Приключения русского дебютанта

Штейнгарт Гари

Часть VI

Трудности с Морган

 

 

1. В походе

Он в жизни не видел столь сильных ног.

С вечеринки у Ларри Литвака прошел месяц, но эти ноги — крепкая белая плоть, испещренная молодыми голубыми венами, бедро, будто чистая поэзия соцреализма, — по-прежнему изумляли и завораживали молодого Владимира. Просыпаясь в несусветные семь утра в панеляке Морган, первым делом он видел вышеупомянутые ноги, плотные, мускулистые, возможно, слегка неженственные, на его непросвещенный взгляд, и — как бы это сказать? — прыгучие. На них Морган выпрыгивала из кровати, бежала в ванную, где отмывалась и полоскалась, готовясь к долгому рабочему дню. С самого раннего возраста эти ноги использовали в хвост и гриву, каждый день в баскетбольном лагере добавлял им проворства и выносливости. И теперь они, представься им случай, могли бы запросто доставить Владимира в качестве груза на Эльбрус.

Но вместо Эльбруса ноги, о которых идет речь, обутые в походные ботинки, обтянутые джинсами, отчего они походили на спелые баклажаны, отправились в Столованский национальный парк, резервуар зелени, раскинувшийся меж двух скал в двухстах километрах к северу от Правы. Приглашение сопровождать Морган в вылазке на дикую природу для домоседа Владимира стало неожиданностью. Ян подбросил их к входу в парк, после чего они двинули на своих двоих (ноги Морган приняли на себя вес привязанной к спине палатки) по бесконечной тропе, заросшей кустарником, через ручьи, расширявшиеся до настоящих стремнин и обрывавшиеся пенистыми водопадами, вдоль луга, служившего приютом для невесть откуда взявшегося оленеподобного животного, поглядывавшего на них из высокой травы черными влажными глазами. Наконец вспотевший, запыхавшийся Владимир с палкой в одной руке и небольшим мешком, полным китайки, в другой оказался на гранитном уступе, с которого открывался вид на озерцо — мальки, лягушки и стрекозы носились туда-сюда меж мшистых берегов. Владимир вдохнул чистого воздуха, и ему почудилось, будто с ближайшего дерева ему одобрительно улыбается дух Кости. Морган, сняв с себя палатку, принялась устанавливать эту чертову штуковину.

— Привет, мироздание! — крикнул Владимир, сплюнув на лист кувшинки, равнодушно проплывавшей мимо.

Несмотря на диктаторские замашки природы, на навязываемый ею культ зелени, он получил удовольствие от двухчасовой прогулки, от того, как подрагивал перед глазами пейзаж, как выпрыгивали кузнечики из-под ног; раздвигались ветки на узкой тропе, а в итоге — весомое воздаяние за труды: редкий шанс побыть наедине с новой подругой в странном и прекрасном месте.

Давно пора. За несколько недель, минувших с Ларриного суаре, они и часа не провели вместе при свете дня. Как Владимир и подозревал, Морган преподавала английский. Она работала по десять часов в день, вкладывая инглиш в головы по преимуществу пролетарской аудитории из пригородов, аспирантам стремительно расширявшей сферы услуг Правы, которым нужно было уметь сказать: «Вот чистое полотенце» или «Желаете, чтобы я вызвал полицию, сэр?»

Английский преподавали многие американцы из тех, кто не находился на полном иждивении у родителей, и Морган трудилась в свойственной ей методичной манере — ответственность uber alles, — напрочь отвергая просьбы Владимира прогулять уроки, чтобы пошататься с ним по городу. Владимир не сомневался: все ученики мужского пола влюблены в Морган и многие с места в карьер предлагают ей выпить кофе или просто выпить — способ соблазнить американку, к которому машинально прибегают европейцы. Он также не сомневался, что в ответ она немедленно краснеет столь густо, что даже самые закоренелые волокиты теряются, и говорит с расстановкой, по-учительски: «У меня есть друг».

Он наблюдал за тем, как Морган, вонзив каблуки в сухую осеннюю почву, натягивала палаточный брезент на две палки. Прекраснее всего ее ноги казались Владимиру, когда они сгибались под ее великолепной большой попой, как то было сейчас. Ощутив прилив возбуждения, Владимир зажал ладонью пах, но тут его отвлекло существо с перьями: птица.

— Ястреб! — закричал Владимир.

Хищник кружил в небе, нацеливая на него свой жуткий клюв.

Морган вбивала камнем в землю очередной колышек Она утерла пот со лба и выдохнула в ворот майки.

— Куропатка. Почему ты мне не помогаешь? Не любишь напрягаться, да? Предпочитаешь… даже не знаю, как сказать… пережевывать мысли.

— Я абсолютно никчемный, — подтвердил Владимир.

Пережевывать мысли. Остроумно! Она начинала врубаться. Сказывалась магия тусовки.

Пока Морган орудовала камнями и палками, Владимир держал брезент. Он разглядывал ее с тихим обожанием, представляя себе девочку с каштановыми волосами, хорошенькую, но не первую красавицу в ее шестом классе: вот она на крыльце размазывает хлопками комаров на лбу; у ее ног слегка сдувшаяся резиновая игрушка, динозавр из мультсериала; промокшие карты на плетеном столе, липкие на ощупь, красная краска смешалась с желтой, бубновый валет лишился головы; наверху в родительской спальне последние судороги привычной ссоры между матерью и отцом, порожденной вспышкой ревности, мелким унижением или, может быть, просто однообразием жизни — хот-доги летом, призы на соревнованиях, попутный ветер на озере, народные волеизъявления в ноябре, воспитание троих детей с сильными прыгучими ногами и большими руками. Эти руки тянут, чтобы погладить и утешить, ими подтягивают пухлые тела на вязы, чтобы распугать белок, возносят к вечно серым небесам баскетбольные мячи и вбивают палаточные колышки в землю…

Владимир одернул себя. Эк его занесло. Что он знает о ее детстве? Самому ему не повезло: ослепленный солнцем аист приземлился с ним на борту в роддоме на проспекте Чайковского, а не в благополучной клинике Кливленда. Ох уж эти вечные вопросы бета-иммигранта: что делать с непослушным языком, с родителями, потерявшими полжизни, с самим запахом тела, наконец? Или же, конкретнее: как вышло, что он, Владимир, третьеразрядный преступник, стоит сейчас посреди свежего европейского леса и наблюдает, как вырастает у озера палатка и крепкая, привлекательная, однако ничем не примечательная женщина молча строит временное пристанище для них обоих?

— Ты устала? — спросил он с искренней, как ему мнилось, нежностью. Придерживая брезент одной рукой, другой он погладил Морган по влажным волосам.

Она возилась с палаточным колом, крюком и еще каким-то приспособлением, и Владимир растрогался, глядя на ее тело, более складное, чем его собственное, тело женщины, которая с землей на равных. Все в ней — ноги, бицепсы, коленные чашечки, позвоночник — служило некой цели, прыгала ли она с трамвая на трамвай, добираясь до окраины Правы, торговалась ли на цыганском рынке, выгадывая на корнеплодах, продиралась ли через соломенного цвета листву.

Фрэн, Хала, мать, доктор Гиршкин, Рыбаков, Владимир Гиршкин — все они потратили жизнь, чтобы соорудить себе укрытие от окружающей действительности, будь то залежи денег, говорящий вентилятор, кордон из книг, деревянная изба в подвале, полки с полупустыми банками геля «Кей-Вай» либо хлипкая финансовая пирамида… А эта девушка, укрощавшая упрямый кол шилообразной штуковиной, ни от кого и ни от чего не скрывалась. Она была в отпуске. Она могла бы курить травку в Таиланде, колесить на велосипеде по Гане или плавать с аквалангом над коварным Барьерным рифом, но приехала сюда, чтобы на мощных ногах приплясывать в такт культурному ритму разрушающейся империи, не теряя при этом добродушия. А когда ее отпуск закончится, она уедет домой, он помашет ей рукой с бетонной площадки в аэропорту.

— Я почти закончила, — сказала Морган.

От этой фразы Владимиру стало грустно, словно его преждевременно покинули; гнев, трепет, любовь, растерянность — много чего нахлынуло разом и преобразилось в сексуальное возбуждение. Опять эти плотные ноги. Джинсы, испачканные землей. Его охватило странное и тем не менее естественное, как стихия, чувство.

— Хорошо. — Он едва коснулся ее теплого плеча. — Это хорошо.

Она взглянула на него. Ей хватило нескольких секунд, чтобы сообразить, в чем дело: Владимир переминался с ноги на ногу, стрелял глазами, прерывисто дышал, и она мгновенно смутилась, как смущаются юные.

— О черт. — Морган отвернулась с улыбкой.

Они забрались в идеально натянутую палатку, и Владимир немедленно прижался к ней, погрузил руки в ее натуральные округлости, стискивая Морган крепче и крепче в жажде радости и молясь, чтобы эти объятия не пропали даром. И вдруг ему пришло в голову… Одно-единственное слово.

Нормальность. То, что они делали, было нормально и правильно. Палатка — особая зона, в которой желание присутствует в качестве нормального позыва. Здесь ты стягиваешь одежду, твой партнер делает то же самое, а дальше, при благоприятном исходе, нахлынувшее возбуждение смешается с нежностью. Эта мысль, очевидная, как озеро, поблескивавшее за палаткой, напугала Владимира почти до импотенции. Он еще сильнее сжал Морган и ощутил сухость в горле и внезапную потребность помочиться.

— Эй, привет, — неловко произнес он.

Это становилось его любимой фразой. Она придавала его романтическим чувствам неформальность, будто они с Морган были уже лучшими друзьями и одновременно оставались почти чужими людьми, когда дело касалось раздевания.

— Привет, — ответила в тон Морган.

Пока он машинально мял ее грудь, она гладила его шею и дрожащее горло, приподняла его искрящую нейлоновую рубашку и сжала пальцами бледный живот, неотрывно глядя на него, и на лице у нее было написано терпеливое участие — она помогала Владимиру Гиршкину в трудную минуту. В рассеянном свете столованского солнца желтая палатка приобрела рыжеватый оттенок, и на этом фоне Морган показалась Владимиру старше, а кожа на лице красноватой и неровной; она прикрыла глаза, возможно, от усталости, которую выдавала за возбуждение (по доброте душевной, предпочитал думать Владимир, или даже из высочайшего милосердия). Когда он дотронулся до ее лба, его ударило током; Морган грустно улыбнулась: надо же, ее тело в соприкосновении с его телом заряжается электричеством, и прошептала вместо него «ой».

От монотонных поглаживаний она впала в почти полную неподвижность. Затем, приподнявшись на локте, смахнула с Владимира колючки, оценила ситуацию, поняла, что придется брать дело в свои руки, расстегнула молнию на его пролетарских штанах и стащила их, вылезла из своих джинсов, расцветив воздух землистым ароматом походницы, и помогла Владимиру взобраться на нее.

— Эй, привет, — повторил Владимир.

Она рассеянно коснулась его лица и отвела взгляд. О чем она думала? Еще вчера она наблюдала, как Владимир с Коэном едва по стенке не размазали бедного владельца клуба, несчастного канадца Гарри Грина, споря об одном из аспектов назревавшей войны в Югославии, и вот сейчас он, Владимир Завоеватель, дрожит в осеннем холодке палатки, трется о ее живот, будто понятия не имеет, как совокупляются с женщиной; он, мужчина, который не умеет поставить палатку, да и, по его же собственному признанию, вообще толком ничего не умеет, кроме как говорить, смеяться, размахивать крошечными руками и стараться всем нравиться. Она обхватила его и стала привычно пощипывать, иногда получалось немножко больно, но он делал вид, что ему приятно. Закрыв глаза, Владимир театрально закашлялся, гулкое клокотание мокроты эхом пронеслось по палатке. Потом он издал что-то вроде стона: «Маа-ум». И заключил: «А-аф».

— Эй, привет, незнакомец, — вырвалось у Морган, и по ее виноватой улыбке Владимир догадался, что она хотела бы вернуть эти слова обратно, потому что наверняка жалела его, прямо-таки светилась сочувствием, а может быть, то был длинный луч вуайеристского солнца, пролезший между ними; но нет, точно сочувствие…

Ах, если бы он мог рассказать ей… Милая Морган… Она задавала не те вопросы в ту ночь на острове посреди Тавлаты. Владимир не был ни плохим, ни хорошим человеком. Мужчина, лежавший на ней, с гусиной кожей на груди, короткой порослью на лице, торчавшей во все стороны света, с глазами, умолявшими хоть о каком-нибудь облегчении, с мокрыми трясущимися руками, вцепившимися в ее плечи, — то был конченый человек. Иначе оказался бы он, такой умный, таким потерянным? Иначе трясло бы его так жутко и неподдельно перед ней, столь непритязательной женщиной?

Владимир готовился произнести все это вслух, как вдруг Морган приподняла его, сняла его член со своего живота и направила куда следовало. Он разинул рот, и, наверное, она увидала пузырьки, забулькавшие в его горле, словно он пытался дышать под водой. В смятении он уставился на нее. Он явно опять собирался пролепетать «эй, привет». И, видимо, для того, чтобы лишить Владимира этой возможности, она ухватила его за задницу и рывком потянула на себя, отчего палатка наполнилась счастливым мужским рыком.

 

2. А что, если Толстой был не прав?

Все у них было хорошо.

Александра с самого начала курировала их отношения. Хлопотливая кумушка в современном обличье, она звонила Морган и Владимиру каждый день, дабы удостовериться, в порядке ли их эмоциональные паспорта. «Ситуация выглядит позитивно, — докладывала она Коэну в конфиденциальном коммюнике. — Владимир расширяет кругозор Морган, ее цинизм медленно возрастает, она уже не смотрит на мир с точки зрения привилегированной американки из среднего класса, но — по крайней мере, частично — глазами Владимира, угнетенного эмигранта, вынужденного преодолевать системные барьеры».

«В., со своей стороны, учится ценить необходимость деятельного диалога с окружающим миром. Спорит ли он с М. на мосту Эммануила рано утром или украдкой поглаживает ее на премьере бурлеска Планка, снятого в манере синема верите, такого Владимира мы более чем рады приветствовать! Что им дальше делать, Кои? Жить во грехе?»

Для греховного сожительства места в квартире Морган вполне хватало: две маленькие спальни и одна таинственная комната, дверь в которую была заклеена скотчем и забаррикадирована диваном. На двери в запретную комнату висел портрет Яна Жопки, первого столованского «пролетарского президента» при коммунистах. Физиономия Жопки — крупная лиловая свекла с несколькими функциональными отверстиями для вынюхивания буржуазной мягкотелости и пения агитационных куплетов — была дополнительно изуродована коряво нарисованными гитлеровскими усиками.

Владимиру хотелось бы спросить, что думает Морган о странных временах, в которые они живут, о падении коммунизма после того, как Рейган в середине восьмидесятых нанес ему удар под дых, но он опасался, что ее ответ будет слишком стереотипным, консервативным, среднезападным. И зачем вешать антижопкинский плакат, когда у всей продвинутой молодежи теперь новый жупел — Всемирный банк? Но о запечатанной комнате он все же решился расспросить.

— Над ней крыша протекает, просто ужас как, — объяснила Морган в своей просторечной манере.

Они расположились на диване в гостиной, Морган сидела на Владимире, как наседка, пытаясь его согреть (подобно многим русским интеллигентам, Владимир патологически боялся сквозняков).

— Примерно раз в месяц домовладелец присылает какого-то мужика чинить ее, — продолжила Морган, — но в эту комнату лучше нос не совать.

— Европа, Европа, — пробормотал Владимир, сдвигая Морган с одного бедра на другое, чтобы обогреваться равномерно. — Полконтинента в ремонте. Кстати, вчера в дверь трезвонил какой-то столованец, очевидно по имени Томаш, и орал: «То-маш тут! То-маш тут!» Я сказал, что никакие Томаши меня не интересуют, спасибо. В этом районе полно уродов. Тебе не стоит ходить одной. Давай я скажу Яну, чтобы он возил тебя.

— Влад, послушай меня! — Морган обернулась и схватила его за уши. — Никогда никого не впускай в квартиру! И не подходи к той комнате!

— Ай, только не уши, умоляю! — заверещал Владимир. — Они теперь долго будут красными. А мне сегодня председательствовать на Вегетарианской олимпиаде. Что на тебя нашло?

— Обещай!

— Ай, пусти… Хорошо, никогда и ни за что, клянусь. О, ты мой большой, вскормленный кукурузой зверь!

— Не называй меня так!

— Я любя. Ты и вправду больше, чем я. И тебя чаще кормили кукурузой. Это вопрос персональной…

— Да, это вопрос персональной идентичности, — перебила Морган. — Между прочим, чучело, ты говорил, что в эти выходные мы наконец-то отправимся к тебе. Говорил, что познакомишь меня со своими русскими друзьями. Парень, что звонил вчера, был таким милым и испуганным. И имя у него экзотическое — Сурок, в жизни такого не слыхала. Звучит по-индийски. Я посмотрела в словаре, и вроде бы по-столовански это значит «крот» или «землеройка». А что это значит по-русски? И когда я его увижу? Когда ты пригласишь меня в гости? А, чучело? — Она дернула его за нос, но ласково.

Владимир представил, как Морган и Сурок преломляют хлеб на еженедельном бизнесменском обеде: после трапезы, по заведенному обычаю, ребятки устраивают салют из автоматов, видавшие виды девицы из казино охмуряют Сурка под «Лови момент» в исполнении «Аббы», а пьяный Гусев кроет на чем свет стоит всемирный жидомасонский заговор.

— Исключено, — сказал Владимир. — Во всем панеляке до декабря не будет горячей воды, в котельной утечка сульфатов, в лифте — микробы гепатита…

И весь дом — база вооруженных воров и бандитов, набранных по преимуществу из рядов бывших советских спецслужб, тех, что дробили пальцы на ногах подозреваемых и веселили их электрошоком.

— Знаешь, мне надо переехать, — продолжил Владимир. — Может, мне просто пожить здесь? Сэкономим на квартплате. Сколько с тебя берут? Пятьдесят долларов в месяц? Поделим на двоих. Каждый по четвертаку. Что скажешь?

— Ну, — ответила Морган, — наверное, было бы неплохо. — Она сняла пушинку с волос на груди Владимира, внимательно осмотрела ее, затем положила себе на колени, откуда пушинка медленно порхнула вниз по шву джинсов. — Только…

Молчание длилось. Владимир потыкал ее в живот. У них был самый немногословный роман из тех, что с ним случались, и его это устраивало: меньше слов — меньше конфликтов. На ночь обняться, утром совместно прополоскать рот — вот она, звуковая дорожка простой, пролетарской любви. Однако случались моменты, когда ее молчание удивляло, когда она смотрела на Владимира столь же неуверенно, как и на своего кота, потрепанного бродягу из местных; заботами Морган кот разжирел до западных пропорций, и отныне вся его таинственная жизнь протекала на подоконнике.

— Только — что? — спросил Владимир.

— Прости… Я…

— Ты не хочешь, чтобы я переехал к тебе?

Она не хотела Владимира Гиршкина в режиме от-заката-до-заката? Не хотела учить его соскребать плесень с занавески в душе? Не хотела дряхлеть и толстеть вместе с ним, как прочие пары в панеляках?

— Я и так практически живу здесь, — прошептал Владимир и сам испугался печали, прозвучавшей в его голосе.

Морган встала с насеста, отдав Владимира на растерзание сквознякам-убийцам.

— Мне пора на работу.

— Сегодня суббота, — возразил Владимир.

— Надо подтянуть одного богатого парня с Брежневской набережной.

— Как его зовут? — спросил Владимир. — Опять Томаш?

— Может быть, — ответила Морган. — Половину мужчин в этой стране зовут Томаш. Дурацкое имя, тебе не кажется?

— Да, — подтвердил Владимир, кутаясь в огромное одеяло из гусиного пуха. — Причем на любом языке.

Он смотрел, как она переодевается в теплое белье. Он бы предпочел и дальше сердиться на нее, но бельевая резинка чпокнула на ее круглом животике, и этот звук навеял на него тоску и ощущение уюта одновременно. Живот. Теплое белье. Одеяло из гусиного пуха. Владимир зевнул и увидел, что кот Морган на другом конце комнаты зевает с ним в унисон.

В другой раз, когда его не будет клонить в сон, он обязательно взломает дверь в запечатанную комнату. Ни у кого не должно быть секретов от Владимира Гиршкина. Он позовет на помощь Яна; Ян — любитель вышибать преграды плечом. Им постоянно приходится заменять стекла в машине.

И рано или поздно он таки переедет к ней. Коэн показал ему докладную записку Александры. А значит, деваться им некуда.

После работы Владимир с Морган обычно ехали в город и обедали капустным супом в новом кришнаитском заведении или отправлялись в «Модерн», где пили кофе по-турецки, просыпались, оживлялись, пихали друг друга ногами под столом в быстром темпе диксиленда. Но чаще они гуляли — бодрым шагом, подстегиваемые ноябрьским холодком. Борясь с ветром, они забирались на вершину Репинского холма, самого высокого холма Правы, зеленого Акрополя, лишенного, увы, своего Парфенона. Сверху Старый город на противоположной стороне реки казался грудой безделушек на домашней распродаже: пороховые башни напоминали почерневшие перечницы, дома в стиле модерн — коллекцию позолоченных музыкальных шкатулок.

— Нет, это что-то, — сказала однажды Морган. — Только взгляни на все эти краны у «К-марта». Те, кто приедет сюда через двадцать лет, никогда не узнают, как тут все было. Им придется читать твои стихи, или стихи Коэна, или метаэссе Максин…

Владимир смотрел не столько на золотистый город, сколько в другую сторону — на непременный ларек с сосисками, грязноватую колбасную лавчонку «Имбисс», которую местные соорудили на скорую руку, чтобы кормить голодных немцев.

— Верно, время сейчас особенное, — отвечал Владимир, косясь на маленькую пухлую сосиску, завернутую в ржаной хлеб. — Но мы должны остерегаться вторжения… э-э… ну ты понимаешь… транснациональных корпораций.

— Я чувствую себя здесь удивительно легко, — продолжала Морган, не обращая внимания на его слова. — Все тревоги куда-то отступают. В прошлом году в колледже, когда я заходила в комнату, куда привозили почту, я часто застывала как вкопанная и на меня накатывала жуткая паника. Какое-то… необъяснимое… безумие. С тобой такое бывало, Владимир?

— Конечно.

Он скептически посмотрел на нее. Паника? Что она знает о панике? Весь мир лежит у ее ног. Когда большая птица в лесу, сова наверное, попыталась съесть Владимира, Морган стоило лишь произнести «фу!», произнести твердо, с интонацией «клиент-всегда-прав», и птица, жалобно ухая, немедленно улетела обратно под полог листвы. Паника? Сомнительно.

— Кровь отливает от рук и ног, — говорила Морган, — потом и от головы, и все плывет перед глазами. Университетский психотерапевт сказал, что это классический приступ страха. Ты когда-нибудь ходил к психотерапевту, Владимир?

— Русские не верят в психиатрию, — объяснил Владимир. — Наша жизнь трудна, и надо терпеть.

— Я просто спросила. Так вот, эти приступы случались среди бела дня, когда абсолютно ничего не происходило. Странно. Я знала, что университет я закончу, и училась я неплохо, у меня были классные друзья, я встречалась с одним парнем, не самым умным на свете, ну, сам понимаешь… колледж.

— В Огайо.

Владимир попытался представить себе это место. И вспомнил о Средне-Западном прогрессивном колледже, где он недолго пробыл. Эстафета голышом на празднике рабочей солидарности, жаркие, «дай-узнать-тебя-поближе» душевые, массовый кризис сексуальной ориентации в разгар весны. По части приступов страха пальма первенства точно принадлежала его колледжу.

— Да, в Огайо, — подхватила Морган. — Я хочу сказать, у меня было все в порядке. Ничего плохого. С родителями вполне нормальные отношения. Мать часто приезжала из Кливленда навестить меня, а когда я провожала ее до машины, она начинала плакать и говорить, как мне повезло и какая я красивая да замечательная. Приятно, но и немножко неловко. Иногда она проезжала сто пятьдесят миль только для того, чтобы привезти мне новую телефонную карту или упаковку содовой, а потом разворачивалась и ехала обратно. Не знаю, наверное, она вправду скучала. За год до того они разругались с моим братом. Папа вроде как силком заставил его поработать в своей фирме летом, это было слишком для него… Кажется, брат сейчас в Белизе. От него не было известий с прошлого Рождества. Почти год прошел.

— Мамаши. — Владимир покачал головой и застегнул куртку Морган: ветер усиливался.

— Спасибо, — поблагодарила Морган. — Ну и психотерапевт все допытывался: может, меня что-то угнетает? Беспокоюсь об оценках? Или у меня проблемы с законом? И не залетела ли я? Но конечно, ничего такого не было… Я была обычной хорошей девочкой.

— Гм, — Владимир ее почти уже не слушал. — В чем же, по-твоему, было дело?

— В общем, врач сказал, что мои приступы страха были как бы прикрытием. На самом деле я чувствовала жуткую злость, и приступы страха не позволяли мне сорваться. Они — вроде предупредительных знаков, а без них я бы совершила что-нибудь дикое. Ну, например, стала бы мстить.

— Но это на тебя совершенно не похоже! — Владимир искренне недоумевал. — С чего вдруг ты могла бы сорваться? Послушай, я в психологии плохо разбираюсь, но чему учит нас современная наука? Если у тебя проблема, виноваты родители. Но твои мама с папой кажутся абсолютно разумными людьми. — Он не кривил душой. По рассказам Морган, ее родители жили в доме, построенном уступами на Лесном бульваре, там они вырастили Морган и еще двух среднезападных детей.

— Я тоже думаю, что с ними все в порядке, — согласилась Морган. — Но на братишек они все-таки давили, хотя старшая из детей — я.

— Ага! А второй брат, он тоже прячется в Белизе?

— Нет, он в Индиане. Менеджер по маркетингу.

— Прекрасно! Какой-либо закономерности здесь не просматривается, — с облегчением вздохнул Владимир. Он и сам немного испугался: если с Морган что-то не так, то каковы тогда шансы у Владимира Гиршкина, выходца из семьи советских евреев? С тем же успехом Морган могла бы заявить, что Толстой ошибался и счастливые семьи не походят друг на друга. — Послушай, твои приступы страха, они участились в последнее время или стали реже?

— Вообще-то, с тех пор, как я приехала в Праву, ни одного не было.

— Понятно… понятно.

Владимир сцепил пальцы, как обычно делал доктор Гиршкин, размышляя над запросом из министерства здравоохранения. Он определенно обеспокоился, но что именно его тревожило, толком не знал. Они, двое любовников-чужестранцев, просто беседуют. Легко, без напряга.

— Давай уточним, что конкретно говорил твой психиатр, — напрягся Владимир. — Он сказал, что приступы страха — нечто вроде прикрытия, они не позволяли тебе «сорваться». Хорошо. А теперь скажи, находясь в Праве, не делала ли ты чего-нибудь… гм… говоря твоими же словами, «дикого» или «мстительного»?

Морган задумалась. Обведя взглядом линию горизонта, невидимую за городскими постройками, она опустила глаза на голую землю. Опять это непонятное молчание. Морган теребила застежку на куртке, и Владимир вспомнил, как эта застежка называется по-русски: «молния». Красивое слово, не то что английский «зиппер».

— Так были срывы?

— Нет, — наконец ответила она. — Не было.

И вдруг обняла его и коснулась его колючей щеки подбородком, оканчивавшимся ямочкой размером с десятицентовик. Эту расщелинку Владимир почему-то находил невероятно сексуальной, но теперь он счел ее знаменательным изъяном, вмятиной, которую он разгладит любовью и мыслью аналитика.

— Вот видишь, тростник ты мой сахарный, — сказал он, целуя гигантскую ямочку. — Мы выяснили, что психотерапевт у тебя был скорее всего второсортный… Не обижайся, но какими еще могут быть психотерапевты в Огайо?.. Да, итак, мы выяснили, что этот доктор кругом ошибался. Приступы страха вовсе не закупоривали твой гнев, предотвращая иррациональные поступки. Иначе как объяснить внезапное исчезновение этих приступов здесь, в Праве? И позволь заметить, возможно, тебе просто было необходимо проветриться, так сказать, сбежать на время от семейного очага, альма-матер и — хотя я и рискую прослыть самонадеянным — завязать новый роман. Я прав? А? Ну конечно, прав.

Его трясло от маниакального сознания собственной правоты. Он поднял руки, будто возносил хвалу Господу.

— Ну и слава Богу! — воскликнул Владимир. — Слава Богу! Ты полностью излечилась. Это надо отпраздновать, и не где-нибудь, но в «Столованском винном архиве». В синем зале, разумеется. Нет, людям вроде нас нет нужды заказывать столик заранее… Как ты могла такое подумать! Идем же!

Он схватил ее за руку и потащил вниз с Репинского холма, где у подножия их ждал Ян с машиной.

Поначалу Морган противилась, словно переход от любительского психоанализа к буйному пьянству в «Винном архиве» выглядел несколько неприличным. Но Владимир не мог думать ни о чем другом. Выпить! Хватит болтовни. Приступов страха. Срывов. Разум — наш господин. В самых ужасных обстоятельствах разум способен сказать: «Стоп! Я здесь главный!» А какие ужасные обстоятельства были у Морган? Беспокойство молодой девушки перед окончанием университета? Тоска матери по дочери? Отец, желавший сыновьям самого лучшего? Ох, любят американцы выдумывать себе проблемы. У русских есть старинное выражение на сей счет: с жиру бесятся.

Да, беседа оставила неприятный осадок. По дороге в «Винный архив» злость на Морган постепенно усиливалась. Как она могла с ним так поступить? Палатка в лесу вспоминалась теперь событием столетней давности. Нормальность. Возбуждение. Нежность. Вот что она ему молчаливо обещала. И вдруг этот нервный разговор и ее отказ поселить Владимира в своей квартире. Ну и хрен с ней! Нормальность все равно возьмет свое. Плюшевые, чуть ли не надувные банкетки «Винного архива» выдохнут многозначительно под его задом. В стереосистеме будет пощипывать струны Грант Грин. Столованец с волосами, собранными в хвост, принесет бутылку портвейна. Владимир прочтет Морган краткую и внятную лекцию о том, как сильно он ее любит. Они поедут домой и лягут вместе в постель, в пьяном бессильном сексе тоже есть свое очарование. И все образуется.

Но Морган припасла для него кое-что еще.

 

3. Засада у Большого Пальца

«Столованский винный архив» располагался прямо у Ноги, в тени так называемого Большого Пальца. У Пальца ежедневно митинговали сердитые бабушки; размахивая портретами Сталина и канистрами с бензином, они угрожали сию минуту учинить самосожжение, если кто-нибудь попробует снести Ногу или отменить показ их любимого мексиканского телесериала «Богатые тоже плачут».

И пусть их, полагал Владимир, пожилым гражданам тоже надо чем-то заниматься, а их дисциплинированность и преданность идеалам были по-своему симпатичны. Самозваные стражи Ноги подразделялись на несколько отрядов. Наиболее сварливые старушенции находились в авангарде, встречая глубоко концептуальными плакатами («Сионизм = Онанизм = СПИД») посетителей «Винного архива» и бутика «Хьюго Босс», двух институций, процветавших по иронии судьбы под сенью Большого Пальца. Если подчистить и подтянуть их красные физиономии с двойными подбородками, удалив заодно привычную злобу, то можно было бы легко представить их в сороковые загорелыми юными пионерками, задабривавшими учителей пирожками с картошкой и сборниками любовной лирики Яна Жопки, первого пролетарского президента, под названием «Товарищ Ян глядит на луну». И куда же уходит время, милые дамы? И как вы до такого дошли?

За орущими старухами располагались другие, рангом пониже, в обязанности им вменялся уход за таксами агитаторов, с чем эти бабульки справлялись на славу, балуя агитщенков покупной питьевой водой и отборными потрохами.

Наконец, в третьей и последней фаланге бабушки-художницы лепили из папье-маше огромную куклу Маргарет Тэтчер, которую, не жалея трудов и материала, сжигали каждое воскресенье, выводя заунывными голосами бывший гимн Столованской республики: «Наш паровоз вперед летит, в будущее светлое».

Понятно, что при появлении у «Винного архива» БМВ с шофером неповоротливый, шерстистый рассудок старух неизменно помутнялся, но Владимиру нравилось немного подразнить их, прежде чем подняться в синий зал, чтобы налопаться устриц, запивая их мускатом.

Через Старый город они проехали в молчании. Морган по-прежнему теребила молнию на куртке, ерзала на сиденье, и ее ляжки терлись о мягкую кожаную обшивку салона. Возможно, она размышляла о том, что наговорила Владимиру на Репинском холме, обо всей этой ерунде про страшные университетские годы; возможно, она начинала понимать, насколько хуже жилось Владимиру по сравнению с ней. Он мог бы многое ей порассказать. А что, интересная тема для застольной беседы. С чего начать? Издалека, с расчудесного советского детсада, или сразу с флоридских приключений с Джорди? «Победа над превратностями судьбы, — закончит он свой рассказ. — Вот суть истории Владимира Гиршкина, иначе он не сидел бы здесь, смахивая чатни с твоего носа пуговкой…»

Но этой беседе не суждено было состояться. Вместо нее случилось вот что.

Как только они подъехали к «Архиву», машину окружили жаждущие крови старухи. Они были оживленнее, чем обычно, подхлестываемые переменой погоды и необходимостью согреваться действием. Владимир немного понимал их речевки, включая набившую оскомину «Смерть постструктуралистам!» и лестную для тусовки «Эпикуры, убирайтесь домой!». Удивительно, как легко эти громоздкие слова прижились во рту обывателей и насколько коммунистические лозунги звучали совершенно одинаково на всех славянских языках.

Морган открыла дверцу. Пока она вылезала из машины, вокруг Пальца установилось относительное затишье, и в это мгновенье Владимир подумал, что Морган — несмотря на глупую болтовню о приступах страха и срывах — на самом деле спокойная, здравомыслящая девушка в дешевых туфлях. Он растрогался, ему захотелось стать ее защитником. Он припомнил водительские права, выданные в штате Огайо, которые он обнаружил в ее бумажнике, фотографию старшеклассницы с вереницей прыщей, раскинувшихся Большой Медведицей по обе стороны носа, налет подростковой угрюмости, ссутуленные плечи, призванные скрыть нескромное содержимое мешковатого свитера. Он почувствовал, как в нем забил новый источник нежности. «Поехали домой, Морган, — захотелось ему сказать. — Ты выглядишь очень усталой. Тебе надо поспать. И черт с ним, с «Архивом»».

Но было поздно.

Стоило Владимиру захлопнуть дверцу, как одна из бабулек — самая высокая из стражей Ноги, с вытянутой по-собачьи мордой, пуком волос на подбородке и красной медалью размером с метательный диск на груди — протолкнулась сквозь ряды коллег, откашлялась и плюнула отходами разогрева в Морган. Внушительных размеров плевок пролетел над плечом Морган и приземлился на тонированном стекле «бимера».

Старушки дружно охнули. Какая смелость — изуродовать немецкую машину стоимостью два миллиона крон! Контрреволюция началась всерьез! История, эта потаскуха, перешла наконец на их сторону. Стражи Ноги встали на цыпочки, ветераны-инвалиды на костылях подались вперед.

— Говори, баба Вера! — подзуживала толпа плюнувшую. — Говори, агнец ленинский!

И красный агнец заговорила. Она произнесла одно-единственное слово. Совершенно неожиданное, немыслимое и решительно некоммунистическое.

— Морган, — сказала баба Вера.

Английское имя слетело с ее языка вполне естественно, оба слога в целости и сохранности. Морр. Гаан.

— Морган на ГУЛАГ! — завопила другая старуха.

— Морган на ГУЛАГ! Морган на ГУЛАГ! — подхватили боевой клич остальные.

Они подпрыгивали, как малыши на первомайском параде, — о, счастливое время! — не стесняясь, плевали на машину, рвали редкие волосы на своих головах, подбрасывали вверх самовязанные шерстяные шапки — все, кроме одной задрипанной старушонки с грустными глазами, пытавшейся втихую продать Владимиру свитер.

Что за черт? Что они говорят? Морган — в ГУЛАГ? Не может быть. Наверное, здесь кроется ужасная ошибка.

— Товарищи пенсионеры! — начал Владимир по-русски. — По поручению братского советского народа…

Морган оттолкнула его:

— Не лезь.

— Тростник мой сахарный, — буркнул Владимир. Он никогда не видел ее такой. Эти мертвые серые глаза!

— Тебя это не касается, — добавила Морган.

Но его все касалось. Он был королем Правы, она же — затянутой в джинсу королевой, и то только потому, что он приблизил ее к себе.

— По-моему, — сказал Владимир, — надо поехать домой и взять в прокате…

Но Куросаве сегодня не светило. Оскалив блестящие зубы, Морган накинулась на своих мучителей. Все произошло очень быстро. Язык уперся в нёбо… Раскатисто загремела буква «р»… За ней последовал ряд шипучих взрывов — «щ», «ш» и «ч»…

Бабушки в ужасе отпрянули, будто в Морган вселился демон, славянский демон с жутким американским акцентом.

— Шейкер-Хайтс — шептал Владимир, пытаясь успокоить себя географией. — Лесной бульвар.

Нет, на Лесном бульваре жил кто-то другой, другая Морган, милое, любящее природу создание, а не эта неведомая оголтелая баба, кричавшая на старух на удивительно бойком столованском, ронявшая словцо «полемический» столь же запросто, как настоящая Морган вбивала палаточные колышки в землю.

— Шьмерти к ногу! — вопила поддельная Морган.

Лицо ее было искажено злобой, она выбросила вверх кулак с побелевшими костяшками в знак солидарности с некой таинственной жизненной силой, не имевшей со штатом Огайо ничего общего. Смерть Ноге!

— Что? — пробормотал Владимир, инстинктивно пятясь к машине.

Между тем баба Вера, во всеоружии гнилых зубов и витриола, с медалью «Героя социалистического труда», болтавшейся на ветру, оказалась с Морган нос к носу, обрушив на американку поток пылких высказываний, суть которых Владимир плохо понимал. В ее речи то и дело всплывало имя Томаш; Владимир также разобрал блят, что и по-столовански, и на его родном языке означало одно и то же.

— Морган! — раздраженно крикнул Владимир.

Еще чуть-чуть, и он попросит Яна завести БМВ и умчать его прочь, в «Радость» или «Знак», куда-нибудь, где много бархатных подушек и недоумков-экспатриантов, где энтропия равняется нулю и все благоприятствует замыслам Владимира.

Ибо, по правде говоря, он не мог более выносить эту самозванку, которая говорила на непонятном восточноевропейском языке, билась насмерть с коммунистическими бабульками из-за стометровой галоши, поддерживала (сексуальные?) отношения с неким загадочным Томашем, не пускала его в запечатанную комнату и вела жизнь, явно выходившую за рамки свиданий с Владимиром и преподавания английского гостиничным клеркам.

— Морган! — позвал он опять, на сей раз довольно вяло.

И тут, когда Морган обернулась к ошалевшему Владимиру, баба Вера, подскочив к ней вплотную, толкнула американку скрюченной лапой.

Морган слегка пошатнулась, на секунду показалось, что она потеряла равновесие, но сильные двадцатитрехлетние ноги удержали ее в вертикальном положении. А затем Владимир обнаружил, что Ян каким-то образом протиснулся между Морган и старухой. Раздался звук удара чего-то твердого о мягкое. Глаза Владимира не поспевали за ушами, и взгляд не сразу зафиксировал происходящее.

Баба Вера упала на колени.

По толпе пробежал изумленный ропот.

Мелькнул блестящий черный предмет.

Баба Вера потрогала лоб. Крови не было. Только красный кружок, уменьшенная версия медали, покоившейся меж ее грудей.

Стражи Ноги молча пятились от павшего товарища. Собаки-колбаски выбрехивали свои крошечные легкие.

Ян замахнулся блестящим черным предметом, словно намереваясь ударить старуху еще разок, но баба Вера даже не отшатнулась, настолько она была потрясена.

— Ян! — крикнул Владимир, думая исключительно о собственной бабушке, что повязывала ему красный галстук и кормила драгоценным кубинским бананом на завтрак — Ян, стой!

Средством нападения шоферу послужило противорадарное устройство.

Земля продолжала вращаться вокруг Солнца. Ян по-прежнему возвышался над поверженной старухой. Баба Вера все еще стояла на коленях. Владимир отступал к спасительному БМВ, хотя и канувшему куда-то в иное, не-баварское, измерение. А Морган… Морган застыла с высоко поднятым подбородком, сжатыми кулаками, сохраняя на лице выражение необъятной и необъяснимой суровости, притихшая, но готовая к новой битве.

Позы, жесты — все слилось в единую законченную картину.

Спустя несколько минут Владимир мрачно глотал устрицы, Морган угощалась тепловатой «сангрией» из большой бутыли. Личный столик Владимира находился под стеклянной крышей синего зала, и, поднимая глаза, он видел густое угольное облако, опустившееся на Ногу подобно расклешенной штанине. С ума сойти: куда ни глянь, всюду проклятая Нога. Он чувствовал себя деревенским малым из обнищавшей американской глубинки, которому во время бесконечной охоты на опоссумов мерещится, будто его преследуют черные вертолеты ООН.

Метрдотель, ровесник Владимира, лощеный современный парень, не раз подходил к их столику с извинениями «от лица всех молодых столованцев». Именно он положил конец грызне у Большого Пальца. Выбежав из «Винного архива», он принялся размахивать узловатой веревкой направо и налево, обратив бабулек в паническое бегство.

— Ох уж эти старики… Старики — наша беда. Он покачал головой, проверил, на месте ли заткнутый за пояс мобильник, и продолжил: — Дорогие бабушки! Мало им того, что они украли у нас детство. Мало… Только плетку они и понимают.

Вскоре на стол между Морган и Владимиром водрузили жареного кабана — блюдо для почетных гостей, но расстроенный Владимир не сразу приступил к горячему, ковыряя в зубах и предоставляя поросячьей тушке медленно задыхаться под можжевеловым маслом и трюфельной пенкой. Он пытался скорректировать свой гнев, преобразовать его в печаль, прикидывая, какой накал эмоций он может себе позволить в стенах синего зала, этого святилища отменных манер.

Лишь к десерту, когда молчание стало совсем уж неловким, Владимир наконец открыл рот, чтобы спросить, что значит «Морган в ГУЛАГ»?

Она отвечала, не глядя на него. Отвечала тем же сердитым тоном, каким обращалась к стражам Ноги. Она говорила, пребывая в образе другой Морган, той, которая явно находила Владимира недостойным доверия чужаком либо, что еще хуже, человеком, не играющим никакой роли в ее жизни. Вот что она рассказала: у нее есть друг-столованец, его родители сидели в тюрьме при коммунистах, дедушек-бабушек казнили в начале пятидесятых. Однажды этот добрый друг отвел ее к Ноге, где они сцепились со старухами. С тех пор у бабушек на нее зуб.

Ее друга случайно не Томашем зовут?

В ответ она забросала его вопросами: уж не хочет ли Владимир сказать, что у нее не может быть личных друзей? Или теперь ей нужно спрашивать у него разрешения, с кем ей дружить, а с кем нет? И неужто она обязана все свободное время выслушивать нытье сытых бездельников вроде Коэна и Планка?

Владимир раскрыл рот. Конечно, она была права, но тем не менее давать в обиду тусовку он не желал. По крайней мере, мягкий и бестолковый Коэн был не способен на предательство. Коэн был Коэном, и никем больше. Он в совершенстве постиг американское искусство быть только и исключительно самим собой. Кстати, о предательстве: где она научилась столь бегло говорить по-столовански?

Морган улыбнулась со снисходительным видом победительницы и сообщила, что усердно учила столованский в своем университете для полиглотов. Он удивлен тем, что ей удалось освоить иностранный язык? У Владимира что, монополия на все иностранное? А может, он ее за идиотку принимает?

Владимира передернуло. Нет-нет, ничего подобного. Он просто спросил..

Но на самом деле происходило вот что: он терял Морган. Тоном отвергнутого возлюбленного он вымогал у нее утешение. Вспомнился известный афоризм: «В любви всегда один целует, а другой только подставляет щеку».

У него было ощущение, что все кончено. Пора забыть святую троицу — Возбуждение, Нежность, Нормальность. Забыть про палатку, про то, как она смахивала с него колючки, расстегивала его пролетарские штаны, взгромождала на себя и подталкивала вперед. Забыть, как она отреагировала на его слабость — по-доброму, с деликатностью соучастницы.

Ему осталось лишь размышлять над новым словом, словом, сводившим практически на нет три месяца, проведенные с этой женщиной, — «отдаление». И, помешивая эспрессо, отщипывая от грушевого струделя, Владимир думал, в какое предложение вставить это слово. Я все более чувствую отдаление. Нет, не годится.

Морган, мы отдаляемся друг от друга.

Да, очень верно. Но чего-то все равно не хватает.

И вдруг фраза сочинялась сама собой, но он не мог ее произнести.

Что ты за человек, Морган Дженсон? Кажется, я совершил ошибку, связавшись с тобой.

Да. Точно. В который раз. Хотя и на другом континенте, но в том же слепом, идиотском раже, с той же глупой надеждой бета-иммигранта, что ходит как еврей.

Он ошибся.

 

4. Ночь мужчин

Перед тем как наладиться, все должно окончательно развалиться. На следующий вечер после Ножного безобразия наступил черед страданий и сомнений — долгожданного мальчишника. Планк, Коэн и Владимир встречаются в городе, при них Y-хромосомы, щетина на физиономиях и тоска белого мужчины образца начала девяностых. Встречаются попить пивка.

Откровенно говоря, Владимир охотно поучаствует в этом мужском мероприятии. После вчерашних безответных поцелуев ему хотелось взаимных объятий, которые на данный момент могла обеспечить только тусовка — последний бастион, не таивший сюрпризов. Правда, утром Морган подала знак надежды. Отдраив зубы, прополоскав рот, она подошла к Владимиру (он, мрачный, сидел в ванне, поливая грудь мыльной водицей), чмокнула его в маленькую лысинку, прошептала: «Прости, что вчера все так вышло» — и помогла втереть ежедневную дозу миноксидила в безволосое пятно на макушке, сверкавшее, как бычий глаз. Изумленный неожиданной лаской, Владимир легонько сжал ее бедро и даже, словно ненароком, дернул за пучок лобковых волос, торчавших из-под халатика, но промолчал. Рано было еще разговаривать. Прощения она, видите ли, просит.

Заведение для мальчишника выбрал Ян и попал в точку: бар, сохранивший национальный колорит, насколько это было возможно в новой, усовершенствованной и рвущейся в Европу Праве; большинство клиентов — тощие прыщавые солдаты и полицейские, отработавшие смену. Те и другие были в форме, они жадно лакали доброе пиво, лившееся из длинного ряда кранов, которые столь преданно служили искусству раздачи, что даже в положении «закрыто» из них хлестала пенистая жидкость. Декор отсутствовал — лишь стены, крыша и микроскопический садик снаружи, где в беспорядке стояли складные стулья, скрипевшие под органами госбезопасности и вооруженных сил, восседавшими на них. Пластиковая фигурка розового фламинго, привезенная, по словам барменши, «первым новым столованцем, посетившим Флориду», торчала одноногим часовым средь звона кружек и веселого переругиванья.

Коэн и Планк поначалу чувствовали себя неловко в обществе местных. Владимир заметил, как они нащупывали карточки «Американ Экспресс» в карманах штанов, словно опасаясь, что туземцы съедят их живьем, если они не смогут заплатить по счету. Понятный страх, ибо солдатики выглядели голодными, а кухня не работала. Но по мере того как рос счет, парни расслабились, сгорбились, вытащили незанятые руки — те, что не держали кружку, — из карманов и, положив их на барную стойку, принялись постукивать пальцами в такт полному собранию сочинений Майкла Джексона, крутившемуся в магнитофоне. Сколько лет прошло, а эта странная птица все еще радовала слух.

Разговор между друзьями не заходил дальше причмокиванья и «классное пиво!», пока сидевшие рядом военнослужащие, Ян и Войцек, не пустили по кругу немецкую порнуху, решив заодно попрактиковаться в английском. Очень скоро Коэн с Планком увлеклись голыми дамочками, вздыхая дуэтом каждый раз, когда распустивший слюни Ян или его хихикающий приятель переворачивал страницу.

— Ну вылитая Александра, — объявили оба и попытались на смеси английского, столованского и мужеского объяснить солдатам, что у них есть знакомая, столь же великолепная и желанная, как девушка на картинке.

Ян и Войцек были потрясены.

— Это так? — спрашивали они, тыча пальцами в груди и лобки и с трепетом глядя на американцев, которые — во всяком случае, если судить по их знакомым женского пола — по-прежнему оставались для этих парнишек гражданами великой мировой державы.

Владимир, ограничивший свое участие в беседе возгласами притворного вожделения, не уставал поражаться: немецкие валькирии в журнале ни капельки не походили на Александру. Модели были невероятно высокими блондинками, все с раскинутыми, точно щипцы, ногами и раздвинутой пальчиками розовой, неукоснительно безволосой щелью. Александру, пусть не коротышку и не толстушку, блондинистой и тощей, как спица, каланчой назвать было нельзя. Португальские праматери наделили ее здоровой средиземноморской полнотой бедер, губ и груди. Единственным критерием, которому она соответствовала не меньше, чем девушки в журнале, была желанность.

Планку и Коэну хватило и этого. Им немного надо было, чтобы разгорячиться и расстроиться. Солдаты быстро уяснили причину недуга, мучившего американцев, и ушли, сославшись на необходимость встретиться с подружками для «профилактики».

— Ладно, джентльмены, — произнес Владимир, когда стандартный английский восстановил свои права в их уголке бара. — Еще по одной, а?

Одобрительные звуки, жизнерадостные, как коровье мычание.

— Отлично, — сказал Владимир. — Знаете, я ведь тоже на Александру запал.

Радостное изумление. И он тоже! Проблема вселенского масштаба!

— А как же Морган? — Планк озадаченно почесал свою огромную бритую голову.

Владимир пожал плечами. Морган? Не поплакаться ли парням? Нет, нельзя. Они слишком хрупки и по-своему консервативны. Известие о двойной жизни Морган доведет их до инфаркта.

— Можно любить и двух женщин сразу, — заявил Владимир. — Особенно когда спишь только с одной из них.

— Да, верно, — произнес Коэн тоном кабинетного ученого, будто речь шла о давно кодифицированном правиле и кодекс этот хранился в Институте вожделения им. Артюра Рембо. — Хотя рано или поздно все летит к черту.

Владимир проигнорировал последнюю реплику, продолжая гнуть свое в духе заправской сводни:

— Вам, ребята, надо приударить еще за кем-нибудь. Именно приударить, а не просто сидеть и ныть. — Смех. — Я серьезно. Прикиньте, какой у вас сейчас статус: в Праве вы — номер один, никогда вас не будут больше уважать… — Пожалуй, он был слишком откровенен. — То есть больше уважать как молодых людей, не подозревая о полноте спектра ваших артистических возможностей, — пояснил он, и совершенно зря. Эти двое не сомневались в своем величии. — В этом городе почти все женщины ваши! — воскликнул Владимир.

— Почти, — вставил Коэн, меланхолично потягивая пиво.

— Я понял тебя, брат, — пробормотал Планк, кивая Коэну.

Парни попытались улыбнуться и беззаботно пожать плечами, точно так же пенсионеры в Старом Свете реагируют на сообщение, что ежедневные фондю и кровяная колбаса могут отрицательно сказаться на их здоровье.

Однако Владимир был готов прочищать им мозги весь вечер напролет, подставляя кружки под волшебные краны. Он не ведал, что посетители пивной уже разнесли, спотыкаясь, слухи по округе: в местной забегаловке сидит компания странно одетых американских хлыщей. И вскоре эти слухи породили визитера.

Для столованца визитер выглядел весьма эффектно — рослый малый и будто сложенный из тех же тысячелетних кирпичей, что и мост Эммануила. Коротко стриженные волосы с залихватским чубом, как того требовали свежие тенденции, распространившиеся в западных столицах; одежда — серый свитер с высоким горлом и черная вельветовая жилетка — также соответствовала последней моде. Не говоря уже о том, что новому посетителю было за сорок, а к гардеробу этой возрастной категории мужчин следует проявлять снисходительность; вернее, им следует начислять очки за саму попытку выглядеть стильно.

— Здравствуйте, гости дорогие, — поздоровался он с акцентом не более заметным, чем у Владимира. — Ваши кружки почти пусты. Разрешите!

Он подозвал барменшу, и кружки наполнились вновь.

— Меня зовут Франтишек, — представился новенький. — Я старожил этого города и этого района в частности. А теперь позвольте угадать, откуда вы прибыли. У меня природная склонность к географии. Детройт?

Он был не совсем не прав. Планк, как Владимир успел выяснить, действительно вырос на окраине Автомобильного города.

— Но что во мне детройтского? — с нескрываемым возмущением полюбопытствовал собаковод.

— Я обратил внимание на ваш рост, худобу и цвет лица, — ответил Франтишек, неторопливо прихлебывая пиво. — И по этим признакам заключил, что ваши предки — выходцы из наших краев. Не обязательно столованцы, но, возможно, из Моравии?

— Вроде бы, — подтвердил Планк — Но лично я веду свое происхождение из другой земли — Богемы.

Франтишек не оценил шутку и продолжил:

— Вот я и подумал, где в Штатах больше всего проживает восточноевропейцев, и сразу вспомнил крупные города на Среднем Западе, но почему-то не Чикаго. Скорее, глядя на вас… Детройт.

— Прекрасно, — вмешался Владимир, уже прикидывая в уме социальную подноготную нового знакомца, объяснявшую его удивительную проницательность. — Но мои предки, как вы и сами видите, не из этих краев, и, следовательно, вряд ли я родом из Детройта.

— Да, возможно, вы не из Детройта, — невозмутимо отвечал Франтишек — Но если я не круглый дурак, хотя такую возможность исключить нельзя, ваши предки все же происходят из этих мест, ведь, по-моему, вы — еврей!

Коэн встрепенулся, услыхав «еврей», но Франтишек невозмутимо продолжал:

— Более того, ваш акцент наводит на мысль, что отнюдь не ваши предки, но вы лично уехали из этих мест, точнее, из России или Украины, ибо, увы, у нас евреев не осталось, кроме как на кладбищах, где они сложены по десятку в одной могиле. А значит, вы обосновались в Нью-Йорке и батюшка ваш либо врач, либо инженер; судя по вашей бородке и длинным волосам, вы — художник или, скорее, писатель; ваши родители в ужасе, потому что не считают писательство профессией; и хотя университет в Штатах удовольствие недешевое, вряд ли они поскупились бы на самый дорогой колледж для вас, поскольку вы, вероятно, единственный ребенок в семье; я исхожу из того обстоятельства, что космополитически настроенные москвичи и петербуржцы (вы ведь оттуда, правда?) заводят, как правило, одного, в крайнем случае двух детей, дабы не распылять скудные средства.

— Вы — ученый, — сделал вывод Владимир, или же путешественник и жадный читатель периодики. — Он не удивился, обнаружив, что подражает голосу и интонациям столованца. Очень уж смачной была у того манера говорить.

— Нет, — сказал Франтишек — Я не ученый. Нет.

— Отлично. — Коэн был явно доволен тем, что их гость не оказался антисемитом. — Я поставлю пива, если вы развлечете нас рассказом о своей жизни.

— Берите пива, а я возьму водки, — распорядился Франтишек — Эти напитки прекрасно сочетаются. Сами увидите.

Так и поступили, и, хотя водка поначалу царапала глотку, нежные американские нёба вскоре адаптировались или, скорее, утратили чувствительность, когда опьянение усугубилось. Между тем столованский джентльмен с большой охотой поведал свою историю, он явно радовался возможности рассказать о себе молодым раскованным американцам: их соотечественники постарше, особенно те, кто не прошел школу современной иронии, возможно, не нашли бы его историю столь занимательной.

В юности красавец Франтишек учился на лингвистическом факультете и, как и следовало ожидать, был первым учеником. С советского вторжения в 1969 году прошло почти пять лет, наступила эра так называемой «нормализации», и Брежнев все еще салютовал тракторам с мавзолея.

Отец Франтишека был большой шишкой в МВД, лихом министерстве, откуда безликие и безволосые чиновники посылали на похороны диссидентов вертолеты, и те зависали в нескольких метрах над открытыми могилами. Отец Франтишека обожал этот маневр. Однако его сын заразился где-то нравственным протестом — вероятно, в университете, там обычно и гнездятся подобные настроения. Протестовал Франтишек тихо. Его хватило на то, чтобы отказаться от стремительной карьеры в МВД, но заставить себя приобщиться к непосредственно диссидентской деятельности он не смог: распространять, крадучись, самиздатовские брошюры, посещать тайные собрания в провонявших серой подвалах или опуститься профессионально, к примеру, до смотрителя общественного туалета — основного рода занятий диссидентов.

Он стал замредактора любимой газеты правящего режима под весьма уместным названием «Красная справедливость». Замов у редактора было несколько, что, впрочем, не помешало Франтишеку с его талантом, блестящей внешностью и отцом в МВД пробиться вскоре на завидную должность — ему поручили ведать вопросами «культуры». Сие означало вылеты за рубеж из аэропорта им. Маяковского на хвосте столованских филармонии, оперы, балета и всяческих художественных выставок. Заграница!

— Моя жизнь закрутилась вокруг экспортной продукции, поставляемой лучшими коллективами Правы. — Взгляд Франтишека с тоской устремился вдаль, туда, где, вероятно, по его представлениям, прежде находился свободный мир. — Иногда и провинция выкаблучивала что-нибудь достойное поездки в Лондон, хотя чаще (вздох) в Москву или, не дай бог, Бухарест.

Для Франтишека Запад был любовницей, которую навещаешь, только когда ее ревнивого мужа отсылают проверять отчетность в аляскинском филиале. Особенно он любил Париж, привязанность не редкая среди столованцев, чьи художники в начале двадцатого века усердно черпали вдохновение у галлов. Покончив с идиотскими обязанностями в посольстве и отсидев положенное на спектаклях, Франтишек отправлялся в свободное странствие по городу. Пересаживался с такси на метро; бесцельно бродил вдоль Сены, неизменно завершая прогулки на Монпарнасе и при этом намеренно избегая встреч с внушительной столованской диаспорой, которая наверняка изжарила бы его вместе с карпом и клецками.

Но среди коренных обитателей Запада он пользовался большим успехом. После советского вторжения «молодой, угнетенный столованец, которого выпустили посмотреть одним глазком на свободный мир, чтобы тут же загнать обратно в сталинское стойло», не испытывал недостатка в сочувствии. Когда же бойкие француженки умоляли, а негодующие британцы требовали, чтобы он стал невозвращенцем, Франтишек, утирая слезу, рассказывал о папе и маме, забитых, перепачканных сажей трубочистах; они непременно проведут остаток жизни в ГУЛАГе, если их сын опоздает на свой двухчасовой рейс.

— Почитайте Грабала или Кундеру, — Франтишек чокнулся с аудиторией по случаю появления новой порции польской «Выборной», — и вы поймете, что секс для восточноевропейского мужчины не самое последнее дело.

И он заговорил о сексе, той его разновидности, что практикуется в тюдоровских особняках Хемпстеда или Трайбеке; и, глядя на этого здорового, широколицего мужика, не требовалось особых вывертов воображения, чтобы представить его едва ли не с любой женщиной и почти в любой позиции — все то же выражение лица, сосредоточенное, увлеченное, синяки и царапины на теле, изнуренном акробатикой.

Планк и Коэн погрузились в мечтательность, со счастливым видом они пялились на дно рюмок, пока Франтишек перечислял свои интернациональные связи. Владимир порадовался тому, что парни отнеслись к россказням столованца со здоровым любопытством. И понадеялся, что они не меряют эталонной Александрой — как в случае с нелепой немецкой порнографией — политическую активистку Черис и перформансистку Марту, снимавших комнату на двоих в амстердамском районе Йордаан, где они и приютили рассказчика, совершавшего мировое турне вместе с Детским кукольным театром Правы. Кто знает, чем объяснялся жгучий интерес американцев — то ли речи Владимира возымели действие, то ли смесью пива с водкой, а может быть, обаянием бывшего аппаратчика, живописавшего радости плоти с доселе не иссякшим чувством безграничных возможностей?

Но конечно, не только в голландских тюльпанах и леди Годивах пульсировала культура. На домашнем фронте тоже не дремали… Перед тем как продолжить, Франтишек сделал большой глоток пива.

— Ох, сколько же их было! В каждом селе, области, в каждой проклятой славянской стране… «Товарищи, мы рады представить вам народный хор из Ставрополья!» Чертовы народные хоры! Гребаные балалайки! И всегда одна и та же песня про Катюшу: яблони-груши — и привет сизому орлу. Нет, в самом деле! Попробуйте написать рецензию об этом без цинизма. «Вчера вечером во Дворце культуры наши социалистические братья из Минска в очередной раз продемонстрировали нам прогрессивную народную культуру, которой местные этнографы не устают восхищаться с первых бурных дней Революции». — Взяв рюмку, он брызнул остатками водки себе в лицо и зажмурился. — Что тут скажешь. Кошмар. Впрочем, потом все равно все развалилось…

— Не стало «Красной справедливости»? — спросил Владимир.

— О нет, она никуда не делась, — ответил Франтишек. — Кое-кто из стариков до сих пор ее читает. В основном бюджетники, которым не хватает на колбасу, и они страшно злятся по этому поводу, — так называемые Стражи Ноги. Вы, наверное, слыхали, как они завывают у Большого Пальца. Иногда газета заказывает мне статью. Либо я выступаю с лекциями о культурном подъеме во времена Брежнева или о нашем первом рабочем президенте Яне Жопке в Большом зале дружбы народов — такое огромное здание, где из окна свисает старый социалистический флаг, словно грязное белье.

— Где это? — полюбопытствовал Владимир. — Я, кажется, что-то подобное видел.

— На набережной, против замка, впритык с самым дорогим рестораном в Праве.

— Да, я бывал в этом ресторане. — Владимир покраснел, вспомнив концерт из произведений Коула Портера и ржущего Сурка.

— Но это же абсурд, — заявил Планк. — Вы такой умный, много где побывали. Вам надо писать для какой-нибудь новой газеты.

— Боюсь, это невозможно. После нашей последней революции издали справочник, кто чем занимался в зря потраченные годы. Моей семье там, похоже, отведена целая глава.

— Может, вам писать в «Прававедение»? — предложил Коэн.

— Ох, но это же такая фигня, — отмахнулся Франтишек. (Слава богу, Коэн уже был слишком пьян, чтобы обижаться.) — Чего я действительно хотел бы, так это открыть ночной клуб.

— Отличная идея! — оживился Планк. — Бывает, местная ночная жизнь меня сильно напрягает. — Он осекся. — Простите, мне что-то нехорошо.

Планк вылез из-за стойки, никто особо не обеспокоился его состоянием.

— Да, — сказал Франтишек, — ваш друг со слабым желудком прав. Сейчас здесь, кроме «Аббы», ничего нет. «Абба» и жалкие потуги на авангардность. Когда я… — Он опять с тоской поглядел вдаль — теперь, наверное, туда, где находился аэропорт. — Знаете, когда я путешествовал, я всегда ходил на самые модные дискотеки с невероятно привлекательными мужчинами и женщинами, такими, как вы, например. И у меня слюнки текут, до того хочется послушать хорошего… как это называется?

— Рейва, — подсказал Коэн.

— Хорошего рейва. Я даже знаю потрясного финского диджея. Маэстро Пааво. Слыхали о нем? Нет? В Хельсинки он знаменитость, хотя ему там не очень нравится. Слишком все гладенько, по его словам. Ну не знаю, не был.

— Пусть едет сюда! — Коэн с размаху шмякнул рюмку о стойку бара. Владимир тут же выложил сто крон в возмещение ущерба.

— Наверное, он бы не прочь, но ему нужна приманка, контракт. В Лапландии у него бывшие жены, которых надо кормить, и маленькие диджейчики. Финны — очень семейные люди; наверное, поэтому по самоубийствам они занимают первое место в мире. — Он усмехнулся и просигналил барменше, чтобы налила еще, не забыв указать на пустой табурет Планка и погрозить пальцем: «минус один».

— А вам известно, что Владимир — вице-президент «ПраваИнвеста»?

— Гм, — произнес Владимир.

— «ПраваИнвест»? Неужели? Впервые слышу! — Столованец с трудом, часто моргая, сдерживал хитрую улыбку. — Пришлите мне рекламный проспект, джентльмены.

— Обязательно! — пообещал Коэн, не замечая сарказма в голосе аппаратчика. — «ПраваИнвест» — гаргантюанское предприятие с уставным капиталом более тридцати пяти миллиардов долларов, если не ошибаюсь.

Франтишек долго, в упор смотрел на Владимира, будто спрашивая: «Одна из тех фирм, да?»

— Гм, — повторил Владимир. — На самом деле ничего выдающегося.

— Разве не ясно? — разъярился Коэн. — Он профинансирует ваш ночной клуб. Привозите сюда финна, и за дело.

Владимир вздохнул: его молодой ассистент чересчур торопится.

— Все не так просто, — сказал он. — Жизнь полна препятствий. Например, растущие как на дрожжах цены на недвижимость в центре Правы.

— Я бы не сказал, что это большая проблема, — возразил Франтишек — Видите ли, если открыть клуб в центре города, то там будут околачиваться одни богатые немецкие туристы. Но если снять помещение на окраине, куда было бы удобно добираться на общественном транспорте или на такси за приемлемые деньги, то к вам потянется более изысканная публика. Ну скажите, сколько по-настоящему классных клубов на Елисейских Полях? Или на Пятой авеню? Никто их там не открывает.

— Он прав! Прав! — поддержал столованца неугомонный Коэн. — Почему бы тебе не вложиться в это дело, а? Давай, ради нас. Сам знаешь, в «Модерне» и в «Радости» теперь скучища смертная, одни папенькины дочки и маменькины сынки, музыка гнусная… Бред! Как они только могут играть такую гнусь и запрашивать пятнадцать крон за вход!

— Это пятьдесят центов, — напомнил Владимир.

— Сколько бы ни было. — Коэн теперь обращался исключительно к Франтишеку — как ребенок, который теребит одного родителя, когда другой ему отказал. — Но это еще не причина, чтобы не затеваться с этим делом, особенно в связке с диджеем Павлом.

Владимир поморщился, прикрыв лицо пивной кружкой.

— Да, но понимаете ли, мистер Франтишек, «ПраваИнвест» — серьезная, транснациональная, социально ответственная компания. Наша философия заключается в удовлетворении насущных потребностей страны, исходя — в картезианском, конечно, смысле — из наличествующих базовых предпосылок, это мы называем «смыслом нашего присутствия здесь». Поверьте, Столовая более нуждается в фабрике по производству хороших факс-модемов, нежели в еще одном клубе или казино.

— Ну, не знаю, — пожал плечами Франтишек — Возможно, не казино, это в общем-то унылые заведения, но новый ночной клуб способен… как говорят у вас в Америке… «поднять моральный дух»?

После литров выпитого у Франтишека усилился акцент (с Владимиром случалось то же самое), и, наверное, по этой причине «казино», произнесенное новым столованским другом, привиделось Владимиру написанным по-русски, отчего он сразу вспомнил «Казино» в своем панеляке и, по ассоциации, отзывчивых русских девушек, развлекавших там гостей, а следом мелькнула мысль о зря пропадающем помещении. Ночной клуб, гм.

Барменша подала Владимиру очередную рюмку водки; на улице давно стемнело, и в плохом освещении пивной выражение лица барменши трудно было разобрать, ясно было лишь, что она страстно что-то ему втолковывала.

— Эта порция — бесплатно, — перевел Франтишек и горделиво улыбнулся щедрости своей землячки.

— Поднять моральной дух, говорите, — произнес Владимир после того, как водка обожгла внутренности сгущенной яростью тысячи картофельных полей, у которых отняли всю картошку, чтобы произвести этот напиток — Насколько же хорош маэстро Пааво по сравнению с лондонскими и нью-йоркскими диджеями?

— Он лучше, чем токийские, — заверил Франтишек тоном знатока и придвинулся на табурете к Владимиру настолько близко, насколько позволяли правила приличий; теперь они смотрели друг другу глаза в глаза, красные и влажные от возлияний. — Мне нравится с вами разговаривать, мистер Базовые Предпосылки. И я знаю о вашем дельце с Гарри Грином. Не встретиться ли нам наедине, чтобы обсудить дальнейшие планы?

В стереосистеме иссяк Майкл Джексон. На улице в стылом воздухе солдаты под луной распевали песню на столованском в ритме «ум-па-па, ум-папа», исполнение во многом выиграло бы, сопровождай его живой оркестр. Из туалета доносились тревожные звуки, издаваемые Планком.

— А-а. — Франтишек слегка отодвинулся от Владимира, будто вспомнив, что западные люди не любят, когда им дышат в лицо. — Кстати, о народных хорах, вот вам один из них. Они поют про кобылу, которая обиделась на хозяина за то, что он привел ее в кузницу подковать. И теперь она отказывается наградить его поцелуем.

Коэн кивнул Владимиру и сощурился, словно понял нечто очень важное: в песне содержится урок, полезный им всем. Они услышали, как Планк борется с щеколдой в туалете, ругаясь на чем свет стоит, но, отяжелев от алкоголя, не сдвинулись с места. На помощь Планку пришла барменша.

 

5. Маленькая ночная серенада

Как они разминулись с Яном, ожидавшим в машине, Владимир не знал, но впоследствии это обстоятельство стало поводом для покаянных размышлений о темных сторонах алкоголизма. Вывалившись в садик при пивной, Владимир с Коэном, видимо, пошли не по той дорожке и вместо того, чтобы вырулить к Яну, оказались на тихой, измазанной углем улочке, чью тишину тревожили лишь трамвайные звонки и скрежет рельсов.

«А-а!» — воскликнули оба, приняв проезжавший мимо трамвай за некий знак небес, и побрели следом, размахивая руками, будто прощались с отчалившим океанским лайнером. Вскоре теплая яркая желтизна оказалась рядом с ними, на четвереньках они забрались в вагон, приветствуя громким «Добры ден!» пыльных фабричных рабочих, дремавших на задних сиденьях.

И, только проехав несколько кварталов в неизвестно каком направлении, Владимир вспомнил о Яне на БМВ.

— Ой. — Он толкнул Коэна в бок, в ответ тот вынул искристую бутылку водки.

Бутылку вместе с номером телефона и факса презентовал Франтишек, прежде чем покинуть садик, волоча на себе бесчувственного Планка. Волок он американца к себе домой с целью протрезвить посредством освежающих процедур. Услыхав, куда столованец тащит Планка, Владимир забеспокоился. У него сложилось нехорошее представление о визитах в спальни стареющих мужчин, особенно когда к происходящему примешивался алкоголь. Но что было делать?

— Мы пян, — заявил Коэн, сбиваясь на русский выговор.

— Мы пьяны, — поправил Владимир, тем не менее откупоривая бутылку. — Где мы? — Он прижался носом к прохладному оконному стеклу: они ехали мимо поникших лип и небольших особняков, выглядывавших из-за наманикюренных изгородей. — Что мы, блин, тут делаем?

Они переглянулись: для трех утра вопрос серьезный, — и принялись вырывать бутылку друг у друга. Справедливости ради уточним: борьба велась далеко не с той энергией, с какой, к примеру, бьются крестьянские сыны, налитые половозрелой силою.

Трамвай пересек реку и полез в гору. На середине Репинского холма, где австрийцы строили семейный развлекательный комплекс под патронажем мультяшного персонажа Гуся Понтера, трамвай, содрогнувшись, внезапно встал.

За окном заблестели две головы, гладкие, как лунный диск, темные редкие пятна пробивавшейся растительности очертаниями напоминали кратеры и прочую лунную географию. Два скинхеда — комическая пара, коротышка и верзила, — вошли в вагон, звеня многочисленными цепями, пряжки их ремней имитировали флаги конфедератов. Скинхеды смеялись и забавы ради пихали друг друга, умудряясь попутно отхлебывать из бутылок «Бехеровки», отчего Владимир поначалу принял их за столованских геев, ошибочно посчитавших флаг конфедератов одним из символов Американы. В конце концов, очень долгое время на Кристофер-стрит и чуть далее к западу от нее без бритой башки лучше было не показываться.

Но когда они увидели Владимира и Коэна, смех прекратился. Зато появились сжатые кулаки, и в избыточном свете трамвая голые скальпы, прыщи, боевые шрамы и кривые ухмылки мальцов читались как подробная дорожная карта подростковой ненависти.

Справа от Владимира треснуло окно, и глаза немедленно защипало от спирта, осколки стекла расцветили кожу порезами, будто после неудачного бритья, а трамвай наполнился знакомым запахом тыквенного ликера. Бутылку метнул, должно быть, низкорослый и толстый скинхед. Владимир не мог открыть глаза. А когда попытался это сделать, ничего, кроме мути, не увидел, словно ему закапали глазные капли; впрочем, он и не хотел ничего видеть. Во тьме нестройным хороводом роились мысли о боли, несправедливости, мести, но все затмило воспоминание о терапевтических свойствах жесткой бабушкиной подушки, вывезенной из России, — твердой, но удобной; на ней он практиковался когда-то в любовных упражнениях. Вот что было сейчас главным. Когда инстинктивный, жизнеутверждающий страх утоплен в водке и пиве «Юнеско», остается лишь печаль, вызванная неминуемостью утраты жизни и здоровья; в нормальном состоянии эта печаль нахлынула бы задним числом, теперь же она переливалась через край. Подтверждением чему стала реакция Владимира на бутылочную атаку: он произнес одно-единственное слово.

— Морган, — прошептал он столь тихо, что никто его не услышал. Почему-то ему представилось, как она несет по двору своего беглого кота, по-матерински прижимая к груди бунтующее животное, заранее готовая все простить.

— Auslander raus! — завопил коротышка. — Raus! Raus!

Коэн схватил Владимира за руку холодной и мокрой ладонью. Владимира поставили на ноги, а потом он ударился обо что-то острое, наверное о край сиденья, но постарался не потерять равновесия, ибо вдруг осознал: мать с отцом не вынесут гибели единственного ребенка. Так что в итоге он испытал страх, и этот страх промыл ему глаза: теперь он отчетливо видел трамвайные ступеньки, все еще открытую дверь и черный асфальт за ней.

— Иностранцы, вон! — крикнул второй скинхед по-английски. Видимо, заучивая подходящие выражения, они поделили меж собой соответствующие европейские языки. — Убирайтесь в свою Туркляндию!

Ветер, дувший с реки, подталкивал их в спины, словно заботливый друг, указывающий путь. Позади слышался смех обидчиков, к которым присоединились и проснувшиеся работяги, а также надтреснутый, терпеливый голос из трамвайного магнитофона: «Осторожно, двери закрываются».

Они бежали, не разбирая дороги, мимо припаркованных «фиатов» и горевших через один уличных фонарей к знакомому черному силуэту замка, маячившему в отдалении. Бежали не глядя друг на друга. Через несколько кварталов страх Владимира выдохся, вернулась печаль, материализовавшись в виде огромного сгустка слизи, поднимавшегося из желудка по легким, огибая загнанное сердце. Ноги у него подкосились, и он упал — не без изящества — сначала на колени, потом ладонями в землю, чтобы затем перевернуться на спину.

Очнулся Владимир от оглушающего рева автомобилей. Две полицейские машины, пронизывая сине-красными сполохами долину розового барокко, где друзья обрели покой, затормозили в нескольких сантиметрах от его физиономии, и их с Коэном моментально окружили потные великаны. Снизу были видны очертания тяжелых дубинок, болтавшихся на ремнях, запах пива и корейки перебил уличную угольно-дизельную вонь. Раздался смех, раскатистый гогот славянского копа в три утра, — слушайте все, кому не лень, за это денег не берут.

Да, веселая собралась компания, топтавшаяся на наших падших героях; свет мигалок лишь усиливал карнавальную атмосферу — казалось, рейв, тот самый, о котором мечтал Франтишек, был в полном разгаре.

Владимир лежал, скрючившись, в гнезде, сооруженном по подсказке инстинкта из куртки и толстого свитера.

— Буду ясем американко, — взмолился он без особой надежды. То была единственная полезная фраза, которую он знал по-столовански: я американец.

И лишь подогрел всеобщее веселье. Очередной эскадрон полицейских «трабантов» выскочил из прилегающих улочек, с десяток офицеров пополнили ряды бойцов. И вот уже вновь прибывшие скандируют экспатриантскую мантру: «Буду ясем американко! Буду ясем американко!»

Кое-кто снял фуражки и затянул нестройно «Звездно-полосатый флаг», выученный за годы трансляции Олимпийских игр; впрочем, дальше первых тактов дело не пошло.

— Американский бизнесмен, — уточнил Владимир, но даже это не возвысило его в глазах закона.

Бал полицейских продолжался, подкрепление прибывало каждую минуту, и скоро создалось впечатление, будто в празднике участвуют все городские стражи порядка, задействованные на ночном дежурстве. Некоторые даже вытащили фотоаппараты, и Владимир с Коэном оказались под огнем вспышек В обмякшую руку Коэна вложили бутылку «Столичной», и он в полубреду позировал с ней, бормоча подряд все известные ему столованские выражения: «Я американец… Я пишу стихи… Мне нравится здесь… Два пива, пожалуйста, и одну форель на двоих…»

Внезапно засвиристели рации, начальники выкрикнули приказы, дверцы машин с треском захлопнулись. Что-то произошло где-то в другом месте, и бульвар постепенно опустел. Последним отъехал молодой рекрут в красно-золотой фуражке с грозным столованским львом, фуражка была ему великовата. Но прежде он подошел к ним и, взъерошив Коэну волосы, выдернул бутылку у него из рук.

— Извини, американский друг. «Столичная» денег стоит.

Потом он совершил добрый поступок поднял обоих разом и отволок с трамвайных путей (так вот что врезалось Владимиру в бок!) на тротуар.

— Пока, бизнесмен. — Простецкие усики дергались, когда он говорил. Затем полицейский сел в «трабант» и нажал на газ, сирена взвыла в окончательно растревоженной ночи.

Если бы на этом все закончилось, было бы еще куда ни шло. Но стоило полиции убраться, а Владимиру с Коэном вновь задышать полной грудью, как к ним подъехала другая автомобильная кавалькада — на сей раз вереница БМВ с американскими джипами по бокам.

Гусев.

Он выкарабкался из флагманской машины, закутанный не по погоде в блестящую нутриевую шубу до полу. Выглядел он как свергнутый король, убегающий от вооруженного народного бунта, либо как облысевший дискотечный продюсер, знававший лучшие времена.

— Позор! — заорал Гусев.

За ним стояло несколько человек, все — бывшие военнослужащие МВД, коих они и изображали, вырядившись в форму и прихватив приборы ночного видения. Должно быть, интересная у них выдалась ночка.

Вояки цокали языком, задрав головы к небу, будто им было стыдно смотреть на Владимира с Коэном; последний, уткнув голову в живот, как младенец в утробе, напоминал наполовину свернутый спальный мешок.

— Мы все слышали! — кричал Гусев. — Их переговоры по внутренней связи! Два американца ползут по Уездной улице, один с черными волосами и носом крючком… Мы сразу смекнули, кто это!

— Гляньте на них… Надо же так напиться! — покачал головой один из бойцов, будто узрел нечто необыкновенное.

Владимир, джентльмен во многих отношениях, и к тому же благодаря воспитанию твердо усвоивший, как важно прилично держаться и имитировать трезвость, всерьез подумывал, не устыдиться ли. Особенно жалко выглядел его сотоварищ Коэн: свернувшийся калачиком поэт гундосил что-то вроде «ненавижу, всех ненавижу». Но с другой стороны, не Гусеву и его людям, только что кастрировавшим каких-нибудь болгар, распекать других. Владимир вдруг решил, что это несправедливо.

— Гусев! — сказал он, пытаясь придать голосу одновременно властность и снисходительность. — Прекрати. Найди мне такси, и побыстрее!

— Ты мне тут не приказывай, — Гусев пренебрежительно крутанул запястьем. Очевидно, ближний круг не успел доложить ему, что этот жест абсолютного превосходства вышел из моды лет сто назад. — Садись в мою машину, Гиршкин, и поживее. — Он тряхнул отворотами шубы, и неидентифицируемые останки мертвых нутрий засверкали в свете фонарей. Несомненно, в ином мире, при ином режиме, но с теми же вооруженными людьми под его командованием, Гусев стал бы очень крупной фигурой.

— Мой американский товарищ и я протестуем! — ответил Владимир по-русски. Он ощутил беспокойство в желудке: поглощенное за день — гуляш, картофельные клецки, выпивка — бурлило, — и Владимир молил Бога, чтобы его не вырвало прямо здесь и сейчас, ибо тогда уж он точно проиграет спор. — Ты поставил меня в крайне неловкое положение. Мы с американским товарищем направлялись на позднюю встречу. И кто знает, что он теперь подумает о русских.

— Нет, это ты, Гиршкин, выставил нас на посмешище перед всей Правой. И как раз в тот момент, когда мы упрочили взаимопонимание с городской полицией. Так что, милок, сегодня ты едешь домой со мной. А там поглядим, кто будет хлестать Сурка в бане…

Коэн, видимо, почувствовал угрозу в его голосе, ибо, несмотря на полное невладение русским, промычал нечто утробное.

— Нет! — специально для Гусева перевел Владимир мычание поэта. Ему становилось все страшнее. Что Гусев задумал? — Ставлю тебе на вид нарушение субординации. Если ты отказываешься вызвать мне такси, дай мобильник, я сам позвоню.

Гусев обернулся к своим людям; те пока колебались, смеяться им или отнестись к этому тщедушному пьянице с уважением, но командир подал знак, и они расхохотались. Ласково улыбаясь, Гусев надвигался на Владимира.

— Знаешь, что я с тобой сделаю, цыпленочек? — спросил он шепотом; впрочем, густые русские шипящие разносило эхом по всему кварталу. — Знаешь, сколько времени тянется здесь расследование преступления, если у тебя есть друзья в мэрии? Слыхал про ногу, которую нашли в ящике с носками в «К-марте»? Уж и не припомню сейчас, кого мы в тот день расчленили. Его превосходительство посла Украины? Или сделали обрезание министру рыболовства и птицеводства? Тебе интересно? Тогда я загляну в мою амбарную книгу. А еще лучше, не шлепнуть ли тебя и твоего дружка? Зачем тратить сотню слов, когда на двух пидоров хватит и одной пули?

Он подошел настолько близко, что Владимиру ударил в нос едкий запах сапожного крема, которым Гусев натирал свои мотоциклетные ботинки. Владимир открыл рот — зачем, собственно? Пушкина процитировать? Укусить Гусева за ногу? Тогда, во флоридском отеле с Джорди, он как-то выкрутился… Он…

— Опа, ребята! — крикнул Гусев своим людям. — Прикиньте, какой будет заголовок в завтрашнем «Столованском экспрессе»? «Два американца покончили с собой из-за повышения цен на пиво». Как вам, братки? И разве я сегодня не остроумен?

Между Гусевым и его увешанными оружием соратниками началась дискуссия: не сбросить ли иностранцев с Ноги. Внезапно Владимир ощутил странную усталость. Его влажные веки смыкались…

Спустя несколько секунд он перестал понимать, о чем говорят соратники Гусева; их речь казалась скорее заполошным гусиным клекотом, а не уголовной скороговоркой. И вдруг…

Вдруг непонятно откуда послышался шум. Благостный звук голливудских сказок. Визг шин спасительного автомобиля, что выворачивает из-за угла и втискивается в узкое пространство между Гусевым и его командой.

Из «бимера» вылез Ян, в грубошерстной теплой пижаме он походил на выпущенного на поруки пациента дурдома.

— У меня приказ, — крикнул он сначала Гусеву, а потом и бывшему спецназу МВД. — Приказ от самого Сурка. Мне, и только мне велено доставить Гиршкина домой!

Гусев невозмутимо достал пистолет.

— Отойдите, господин Гусев, — сказал Ян. — Как я уже сказал, у меня приказ…

Гусев схватил молодого столованца за плечи, развернул его на сто восемьдесят градусов, одной рукой вцепился в пижамный воротник, а другой воткнул дуло пистолета между складок на шее Яна.

— Какой приказ?

В этот момент время для Владимира остановилось бы, если б не болтанка в желудке. Каждая пертурбация отсчитывала единицу той временной протяженности, которую ему оставалось прожить, пока Гусев не выпустит Яна из лап. Наконец водитель, парень далеко не мелкий, но выглядевший таковым на фоне раздувшейся физиономии Гусева, медленно полез рукой внутрь пижамных штанов и достал из спрятанного под ними футляра (его пальцы лишь слегка подрагивали) мобильный телефон.

— Сурок следил за вашими передвижениями. — Обычно спотыкающийся русский Яна сейчас был правильным и точным. — Честно говоря, он волнуется за безопасность Гиршкина. Если хотите, я наберу номер Сурка.

Наступила глубокая тишина, если не считать металлического щелчка: то ли поставили оружие на предохранитель, то ли изготовились к бою. Затем Гусев отпустил Яна. И быстро повернулся спиной, предоставив Владимиру довообразить выражение лица его проигравшего противника. Далее Владимир услыхал, как захлопнулась дверца машины. С десяток моторов взревели почти одновременно. Какая-то бабушка, открыв окно в доме напротив, принялась кричать ломким от сна и старости голосом, требуя тишины и угрожая опять вызвать полицию.

Лежа на заднем сиденье машины (Коэна распрямили и усадили на место штурмана), Владимир уговаривал себя забыться если не вечным сном, то по крайней мере некой его разновидностью. Не получалось. В его голове, как в центральном агентстве по отбору актеров, толпились угреватые скинхеды, истерические полицейские, бравые ребята в форме МВД и, конечно, странные советские таможенники. И тот, с запахом осетрины изо рта. Тот, что сказал когда-то матери:

— Ты еще вернешься, жидовка.