лоб, высокий, широкий и светлый, казался вырезанным из слоновой кости. Под длинными выгнутыми бровями вращались глаза, подобные океану с приглушенным блеском… Рот грубый, чувственный, открытый и красноречивый. Подбородок — Красивый и округлый, а вот нос — руль его лица, показатель поли — маленький и слабый, ничто по сравнению с тем, что он творил».

He считая последней фразы, которой рулевой Хэзлитт так резко повернул лодку, в его пассаже меня повеселила та безапелляционность, с которой он сравнивал нос человека с силой воли. Я увидел такую картину: нос самого Хэзлитта — длинный, острый, поднимающийся кверху. Следуя его же теории, он должен был стать священником. А нос Вильяма Вордсворта — огромный ястребиный клюв, занимающий на портретах треть профиля, словно его голова была всего лишь надстройкой к бастиону его силы воли. А нос Анны, этот… нет, забудем. Я наконец-то вскарабкался наверх, откуда смог обозревать всю местность.

Крутые глыбы скал, отвесные стены, почти вертикально упирающиеся в море; у подножия бездны — черный песок с обломками горной породы, показавшейся мне остатками вулканических извержений, за песком виднеются входы в пещеры, врезавшиеся в утесы, measureless to man. Пенные брызги напоминают гирлянды, написанные белилами на голубой бумаге. На западе стоит еще гора, похожая на ту, где стоял я, только с красными ранами песчаника, нанесенными зеленой плоти горы огромным хищником. Между двумя этими горами находилась расселина, куда я не отваживался заглянуть. А чайки с криком опускались в нее и снова взвивались в небо. Ветер на свой лад дул мне в уши так, что я понял, почему Колридж в тот вечер оставил шляпу в пабе.

Меня совсем не удивляло, что это место так возбуждало фантазию местных жителей. После обеда старый житель Линтона рассказал мне о том, что странная дыра в горной породе была названа «Белой леди»: ее контуры напоминали фигуру женщины в шляпе, если смотреть на нее с определенного места. И именно то место когда-то являлось языческим местом жертвоприношений.

— Каждую осень, — сказал старик тоном ведущего серии кошмарных новелл, — там, наверху, проливается кровь короля.

Колридж однажды пожаловался Хэзлитту на то, что Вордсворт воспринимает все истории про духов этой местности, как мистификацию. Вордсворта такие вещи абсолютно не вдохновляли, и поэтому его стихам присущи некая скованность и сухая передача фактов. Но, находясь в самом центре таких огромных обломков, на самом деле очень трудно не поверить в существование духов.

В одном из своих произведений Колридж переносит место действия в долину гор. Но сначала он все же снимает кожу с пейзажа, оставляя всего лишь скалы, песок и бездну. «The Wanderings of Cain» — так называется часть уцелевшей прозы, чьи зрительные образы навеяли поэту тайны его детства и юности. Здесь он напоминает мне ствол, обвитый виноградными листьями, посаженный самим Дионисом среди скал, вокруг которого его слуги танцуют танец воспоминаний.

Сама тема произведения всего лишь приток реки, которую поэт назвал «Источником зла» и по которой он так и не проследовал к устью.

В семь лет поэт напал на одного из девяти своих старших братьев с ножом, когда тот хотел украсть у матери порцию сыра. Только благодаря присутствию духа матери не произошло самое страшное. Самюэль близко к сердцу принял то, что мать не дала ему заколоть собственного брата, и убежал в лес. На берегу реки Оттер будущий поэт провел всю ночь, дрожа от страха. Ночью разразилась ужасная гроза, а маленький мальчик сидел в надежде — вот-вот придет его мать и скажет, что ее сердце принадлежит только ему. Остальным девяти детям нет места в ее сердце, а весь сыр принадлежит только ему.

К сожалению, судьба не заменила Колриджу девятерых злых братьев на одного доброго — Вордсворта, поэтому эта тема снова возникла, на этот раз в ноябре 1797 года. Только теперь он не хотел держать в руках нож в одиночку. Это должна была быть совместная работа. Вильяма Колридж задумал использовать в первой части — убийство Авеля. Сам поэт должен был вступить во второй — странствие обремененного виной убийцы по пустыне. Тот, кто первым довел бы дело до конца, должен был набросать стихотворение и закончить его. Спустя почти тридцать лет Колридж описал, как он бежал на следующее утро после составления пакта из Стоуэй в Альфоксден. Готовая рукопись лежала у него в сумке, а встретивший его Вордсворт сидел перед белым листом бумаги и только улыбался. Но эта улыбка не означала отказ — на его губах играла обдуманная, разрушительная улыбка: он демонстрировал Колриджу, как он сам позже напишет, уже сохраняя спокойствие, «смехотворность всего плана». Старший брат снова победил его, подняв всю операцию на смех.

Только в 1826 году поэт смог побороть себя и опубликовать написанную им в ту ночь «одним росчерком пера» Песнь II. При этом в бесконечном предисловии поэт уничижительно подчеркнул — текст всего лишь пустяк, к тому же плохо написанный. Самым поразительным в этом кокетливом потоке извинений является тон — своего рода отстраненная печаль или стабильная меланхолия, — тон, к которому Колридж прибегал тогда, когда заговаривал о конце его вдохновляемого творчества. «Встречные ветры» прогнали его корабль со «счастливых островов» муз, и теперь другие, более значимые интересы управляют кораблем — бросить якорь в надежном порту.

Безжалостная улыбка Вильяма стала первым встречным дуновением, предвестником наступающих ураганов.

В Песни II «Путешествий Каина» герой блуждает по освещенному лунным светом ельнику вместе со своим сыном Эносом, который хочет привести его к тому месту, где он нашел хлеб и кувшин с водой. Громкие стенания пугают ребенка, но Каина нельзя ничем утешить. «Я хочу умереть, — кричит он в ночи, — потому что с неба облака смотрят на меня с ужасом». Энос убегает вперед, находит нужное место и зовет отца.

Когда Каин выходит из темноты, Эноса охватывает страх: некогда мощное тело Каина выглядит так, словно огонь опустошил его, а волосы вьются черными кудрями, как шерсть на лбу бизона.

Местность тоже перевоплощается. Перед ними лежит огромная пустыня, полная обнаженных осколков горной породы, и вокруг ни одного растения. В этой местности не видно смены времен года — снег ни разу не падал на раскаленные скалы и обожженную землю. Только огромные змеи и стервятники ведут здесь свои смертельные бои. И лишь изредка можно услышан, крик стервятника, издаваемый им в крепких объятиях шеи.

— Здесь я нашел кувшин и хлеб, — говорит Энос и показывает на место под огромной скалой. Каин видит там тень и слышит, как оттуда доносится голос и громкий плач.

— Мне больно, я не могу больше умирать. Но все же голод и жажда мучают меня.

Когда тень отступает, Каин падает от страха на колени: он видит перед собой своего мертвого брата Авеля.

— Я знаю, где находятся холодные источники, но я не могу пить. Почему ты украл у меня мой кувшин?

Каин отвечает:

— Разве ты не получил удовольствия в лице твоего Господа Бога?

Голос Авеля становится громче, и скалы начинают дрожать.

— Господь — Бог живых, а у мертвых есть свой Бог.

— Авель, брат мой, — отвечает Каин, — я бы молился за тебя, но моя душа исчезла, сгорела в огне агоний. Но я прошу тебя, расскажи, что ты знаешь. Кто он, Бог мертвых? Где он живет? Что приносят ему в жертву?

— Следуй за мной, сын Адама! И бери с собой свое дитя.

Тихо, как тени, трое бредут по белому песку и исчезают среди скал.

Здесь текст обрывается, но в наследство нам все же остался поразительный лист бумаги, полностью исписанный набросками третьей части.

«Полночь на Евфрате. Кедры, пальмы, пинии». Каин сидит на утесе. Вокруг ходят дикие звери. Вдруг Каин слышит крик женщины и ее детей — их окружили тигры. Каин ведет диалог сам с собой о том, должен ли он спасать их. «Он приближается, жаждет собственной смерти, но тигры отступают». Женщина оказывается его женой, а дети — его детьми. Она умоляет его бросить скитания, и Каин сдается.

Теперь Каин умоляет не мучить его хоть какое-то время и начинает рассказывать о том, как он встретил душу Авеля, отмеченную печатью мучений, которые ему доставило «существо, завладевшее им после смерти, существо, оказавшееся сильнее, чем сам Иегова». Авель ушел, чтобы принести жертву этому существу, и уговорил Каина следовать за ним. Так подошли они к огромной пропасти, наполненной водой, погрузились под воду, «преследуемые аллигаторами и т. д.». Они шли дальше до тех пор, пока не подошли к большому кратеру, стоящему посреди луга. Этот кратер оказался настолько глубоким, что не было видно его дна. Авель принес в жертву кровь, выпущенную из его руки. Вдруг луг осветился блеском и рука Авеля начала сиять.

Авель уговаривает Каина принести жертву за себя и за своего сына — пусть тот разрежет руку сына и пустит кровь в кратер. Когда же Каин поднимает нож, «в небе появляется истинный Авель в ангельском свечении», сопровождаемый архангелом Михаилом. Они приказывают Каину бросить нож.

«Злой дух сбрасывает с себя оболочку Авеля, является в своем истинном виде и поднимается в воздух, чтобы начать битву с Михаилом».

Эти картины поразили меня. И я подумал, что же это за Бог, про которого говорил Колридж. Тот, который сильнее, чем сам Иегова. Это не мог быть дьявол, слишком же просто это было бы для христианина Колриджа. А кровавая жертва? Она снова всплывает, но уже в «Поэме о старом моряке», когда он кусает свою руку и пьет кровь, стремясь обрести дар речи и говорить перед лицом демона Жизни в Смерти. Словно Колридж сам принес наяву какую-то жертву, пожертвовав собственной кровью. Что-то заставляет его снова и снова повторять эту сцену. Но что? Вряд ли речь идет о его старшем брате, ведь миссис Колридж помешала кровопролитию.

Жертва своей кровью.

Уже стемнело, когда я перешел через Касл-Рок и стал спускаться по израненному пути, по змеиной тропинке, вниз, к обычной дороге. По следам туристического автобуса я вернулся в отель. Из глубины моего желудка доносилось громкое урчание, подобное плачущему голосу в пустыне.

Настало время принести жертву моему собственному Богу, более сильному, чем Иегова, в виде стейка.

В моей голове вертелось предложение — пылающее предзнаменование, утихшее только после первого бокала пива: «The Lord is God of the living only, the Dead have another God».

 

16

Анна просто подошла к двери. Видимо, она взяла второй ключ у хозяина гостиницы, а может, я просто забыл запереть дверь. Бритва выпала у меня из рук. Анна подняла меня с края кровати и сказала: «Пойдем». Удивление повергло остатки моего рассудка во временный ступор. Наверное, в тот момент я вел себя как простой дворовый мальчишка, которому явилась Богоматерь.

— Накинь что-нибудь, — сказала она, — и поторопись. Я нашла.

Я моментально втиснул живот в брюки и рубашку и посеменил за ней вниз по лестнице, вон из отеля. В отблесках утреннего солнца Силлери-Сэндс смотрелась как темно-серая лапа гигантской кошки, лежавшая на светло-серой поверхности моря. Солнце поднималось выше, свет выпускал из лапы окровавленные когти. Теперь мог начаться новый день, хвастающийся своими цветами.

Анна оглянулась, следую ли я за ней, — да, все в порядке. Дорога круто опускалась вниз, и мне приходилось следить за тем, чтобы мои колени и голеностопные суставы смогли удерживать устремившуюся вниз массу. Куда же направилась Анна? В Линтоне не было больше комнат — значит, я что-то пропустил. Наш мини-караван проходил мимо некоторых оазисов. Я ненадолго остановился перед отелем Кроун: мы ведь даже не позавтракали. Но один-единственный взгляд Анны снова привел меня в движение. Анна свернула вправо. Ах, вот в чем дело! Автобусная стоянка. Она, вероятно, хотела отправиться в небольшое путешествие. Правда, на стоянке пока не было ни одного автобуса, ведь было слишком рано. Ничего. На рассвете нет ничего лучше, чем ждать с Анной первого автобуса. Пока я собрался спросить у нее, куда мы все-таки собрались и как она меня нашла или еще что-то в этом роде, она сунула руку в карман брюк и достала оттуда связку ключей. Потом она перебежала через площадь и остановилась у двери администрации автобусной компании. Видимо, здесь у Анны были ключи от любой двери. Она махнула мне рукой, и я пошел за ней.

Под низким проемом висела табличка с надписью: «Дэвон энтерпрайзиз» и красным шрифтом: «1797–1997». Значит, в этом году у них юбилей. Анна тем временем скрылась из виду, и мне пришлось поторопиться и войти внутрь.

Там, где я ожидал увидеть бюро, вниз вела крутая лестница. Неужели водители автобусов собирались со своими шефами в подвале для обсуждения маршрутов! С самого 1797 года, когда «Дэвон Энтерпрайзиз» рассылали по графству лошадиные упряжки?

Уже через пару ступеней стало абсолютно темно. Я облокотился о стену, достал зажигалку и увидел… дверь лифта. Даже для этого, подумал я, должно быть логическое объяснение.

Здесь даже имелась кнопка вызова. Едва я нажал на нее, как тут же услышал знакомый звук — остановку висящего металлического тела, сопровождаемую звоном колокольчика. Дверь лифта открылась, Анна взяла меня за руку и втащила внутрь.

Маловато места для двоих. Ничего, ведь вторым человеком была Анна. Куда же вез лифт? Я мог выбирать между двумя сотнями этажей. На меня смотрели кнопки, облаченные в униформу, кнопки, пережившие двести лет. Рядом с каждой из них стояла дата. Почти все были очень заманчивы. И все-таки я не очень долго думал.

Самая нижняя кнопка — что же еще! Длинное путешествие. Нет ничего лучше под землей, чем нестись во мрак, тесно прижавшись к Анне. 1797.

Лифт остановился на считанные секунды. Я даже подумал, что мы застряли, ведь мы не могли так быстро спуститься. Тем не менее дверь открылась, и я не стал медлить. Маленький шаг с моей стороны, большой шаг…

Вверх полетели брызги. Я почувствовал, как мои брюки промокли до самого ремня. Размахивая руками, я пытался нащупать опору, но тщетно. Я пыхтел, я не хотел утонуть, нет, только не сейчас. А где же Анна? Разве она не может меня спасти?

— Вуаля, — послышался голос за моей спиной, — священная река.

Я услышал интонацию опытного гида, которого уже допекли назойливые туристы. Надоедливое душевное спокойствие. Снисходительное самообладание.

Размахивая руками, я совершил поворот на сто восемьдесят градусов.

Над потоком возвышалась только верхняя часть туловища Анны, освещенная бесчисленными лучами, отражавшимися на стенах параллельными вертикальными рядами. Нас окружали всего три стены, четвертая отсутствовала — со стороны выхода комната уходила в никуда. Над нами тоже была пустота без границ, и лучи терялись где-то в черном небе. Вокруг не видно было и намека на утреннее солнце.

Вдруг я увидел, как на нас из пустоты движутся дрейфующие льдины — высотой с мачту и зеленые, как изумруд.

— Ныряй! — приказала Анна.

Я послушался, набрал воздуха, заткнул нос и упал лицом в воду. Я двигался с грацией морского слона во время кормления. Анна нырнула вслед за мной, убрала мою руку от носа. Я мог дышать! Без особых проблем мы погружались все глубже. Должно быть, между пальцами наших ног выросли перепонки. Я чувствовал себя легко и безопасно, совершая бесшумные движения, а прямо над нашими головами льдины ударялись о стены с ужасным грохотом.

Зеленый свет жидкой глиной струился на нас сверху и, обволакивая нас с головы до ног, превращал нас в скульптуры из изумруда.

Моя нога уперлась во что-то твердое, я был сбит с толку, но до меня быстро дошло: стены шахты на самом деле никуда не исчезли, даже когда мы погрузились на сотни ярдов вглубь.

Перед нами появилась какая-то маленькая желтая точка, которая, постепенно увеличиваясь, превратилась в прямоугольник: окно, и сквозь него пробивались солнечные лучи. Еще один взгляд на самую черную бездну. Но там оказалась стеклянная дверь. Конечно, у Анны оказался ключ от нее, и мы вошли туда. Нас подхватил водоворот, начал поднимать кверху и, наконец, выбросил из воды.

Итак, мы очутились на берегу, покрытые песком и омываемые турецким прибоем. Я смотрел на брызги морской пены, которые, словно белые эльфы, танцевали на гребне волны, и пытался уложить все свои впечатления на воображаемую полку, где крупными буквами было написано: «Рассудок». Анна постучала по моему плечу, я обернулся, и полка в моей голове обрушилась с диким шумом.

За валом, в расплавленном воздухе, показались стены дворца неземного изумрудного цвета, в котором смешались пламенный нефрит и ляпис-лазурь. За открытыми воротами виднелась дорога, окаймленная дубами. Она вела к лугу. Там, в тени гранатового дерева, чьи плоды выглядывали из-за мощных ветвей, словно полные луны, лежала женщина.

Меня потянуло туда, я не мог контролировать себя, потому что мой разум мне уже не подчинялся. Внезапно у меня пошла носом кровь. Я никак не мог остановить ее ток. Анна засмеялась, вытерла кровь носовым платком и, достав один из своих ключей, открыла невидимую дверь.

Ну что еще сказать? Мы очутились там. Без сомнения, мы находились в саду Ксанаду, а эта женщина была ханом.

— Пришел аспирант, — сказала Анна.

Женщина, прежде лежавшая к нам спиной, встала и повернулась. Ее лицо было белого цвета. Не бледное, даже не белесое, а абсолютно белое. Кожа обтягивала кости черепа, и единственным ярким пятном на ее лице были припухлости губ. Нос — прозрачный, аза ним зияла дыра. Черные волосы обрамляли белое лицо. Вся она напоминала извещение о смерти ее же самой. И все же ее нельзя было назвать уродливой. Точнее сказать, она была и уродлива, и прекрасна одновременно. Очень старой и в то же время женственной, манящей и разрушительной.

— Жизнь в Смерти! — вырвалось у меня, а женщина улыбнулась, и я увидел черную бездну за ее зубами.

— Не совсем, — прошептала Анна мне на ухо, — скорее, ее прототип.

Только сейчас я заметил дымящийся медный котел, подвешенный на ветке гранатового дерева, покачивающийся в воздухе над раскаленным поленом. Женщина выудила из-под своего запятнанного балахона — или робы из белого сатина? — какой-то прибор, похожий на секиру: на серебряной рукоятке были закреплены два острых серебряных серпа, один выгнутый, другой, наоборот — вогнутый. Конец рукояти расширялся книзу и заканчивался полусферой. Когда же женщина опустила этот конец в котел, с веток гранатового дерева взмыли вверх сотни ворон.

— Ты готов? — спросила женщина и поднесла половник к моему рту.

Жидкость, которую она зачерпнула из бурлящего котла, была темно-красной.

— Готов — к чему? — спросил я. Нет ничего лучше встречных вопросов, если хочешь потянуть время. К тому же я вряд л и смог бы насладиться этой похлебкой, предварительно не остудив ее.

«Пара кубиков льда изумрудного цвета не помешала бы этому яству», — подумал я.

— Я думала, ты подготовила его, — обратилась женщина к Анне.

— Он готов. — Анна положила руку на мое плечо и большим пальцем начала массировать мое хронически напряженную точку возле шейного позвонка.

— Один год, — обратилась ко мне Жизнь в Смерти, — один год во дворце. Все, что было до этого, — бессмысленно. Все, что произойдет потом, — всего лишь мостик к твоей смерти.

Хорошее определение моей жизни, подумал я, с дворцом или без него.

Анна усилила массирующие движения.

— Почему бы и нет, — сказал я. Взял из рук женщины половник и подул на похлебку. Можно ненароком обжечь губы.

Предусмотрительно я дотронулся кончиком языка до варева.

И тут же дворец начал трястись. Его стены и башни закачались, послышался тихий шорох, который, нарастая, превратился в рев, вой, лай, который доносился, словно из преисподней.

Потом я увидел собак. Они выпрыгивали дюжинами из окон, эркеров и стаями бежали за ворота — белые охотничьи собаки с пурпурными ушами. На нас неслась лавина из тысячи красных точек, и, поравнявшись с нами, они просто перепрыгивали через наши головы. Они закрыли собой солнечный свет, и я сначала подумал, а потом и сам в этом убедился, что внезапно наступила ночь. Над силуэтом дворца взошла гора звезд, а точнее, созвездие, название которого я когда-то узнал у Анны и даже сейчас помнил его: Большой Пес. В центре созвездия ярко светило маленькое солнце — Сириус, покровитель собак, самая светлая неподвижная звезда на зимнем небе.

И надо всем горел серебряный серп луны, словно половина загадочного оружия Жизни в Смерти только что взошла на небо. Подобно старому моряку, я видел в небе луну, сопровождаемую одной звездой. Земля стала плавно уходила у меня из-под ног, появилось чувство, будто я сам стал этой звездой и теперь обладаю только единственной волей: следовать за серебряной хозяйкой — Анной. Преданно, как собака.

Только за завтраком мне пришло в голову, что автобусная компания Девона называется «First Red Bus». Да, нет ничего приятнее успокоительного действия фактов.

 

17

Картинки прошлой ночи все еще мелькали на внутренней стороне моих век. Даже тогда, когда я вошел в автобус и бросил несколько монет в пластиковую баночку для денег, стоящую рядом с автоматом для билетов. Конечно же, я обратился к водителю, сказав ему «сэр», на что он, разумеется, ответил мне тем же. Прозвучало некое ритуальное согласие, простой обмен вежливостью. Наконец-то я жил не во сне, наконец-то происходило нечто поддающееся логике. Что-то, что я еще мог контролировать. Если бы я не обратился к нему, сказав «сэр», то, соответственно, он не ответил бы мне тем же. Вот такой простой бывает жизнь.

У водителя не было ввалившихся щек, наоборот, его широкое, мясистое лицо обладало здоровым розовым британским цветом. К тому же я не заметил в салоне ни ворон, ни охотничьих собак. Рядом со мной стояли только две мамаши — блондинки, обсуждающие давно объявленный, но так и не наступивший антициклон, шедший с Азорских островов.

Я выдохнул с облегчением и приземлился на самое широкое сиденье. Пожилые дамочки оглядели меня с ног до головы и зашушукались. Что же со мной опять не так? Мой взгляд упал на табличку рядом с моим креслом. Там было написано «Disabled Only». Вздыхая, я снова поднялся и пересел в самый дальний ряд.

Когда автобус наконец-то тронулся, я, полностью погруженный в свои мысли, принялся разглядывать затылки впереди сидящих дам, выискивая родимые пятна и шелушащиеся места под жиденькими светлыми локонами. Внезапно блестящий след цепочки между двумя шейными позвонками заставил меня почувствовать настолько сильную тоску по всему стандартному, что я чуть было не нажал на стоп-сигнал. Я захотел немедленно выйти из этого фильма. В моих воспоминаниях родной университет и виделся мне настоящим дворцом: не зеленая Фата Моргана, а цитадель здравого смысла.

— Давай закончим с этим, — сказал я вслух так быстро, как только смог.

Одна из дам повернулась в мою сторону и дружелюбно улыбнулась. Я кивнул ей в ответ.

Еще три комнаты, тогда нечистая сила исчезнет. Нетер-Стоуэй, фермам «Шип инн». Я выполню абсурдное обязательство, смогу вернуться в мой родной мир, забыть Анну и побороть сны с помощью лекарств.

«Забыть Анну» — это самый сложный пункт в моем списке неотложных дел.

* * *

В Минхеде мне следовало сделать пересадку. К счастью, время ожидания оказалось минимальным. Беглое впечатление о Минхеде, составленное мною за эти полчаса, оказалось достаточным. Более длительное посещение города было бы неоправданным. Улицы с магазинами, отели с их территориями, страшный луна-парк на берегу озера. Однозначно здесь на убогом пляже насчитывалось слишком много людей.

Путь до Стоуэй мне украсили два ирландца или уэльсца, спорившие на прекрасном гаэльском языке.

В Стоуэй автобус остановился прямо перед «Старым моряком». Отличное название для паба, стоящего неподалеку от особняка на Лайм-стрит. На корабле, красовавшемся на эмблеме паба, старый моряк смог бы только раз обойти акваторию порта.

Я хотел пропустить стаканчик пива, прежде чем отправиться к дому, но спор за барной стойкой задержал меня в дверях. У бара стоял чернокожий мужчина и держал денежную купюру над прилавком. Бармен же, внешне напоминавший белого деревенщину, никак не хотел обслуживать темнокожего посетителя.

— No niggers in this pub, — кричал он — no fucking niggers!

Ярость опустилась мне в подложечную впадину и оттуда наверняка перешла бы в кулаки, обладай я телом, находящимся в постоянной боевой готовности и достаточным количеством смелости. Вместо этого я не раз оказывался в таком положении, когда мне приходилось убивать подобного червяка обычными словами. Словно парализованный, я замер в дверном проеме. Когда же темнокожий прошел мимо меня на улицу, я хотел сказать ему что-нибудь, или пригласить в другой паб на кружечку пива, или сделать еще что-то в этом роде, но даже для такого поступка я был слишком малодушен.

Тем не менее бездействовать было нельзя.

Я крепко вцепился в проем и набрал воздуха.

— О, дух Самюэля Тейлора Колриджа, — заорал я, как одержимый миссионер, — появись и измельчи это насекомое!

У насекомого оказалось довольно крупное тело. Итак, оно вышло из-за стойки и бесстрашно двинулось на меня. К сожалению, никакой дух так и не появился, и мне пришлось спасаться бегством.

Злясь на свою беспомощность, я бродил по улочкам Стоуэй, пока не пришел в себя. Теперь можно было идти в особняк Колриджа.

Передо мной оказался красивый светло-желтый фасад, но, конечно, уже не тех времен. Неизменная планировка здания, о которой я когда-то читал, относилась только к внутренним комнатам. Рядом с входной дверью висела скромная мемориальная доска: «Неге Samuel Taylor Coleridge made his home, 1797–1800». Наплыв посетителей оставлял желать лучшего. Я оказался единственным. Дверь была закрыта, но под знаком национального достояния я увидел скромный звонок.

— Что вы хотели? — спросил седовласый джентльмен. Косой пробор на его голове был настолько прямым, словно он сделал его с помощью линейки. Одетый в вязаный серый свитер, он держал в зубах сигарету без фильтра. В общем, у меня сложилось ощущение, будто я оторвал его от партии бриджа.

— Я хотел бы посмотреть на дом на Лайм-стрит, — ответил я вежливо.

— Два фунта, — раздалось в ответ, и в моих руках уже красовался листок с надписью: «Welcome to Coleridge Cottage».

В доме насчитывалось всего четыре комнаты, открытых для просмотра. Две располагались прямо на первом этаже — бывшая комната для гостей и кухня, еще две были на втором этаже — спальня и рабочий кабинет. И хотя я, возможно, находился на расстоянии всего одной винтовой лестницы, the original spiral stairs — как уверял мой путеводитель, от вожделенной комнаты, я решил не спеша обойти весь дом и начать с первого этажа. Первой ко мне была комната для гостей. Здесь весной 1797 года оказали хороший прием избалованному и невротичному отпрыску династии банкиров. Тогда гость пренебрежительно оплатил свое проживание у поэта: он отблагодарил щедрого хозяина, нарисовав его злостный портрет в романе «Эдмонд Оливер» — в тщеславной халтуре, по праву исчезнувшей в болоте небытия.

Камин был мило отделан под старину. В то, как утверждал путеводитель, что камину исполнилось двести лет, смогло бы поверить, пожалуй, лишь наивное привидение. На стенах висели репродукции — ничего нового, о чем я не читал бы раньше. Портрет Колриджа кисти Питера ван Дейка; реакционные карикатуры Гилрея из «Anti-Jakobineг Magazine amp;Review», попытавшегося изобразить демократов и радикалов., окружавших Колриджа и Саути, в виде жаб и ослов; портреты Сары, Пула, Саути и Джозефа Коттла — первого издателя Колриджа из Бристоля.

Во второй комнате первого этажа — бывшей кухне — рядом с плакатом Риппингилла «Stage Coach Breakfast», изображающим Колриджа и Вордсворта за завтраком, и симпатичной акварелью Грета-холла располагалась мини-библиотека, ответственным за которую был, несомненно, посвященный. На немногих полках здесь присутствовало почти все, что могло понадобиться поклоннику Колриджа: полное собрание сочинений оксфордской прессы; избранные поэмы, изданные Тедом Хьюджем вместе с умными эссе в качестве предисловия; новаторская биография Ричарда Холмса. И здесь же стоял маленький томик из психологической серии «Faber amp;Faber» «Understanding Women».

Я наклонился, собираясь достать с нижней полки фотоальбом Густава Дореса с морскими зарисовками — в своем роде символическое преклонение перед неожиданным изобилием, и вдруг почувствовал на своем плече чью-то руку.

За мной стоял, сияющий как медный таз, хранитель этого дома. Он протянул мне руку:

— Френсис, — сказал он, — Дамиан Френсис. Очень рад. Я вижу, вы знаток… — Тут он закашлялся. Видимо, он боролся с этим предложением. Хотел было его проглотить, но не получилось, и он продолжил, — что редко случается среди немецких посетителей.

До настоящего момента я произнес, может быть, всего пару фраз. Естественно, без акцента.

Уже через несколько минут мы углубились в милую беседу на узкие темы. Сэр Дамиан достал откуда-то пару складных стульев (к счастью, достаточно прочных), две чашки чая и пепельницу. Его рассказ о Колридже пронизывал дух заботливости, к тому же, казалось, сэр Дамиан был убежден — родись он во времена Колриджа и возьми его под свое отеческое крыло, поэт не совершил бы так много фатальных ошибок.

— Посмотрите, — сказал хранитель, указывая пожелтевшим пальцем на сад в окне, — там, с той стороны, находился дом Томаса Пула, стоял совсем дверь к двери. Он мог бы помочь Колриджу. А что он сделал? Тоже допустил ошибку. Он прикрывал это дерьмо. Вместо того чтобы помочь бедному юноше с разводом.

У меня не осталось сомнений — Дамиан Френсис был абсолютно невысокого мнения о миссис Колридж.

Мои возражения, например упоминание о путешествии в Германию, не возымели успеха. Вообще-то я даже не был уверен, что он слушал меня.

— Не обманывайте себя, — сказал он мне, скручивая уже пятую или шестую папиросу, — их брак был дерьмом. Большой горой навоза, в которой погряз парень.

Когда же я упомянул о «волшебном годе», рассчитывая на его рассуждения, он сплюнул табак на подоконник.

— Ничего удивительного, — возразил он, — он мог бы писать и дальше, до конца своих дней, будь рядом с ним настоящая женщина!

Равно как и Мартин был одержим идеей того, будто Вордсворт погубил карьеру Колриджа, так же и мистер Френсис был убежден — единственная вещь могла уберечь его от несчастья, — женитьба на мисс Саре Хатчинсон.

— Пойдемте, — пригласил меня Френсис, — я кое-что вам покажу.

Мы поднялись по винтовой лестнице на второй этаж, к спальне. В моих сонных артериях раздался ритмический стук.

Френсис вошел в комнату, а я остался за дверью.

— Что случилось, доктор? Не интересно?

— Нет-нет, очень даже интересно. Даже больше чем вы думаете.

Шаг вперед — и я уже стоял в спальне Самюэля и Сары.

Ничего. Снова ничего. Нет даже ничего похожего.

Воздух вырвался из моей груди. Слишком долго я не дышал.

В одной из стеклянных витрин находился меч. «Меч, — гласила табличка, — Самюэль Тейлор Колридж носил в 1793 году, когда поступил на службу в качестве солдата разведбригады Шеллингского полка, дабы убежать от долгов за Кембридж. Тогда он взял себе имя Сайлас Томкин Комбербах».

Все же в Стоуэй я узнал что-то новое.

— Не задерживайтесь долго около металлолома, — поторопил меня мистер Френсис, — здесь настоящие сокровища.

С гордостью он указал на застекленный шкаф в нише. На полке рядом с чернильницами и перьями лежала прядь волос, перехваченная красной лентой.

— Это, — сказал Дамиан, — локон Сары Хатчинсон, который Колридж всегда носил в кармане своей куртки.

— Переданный Мэри, май 1800 года, — сказал я к месту. Я хотел польстить ею гордости соответствующим вниманием, хотя сам не был настолько одержим. Благоговение перед реликвиями всегда казалось мне сомнительным.

— Это, — сказал Френсис, его было уже не остановить, — еще далеко не все.

Он открыл шкафчик, похожий на один из тех, в которых раньше хранили яды, выудил оттуда кожаную папку и сунул ее прямо мне под нос.

— Сейчас, — пафосно сказал он, — вы потеряете дар речи.

Лист бумаги, лежавший в папке, оказался факсимиле страницы из дневника Колриджа, датированного апрелем 1805 года.

«О, Сара, — пишет поэт, — если бы моя жалкая судьба оставила меня, я с радостью представил бы нас перелетными птицами, парящими в небесах и поддерживающими друг друга в длительном полете опасного путешествия».

— Красиво, — сказал я.

— Как бы не так! — загремел Френсис. — Это документ трагического смятения. Он писал его, находясь на Мальте, в тысячи миль от нее. А Сара тогда исполняла роль прислуги Вордсворта в Колеортоне. Что же тут красивого? — И прежде чем я смог защититься, хотя бы просто похвалив качество факсимиле, он дрожащим голосом добавил: — Самое страшное в этом путешествии — они так и не начали его. Я заварю нам еще чая.

Пока Френсис возился внизу с чайником, я облокотился спиной о стену и начал рассматривать локон.

Может быть, он и прав, но тем не менее многое еще не совсем понятно. Действительно Асра упала бы в объятия Колриджа после его развода? Ее собственные планы на свадьбу потерпели крушение, когда Джон Вордсворт погиб, а по возвращении Колриджас Мальты и его брак оставался лишь на бумаге — момент был самым подходящим.

Сара Хатчинсон пригласила Колриджа вместе с Вордсвортом на беседу 29 октября 1806 года в Кендал, по иронии судьбы именно в то место, где появился яд, убивший поэта. О чем именно они разговаривали, не известно. Но спустя несколько дней Колридж выливает на страницы своего дневника потоки отчаявшейся страсти — ему все ясно.

«Я знаю — ты меня любишь! Мой разум знает это, а мое сердце чувствует. Но позволь своим глазам, своим рукам сказать мне об этом. Скажи же! Повторяй это так часто, как только сможешь: мой любимый! Я люблю тебя. Чем сильнее мое внутреннее существо чувствует твою любовь, тем сильнее мои органы требуют ее… И так далее, изливаясь непрерывным словесным потоком, прося о помощи свою возлюбленную… Верни назад мой внутренний баланс и гармонию».

Как мы знаем, она этого не сделала. Что и в какой мере она испытывала по отношению к Колриджу, остается до сих пор белым пятном на карте реконструкции. Письма, написанные ею поэту после встречи в Кендале из Колеортона, пропали бесследно. Если верить дневникам Дороти, Сара поделилась с ней своим ужасом после встречи с поэтом, только что вернувшимся с Мальты. Ее испугал телесный упадок поэта, его одутловатое лицо и отекшие конечности. Может быть, ей стало не по себе — проклятый поэт. Те незначительные признаки, которые все же были, не указывали, во всяком случае, на пламенную ответную страсть.

Роль Вордсворта как посредника была противоречивой. («Эвфемизм, — услышал я голос Мартина, — эгоист и ханжа! Называйте вещи своими именами!») С одной стороны, он заботился о благополучии друга. (Мартин: Еще бы! Он же был нужен ему в качестве корректора для «Прелюдии»!) Может быть, ему было сложно представить себе Колриджа в качестве возлюбленного его невестки, живущего вместе с ним под одной крышей. Пропорциональный домашний уют был для пего важнее всего. А Колридж испытывал манию преследования из-за неоднозначного поведения Вордсворта. В декабре 1807 года у Колриджа случилась галлюцинация: ему показалось, он видел Вордсворта в постели Сары, что привело к огромному смущению обоих. На выговор Асры он отреагировал с ужасной логикой любящего человека, понимающего и в то же время не желающего понять, что все прошло.

«Только я люблю тебя так беззаветно. Поэтому, Сара, люби меня! Люби меня!»

Путешествие двух перелетных птиц так и не состоялось.

— Чай готов!

Дамиан принес на подносе две чашки. Но уже после второго глотка мне стало не по себе: где-то рядом маячила еще одна комната — наивысший уровень вероятности (если в моем случае вообще можно было говорить о какой-либо вероятности). К тому же мой автобус отправлялся всего через двадцать минут.

Мой последний автобус. Картинка напоминала мне сюжет из дорожной песни, которыми мне обычно докучал Даниэль. «If you don't love me, baby, I'll take the Itsl bus. And therefore, Sara! Love me! Love me!»

— Мне уже нужно потихоньку собираться, — скати я. — Но перед уходом я с удовольствием осмотрел бы вторую комнату.

— Ничего особенного, — сказал Френсис.

Он пощадил кожаную папку и аккуратно убрал ее назад в шкаф, — всего лишь кровать, стол и кресло. Ну раз уж вы все равно здесь.

Я закрыл глаза, а на меня неслась охотничья собака. С красными ушами, понятное дело.

В кабинете Самюэля Тейлора Колриджа, там, где он написал «Поэму о старом моряке» и «Кристабель», на самом деле стояли всего лишь маленькая кровать, стол и стул.

Плохие подделки. Им не может быть больше двадцати лет.

И их осталось двое.

В книжном магазинчике в книге для гостей я оставил сэру Дамиану на память свой венский адрес и приобрел издание «Понимания женщин».

Не знаю, почему я прервал свой путь и вышел из автобуса в Кильве. Вполне возможно, тело таким тонким, но ультимативным образом просило меня о движении, не задумываясь о той сумме, которой его господин вынужден будет расплатиться с водителем такси. В любом случае оно потащило меня от Худ-Инн к любимому месту Колриджа на пляже в Кильве и дальше, вдоль побережья на запад, через холмы в Ист-Кван-токсхед. Два павлина перебежали мне дорогу. Думаю, они сбежали из садов близлежащих вилл, протиснувшись через дырку в заборе или живую изгородь. Теперь же они пребывали в некотором замешательстве.

В любом случае они закричали на меня. В первый раз я услышал крик павлина — точь-в-точь крик измученной кошки.

Я представил себе ее в эту необычно солнечную осень 1797 года. Дороти, шедшую всегда на шаг или два впереди остальных, но не настолько далеко, чтобы не участвовать в разговоре.

Вильяма, смотрящего с прибрежных скал на поля, сбивающих с толку блеском своих золотых нив. Как будто его Бог решил навести порядок в своей старой языческой кладовке и разложил проветрить над Кванток-Хиллс Золотое Руно. Вильяма, с его незыблемой верой в сотворенную Богом природу как самую лучшую среди всех миров, как одухотворенное, дышащее существо, как непогрешимую учительницу всего настоящего, хорошего и прекрасного. «Якорь моих чистейших мыслей, няня, вожатая, владыка моего сердца, душа всего моего морального бытия». И наконец, Колриджа, который никогда до конца не верил в эту картину гувернантки-природы. Колриджа с «холодной черной дырой в сердце», в которую его змея пускает яд сомнения даже тогда, когда он молится (а делает он это нередко). Колриджа, смотрящего в открытое море, куда он вот-вот выпустит старого моряка, чтобы отдать его на растерзание демонам из собственных кошмаров.

И вот снова Дороти, обожающая пылкие беседы с обоими мужчинами, не способная из-за своего игривого взгляда (я чуть не сказал сердца) ни на что другое, как наблюдать за иногда слащавой серьезностью борьбы двух мальчиков из-за любимой игрушки. Колридж и Вордсворт во время написания «Поэмы о старом моряке» — своего рода метафизическое потопление кораблика.

Дороти, все еще на шаг или два впереди.

Позади меня все еще истошно орали павлины. И туг из-за изгороди на скалы рванули кролики. Но не два или три, а двадцать или тридцать.

Я повернулся и застыл, глядя на небо, месяц и звезду под ним. Исключительно яркое свечение, сказала бы Анна. Как успокаивает, что это был не Сириус — не то время года.

«О, Анна! — подумал я вдруг, испытывая небывалую усталость и даже почти злобу. О, Анна, Анна, why am I not happy?»

И все же я представлял себе нас не стоящими на холме, прямо над обрывом, держащимися за руки в лучах заходящего солнца, позади луна, между нами кролики и т. д. Я видел нас на улицах Сохо: мимо нас проходили вспотевшие праздно шатающиеся гуляки, спешащие бизнесмены или одержимые страстями искатели приключений. В конце концов мы сидим у моего любимого индейца, в прокуренном воздухе, среди гвалта посетителей, мы смотрим глубоко в глаза друг другу, беззаветно склонившись над порцией отличного Murgh Crema Masala.

Потихоньку ночная идиллия начинала действовать мне на нервы.

 

18

Балладу о Кристабель можно пересказать очень быстро.

Полночь как на Женевском озере. Только вместо раскатов грома отовсюду слышны птичьи голоса. Совы разбудили спящего петуха. У сэра Леолайна, старого графа, есть не только беззубый дог, охраняющий их замок, но и одна-единственная любимая дочь. Она, в свою очередь, влюблена в юношу, находящегося вдали от нее. Он христианский рыцарь, по которому тоскует юная дева. Где он сейчас, бьет ли сарацин во имя Господа — нам не известно. Кристабель отправляется помолиться за своего возлюбленного в сосновый лес, залитый лунным светом, и находит себе мягкое местечко, покрытое мхом. Время действия: неопределенное клишированное средневековье; месяц, «который предшествует маю»; кроме того, Колридж добавляет (жители и гости Озерного края и так уже давно это знают): «Весна наступает здесь очень медленно». Место действия: не точные описания ландшафта — Борровдейл, Виндермир, Лангдейл-Пайкс, Брата-Хед. Владения сэра Леолайна предположительно находились неподалеку от Кесвика.

Итак, Кристабель в лесу, но ее молитвы перебивают чьи-то стоны. Совсем рядом. Мы узнаем, что это не ветер: он слишком слаб даже для того, чтобы «сдуть пряди волос со щеки милой девушки».

Это не такой звук, который заставляет такого, как, например, Шелли с криком выбегать в коридор, или тук, который был бы в состоянии обезглавить дерево в саду на вилле «Диодати».

Кристабель складывает под одеждой руки крестом и обходит дерево, на которое она молилась. С другой стороны она встречает «сияющую девочку, одетую в белое шелковое платье, смутно поблескивающее в лунном свете». Это Жеральдина.

Ее похитили пятеро воинов, силой схватили и привязали к белой лошади. Потом они преследовали ее сквозь тени ночи» и в конце концов высадили под этой елью. Воины, «быстрые, как ветер», скакали гоже на белых лошадях. «Одежда Жеральдины выглядит бледной», ее «ноги с голубыми венами босы, и «драгоценные камни, вплетенные в ее волосы, дико блестят».

Две белые девушки встречаются в полночь в лучах лунного света — монохромная идиллия. Но вскоре появляются и другие картины. Жеральдина, приглашенная Кристабель помолиться святой Деве Марии, от усталости не может говорить: Беззубый пес в ярости воет на луну, когда Жеральдина ступает на край разводного моста. А в зале из теплящихся поленьев, лежащих уже в «своей собственной золе», вырывается язык пламени, едва Жеральдина проходит мимо.

Кристабель, не замечая зловещих предзнаменований, приглашает Жеральдину к себе в комнату и наливает ей вина из диких цветов по рецепту матери, умершей еще при родах.

— Ах, любимая мамочка, — говорит Кристабель, — если бы ты была здесь!

Встречи с добрыми духами матерей совсем не по вкусу Жеральдине.

— Прочь, беспокойная мать! — кричит она высоким голосом. — У меня есть сила заставить тебя улететь.

Кажется, Кристабель не слышит ее.

— Прочь, женщина, прочь! Этот час мой! Разве ты тоже ее ангел-хранитель? Этот час отдан мне.

Милая Кристабель только сейчас наконец-то что-то услышала. Но она только опускается на колени и поднимает к небу голубые глаза (в этот момент, кажется, и добрые, и злые духи покинули Колриджа). Она по-своему толкует взрыв гнева гостьи: дикая погоня на белом коне сбила Жеральдину с толку. В конце концов они собираются лечь спать, и Жеральдина предлагает: «Раздевайтесь же, а мне нужно еще помолиться». Затем следует известная сцена, благодаря которой Колридж появился на страницах сайта www.lesbianpoetry.com.

В описании коварной Жеральдины Колридж полностью полагается на фантазию своих читателей. Но тем не менее Кристабель теряет дар речи, когда ее гостья сбрасывает с себя шелковую одежду. В конце концов, откровенные сцены ранних изданий (зеленоватый блеск чешуйчатой кожи, изъеденное личинками тело, вонь и деформация разлагающегося тела) были устранены в пользу простых форм:

Behold! Her bosom and half her side — A sight to dream of, not to tell! О shield her! Shield sweet Cristabel! Sieh! Ihr Busen und ihre Seite zur Hälfte — Ein Anblick zum Träumen und nicht zum Aussprechen! О beschirmt sie! Beschirmt die liebliche Cristabel! [148]

Но Кристабель совсем не хочет защищаться, когда Жеральдина обнимает ее и шепчет на ухо то пророчество, которое так напугало молодого Шелли. Как над океаном старого моряка, над лесом Лангдейла луна становится ареной для всякой нечисти. И там, где останавливается лунная богиня, время отмеряется звездами.

A star hath set, a star hath risen, О Geraldine! Since arms of thine Have been the lovely lady's prison. О Geraldine! One hour was thine. Ein Stern ist versunken, ein Stern ist aufgegangen, О Geraldine! Seitdem deine Arme Das liebliche Fräulein gefangen haben. О Geraldine! Eine Stunde war dein. [149]

Даже ночные птицы не пели весь этот час, поддавшись чарам Жеральдины. Когда же Кристабель просыпается, из ее глаз по щекам льются слезы; она плачет и смеется одновременно. К ее ногам снова приливает кровь, и ей от этого щекотно. Жеральдина стала этой ночью еще прекраснее, «она вдоволь напилась с благословения сна»! Взоры обеих женщин встречаются, и Кристабель «приветствует» обольстительницу «в таком смятении души, когда резвые сны постепенно оставляют ее».

Все это звучит совсем иначе после изнасилования полусгнившим монстром. В головокружительном темпе свойства Жеральдины колеблются между «божественными» и «рептилиеподобными». Колридж загоняет воображение читателей в пустыню парадокса при помощи смелых набегов. Он подталкивает их к тому, чтобы они сами рисовали себе в воздухе экстремально отвратительную и в то же время притягательную фигуру Фаты Морганы. Или заставляет их мечтать о ней.

Когда же даму представили старому хозяину имения, у него бешено заколотилось сердце. И не только потому, что незнакомка выглядела «сияюще прекрасно» и т. д. Она представилась ему дочерью его старого, от безумия согрешившего друга, сэра Роланда де Вокс из Трайермейна. Он дрожит от негодования и клянется «вытрясти мерзкие души из тел» ее похитителей (тех, на быстрых белых конях). Когда сэр Леолайн обнимает Жеральдину, у Кристабель случается видение:

Again she saw that bosom old, Again she felt that bosom cold, And drew in her breath with a hissing sound. Noch einmal sah sie jenen welken Busen, Noch einmal fühlte sie jenen kalten Busen Und zog den Atem ein mit einem zischenden Laut. [150]

Таким простым выражением подчеркивается постоянный контраст «хорошая Кристабель против опасной Жеральдины». Но собственные страхи и страстные желания девушки превращают ее в змею. «Ужасная картина» быстро забывается, а воспоминания о том, как она лежала «в объятиях леди», рождают «восхищение в груди».

С того момента бредовые идеи начинают витать в замке сэра Леолайна. Берд Брейси, который должен доставить Жеральдину лорду Роланду, чтобы подготовить праздник примирения между старыми упрямцами друзьями, просит о небольшой отсрочке. Дело в том, что его мучает один и тот же сон. Он видит голубя, которого обвивает светящаяся зеленая змея, раздувающего горло от страха смерти. Этот сон не исчезает при пробуждении, как каждое кажущееся правдоподобным видение:

This dream it would not pass away — It seems to live upon my eye! Dieser Traum wollte nicht von mir weichen — Er scheint auf meinen Augen zu leben! [151]

(Если бы видение и дальше спокойно жило там, то С.Т.К. мог бы добавить, что однажды ночью обязательно придет Эбон Эбон Талуд и вырвет его, вместе с глазом…)

Но сэра Леолайна мало что заботит. Для него все роли распределены предельно ясно: голубь — это Жеральдина, а ее враг — змея. Он целует леди в лоб, и настает время для следующего видения. На сей раз оно появляется у Кристабель:

And the lady's eyes they shrunk in her head, Each shrunk up to a serpent's eye. Und die Augen des Fräuleins, sie schrumpfen in ihrem Kopf, Jedes schrumpfte zu einem Schlangenauge. [152]

Наверняка Кристабель знала это и раньше, но и сейчас она все еще борется со своим прежним благоразумием. Итак, девушка просит отца отправить Жеральдину прочь — курьезное и унизительное требование, учитывая тот факт, что он и так уже объявил о ее отъезде в Трайермейн. Но драматургия Колриджа позволяет некоторые противоречия и повторы. Самое главное, текст придает общей картине загадочности еще одну дополнительную грань. Не только Кристабель должна понять, что в момент ее страсти она и есть та самая Жеральдина, но и хозяину замка, ставшего наивным от душевной доброты Кристабель, змея позволяет откусить от яблока познания.

Вот такой должен он видеть свою дочь:

So deeply had she drunken in That look, those shrunken serpent eyes, That all her features were resigned To this sole image in her mind. So tief hatte sie jenen Blick in sich eingegossen, Jene eingeschrumpften Schlangenaugen, Dass alle ihre Gesichtszüge Diesem einzigen Bild in ihrer Seele ergeben waren. [153]

В то время как сэр Леолайн уже видит, но пока еще не совсем понимает (это был всего лишь маленький кусочек) того, что происходит, он немного злится на негостеприимную дочь. И Колридж в заключение приводит одно объяснение, почему отцы иногда не могут ничего иного, как выразить «невольно избыток чувств любви обидными словами», и потом, не закончив мысль, обрывает ее — даже «Кристабель» остался фрагментом. Итак, «одинокий образ» противостоит остальным текстам «волшебного года». Несмотря на все мольбы, вроде «Прикрой ее! Прикрой, милая Кристабель!», даже сам Самюэль Тейлор Колридж не хочет защищаться от языческой вакханки. Он уже близок к тому, чтобы полностью поддаться чарам абиссинской девы, стать тем самым демоническим любовником и окончательно утопить христианский арбалет старого моряка в мире морской богини Жизни в Смерти. Исход борьбы языческого и христианского я поэта кажется решенным в звездном часе объятий Жеральдины и Кристабель. Сила притяжения белой богини повелевает его словами; дверь в иной мир открыта; а вблизи не видно того предпринимателя из Порлока, который мог бы помочь прекратить все это. Мертвый альбатрос падает с его шеи. И большая змея, могущественнее, чем Иегова, которая с детства мешает ему молиться, поцеловала его в губы.

* * *

Один час, Жеральдина, твой или один год — весной 1799 года Колридж находится в Германии и пишет детские рифмы. Подавленный чувством вины, на полпути к схоластическому существованию. И мне нужно разгадать эту загадку, в которой я найду мою комнату — его комнату. Как глупо, дорогая Анна.

 

19

Само собой ясно, что для столь необычного творческого взрыва, как «волшебный год» Колриджа, должно быть множество объяснений. Даже наука с удовольствием впускает в себя тайны: какой-нибудь автор с большим удовольствием нежится в лучах собственной теории, не обращая внимания на истины, лежащие в тени позади него.

Дружба с Вордсвортом! Скрытая гомосексуальность! Тайная любовь к Дороти! Сублимация запрещенной страсти! Первый контакт с опиумом! Эврика! И все-таки чем несостоятельнее кажутся тезисы, тем прозрачнее становится тонкий лед, по которому они идут. Самые прекрасные тексты — те, которые просто выражают удивление. «Было бы понятно, — пишет Альварес, — если бы эти три стихотворения были просто хорошими. Каждый поэт за всю свою жизнь пишет горстку хороших стихотворений. Но шедевры Колриджа единственные в своем роде — их нельзя сравнить ни с чем в английской литературе, — и в контексте остальных его творений они смотрятся почти неуместно». Даже самая величественная из всех статей по поводу трагедии Колриджа в трех актах, эссе Теда Хьюджса «The Snake in the Oak», проливает свет на некоторые аспекты таинственного сдвига, но не на ее резкий конец.

Однако редко кто утруждает себя тем, чтобы спросить настоящего эксперта — Самюэля Тейлора Колриджа. Его дневники и письма, начиная с прибытия в Куксхафен в сентябре 1798 года, полны сбивающих с толку пассажей. Путешествие по Германии очень похоже на панический побег; еще на корабле он опустошает винные запасы датского и ганноверского попутчиков, танцует с ними «a sort of wild dance of the Deck», раскованный и освобожденный, словно только что улизнувший от лукавого.

Его путешествие должно было длиться всего три месяца: Сара не хотела дольше одна заниматься детьми. 14 мая 1798 года родился их второй сын Беркли, и на протяжении нескольких месяцев Сара тщетно пыталась отговорить Колриджа от этого путешествия. В конце концов она сдалась и отпустила его. Но с одним условием: самое позднее к Рождеству он должен был снова быть в Стоуэй.

Несмотря на постоянные письменные уверения, что он очень скучает по своей семье, поэт проводит рождественские праздники с пастором и его детьми в Ратцебурге.

(Вильям и Дороти попрощались друг с другом еще после Гослара — там было дешевле и проще.) В январе 1799 года Колридж в письме делится с Пулом — не с Сарой — своими новыми планами. Он должен ехать в Геттинген, в известный университет. Запланированный конец путешествия — май.

В его дневниках нет даже намека на то, что Колридж задумывается о том, каким убийственным может быть это известие для Сары. Размышления о философии Канта, описание забавных обычаев — замечания по его запланированной биографии Лессинга, но ни единого слова о нарушенном обещании жене. Такое впечатление, что уже на палубе корабля в Куксхафен Колридж знал, как долго он будет отсутствовать.

11 февраля 1799 года на руках у матери от неожиданной лихорадки умирает Беркли Колридж. Сара переживает нервный срыв. Пул, с момента отъезда друга заботившийся о ней, изо всех сил помогает Саре в самые страшные моменты. Едва она начинает поправляться, Пул обращается к ней со странным предложением. Он просит ее не сообщать Самюэлю о смерти их сына. В конце концов, отец и так излишне заботится о детях, а ужасная новость охладит его рабочий пыл. Вместо того чтобы послать Пула ко всем чертям, Сара поддается уговорам и молчит.

И только 15 марта Томас Пул, тактичный, как всегда, сообщает своему другу страшную весть. Колридж получает письмо 4 апреля в Геттингене.

Его реакция поразительна — он предпринимает пеший поход по окрестностям Геттингена, бросая камни в реку. Он не может плакать, пишет он в своем дневнике. Скорбь не доходит до его сердца. Лишь одно чувство съедает его изнутри, — чувство, которое не оставит его в покое до конца дней, — вина.

Самое ошеломляющее в этой истории то, что он не выглядит потрясенным.

Он реагирует так, как будто знал обо всем заранее.

И словно был как-то в этом замешан.

Наконец приходит письмо и от самой Сары. «Не могу выразить, — пишет она, — как пламенно я жду твоего возвращения или насколько велико будет мое разочарование, если я не увижу тебя в мае». «Смерть Беркли, — отвечает ей Колридж, — усиливает мое недовольство доктриной Пристли о будущем существовании детей». И это утешение?! В том же письме он посылает маленькое дополнение: своего рода эпитафию на смерть ребенка, сильно его потрясшую.

На смерть дочери его знакомого.

Без сомнений — это лакомое жаркое на тарелке любого психолога. С каждым прикосновением ножа из мяса доносится: «Вытеснение!» — и дело уже проглочено. Но тем не менее что-то мешается, ломает аналитический прибор.

В одном из писем Пулу Колридж дает ясно понять, что он ставит себе в вину смерть своего сына. И это тоже могло бы лечь на тарелку в качестве гарнира. Но объяснение становится действительно сложным ввиду его паники, которая медленно, но безостановочно роится в голове Колриджа. А что, если Хартли станет следующим? «Я надеюсь, — пишет поэт своему другу, — он не умрет, когда я вернусь домой».

И через несколько строк, словно он услышал рассерженную реакцию Пула, он более подробно повторяет ему, как это важно: «Мой дорогой Пул! Пожалуйста, не дай умереть Хартли до моего возвращения».

Тем не менее Колридж прилагает все усилия, чтобы задержаться в Геттингене как можно дольше. Даже приезд Вордсворта и его настоятельные просьбы не могут заставить поэта вернуться домой. В Стоуэй он посылает всего лишь стихотворение, к тому же довольно жалкое.

Сара мстит на свой лад, подробно и самодовольно рассказав Колрвджу о жалком восприятии критиками «Лирических баллад».

В июне окончательно истекло время пребывания поэта в Геттингене. Он больше не смог найти вразумительных аргументов для своего покровителя, чтобы остаться там. Годовой бюджет израсходован: бренди, вино и опиум стоили в Германии очень дорого. Кроме того, собрано достаточно материалов. В три больших ящика погрузили книги и рукописи и отправили на корабле в Ярмут.

Колридж всячески затягивает свое возвращение. Он навещает друзей в Гарце, Карлионе и Гринафе, а также английских студентов. Они во второй раз поднимаются вверх, на ведьмину гору, и Колридж поторапливает их, несмотря на свои отекшие ноги. Поэт словно надеется найти решение своих проблем. Только не домой, шепчет он себе, поднимаясь вверх, шаг за шагом. Только не домой.

Никогда больше не возвращаться на место вины.

Только в конце июля он подошел к двери особняка на Лайм-стрит. Чудо произошло. Хартли жив. Тем не менее состояние здоровья его отца ухудшается за считанные дни.

Спустя две недели Сара едет к семье Саути в Минхед.

 

20

После спокойной ночи с незначительными освежающими снами (мне приснился служащий моего банка: поездка на такси от Ист-Квантоксхед в Линтон стоила мне целое состояние) я терпеливо завтракал до тех пор, пока официанты не стали накрывать обеденные столы. Повинуясь приказам своего желудка, я остался сидеть и заказал уравновешенную последовательность блюд. Еще Теннисон сказал: недооценивать ленч — ошибка.

Или это был Генри Джеймс?

Итак, я успел только на послеобеденный автобус в Минхед. Красный автобус № 300.

Я вышел на полпути между Каути-Гейт и Порлоком — оттуда вела дорога вниз, к плотине Порлока. Моя карта была высшего класса, на ней был отмечен каждый сарай — уже через пару сотен ярдов я понял, что нахожусь на правильном пути. На табличке стояла надпись: «Фермы «Эш» и «Йернор». Ночлег с завтраком» — и указующая стрелка.

Я шел туда мимо итальянских сосен, сверчки пели мне прямо на ухо. Какой-то средиземноморский оазис посреди влажного Сомерсета.

Передо мной возник запутанный указатель: если свернуть на тропинку, ведущую на восток через лес, то можно прийти на культовое место раннего Средневековья, где стоит камень предположительно IX века, открытый в 1940 году. Далее следовали ненужные сведения о том, как великодушен обладатель камня, открывший его общественности, хотя тот и находится на его владениях, и что поход туда может быть опасным, и так далее.

«Хорошо, — подумал я, — любопытство — мать всех открытий. Я сверну немного с моего пути».

Я продирался сквозь подлесок. Мой рюкзак постоянно цеплялся за ветки. Вдруг ветка, покрытая шипами, ударила по моей правой щеке. Любопытство еще и мать всех провалов. Но тем не менее я упорно шел вперед, пока не уперся в поляну перед куском скалы. Это и было то самое культовое место. Единственным, что бросалосьв глаза при виде этого «чуда» — за исключением того, что он стоял вертикально, как менгир, — был знак, высеченный на скале, — крест в круге. А рядом лежало огромное дерево, вырванное с корнями и небрежно оставленное па земле.

На обратном пути я снова получил пару царапин и поклялся себе в следующий раз игнорировать подобные указатели.

По пути к фермам меня облепил целый рой мух и так и следовал за мной, словно я был какой-то ходячей горой навоза. Над моей головой кружилась еще парочка канюков, и в моем мозгу всплыло самоопределение Колриджа: «Там, где прежде раздавался лишь лирический голос певчей птицы, — так он писал, — теперь кружит метафизический канюк, тяжело ударяя крыльями, над темной пустыней».

На развилке дороги висел указатель к ферме «Йернор» — сегодня называлась ферма «Йернор» — направо. Когда я подошел к самому зданию, мои предположения подтвердились. Это был симпатичный комплекс зданий, окрашенных в светло-серый цвет, построенный в середине XX века. От старой фермы времен Колриджа не осталось ни одного камня.

Итак, я снова отправился к развилке, а оттуда налево — к ферме «Эш». Мухи сделались настолько назойливыми, что мне пришлось прикурить «Бенсон» и держать ее дымящейся прямо перед собой. Эффект оказался незначительным.

Многообещающая ферма «Эш». Старая постройка, пристройки в форме латинской буквы «U», отчасти покрытые шифером, отчасти черепицей. Невысокие стены, выложенные из серого камня. По крайней мере ферма выглядела старой. У входной двери был припаркован «лендровер». Тоже не из новых.

«Свободные комнаты», — гласила вывеска под колокольчиком. Я нажал на кнопку звонка.

На мой звон ответил звонкий лай. Дверь распахнулась, и на меня выскочила охотничья собака, правда, коричневая и на поводке у хозяина. Видимо, хозяин не очень-то обрадовался моему визиту.

— Чего тебе? — тявкнул он чуть дружелюбнее, чем его собака.

— Колридж, — ответил я рефлекторно.

— Хендерсон, — сказал владелец. — Что вы ищете на моей ферме?

К такому приему я не был готов.

На голове Хендерсона еще сохранилась вымирающая привычка лысеющих мужчин: отпускать волосы сзади и при помощи геля обматывать ими лысую черепушку. Под избитым джином или каким-либо другим исчадьем ада носом красовались красные усы, состоящие из двух половинок. Это смотрелось так, словно он приклеил себе на верхнюю губу ворсинки от щетки для мытья бутылок.

Заикаясь, я попытался попросить у него прощения за внезапное вторжение. И тут я вспомнил, как моя хозяйка из Кесвика назвала меня журналистом.

Итак, я пугешествую по заданию своей газеты и готовлю большой репортаж о романтиках, и как раз один из них, некий Колридж, написал на ферме важное стихотворение.

— Здесь не было никакого поэта, — с уверенностью сказал Хендерсон.

Крупнокалиберная кошка появилась из коридора и начала, не обращая никакого внимания на собаку, играть со шнурками хозяина.

— Милый зверек, — сказал я, стараясь ослабить напряженность в разговоре. — Как ее зовут?

— Никак не зовут, — объяснил мне Хендерсон, — это просто кошка.

— Понимаю, — сказал я, и это прозвучало как оскорбление.

Каждый здравомыслящий человек именно в этот момент повел бы себя абсолютно иначе. Как говорят, несолоно хлебавши… Но я проделал сумасшедшее путешествие отнюдь не для того, чтобы споткнуться на предпоследнем препятствии. Окончательно я брошу поиски только после «Шип-Инн».

И я все же спросил, можно ли осмотреть комнаты.

— Что осматривать, — заворчал Хендерсон, — это же не музей?!

— Может быть, — моя последняя попытка, — здесь можно переночевать?

Черты лица несговорчивого собеседника просветлели.

— Двадцать фунтов за ночь. Завтрак с восьми до десяти.

Вот видите! И хотя меня приводила в ужас мысль о том, что мне придется провести здесь ночь, к тому же без второй подушки, все же я сумел пройти мимо несокрушимого привратника с его Цербером. Все самые необходимые вещи лежали у меня в рюкзаке: зубная паста, щетка, фонарик и консервы.

— Согласен, — сказал я с небольшой дрожью в голосе.

— На сколько?

— Одну ночь.

— Тогда это будет стоить двадцать пять.

Эх, люди, преследующие только одну цель — продать все подороже. Я покорно пожал плечами.

— Проходите. Комната наверху.

В конце коридора находилась лестница, ведущая на верхний этаж. Окрыленный собственным успехом, я шел впереди, таща за собой Хендерсона. Наверху я направился к одной двери, но хозяин остановил меня.

— Не эта. Здесь кладовка, полная старого барахла. Наша комната с той стороны.

Я пропустил Хендерсона вперед и проверил за его спиной ручку кладовки.

Закрыто.

Комната для гостей — как оказалось, единственная на ферме — удивила меня. Я увидел просторную комнату с двуспальной кроватью, ванную комнату с новой кафельной плиткой и душевой кабиной и даже маленький холодильник. Окно выходило во двор, где резвились животные: две пастушьи собаки, куры и даже овца. Над кроватью висели два больших плаката «Породы собак Англии и Уэльса» и «Овцы Британии».

— Если хотите, — предложил Хендерсон, — спускайтесь вниз, на кухню, Мод что-нибудь приготовит.

Я потихоньку привыкал к могучей силе его предложений. Никакого языкового балласта — каждое ненужное украшение уложено в мешок с песком и без сожаления выброшено за борт.

Достойно восхищения.

— Спасибо, — сказал я, — может быть, позже.

Как только Хендерсон вышел за порог, я с боязливым ожиданием ринулся к холодильнику. Так и есть. Упаковка «Гиннесса». Я вдруг вспомнил ту радость, с которой находил на Пасху целое гнездо шоколадных яиц. Чуть позже еще пару сандвичей от Мод Хендерсона — и я снова человек.

После первого глотка пива я пошел изучать породы собак. Среди пуделей, догов и биглей присутствовало изображение белой охотничьей собаки с красными ушами. «Цербер, или дьявольская собака», — стояло под картинкой, мелким шрифтом: «Уэльский Cum Annum». Подходящее имя для животного из моих снов.

Разумеется, действовать следовало осторожно. Хендерсон явно не доверяет мне, и если я стану вынюхивать что-то средь бела дня, он натравит на меня свою дворняжку. Итак, о хозяйских комнатах я мог сразу же забыть. Мне так же было сложно представить себе Хендерсона, лежащего рядом с Мод в пижаме в клеточку и с повязкой для усов на лице, в комнате, являвшейся мне во сне.

Наступил уже поздний вечер, и мне оставалось лишь уповать, что они рано пойдут спать. Спускаться, чтобы заказать себе еды, тоже выглядело рискованным. Если бы я сидел рядом с ними, они могли бы начать задавать мне неприятные вопросы, и если мои выдумки начали бы трещать по швам, это лишь подлило бы масло в огонь его недоверия. И кто знает, насколько хитрой была эта Мод. Незаметность — лучшая подруга детектива, говорил еще Филипп Марлоу. Или Сэм Спейд.

С тяжелым сердцем я решил отказаться от сандвичей. В моем рюкзаке всегда имелся запас на черный день: одна или две банки консервированной солонины и пачка крекеров. Они смогут утешить меня после такой потери. Итак, время ожидания до сумерек я скоротал, изучая породы британских овец.

К счастью, стены фермы оказались чрезвычайно проницаемы с точки зрения акустики, поэтому я слышал шаги подо мной, приглушенное бормотание, иногда понимал даже отдельные слова. Собственно, требовалось лишь подождать, пока тишина полностью поглотит любые звуки. Но с другой стороны, такая звукопроницаемость могла стать для меня роковой, тем более если скрип открывающейся двери окажется в состоянии разбудить парочку.

— Почему, собственно, парочку? — задумчиво перебил я сам себя. — Кто сказал, что она ему, скажем, не сестра или дочь. Да какая разница! — возразил я себе. — Тогда две спальни. А может, даже одна, и к тому же на первом этаже. Тогда я смогу наконец-то покончить со шпионажем.

Продолжая разговаривать сам с собой, я накрыл скромный ужин. Открыв третью банку солонины опустошаемого только в безвыходных ситуациях резерва, я услышал, как улеглись шорохи на первом этаже. Шаги по коридору, закрывающаяся дверь, ведущая в замок, снова обрывки разговора, но теперь намного дальше. И наконец, журчание сточных вод.

Были они супругами или нет, тем не менее спали они в одной комнате. Едва воцарилась долгожданная тишина, я достал фонарь и прошмыгнул в коридор — пародия на героев Чандлера или Хэммета.

К сожалению, охота не принесла желаемых результатов. На первом этаже я увидел всего две двери: одна вела на кухню (свет моего фонарика развеял все сомнения: это была кухня и ничего больше), другая в спальню — табу для меня до конца дней. Если только я не рискну получить заряд дроби- в живот. Или не стану потихоньку отравлять обоих мышьяком, чтобы по истечении моего многомесячного пребывания, по окончании их невольной борьбы со смертью, ликуя, зайти в запретную комнату, склониться без капли сожаления над их едва теплыми телами с широко раскрытыми глазами, чьи веки потихоньку съело безумие, и в конце концов понять — эта спальня такая же, как и тысячи других спален.

Мне срочно требовалась диета, прежде всего для души.

Наверху находились только моя комната и запертая кладовка. Итак, снова провал.

— Хорошо, — подумал я, — пусть четвертая банка «Гиннесса» споет мне колыбельную песню, а утром я еще немного опозорюсь в Порлоке и потом — до аэропорта в Бристоле.

Намереваясь сделать ритуал подсчета овец перед сном в бессонные ночи более правдоподобным, я решил запомнить парочку особенно необычных британских овец. Я не смог противостоять пятой банке пива. Дернув за кольцо, я услышал характерное шипение и как раз в этот момент вспомнил, как Даниель — хранитель всех нездоровых знаний — учил меня делать из этой железяки обычную отмычку. Немного успокоившись, я принялся за работу. При помощи фонарика я согнул алюминиевые части в нужную форму и прошмыгнул в коридор, собираясь отпереть замок на двери кладовки.

Любой студент, даже первокурсник, упал бы от смеха, наблюдая за мной. Отмычка просто повисла в замке, и я не смог повернуть ее ни вправо, ни влево. Итак, комната Синей Бороды не раскрыла тайны. Уставший и недовольный собой, я облокотился на дверную ручку, услышал издевательский писк — и дверь открылась. Хендерсон, должно быть, открыл ее. Но зачем? Или она открылась лишь от прикосновения?

Мне не пришлось включать фонарик — в камине горел огонь.

Кресло. Кровать. Заваленный бумагами стол. Отражение огня на потолке.

Справа — письменный стол. На нем лежат рукописи, перо, чернильница, открытая книга. Кресло, повернутое к окну. Кровать в центре комнаты, у правой стены — камин.

Подо мной закачался пол, контуры окна начали расплываться. Но прежде чем подкосились колени, я успел заметить: комната по форме напоминает трапецию с основанием в стене с окном.

Потом я погрузился в черное море.

Меня разбудила сильная пощечина.

Над моим лицом склонились впалые щеки, накрашенные красной помадой губы.

— Жеральдина, — закричал я.

— Мод, — ответила женщина, — Мод Хендерсон. Вам нужно меньше пить.

Ее щеки на самом деле слегка впали. Серая прядь волос упала ей на лоб. Цвет помады был скорее оранжевым, нежели красным.

Я просто снова заснул. Как утешительно. И как досадно.

— Что вы делаете, — спросила Мод, — в нашей кладовке?

С большим трудом я приподнялся и попытался сориентироваться. Я лежал на полу в комнате, между кроватью и камином, Слева над моей головой, на столе, возвышалось перо, как парус на горизонте. Искра из камина прожгла небольшую дырку на моих брюках.

Я дотронулся до ножки кровати: дерево, а не Фата Моргана.

Значит, комната действительно существует. И я ее нашел.

— Вы немой или плохо слышите? — спросила дружелюбно Мод.

Мне нужно было сохранять самообладание, хотя это давалось мне с трудом, и убедить Мод в честности моих намерений.

— Ни то и ни другое, — ответил я, — всего лишь небольшой приступ. Проблемы с кровообращением.

Мод ждала, скрестив руки: объяснение показалось ей слишком слабым.

Я с грохотом поднялся, стряхнул с брюк пепел и протянул ей руку.

— Александр Маркович, — сказал я как можно торжественнее, — извините за мое любопытство. Я пишу для одной венской газеты статью об английском романтизме, и именно в вашей кладовке было создано самое великое стихотворение мировой литературы.

Мод взяла меня кончиками пальцев за тыльную сторону ладони. Словно ее руки были присосками детектора лжи. Не без сострадания она разглядывала мой внешний вид. Очевидно, она в самом деле не думала, что я вор. Равно как и то, что я в своем уме.

— Скотт рассказал мне кое-что, — сказала она и отпустила мою руку, — лично я не имею ничего против фантазеров, но вам лучше пойти спать.

— Да, — ответил я, — вы абсолютно правы. Но я надеюсь, вы позволите мне остаться на пару дней в вашей уютной комнате для гостей.

— Давайте поговорим за завтраком, — сказала Мод и вышла в коридор.

Мне и в самом деле требовались несколько часов спокойного сна, но прежде я хотел бросить взгляд на книгу, лежавшую на столе. В дверном проеме появилась голова Мод.

— Я положила вам аспирин на ночной столик, — заботливо сказала хозяйка тоном строгой воспитательницы.

— Спасибо, — ответил я. Оставил книгу лежать на столе и ушел в свою комнату.

Уснул я за считанные минуты, как будто ничего не произошло.

 

21

Мод и ее муж уже сидели за столом и завтракали, когда я вошел в комнату. После пробуждения я потратил еще некоторое время, чтобы привести свою внешность в более цивилизованный вид. Помыл волосы, достал свежую рубашку из рюкзака и побрился.

— Доброе утро! — сказал я. Это должно было звучать дружелюбно, во всяком случае как-то нормально. Или просто здорово.

— Доброе, — сказал Хендерсон с набитым ртом, — проспался?

— Думаю, да, — растерянно ответил я. Сейчас было не самое лучшее время для поправки.

— Яичницу с ветчиной? — спросила Мод. Я кивнул.

— И чашка кофе была бы весьма кстати.

— Есть только чай, — сказал Хендерсон, — намного полезнее.

Хорошо, тогда просто чаю.

— Позволите? — намекнул я на пустующее кресло за кухонным столом.

Хендерсон без единого слова показал мне открытую ладонь. Мне было не совсем понятно, что это могло значить.

— Конечно, — подразумевалось как «за отдельную плату».

Возможно, вежливость, струящаяся сладким сиропом с моих губ, вызывала в нем отвращение.

Я сел за стол и начал с извинений по поводу моего непозволительного вторжения в их кладовку, украшая свою речь помпезными изображениями важности моего открытия.

Хендерсон оказался прагматиком.

— Значит, вы и дальше хотите тут вынюхивать, — сказал он и осторожно отложил столовый прибор в сторону.

— Да, — ответил я, — то есть нет. Я бы хотел провести здесь расследование и задержаться на пару дней, может быть, неделю.

— Расследование, — повторил он. Из его уст это прозвучало как извращение, — тогда занимайте и вторую комнату. Это будет стоить сорок фунтов в сутки.

— И два фунта за банку пива, — добавила Мод. Они оба были исключительной, отлично сработавшейся командой, нет сомнений.

— Хорошо, — сказал я.

— Тогда договорились, — ухмыльнулся Хендерсон.

Мод встала и бросила на сковородку пару яиц и две полоски бекона.

Итак, все были довольны. Остаток завтрака мы провели в уютном молчании.

Я вернулся в комнату для гостей, растянулся на кровати и боролся с самообладанием. И хотя я едва сдерживался оттого, чтобы тут же не отправиться в заветную комнату и как следует обследовать ее, тем не менее я заставил себя продумать план действий на ближайшее будущее. Прежде всего мне нужно было перетащить мой багаж из Линтона на ферму. На автобусе и пешком это было бы довольно проблематично. Ближайшее бюро по аренде автомобилей находилось предположительно в Минхеде или Таунтоне. Итак, оставался только «лендровер» Хендерсона. Значит, служащий моего банка станет завсегдатаем моих снов. Но от одной только мысли о том, что мы вместе с Хендерсоном отправимся в Линтон, где нам придется как минимум пару часов находиться вместе, у меня на лбу выступили капельки холодного пота. Оставался только один выход из сложившейся ситуации: требовалось уговорить хозяина доверить мне свою консервную банку. Я еще немного помедитировал, уставившись на особенно стоически смотрящего дога на таблице, а потом пошел разыскивать Хендерсона.

Он оказался во дворе, где кормил своих кур.

Мое предложение его нисколько не удивило.

— Я уже подумал о том, что вам, вероятно, нужно перевести сюда свои вещи.

Он предложил подвезти меня до Линтона и обратно за скромное вознаграждение в 30 фунтов. Я же возразил, что мне и в голову не приходило отвлекать его от работы. Кроме того, я такой истеричный попутчик… В общем, сколько мне стоило бы позаимствовать его автомобиль?

Назвать его взгляд пренебрежительным явилось непростительным преуменьшением.

— Вы — в моем «лендровере»? Это грозит полной катастрофой.

И он назвал сумму, значительно превышавшую размеры моего резерва.

— Я хочу арендовать вашу груду металлолома, а не купить! — в ярости заорал я.

Видимо, моя реакция немного успокоила его: если бы я согласился на его предложение, он до конца своих дней считал бы меня опасным сумасшедшим.

Мы договорились о приемлемой цене, после чего я подписал страховку и Хендерсон вручил мне ключи.

Когда я садился в автомобиль, Хендерсон стоял рядом, держа руки в карманах. У него был скептический взгляд, — видимо, он ждал демонстрации моей недееспособности. Однако «лендровер» резво завелся, куры с криком разлетелись по сторонам, и я направил эту старую мельницу со двора вниз по узкой дорожке, к основной магистрали.

Я довольно быстро приспособился к левостороннему движению, пару раз, правда, мне приходилось до упора вдавливать педаль тормозов, чтобы спасти овечью шкуру. Но в целом поездка прошла без происшествий.

Как выяснилось, водитель такси обманул меня, когда я только приехал в Линтон. Нужно было всего лишь і свернуть перед А39 наверх в Каунтисбери из центра города, и вот вы уже перед входной дверью отеля.

Я собирался с такой бешеной скоростью, как будто Норны включили сверху свои шарообразные мониторы на перемотку. Книги летели в чемоданы, словно подталкиваемые невидимой рукой, где-то между ними парила моя одежда, а сверху приземлилась подушка. Когда же я решил сделать небольшую паузу, то с удивлением обнаружил — все вещи уже собраны. И конечно, я не мог уйти оттуда, не посмотрев в последний раз с балкона на прекрасный пейзаж: отвесив низкий поклон, я попрощался с Силари Сэндс.

Мой теперь уже бывший хозяин помог мне перетащить вещи в машину. И после того как машина была полностью загружена, мы искренне нежно попрощались, хотя я и был немного рассеян. На обратном пути я буквально ничего не помнил о прошедшей ночи — комната прямо-таки притягивала меня на ферму. Я пришел в себя только в комнате для гостей — абсолютно потерянный, сидя на своей кровати, окруженный огромными чемоданами.

В камине еще пылала парочка обуглившихся дров. Со вчерашнего вечера никто не подбрасывал дров в огонь, который показывал вчера на стенах и потолке оранжево-красный фильм. Но даже сейчас, при дневном свете, это место, казалось, находилось в другом времени. Я подошел к столу и начал рассматривать страницы заложенной книги. На узких строчках мелким шрифтом были напечатаны строфы старой английской баллады. Текст был очень старым, предположительно XIII или XIV века. Древнеанглийский был для меня всем, чем угодно, только не моей специальностью, поэтому я понимал только фрагменты. Только тогда, когда я «дочитал» до первого имени, мне все стало ясно: Талисин. Я положил руку между страниц, чтобы не потерять то место, и закрыл книгу. «The Red Book of Hergest» — стояло на обложке и год — 1796. По моим данным «Красная книга» являлась сборником старых уэльских песен XIII столетия. Очевидно, в настоящем издании в 1796 году был напечатан очень ранний перевод на древнеанглийский язык. Это же издание включало в себя и стихотворение «Romance of Taliesin» — балладу о становлении барда, и именно на этом месте была заложена книга. Я задержал дыхание и открыл книгу на форзаце. Здесь было снова написано название книги, год издания и имя издателя — Коттл, Бристоль. Справа сверху красовался экслибрис без вычурных росчерков, а под ним — три буквы знакомого мне почерка: S.T.C.

Я отдернул обе руки, словно «Красная книга» была раскаленной плитой.

Если она и в самом деле принадлежала Колриджу, то как она могла пролежать неопознанной на этом столе более двух сотен лет? Нет, это абсолютно невозможно. Скорее всего это фальшивка. Или западня. Но тогда для кого и зачем? Осторожно я листал книгу дальше за руладами о Талисине. Заложенное место я так и не нашел, зато наткнулся на начало баллады. Но тем не менее как я ни старался, так и не смог понять смысла этих строк. Может быть, содержание этого произведения и было незначительным, просто кто-то случайно открыл книгу именно в этом месте. Случайно, да, это было спасительным словом. Случайно, как, впрочем, и все здесь.

Еще я заметил на полях внизу одну заметку. Там было подчеркнуто одно имя Керридвен, арядом, очень маленькими буковками от руки было вписано другое имя: Жеральдина. И восклицательный знак. У меня не было никаких сомнений: это было написано рукой Самюэля Тейлора Колриджа.

Если это была подделка, то, черт возьми, хорошая! Если нет, тогда это значило, что передо мной филологическая сенсация.

Мне нужно было показать кому-нибудь эту книгу, чтобы подтвердить или опровергнуть мои доводы. Но как это сделать? Для этого мне нужно было как-то вынести отсюда саму книгу. Кража была не в моих правилах, да и второй раунд переговоров с Хендерсоном был самым последним делом, о котором я мог бы подумать. Но кое-что все же пришло мне на ум.

Вдруг я увидел панораму из окна, но земля не разверзлась подо мной и невидимая рука не отдернула меня. Темно-зелеными каскадами в море впадал холм со светло-зелеными разводами по бокам. В самый его центр врезалась одна из тех долин или маленьких ущелий, которые в Англии обычно называют combe. Для этого слова нет точного определения. Одно из таких ущелий создает впечатление реки, по краям которой буйно разрослась флора, густой шевелюрой поглотившая долину.

Пейзаж оказался мне незнаком — я никогда прежде не видел его во сне. Я больше ничего не понимал. Да и чего, собственно, мне было понимать в этом винегрете из происшествий, совпадений и невозможностей, куда я постоянно попадал?

Через залив, окаймленный пеной и галькой, море брало в себя зеленые потоки. На горизонте, по ту сторону Бристольского залива, поблескивали известняковые утесы Кардифа.

Что-то сверкнуло из глубины ущелья, где-то на полпути между фермой и заливом: куб или плита из камня. Но что именно, часть ограды, руины старого дома или первая стена новостройки, было не разобрать.

В любом случае это был единственный знак человеческого существования посреди самозабвенного nature morte.

Я захотел попасть туда, но только после укрепляющего ленча.

Или нет. Сейчас же, немедленно, сию же секунду.

 

22

Прямой путь был, к сожалению, никак не самый быстрый, как я вскоре убедился на собственном опыте.

Ущелье настолько заросло, что не было возможности идти дальше. Папоротник, кусты ежевики, барбариса и земляники — компактные маленькие джунгли.

Мне не оставалось ничего другого, как пойти по тропинке на запад и там искать возможность выйти к побережью через менее заросшую землю. Но между мной и морем параллельно тропинке тянулась беспросветная зеленая стена, которой, как мне показалось, не будет конца и края. Только спустя полчаса, уже после того, как я миновал ферму «Селькомб», я заметил первый просвет в чаще. Оттуда вела узенькая тропинка вниз, настолько крутая, что можно было сломать шею. Но по крайней мере она была сухой. Колючие падубы, окаймлявшие тропу, расцарапывали плечи до крови, но я ничего не чувствовал. Где-то через полмили тропинка повернула направо. Склон становился заметно более пологим. Если мне не изменила способность ориентироваться на местности, значит, я уже обогнул ущелье и приближался к каменной стене. Мой поход становился все менее утомительным, тропинка становилась шире и постепенно впадала в дубовую рощу. Высоко над вершинами деревьев виднелся фасад фермы «Эш». Прямоугольник под крышей был, вероятнее всего, окном, из которого я увидел камни. Но здесь не было ничего, кроме дубов и парочки раскидистых кустов орешника. Где-то журчал невидимый ручей, а птицы истошно жаловались на мое вторжение. Интересно, кому могла прийти в голову идея построить что-либо в центре столь беспросветной идиллии? Должно быть, я ошибся. Может быть, это пятно было всего лишь светлой поверхностью пня, раной свежесрубленного дуба.

В отчаянии я запустил камнем в деревья. Последовал неожиданный шум, повторяющийся много раз, словно камень ударился о твердую поверхность. Это не был звук удара камня о землю. Даже не о дерево. Скорее, удар камня о камень. Я обследовал место между стволами деревьев и нашел там гранитную плиту. Она являлась первой ступенькой узкой лестницы, ведущей вниз. Приковав взгляд к ступеням, дабы не повредить, оступившись, кости, я начал спускаться. Только тогда, когда я был уверен, что стою на самой последней ступеньке, я поднял глаза.

То, что я увидел, было больше, чем просто стена. Передо мной в лучах солнечного света стояла церковь. Правда, небольшая, но зато, как полагается, с кладбищем и надгробными крестами. Стенам насчитывалось как минимум шесть или семь сотен лет — это понял даже я, абсолютный дилетант в данном вопросе. Стена представляла собой кладку из бутового камня, закрашенную известью. Круглый портал из красного песчаника, может, даже времен Саксонии, только крыша намного моложе. Думаю, XV или XVI век.

Внутри мое благоговейное настроение от знаков старины немного охладилось. Коммерческая жилка англичан не дрогнула даже при виде этого пристанища. Всего за пятьдесят пенсов пожертвований можно было взять брошюру из-за проволочного ограждения — по моим оценкам, вторая половина XX столетия. Таким образом, я хотя бы узнал название церкви — Culbone Church.

Рядом с ящиком для пожертвований на массивном пьедестале возвышалась купель, вырезанная из цельного куска песчаника. По моим подсчетам, она была сделана не позднее чем в 1200 году. Центральный неф, поразительно высокий для своего довольно скромного основания, скорее всего был уже построен, когда нормандские племена завоевали остров под предводительством Вильгельма Завоевателя. Итак, я бросил в ящик один фунт и спрятал в карман брошюру.

На кладбище оказалось около дюжины надгробий, и почти на всех на них стояли имена — Ред или Ричардс. Да, неплохо, собственное кладбище — это альтернатива семейного склепа. Над травой возвышалось ржавое распятие. У его основания фиолетовый огонь колокольчиков взмывал высоко над землей и щекотал ноги создателя.

Я обошел церковь вокруг и на северной стене заметил два окна. Одно из них, маленькое, было сделано в форме бойницы. Из него можно было увидеть алтарь. Другое окно состояло из двух арок из песчаника, разделенных посередине выгнутой наружу колонной, похожей на пилястру.

На самом верху этой колонны, прямо на камне, было выгравировано лицо женщины с огромными глазами, гротескными полными губами и дыркой вместо носа. Ее лицо являлось единственным элементом окна, выполненным не из красного песчаника. Каменотес использовал для него другой материал — породу камня, абсолютно незнакомую для меня. Казалось, материал был намного мягче и легче поддавался обработке. К тому же он был ослепительно белым.

Мушки закружились над моей головой. Бессмыслица какая-то. Это оказались не мухи, а моя собственная кровь. Она кружилась в моем черепе в безумном хороводе, а снаружи ритмично отдавала в виски. Я опустился на одного из Редов или Ричардсов и, сидя на могиле, уставился надо боли знакомое лицо, которое, может быть, тысячу лет назад вырезал из белого камня неизвестный скульптор. Я с нетерпением ждал, пока вращательные движения в моем затылке немного приутихнут.

— Все случайность, — сказал я вслух лежащим подо мной останкам, — случайность и истерия.

Я присмотрелся повнимательнее к лицу напротив меня. Оно было не похоже ни на лицо той женщины, которую я видел в моем сне под гранатовым деревом, ни на все демонические образы в произведениях Колриджа. Разве что отдаленно.

Я поднялся с земли и услышал тихий вздох. Интересно, был ли это мой собственный вздох или один из Редов или Ричардсов выразил так свое облегчение?

Я посмотрел на надгробие. Там была надпись: Шарлоте Ричардс, 1814–1869 годы. Извинившись перед леди, я снова отправился в путь. Пока я крутился около могилы и осматривался, солнечный луч нашел дорожку сквозь лесную чащу. Я снова посмотрел на церковь и увидел на крыше маленьких эльфов, танцующих в желтых одеждах.

По пути я попытался привести в порядок свои мысли и соединить это с тем, что. я уже нашел. Тщетно. Я ни насколько не продвинулся в своих поисках. Очень многие детали никак не хотели соединяться в единое целое. Что общего было у Талисина с этой церковью? Как лицо из кошмаров Колриджа попало на эту стену? И почему для него — или для гениального фальсификатора его подписи — Керридвен стала Жеральдиной? Мне требовалась дополнительная информация. Милая брошюрка, может быть, и восполнит пару пробелов, но, увы, не решит полностью моей загадки. К тому же с содержанием баллады Талисина я познакомился еще в студенческие годы и теперь ничего не мог вспомнить.

Подъем на гору доставил мне немало хлопот. Шаг за шагом я боролся с высотой. Но по сравнению с моими мыслями тело хоть как-то продвигалось вперед. Что же, взять еще раз машину Хендерсона и доехать до ближайшего университета, чтобы перерыть там всю библиотеку? Почему бы и нет. Пожалуй, это самый толковый вариант действий. Во всяком случае, это лучше, чем околеть здесь, в маховом колесе моих раздумий, как хомяку с сердечной недостаточностью.

Лондон находился слишком далеко отсюда. Следующий университет, самый ближайший, был в Кардифе. Но даже туда автомобиль моего хозяина вряд ли домчал бы меня без особых проблем. Итак, остается Бристоль. Туда можно добраться за пару часов, нужно только…

Бристоль! Джил! Ударом молнии сразило старую сосну — Марковича — и на нем загорелись склеротичные ветки. Джил — почему я раньше не подумал о ней? Тот, кто действительно мог мне помочь, была Джил Макэлистер. Мне нужно срочно позвонить ей. Надеюсь, на ферме есть телефонный справочник. Мои шаги ускорились. Надеюсь, она в данный момент не в экспедиции на своем любимом Северном нагорье. А еще, я надеюсь, что Хендерсон не будет иметь ничего против того, чтобы его чокнутый гость воспользовался телефоном.

Джил Макэлистер была доцентом английской литературы в университете Бристоля. Она специализировалась по древнеанглийскому языку. Я знал ее по всевозможным симпозиумам, к которым у нее, равно как и у меня, выработалось чувство, постоянно балансирующее между ненавистью и любовью. Временами у нас с ней возникала одна и та же реакция — желание сбежать, едва звучит последнее предложение завершающего доклада. И снова мы встречались с ней в одном и том же кафе или ресторане, по другую сторону потока наших коллег. Мне нравилось слушать ее, когда шабли окрашивал ее щеки в яркий румянец и поток слов становился неудержим.

Просто Джил любила все, что было старым: языки, вещи, истории и… вино.

— За бутылочку вина года удачного урожая, — обычно говорила Джил, — я бы продала своих детей. Поэтому я и не родила ни одного из чувства предосторожности.

Рожденная на Льюисе, одном из Гебридских островов, она была вскормлена мифами и легендами. В восемнадцать она переехала в Бристоль и до сих пор еще не бросила университет. Вышла замуж за человека, склонного скорее к практическим вещам, зарабатывающего тем не менее на старых вещах, — за торговца антиквариатом из Уэльса. Ради Джил муж перенес свои магазины с Суонси в Бристоль, где они живут и по сей день на старой вилле, уже двадцать лет гармонично соединенные, но в разных мирах.

Между прочим, ей уже сорок два года, но в ее глазах И складках вокруг рта еще сохранилась совсем озорная беспечность, которая вместе с полностью поседевшими волосами образует весьма привлекательный контраст.

Джил являлась корифеем не только в своей профессии, но и в своем хобби обладала высокой квалификацией. Как знающий любитель-археолог и антрополог, она при желании многое могла порассказать, естественно, только определенным и избранным слушателям. Мне повезло принадлежать к этому кругу. В общем, достаточно об этом, и так все предельно ясно: Джил мне нравилась, я ценил ее и уважал.

Конечно, Джил вряд ли знала историю церкви Кал-бон. Но в отличие от меня она могла знать, где можно было прочитать о ней. Я даже не удивился бы, если она за короткое время достала необходимые материалы из архива, чтобы проследить историю этого места, вплоть до времен австралопитеков. Вместе со всеми мифами и легендами, окружающими эту церковь. А еще для нее было бы плевым делом достать для меня содержание баллады о Талисине.

Если, конечно, она сейчас находилась в Бристоле. И если у нее есть немного времени для меня. И если я смогу ей позвонить.

Нет сомнений, мне нужно скрыть от Хендерсона мое взлохмаченное душевное состояние: он тут же смекнет, что я что-то нашел, и постарается загнать подороже.

— Можно мне, — спросил я Хендерсона, — позвонить от вас?

Когда я вернулся на ферму, хозяин, все еще занятый со своими животными, стоял на коленях во дворе и вычесывал щеткой шерсть охотничьей собаки.

— Конечно, — ответил он, — там стоит счетчик.

Я быстро нашел телефон, отвратительный коричневый экземпляр, висевший на стене в коридоре. Рядом, на телефонном столике, лежал и справочник. Очевидно, для меня настала белая полоса.

— Алло, — сказала Джил Макэлистер.

Радость ударила по моим голосовым связкам. Я молчал больше, чем нужно.

— Послушайте, мистер, — вспылила Джил, — если вы решили докучать мне, вам придется поостеречься. Если я узнаю, кто вы, то незамедлительно наведаюсь к вам и отрежу яйца!

В этом вся добрая Джил. Никогда не задумывается о подходящем тоне.

— Лучше не надо, — наконец-то ответил я, — это Маркович, звоню абсолютно без злого умысла.

— А, Александр, старый ловелас, — закричала она. Казалось, она искренне обрадовалась, — скажи-ка, ты что, где-то рядом?

— И да и нет. Я сейчас нахожусь на одной ферме в западном Сомерсете. Джил, мне нужна твоя помощь.

Я быстренько ввел ее в курс дела. Свои сны я опустил. Она не должна подумать, будто основы моего рассудка стали ветхими. Случай играл в моей истории решающую роль. Только благодаря ему одному я открыл эту книгу. По поводу подлинности почерка Колриджа Джил, как я и ожидал, была настроена скептически, и мое страстное желание выяснить все про эту церковь, никак не вписывалось в ее представление обо мне. Для нее я был старым обжорливым язычником, до конца своих дней заговоренный против обращения. Тем не менее мне удалось убедить ее в том, что мой интерес к церкви Калбон связан исключительно с биографией Колриджа.

— Хорошо, — сказала Джил в конце концов, — у меня уже появилась идея, где можно поискать информацию. Я прямо сейчас и начну. Самое позднее, через два дня ты сможешь получить от меня посылку. После прочтения ты станешь ведущим специалистом по церкви Калбон.

— Спасибо, — обрадовался я, — ты даже не представляешь, насколько я продвинусь в работе с твоей помощью. А что касается истории Талисина…

— Ну уж ее-то я могу рассказать тебе прямо так, по телефону, — перебила меня Джил, — если у тебя есть немного времени.

— В данном случае я предпочел бы письменные материалы.

— Ты становишься педантичным на старости лет, — сказала она немного обиженно, — и подозрительным. Куда мне посылать материалы?

— Ферма «Эш», Порлок, западный Сомерсет. Думаю, этого достаточно.

— Хорошо. Только будь аккуратнее. В твоем рассказе есть какая-то путаница, а это мне совсем не нравится.

— Не беспокойся. Я все объясню тебе подробно, самое позднее, на нашем следующем симпозиуме.

— Aix-en-Provance, — сказала Джил, — Шекспир, Марлоу и «Кентерберийские рассказы». Хороший винодельческий район.

— Я непременно там буду, — ответил я.

— Обещаешь?

— Обещаю.

После разговора мой взгляд на некоторое время застыл на аппарате, словно в телефоне сидела маленькая Джил.

«Я отблагодарю ее бутылкой шабли Гран Кру, — подумал я. — Или лучше целым ящиком».

Теперь же мне оставалось просто ждать.

На следующее утро я пролистывал «Красную книгу Херджеста» страница за страницей. Но к сожалению, так и не нашел других сносок или подчеркиваний. Только три буквы и одно-единственное слово. Неужели этого должно было хватить, чтобы собрать все в единое целое?

Брошюра про церковь Калбон была сделана с любовью, хотя и немного обывательски сформулирована и пропитана ханжеским духом. По крайней мере я подтвердил свои предположения по поводу времени ее постройки. Так, например, купели, как я смог убедится в книге, в самом деле насчитывалось восемьсот лет. Крыше не было и двухсот. А вот подтверждения того, что центральный неф был построен еще до нападения нормандцев, я так и не нашел.

Но, как святое место, Калбон еще раньше стала целью паломников. Доказательством тому служил тот убогий камень, к которому я сворачивал с дороги. Крест, выбитый на нем, одной осью выходил за пределы круга. Не так давно, в 1970-х годах, археологи разгадали тайну этого знака: выходящая за границы круга ось указывала странствующим паломникам на дорогу, ведущую в Калбон. Согласно брошюре, камень был воздвигнут около 600 года от Рождества Христова. Авторы описывали старый торговый путь из Порлока в Линтон, на всем протяжении которого, очевидно, стояло много таких камней. По этому пути из Девона в Сомерсет в начале VII века шел святой Бьюно, уэльский миссионер, которому дали приход в Калбоне. По пути он читал проповеди и старался обратить язычников в христианство. Это удавалось ему во многом благодаря умению исцелять людей, что он и делал, используя при этом свое виртуозное актерское мастерство. Так, некоторым обезглавленным язычниками мученикам Бьюно удавалось вернуть голову на плечи и вернуть их к жизни. Святая Винифред поплатилась за свой отказ выйти замуж за короля Карадога, потому что дала обет стать невестой Иисуса. За это ей перерезали горло. Но Бьюно был неподалеку и, прочитав магическое заклинание, приложил свою руку к ране. Винифред снова смогла молиться Иисусу. Мне показалось, что это совсем неплохо для дилетанта в области медицины.

Самые ранние следы человеческого присутствия в Калбоне вели внутрь холма, вниз по которому я спускался на днях. Именно там в 1930-х годах нашли склеп времен каменного века.

В тексте брошюры я нашел даже упоминание о двух окнах на северной стене церкви. Самое маленькое было вырублено в стене в качестве вспомогательного окна и служило глазком для прокаженных, которые не смели входить внутрь. В 1544 году в Калбон была сослана целая группа людей в количестве сорока пяти человек, больных проказой, среди них были мужчины, женщины и даже дети. Они искали себе пропитание в лесу, кишевшем зайцами и косулями. И хотя им строго-настрого запрещалось общаться со здоровыми членами общины, они как-то ухитрялись вести меновую торговлю и выживать. В условленном месте неподалеку от церкви они оставляли мясо дичи, а наследующий день находили там инструменты, одежду или медовый напиток. Легенда гласит, будто только спустя семьдесят восемь лет там скончался последний из сосланных. А вот был ли это увенчанный сединами старец или рожденный уже там, среди больных проказой, ребенок, осталось неизвестно. В любом случае заботливый пастор Вильям Рафер собственноручно выдолбил в стене окно, чтобы больные хотя бы из окна могли причащаться. Поэтому маленькая бойница и получила такое название: прокаженное окно.

«Her skin as white as leprosy» — еще одна нить, которая не успев закрутиться, снова ушла в никуда. Конечно, в брошюре не было ни слова о белом каменном лице на пилястре второго окна. Оба свода были высечены из того же куска песчаника, что и купель, приблизительно в то же время.

Это было уже кое-то.

Поучительно, но, к сожалению, не продвигало меня вперед.

Кроме одной этимологической детали: мифическое старое название Калбона еще до деятельности св. Бьюно было Китнор. Составленное из двух слов: «cyta» и «поге». В вольном переводе «пещера в море».

Но здесь не было никакой пещеры.

«Caverns measureless to man…»

Много нитей, но сеть не плетется.

Остаток дня я большей частью провел на кухне Мод. То, что она ваяла из небольшого количества ингредиентов — горшочки, похлебки, вареники, — бесспорно, заслуживало похвалы и отдельной страницы в путеводителе по ресторанам «Британского туристского управления».

Хендерсон подсел ко мне за стол и осведомился о моих продвижениях в поисках. Я пожаловался, что поиски продвигаются медленно.

— А книга чего-то стоит? — спросил он. Я все-таки не переоценил его нюх.

— Ну, — ответил я настолько дипломатично, насколько это было вообще возможно, — не в материальном плане. Может быть, для науки. Но для того, чтобы это установить, нужно еще показать книгу экспертному бюро.

Хендерсон ушел с кухни, не сказав ни слова. Он явно потерял к этому всякий интерес. «Уже небольшая победа для меня», — подумал я.

Мы как раз разговаривали с Мод о возможных комбинациях приправ, когда с неба появилась рука и поставила бутылку на стол.

— У меня здесь есть еще подвал, — сказал Хендерсон.

Мод ухмыльнулась, принесла три бокала и подсела к нам.

Настал вечер, молчаливый, но способствующий расслаблению.

Хендерсон еще несколько раз спускался в свой подвал. К тому времени как я, шатаясь, направился к кровати, я уже успел полюбить Мод и каким-то загадочным образом мне удалось выкупить у Хендерсона «Красную книгу Херджеста». Всего за пятьдесят фунтов, хотя он наверняка знал, что она стоит дороже.

Когда я увидел плакаты, танцующие над моей кроватью, я решил сделать такой же собственноручно. И называться он будет «Загадка английской души».

 

24

Утром я проснулся от громкого стука Мод в дверь.

— Извините меня, — сказала она, когда я открыл, — я думаю, здесь кое-что важное для вас. — Она вручила мне перевязанный пакет.

От радости у меня вырвался хрипящий звук.

— Может быть, вы хотите позавтракать, прежде чем начнете перелопачивать все это? — спросила Мод.

— Перелопачивать?

— Читать, — поправилась она, — здесь же полно записей и книг, разве нет?

— Да, — ответил я, — точно. Книги.

— Все же вы должны позавтракать, — Мод сделала особое ударение на слове «должны», — потому что в вашем состоянии вы просто не поймете, что там написано.

Проглотив глазунью из трех яиц с поджаренным беконом и выпив целую кружку чая, я снова стал властелином своего рассудка и набросился на посылку Джил.

На целой стопке бумаги лежала записка: «Больше ничего не нашла. С нетерпением жду октября. Джил».

Она все сделала.

На моем столе лежали исторические источники, статьи исследователей мифологии, эссе о происхождении рыцарских романов — должно быть, Джил провела в библиотеке целый день. И все это ради меня. Я был тронут.

Для просмотра всех записей мне понадобился не один час. Лишь поздним вечером я выудил из этой стопки материалов только те аспекты, которые были для меня наиболее важными, и смог составить первое впечатление.

Очень многое указывало на то, что Калбон, или лучше Китнор, было одним из самых важных и таинственных культовых мест в Британии до появления христианства. Самый священный храм божества, которое проделало настоящее триумфальное шествие от Ирландки через Уэльс в Южную Англию. В ущелье Калбон были найдены первые следы старой религии, еще около 2000 года до Рождества Христова. Среди них — обнаруженные под холмом остатки захоронений — последнее пристанище принесенных в жертву королей. Камень с крестом в круге был на самом деле намного старше, чем я полагал. Самые последние исследования — в 1990 году проводили углеродный анализ — показали, что он был возведен в 1500 году до н. э. А то, что удлиненная ось креста служила указателем, являлось неоспоримым фактом. Насколько старыми были ступени, по которым я волочил мой собственный «камень», было ли им всего три или три тысячи лет, об этом не говорилось даже в материалах Джил.

Другим божеством была женщина. В зависимости от времени и региона у нее были разные имена. Изначально ее звали Дана, позже, где-то в 1000 году до н. э., в Ирландии она была Морригайн или Моргана, а в Уэльсе — Модрон.

В Китноре ее звали Керридвен.

Это имя было составлено из двух слов «cerdd» и «wen». Первое слово имело отношение к поэзии, а второе значило «белый».

Керридвен была белой богиней, сильнее, чем Иегова, самой наивысшей инстанцией матриархальной религии, а ее небесным светилом была Луна. Она появлялась в трех образах, каждый из которых соответствовал одной из фаз Луны и определенному цвету. Белый месяц олицетворял рождение и пробуждение, красная восходящая или заходящая Луна — любовь и исполнение, а черное новолуние — силу над жизнью и смертью. Ее спутником был не равный ей бог, а король-полубог — смертный, который после посвящения (в большинстве случаев состязание среди соперников), доказав, что он того достоин, становился ее супругом. Но только на год. По истечении этого срока богиня отправляла короля в ад.

Предполагают, что на начальной стадии развития этого культа на самом деле каждую осень богине приносили в жертву молодого мужчину. Его, украшенного всевозможными атрибутами своего светила — Солнца, подводили к жрице богини. И та перерезала горло юноши серпом. Позднее мужчиной жертвовали лишь символически — вместо него на алтаре истекал кровью баран или козел.

Суженым богини были обещаны не только земная власть и эротические наслаждения — король на год мог испробовать тот магический напиток, который придавал мудрость и просветление. Белая богиня сама варила его в сосуде, который, как ничто другое, олицетворял ее всемогущество — это был котел вдохновения. По сравнению с христианской святой троицей эти атрибуты богини казались мне вполне очевидными. Всходила л и Луна на небе месяцем, полной Луной или оставалась невидимой, это все равно была все та же Луна. А если наложить все три образа богини один на другой, как фолии, то получится синтетический портрет Жеральдины, или Жизни в Смерти: моложавый, взрослый и очень старый. Женщина-хан из моих снов.

Гранат был символом красного полнолуния, багряный земной шар в гомеопатических дозах. Белые охотничьи собаки с красными ушами сопровождали богиню-месяц на охоте, воронья стая извещала о прибытии старухи Смерти.

Все это я узнавал только сейчас — когда же видел сны, то об этом даже не подозревал.

Если не принимать во внимание уже запылившуюся теорию К.Г. Юнга об архетипах, то единственным более или менее рациональным объяснением было то, что я…

Ах, ладно, ничего не помогало, мне ничего не приходило в голову.

Вскоре после появления миссионеров языческое место сравняли с землей, а на его месте построили церковь: Kil Beune — церковь Святого Бьюна.

Но белая богиня не исчезла бесследно со своей исконной территории. Христианские зодчие позднее воздвигли на пилястре окна памятник, чтобы, как это ни покажется парадоксальным, защитить местность от ее вторжения.

Но это удалось им лишь частично. Даже когда священники Калбона уже забыли о том, что значит это лицо, то многие паломники все еще наведывались к этому образу. Правда, это были не язычники, а путешествующие поэты из Ирландии и Уэльса. Они ждали от богини поэтического вдохновения.

Так, один из них, уэльский дервид, был неизвестным автором «Баллады о Талисине». Существовало много различных мнений по поводу самого древнего пласта баллад. Джил отметила восклицательным знаком текст одного из коллег, предположившего исчезновение оригинальной рукописи IX века, на которую должны были ссылаться более поздние издания. Версия, приведенная в «Красной книге Херджеста», датировалась XII веком.

Сюжет этой баллады был напечатан на простом листе бумаги. Вероятно, Джил сама набирала его.

Тегид Фоель, дворянин из Пенллина, жил со своей женой Керридвен на одном острове в море Тегид. У них было два ребенка: Криерви — самая красивая девочка во всей стране — и Афаггду — уродливый мальчик. Чтобы восстановить справедливость, Керридвен сварила в огромном медном котле напиток, который придал бы ее сыну внешнюю привлекательность и сделал его самым выдающимся поэтом. В течение целого года она варила зелье, каждый день добавляя в него что-то новое. Когда Керридвен отлучалась в лес, чтобы собрать траву, котел охранял соседский мальчик по имени Гвион. Когда год уже был почти на исходе, на пальцы Гвиана неожиданно упали три огненные капли напитка. Чтобы унять боль, мальчик облизал пальцы и тут же познал все тайны мира. Он смог заглянуть в прошлое и будущее. А еще он слышал свой внутренний голос, который читал самые прекрасные стихи, которые только мог слышать человек. Но вместе с тем он узнал, что ему следует остерегаться Керридвен, которая задумала убить его по истечении этого года. Итак, он убежал, но она последовала за ним в образе черной старухи. Гвион превратился в зайца, она — в охотничью собаку. Он стал рыбой, а она — выдрой. Он — певчей птицей, она — соколом. Погоня продолжалась до тех пор, пока Гвион не превратился в пшеничное зерно на полу амбара, а Керридвен в образе черной курицы проглотила его. Когда же она вернула свой прежний облик, то узнала, что беременна Гвионом. Таким образом, он все-таки сбежал от нее, потому что когда он родился, Керридвен не смогла убить собственного сына.

Но и оставить его у себя Керридвен было очень трудно, поэтому она обернула его в кусок кожи и, положив в корзину, отпустила в море. Волны отнесли младенца в бухту Кардиган, к плотине Гвиддно-Гаранхейр, где его спас принц Эльфин. Когда принц обнаружил, что лежало в его сетях (ведь он просто пошел порыбачить), он решил доставить милого мальчика на сушу. Покоренный мудростью и одаренностью малыша, Эльфин дал ему имя Талисин (что значило «красивое чело»).

Мои глаза начали гореть. Я отклонился назад и выпил глоток отличного бордо, бутылочку которого мне подарил Хендерсон.

Знал ли я теперь больше?

Добавились новые детали, но они пока еще не соединялись в единое целое.

Итак, то место, которое я не мог увидеть в снах до того, как найду его наяву, было культовым местом белой богини.

Ее королей ждал рай, эротическое наслаждение и избыток вдохновения.

Но все лишь на один год. Потом они умирали.

Чтобы соответствовать мифам, в «Балладе о Талисине» Керридвен должна убить Гвиона. Он приобрел мудрость, пусть даже и не желая этого, ту, которая должна была принадлежать королю. Мудрость из котла, которая должна была вариться в нем целый год, пока напиток не обретет всю свою мощь.

Колридж идентифицировал Керридвен с Жеральдиной. Конечно, он не имел в виду внешние сходства, поскольку в балладе нет описания внешности Керридвен. Мог ли он знать о мифе о Китноре?

Может быть, рядом с именем Гвиона он должен был поставить еще одно — С.Т.К.

Но просветление Гвиона не погасло по истечении года: его сначала проглотила, а потом родила богиня. Итак, он стал своим собственным потомком, как король на год.

— Это мифы, — сказал я громко, — мифы! Миф — это кодекс, который санкционирует отношения по поводу владения, и не больше! Возьми себя в руки, Александр…

И все же был ли Колридж королем Керридвен на год, поила ли она его зельем из котла вдохновения? И если это предложение было больше чем метафора, тогда что это значило? Нашел ли Колридж что-то или кого-то в Калбоне?

Исключено.

Моя голова болела до безумия. Я массировал виски костяшками пальцев.

Мой обожаемый рационализм — здесь он превратился в парадокс. Единственная мысль, способная соединить все разрозненные части, была настолько абсурдной, что ее нельзя было даже воспроизвести.

 

25

Итак, никакой теории. Только факты. Целый список, и лучше по порядку.

Мы имеем: три стихотворения столетней давности, написанные в один год, с осени по осень.

Анонимная публикация «Поэмы о старом моряке» в «Лирических балладах», восемнадцать лет спустя — публикация «Кубла Хан» и «Кристабель» в «Сивиллиных страницах».

Стремительный физический и душевный упадок начиная с 1799 года. Необъяснимая смерть сына Беркли.

Чувство вины до конца дней. Патологический страх за жизнь детей.

Побег в сомнительный мистицизм и метафизику (даже его собственная комната была увешана крестами от угрозы извне, как у сумасшедшего священника, познавшего адские страсти, — героя одного из второсортных фильмов).

* * *

Что-то проскользнуло по моей ноге — это был кот Хендерсона, животное без имени. Я покормил его кусочками сыра.

Загадочные пассажи в письмах и дневниках. Или проливающие свет? Это полностью зависит от того, с какой точки зрения их рассматривать.

«Однажды я открыл некой леди причину того, почему я не верю в духов — потому что я сам слишком часто видел их». Согласен, яркое словцо еще ничего не просветляет.

«Кошмар моих снов и мои ночные крики — не что иное, как муки вины, кара духовного мира». За что духи так безжалостно мучили его?

«О, если бы я только мог разорвать пакт, привязавший меня к моей же крови!»

Какой пакт? Снова только метафора?

«Живые вспышки света в обед, ужас без прикрас. Живой дух при дневном свете: Жеральдина». Как раз в это время он был в Сиракузах и познакомился там с актрисой — Цецилией Бертоцци — «сиреной, против чар которой даже воск Одиссея помог бы лишь наполовину». И провел с ней в конце концов пару ничем не обремененных недель. После появления Жеральдины он больше никогда не видел Цецилию.

Игра чисел наверняка тоже чистая случайность.

Странное заключение в главу вторую в «Кристабель» Колридж добавил намного позже — после написания самого произведения. Итак, вместе с заключением баллада включает в себя 677 строк, без — 655. Среднее арифметическое число отсюда: 666.

Публикация спустя восемнадцать лет — восемнадцать лет: три раза по шесть.

Количество зверей из апокалипсиса. Для христиан — абсолютное зло.

Три шестерки — знак трехликой богини, три фазы Луны — 666. В знак дьявола это число превратил боязливый фанатик, служащий мужскому божеству.

Кажется, я понравился коту. Нужно непременно дать ему имя.

Джон Китс тоже знал белую женщину. Он называл ее La Belle Dame sans Merci. «Ее волосы были длинными / походка легкой / а глаза дикими». Рыцаря, попавшего к ней в грот, она кормит манной и медом, а потом убаюкивает. Но его сон оборачивается кошмаром: он видит бледных окоченевших королей и правителей, видит «в темноте ее истощенные губы, / широко раскрытые в ужасном предупреждении». До конца своей жизни рыцарь носит на лбу «лилию смерти / с капельками холодного пота и лихорадочными проявлениями, на его щеках бледная роза, / которая быстро вянет».

В том же самом письме, которое Джон Ките послал своему брату Джорджу 28 апреля 1819 года вместе с первой частью «Беспощадной красавицы», он пишет и о том, как во время прогулки по Хайгейт-Пондс встретил самого Колриджа с его другом. Колридж тоже упоминает об этой встрече. По словам поэта, Ките попросил у него разрешения пожать его руку, чтобы оставить воспоминание о той встрече.

— В этой руке, — сказал Колридж Грину, — находится смерть.

Спустя год после этой встречи Джон Ките скончался от артериального кровотечения в легких.

В год написания «Беспощадной красавицы» Вальтер Скотт (сбегавший после завтрака у Вордсворта в ближайший ресторан) опубликовал в антологии «Border Minstrelsy1» «Балладу о Томасе Раймере». В этом произведении леди, одетая во все белое, похищает на своем таком же белом коне Томаса фон Эркелдауна.

Когда они подъехали к одичавшему саду, Томас узнал, кем была эта женщина — королевой эльфов. Она накормила его и напоила красным вином, а после еды положила его голову себе на колени и пообещала дар поэтического видения сроком на один волшебный год. Но при этом предостерегла: «Если тебе придется в течение года бродить по «замерзшей опушке леса на склоне горы», ты будешь безжалостно пожертвован старухе из ада».

Томас фон Эркелдаун на самом деле был поэтом начала XIII века. Он клялся, что в действительности встречал королеву эльфов, когда немного вздремнул на берегу Хантлайн. Только после ночи любви с этой женщиной проснулся его поэтический талант, и если бы он пренебрег им, она убила бы его прямо на месте. Она была самой смертью, но тем жертвам, которых она соблазняла своими любовными чарами, она дарила поэтическое бессмертие.

Все еще никакой теории, только пара вопросов.

А что, если белые дамы из этих стихотворений, как бы сказать это поделикатнее, были не просто плодом воображения?

Значит, Колридж именно увидел, а не придумал или увидел во сне это видение! Может быть, история возникновения «Кубла Хана» была всего лишь намеком, своего рода зашифрованным посланием? «…all the images rose up before him as things…»

Что, если Китнор, эта «пещера в море», являлась своего рода проходом в другую зону, measureless to man?

Alph — Альп, священная река.

Alphito — Альпито, второе имя богини.

Alphos — Альфос, белая проказа, лепра.

Ко всему прочему мои уши начали мучить какие-то шумы. Свист и шум становились настолько сильными, что мне стало больно. Это звучало так, словно сам Ксеркс бил кнутом по воде в моем слуховом проходе.

Следовало отбросить сумасшедшие тезисы, тогда они по крайней мере не засоряли бы мою голову.

Итак, Колридж был здесь. Он видел ее в реальной жизни — соблазнительного демона из плоти и крови, и она поставила его перед выбором: жить так и дальше, абсолютно одаренным, но отнюдь не сверхъестественным мастером стихосложения, или получить возможность на целый год стать частью великого видения, даже ценой абсолютного затмения потом. Год в раю против ада творческого кризиса до конца жизни. Это и был пакт?

Тогда уж лучше возвышенная посредственность или все же нет?

Получить возможность, стать частью — что за выражение.

Дорогой безымянный кот, сейчас я выставлю тебя вон.

Мне срочно нужно поспать.

 

26

Почему меня именно сегодня снова потянуло в церковь Калбон, не могу сказать с уверенностью. Послеленча я отправился во двор. Там я увидел появляющееся из-за крыши фермы облако — белого дьявольского ската, закрывшего собой солнце. Мои ноги сами собой пошли дальше.

Меня подгоняло какое-то неопределенное чувство, будто я что-то проглядел там. Но что именно? Договор с дьяволом, написанный на листе пергамента, подписанный кровью самого Колриджа и спрятанный в нишу в стене? Бессмыслица.

В лучах послеобеденного солнца церковь светилась так, словно ее специально почистили к моему приходу. В знак уважения я снял воображаемую шляпу и прошел к северной стене, намереваясь еще раз взглянуть на каменное лицо.

Краем глаза я заметил некоторое движение. Здесь был еще кто-то? Я повернулся и оцепенел.

Того, что я увидел, просто не могло быть.

— Я вижу, ты нашел меня, Александр. — Анна, ее кожа была белой — прокаженной.

Я пошевелил губами, однако не произнес ни звука.

— Теперь ты знаешь, что у тебя есть выбор.

— Я знаю только то, — сказал я наконец, — что тебя здесь не должно быть. Я разговариваю с плодом воображения. Я слишком много думал о тебе.

Анна кашлянула с улыбкой, положила свою левую руку на мое плечо. Прикосновение действительно было ощутимым.

— Ты так долго искал меня, — сказала она, — теперь я здесь.

— Колридж?

Она кивнула.

— Почему Беркли должен был умереть?

— Его отец нарушил договор.

— Но как?

— Он опубликовал «Поэму о старом моряке». Рассказал миру то, что видел сам. Из-за тщеславия. Еще до истечения срока.

— Довольно-таки долгий срок, — уточнил я, — восемнадцать лет.

Привидение улыбнулось, но предпочло промолчать.

— Что с Мартином? — спросил я.

— Помощник. Таких много. Посвященный, но не избранный.

— Почему я?

— А почему нет?

Я закрыл глаза рукой, укусил себя за руку и снова убрал ее.

Привидение все еще было там.

— Жеральдина? — спросил я. — Керридвен? — Безумие поднималось вверх по моему затылку.

— Называй меня, — сказала Анна, — как хочешь. У тебя есть один день и одна ночь времени, чтобы решиться.

В приступе отчаяния я оттолкнул ее.

— Исчезни, кошмар! — закричал я. — Дай мне проснуться!

— Ты же знаешь, что не спишь. Ксанаду уже ждет тебя. На один год, день в день. Если ты скажешь «нет», я навсегда исчезну из твоей жизни. Я буду ждать тебя. Завтра.

Анна повернулась и ушла.

Едва переведя дух, я облокотился на стену. Воздух никак не хотел проникать в мои легкие. Неужели это и был ответ на все мои вопросы: мираж, Фата Моргана, которая могла говорить? В каком кармане лежат мои сигареты?

С дымом ко мне вернулся кислород.

При подъеме на гору мой испуг сменился странным весельем.

— Свихнувшийся, — сказал я громко, — сумасшедший Delirium tremens. С белой богиней вместо белых мышей. Как изощренно.

Теперь, когда я снова сижу в своей комнате, мое веселье достигло эйфории. Моя голова мечется в лихорадке. Строки, которые я пытаюсь записать на бумагу, исчезают, комната пульсирует. Значит, так чувствуют себя, когда сходят с ума? Там внизу была Анна, то есть я видел Анну. Что за правдоподобная галлюцинация! Немного более светящаяся, даже более четкая, чем в реальности. Ясный мираж, отмытый от пыли действительности.

Кот только что снова проскользнул мимо.

— Привет, — крикнул я, — я наконец-то придумал тебе имя! Начиная с сегодняшнего дня ты будешь Скарданелли!

Он выгнул спину, зашипел на меня и выскочил за дверь. Не привык к сумасшедшим, бедное животное.

Сейчас я выпью бутылку «Св. Эмилиона» из погреба Хендерсона мелкими глотками. Буду курить сигареты. А потом усну. Завтра я снова спущусь вниз и снова буду разговаривать с моим видением.

— Да, — скажу я. — Я принимаю твое предложение. Я хочу провести с тобой целый год, под зеленым небосводом mighty pleasure dome. Co мной ничего не случится. Ведь я просто сплю. А когда проснусь, то окажется, что я лежу в своей кровати в Вене, и, может быть, тогда окажется, что прошел уже целый год. Да, — скажу я, — Анна, Керридвен, Жеральдина. Да, я хочу! Ты уже можешь запрягать белых лошадей. Или собаке красными ушами. Или кого там еще?

Я чувствую себя так легко, что, кажется, меня может унести даже ворона.

Достаточно написано. Хватит на сегодня.