15 июня 2001
Я Михаил Борисович Вайнберг, тридцати лет, очень тучный мужчина с маленькими заплывшими голубыми глазками, хорошим еврейским «клювом», который наводит на мысль о самой изысканной породе попугаев, и такими нежными губами, что хочется вытереть их тыльной стороной руки.
Последние годы я живу в Санкт-Петербурге, в России, — не по своему желанию и выбору. Город царей. Северная Венеция, культурная столица России… Забудьте все это. К 2001 году Санкт-Петербург приобрел вид фантасмагорического города третьего мира: наши здания в стиле неоклассицизма погружаются в каналы, забитые грязью: странного вида крестьянские избы из рифленого железа и фанеры завладели широкими проспектами, на которых царит капиталистическая иконография (реклама сигарет, изображающая американского футболиста, который рукой в перчатке для бейсбола ловит гамбургер): и, что хуже всего, наши интеллигентные, унылые горожане вытеснены новой расой мутантов, одетых в продуманную имитацию Запада: это молодые женщины в плотно обтягивающей лайкре, маленькие груди которых указывают одновременно на Нью-Йорк и Шанхай, мужчины в поддельных черных джинсах от Келвина Кляйна, свисающих с их тощих задов.
Но вот что хорошо: когда ты — неисправимый толстячок вроде меня — а последний раз я весил 325 фунтов — и сын одного из самых богатых людей России (1238-е место), то весь Санкт-Петербург со всех ног бросается тебе услужить: разводные мосты опускаются при твоем приближении, а красивые дворцы выстраиваются по струнке вдоль берегов канала, выпячивая тебе в лицо свои грудастые фризы. Тебе даровано самое редкое сокровище в этой стране, богатой ископаемыми. Тебе даровано уважение.
В ночь на 15 июня катастрофического 2001 года я с лихвой был одарен уважением от своих друзей в ресторане с названием «Дом русского рыболова» на Крестовском острове — одном из зеленых островов в дельте Невы. Крестовский — это то место, где богатые люди притворяются, будто живут в какой-то постсоветской Швейцарии, прогуливаясь по вылизанным дорожкам, проложенным вокруг наших коттеджей и домов, и вдыхая воздух, который, кажется, импортирован из Альп.
Фишка «Рыболова» заключается в том, что вы сами ловите рыбу в искусственном пруду, а затем, примерно по пятьдесят долларов за кило, повара коптят ее для вас или пекут на углях. В «вышеозначенную ночь», как потом будет ее называть милиция, мы стояли возле понтонного моста «Нерест лосося», покрикивая на своих слуг и попивая зеленый калифорнийский рислинг; наши мобильники трезвонили с настойчивостью, возникающей только когда белые ночи прогоняют сумрак, когда населению нашего загубленного города постоянно не дает уснуть розовый отблеск северного солнца, когда самое лучшее, что ты можешь сделать, — это пить со своими друзьями до утра.
Позвольте сказать вам одну вещь: без хороших друзей в России можно утопиться. После того как десятилетиями слушаешь агитпропаганду своих родителей («Мы умрем за тебя!» — поют они), выдерживаешь преступную близость русской семьи («Не покидай нас!» — молят они), терпишь хамское обращение со стороны учителей и директоров фабрик («Мы пригвоздим твой обрезанный khui к стенке!»), единственное, что остается двум друзьям-неудачникам, — это поднять тост у какого-нибудь вонючего пивного ларька.
— За твое здоровье, Михаил Борисович.
— За твой успех, Дмитрий Иванович.
— За армию, за вооруженные силы и весь советский флот… Пей до дна!
Я — скромный человек, склонный к уединению и к печали в одиночестве, поэтому у меня очень мало друзей. Мой самый близкий друг в России — бывший американец, которого мне нравится называть Алеша-Боб. Роберт Лившиц, родившийся на севере штата Нью-Йорк, этот маленький лысый орел (к двадцати пяти годам на кумполе у него не осталось ни одного волоса), восемь лет назад прилетел в Санкт-Ленинбург, где превратился, под воздействием алкоголизма и инерции, в успешного русского, переименованного в Алешу, владельца «Эксесс Голливуд», безумно прибыльного бизнеса по импорту и экспорту DVD, и в обожателя Светланы, знойной петербургской девчонки. Мало того, что Алеша-Боб лыс — у него еще и рыжая козлиная бородка, влажные голубые глаза, создающие обманчивое впечатление, что на них всегда готовы выступить слезы, и огромные губы, ежечасно омываемые водкой. Скинхед в метро однажды назвал его «гнусный жид», и, я думаю, основная часть населения именно так и воспринимает Алешу. Я определенно так его и воспринял, когда увидел впервые в Эксидентал-колледже, где мы с ним учились на американском Среднем Западе десять лет тому назад.
У нас с Алешей-Бобом интересное хобби, которому мы предаемся, когда появляется такая возможность. Мы считаем себя Джентльменами, Которым Нравится Сочинять Рэп. Наше творчество простирается от импровизаций старой школы Айс Кьюба, Айс Ти и Паблик Энеми до чувственных современных ритмов гетто-тек, гибрида Майами-басс, треков чикагского гетто и детройтской электроники.
В ту самую ночь я начал представление детройтской песенкой, которую люблю исполнять в летние дни:
Алеша-Боб, в своих рваных штанах от Хельмута Лэнга и спортивном бумажном свитере нашего колледжа Эксидентал, подхватил мелодию:
Наши мелодии разносились над четырьмя понтонными мостами «Русского рыболова» («Нерест лосося», «Имперская стерлядь», «Капризная форель» и «Нежная семга»), над всем крошечным искусственным озером, как бы оно, черт побери, ни называлось (озеро Доллар? пруд Евро?), над автостоянкой, где один из этих придурковатых работников только что поцарапал мой новенький «лендровер».
— Спой это, Папаша Закусь! — подбадривал меня Алеша-Боб, используя прозвище, данное мне в Эксидентал-колледже.
Поскольку это Россия, страна крестьян, втиснутых в неуютную современность и обожающих совать нос в чужие дела, всегда найдется какой-нибудь идиот, который попытается испортить тебе веселье. Так что один бизнесмен, загорелый киллер средней руки, стоящий неподалеку вместе со своей одутловатой девушкой из какой-нибудь провинции, где полно коров, немедленно привязывается к нам:
— Ребята, ну что вы поете, как африканские студенты, приехавшие по обмену? Вы оба с виду такие культурные (другими словами, отвратные жиды) — так почему бы вам вместо этого не почитать Пушкина? Разве у него нет хороших стихов о белых ночах? Это было бы очень уместно и кстати.
— Да если бы Пушкин был жив сегодня, он бы стал рэппером, — возражаю я.
— Это верно, — говорит Алеша-Боб.
— Знай наших! — перехожу я на английский.
Наш друг, пламенный поклонник Пушкина, пристально смотрит на нас. Между прочим, вот что получается, когда не учишь вовремя английский язык: ты не можешь найти слов.
— Да поможет Бог вашим детям, — произносит он в конце концов, взяв свою леди под руку, и ведет ее на другую сторону понтонного моста.
Дети? Он говорил о нас? Что бы сделали Айс Кьюб или Айс Ти в подобной ситуации? Я потянулся за мобильником, готовый набрать номер своего психоаналитика с Парк-авеню, доктора Левина, чтобы поведать ему, что меня снова оскорбили и травмировали и что меня снова лишил почвы под ногами русский соотечественник.
И тут я услышал, как мой слуга Тимофей звонит в специальный колокольчик. Мобильник выпал из моей руки, поклонник Пушкина вместе со своей девушкой исчезли с понтонного моста, а сам мост уплыл в другое измерение, и даже доктор Левин и его щадящие американские методы превратились в отдаленное жужжание.
Пришла пора трапезы.
С низким поклоном Тимофей подал мне поднос с поджаристыми кебабами из осетрины и графинчик «Блэк Лейбл». Я рухнул на жесткий пластмассовый стул, который изогнулся и скрутился под моим весом, так что стал походить на современную скульптуру. Я склонился над осетриной, с закрытыми глазами принюхиваясь к ней, как будто молча вознося молитву. Мои ступни соединились, лодыжки в нетерпении терлись друг о друга. Я в своей обычной манере приготовился к трапезе: вилка в левой руке, правая, сжатая в кулак, лежит на колене, готовая нанести удар любому, кто посмеет забрать мою еду.
Я вгрызся в кебаб из осетрины, наполнив рот хрустящей корочкой и нежной мякотью. Тело мое трепетало, героический кишечник крутился против часовой стрелки, груди бились друг о друга. Как всегда, явились привычные образы, навеянные едой. Я сам, мой Любимый Папа и моя молодая мама в лодке, смахивающей на белого лебедя, проплываем мимо грота, а вокруг нас звучит ликующая музыка сталинской эпохи («Вот мой паспорт! Что за паспорт? Это мой большой красный советский паспорт!»); влажные руки Любимого Папы потирают мне брюшко, а гладкие, сухие руки мамочки ласкают мне затылок, и охрипшие, усталые голоса родителей повторяют дуэтом: «Мы любим тебя, Миша. Мы любим тебя, медвежонок».
Мое тело начинает покачиваться — так качаются набожные люди, углубившись в молитву. Я прикончил первый кебаб, а потом еще один, подбородок мой лоснится от сока осетрины, груди трясутся, подрагивают, словно к ним приложили лед. Я отправляю в рот еще кусочек рыбы, сдобренный петрушкой и оливковым маслом, вдыхаю запахи моря; моя правая рука все еще сжата в кулак, нос касается тарелки, остатки осетрины пристали к ноздрям, мой маленький обрезанный khui горит от радости облегчения. А затем все заканчивается. Кебабов больше нет. Я остался с пустой тарелкой. О господи. Где же я теперь? Брошенный медвежонок без его рыбки. Я плеснул себе стакан воды в лицо и промокнул салфеткой, которую Тимофей заткнул за ворот моего спортивного костюма. Я взял графинчик «Блэк Лейбл», прижал к своим холодным губам и одним поворотом запястья влил его себе в глотку.
Мир вокруг меня был золотистым, вечернее солнце осветило ряд качавшихся ольх; на ольхах пели чижи, эти желтые полосатые птички из наших детских стишков. Мои мысли обратились к сельской жизни и к Любимому Папе, который родился в деревне и для которого была полезна сельская жизнь, ибо только там — когда он дремал в коровнике, голый и уродливый, — выражение его распухшего арамейского лица становилось счастливым. Надо бы как-нибудь привести его в «Дом русского рыболова». Я купил бы ему несколько охлажденных бутылок его любимой водки «Флагман», прогулялся с ним к самому дальнему понтонному мосту, обнял за плечи, обсыпанные перхотью, прижал к себе его крошечную головку лемура и заставил бы понять, что, несмотря на все разочарования, которые я доставил ему за прошедшие двадцать лет, мы двое должны быть навсегда вместе.
Освободившись от власти еды, я заметил, что демография вокруг понтонного моста «Нерест лосося» изменилась. Появилась группа молодых сослуживцев в синих блейзерах, возглавляемая фигляром в бабочке, который играл роль затейника: он разбивал сослуживцев на команды, совал удочки в их слабые руки и заставлял петь хором: «Ры-ыба! Ры-ыба! Ры-ыба!» Что же тут такое творится, черт побери? Не первый ли это признак прихода русского среднего класса? Может быть, все эти идиоты работают в немецком банке?
Между тем все взоры обратились к поразительной женщине постарше в длинном белом платье и черных жемчугах, которая забрасывала удочку в искусственное озеро. Это была одна из тех загадочных элегантных дам, которые, кажется, явились из 1913 года. Казалось, будто все эти красные пионерские галстуки и крестьянские блузки из нашего дурацкого советского прошлого не коснулись этой шеи и хрупких плеч.
Должен сказать, что не очень-то жалую подобных людей. Как же можно жить вне истории? Кто может заявить, что свободен от нее благодаря красоте и хорошим манерам? Единственное мое утешение заключается в том, что ни этому очаровательному существу, ни молодым служащим немецкого банка не поймать сегодня вкусной рыбки. Любимый Папа и я заключили соглашение с дирекцией ресторана «Дом русского рыболова»: когда кто-то из Вайнбергов берет в руки удочку, племянник владельца надевает акваланг, заплывает под понтонный мост и насаживает лучшую рыбу на наши удочки. Таким образом, единственное, что получит за все свои усилия Царевна в Черных Жемчугах, — это какую-нибудь безвкусную, захудалую горбушу.
Нельзя же до такой степени игнорировать историю.
В вышеозначенную ночь к нам с Алешей-Бобом присоединились три красивые женщины: Руанна, любовь всей моей жизни, которая приехала погостить на две недели из Бронкса, Нью-Йорк; Светлана, темноглазая татарская красотка Алеши-Боба, специалист по пиару в сети местных парфюмерных магазинов; и Люба, двадцати одного года, жена Любимого Папы, провинциалка.
Должен сказать, что я нервничал, сводя этих женщин вместе (я и вообще-то побаиваюсь женщин). Светлана и Руанна — агрессивные личности; Люба и Руанна когда-то принадлежали к низшему классу, им не хватает воспитания; а у Светланы и Любы, поскольку они русские, налицо симптомы легкой депрессии, коренящейся в травме, полученной в раннем детстве (см.: Пападаполис, Спиро. «Это мои пироги: конфликт поколений в постсоветских семьях. Хроники психиатрии». Париж, Боулдер, 1997, том 23, № 8). С одной стороны, я опасался раздоров между этими женщинами или того, что американцы называют «фейерверк», а с другой стороны, жаждал увидеть, как этой снобистской суке Светлане зададут перцу.
Пока мы с Алешей-Бобом были заняты рэпом, служанка Любы наводила девушкам красоту с помощью косметики в одном из домиков для переодевания при «Рыболове». Когда они присоединились к нам на понтонном мосту, от них исходил аромат поддельного цитруса (с легким запахом подлинного пота), их прелестные губы сияли в летних сумерках, голоса звенели: они вели интересный разговор о «Стокманне», известной финской империи на главной улице Санкт-Петербурга — Невском проспекте. Они обсуждали летнюю новинку сезона: два махровых финских полотенца за 20 долларов: оба полотенца отличались в высшей степени нерусским, шокирующим западным цветом: они были оранжевые.
Прислушиваясь к болтовне об оранжевых полотенцах, я почувствовал, как мой обрезанный темно-красный khui возбудился. Наши женщины были такие хорошенькие! Нет, моя мачеха, Люба, была определенно ни при чем. Она младше меня на одиннадцать лет и ночами неубедительно стонет под Любимым Папой, у которого впечатляющий черепахоподобный khui (о, благословенные воспоминания о том, как он покачивался в воде в ванне, а мои любопытные детские ручонки пытались его поймать).
Не возбуждала меня и Светлана, несмотря на ее модные монгольские скулы, плотно облегающий свитерок и превосходно наигранное безразличие (сексуальная поза образованной русской женщины), — нет, несмотря на все это, мне ее не надо. Позвольте сказать вам, что я положительно отказываюсь спать со своими соотечественницами: бог его знает, где они побывали.
Таким образом, мне остается Руанна Салес (ее фамилия произносится на испанский манер), моя девчонка из Южного Бронкса, с курчавыми волосами, туго стянутыми на затылке красной косынкой, с блестящим носом в форме груши, которому постоянно требуются поцелуи и лосьон.
— Я думаю, — говорит моя мачеха Люба по-английски — ради Руанны. — Я думала, — добавляет она: у нее проблема с временами. — Я думаю, я думала… Я думаю, я думала…
— О чем же ты думаешь, дорогая? — осведомляется Светлана, нетерпеливо дергая за свою удочку.
Но Любу не так-то легко обескуражить, когда она выражает свои мысли на блестящем новом языке. Эта милая женщина, которая два года замужем за человеком, стоящим по богатству на 1238-м месте в России, наконец-то нашла себя. Недавно был нанят миланский доктор, чтобы уничтожить несносные оранжевые веснушки у нее на лице, в то время как хирург из Бильбао призван был удалить жирок с ее подростковых щек (вообще-то с этим жирком она выглядела привлекательнее — как загубленная девушка с фермы, начинающая взрослеть).
— Я думала, я думала, — повторила Люба, — что оранжевое полотенце такое уродливое. Для девушки хорош бледно-лиловый цвет, для мальчика — как мой муж Борис — голубой, для служанки — черный, потому что ее рука уже грязная.
— Черт побери, дорогая, — перебивает Руанна. — Ты вообще.
— Что значит «вообще»? — вопрошает Люба.
— Говоришь хреновину о слугах. Будто у них грязные руки и все такое.
— Я думаю… — Люба смущается и смотрит на свои собственные руки с твердыми провинциальными мозолями. Она шепчет мне по-русски: — Скажи ей, Миша, что до того, как я встретила твоего папу, я тоже была несчастной.
— Люба была бедной в 1998 году, — объясняю я Руанне по-английски. — Потом мой папа женился на ней.
— Это правда, сестра? — спрашивает Руанна.
— Ты называешь меня сестрой? — шепчет Люба, и ее нежная русская душа трепещет. Она кладет свою удочку и распахивает объятия. — Тогда я тоже буду твоей сестрой, Руанночка!
— Это всего лишь афроамериканское выражение, — говорю я Любе.
— Конечно, — подтверждает Руанна, подходя, чтобы обнять Любу, и моя мачеха со слезами на глазах прижимает Руанну к себе. — Потому что, насколько я могу судить, все вы, русские, — только сборище ниггеров.
— Что ты говоришь? — вмешивается в разговор Светлана.
— Не пойми меня неправильно, — отвечает Руанна. — Это был комплимент.
— Это не комплимент! — рявкнула Светлана. — Объяснись!
— Остынь, дорогуша! — отвечает Руанна. — Знаешь, я говорю всего-навсего… У ваших мужчин нет работы, у детей астма, и все вы живете в общественных домах.
— Миша не живет в общественном доме, — возражает Светлана. — Я не живу в общественном доме.
— Да, но вы отличаетесь от других людей. Вы — НГ, — говорит Руанна, делая рукой характерный для гетто жест.
— Мы кто?
— Настоящие гангстеры, — поясняет Алеша-Боб.
— Посмотри на Мишу, — продолжает Руанна. — Его отец убил американского бизнесмена из-за какого-то дерьма, и теперь он не может получить эту долбаную американскую визу. Вот это и есть — вообще!
— Это не из-за папы, — шепчу я. — Это все американское консульство. Это Государственный департамент. Они меня ненавидят.
— Так все-таки, что такое «вообще»? — снова спрашивает Люба, не понимая, подвигается ли разговор и сестры ли они с Руанной по-прежнему.
Светлана уронила удочку и повернулась ко мне и Алеше-Бобу, подбоченясь.
— Это ваша вина, — шипит она по-русски. — С этим вашим дурацким рэпом. С этим идиотским гетто-тек. Не удивительно, что люди относятся к нам, как к животным.
— Мы просто развлекались, — оправдывается Алеша-Боб.
— Если ты хочешь быть русским, — говорит Светлана моему другу, — ты должен думать о том, какой у тебя имидж. Все уже считают нас бандитами и проститутками. Нам нужно изменить это впечатление.
— От всей души прошу прощения, — говорит Алеша-Боб, прижимая руки к сердцу театральным жестом. — Отныне мы не будем исполнять при тебе рэп. Мы будем работать над нашим имиджем.
— Черт побери, о чем это вы там беседуете, ниггеры? — спрашивает Руанна. — Говорите уже по-английски.
Светлана поворачивается ко мне, уничтожая взглядом. Я отступаю и чуть не сваливаюсь в воду. Мои руки начинают набирать номер телефона доктора Левина, как вдруг к нам, задыхаясь, бежит мой слуга Тимофей.
— Ах, батюшка, — говорит он, отдышавшись. — Простите Тимофея, что мешает вам. Он же грешник, как и все остальные. Но я должен вас предупредить! Сюда едет милиция. Боюсь, что они ищут вас…
Я не мог уловить смысл его слов до тех пор, пока мое внимание не привлек крик баритона с соседней «Капризной форели». «Милиция!» — вопит какой-то джентльмен. Молодые банковские служащие, старая царевна в черных жемчугах и белом платье, бизнесмен, который любит Пушкина, — все устремляются на автостоянку, где отдыхают их «лендроверы». Мимо них пробегают три широкоплечих милиционера, синие фуражки которых украшены костлявым российским орлом; за ними следует их начальник — человек постарше в штатском. Руки его в карманах, он не спешит.
Ясно, что эти свиньи направляются прямо ко мне. Алеша-Боб придвигается, чтобы меня защитить: он кладет мне руки на спину и живот, словно мне грозит опасность опрокинуться. Я решаю не отступать ни на шаг. Это возмутительно! В цивилизованных странах, таких как Канада, состоятельного человека, который удит рыбу с друзьями, власти оставляют в покое, даже если он совершил преступление. Пожилой человек в штатском, у которого, как я узнал позже, вкусная фамилия Белугин, легонько отталкивает моего друга. Он приближается, так что его физиономия оказывается в сантиметре от моей и мне приходится смотреть прямо в лицо седого человека с пожелтевшими белками глаз — лицо, которое в России говорит о власти и некомпетентности одновременно. Он пристально смотрит на меня, причем так эмоционально, как будто хочет мои деньги.
— Миша Вайнберг? — спрашивает он.
— И что с того? — интересуюсь я. Тут содержится намек: «Ты знаешь, кто я?»
— Вашего отца только что убили на Дворцовом мосту, — говорит мне милиционер. — Фугасом. Немецкий турист заснял все на пленку.