— Я не для того тащилась в эту странную Россию, чтобы смотреть на масляные картины, Закусь, — сказала Руанна. Мы стояли в Эрмитаже перед картиной Писарро «Бульвар Монмартр в Париже». Руанна улетала на следующий день, и я подумал, что ей, быть может, захочется ознакомиться с бесценным культурным наследием нашего города.

— Ты не хочешь никаких масляных?.. — запинаясь, вымолвил я. Мы любили друг друга пять лет в Нью-Йорке, но я так и не знал, как реагировать на причуды разума Руанны. Он представлялся мне чем-то вроде роскошного подсолнуха, который треплет летняя гроза. — Тебе не нравится импрессионизм конца девятнадцатого века?

— Я приехала сюда, чтобы быть с тобой.

Мы поцеловались, толстяк весом 325 фунтов в спортивном костюме «Пума» и коричневая женщина в маечке, почти ничего не прикрывавшей. Я физически ощущал, как старушки-смотрительницы скрипели зубами от расового и эстетического негодования, и поэтому еще крепче поцеловал Руанну и стал оглаживать ее по выгнувшейся спине и заду.

Мы услышали надрывный кашель, исполненный страдания.

— Ведите себя прилично, — потребовал старческий голос.

— Что говорит эта сука? — осведомилась Руанна.

— Старикам нас никогда не понять, — вздохнул я. — Ни одному русскому не понять.

— Значит, мы линяем, Закусь?

— Линяем.

— Давай поедем домой и будем обниматься.

За те две недели, что Руанна провела здесь, я пытался показать ей картину жизни Санкт-Ленинбурга в 2001 году. Я купил моторную лодку и нанял капитана, и мы катались по каналам нашей Северной Венеции. Она издала несколько восторженных восклицаний при виде особенно впечатляющих дворцов, пастельная окраска которых больше подходила для Италии, нежели для южной части Северного полярного круга. Но, как большинство бедняков, в душе она была не туристкой, осматривающей достопримечательности, а экономистом и антропологом.

— Где же ниггеры? — желала она знать.

Я полагал, что она имеет в виду людей со скромным достатком.

— Они везде, — ответил я.

— Но где же настоящие ниггеры?

Мне не хотелось везти ее в пригороды, где, как я слышал, люди питаются главным образом дождевой водой и картошкой, выращенной на своем огороде, так что я отправился с ней в индустриальный район, который наши деды называли Коломной. Спешу набросать картину этих мест для читателя. Река Фонтанка, где всегда дует ветер, а линия зданий девятнадцатого века прерывается клином гостиницы «Советская», окруженной желтеющими отсыревшими многоквартирными домами; в ларьке торгуют коробочками с крабовым салатом, а от забегаловки, где продается шаверма, разит пролитой водкой, гнилой капустой и еще чем-то мерзким.

— Вот о чем я и говорю. — Руанна обводит все это взглядом, вдыхая местные запахи. — Южный Бронкс. Форт Апач, Миша. И ты говоришь, что это просто обычные люди?

— Наверное, — отвечаю я. — На самом деле я не очень-то много общаюсь с обыкновенными людьми. Они смотрят на меня так, словно я какой-то уродец. А вот когда я еду в Нью-Йорке на метро, то на меня смотрят с почтением из-за моих размеров.

— Это потому, что ты выглядишь как звезда рэпа, — говорит Руанна, целуя меня.

— Это потому, что я действительно звезда рэпа, — отвечаю я, облизывая ее губы.

— Ведите себя прилично, — плюется в нашу сторону проходящая мимо старушка.

Руанне приходилось сталкиваться с насильственной смертью, так что когда папу взорвали на Дворцовом мосту, она не миндальничала со мной, чтобы я не раскисал.

— Ты должен щелкнуть, хрустнуть и выкарабкаться из этого, — сказала она мне, крепко взяв за нижний подбородок и щелкнув пальцами другой руки.

— Как американский попкорн, — улыбнулся я.

— А я что говорю? Ты звонил своему психо-дудл-ду?

— Он весь месяц будет на конференции психиатров в Рио.

— Нет, ну за что только ты платишь этому мудаку? Ладно, я займусь тобой сама. Снимай-ка их. Покажи мне, что у тебя есть для мамочки.

Я расстегнул молнию своего спортивного костюма «Пума» и улегся на кушетку, с трудом приняв такую позу, как во время сеанса у психоаналитика. Поскольку у меня такая толстая шея, я страдаю от невероятно громкого храпа и остановки дыхания во сне. Становится еще хуже, когда я сплю на спине, так что когда рядом со мной спит Руанна, она инстинктивно поворачивает меня на бок своим мускулистым бедром. Видеокамера, вероятно, записала бы ночью что-то вроде постмодернистского подводного балета.

— Перевернись, — приказывает Руанна. Я ложусь на живот. — Молодец.

Она кладет руки на то, что я называю моим «токсичным горбом» — он черный, с плохим кровообращением. Это памятник бездействию, выросший за два года моей ссылки в России и вобравший в себя весь мой гнев. Когда Руанна начинает месить этот горб своими толстыми пальцами, я постанываю от восторга:

— О, Рови! Не оставляй меня. О, Рови! О, любимая. Не уезжай.

Печаль вылилась из моего токсичного горба и затопила кровеносные сосуды, погребенные в моем теле, как Трансатлантические кабели. Я вспомнил залитое слезами лицо моей мамы после того, как она потеряла меня на вокзале и думала, что меня украли подлые цыгане и съели. «Я бы покончила с собой, если бы с тобой что-нибудь случилось, — сказала мама. — Я бы бросилась в море со скалы». Конечно, мама постоянно лгала мне, как делают все матери при ужасном общественном строе, чтобы избавить своих детей от ненужных страданий. Но я знал, что в тот момент она говорила правду. Она действительно покончила бы с собой. Вся ее жизнь была сосредоточена на мне. Девятилетним ребенком я воображал себе близкую кончину своих родителей, предугадав их смерть — в больничной палате от рака, в пламени взрыва, — и запрятал это прозрение глубоко в душе.

— Ты неправильно дышишь, дорогой, — сказала Руанна. Мысль о неминуемом одиночестве застряла у меня в горле как куриная кость. У меня начались проблемы с дыханием. — Делай, как я, — приказала Руанна. Она медленно вдохнула воздух, задержала дыхание, затем сделала выдох над моим левым ухом. Теперь ее дыхание благоухало еще и сметаной и сливочным маслом, характерными для русской кухни. Ее груди, схваченные чем-то вроде широкой летней банданы, касались моего токсичного горба.

— Я так сильно тебя люблю, — сказал я. — Я люблю тебя всем, что у меня есть.

— Я тоже тебя люблю, — сказала Руанна. — Ты справишься с этим, бэби. Нужно иметь веру.

Вера была одной из характерных черт Руанны. В крошечной квартирке ее семьи на углу Вайз и 173-й в Бронксе было полно керамических мадонн с оливковой кожей, нянчивших прелестных младенцев Иисусов, — точно так, как пятнадцать плодовитых женщин этого дома нянчили своих новорожденных Фелиций, Ромеро и Клайдов, — и повсюду грудное молоко и тихий американский разор. В конце семидесятых, когда Руанна была совсем малышкой, их дом в Моррисании подожгли ради получения страховки. Однажды днем им под дверь подсунули анонимную записку с угрозами, а к вечеру явились снимать в квартире электропроводку и сантехнику. Мама Руанны завернула ее в одеяло, чтобы защитить от зимнего холода, а к ночи их здание вспыхнуло, превратившись в пылающий факел вместе с другими зданиями у северной излучины реки Гарлем. С тихой покорностью бедняков они отправились в приют для бездомных, который порекомендовали им родственники, оказавшиеся в таком же положении. В конце концов какие-то методисты завоевали их доверие. Они подыскали работу ее матери — она стала мести улицы; одна из более молодых и мобильных бабушек семейства устроилась продавать мороженое на углу улицы (мужчины давно сбежали, бросив семью). Методисты помогли им написать заявления с просьбой предоставить новое государственное жилье, которое тогда черепашьими темпами строилось в Бронксе. К девяностым годам семья Руанны пополнила ряды низов среднего класса. И тут появился я, «богатый русский дядюшка, посланный Богом», который принял такое горячее участие в развитии их дочери. Правда, они понятия не имели, кто из нас кого спасает.

— Я знаю, ты в большом горе из-за твоего папы, — сказала Руанна, массируя мне горб, — но я должна сказать, что он не очень-то хорошо с тобой поступил.

— Он недостаточно меня любил? — спросил я.

— Он тащит тебя в Россию, а потом убивает этого хлыща из Оклахомы, и теперь ты не можешь уехать. Пусть моя семья долбаная, но по крайней мере мы думаем друг о друге. Когда я сказала моей маме, что ты еврей, не методист, она ответила: «Отавное, чтобы он с тобой хорошо обращался».

— В России все иначе, — сказал я, целуя Руанне руку. — Здесь ребенок — всего лишь продолжение своих родителей. Нам не разрешают думать или вести себя иначе, чем они. Все, что мы делаем, должно вызывать у них гордость и приносить им радость.

— Ничего себе! А почему бы тебе не сделать то, что вызовет гордость у тебя и сделает счастливым? И почему бы не оставить в покое твоего покойного отца?

— Ты знаешь, что бы я тогда сделал, дорогая? — спросил я.

— Ты хочешь меня трахнуть?

— Я хочу заняться стиркой.

Как все еврейские мальчики, выросшие в России, я привык к тому, что обо всех моих потребностях (кроме одной) заботится мать. Однако после того, как Руанна поселилась на моем гигантском «чердаке» в Нью-Йорке, она приобщила меня к стиральной машине. Сначала я настаивал на том, чтобы наши носки и белье стирала профессиональная прачка, но Руанна показала мне, что есть нечто простое, методичное и приятное в том, чтобы делать это самому. Она научила меня разбираться в температурах и стиральных порошках, а также показала, как стирать вещи, требующие бережного обращения. После того как сушилка переставала вращаться, Руанна скатывала наши носки вместе. Она делала из них идеальные маленькие шарики, и, когда мы приходили домой, было так приятно раскатать носки и надеть теплую свежую пару. Носки, выстиранные самостоятельно, всегда будут ассоциироваться у меня с демократией и с главенством среднего класса.

Я повел Руанну в подвал. Стиральный автомат был уже запущен. Мой слуга Тимофей руководил молоденькой новой служанкой, которая сортировала мои спортивные костюмы и трусы, смахивавшие на набедренные повязки.

— Да, мы делаем это вот так, — поучал Тимофей девушку, кивая с умудренным видом. — Хозяин любит, чтобы делали именно так. Какая вы умница, Лариса Ивановна.

Я прогнал слуг, пригрозив им дать по голове туфлей (я порой исполняю перед слугами эту маленькую пантомиму, и им, кажется, нравится).

Руанна изучала кнопки на новой стиральной машине, которую мне доставили самолетом из Берлина.

— Как она работает? — спросила она.

— Инструкция на немецком.

— Что я, не вижу, что она не на английском? Покажи, а не рассказывай.

— Что?

— Покажи, а не рассказывай.

— Что ты имеешь в виду?

— Профессор Штейнфарб всегда так говорит на занятиях художественной литературой. Вместо того чтобы описывать что-то, просто выйди и скажи это.

— Ты занимаешься литературой у Джерри Штейнфарба?

— А ты его знаешь? От него просто мурашки бегают. Говорит, что у меня авторитарный голос. И у тебя должен быть авторитарный голос, чтобы писать художественную прозу.

— Что он сказал? — Я уронил стиральный порошок на свою потную левую ногу. Токсичный горб заставил мое тело дернуться от отчаяния, во рту появился лекарственный привкус. Я немедленно увидел Руанну со Штейнфарбом в постели.

Позвольте мне дать вам представление об этом Джерри Штейнфарбе. Он был моим однокашником в Эксидентал-колледже. Это был идеально американизированный русский эмигрант (он приехал в Штаты семилетним ребенком), которому удалось использовать свои сомнительные русские рекомендации, чтобы выдвинуться из рядов студентов факультета литературного творчества, успев при этом переспать с половиной кампуса. Окончив колледж, он выполнил свою угрозу написать роман, создав маленькую погребальную песнь о жизни эмигрантов. (На мой взгляд, это самая счастливая жизнь, какую только можно вообразить.) Кажется, это творение называлось «Ручная работа русского карьериста». Американцы, естественно, проглотили это творение с жадностью.

— Ты имеешь зуб против профессора Штейнфарба? — осведомилась Руанна.

— Я просто предупреждаю: будь осторожна. У него репутация бабника в определенных кругах Нью-Йорка. Он спит с кем угодно.

— А я «кто угодно»? — Руанна хлопнула крышкой стиральной машины.

— ТУ — кто-то, — прошептал я.

— Ну так вот, профессор говорит, что я умею рассказать настоящую историю, а не эту обычную чушь о богатых белых, которые разводятся в Уэстчестере. Я пишу рассказ о том, как сожгли наш дом в Моррисании.

— Я думал, ты учишься на секретаршу, — заметил я.

— Я расширяю свой кругозор, — ответила Руанна, — как ты и хотел. Я хочу быть не просто образованной, а еще и умной.

— Но Ро…

— Никаких «но», Закусь. Мне надоело, что ты ведешь себя так, будто знаешь, что для меня лучше. Ни хрена ты не знаешь. — Чтобы подчеркнуть свои слова, она заехала мне кулаком в зубы. — Ну так какую там хреновину написали по-немецки?

Я отвел ее кулак и вытер с него свою слюну подвернувшимся под руку бельем. Я хотел показать, а не рассказывать, как сильно ее люблю, но обнаружил, что ослабел и обессилел.

— «Kalt» означает «холодная», «heiß» означает «горячая», — объяснил я.

Руанна запустила стиральную машину, и та издала довольное урчание. Заглянув в мои голубые глаза, Руанна сказала:

— Конечно, я люблю тебя, идиот. — И, подпрыгнув с легкостью юного существа, взяла меня за уши и медленно показала, как именно любит.