2.1. Пророческий парадокс и жреческая ортодоксия
Всякая утопия имеет религиозные корни. Однако крона утопического древа может и не быть формально религиозной. Тем не менее, в своей основе все воплощенные утопии вдохновлены именно религиозными прозрениями. Американские пионеры продвигались на Запад под влиянием протестантского принципа Manifest Destiny, вольных русских влекли на Восток староверческие предания о Китеже и Беловодье. (→ 3–2)
Существует и обратная взаимосвязь — всякая религия в основе своей утопична. Она строится вокруг знания об иных мирах и состояниях и требует веры — не столько в них как таковые, сколько в возможность для человека их реализовать. Если эта возможность не воплощается — религия с неизбежностью деградирует, превращаясь в простой свод моральных поучений. По существу, всякая религия жива лишь постольку, поскольку она утопична. Если ее утопическому зерну не дают прорасти — от нее самой вскоре остается лишь пустая мертвая оболочка. Христианство без своей стержневой утопии — «Царствие Божие внутри вас есть» — превращается в сугубо внешнюю, антиутопическую корпорацию «великих инквизиторов».
Религиозная антиутопия — это не какая-то особая «инфернальная» религия, но лишь результат обессмысливания традиционных религий, забвения ими своего трансцендентного, утопического истока. Именно это забвение и порождает межрелигиозные конфликты. Хотя их идеологи любят ссылаться на диктуемые ортодоксией «неснимаемые противоречия» между разными религиями, они снимаются самим фактом парадоксальности всех религиозных откровений.
Парадокс выходит за пределы «здравого смысла», он существует или совершается вопреки ожидаемому, обычному, «нормальному». Однако чем было бы христианство без парадоксов Бога-Троицы и сочетания в Исусе Христе божественной и человеческой природ? Чем был бы ислам без чудес чтения Корана неграмотным Мухаммадом и его ночного перенесения архангелом Джибрилом (Гавриилом) из Мекки в Иерусалим?
Религиозная утопия, таким образом, являет собой сплошной парадокс, абсолютно противоречащий всем видимым «законам реальности». Однако для самих утопистов все выглядит совершенно иначе — для них сомнительна как раз эта «обычная», «здешняя», тривиальная действительность, а чудесное «совмещение несовместимого» (→ 3–7) является критерием истины.
Библейские пророки в глазах окружающего их мира выглядели именно такими утопистами ипарадоксалистами. Вот как они являются в Первой Книге Царств:
Встретишь сонм пророков, сходящих с высоты, и пред ними псалтирь и тимпан, и свирель и гусли, и они пророчествуют; и найдет на тебя Дух Господень, и ты будешь пророчествовать с ними и сделаешься иным человеком. [32]
В отличие от пророков, жрецы в любой религии — это характерные идеологи иортодоксы, видящие свою миссию в сохранении и упрочении существующего порядка. Они могут почитать древних пророков, но по отношению к современным (поскольку пророческая традиция, делающая людей «иными», не прерывается) выступают в роли «инквизиторов» и обвиняют их в «ереси». Хотя сами «ереси» возникают лишь с выхолащиванием пророческих откровений до жреческих догматов. Именно в догматизме проницательный Розанов видел отказ от самого духа христианства. На знаменитых в Петербурге Религиозно-Философских собраниях он говорил профессору Лепорскому:
В догматизировании, в примерении логического начала к нежному и неизъяснимому евангельскому изложению и произошло смертное начало, «неодушевленная глина», к юному телу первозданного христианства. Как было не поразиться тем, что сам Спаситель, за исключением минуты в храме наедине с грешницею, ни разу не взял пера и не написал ни одного слова. Ведь догмат — нечто каменное, твердое. И ни одного такого каменного недвижного догмата Спаситель не оставил людям. «Идите ко мне, человецы, я научу вас догматическому богословию», — такого слова не сказал Спаситель людям, а если бы такое безобразное слово поместить в Евангелие, то страница с этим словом вдруг потухла бы; перестала бы светить нам привычным небесным смыслом. Поэтому, когда проф. Лепорский, заглядывая в коридор академии, говорит: «Студенты, идите, я буду преподавать вам догматическое богословие», то он последует во всяком случае не Спасителю…
Все ереси и самое еретичество произошло из этого догматизирования. Вместо умиления к Писанию стали его исследовать, расчленять, анатомировать, расстригать на строчки (тексты), и изъяли весь аромат… Христианство перестало быть умилительно «с догматом», и на него перестали умиляться. Просто его перестали любить … Жалеют, качают головами, находят опасным это для цивилизации, для устойчивости правительственной, для народа, и вообще по тысяче утилитарных соображений, заметьте, все утилитарных, все именно не небесных. Небесного-то, «Херувимской»-то песни в церкви не чувствуется; души-то в ней нет, а одно тело… Ведь за что-нибудь умирали же мученики, ведь не по «повелению Бога»: это слишком сухо, да и повеления такого никогда не бывало… Мне кажется, Бог есть милое из милого, центр мирового умиления: и вот с потерей церковью «милого», мне брезжится, что как только начали догматики «строить» с мыслью, что Христос не сумеет Сам защитить Свое дело, так Христос невидимо заплакал и отошел от строящих… Мы угасили дух пророчества в себе. Бытие догмата угасило возможность пророчества.
Это творческое, адогматическое мышление неизбежно противопоставляло Розанова и официально-церковному морализму. Однажды он сформулировал парадоксальный афоризм на сей счет: «Я еще не такой подлец, чтобы думать о морали».
Жречество подменяет пророческие парадоксы догматической ортодоксией. Так возникает, по определению Гейдара Джемаля, «мировая иерократия» — паразитический слой, который узурпирует вещание от имени религии, но обессмысливает великое духовное наследие пророков древности тем, что сводит его к пустым догматам и формальным ритуалам. Живое, пробуждающее пророческое влияние, заставляющее воплощать религиозные откровения, этим слоем гасится, подавляется, а то и предается анафеме.
Пророки гонимы и «маргинальны» во все времена — однако где ныне та «вечная и вселенская» Римская империя, на задворках которой проповедовали Тору, Евангелие и Коран?
В книге «Революция пророков» Джемаль указывает еще на одно их коренное отличие от жрецов:
Напомним, что великие пророки монотеизма были тесно связаны с кочевой моделью существования. Авраам, став избранником Бога, рвет с оседлым обществом и уходит, чтобы стать патриархом кочевья. Моисей, приступив к выполнению своей миссии, уводит своих сторонников в пустыню кочевать сорок лет. Иисус «кочевал» со своими учениками по Иудее, в каком-то смысле явив образец новой будущей диаспоры — «кочующей общины». Мухаммад осуществил хиджру — переезд своих последователей в место, благоприятное для продолжения их деятельности, развив таким образом тему «кочующей общины».
Итак, мы видим, что кочевье тесно связано с оппозиционной миссией пророков Единобожия, которые вступают в конфликт с оседлым жреческим государством, составлявшим становой хребет как древней цивилизации, так и — в определенном смысле — сегодняшней.
Сегодня многие религии и культуры живут в состоянии диаспоры. Оно полностью соответствует сетевому типу общества постмодерна. Джемаль даже приписывает диаспорам ту исторически мессианскую роль, с которой не справился марксистский пролетариат. Однако для исполнения такой роли самого по себе диаспорного состояния недостаточно — в нем должен присутствовать некий утопический, трансгрессивный (→ 1–4) элемент, который преобразует ту или иную диаспору в «новый народ». С точки зрения истории религий, эта роль эффективно удалась иудейской диаспоре, которая за 2000 лет сумела сформировать глобальный и мессиански вдохновленный еврейский менталитет. Во многом удалась эта роль и некоторым восточным гуру, вроде Ошо Раджниша (→ 2–6), существенно повлиявшим в ХХ веке на складывание повсюду в мире особых молодежных субкультур, представители которых считают себя ближе друг другу, чем к «оседлой» культуре своих стран. Что же касается также возникшей в ХХ веке и стремительно растущей в Европе мусульманской диаспоры, которую скорее всего подразумевает Джемаль, то ее существование пока не привело к возникновению какой-то новой духовно-культурной идентичности, а являет собой в основном чисто демографическую экспансию «этнических мусульман» (→ 2–4), вдохновленную далеко не религиозными мотивами.
Ранняя книга Джемаля «Ориентация — Север» повествовала о куда более трансцендентных сущностях. Однако ее пророческий потенциал не мог воплотиться в условиях эпохи модерна, когда вся социальная реальность описывалась лишь в «экономических» или «государственных» категориях, соответствующих в индуизме кастам вайшья и кшатрия. Предельным уровнем этого типа мышления, своего рода «ультра-модерном», стала геополитическая доктрина Александра Дугина об извечной войне «Востока и Запада», «суши и моря», «евразийства и атлантизма». Но с началом эпохи постмодерна и глобализации все эти прежние границы все более стираются — хотя порой и напоминают о себе в «антитеррористических» кампаниях. Однако даже такой их истовый организатор, как президент Буш, все более апеллирует к религиозным и трансцендентным категориям — «высшей оправданности», «возложенной на нас Богом миссии» и т. д. Это весьма наглядно доказывает, что актуальным уровнем глобальной политики постепенно становится брахманический. Но за столкновением «брахманов» разных конфессий просматривается и куда более глубокая картина — вечного противостояния пророков и жрецов.
* * *
Жречество, апеллирующее к ортодоксии, способно лишь отдалять религии друг от друга и в пределе — противопоставлять и стравливать их. Тогда как все религии в действительности сходятся подобно меридианам — в мистической точке Севера.
Идея Севера снимает догматические противоречия между различными религиями и само их деление на «восточные» и «западные». Север выступает как всеобщий архетип Земного Рая, Золотого Века и Земли обетованной. Что, учитывая его очевидный «холод и мрак», выглядит абсолютно парадоксальным.
В академической науке, которая в эпоху позднего модерна считалась единственным источником «серьезного знания», на это первым обратил внимание ректор Бостонского университета Уильям Уоррен, издав в конце XIX века сразу ставшую сенсационной книгу «Найденный рай на Северном полюсе». Позже идеи Уоррена развил индийский брахман Бал Гангадхар Тилак в работе с не менее сенсационным названием «Арктическая родина в Ведах».
Так, в индуизме, который исполнен яркости южных красок, первочеловек Ману приходит от священной горы Меру. Эта гора находится «на самом Севере, под Полярной Звездой». Меру — это местопребывание высших богов, вокруг этой горы вращаются Солнце и звезды. Окружающий Меру континент именуется Швета-двипа («белый континент») или, по другим данным, Джамбу-двипа, «яблоневый континент». (→ 3–5) Здесь можно увидеть символическую связь с островом Аваллон в кельтской традиции, где растут чудесные яблоки, дарующие бессмертие, а также с садом Гесперид, расположенным «на краю света», проникновение в который было одним из подвигов Геракла.
В античной эллинской традиции Север также наделяется безусловно сакральными чертами и предстает в образе Гипербореи — счастливой «страны за Северным ветром». Это родина солнечного бога Аполлона, который ежегодно путешествует туда на лебединой колеснице, причем знаменитый Дельфийский оракул Аполлона был, по преданию, основан именно гипербореями, не раз посещавшими Элладу. (→ 3–7) Именно на Севере располагали «землю богов» древние иранцы (Арьяна-ваэджа) и египтяне (Та-нутер). Ведут свое начало «от северных богов» и такие географически далекие друг от друга традиции, как ацтекская и скандинавская, причем почти совпадая в наименовании их верховной столицы (Тул а — Тул е ).
Это признание «северной прародины» присутствует не только в «языческих», но и в авраамических традициях. Так, библейская Книга пророка Иезекииля буквально начинается с весьма таинственной картины Богоявления:
И я видел: и вот бурный ветер шел от севера, великое облако и клубящийся огонь, и сияние вокруг него, а из средины его как бы свет пламени из средины огня.
Далее в ней следует призыв:
И сказал мне: сын человеческий! подними глаза твои к северу.
В Книге Иова описывается акт Творения:
Он распростер север над пустотою, повесил землю ни на чем… Светлая погода приходит от севера, и окрест Бога страшное великолепие.
Однако в Книге пророка Иеремии образ севера выглядит уже скорее именно «страшным», чем «светлым»:
И сказал мне Господь: от севера откроется бедствие на всех обитателей сей земли… Выставьте знамя к Сиону, бегите, не останавливайтесь, ибо Я приведу от севера бедствие и великую гибель… Египет — прекрасная телица; но погибель от севера идет, идет.
Этот контраст, возможно, объясняется особой пророческой линией, по каким-то причинам склонной «демонизировать» северный вектор. Однако даже она не противоречит исходным координатам сакральной географии, которые разделяют скорее не пророков между собой, но пророков и жрецов. Последним свойственно опасаться прямого, непосредственного контакта с сакральным, поскольку он нарушает «стабильность» их догматов. Но по отношению к этим «писаным истинам» стрелка компаса трансгрессивна всегда — мистик Дима Лабрадоров видит ее так:
Вертикаль «Север-Юг» означает включенность в Миф, в режим инспирации, в мистерию — в ангелические или же демонические влияния. Север типологически связан с близостью, активным проявлением Божества, Манифестацией. «Запад-Восток» — система совершенно другого плана, она горизонтальна и инвитационно пассивна. Память о Мифе становится отныне центральным понятием исторического опыта. Мы помним , но не знаем . Сами представления о Небе мы получаем не от общения с ангелами, не из мистериальных таинств, но из Священных книг, по линии преемственности…
Как бы то ни было, религиозный историк Ариэль Голан сообщает, что «некоторые храмы в древнем Израиле были ориентированы на Север». В исламской традиции также издавна принят титул для особо почитаемых духовных лидеров — кутб, что в буквальном переводе означает «полюс».
Утопический парадокс Севера состоит в том, что он постоянно ускользает от какой-то четкой географической фиксации. Эллины, считая Гиперборею «благодатной страной», тем не менее, полагали «ужасным» климат всего известного им «Крайнего Севера» — Колхиды и Скифии. Истинный Север всегда «запределен» — но при этом для желающего его открыть он вдруг оказывается самым близким и очевидным. Это превосходно понял Винни-Пух.
Рене Генон сделал любопытное наблюдение: «современная наука» (т. е. наука эпохи модерна), гордящаяся своим «взрослым» рационализмом, возвела какой-то странный «барьер» во времени на рубеже в несколько тысячелетий до н. э., события до которого объявляет «мифическими» и «легендарными». Именно поэтому она неспособна ответить на многие элементарные, «детские» вопросы — например, почему так хорошо совмещаются очертания береговой линии Африки и Америки, если «убрать» разделяющий их океан? Если предположить, что Птолемею и Меркатору берег Нового Света был еще неведом, то позднейшим картографам эпохи модерна эта загадка, кажется, просто не приходила в голову. На «научный язык» ее перевели лишь в ХХ веке, когда возникла геофизическая теория «дрейфа континентов». С ее точки зрения, сотни миллионов лет назад весь массив суши земного шара составлял единый первичный континент, который позже раскололся на части, и они впоследствии заняли свои теперешние места на земном шаре (хотя их движение продолжается и поныне).
Вполне возможно допустить, что этим первичным континентом и была Гиперборея, занимавшая всю северную полярную область планеты, где еще не было «горизонтального» разделения на Восток и Запад, да и климат был совершенно иным. Но с ее расколом и дрейфом этих осколков на юг, где и возникли «восточно-западные» координаты, она полностью прекратила свое существование, и ни один из современных континентов не может считаться ее «единственным преемником». (Поэтому то и дело объявляемое различными археологами «открытие Гипербореи», а также исторические «реконструкции» на основе раскопанных ими черепков вызывают лишь ироническое отношение.) В этом макроисторическом процессе вполне могли возникать и исчезать и какие-то иные континенты, отголоски чего мы наблюдаем в мифологических преданиях о Лемурии, Атлантиде и т. д.
Гиперборея как традиционный символ Севера превратилась в утопический архетип, доступный постижению лишь интуитивным образом. Именно об этом, как представляется, спел Борис Гребенщиков:
Впрочем, наиболее проницательные академические ученые вполне признают реальность этих «утопических мифов». Известный исследователь Античности Алексей Лосев вообще называет миф «наиболее яркой и самой подлинной действительностью». Но учит при этом, что «миф поддается познанию лишь мифологическим же образом». Именно этот тип познания широко практикуется именно в «восточных» религиях, которые, по причине отсутствия в них жесткой догматической структуры, часто считают именно мифологиями. Для сторонников «западных», авраамических религий обращение к этому опыту может оказаться не просто небесполезным, но даже и необходимым для более глубокого постижения собственных традиций. Даосский или дзенский парадокс способен ярче высветить некоторые фундаментальные основы «западных» религий, чем многотомные догматические толкования. К слову, уникальный пример такого свободного владения «языками» разных религий подал сам Генон, который блестяще продемонстрировал их органичное «гиперборейское родство». Оно не означает некоего внешнего смешения этих «языков», но открывает их внутренний объем и ризоматическую (→ 1–3) взаимосвязь.
Это северное «многоязычие» находит свое живое воплощение в культуре постмодерна. Так, один из героев Виктора Пелевина открывает вселенский религиозный парадокс:
Руки Аллаха есть только в сознании Будды. Но вся фишка в том, что сознание Будды все равно находится в руках Аллаха.
Это озарение весьма напоминает афористичные пассажи об искусстве из «Ориентации — Север».
* * *
В культуре постмодерна, несмотря на ее кажущийся «хаос», есть, тем не менее, довольно четкие «правила игры». Так, по Жаку Дерриде,
всякая интерпретация текста, допускающая идею внеположности исследователя по отношению к тексту, признается несостоятельной.
Поэтому, говоря далее о религиозных утопиях, мы не будем «растекаться мыслию по древу», но представим интерпретацию некоторых из них с точки зрения православной традиции, прослеживая ее собственную логику. Подчеркнем лишь, что нас этот «религиозный текст» интересует в особенности как опыт «прикладного богословия». Здесь весьма показательна мысль известного киевского политического утописта, «провiдника» Дмитро Корчинского:
Сегодня мы говорим о православии и христианстве лишь потому, что понимаем: если мусульмане выиграют, то потому, что главой их партии является Аллах. А это значит, что если у нас все-таки есть что противопоставить, то это совсем не антитеррористические кампании, не СБУ и не КГБ. В ответ мы единственно можем создать такую партию, которую возглавлять будет Исус Христос. В XXI веке идеологию государств будет определять религия, и мы сможем проявить себя только в том случае, если сумеем построить православный фундаментализм. Нравится нам это или нет, мы будем играть в эту игру, независимо от наших желаний.
Мы будем играть в эту игру, но — за исключением «идеологии государств», которая в XXI веке интересовать уже никого не будет. Влияние религии действительно возрастает, только носит уже не «государственный», а общецивилизационный характер. Можно допустить, что для кого-то конец государств и означает «конец истории», однако для нас это начало истории глобальной цивилизации. В которой, однако, никакие локальные особенности не стираются, но вплетаются в нее, создают ее многомерность. (→ 1–8)
Итак, мы намерены развить взгляд на историю религиозных утопий с точки зрения «православного фундаментализма». Хотя ортодоксальным жрецам этого культа такой взгляд наверняка покажется враждебным. Но — «идущий на север не боится ночи».
2.2. Разный вкус соли
Религии, которые принято называть авраамическими (по причине их общего восхождения к библейскому праотцу Аврааму) — иудаизм, христианство и ислам, — в отличие от политеистических культов основываются на вере в единого трансцендентного Бога. Способы реализации этой трансцендентности, однако, разделяют эти религии между собой едва ли не больше, чем они все вместе отличаются от «языческих».
Иудаизм, исторически первая из авраамических религий, был и первой же великой религиозной утопией. Исход из Египта в поисках неведомой Земли обетованной стал архетипом всех утопических сюжетов. Неслучайно Бенджамин Франклин во время обсуждения символики только что созданных США предлагал сделать их гербом изображение Моисея на корабле и гибнущей в море армии египтян. (→ 1–1)
Фундаментальная особенность иудаизма, сделавшая его действительно мировой религией, состояла в том, что, хотя он и адресовался «избранному народу», но этническим критерием этого особого народа, Израиля, был полученный им Завет от единого Бога. Это и было главным его отличием от других, «племенных» культов. Изначальное еврейство представляло собой уникальный результат того, как религия порождает нацию, а не наоборот.
Именно на это, вероятно, обращал внимание видный еврейский философ Мартин Бубер, когда предлагал
задуматься над тем, какая изначальная частица человеческой души реализовалась в еврействе чище, сильнее и действеннее, чем в любом другом народе, и что означает эта начальная частица, эта исходная форма для человечества: почему человечество нуждается в еврействе и во все времена будет нуждаться в нем как в наиболее явственном воплощении, как в образцовом выражении одной из основных и самых высоких духовных потребностей. Речь идет о большем, чем о судьбе одного народа и ценности его духа: речь идет об общечеловеческих и изначальных для человечества вещах.
Однако все же от лица самого представителя этой нации такое заявление о собственной исключительности звучит не слишком корректно. И к тому же оставляет больше вопросов, чем дает ответов. Пример глубочайшего погружения в эту «изначальную частицу» еврейства извне можно обнаружить у Василия Розанова, одного из самых проницательных русских мыслителей. В очерке о библейской поэзии он словно бы вещал устами иудейского пророка:
Не надо нам вида : форм, государств, учености, искусств, статуй. Соли нужно только, чтобы она была . И действует она только в распущенном, безвидном состоянии. Так мы — везде и нигде… Без средоточия. Но миру необходимо, чтобы мы были , и даже мир не удержится, если бы нас не стало.
Многие исследователи давно обращают внимание на уникальную «двуликость» Розанова, который одновременно был и магнетически заворожен религиозной «тайной Израиля», и резко, до сатиры, критичен в отношении известных социальных черт «жидовства». Оттого и терялись в догадках, к какому лагерю его отнести — к юдофилам или юдофобам — хотя он просто был вне этого модернистского дуализма. Что и позволило ему максимально адекватно, насколько вообще это возможно гою, понять и изложить специфику еврейской традиции. Которую сами евреи обычно не излагают — не столько потому, что «намеренно скрывают», сколько именно оттого, что интуитивная, «сверхсознательная» структура любой традиции, составляющая ее метафизическое ядро, не поддается у ее непосредственных носителей формальной рационализации. И тем более это касается такой древней и сложной традиции, как еврейская.
Главное, что сумел вскрыть Розанов, — фундаментальное, неснимаемое противоречие между этой рассредоточенной структурой еврейской сакральности и тем агрессивным «гевалтом», который сгущается везде, где национальное в еврействе начинает доминировать над религиозным. Именно это противоречие впоследствии и проявилось в истории создания государства Израиль. Однако Розанов заблуждался в том, что считал эту религиозную специфику иудаизма прямым наследием египетской традиции. При некоторых чертах внешнего сходства — сакрализация плодородия, строгая ритуализация множества жизненных сфер и т. д. — Египет все же с очевидностью символизируется образом некой вечной сакральной пирамиды, тогда как «изошедший» из него Израиль впервые явил миру образ «безвидной» сети. (→ 1–6)
Именно этим, на наш взгляд, и объясняется тот факт, почему ортодоксальное иудейство отказалось признать Исуса из Назарета своим Мессией. Мессия (Машиах) должен был подтвердить сакральность этой земной сетевой структуры «избранного народа», а Исус разорвал эту сеть переносом «избранности» на все уверовавшее в Него человечество, без национальных границ.
Это была «недопустимая операция» и «система зависла». Диагностику провел другой гой, Николай Бердяев:
Есть глубокая парадоксальность в том, что явление Христа, т. е. боговоплощение и боговочеловечение, совершилось в недрах еврейского народа… Бог стал человеком — это представлялось евреям кощунством, посягательством на величие и трансцендентность Бога.
Мир, где единый, грозный и даже неназываемый по имени Бог, который лишь однажды ослепительно явил Себя Моисею и лишь для того, чтобы дать «избранному народу» Закон на все времена, а теперь вдруг воплощается в какого-то нищего странствующего проповедника, — такой мир в глазах ортодоксального иудея просто рушится. Его Завет объявляется «Ветхим», храм обращается в руины, а Земля обетованная становится чужой. Для тех, кто отчаянно не хотел в это верить и стремился сохранить тайну «соли» своего Завета, остался лишь единственный выбор — глобальное рассеяние. В провиденциальной надежде на то, что когда-нибудь явится «истинный» Мессия и восстановит исходные пропорции мироздания. Это очень трагическая и героическая позиция, требующая максимального молитвенного подвига, но и заведомо исключающая какие бы то ни было человеческие попытки «исправить» то, что попущено Всевышним. Они означали бы косвенное признание правоты христианства, которое как раз и предоставило человеку такую свободу действия, — но в этом случае сакральный смысл «восстановления Израиля» окончательно исчезал… Кроме того, само христианство объявило себя Новым Израилем — но согласие с этим означало переход уже в совсем другую веру. (→ 2–3)
* * *
Тем не менее, в том рассеянном по всему миру Израиле, который христиане называли «Ветхим», со временем кристаллизовался свой утопический проект. Точнее, это был просто «ремейк» библейского исхода в Землю обетованную, только на этот раз должный быть осуществленным человеческими силами.
Этот проект обязан своим появлением австрийскому журналисту Теодору Герцлю, написавшему в 1896 году книгу «Еврейское государство», в которой он призвал всю мировую еврейскую диаспору к возвращению в Палестину. Впрочем, обсуждались и другие варианты — Уганда, Мадагаскар, Аргентина… Проект получил название сионизм (по названию священной библейской горы), хотя, странным образом, в книге Герцля ссылок на принципы еврейской религии нет вообще, там присутствует лишь общий эвфемизм «религия наших предков». Дело в том, что сам Герцль был вполне ассимилированным, светским европейцем и представлял себе будущее еврейское государство как подобие современных ему европейских, совершенно игнорируя изначальную метафизическую специфику еврейства, где религия создает нацию, а не наоборот. Именно эта инверсия и превратила сионистскую утопию в антиутопию в тот самый момент, когда она возникла.
Трагический парадокс Герцля состоял в том, что этот удивительно активный и творческий деятель благим, как ему казалось, проектом еврейского государства фактически разрушал еврейскую идентичность как таковую. Желание построить такое же («нормальное») государство, как у других народов, означало не что иное, как отказ от идеи Богоизбранности, а значит и от той великой религиозной утопии, с которой библейский Израиль и начался.
Хотя сионистское государство присвоило это сакральное название, на деле оно стало вполне стандартным, светским «национальным государством» эпохи модерна. Иногда его все же называют «утопическим» проектом — и действительно, например, в массовом воскрешении древнееврейского языка, считавшегося «мертвым», можно заметить черты настоящей утопии. Но все же, поскольку это государство возникло именно как реактивный проект (в ответ на европейскую Катастрофу), оно изначально содержало в себе гораздо больше признаков антиутопии — вплоть до преемствования в своей политической практике методов злейших врагов еврейства ХХ века. Это, впрочем, не особо удивительно, поскольку сам нацистский расизм во многом являлся кривозеркальным отражением сионизма. (→ 1–2)
Современные израильские «традиционалисты» любят оправдывать свою территориальную экспансию ссылками на библейские предания о Земле обетованной. При этом они странным образом совершенно упускают из виду фундаментальное положение еврейской традиции о Высшей неслучайности рассеяния и о том, что истинное возвращение может произойти только с непосредственным мессианским участием. В данном же случае имеет место обычный человеческий произвол, формально опирающийся на традицию, но сущностно отрицающий ее. От этого предостерегал Герцля его современник и оппонент Ахад ха-Ам, говоривший о том, что сионизм может быть только «духовным», а не стремящимся «восстановить Израиль произволом», что означало бы глухоту к провиденциальному Замыслу о евреях.
Наиболее принципиальными критиками сионизма с позиций еврейской традиции являются деятели движения «Нетурей Карта» (стражи города). В Израиле их зачастую именуют «ультраортодоксальными экстремистами», хотя типологически они скорее напоминают староверов, которые просто выражают всю полноту православной традиции. (→ 2–3) К слову, ортодоксами в современном Израиле скорее уж являются те, кто обожествил идол «национального государства» и пытается всеми силами удержать статус-кво. Тогда как «Нетурей Карта» — это именно парадоксалисты, вверяющие решение всех политических вопросов реально ожидаемому Мессии. И у кого больше веры — судить Ему…
В своей доктринальной брошюре «Изгнание и Избавление» авторы «Нетурей Карта» расценивают сионизм именно с позиций «всей полноты» еврейской традиции:
Это пугающее отрицание метафизической сущности изгнания и освобождения. Это отрицание Высшего Управления еврейской историей. Это отрицание освобождения с помощью духовных средств. В конечном счёте, это отрицание Б-га.
На своем сайте они высказываются еще более радикально:
Иудаизм и сионизм не просто «разные философии», это — день и ночь. Евреи существовали в течение многих тысячелетий. И за последние две тысячи лет Божественно установленного изгнания никакой правоверный еврей и помыслить не мог самовольно «закончить» это изгнание и где-нибудь установить свой независимый политический суверенитет. Единственная цель еврейского народа состояла в изучении и исполнении заповедей Торы.
Бесславный основатель политического сионизма, да будет проклято его имя, который обнаружил свое еврейство лишь из-за антисемитизма, увиденного им на процессе Дрейфуса во Франции, вдруг начал предлагать разные решения того, что он назвал «еврейской проблемой». Однажды ему взбрела в голову идея переселить всех евреев в Уганду. Затем — принять всем католицизм! Наконец он остановился на идее какого-то исключительного еврейского государства. Таким образом, с самого своего начала сионизм был лишь результатом антисемитизма и действительно полностью совместим с ним, потому что сионисты и антисемиты имели (и имеют) общую цель: согнать всех евреев с мест их постоянного жительства в некое единое сионистское государство, искоренив таким образом повсюду в мире все еврейские общины, которые существовали сотни и даже тысячи лет. Причем наша вера должна быть заменена лояльностью к самому этому государству, которое желают сделать современным «золотым тельцом».
Многие из деятелей «Нетурей Карта» живут в Америке, откуда эта ближневосточная сионистская назойливость выглядит особенно странно. В период еврейского рассеяния США имеют куда больше оснований именоваться «обретенным Израилем», поскольку с самого своего основания создали евреям куда более свободные и спокойные условия для выживания и вероисповедания, чем Старый Свет. Однако сионистская идеологическая машина сумела выстроить и в Америке множество своих тоталитарных медиа-пирамид. (→ 1–6) Перефразируя одно высказывание Розанова, можно заметить:
Только американская свободушка и подышала до сионистов.
Которые ей сказали: «цыц!»
И свободушка завиляла хвостом.
Один из деятелей «Нетурей Карта» Дж. Ньюбергер проводит весьма рискованные параллели:
Как американский гражданин, я сожалею о том, что наше правительство и наши политические деятели ведут себя в полном противоречии с заветами отца-основателя нашей страны Джорджа Вашингтона. Вместо глубокого изучения вопроса и консультаций с представителями других стран, наши официальные учреждения симпатизируют сионизму настолько искренне, что в их глазах любая критика сионистского государства и любые возражения политическому сионизму, изложенные какой-либо нацией ООН, становятся наказуемым нарушением. И американские средства массовой информации не смеют высказываться против такой нелепости. Сегодня в США требуется много смелости, чтобы быть оппозиционно настроенным в отношении сионизма. Точно так же в течение Второй мировой войны требовалось много смелости, чтобы быть антифашистом в Италии или антинацистом в Германии. Но в конечном счете сионизм — это также лишь преходящее отклонение в длинной истории еврейского народа и мира.
Однако справедливости ради следует заметить, что официальная позиция США, хотя их и считают главным покровителем государства Израиль, не столь однозначна. Так, видный теоретик американской политики Збигнев Бжезинский вполне находит в себе смелость заявить:
Страна, возникшая как возрождение небольшого и преследуемого народа, сейчас превращается в государство, которое само преследует людей. И становится все более изолированным. [39]
Еще один вызывающий парадокс движения «Нетурей Карта» — в ближневосточном конфликте эти еврейские «ультра» прочно занимают сторону палестинцев. Мотивируя это порою тем любопытным соображением, что современные палестинцы-мусульмане, жившие на Святой Земле постоянно, имеют гораздо более родственное отношение к древним израильтянам, чем современные «псевдо-израильтяне». И, тем самым, даже с точки зрения сионистской теории о расовом праве на землю, имеют больше прав на Палестину, чем сами авторы расистских теорий.
О поразившем его сионистском расизме много писал философ и историк Исраэль Шахак. Бывший узник нацистских лагерей, ставший и в Израиле диссидентом, он метко назвал это государство «закрытой утопией».
Рабби Бек, один из лидеров «Нетурей Карта», использует в оценке современного Израиля терминологию Рене Генона, именуя его «контр-традицией». Почему дело обстоит именно так, поясняет другой известный «страж города», р. Израэль Вайс:
Все верующие евреи знали, что сионисты выступают против Бога в своем желании основать государство, поскольку это противоречит Божественной воле. Поэтому евреи были против создания Израиля и переселения в Палестину. Раввины предупреждали, что евреи тем самым погубят иудаизм, превратят его из духовной религии в государственную идеологию. И это, как предвещали раввины, отзовется евреям очень большой бедой… Сионисты оставили духовность и принудили многих евреев оставить религию и сделаться атеистами. А это еще хуже, чем убийство евреев, которое совершил Гитлер. В Германии евреи подверглись унижениям и изгнанию, но после того, как они приехали в Палестину, они стали творить то же самое.
На вопрос о будущем Израиля он отвечает так:
Государство Израиль обязательно прекратит свое существование, поскольку оно противостоит Богу. Господу не угоден Израиль и мы просим Его, чтобы Он ликвидировал эту страну без боли и кровопролития… Наша мечта — это не создание безбожного сионистского государства, а сплочение людей в служении Богу. Этого мы ждем от Мессии.
Впечатляюще гротескную картину «безбожности» современного Израиля рисует философ Давид Эйдельман, описывая свое посещение города Герцлия, названного в честь «базельского мечтателя»:
Магазин деликатесов «Мизра», который продает гастрономические изделия из свинины, продукцию одного из киббуцев на севере страны. Его просторный торговый зал представляет собой некое Святилище Ветчины, где вам предлагаются лакомые куски, свезенные со всего света. Толпы израильтян отовариваются здесь; по субботам вы не найдете поблизости ни одной свободной стоянки. Герцль был бы, по всей вероятности, восхищен.
Таким образом, если вспомнить, о каком мистическом символе глобальной роли еврейства говорил Розанов, то современный Израиль напомнит не что иное, как застывший соляной столп, в который превратилась ненароком оглянувшаяся жена Лота. Но сухая соль, предавая свою миссию, каменеет и теряет силу…
Главный раввин Великобритании Шмуэль Якубович подводит своего рода исторический итог попыткам построить «нормальное» еврейское государство:
Основной постулат секулярного сионизма гласит, что с восстановлением национальной независимости в Сионе будет разрешена еврейская проблема. Сионисты игнорировали уроки истории, отворачиваясь от духовных элементов мистики еврейского существования. Они полагали, что если создадут государство, которое будет таким же, как всякое другое, то мгновенно превратят Израиль в нормальный народ; если у евреев будет своя армия, свой дипломатический корпус и другие атрибуты государственности, то нации мира примут нас как равных и антисемитизм упразднится сам собой. Эта философия потерпела банкротство. Что же произошло на самом деле? Сегодняшние евреи не более нормальны, чем во времена Герцля или Пинскера. Государство Израиль не разрешило еврейской проблемы, а наоборот, усугубило ее. Израиль и сионизм не только не привели к исчезновению антисемитизма, но дали новый толчок волне юдофобии — теперь она рядится в другие одежды и достигает неведомых в прошлом масштабов. Мечта о том, что государственность разрешит еврейскую проблему, оказалась тщетной.
* * *
Впрочем, государственность в эпоху постмодерна уже не способна разрешить вообще ничьи национальные проблемы — поскольку стремительно исчезает сама модель «государство-нация».
Лучше всего в Израиле это поняли группы молодых академических ученых-гуманитариев, которых принято именовать «постсионистами». Они также, как и «Нетурей Карта» выступают против сионистского государства — но с диаметрально противоположных позиций. Их можно назвать «чистыми глобалистами» — все термины и определения, которыми сионизм доказывал свою историческую уникальность — Эрец-Исраэль, алия, репатриация и т. д. — легко «переводятся» ими на универсальный международный правовой язык, лишающий сионизм всяких претензий на «сакральность». Они предлагают отменить Закон о возвращении, а также прийти к свободному и добровольному выбору каждым своей национальности (или вообще не выбирать ее) — вместо запутанной и архаичной родовой системы. Разумеется, что у «классических» сионистов это становящееся все более популярным движение вызывает растущую панику — и, в попытке сохранить свою искусственную идентичность, они подчас бросаются в объятия любых «евразийских традиционалистов» (не менее искусственных и архаичных), даже закрывая глаза на их плохо скрываемую юдофобию. И это явный признак агонии сионистской антиутопии.
Постсионизм — это некий другой вкус той же самой еврейской «соли». Вкус, который ненавистен тем, кто за процессом глобализации видит все тот же «еврейский заговор». Хотя у самих постсионистов «родовой дискурс» вовсе не является доминирующим. Тем не менее, уже можно отметить некоторые симптомы «совпадения противоположностей» — традиционалистов из «Нетурей Карта» и «космополитических» постсионистов. Во всяком случае и те, и другие к нынешнему сионистскому государству относятся по меньшей мере скептически. Кстати говоря, «стражей города» можно с не меньшим основанием причислить к постсионистам — хотя бы на чисто этимологическом основании, т. к. их движение появилось уже после создания сионистского государства.
Да и сами сионисты, ведущие с ними войну на два фронта, все более их сближают. Амнон Рубинштейн, автор фундаментального исторического труда «Сто лет сионизма. От Герцля до Рабина и дальше», утверждает:
Эти два движения объединяет радикализм, а также то, что ими руководили и руководят живущие в воображаемой реальности интеллектуалы и мыслители, которые хотят навязать обществу идеи группы, бунтующей против истинной реальности.
Однако в «истинной» ли реальности живет сам Рубинштейн, разделяющий интеллектуалов и мыслителей? И ждет ли сионизм, отрицающий историческое воображение, это самое «и дальше»?
А вот из алхимического слияния «соляных растворов» мудрых «ультраправых» и бойких «ультралевых» может возникнуть нечто новое, третье. Быть может и с участием некоторых творческих течений хасидизма, отдающих приоритет живому пророчеству над мертвой жреческой буквой. И древний Иерусалим, как святыня всех трех авраамических религий, обретет спасительный для него экстерриториальный, глобальный, северный статус. Где «Нетурей Карта» смогут, наконец, буквально соответствовать своему названию…
2.3. Китеж обетованный
С точки зрения православной традиции, Новый Израиль возник в момент боговоплощения, рождества Сына Божия в человеческом облике. «И Слово стало плотию, и обитало меж нами, полное благодати и истины». Это (вспоминая формулировку Мангейма) абсолютно трансцендентное по отношению к реальности событие «взорвало» всю прежнюю структуру человечества. Отныне не стало «ни эллина, ни иудея» — «избранным народом» были объявлены все верующие в Христа.
Христианство произвело тотальную деконструкцию иудаизма — все его священные писания были объявлены «Ветхим Заветом» и получили новую интерпретацию. Таким образом, можно сказать, что относительно иудаизма христианство стало своего рода «эпохой постмодерна». Хотя с точки зрения самого христианства, это было только начало эпохи модерна — пока это слово еще сохраняло свой исконный смысл (→ 1–3).
Вселенская утопия перехода от Ветхого Израиля к Новому наиболее поэтически, на наш взгляд, изображена в «Слове о Законе и Благодати» киевского митрополита Илариона:
Ибо отошел свет луны, когда солнце воссияло, — так и Закон отошел, когда явилась Благодать; и стужа ночная сгинула, когда солнечное тепло землю согрело. И уже не теснится в Законе человечество, но в Благодати свободно ходит. Ведь иудеи при свече Закона делали свое оправдание, христиане же при благодатном солнце свое спасение созидают.
Так, иудеи тенью и Законом оправдывались, но не спасались, христиане же Истиною и Благодатью не оправдываются, а спасаются. Ибо у иудеев — оправдание, у христиан же — спасение. И поскольку оправдание — в этом мире, а спасение — в Будущем Веке, иудеи земному радуются, христиане же — сущему на Небесах .
Ибо кончилось иудейство, и Закон отошел. Жертвы не приняты, ковчег и скрижали, и очистилище отнято. По всей же земле роса, по всей же земле вера распространилась, дождь благодатный оросил купель пакирождения, чтобы сынов своих в нетление облачить.
Явлением новозаветной Благодати ветхозаветный Закон был «не нарушен, но исполнен». Однако явление Благодати также требует ее собственного исполнения. Иларион сказал это свое «Слово» в XI веке от Рождества Христова. Изначально же миссия благовествования была вверена римскому Престолу апостола Петра.
«Я говорю тебе: ты — Петр, и на сем камне Я создам Церковь Мою, и врата ада не одолеют ее», — обещал Спаситель одному из своих учеников. И римские последователи этого ученика настолько уверились в незыблемости своей миссии, что не заметили других, предостерегающих слов: «истинно говорю тебе, что в эту ночь, прежде нежели пропоет петух, трижды отречешься от Меня».
«Эта ночь» тянулась все первое тысячелетие новой эры, и «петух пропел», когда выяснилось, что Римская церковь понимает дарованную ей миссию центра всемирного христианства вполне в традициях Римской империи. Даже Главой Церкви там был провозглашен не Христос, а папа, который принялся управлять христианами посредством своих единоличных рескриптов, а не соборно, как это было в общинах первых христиан. (Впоследствии папу даже объявили «непогрешимым» — разве что без нимба.) Рим погряз в теологической схоластике, постоянно дополняя изначальное христианское учение множеством сомнительных доктрин, апофеозом чего стала «продажа благодати» в виде индульгенций. Но даже такой необъятной церковной власти ему было мало, началось вмешательство и в светскую, организация войн, крестовых походов, жертвами которых зачастую становились свои же единоверцы, не согласные с вырождением великого духовного движения в обычное агрессивное государство.
Однако подлинное христианство, по слову Св. Григория Богослова, хочет в этом мире «не победить, а обрести братьев по вере». То есть строится как сетевая структура, а не иерархическая пирамида. (→ 1–6) И когда римский Престол стал все больше напоминать прежнюю имперскую пирамиду, это означало не то, что «врата ада» одолели Церковь, но то, что она просто переместилась по этой сети в другое, более подходящее пространство. «Новым Римом» стал Константинополь. Процесс translatio imperii («перенос империи»), хорошо известный во многих цивилизациях, в Риме состоялся еще в IV веке, при императоре Константине. Однако нас в данном случае более интересует не государственное разделение Рима на Восточный и Западный, а проделанный семью веками позже мистический «путь церкви» — translatio ecclesii.
На первый взгляд, Византийская (Ромейская) империя в качестве мирового центра христианства была гораздо более подходящим местом. Здесь не было папской единоличной диктатуры, и само вероучение сохранялось в изначальной чистоте, дополняясь только прозрениями и житиями святых подвижников. Однако в официальном, государственном статусе христианства была своя, «расслабляющая» опасность — Закон императора (василевса) вновь доминировал над Благодатью, которая полагалась «автоматической». Византия провозгласила себя «тысячелетним христианским царством» и словно бы почивала на лаврах…
Омский историк Ю.В. Тумилович, задаваясь вопросом «Почему в Византии не было утопии?», отвечает на него так:
Византийское христианство сравнительно мало эсхатологично, а византийская эсхатология почти не знает тайны. История превращена в задачу с приложенным результатом.
И результат не замедлил приложиться. Византия действительно просуществовала тысячу лет (IV–XV века), начав беспокоиться лишь с наступлением османских орд. Но эта ее вынужденная историческая активность оказалась до предела несообразной — попросту духовным предательством самой себя. Купившись на обещания западного, латинского Рима оказать помощь в отражении турецкой агрессии, византийцы легко отреклись от своей православной идентичности, подписав с латинянами Флорентийскую унию, вновь подчинявшую всех христиан римскому папе. Призвать вместо этого на помощь недавно крещенных ими же самими северных славян им показалось «далеко и дорого»…
Латиняне никакой помощи не оказали, и скорее всего даже не без злорадства наблюдали за крушением своего давнего исторического соперника. В 1453 году турки ворвались в Константинополь, превратив главный храм всего православного мира — Софийский собор — в мечеть, а город переименовав в Стамбул. История «Второго Рима» закончилась.
Однако Церковь, по обетованию, исчезнуть не может. Но теперь для ее нового translatio оставались только северные славянские княжества — уже христианские, но независимые ни от латинского влияния, ни от восточных орд. И среди них отчетливо выделялся один, наиболее свободный и развитый православный город — Новгород Великий. Где, кстати, также был Софийский собор, но было и оригинальное отличие: своего церковного владыку (архиепископа) новгородцы сами выбирали на вече, не дожидаясь, пока им «поставят» кого-то извне. Это было решительное отрицание ортодоксального всевластия жреческой касты, приближавшее новгородское православие к принципам раннего христианства. (→ 2–6)
Новгород вообще изначально отличался своим особым менталитетом, умея сочетать глубину православной культуры (своя школа иконописи, словесности, зодчества) с демократическим управлением и мировой открытостью, будучи полноправным членом Ганзы (тогдашнего аналога Евросоюза). И с начала XV века, словно бы в предвидении падения Константинополя, по Руси начинает распространяться апокрифическая «Повесть о белом клобуке». Белый клобук — традиционный головной убор новгородских архиепископов, и в «Повести» говорится о его переходящем статусе — от Константина Великого он попал к римскому папе Сильвестру, от того — к византийскому патриарху, а тому является во сне ангел и повелевает отправить клобук в Великий Новгород, «тамо бо ныне воистину славима есть Христова вера». Казалось бы, путь translatio ecclesii был ясен…
Не этим ли вызван внезапный, по прошествии ровно четверти века с падения Царьграда, поход московского князя Ивана III на Новгород? Москва не скрывала своего собственного желания стать новым центром христианства. Но ей мешал этот северный конкурент — вызывающе самостоятельный в политике, экономике и культуре — а теперь грозящий стать еще и мировым духовным центром.
Московская агрессия на Новгород фактически была полным аналогом османского нашествия на Царьград. Московское войско едва ли не наполовину состояло из ордынцев. Новгородскую Святую Софию, правда, в мечеть не превратили, но город точно так же подвергся варварскому насилию и грабежу, а знаменитый вечевой колокол был сброшен, что означало конец традиции древнерусского самоуправления.
Оправдывая этот набег, московские историки любят говорить о «воссоединении русских земель». Однако само слово вос-соединение предполагает некое прежде существовавшее единство, а его у Новгорода с Москвой никогда не было. Это изначально были совершенно разные цивилизации — по гражданскому сознанию, культуре, хозяйству… Их связывало только общее вероисповедание и язык — и это Москва полагала достаточным основанием для того, чтобы считать новгородцев «сепаратистами». Таковы были уроки, прилежно взятые ею у унитарной Орды.
В Новгороде же долгое время лидировала «партия» мудрой посадницы Марфы Борецкой, поддержанная большинством молодежи. Под угрозой московской агрессии они выступали за политический союз с Литовским княжеством — при безусловном сохранении православия и городского суверенитета. Кстати, Литва на это и не думала покушаться — в ней самой треть населения была православной, и официально признавалось Магдебургское право вольных городов. Но верх все же одержала «старшая партия» — сторонников Москвы. Ее представители больше доверяли московитам как «единоверцам» — за что и поплатились. Эта духовная несовместимость мистически отразилась и в том факте, что первый назначенный в Новгород после захвата московский архиепископ там долго не усидел — его вскоре уволили как «тронувшегося умом»…
Однако translatio ecclesii из Византии на Русь все же произошло — облачившись в хорошо известную формулу XVI века «Москва — Третий Рим». Хотя сам псковский старец Филофей, которому приписывается эта формула, говорит в ней не о Москве, а о «росейском царстве». У Филофея не было особых причин восхвалять Москву — почти сразу вслед за Новгородом московские войска разорили его родную Псковскую (Плесковскую) республику. Сам Филофей еще успел отписать московскому князю Василию III: «Не уповай на злато и богатство» — но ящик Пандоры был уже открыт, и войска оккупантов, вошедшие в мессианский вкус, не желали более слышать своего «пророка»… Злая ирония истории постигла саму обитель, где Филофей скрипел пером над доктриной о «Третьем Риме» и о том, чему после него «не бывать». Как сообщает историк Наталья Масленникова, «после присоединения Пскова к Москве Елеазаров монастырь больше в летописях не упоминается».
* * *
Интересную версию альтернативной истории — «Если бы в конце XV века Новгород одержал победу над Москвой» — развил пражский филолог-славист Александр Исаченко:
После падения Константинополя (1453 г.) и вторжения турок на Балканский полуостров Москва оказалась фактически отрезанной от Византии, т. е. от того источника, из которого она черпала все свои духовные и культурные ценности. Но вместо того, чтобы повернуться лицом к европейской действительности, Московское государство строит свою идеологию на потерпевшей полный крах идеологии рухнувшей империи. Тогда как очень многое говорит в пользу того, что Новгород был в значительной степени вовлечен в процесс духовного брожения, охватившего среднюю, западную и северную Европу на исходе XV века.
Во всех странах католической Европы, в которых Реформация одержала победу, наиболее ярким и наиболее важным последствием антиримского движения была борьба с латынью и введение национального языка в область религии. Без лютерова перевода Библии в Германии не было бы Реформации. Только в связи с Реформацией складываются уже в XVI веке немецкий, литовский, словенский, венгерский и многие другие литературные языки. На фоне этих общеизвестных фактов не слишком смелым будет предположить, что и в Новгороде, и в Пскове — в центрах средневековых «ревизионистов» — существовали весьма осязаемые предпосылки для замены чуждого и маловразумительного церковнославянского языка, языком «естественным», т. е. русским.
Даже не обладая буйной фантазией, нетрудно себе представить, какое направление взяло бы развитие русского языка, если бы в начале XVI века вместо «киприановской реформы» появился полный русский текст Библии. Одна часть духовенства реагировала бы с той же враждебностью, с какой реагировала часть католического духовенства на появление лютерова перевода. «Раскол» русской православной церкви произошел бы лет на сто до никоновского раскола, только победителем вышла бы не ультрареакционная партия патриарха, а демократическая часть духовенства и просвещенного городского населения. И вместо потрясающего «Жития», писаного неистовым протопопом на малограмотном, неотесанном языке, русская литература могла иметь своих Мольеров и Расинов — современников Аввакума.
Но если утопия не сбывается — сбывается антиутопия…
* * *
Новгород, Киев, Ярославль, Рязань, Тверь, Смоленск и другие древнерусские города имели свои собственные иконописные и летописные традиции, языковые диалекты, особое искусство и фольклор — все это быстрыми темпами вело к возникновению России как континента, по многообразию даже превосходящего европейский. (→ 3–1) Москве, пресекшей эту перспективу созданием унитарного централизованного государства, насущно требовалась некая бесспорно унифицирующая и нивелирующая все значимые региональные различия политическая технология. Таковой в ту эпоху могла стать только религия. Однако найденная формула «Москва — Третий Рим» предназначалась, в основном, «на экспорт» — для оправдания своего имперского статуса. Для подчинения своей власти всего русского мира — все еще «слишком разного», даже после опричнины и смуты — необходима была какая-то внутренняя реформа, которая подогнала бы национальный менталитет под некий единый стандарт.
Никаких других рациональных причин для того, чтобы начать вдруг править все русские богослужебные книги по новогреческим образцам, не просматривается. Сами «новогреки» после падения Византии не играли уже никакой роли на мировой арене. Однако, обладая византийским имперским опытом, они могли оказаться полезным инструментом для «приведения к общему знаменателю» и какой-нибудь другой страны. С точки же зрения русского православия эти «ортодоксы» были лишь инерцией былого авторитета. Если при Крещении Русь получила ту самую религию, которая окормляла и всю огромную Византию, то теперь, после ее падения и опыта униатской измены, новогреческое православие вызывало большие сомнения относительно соответствия своим же собственным изначальным принципам. Во всяком случае, все принятые в Х веке Русью доктрины и обряды (вплоть до пресловутого двоеперстия) она сохранила в точности. Когда же сюда приехали греческие миссионеры образца XVII века, оказалось, что у них самих очень многое уже изменилось. Тем не менее, подобно латинянам, они вели себя с невероятным самомнением, все еще продолжая считать себя представителями «истинного Рима». Это было трагикомическое зрелище — как если бы выпускникам консерватории мастер-класс давал ансамбль самодеятельности из богадельни.
Никониянская реформа по своему смыслу была даже большим предательством Церкви, чем уния византийцев с латинянами. Если тогда византийцы (Второй Рим), юридически подчинив Церковь папе (Первому Риму), все же сохранили у себя особый, православный строй вероисповедания и богослужения, то в данном случае московские патриарх и царь словно бы признавали, что никакого translatio ecclesii далее, на Русь, не произошло, и она так и не стала Третьим Римом. Выходило, что подвижники и святые всех русских земель на протяжении семи веков трудились напрасно, а то и вовсе во вред — ведь вся их богословская и обрядовая система на Соборе 1666 года была объявлена «еретической» и предана анафеме!
Для русского сознания той эпохи это было переломным ударом. Рушилась сама Церковь, которая на Руси была не просто «религиозным учреждением», но жизненным центром общества. Под корень рубилась вся православная элита, которая прозревала это translatio ecclesii, мистический переход Вселенской Церкви на Русь, но и осознавала всю небывалую меру ответственности за такое восприятие. Однако для московских жрецов, узурпировавших статус «Третьего Рима» и желавших использовать его как сугубо политический инструмент, эти пророки были опасны «излишней вольностью» своих суждений. (→ 2–1) Показательно, что параллельно с этим уничтожением Церкви началось сворачивание земского самоуправления и окончательное закрепление крепостного права.
В вероучении не бывает никаких «частностей». То, что рациональное сознание может считать «несущественными различиями», на деле часто приводит к грандиозным столкновениям. Все многочисленные европейские религиозные войны между католиками и протестантами начинались именно с таких доктринальных «мелочей». В православном Символе Веры слова о том, что Царствию Христову «несть конца», были переделаны в «не будет конца». «Таким образом, — пишет Михаил Шахов в книге «Философия истории старообрядчества», — вносилась двусмысленность, позволявшая полагать, что вечное Царствие Христово еще не наступило с Его воплощением, искупительной жертвой на кресте и Воскресением, но лишь наступит в будущем. А это перекликалось с иудейским представлением о том, что Христос не был Мессией, а Мессия еще придет в мир и воцарится в нем».
Как видим, в одном этом «ничтожном» для профанов лингвистическом нюансе разверзается грандиозная мировоззренческая пропасть — между теми, для кого реально наступил Новый Завет, и теми, кто по сути остался в ветхозаветном «ожидании», но лишь внешне старательно изображает из себя «христиан».
Иногда «правке» подвергалась не столько буква, сколько сам дух истолкования текстов. Вот, к примеру, знаменитая фраза из послания апостола Павла к Римлянам: «Несть бо власть аще не от Бога: сущия же власти от Бога учинены суть». В дониконовском русском мировосприятии это понималось так: «ибо нет власти, если она не от Бога: настоящие власти от Бога учреждены». С укреплением же тоталитарного московского царства эти слова обрели совершенно иной расхожий смысл: «нет власти не от Бога», т. е. сакральна вообще всякая власть.
Термин «старообрядчество» представляется неадекватным, поскольку акцентирует внимание не на духовном своеобразии этого движения, а на его внешней атрибутике. Кроме того, он не был самоназванием — это никонияне нарекли русских традиционалистов «старообрядцами» и «раскольниками». Какого-то единого «старого обряда» вообще не существует — богослужения поморцев, сторонников Белокриницкой иерархии, не говоря уже о Спасовом согласии (нетовцах), существенно разнятся, а профаны валят все в одну «старообрядческую» кучу. Смысл сопротивления никоновской справе состоял не в защите каких-то формальных признаков обряда, но в понимании их символического значения. Важна была не старина веры, а ее полнота.
«Раскол», в сущности, произошел между полной и урезанной версиями русского православия. Если первая воплощала в себе все мировоззренческое и ритуальное богатство христианства со времен восприятия его Русью, то вторая превращала его в некую внешнюю, формальную структуру, механический набор слов и обрядов, зачастую непонятных самим верующим. Да и вообще, отныне предписывалось просто «верить», но не «знать». Иначе могли возникнуть очень неудобные вопросы — к примеру, что же такого «греховного» в двоеперстном знамении? А ведь Никон, предав его и всех, кто им знаменуется, анафеме, по существу анафематствовал всех святых, начиная от апостолов…
Двоеперстие символизирует сочетание Божественной и человеческой природ во Христе. Равно как и (также анафематствованный) крестный ход посолонь храма означает совпадение путей Божественного и человеческого. Но видимо, завистливым «справщикам» из Второго Рима очень не хотелось, чтобы на Руси они совпадали…
О настоящем значении и смысле обряда, который никонияне довели до простой формальности, писал староверческий философ Михаил Семенов:
Обряд в свое время создан великой мыслью, огромной духовной энергией, подъемом духовного настроения. Но всякая энергия всегда сохраняется по закону, так сказать, «сохранения духовной энергии». Как теплота, духовная сила обряда сохраняется в нем в скрытом состоянии. В обряде застыли «слова». Для человека, которого еще не пригрело солнце Благодати, они мертвы, безжизненны, но и для него они могут проснуться, «ожить». В обряд нужно вглядеться, войти вглубь, чтобы его сила ожила для сердца.
Таким образом, природа раскола состояла не в обряде как таковом — обряд был лишь ее самым наглядным выражением. Когда само слово «православие» оказалось узурпировано никониянами, традиционные православные предпочли называть себя «староверами». Хотя это также было не совсем адекватным названием — выходило, будто они веруют в некую «старину», а не в вечные принципы христианской Церкви. Но изложить свои взгляды более рационально они затруднялись (как и представители всякой живой веры), потому и неудивительно, что лучше всего это сделали вполне светские исследователи. Которые, что интересно, прикасаясь к этой теме и сами вдруг начинали сомневаться в официальной точке зрения. Известный староверческий писатель начала ХХ века Федор Мельников приводил множество таких «прозрений»:
«Раскол старообрядческий, — заявил недавно проф. Е. Барсов, — на мой взгляд, вовсе не был результатом так называемого мертвообрядового направления, о котором написаны едва ли не целые книги. Напротив, старообрядчество возникло из самого живого мистического отношения к обряду».
Кроме того, — говорит другой профессор, А. Лебедев, — самая «причина раскола лежит гораздо глубже, — она касается самого существа Церкви и основ церковного устройства и управления. Различие в обрядах само по себе не привело бы к расколу, если бы дело обрядового исправления велось не так, как повело его иерархическое всевластие. «Ничто же тако раскол творит в церквах, якоже любоначалие во властех», — писал известный вождь старообрядчества, протопоп Аввакум, в своей челобитной к царю Алексею Михайловичу. И вот это-то любоначалие, угнетающее Церковь, попирающее церковную свободу, извращающее самое понятие о Церкви (церковь — это я), и вызвало в русской церкви раскол как протест против иерархического произвола. Любоначалие было виною, что для решения религиозно-обрядового спора, глубоко интересовавшего и волновавшего весь православный люд, собран был собор из одних иерархов без участия народа, и старые, дорогие для народа обряды, которыми, по верованию народа, спасались просиявшие в Русской Церкви чудотворцы, беспощадно были осуждены; и на ревнителей этих обрядов, не покорявшихся велениям собора, изречена страшная клятва, навеки нерушимая».
Обычно принято считать, что религиозные консерваторы выступают гонителями свободы — как и было в ту эпоху в Европе, где сжигали «еретиков». На Руси же все случилось с точностью до наоборот: именно «ревнители древлего благочестия» оказались самой гонимой и свободолюбивой социальной группой. Вместе с «новогреческими», прошедшими в свое время через унию канонами, никонияне познакомили Русь и с опытом настоящей инквизиции. Сжигания в срубе, дикие пытки, распятия на дыбе вошли при Никоне в обыденность. Хотя Церковь в ее мистическом понимании к ним была не только не причастна, но выступала именно жертвой. Показательным примером здесь стало героическое 18-летнее (1658–1676) сопротивление иноков Соловецкого монастыря никониянскому государству. Когда же Соловецкая обитель была все же захвачена, сотни ее воинов-монахов были жестоко замучены и казнены под радостные благодарственные молебны никониянских попов. Интересно, вспоминали ли об этом духовные потомки этих попов, иное поколение никониянских иерархов, когда они сами оказались на Соловках при советской власти?..
Церковь тогда ушла из Москвы, превратившись в незримую, но повсеместную сеть множества толков, согласов и духовидцев-одиночек. Узурпация бывшей столицей (неслучайно, что вскоре она и политически оказалась «бывшей») внешнего статуса «Третьего Рима» — при полном отступничестве от его внутреннего духовного смысла — вызывала наибольшее неприятие у проницательных староверов. И это неприятие превзошло у них даже известную прежде неприязнь к иноверцам — в посланиях согласа странников (бегунов) содержится такая радикальная формулировка:
яко нынешний Зверь Третьяго сего Рима не точию подобен есть Римскому папе, но и несравненно более превосходит его своим нечестием.
Официальная историография зачастую изображает староверов как сплошных фанатиков-самоубийц, уходивших в огонь ради «спасения от Антихриста». Гарей, вызванных острым духовным отчаянием, действительно было много, но такое общее утверждение скрывает, что добровольными они были далеко не всегда. Аввакум не сам себя сжег — это сделали никониянские инквизиторы. Те же, до кого они не добрались, учились жить и оставаться собой в условиях крушения православного царства, от которого осталась одна внешняя оболочка. Кто-то устраивал восстания — как лихие казаки Стеньки Разина (кстати, после его разгрома в 1671 году некоторые отряды разинцев пробрались на Соловки и обороняли их до последнего (→ 3–6)). Донские староверы во главе с игуменом Досифеем ушли в 1688 году на степную реку Медведицу и организовали там «Медведицкое православное государство». В 1694 году в олонецких лесах возникла знаменитая «староверческая республика» Выгореция. Даже в Великом Новгороде, подтвердившем свою миссию древней столицы, собирались тайные соборы различных православных согласов, обсуждая дальнейшие пути Церкви…
Выход из «римской схемы» исчисления церковной истории заставил вспомнить древний русский миф о граде Китеже, который при наступлении татаро-монгольского ига скрылся под водой озера Светлояр, но при освобождении он должен вернуться. Однако иго, как выяснилось, лишь поменяло формы — «иных времен татарами и монголами» оказывались уже внешне русскоязычные попы и чиновники, но напрочь лишенные всякой духовной интуиции. Они фактически продолжали служить той же Орде — только переодетой в православные рясы и русские кафтаны. Церковь же, как и некогда вольная Русь, не исчезла, но ушла в потаенный Китеж. Который так же, как и в древнерусском мифе, должен вернуться — с одолением антихристова никониянского морока. Именно таков был экклесиологический вывод староверов, и неслучайно тематика Китежа чрезвычайно широко распространяется во множестве согласов. В самом китежском мифе произошло «translatio» — он вышел за пределы поволжской, керженской земли и стал универсально-общерусским, приблизившись по значению к другому древнему мифу — о счастливой и свободной земле Беловодье. Однако все же если Беловодье наделялось какими-то пространственными атрибутами, то Китеж имел статус экстерриториального духовного центра.
Все эти утопические образы воспринимались староверческим (т. е. аутентично православным) сознанием более реально, чем пустые иерархии и формальные обряды никониян. Некоторая часть староверов (поповцы) еще пыталась «перекрещивать» никониянских попов, надеясь возродить прерванную церковную иерархию, но они явно путали Церковь — мистическое тело Христово — с чиновничьей «вертикалью власти». Как точно заметил в «Путях русского богословия» Георгий Флоровский,
до конца последовательным был только вывод беспоповцев. С настатием Антихриста священство и вовсе прекращается, благодать уходит из мира, и Церковь на земле вступает в новый образ бытия, в «бессвященнословное» состояние, без тайн и священства. Это не было отрицанием священства. Это был эсхатологический диагноз, признание мистического факта или катастрофы: священство иссякло.
На первый взгляд, такая констатация означала тотальную безысходность. Но фактически это было воссоздание стиля жизни первых христианских общин, где также не было никакой «жреческой» иерархии. Так, сквозь небывалый церковный кризис на Руси словно бы повеял живительный дух новизны из эпохи первых Евангелий… (→ 2–6) Наблюдательный историк Николай Костомаров заметил этот парадокс:
Раскол гонялся за стариною, старался как бы точнее держаться старины; но раскол был явление новой, а не древней жизни.
Флоровский к этому позже добавил:
И «старовер» есть очень новый душевный тип.
Впоследствии староверы, не связанные более верностью «отступившему» царству, оказались самыми свободными людьми в России — аутентично русскими, но без имперской ксенофобии и европейски образованными, что отразилось в их колоссальном участии в развитии экономики и культуры того времени. Так Благодать вновь опрокинула Закон и таинственным образом превратила «самое древнее» в «самое новое». А порой и «самое юное» — самиздат «неформалов» конца ХХ века в действительности берет начало с уникального издания, которое выпускалось странниками двумя веками раньше и называлось «Газета с того света». А все анархические гимны рок-н-ролла восходят к подпольному хиту тех лет:
* * *
Официальная московская никониянская организация, контрафактно именующая себя «Русской православной церковью» и не устающая призывать сограждан к смирению и покаянию, сама, тем не менее, ничуть не покаялась за инквизиторский погром и трехвековое преследование исконной русской Церкви. Она ограничилась лишь высокомерным признанием в 1971 году «равночестности» обрядов — тогда как вопрос был поставлен уже давно, но совершенно иначе: а являются ли обряды их самих «равночестными» православной традиции? Поэтому на все эти «признания» староверы давно и справедливо реагируют спокойным дистанцированием. Еще в 1912 году Второй Собор Поморской Церкви отвечал так:
Христиане поморцы, находясь в Церкви Христовой, не имеют нужды ни в снятии недействительных клятв незаконного собора 1666 г., ни в единоверии, чуждом Церкви Христовой.
«Единоверие» — это давняя лукавая политика властей, «разрешающая» православным исполнять их исконные обряды, — в обмен на то, чтобы они вошли в юридическое подчинение официальной церкви. Однако отказ большинства староверов от этого «компромисса» стал самым наглядным доказательством того, что суть размежевания состоит вовсе не в обрядности.
Сергей Корнев подчеркнул это остроумным и точным сравнением:
В решении собора РПЦ примириться со старообрядчеством через признание двоеперстия и т. п. изначально заложено некое циничное приземление полемики: как будто главная тема спора — различие обрядов, а не радикальный разрыв в эсхатологии, теологии, взгляде на мир, в самом ощущении жизни. С этой точки зрения признание никонианством своих «перегибов» и призыв к объединению выглядят примерно так же, как если бы раввинский синедрион посмертно реабилитировал Христа, признал его заслуги (как пророка и чудотворца), конфисковал у Иуды 30 сребреников и призвал христиан вернуться в лоно ветхозаветной религии.
Староверов зачастую сравнивают с протестантами — и действительно, определенную аналогию провести можно. Староверы восстали против синодальной бюрократии точно так же, как и протестанты против папского абсолютизма. Сближает их между собой и сетевой тип строения общин, и особая хозяйственная этика, и вкус к открытиям — когда английские протестанты осваивали Америку, русские староверы заселяли Север и Сибирь (и в сущности они шли навстречу друг другу, к мысу Провидения (→ 3–2)). Существенной разницей, однако, помимо очевидного доктринального различия, являются сами методы утверждения своей правоты. В истории староверия никогда не было эксцессов типа антиутопии протестанта Мюнцера, когда все не согласные с его трактовкой христианства подлежали уничтожению — это было просто зеркальное отражение папизма, против которого он боролся. Староверы, конечно, уверены в своей богословской правоте, но, как правило, всегда выражают ее довольно дипломатично. Пример этому подал первый настоятель Выгореции и автор знаменитых «Поморских ответов» Андрей Денисов, когда на провокационный вопрос засланного синодом на «разглагольствование» иеромонаха Неофита: «Так что же, вы утверждаете, что единственные спасетесь?» ответил: «Наша вера спасительна, об иных же не ведаем».
Выгореция, просуществовавшая более, чем полтора века (1694–1855), была уникальным примером воплощенной утопии в географических границах Российской империи. В лучшие годы ее население доходило до 10 тысяч человек, так что это действительно была своего рода «суверенная республика», а учитывая ее средний возраст, скорее даже «молодежная коммуна», где царила небывалая за ее пределами свобода. (→ 2–6) В то время, как в московской Славяно-греко-латинской академии была система, аналогичная советским «спецхранам», в Выгорецкой библиотеке, наряду со священным преданием, хранились и изучались труды европейских философов, мистиков и просветителей. Выговцы мыслили универсально-церковными категориями, осознавая себя «последними людьми Нового Израиля». Однако это не было каким-то упадочным эскапизмом. Братья Денисовы изобрели изящное риторико-богословское объяснение своего места и времени. Антихрист, который явился на Русь, правит бал исключительно в своей, никониянской церкви. Выгореция же является преемником и продолжателем изначальной церковной традиции.
Интересно и уникально прямое общение выговцев с императором Петром Великим. Официальная историография обычно изображает Петра и староверов как некие полярные противоположности — здесь же эти «полюса» сошлись. Среди выговцев было немало рудознатцев, чей опыт был крайне необходим Петру, строившему в Олонецкой губернии оружейные заводы. Кроме того, были среди них и крепкие купцы, помогавшие хозяйственному росту только что основанного Петербурга. Так что ни о каких государственных репрессиях речи не заходило — хотя выговцам порою досаждали чиновники официальной церкви. И когда они совсем достали, на свет появилась уникальная «охранная грамота», подписанная «полудержавным властелином» Меншиковым в 1711 году:
По Санкт-Петербургской губернии всем вообще, как духовного, так и светского чину людям и кому сей указ надлежит ведать, дабы впредь никто вышеупомянутым общежителям Андрею Денисову со товарищи и посланным от них обид и утеснения и в вере помешательства отнюдь не чинили под опасением жестокого истязания.
Никониянские деятели, напротив, любят упрекать Петра в том, что он «отменил патриаршество». Но заслуживала ли Патриарха эта мутная пародия на исконную Церковь? Даже когда патриаршество у них было восстановлено, пародия превратилась совсем уж в гротеск. Так, советский патриарх Алексий I был четырежды кавалером ордена Трудового Красного Знамени. Трудно найти пример большей взаимной профанации христианства и коммунизма!
Сотрудничество же Петра с выговцами, к сожалению, не успело увенчаться великим историческим союзом, который уравновесил бы новую северную столицу, с ее подчеркнуто светско-имперской миссией, соответствующим новым духовным центром. Тогда петровская цивилизация обрела бы гораздо большую устойчивость, и была бы гарантирована от опасности «боярской реставрации», тенденции которой постоянно воплощала Москва. Петербург и сам по себе, в своей «призрачности» и «утопичности», был прямым светским отражением православного исхода из падшего Третьего Рима на Север. Слияние этих двух параллельных потоков могло бы окончательно преодолеть довлевшее над русской историей евразийское татаро-московское иго. Духовно исчерпавший себя «московский период русской истории» был бы естественным образом «закрыт» — как некогда киевский, переставший воплощать в себе общерусские интересы. И нынешний московский гиперцентрализм показался бы просто кошмарным несбыточным сном…
Но Петр, будучи жестким централистом и империалистом, предпочел сосредоточить все столичные функции, в том числе и духовный центр, в одном городе. Возможно, тогда, в ходе непрерывных северных войн, это вызывалось необходимостью момента, но именно такая концентрация как раз и позволила затем перенести весь этот имперский гиперцентр полностью в Москву, уничтожив тем самым дело жизни Петра. Да и сам Петербург, получив возможность распоряжаться духовной жизнью, слабо отдавал себе отчет в ее особой природе, пытаясь применять к ней категории военной дисциплины. Именно поэтому при милитаристе Николае I была уничтожена политически лояльная и экономически эффективная, но не соответствующая «общепринятому» никониянскому стандарту Выгореция. Хотя надо заметить, что изрядная доля вины за такой печальный исход лежит на самих староверах, которые не сумели в свое время развить и предложить никакой более современной духовно-социальной доктрины, иными словами, действительно разработать полноценную и популярную версию «русского протестантизма» на базе православного вероучения. Тогда результат исторического спора с застывшим в своей догматике никониянством на Русском Севере мог быть совершенно иным… Ныне же Поморье, олонецкие и архангельские земли, где Петр строил первые корабли, и где его личность оценивают совсем по другому, чем в Петербурге и Москве, вне «западничества» и «славянофильства», словно бы несут на себе следы этого несостоявшегося события — рождения новой духовной столицы Руси…
Китеж — это не какая-то «реставрация», утопию «возродить» невозможно. Ее можно только воплотить, и Китеж непременно будет построен. На тех самых северных или сибирских землях, куда бежали, унеся с собой Церковь, древлеправославные подвижники. (→ 3–8) Это будет вольный город, столица иной цивилизации, знаменующая собой окончательное освобождение от многовекового ордынского ига и изоляционистской никониянской архаики. В нем воплотится и прерванная традиция Великого Новгорода, и русских первооткрывателей, прошедших «встречь солнцу» всю Сибирь и оставивших храмы на Аляске. Этот духовный центр, необходимый для осмысления и продолжения русского пути на Север, будет вместе с тем и экономической столицей Севера, который вернет себе право распоряжаться собственными грандиозными ресурсами. Это и будет строительством Нового Израиля — на эту «прагматическую» свободу у христиан есть все благодатные основания, в отличие от скованных своим Законом иудеев.
Именно потому, что эта утопия еще не воплощена, и русские ждут возвращения Китежа вместо того, чтобы его вернуть, современная Россия живет в режиме вялотекущей исторической инерции. Которая все более относит ее в какой-то ветхозаветный режим, как будто Спаситель и вовсе не приходил на землю… «Защитников русской самобытности» развелось больше, чем когда-либо за всю русскую историю, — да только все они странным образом толкуют эту «самобытность» как нечто уже навеки существующее и неизменное, в котором остается лишь сохранять и укреплять статус-кво. Парадокс в том, что вопреки популярной в этих кругах юдофобии, они сами фактически воспроизводят архетип древних иудеев, которые были в первую очередь озабочены запрещением и наказанием всевозможных «еретиков». Шовинисты черносотенного толка по своему угрюмому и агрессивному имиджу практически ничем не отличаются от библейских зелотов. Да и сами «официальные» староверы, поповцы и беспоповцы, бесконечно спорящие между собой по поводу чистоты чаш и длины бород, все более напоминают неких экзотичных «фарисеев и саддукеев». И над всем этим постмодернистским карнавалом «канонично горят православные красные звезды» современного Вавилона…
Преодолеть этот исторический пат возможно лишь иным парадоксом — а именно «сионизацией» староверия. Вместо нагромождения внешней исторической атрибутики и занудного «традиционалистского» начетничества необходимо пробуждение и активное воплощение того самого творческого духа, который уже однажды проявился в мировой политике созданием государства Израиль. Как бы к нему ни относиться, оно являет собой тот самый уникальный феномен, когда новая цивилизация создается практически «из ничего». Всего за полвека до возникновения этого государства слово Израиль воспринималось вполне сродни Китежу — как некий древний миф. Однако же он был неожиданно и стремительно воплощен, и потому его необходимо рассматривать как ценный прецедент. Главная разница между этими проектами состоит в том, что сионисты строительством Израиля нарушили иудейский Закон, а китежане, наконец, исполнят христианскую Благодать.
…Видный деятель раннего сионистского движения Зеев Жаботинский жестоко высмеивал образ «типичного жида наших дней» — запуганного, замкнутого, заторможенного, униженного, нерешительного… И противопоставлял ему идеальный образ сабры (еврей, который родится в Израиле) — бодрый, дерзкий, свободный, ироничный, авангардный… Спустя почти 60 лет профессор Тамарин провел практическое исследование и выяснил, что сабра действительно выглядит и оценивает себя в полной противоположности к облику галута (евреев в изгнании). Галутный еврей «тощий, худой, говорит с акцентом, слабый, болезненный, бледный, преждевременно постаревший, носит бороду и традиционную темную одежду, шляпу или кипу». А вот каков коренной израильтянин — «высокий, вихрастый, закаленный и физически крепкий, загорелый, глаза ясные, лицо веснушчатое, волосы соломенного цвета или русые. Одежда — простая и свободная: сандалии, брюки, панамка».
Это не просто стилевая, но — антропологическая революция, и надо признать, что сионистам она действительно удалась. По крайней мере, известный анекдотический образ еврея уже все меньше соответствует действительности. А образ русского православного, наоборот, все больше размывается, теряя всякую идентичность. При этом никакая внешняя «традиционализация» ее не восполняет, но только оставляет впечатление пародии или странным образом напоминает движение к образу галутного еврея. Но дело не только в имидже — хотя он ныне и чрезвычайно значим. Как сказал еще один из ранних сионистов Шмуэль Хаим Ландой, «народ, у которого нет своей собственной земли, и чья жизненная сила иссякла, это уже не народ». В конечном итоге, антропологический тип определяется наличием или отсутствием у народа его мистической родины. У православных сегодня Китежа нет, и потому в покрывших его водах они не видят своего отражения…
2.4. Прямой круг
Нынешний глобальный всплеск мусульманского активизма выглядит особенно контрастным на фоне того, что еще всего полвека назад такие термины, как джихад, шариат, шахид в мировой политике практически не употреблялись, относясь к разряду некой архаичной региональной экзотики. Сегодня они понятны без перевода повсюду — но вряд ли можно сказать, что имидж ислама стал от этого более притягательным.
Современный «исламизм» имеет такое же отношение к традиционному исламу, как и сионизм к иудаизму. (→ 2–2) Средневековая исламская цивилизация обладала чрезвычайно высоким интеллектуальным и культурным уровнем — именно она обучила «варварскую» Европу алгебре, астрономии, готической архитектуре и т. д. Тем удивительнее эта современная инверсия, когда с «варварством» стал ассоциироваться сам ислам.
Исламская доктрина все более становится лишь внешним прикрытием для стремительного процесса демографической экспансии «этнических мусульман». По расчетам профессора Геттингенского университета Бассама Тиби, к 2050 году число «исламских иммигрантов» в Европе достигнет 40 миллионов. Арабский профессор называет их «исламскими», даже не задумываясь о реальном исповедании этими людьми ислама — его интересует только их количество. Это весьма напоминает сионистский принцип сугубо этнического истолкования еврейства, когда религиозный фактор представляется несущественным или «сам собой разумеющимся».
Однако Старый Свет может стать исламским и «изнутри». Французский журнал «Аctuel», основываясь на материалах европейской прессы и социологических прогнозах, опубликовал в конце 1999 года заключение, что через 50 лет именно Европа станет главным глобальным центром распространения ислама. Это явление, получившее имя евроислам, связано не только с демографическим нашествием жителей бывших колоний. (Хотя относительно этого нашествия есть особая историософская версия — что оно является неизбежной расплатой Европы за свое колониальное прошлое.) Ислам вдруг оказался весьма привлекательным религиозным выбором для собственно европейской элиты — интеллектуалов и людей искусства, желающих тем самым подчеркнуть свой «нонконформизм». Хрестоматийным стал пример Роже Гароди, который из «левого» коммунистического лидера вдруг превратился в истового исламского проповедника. Некоторые «традиционалисты» ссылаются на иной пример — Рене Генона, забывая подумать, почему он, лично приняв ислам, все же не рекомендовал ему следовать. Но даже повторив этот шаг, они однако не спешат вслед за Геноном сделать и второй — покинуть Европу, а предпочитают громко критиковать «антитрадиционный Запад», охотно пользуясь всеми его «сатанинскими прелестями»…
Франция, несмотря на то, что именно там родилась философия постмодерна, в социальной жизни, как ни странно, прочно застыла на стадии модернистских дуализмов, до сих пор заставляющих «выбирать одно из двух». Там до сих пор всерьез обсуждают — должно ли быть общество «религиозным» или «светским». Это наглядно проявилось в недавней нашумевшей проблеме — разрешить или запретить мусульманским девочкам носить в школах традиционные платки (хиджаб). То же касается иудейских кип, буддистских амулетов и т. д. Примечательно, что здесь напрочь перепутались привычные позиции «правых» и «левых» — первые, несмотря на свое реноме «традиционалистов», выступают за абсолютную «светскость», а вторые, забыв о своем былом атеизме, напротив, защищают «право на религию».
Сама эта проблема «выбора» коренится в неизжитом модернистском конфликте между католицизмом и прогрессизмом, который постоянно раскалывает Францию со времен ее Великой революции. Французские прогрессисты, воспитанные в католической традиции, впитали ее склонность к тотальной унификации, но — противопоставили ей самой. Отсюда их принципиальное неприятие любой религиозности, доходящее до исступленной «веры в то, что Бога нет». Мрачный парадокс — если Вольтер утверждал, что «религия сеет нетерпимость», то его «просвещенные» последователи превзошли по своей нетерпимости к религии любую из них!
В протестантских же странах все было иначе — там произошел синтез религии и прогресса, который и вывел эти страны в «состояние постмодерна». Там не «боролись» с религией, но и не делали из нее тоталитарную идеологию — а воспринимали как естественную духовную платформу для социальной прагматики. Такое «приземление» религии, конечно, можно расценивать как снижение ее трансцендентного статуса — однако именно это позволило северным странам продолжить и даже поднять на новый уровень свою традицию мультикультурности. В Англии, Швеции или Канаде государственным чиновникам не приходит в голову «запрещать» какие-то внешние атрибуты любой религии — единственным ограничителем остается лишь агрессивность ее представителей. Но эта проблема относится уже не к религиям как таковым, а к формированию нового социального кодекса, адекватного эпохе постмодерна.
Тем не менее, логика тех европейцев, кто взыскует живого религиозного опыта и потому, в условиях духовной опустошенности западных версий христианства, принимает ислам, довольно ясна. Сложнее понять аналогичное движение в России, где православие, в силу своей традиционно большей, чем в католицизме, мистичности и созерцательности, по логике вещей, должно бы обладать куда более сильным духовным притяжением. Но видимо, официальная никониянская церковь ныне уже слишком явно демонстрирует свой разрыв с Церковью с большой буквы, ибо ислам начинают принимать не только тысячи ее рядовых прихожан, но и представители клира.
Проект «мусульманской России» обязан своим появлением тому духовному вакууму в русском обществе, который никониянская церковь, вновь превратившаяся в 90-е годы ХХ века в официальный институт, так и не сумела заполнить. Кроме того, развитию этого проекта существенно помогает и демографическая динамика — по расчетам социологов, уже к 2030 году «этнически-мусульманское» население России в ее нынешних границах будет доминировать над «этнически-православным». Однако нас в данном случае интересует не эмоциональная оценка этой исторической перспективы, но вопрос — с утопией или антиутопией мы имеем дело?
Напомним, что если утопия стремится воплотить некий трансцендентный идеал и предполагает свободное, активное, «позитивное» сознание, то антиутопия всегда жестко идеологична, и, хотя также апеллирует к трансцендентному идеалу, но вместо его осуществления являет собой сплошную «негативную реакцию» — борьбу с «врагами», «ересями» и т. д. Рассмотрим с этой точки зрения одну из наиболее заметных работ, пропагандирующих проект «мусульманской России» и даже отказывающих России в «будущем вне Ислама» — брошюру «Прямой путь к Богу» Али Вячеслава Полосина.
Прежде всего отметим, что автор, может быть помимо своей воли, блестяще подтвердил «свободную конвертируемость» жреческой касты, сменив статус священника при синоде на должность чиновника при муфтияте. И с тем же пафосом выступает теперь от лица не православной, а исламской ортодоксии. Это, конечно, потребовало некоторых мировоззренческих и лингвистических корректив — но «арабизация» русского мышления и языка приводит к фатальной глухоте ко многозначности русских слов. А русский язык не терпит такого насилия и сам обличает рассказчика. Полосин порою не слышит, что он говорит: «Интересно, что слово «предаю» по-арабски буквально и означает «ислам».
В брошюре много и других интересных открытий. Так, оказывается, «Ислам является фундаментом государственного строительства России по меньшей мере с 922 года». Однако новгородские и киевские летописи этот факт почему-то умалчивают. Возможно, Али Полосин применяет мусульманское летоисчисление? Тогда, надо полагать, русским вариантом исламской революции было взятие Казани Иваном Грозным.
Утопический характер али-полосинского проекта заключался бы в том, если бы автор указывал на какую-то особую новизну, оригинальность и интеллектуальное богатство исламского мировоззрения, которое русские почему-то не заметили. Вместо этого мы наблюдаем неприятные из уст бывшего священника, хотя и никониянского, огрызания в адрес христианского вероучения, упреки его в «отсутствии Откровения» и «многобожии». Последнее он обнаруживает в принципе Бога-Троицы, хотя трудно поверить, что еще в семинарии Полосину не разъяснили Ее единосущность. (Впрочем, за уровень обучения в никониянских семинариях мы поручиться не можем.) В доказательство же «языческой» природы христианства он перечисляет аналогии евангельского сюжета смерти и воскресения Сына Божия в зороастрийских и орфических мистериях, не догадываясь, что тем самым не «принижает» христианство, а наоборот — только подтверждает онтологическую фундаментальность этого религиозного архетипа. Какое же Откровение предлагается в качестве альтернативы? А как раз безо всяких «качеств» — Единобожие как всеотрицающее метафизическое одиночество. Однако русскому религиозному сознанию, воспитанному на своих волшебных сказках и чуде воплотившегося Спасителя, такой безликий и принципиально потусторонний Бог просто чужд.
Даже «язычество», на которое ополчается Полосин, вовсе не было на Руси поклонением каким-то бездушным истуканам — древние славянские боги были живой персонификацией космических стихий. Они не угнетали человеческую свободу, но наоборот — возвышали ее до мистериального отождествления человека с природными ритмами мироздания. Затем христианство открыло, что главным законом мироздания является любовь — и сам трансцендентный Бог, снизошедший на Землю, был воплощенной любовью. Каким же резким контрастом с этой вселенной свободы и любви выглядит исламская проповедь абсолютного поклонения и покорности! Может быть, для других народов она и подходит, но для вольного русского духа такая, к примеру, кораническая фраза: «Я создал джиннов и людей только ради того, чтобы они поклонялись Мне» — выглядит какой-то самодовлеющей бессмыслицей. Неочевидный, парадоксальный замысел мироздания, вдохновлявший мистиков всех времен, здесь исчезает — такой мир напоминает фабрику заводных кукол, бесконечно движущихся по конвейеру вокруг своего грозного демиурга…
Характеристика ислама как «прямого пути» неверна уже хотя бы потому, что он фактически повторяет иудаизм, утверждая «немыслимость» Боговоплощения в человеческом облике. Тогда как все христианство на этом принципе и основано. Таким образом, ислам, как последняя из авраамических религий, является в некотором смысле лишь «возвращением на новом витке» к первой, иудаизму. Здесь множество прямых аналогий — в иудаизме и в исламе проповедуется единоличный Бог (Иегова и Аллах), используется единственный сакральный язык (иврит и арабский), применяется жесткий социальный регламент (галаха и шариат). «Троическое» христианство, возникшее между этими двумя взаимными отражениями, выглядит на их фоне «незаконным» парадоксом — кстати, изначально в нем и не было никакого «Закона» и даже единого сакрального языка. Все его литургические языки и социальные каноны — это позднейшие адаптации к различным культурам. Христианство своим «глобалистским» принципом «несть ни эллина, ни иудея» не уничтожило региональные этно-культурные идентичности, но напротив — само обрело их форму и тем самым сохранило мировое многообразие. А иудаизм и ислам, где бы ни появлялись, непременно влекли за собой определенную унификацию мировоззрения, психологии и облика своих последователей. Но если в иудаизме эту унификацию можно объяснить тем, что он в принципе рассчитан на единственный народ, то ислам, несмотря на декларации о своем международном статусе, тем не менее повсюду утверждает специфически арабскую модель — от единого сакрального языка до нормативов поведения, одежды и т. д. Таким образом, отвергая урок своего исторического предшественника, второй авраамической религии, христианства — «быть разным у разных народов», и делая вместо этого ставку на некую арабскую «избранность», ислам превращается в своего рода «ремейк» иудаизма.
С некоторыми идеями Полосина трудно не согласиться — например, с критикой оккультного «геополитического дуализма», идола «священного государства» и т. д. Но как только дело доходит до «позитивных» утверждений, мы наблюдаем призывы все к тому же бесцветному, апофатическому Единобожию, настойчиво требующему веры в себя, причем на каком-то чужом языке, с совершенно иным мелодическим строем. Хотя даже сама природа ислама восстает против его собственной унификации. Американский суфий и одновременно радикальный либертарианец Хаким-Бей утверждает:
Гиперортодоксы и улемократы не могут с легкостью сократить его (Ислам) до доминирующей/универсалистской идеологии, поскольку в нем присутствуют самые разнонаправленные формы «сакральной политики» — суфизм (например, Накшбанди), радикальный шиизм (например, Али Шариати), исмаилизм, исламский гуманизм, «зеленый путь» полковника Каддафи (отчасти нео-суфизм, отчасти анархо-синдикализм), и даже космополитический боснийский ислам. [Примечание: мы упоминаем эти течения не для того, чтобы со всеми из них согласиться, но для того, чтобы показать, что Ислам не есть монолит «фундаментализма».]
Современный «исламский фундаментализм» производит странное впечатление уже своим названием, поскольку «фундаментально» в нем все что угодно, кроме интеллектуальных принципов своей же традиции. И эта антиутопия зашла уже настолько далеко, что деление мира на «верных» и «неверных» само по себе стало в ней религиозным «фундаментом». Хотя великий суфийский шейх Мохиддин ибн Араби учил о «Божественном всеприсутствии»:
Тот, кто привязывает Бога к какой-либо вере, отрицает Его в любой вере, отличной от той, с которой он Его связал… Но тот, кто освобождает Его от связанности, тот вовсе не отрицает Его, но утверждает Его в каждом обличье, в которое Он превращает себя.
В современном исламском мире этому принципу остался верен, пожалуй, только Иран, проводящий политику веротерпимости и «диалога цивилизаций». (Глава написана до избрания «исламистского ястреба» Ахмадинеджада президентом Ирана. — прим 2005 г.) Для подавляющей же массы «этнических мусульман», в основной арабской и тюркской, ислам становится лишь ширмой для своей глобальной демографической экспансии. В итоге «исламское» начинает как бы по умолчанию отождествляться с «арабским» — языком, менталитетом и даже фенотипом. И «арабизация» сама по себе становится «критерием истины». Однако именно эта тенденция в традиционном исламском вероучении совершенно отвергается. Это тагут — идолизация и обожествление любой реальности, помимо Аллаха. И те, кто мечтает «сделать мусульманским весь мир», чаще всего подразумевают под этим именно тагут — в той формулировке, которую ему некогда дал Гейдар Джемаль: «собственный архетип, спроецированный во множественность, претендующий на то, чтобы быть мерой вещей».
Нынешняя Россия, пытаясь бороться с этой антиутопией военно-полицейскими мерами, фатально проигрывает потому, что это явление совершенно другой природы. Оно проходит сквозь светскую государственность подобно радиации сквозь бетон. Адекватно ему противостоять может лишь иной утопический проект. Но для нынешней московской государственности, озабоченной сохранением и укреплением статус-кво, русская «китежская» утопия выглядит не менее враждебной. «Китежане» отвергают колониальную политику имперского евразийства, которая неизбежно приводит Россию к ситуации, аналогичной европейским странам, ставшим объектом массовой миграции жителей бывших колоний. Кроме того, чеченская война, развязанная во имя «территориальной целостности», после отделения славянских стран — Украины и Белоруссии, влечет за собой лишь демографическую доминацию на территории РФ «этнических мусульман». Им зачастую вопреки их собственной воле навязывают российское гражданство, в то время как добровольно желающим его получить славянам из бывших союзных республик в нем отказывают. В этих условиях северный, «китежский» проект остается единственным адекватным русским ответом на этническую деградацию «России-Евразии», потому что предлагает позитивную самореализацию русского духовного и культурного потенциала, и вместе с тем, вполне совместим с постгосударственной политикой эпохи глобализации. (→ 3–8)
Совместим китежский проект и с весьма интересным и перспективным движением северных русских мусульман, специфика которых состоит в беспрецедентном освобождении духовных принципов ислама от исторических и имиджевых наслоений «этнического мусульманства». Такой парадоксальный и назревший шаг вполне гармонирует с вольным севернорусским менталитетом, который не способен удовлетвориться инерцией «обычной» религиозности, но активно ищет и утверждает ее новые формы и творческие толкования. Северные русские мусульмане воплощают свой оригинальный утопический проект, во многом вдохновленный суфийскими традициями, свободный от «жрецов» из всевозможных муфтиятов и прочих «этнически-мусульманских» клише. Лидер Карельской общины русских мусульман Мустафа Абу-Ахмад (Олег Стародубцев) показывает эту грань:
Наша первоочередная задача, программа-минимум состоит в том, чтобы русских мусульман наконец перестали воспринимать как чудаков-маргиналов, для которых Ислам стал лишь очередным способом привлечь к себе всеобщее внимание. Мы — не хиппи, начитавшиеся неосуфийских брошюр, не «жертвы ваххабитской пропаганды» и не толкиенисты с деревянными мечами. Нас — молодых интеллигентных людей, ставших мусульманами, но при этом не переставших осознавать себя русскими, — становится всё больше и больше, и в самое ближайшее время взгляд на Ислам в России как на религию национальных меньшинств предстоит пересмотреть. Русским мусульманам предстоит стать значимым явлением общественной и религиозной жизни России, и мы должны быть к этому готовы. Первоначальный этап, когда представители так называемых «мусульманских народов» глядели на нас с умилением — «Надо же, русский принял нашу татарскую веру! Ай, молодец!», когда нас показывали богатым арабам из всевозможных «благотворительных фондов» и «агентств помощи и спасения», чтобы вытрясти из них побольше зелёненьких бумажек, уже прошел. Ислам для нас — не забава. Ислам — это наш Путь, и нам предстоит доказать всему миру, что русские мусульмане не нуждаются в покровительстве толстых арабов с их нефтедолларами и татарских муфтиев, назначенных на должности в своих «духовных управлениях» ещё даже не ФСБ, а КГБ. Нами «духовно управляет» лишь Аллах! Если Али Полосина устраивает должность «свадебного генерала» при гайнутдиновском ДУМЕР (Духовно УМЕР?) и «профессионального критика РПЦ» при татарских муллах — Аллах ему судья! Мы пойдём — уж извините за цитату — другим Путём, который считаем единственно верным.
Таким образом, проект «русского ислама» с очевидностью дистанцируется от экспансивного «этнического мусульманства», которое сегодня, усилиями Али Полосина и его начальства, само дает русским поводы сопоставлять его с татаро-монгольским игом. Однако в качестве независимой сетевой структуры русские мусульмане органично вписываются в традиционную для Севера мультикультурность. (→ 1–9)
Они даже вполне могут стать неотъемлемой частью, особой «исламской дружиной» китежского проекта, который, воплощая церковную традицию Нового Израиля, имеет универсальный, открытый характер. Доктринально между исламом и беспоповским староверием довольно много общих черт, важнейшими из которых являются почитание пророков, отвержение жреческой касты и воля к историческому творчеству. Их прямое взаимодействие способно оказать существенное позитивное влияние друг на друга, побуждая каждую традицию глубже изучать и воплощать собственную духовную специфику, формировать «практическое богословие» глобальной эпохи.
«Русский ислам» в этом контексте может стать прямым продолжением той богатейшей средневековой исламской традиции, которая когда-то оказала колоссальное интеллектуальное и культурное влияние на Европу, а затем была предана полному забвению в тюрко-арабском «этническом мусульманстве». И вполне возможно, что для того, чтобы подчеркнуть свою дистанцию от него, северные русские мусульмане однажды совершат решительный шаг, подобный тому, который в свое время сделали староверы, порвавшие с духовно омертвелой никониянской догматикой. А именно — переведут все свое вероучение и ритуальные практики на русский язык — начиная с самого именования Бога, которое в огласовке «Аллах» отсылает к арабскому, а не к трансцендентному миру…
При этом «русификация» ислама не должна зашкаливать и в обратную крайность, которая подменяла бы универсальный характер его миссии созданием русской версии «этнического мусульманства». Чрезмерное увлечение адатом, этническими обычаями, может повлечь за собой опасность перерождения утопии «русского ислама» в еще одну тривиальную национально-консервативную идеологию, замешанную на фарисейском морализме. Таких ортодоксов среди русских хватает и без «своих» мусульман. Но, как замечено в песне одной уральской рок-группы, «кольцевые дороги никуда не ведут».
2.5. Трансценdance
В отличие от навязчивой «пропаганды ислама» его поверхностными неофитами, исламские мистики видят прямой путь иным — гораздо более глубоким и открытым для представителей всех традиций. Суфий Хазрат Инайят Хан пишет в своей книге «Мистицизм звука»:
Музыка является кратчайшим, самым прямым путем к Богу… Хорошо известная легенда из жизни Моисея рассказывает о том, что он услышал Божественное повеление на горе Синай в словах Muse ke — «Моисей, внемли»; а Откровение, снизошедшее на него, состояло из тона и ритма, и он назвал его тем же самым именем: Музыка . И в Судный День будут звучать звуки труб перед тем, как придет Конец Света. Это показывает, что музыка связана с началом творения, с его продолжением и с его концом. Мистики всех веков больше всего любили музыку. Почти во всех кругах внутреннего культа в любой части света музыка была центром культа или церемонии. Музыка проникает дальше, чем может проникнуть любое другое впечатление внешнего мира. Она — наилучшее средство пробуждения души; нет ничего вдохновеннее.
Однако в жреческой практике авраамических религий роль музыки оказалась существенно ограниченной, сведенной лишь к обрядовому «фону». Самостоятельную значимость она сохранила только в мистических движениях, наделенных обостренным, эзотерическим слухом к своей традиции. В восточных же религиях, к примеру в буддизме, музыка всегда оставалась не просто «фоном», но неотъемлемой частью самой доктрины. Поэтому неудивительно, что в глобальную эпоху многие западные музыканты, ищущие живого религиозного опыта, стали охотно петь мантры и организовывать утопические коммуны на основе «восточной экзотики».
На наш взгляд, чем более религия соответствует своему собственному утопическому проекту, тем более она музыкальна. И наоборот — чем больше в ней жесткой догматики и внешнего формализма — тем тише ее музыка… Это обстоятельство отметил Рихард Вагнер, указав при этом и на единственный путь спасения религии:
Там, где религия становится формальной, искусство вправе прийти ей на помощь, спасти ее суть, истолковывая мистические символы, чтобы идеальным их изображением раскрыть заключенную в них глубинную истину.
По большому счету, вообще все утопии музыкальны. Именно с этим связан неизбывный внутренний «американизм» давно уже интернациональной рок-культуры. Он сквозит даже в тех проектах, которые идеологически позиционируют себя как «антиамериканские». Просто потому, что весь рок-н-ролл как стиль музыки и жизни является прямым наследником великой американской утопии… (→ 1–1)
* * *
Музыка не принадлежит времени. Время — это обиталище оседлых народов, с их статическими искусствами — домами, скульптурами, картинами, телевизорами и прочим в буквальном смысле отстоем. Музыка же — искусство динамическое, нематериальное, она разносится по вольным пространствам и озвучивает, оживляет их. И потому в неформалах-автостопщиках с гитарами за плечом порой угадываются энергии гиперборейцев (→ 2–1) — первых кочевников на этой Земле.
Потому же и кабинетные философы-«традиционалисты», пытающиеся откуда-то «вычитать» Традицию, донельзя смешны. Генон, практиковавший зикр (непрерывное пребывание в молитвенной музыке), издевался над европейцами уже тем, что писал для них книги о том, что Традиция начинается с устной передачи.
А устность исключает любой буквализм — атрибут именно письменной речи. То Слово, которое было «В начале…», распалось затем на живой звук и мертвую букву. И контраст между ними нарастал в течение всей человеческой истории. Религиозные догматики-буквалисты, пытаясь узурпировать это небесное Слово, на деле только опустошили его, превратили в сплошную формальность, за которой нет ничего, кроме прозаического обслуживания земной власти. Обостренный слух к небу сохранялся только у таких «неправильных» (потому что «неотмирных») староверческих толков, как поющая нетовщина. А позднее рок-музыканты довели этот контраст между буквальной «правильностью» и экстатической импровизацией до предела — достаточно сравнить мощнейшую энергетику концертов культовых групп с иногда выходящими сборниками текстов их песен, поражающими глухих профанов своей «нелитературностью», «абсурдностью», «бездарностью» и т. п.
Тем не менее, именно музыка незримо звучит за всеми важнейшими историческими метаморфозами. Чуткий Ницше именно в операх Вагнера услышал раскаты грядущего столкновения аполлонического и дионисийского мифов. (→ 3–7) В ХХ веке аудио-философию наиболее глубоко продолжил Теодор Адорно, распознав в «атональных гармониях» Шенберга и Шостаковича собственный голос того глобального кризиса, что был порожден небывалым военно-революционным разрушением всей прежней картины мира. А после Вудстока кончилась и вся «классика» — симфонические формы музыки со своими филармониями и дирижерскими фраками превратились в разновидность музейного экспоната, уступив место новому глобальному фольклору — рок-н-роллу. Хотя с тех пор сами рокеры порою охотно используют симфонические оркестры в качестве «фона», создавая любопытные постмодернистские миксы.
Еще со времен странствующих трубадуров и менестрелей, а на Руси — скоморохов, личность музыканта была окружена особой утопической аурой. То, о чем он пел, как бы «не существовало» в реальности, но, тем не менее, магнетически и порою совершенно «религиозно» притягивало слушателей, «взрывало» их внутренний мир. И в эпоху модерна, когда религия стала «неочевидной», ему приходилось полагаться лишь на собственную визионерскую интуицию. Это духовное напряжение порождало особый экзистенциальный контраст, который выводил музыканта за рамки общества «нормальных», «средних» людей. Именно с тех пор платой за все более высокие прозрения становился все более глубокий «андеграунд». Хаким-Бей объясняет это так:
Музыка сама по себе, будучи явлением «бестелесным», является наивысшим выражением чистого воображения, посредством которого говорит дух. «Низменность» же музыканта связана с тем, что музыка проявляет себя и как низкое — как удовольствие. Музыка духовна — музыкант телесен. Музыкант не просто низок, он еще и жуток, таинствен — находится не просто внизу, но еще и «снаружи». Власть музыканта в обществе подобна власти мага — отверженного шамана.
Здесь можно добавить — и власти пророка, тогда как все официальные религии уже безраздельно управляются кастой жрецов. (→ 2–1)
Описывая музыкальное удовольствие, Хаким-Бей приходит к довольно неожиданному определению:
Музыка есть абсолютный символ праздничного, а потому и столь высоко ценившегося Бахтиным «материально-телесного низа». В опьянении веселой компании на карнавале музыка предстает перед нами как что-то вроде утопической структуры или формирующей силы — музыка сама становится «порядком близости»… Амбивалентность музыки позволяет ей дрейфовать между высоким и низким и все же оставаться цельной. Это и называют «традицией».
Многие святые отцы раннего христианства приходили к такому же парадоксальному пониманию традиции — где пренебрегают низким, там не бывает и высокого. Ныне эту истину иллюстрирует великолепное название одной из самых мистических русских рок-групп — «Оргия Праведников». Ее лидер Сергей Калугин напрочь отрицает консервативную жреческую идеологию внешнего «благообразия»:
Традиция не живет имитацией прошлого. Традиция вечна и потому всегда умеет говорить языком своего времени. А рок — это и есть один из языков современности. Играя его, мы вовсе не игнорируем происходившего в музыке до нас. Наша музыкальная ткань ничуть не менее благородна, чем у композиторов минувших эпох. И внимательный слушатель разглядит в нашей музыке многие аллюзии и цитаты, обращения к различным культурным кодам. Интересно, что претензии ко мне со стороны сушеных интеллектуалов в основном упираются в мой внешний вид, а не в суть того, что я делаю. Люди поверхностные видят лишь поверхность. Определенная категория слушателей привыкла уважать себя за мой счет. Типа мы такие крутые, сидим и слушаем чрезвычайно элитарную музыку и отслеживаем цитаты из Дионисия Ареопагита. И пока мой внешний вид не препятствовал им ощущать себя занятыми серьезным делом, все было в порядке. Но когда я выхожу с синим ирокезом и в полосатых штанах, для них все рушится. Они начинают чувствовать себя идиотами, каковыми, если честно, и являются.
* * *
Иоахим Флорский, средневековый христианский мистик, разработал идею трех эпох мировой истории, которые последовательно соответствуют лицам Бога-Троицы. Первой была эпоха Отца, Ветхого Завета. Это эпоха прямого подчинения вертикальной иерархии, уходящей в неведомую трансцендентность. Вторая эпоха — от рождества Христова — принадлежит Сыну, Новому Завету. Это эпоха, когда Церкви вверено организовать добровольное, сыновнее исполнение людьми Божественных заповедей — однако мирские власти и гражданские законы все еще необходимы. Но затем должна начаться третья эпоха — Святого Духа. Люди будут обладать духовными телами, и евангельские истины воплотятся естественным образом. На земле победят мир, свобода и любовь, а всякая власть отомрет за ненадобностью. Ибо «Дух веет, где хочет».
В этой третьей эпохе никакой нужды в жреческой касте уже нет — и потому неудивительно, что учение Иоахима было осуждено папскими жрецами как «еретическое». Как и бывает со всеми пророками…
Это учение практически в точности совпадает с культурологической моделью истории: премодерн — модерн — постмодерн. Постмодерн в этом контексте выступает не «отрицанием» Традиции, но напротив — ее финальным «аккордом» и максимальным воплощением.
Отсюда становится легко объяснимым «основной вид культуры» в каждой из этих эпох. Античность, премодерн, эпоха Отца была «царством мысли» — поэтому тогда доминировала теология и философия. Сын — это Бог-Слово, поэтому неслучаен очевидный «литературоцентризм» эпохи модерна. Какой же вид культуры будет наиболее соответствовать постмодернистской эпохе Святого Духа? Согласно христианской традиции, именно Святой Дух изводит Слово от Отца. А это напоминает не что иное, как ту сакральную миссию музыки, которую выполняют поющие и трубящие ангелы.
Эпоха Святого Духа — это «мир музыки». Однако если бы Слово — в его сакральном аспекте, как Слово, которое было «В начале…» — в ней исчезло, историческое пророчество Иоахима тем самым бы полностью обессмысливалось. Выходило бы, что Бог-Троица внутренне разделяется — что действительно являло бы собой ересь, и оставалось бы только признать правоту папских жрецов.
Однако Иоахим Флорский нисколько не отрекался от аксиом христианского богословия. Эпоха Святого Духа, по его учению, не порывает с эпохой Сына (как и та — с эпохой Отца), но содержит в себе ту же трансцендентную ориентацию, только воплощая ее в новых формах. Так что и в «музыкальную эпоху» Слово не исчезает, но лишь выражается иными средствами, и не обязательно человеческими словами…
* * *
«Языческие» традиции (а это, с точки зрения авраамизма, и индуизм, и буддизм, и культы античной Эллады, и вообще «все остальное») предлагают иную, циклическую модель смены эпох. Однако ее также интересно рассмотреть применительно к исторической роли музыки. Более того, именно ее категории, на наш взгляд, и способны прояснить логику смены культурных эпох в русской истории.
История, согласно Гесиоду, движется по нисходящей — от Золотого века к Железному. Притом длительность этих «веков» последовательно уменьшается. «Золотым веком» русской культуры, согласно этой модели, можно назвать все тысячелетнее литературное наследие, от древнеславянских летописей до «классиков» XIX века. Русская культура изначально славилась своим «словоцентризмом». Он продолжился и в поэтическом «Серебряном веке» — это самоназвание представляется весьма неслучайным. «Серебряный век» отличался от «классики» именно расцветом модернистских стилей искусства.
Следующий, «Бронзовый век» русской культуры воплощал собой переход от модернизма к постмодернизму. Однако осуществлялся он уже не столько в литературном эксперименте, сколько как выход за рамки «словоцентризма» — в направлении музыки. Приоткрыли его барды, которые просто исполняли свои стихи под гитару — и, по признанию некоторых, неожиданно обнаружили, что в таком виде их творчество вызывает больший интерес, чем без аккомпанемента. (Хотя многие из них даже не обладали музыкальным слухом…) Но настежь распахнула эту дверь и навсегда выпустила музыкального джинна из бутылки только рок-культура.
Рок-н-ролл во второй половине ХХ века стремительно вышел из своих узкожанровых определений и превратился в наиболее популярный вид культуры. Новые ритмические гармонии стали не просто «фоном» для словесного творчества, но, вместе с особым театральным имиджем исполнителей, превратились в неразделимый тройственный сплав, который сдетонировал глобально. Именно с этого социокультурного взрыва и началось такое явление, как «молодежный стиль жизни» — хотя еще в начале ХХ века молодежь разных стран существенно отличалась друг от друга. Именно в рок-среде спонтанно и массово возникали новые культы, многие из которых по своему символизму, энергетике и пророческому пафосу ничуть не уступали «традиционным религиям». Эта внезапная глобальная меломания напоминала свершавшуюся во вселенских масштабах мистерию «стяжания Святого Духа», которая у ранних христиан часто происходила именно под музыку. (→ 2–6)
Русский рок-н-ролл поначалу существенно отличался от англоязычного — именно по причине мощного наследия «словоцентризма» в русской культуре. Словесный текст в нем доминировал над музыкальным экспериментом и сценическим имиджем. Если у западных групп они были представлены примерно в равных пропорциях — и это обусловило их глобальную популярность, даже если слушатели не понимали смысла песен, — то русские рокеры уделяли большее внимание тому, что петь, а не как. В результате русский рок сложился в особое культурное явление — это был не просто «рок-н-ролл на русском языке», он претендовал на свое собственное место и в контексте русской культурной традиции. Гимном этого открытия стала песня Александра Башлачева «Время колокольчиков». Именно оно пришло на смену молчаливой эпохе, в которую был «разбит батюшка царь-колокол». Такая символика как нельзя лучше соответствовала имени «Бронзового века». Нелишне заметить, что гитарные струны делаются из того же сплава.
Бронзовый век в традиционной истории — это эпоха войн и героев. Русский рок породил целую плеяду героических культов, вообще вся воинская и героическая тематика в нем как бы обрела новое дыхание — после десятилетий ее архаизации и рутинизации в официальной советской культуре. Многие рок-команды и их поклонники по своему идеализму и даже по имиджу напоминали легендарные княжеские дружины. Причем противостояние их окружающему «реальному» миру было гораздо глубже, чем виделось внешнему, поверхностному наблюдателю. Это обстоятельство четко зафиксировал один из «отцов русского рока» Илья Кормильцев:
Главное это понимание (и обозначение) — того факта, что в русском роке «социальный (или политический) протест» всегда был маргинален, а «протест» против «мiра сего» — централен. В конце 80-х этот факт старательно замазывался рядом либерально ориентированных московских журналистов (в их интересах было представить рок как «протестное» движение в духе мировоззрения диссидентов-шестидесятников) и, увы, эта интерпретация проникла даже в школьные учебники и детские энциклопедии.
Самым известным и наглядным подтверждением этой «неотмирности» служит творчество Виктора Цоя. Его группа «Кино» и поныне, не существуя в «реальном мире», остается непревзойденным героическим культом. Возможно, во многом именно потому, что Цой никогда не опускался до окружавшей его «борьбы за перестройку», но — противопоставлял всему этому миру свой трансцендентный, утопический идеал Неба, Звезды, Солнца… И именно этот «эскапизм» открыл в нем совершенно пророческое зрение. На нашем толковании его загадочных картин мы не настаиваем, однако, к примеру, такое «простое» осеннее наблюдение —
как представляется, символически описывает нынешний, не завершенный еще период русской истории…
В эту «зиму» оказались разбиты и «колокольчики» русского рока. Его словесное послание все более уступало место самодовлеющей «игре слов». Разумеется, эта «игра» была неотъемлемым свойством рока изначально — но в рокапопсе начиная с 90-х годов все слова обрели многозначность и «невесомость». Это и привело к постепенному исчезновению русского рока как особого культурного явления, транслировавшего свои смыслы преимущественно через слово.
Слово, утрачивая свою семантику, все более превращалось лишь в элемент звукоряда. В условиях, когда главным в музыке становился «чистый звук», рок-н-ролл как форма музыкального творчества стремительно устаревал. Ему на смену приходили другие формы, более приспособленные к звуковому многообразию и свободе музыкального эксперимента, чем «классические» для рока электрогитары и барабаны. Главным «музыкальным инструментом» все более становился компьютер. А учитывая его сленговое название — «железо» — эту новую культурную эпоху вполне уместно обозначить как «Железный век», последний в традиционном историческом цикле.
Этот «век» наступил глобально. И в его цифровой «музыкальной тотальности» многие проницательные философы увидели признаки тотального кризиса самой музыки:
Мы привыкли к высокой точности в качестве музыкальной передачи. Экспериментируя с нашей аудиоаппаратурой, оборудованной тюнерами и усилителями, мы микшируем, регулируем и умножаем саундтреки, добиваясь предельно «чистой» музыки. Но является ли еще это музыкой? Где тот порог высокой точности, за которым музыка как таковая уже исчезает? Причем это исчезновение не является следствием недостатка музыки, напротив, она исчезает именно потому, что переходит некую границу совершенства своей материальности, сворачивается в свой собственный спецэффект. За этой точкой ни впечатлений, ни эстетического удовольствия более не требуется. Экстаз музыкальности становится самодостаточным и исчезает сам в себе. [44]
Музыка ныне, кажется, превращается просто в сплошной и бессмысленный «фон». Современного человека она сопровождает повсюду — дома, в офисе, в транспорте… — но не несет в себе ничего «постороннего», культового, трансцендирующего. «Формат» подавляющего большинства музыкальных медиа жестко отсекает все, сколько-нибудь выходящее за рамки забавного развлечения или сентиментальной релаксации. Однако все же есть некоторые основания утверждать, что за этим внешним кризисом «переполненности пустотой» внутри самой музыки с неизбежностью последует, а может и уже начинается, незаметный извне переход от постмодернизма к некоей неведомой еще культуре прото- (→1–3). Основания эти напрямую следуют из традиционной доктрины исторических циклов — новый Золотой век в ней появляется не откуда-то «из ничего», а именно как трансформация предшествовавшего ему Железного. Причем трансформация эта носит характер незримой смены «внутренних координат», а внешние культурные формы могут оставаться теми же самыми.
* * *
Культурные формы эпохи постмодерна имеют принципиально сетевую, ризоматическую, интертекстуальную природу. Извне это зачастую выглядит как «всесмешение». Однако у критиков постмодернизма основное неприятие вызывает даже не оно, а словно бы заложенная в нем внутренняя программа (или «вирус») тотальной деградации всей культуры до уровня общеупотребительного фаст-фуда. Небывалое прежде «опопсовление» ориентирует всю культуру (и музыку — в особенности) на удовлетворение запросов совершенно виртуального «обычного человека», который, по представлениям шоу-бизнесменов, нуждается только в примитивном развлечении и «не поймет» чего-то требующего минимальных интеллектуальных усилий. Такие условия буквально напоминают Железный век (без кавычек!), который у Гесиода описывается именно в подобных характеристиках — «когда не просто будут выдавать ложь за истину, но похваляться самой ложью».
Культура и шоу-бизнес в этой ситуации существуют в принципиально разных измерениях. Культы возникают вне всякой зависимости от шоу-бизнеса — это спонтанный процесс появления в творческой среде новых талантов, наделенных особым, персональным «посланием», «message’м». Шоу-бизнес способен лишь эксплуатировать культы постфактум, «раскручивая» их или наоборот, придерживая в «андеграунде» (а вместо них «раскручивая» каких-то ничтожеств). По существу, это новая форма цензуры — только в отличие от тоталитарных режимов ХХ века не идеологическая, а финансовая (хотя встречаются и идеологические претензии, связанные с требованием от творческих людей «политкорректности»). Таким образом, если само шоу — это непременный, и едва ли не самый важный атрибут постмодернистской культуры, то возвышающаяся над ним пирамида шоу-бизнеса — это рудимент эпохи модерна. И он неизбежно связан с жестким централизмом — еще одним очевидным пережитком тех времен. Эти навязчивые тени прошлого заставляют даже такого безусловного постмодерниста, как Борис Гребенщиков, делать довольно радикальные заявления:
Шоу-бизнес — это худший враг музыки. У нас в стране возникла нездоровая ситуация. Когда все, что происходит в музыке, идет в основном из Москвы. В Москве собралось достаточное количество людей, которые музыку как таковую не любят. Мне приходится встречаться с такими людьми, и когда я вижу дядю, которому абсолютно все равно, что он делает, ему важно сделать на этом деньги, у меня это вызывает неприятное ощущение. В каждом городе есть люди, которым мы нравимся, которым хочется делать музыку, хочется, чтобы музыка существовала. А нам хочется ее играть. Но когда появляется московская большая тусовка, которая занята продажей и покупкой, и ей все равно, что покупать и продавать, — это называется шоу-бизнесом. И это вызывает у меня очень негативные чувства, поэтому нам приходится слушать так много картона.
Любопытно, что Егор Летов, другой бесспорно культовый музыкант, которого иногда называют «антиподом» Гребенщикова, смотрит на эту проблему более либерально, несмотря на весь свой некогда гремевший «антипопсовый» панк-радикализм. И — прозревает дальнейшее развитие музыки:
— Может ли существовать чистое искусство в рамках шоу-бизнеса?
— Так искусство же не зависит ни от рамок, ни от шоу-бизнеса. «Битлз» — это искусство или нет? Любая хорошая команда так или иначе через какое-то время будет известна, а следовательно — на ней будут зарабатывать деньги.
— Лидеры российского рок-н-рольного движения 80-х в последнее время сетуют, цитируя упомянутого Гребенщикова, что нет той молодой шпаны, которая сотрет их с лица земли.
— Честно говоря, меня тоже это печалит. Налицо кризис жанра как такового. То есть, должно появиться нечто, может оно будет связано с компьютерными делами, электронными, — я себя чувствую очень большим стариком в этом деле — но должно появиться нечто, чего не было раньше, как на фоне поэзии XIX века появился футуризм.
* * *
Родиной электронной музыки в действительности является не Англия или США, а революционная Советская Россия. Именно здесь в 1919 году ученый-акустик Лев Термен изобрел прообраз синтезатора — электромагнитный музыкальный инструмент «терменвокс». Этим открытием заинтересовался даже Ленин, который успел «поиграть» на нем.
Но к сожалению, карьера диджея вождя не увлекла. Музыка тогда еще не обрела того колоссального социокультурного значения, как всего через несколько десятилетий. Хотя если бы в «Серебряном веке» уже существовали электрогитары и синтезаторы, вполне возможно, мы знали бы Есенина, Маяковского, Цветаеву не как поэтов, но как лидеров культовых групп той эпохи…
Сегодняшние писатели остро чувствуют «отступление» литературы (и шире — слова) именно под энергетическим напором музыки. Виктор Ерофеев мрачно пророчит:
Та литература, которую создают сейчас молодые ребята здесь и на Западе, будет уничтожена техникой. У нее не хватает энергии. Она смешна. Если бы литература набрала уровень музыкальной энергетики, ее было бы трудно уничтожить. Литература сейчас находится в словесном болоте. Она погибнет не из-за того, что кто-то чем-то не занимается, а из-за того, что она не нашла своего языка в мировом масштабе. И мы, племя литераторов, подохнем, потому что энергия рока или энергия компьютерной графики перетянет… Слова о том, что роман умер, не банальны, но сейчас умирает слово, потому что этому слову не хватает энергии. Если это слово умрет, то или литература найдет форму и родит свой язык, или она растворится во всем этом процессе. Тогда слово будет работать на музыку, на видео, на кино. Такого периода не было еще до сих пор, но сейчас он может прийти.
Хотя и «энергия рока» ныне уже не та. Яснее всего это видит тот же Илья Кормильцев, хотя он скептичен и в отношении новых музыкальных форм:
Вся энергия, которая будет прогрессивна в историческом плане, то есть соответствовать моменту, нести его энергию, она будет воплощаться в других формах. Пока неясно, что это будет. На эту роль претендуют хип-хоперы. Могу сказать, что у них больше энергии, чем у псевдорусского рока. Но чтобы они захватили общество своим вкусом и своей энергией, пока не видно. Они все равно живут в каком-то своем гетто. Электронная музыка у нас умерла, не родившись. Не нашла в себе никакой социальной опоры. В той же Англии электроника вовсе не была музыкой богатых бездельников — это была массовая музыка.
Однако сегодня именно рок имеет больше оснований называться «музыкой богатых бездельников», чем электроника. Для сочинения вполне оригинальной электронной музыки достаточно одного синтезатора и домашнего компьютера с парой программ, а для качественной записи рок-композиций необходима студия с солидным набором весьма дорогостоящих инструментов — плюс те же самые компьютеры и синтезаторы. Именно поэтому электронная музыка становится все более доступной и массовой. При этом она оказывается гораздо менее «коммерческой», чем рок — неформальные «трекерщики» охотно и бесплатно обмениваются своими композициями в интернете, тогда как осолидневшие рокеры, позабыв антибуржуазные идеалы своей юности, жалуются на «пиратское» распространение в сети своих «шедевров». Хотя само развитие сети коммуникаций с неизбежностью ведет к крушению этих пирамид шоу-бизнеса (→ 1–6). И граждане сетевого общества естественным образом выбирают тех, для кого музыка — это в первую очередь творчество, а не товар.
В своей постмодерн-фундаменталистской доктрине Сергей Корнев анализирует психологические различия между роком и рейвом (самой массовой, танцевальной разновидностью электронной музыки):
То, что в роке зависит от одной личности, которая находится в центре, в рейве переносится на уровень структуры события. В рейве нет зрителей, рейв — это коллективное действо. Диджей, который стоит за вертушками, лишь создает среду, задает ритм этому действу. Все остальное делают сами участники. И от самих участников зависит — состоится рейв, или развалится. В этом смысле рейв — менее противоречивый и более цельный феномен, чем рок. Мы поймем, что такое настоящий рок-концерт, и чем он отличается от концерта поп-звезды, только когда поймем, что такое рейв.
«Коллективность» в рейве не сопряжена с отречением от себя, отказом от собственной воли и подчинением воле другого. Из опыта истории мы знаем отрицательные черты коллективизма — потеря индивидуальности, зомбированность, фанатичное следование чужой воле. Какими бы высокими целями не оправдывалось растворение личности в коллективе, все заканчивается тем, что кто-то, из корыстных побуждений, начинает бессовестно манипулировать волей многих людей. В рейве это не происходит. В рейве личность свободна и автономна, вплоть до полного аутизма. Рейв — это не толпа, это сумма индивидов. Единство в рейве приходит изнутри, а не снаружи. Коллективность рейва — это коллективность События. Это не растворение в массе, коллективе, а растворение в Событии, когда человек ощущает себя органичной частью События. В Событии чувство общности не означает смерть индивида. Общее дело и общее чувство здесь не превращаются в духовное рабство. На другом уровне и в другом масштабе рейв возрождает атмосферу древних церковных соборов, атмосферу коллективной молитвы.
Корнев аргументированно опровергает расхожую идею о том, будто электронная музыка — это порождение западной поп-культуры:
Рейв-культуру, строго говоря, нельзя назвать западной . Это принципиально синкретическая культура, продукт разложения и перерождения европейской культуры и смешения ее с культурными практиками стран Востока. От Запада в ней — только электронная техника, используемая для создания и воспроизведения звука и иллюминации танцпола. В самой же музыке, и философии, которая выстраивается вокруг этой музыки, ничего западного нет. Как раз наоборот — эта музыка по-настоящему «срывает башню», взламывает и сметает западную рациональность, — особенно, если речь идет о психоделических разновидностях электронной музыки. А некоторые направления этой культуры (скажем, гоа-транс) прямо ориентированы на экзотические восточные культы и слегка преображенную электронными ритмами этническую музыку. Словом, здесь мы видим прямую экспансию Востока на Запад.
Однако было бы преувеличением утверждать, что электронная музыка это некий новый «голос Востока». В эпоху постмодерна и глобализации восточно-западное противостояние или теряет, или решительно меняет (→ 1–9) свой смысл. А место электронной музыки в культуре сродни расположению мистической Руси на географической карте мира (→ 3–1):
Западный человек знает либо эгоизм и крайний индивидуализм, либо единство команды, стаи, порождаемое страхом, муштрой и дрессировкой. Людям восточных культур знакома еще одна крайность — полное, безвозвратное отрицание собственной индивидуальности, слияние с неким безличным мировым духом, превращение в зомби, раба непонятных сверхчеловеческих сил. Рейв не приводит ни к тому, ни к другому — он близок к особому, русскому, православному по своей природе переживанию соборности , единства во множестве, которое лежит в основании символа Троицы. Когда разные, непохожие друг на друга личности, — суверенные, самостоятельные и свободные, — способны тем не менее переживать, ощущать, видеть внутренним взором некую общую духовную сущность, источник света, который в равной мере принадлежит им всем.
* * *
Электронная музыка, как часть культуры постмодерна, зачастую не изобретает собственные мелодии, а производит техно-обработки — ремейки и ремиксы — симфонических, фольклорных или рок-композиций. И за это от деятелей и идеологов «традиционной культуры» (хотя это всего лишь культура эпохи модерна) обычно получает упреки во «вторичности», а то и «паразитизме». Парадокс, однако, состоит в том, что эти ремейки иногда оказываются «более оригинальными, чем оригиналы», яснее и глубже передают их исходный message. Классическим примером здесь является творчество словенской группы «Laibach», чьи обработки композиций таких культовых групп, как «Pink Floyd» и «Europe», вызвали у самих участников этих групп удивленную реакцию: «Вы сказали больше, чем мы». Хотя все тексты оставались без изменений…
Такая игра, более похожая на реальность, чем сама реальность, многих пугает. Поэтому музыканты «Laibach» вынуждены постоянно пояснять свою позицию журналистам, остающимся в плену модернистских стереотипов:
— На обложках ваших компактов и на ваших плакатах присутствуют элементы, характерные для пропагандистского нацистского искусства и соцреализма. Во время концертов вы используете черные военные мундиры и другие тоталитаристские символы, демонстрируете слайды с ужасами войны. Ваша музыка обнаруживает увлечение немецкими и русскими популярными песнями, в текстах присутствуют русский и немецкий языки…
— Вынужден остановить тебя, чтобы пояснить некоторые вещи. Я ничего не знаю про черные мундиры. Мы выступаем в сшитых специально для нас костюмах, это не мундиры. В своих произведениях мы используем немецкий, русский, словенский, сербский, хорватский, французский, итальянский, английский, болгарский, японский и другие языки народов мира. Да, мы используем пластические решения, характерные для соцреализма, а также некоторые элементы немецкого искусства времен националистического социализма. Здесь необходимо заметить, что нас вдохновляет в не меньшей степени английское, французское и американское искусство. Мы никогда не были одномерной группой. LAIBACH / NSK — это транснациональный, транскультурный проект. Мы не можем себе позволить работать на такую территорию, как Словения, где живет лишь 2 млн. человек. Кроме того, нас нельзя обвинить в том, что мы интересуемся только одним периодом в истории человечества. Нас интересует история мира от его начала, в особенности история утопической мысли.
— Не опасаетесь ли вы, что ваше творчество может быть не так понято публикой, что кто-то может увидеть в нем увлечение фашизмом, а не рефлексию на тему угрозы тоталитарных систем? [45]
— Не хотелось бы, чтобы кто-нибудь подумал, что я сравниваю нас с такими людьми, как Джордано Бруно, Галилей, Коперник, но у этой тройки возникали те же проблемы, что и у нас, разница лишь во времени. Все творческие люди, которые вкладывают в свое занятие все свое сердце, посвящают ему всю свою жизнь, не должны задавать себе подобных вопросов. По-видимому, мы никогда не сделаем ничего одномерного, легкого для интерпретации. [46]
Группе «Laibach» и по стилю, и географически близко такое популярное музыкальное движение, как сербский турбофолк, представляющий собой танцевально-электронную обработку национального фольклора. Вообще, в плане тенденций развития электронной музыки довольно большой интерес представляет именно это парадоксальное сближение новейших технологий и этнофольклорного наследия.
При этом, как справедливо уточняет близкий группе «Laibach» словенский философ Славой Жижек,
этнизация не имеет ничего общего с возвратом к старым традициям. Это феномен постмодерна.
Это довольно тонкая грань. В отличие от всевозможных консервативных движений, стремящихся сохранить изоляцию культур друг от друга, этноэлектронные эксперименты формируют новое глобальное сознание. Но глобальное не в смысле некой унификации, а именно глокализации (→ 1–8), пробуждающей специфику всех мировых культур. Именно это направление называется World Music (хотя за «world music» и пытается выдать себя глобально стандартная попса). Оно берет начало с французских проектов «Enigma» и «Deep Forest», которые впервые соединили техноэлектронный «мейнстрим» с этническими мотивами экзотических для современной Европы народов и эпох — и к их собственному удивлению именно этот синтез оказался сверхпопулярным. Хотя никакого изначального расчета на «чарты и рейтинги» у них не было.
Однако с тех пор никакие искусственные поделки шоу-бизнеса в этом направлении успеха не имеют. Для того, чтобы делать такую музыку, надо обладать особым слухом и чуткостью, понимать ее специфическую философию. Вот как ее выражает лидер питерской этно-трансовой группы «Оле Луккойе» Борис Бардаш:
Этническая музыка — это возвращение к корням. И корни эти, если земля круглая, находятся в центре. Они из одного источника. Есть очень похожие вещи в самых разных культурах. Это то биологическое и духовное начало, которое в принципе объединяет человечество. Удачное было выражение про нашу музыку — фольклор из ниоткуда. Он не имеет конкретного адреса.
Этно-психоделическая музыка «Оле Луккойе» — это поток причудливо переплетающихся звуков, соединяющих в подсознании настоящую реальность с далеким прошлым и одновременно с неведомым будущим. Этот поток сметает и географические границы. Если присмотреться к посетителям их концертов, можно наблюдать удивительный процесс перевоплощения людей в «иных себя», открывающих неизведанную сторону своего «я». В такт музыке они поначалу совершают робкие ломаные движения. Затем робость постепенно исчезает, и появляется углубленное следование ритмическому рисунку. И удивительнее всего наблюдать, как люди, выросшие в современных космополитических мегаполисах, вдруг начинают в точности воспроизводить ритуальные танцы древних и далеких от них народов. Утопия воплощается «здесь и сейчас»!
Бардаш раскрывает природу такого инициатического воздействия своей музыки:
Наш путь интуитивный. Не бывает случайностей. Все, с чем ты сталкиваешься по ходу своего путешествия, либо появляется в музыке, либо нет. В один момент я понял, что жизнь — это сказка, вернее путешествие по сказке. В буквальном смысле: пойди туда, не знаю куда. И все мы — герои этой сказки. Встречаем и чудовищ, и добрых волшебников, и разные силы нам помогают или мешают.
Но эта сказка возникает, увы, пока только на концертах — и не в силах магически преобразить всю окружающую «реальность». Как и другие культовые музыканты, «Оле Луккойе» четко осознает свою инаковость и угнетающую внешнюю зависимость от власти медиа-пирамид:
— Вы востребованы на Западе и не очень — в России. Почему?
— Там мы гастролируем в рамках альтернативной музыки. Есть определенные студии, фестивали, клубы, публика. А у нас… После всех этих кризисов какое-то странное впечатление. Осталось несколько монстров, которых никто не свалит, типа «Аквариума». Остальным заправляет шоу-бизнес. Вводятся дурацкие понятия «формат-неформат» трехминутных песен. А у нас песни по семь минут. Так что ж теперь? Нет ни одной альтернативной радиостанции. Существует единственный на всю страну питерский музыкальный фестиваль «Скиф». Хорошо хоть клубы есть, и то только в Питере и Москве. Жизнь в огромной стране диктуется через радио и телевидение. Я не хочу никого сравнивать. То, что вчера было альтернативой, сегодня становится попсой. Но должно быть разнообразие. А у нас очень неинтересная музыкальная картина.
Этой печальной картине, видимо, суждено сохраняться до тех пор, пока Россия остается централизованным государством с его повсеместным насаждением единого стандарта культурной деградации — дебильная попса, гопнический «русский шансон», портупейный «патриотизм»… До тех пор «птичий язык», на котором поет «Оле Луккойе», и многие другие оригинальные проекты будут считаться «неформатом». А в поисках новизны молодые таланты вместо прямого общения с себе подобными во всем мире будут, как слепые щенки, упираться во все те же московские «чарты» — и разменивать потенциал своей возможной культовости на пластмассовые погремушки из «фабрики звезд»…
Эта тотальная централизация порождает у творческих людей со всей России иллюзию того, что они могут полноценно реализоваться «только в Москве» — хотя там они, наоборот, лишь растворяются и безвозвратно утрачивают собственную уникальность, подгоняя ее под усредненный «формат» шоу-бизнеса. А сохранить эту уникальность и более того — развернуть в глобальном масштабе, удается лишь тем проектам, которые ценят культурную специфику своего региона. Такова, к примеру, карельская группа «Müllarit», более известная за пределами России и проводящая в Петрозаводске ежегодный фестиваль «Фолк-марафон», на который съезжаются десятки команд из самых разных стран. Такова и тувинская «Ят-Ха», синтезировавшая горловое пение аборигенов Сибири и староверческий фольклор, традиционные местные инструменты и техно-аранжировки. Неслучайно ею интересуются самые «продвинутые» английские и американские лейблы World Music, и очень символично название ее нового альбома — «Слияние океанов». Так — под музыку шаманского транса — границы действительно стираются, и «провинцией» в наступающем мире оказываются «столицы» прошлой эпохи…
* * *
Электронная музыка эффективно воздействует на образное мышление и потому пробуждает волю к открытию альтернативных, утопических пространств. Они могут быть как виртуальными (созданное группой «Laibach» государство NSK (→ 1–5)), так и вполне реальными географическими точками (хотя и с сюрреальной репутацией).
В середине ХХ века, пока деление мира на «Восток» и «Запад» еще казалось актуальным, а западная творческая молодежь искала восточную «нирвану», таким открытием стал индийский штат Гоа. В 60-х годах там образовалась стихийная колония хиппи, нашедших себе убежище от бдительного ока своих «либеральных» государств — а гандистский режим Индии отнесся к этому «нашествию» вполне комплиментарно. И хотя с тех пор сменилось уже не одно поколение, изменилась и политика самой Индии, попытавшейся превратить Гоа в «стандартный» курорт, эта коммуна существует и поныне. Ее психоделическая природа оказалась настолько устойчивой, что стилевая трансформация рок-н-ролла 60-х в транс-музыку 90-х там произошла практически незаметно и как бы сама собой. Тогда как повсюду эта перемена сопровождалась известным соперничеством, а имидж рокера и рейвера существенно отличался…
Но все же главным примером «воплощенной утопии» музыки является на сегодняшний день остров Ибица, «отвоеванный» у консервативной католической Испании его собственным божеством, по имени которого он и назван. Зовут его довольно рискованно по меркам русского языка — Бес. Это древнеегипетский бог эротизма и развлечений, но также — от природы не уйдешь — покровитель младенцев и рожениц.
Этому острову присущ особый магнетизм: постоянное, концентрированное присутствие на нем людей творчества — музыкантов, писателей, художников, философов, артистов, архитекторов, дизайнеров — создало ему совершенно уникальную энергетическую ауру. Кажется, что там даже не остается места для фантазии — потому что все творческие образы имеют шанс воплотиться. Созданию такой волшебной среды остров обязан именно музыке, льющейся там в сотнях разнообразнейших клубов. Ибица — это родина клубного движения и фактический лидер мировых музыкальных мод и тенденций.
Начиналось это все в те же «блаженные» 60-е и не обошлось без определенной сакральной инспирации. Эту роль сыграл знаменитый индийский гуру Ошо Раджниш, который заложил основы мировоззрения «dance generation». Вот как описывают эту историю его сетевые последователи:
Движение «Osho Sannuasins» явилось тем жизненно важным звеном, которое связало контркультуру острова Ибица 60-х годов и электронную танцевальную субкультуру 90-х. Если вкратце, то сам Ошо был выдающимся поклонником Ницше, который сочетал идеалы Буддизма и Зобры, празднуя и утверждая Жизнь («я верю в Бога, который танцует!» — говорил он); что и привлекало множество молодых, творческих и состоятельных новообращенных. И когда в 1984 году консервативные про-рейганские власти запретили и закрыли американскую коммуну Ошо в Орегоне, многие его последователи устремились на Ибицу, в исключительное место для взращивания любви и свободы. Последователи движения поощряли всевозможные тусовки, принимали самое активное участие в жизни ночных клубов и продвигали различные «современные» средства для самопознания, привезенные из Штатов (в том числе использовали MDMA для медитаций и терапии тела). Несмотря на то, что экстази уже некоторое время находилось в обращении в близких к клубным кругах Англии, именно слияние последователей Ошо и европейских клабберов конца 80-х на Ибице дало мощный толчок тому, что широкие европейские массы (переживавшие тогда тяжелые времена неолиберального капитализма) открыли для себя MDMA. Легендарное «озарение», которое посетило в 1987 году DJ-ев Paul Oakenfold и Danny Rampling, только начинавших тогда свою звездную карьеру, стало поворотным моментом в истории клубной культуры. Последовавшая за этим кислотная «рейволюция» 90-х стремительно преобразовала всё то, что ещё недавно считалось стилем «от underground» в привычный для обывателя mainstream. Конечно же, и здесь преуспели англичане, выступающие в роли законодателей клубной моды.
Ибица сегодня это… все те, кто разделяет чувство неудовлетворенности от жизни где-либо еще в этом мире. Это те, кто ищет новые пути существования человека в гармонии с природой, вдали от потребительской одержимости остального мира. Современная трансформация Утопии в предмет коммерческого потребления свидетельствует о противоречивых чувствах вожделения и отторжения так называемого «андеграунда» остальным, привычным миром обывателей. Каждый год миллионы людей приезжают сюда, чтобы ощутить «свою Ибицу» и понять, является ли она лишь временным «спасением» или заманчивым приглашением-прелюдией к индивидуальному переосмыслению и духовной революции личности. [48]
Для второго ответа на этот вопрос сама утопия должна быть осмыслена не как благостная мечта, но как вполне реализуемый позитивный проект, многомерный, но в то же время индивидуальный. А «элитарность» этого проекта, его дистанцию от «привычного мира обывателей» надо трактовать не коммерчески, а именно творчески — в противном случае получится то же самое «потребительство», от которого пытаются «убежать». Воплощение утопии предполагает не самоцельную «борьбу андеграунда с мейнстримом», но — создание и развитие собственной, автономной сети прямых коммуникаций и взаимодействий, при минимализации влияния внешнего шоу-бизнеса, политики и прочих отчужденных структур эпохи модерна.
Пример такой «духовной революции» подали в 2002 году сами власти Ибицы, когда, невзирая на коммерческие убытки, отказались от услуг MTV и вообще объявили этой компании статус «нон грата» на острове. Причиной такого решения послужило то, что MTV сочло себя настолько всемогущим распорядителем мировых музыкальных стандартов и стилей жизни, что стало напоминать папскую курию худших времен. Там прошла целая серия жестких антирекламных материалов об Ибице как о «гнезде наркомании и разврата» — причем фарисейский морализм этого «молодежного» канала сочетался со вполне инквизиторскими призывами к европейской полиции «навести там порядок». Даже фашистский режим Франко никогда не диктовал островитянам «правильный образ жизни»! Ибица и на этот раз отстояла свою свободу — хотя отбить наезд этой глобальной медиа-монополии оказалось сложнее, чем театральные окрики каудильо. И число желающих открыть «свою Ибицу» не слишком уменьшилось, но, наверное, это и к лучшему — отсеялись те, кто думает телевизором, а остались настоящие, свободные от «форматов» утописты.
Медиа-паранойя по поводу наркотиков и наркомании глобальна и общеизвестна — однако, в подавляющем большинстве случаев она сводится к призывам ужесточить полицейский контроль или, в случае «либеральных» медиа, создавать «гуманные» клиники для наркоманов, — но крайне редко задается вопрос о социально-психологических причинах этого явления. Потому что вслед за ним пришлось бы поставить вопрос более фундаментальный — насколько здорово само это «здоровое общество», многие дети которого предпочитают любыми путями — вплоть до потери здоровья и жизни — вырваться из рамок навязанной им «реальности»? Ясно, что никакие запреты и душеспасительные проповеди здесь не помогут. Наиболее лаконично и фундаментально, с меткостью афоризма, проблему происхождения наркомании описал хорошо знакомый с молодежной неформальной культурой иеромонах Григорий (В.М. Лурье):
Мiр — это наркотик, который заставляет забыть о настоящей реальности, и притом, наркотик, уже принятый в смертельной дозе.
* * *
«Смешение» всех искусств и стилей, которое иногда выдают за характерную черту эпохи постмодерна, в действительности имеет очень древнюю природу. Так, к примеру, традиционный японский театр «Но» помимо собственно «театральных» жанров — драмы, оперы, балета, пантомимы — включает в себя также воинское и садово-парковое искусство. Но все это называлось одним словом — «Но». Как и у русских скоморохов музыка, литература, театр, цирк вовсе не разделялись, но выступали как разные стороны их творческого мира. Разделение видов культуры и их обособление в отдельные искусства, жанры и стили — это примета эпохи модерна. Однако после нее все искусства начинают воссоединяться вновь. Но уже в иных формах и пропорциях.
На это «воссоединение» обратил внимание еще Вагнер, который ввел термин Gesamtkunstwerk для обозначения будущего «интегрированного искусства», должного воздействовать одновременно на все чувства зрителя и слушателя. Но если с его времен вплоть до рок-эпохи такой эффект мог быть достигнут лишь за счет сложения отдельных искусств (музыка, текст, сценография), то в электронной музыке этот синтез извлекается из нее самой. Эта музыка, из которой успешно «выжато» все словесное, текстовое содержание (оставшееся в предыдущей, рок-эпохе), начинает затем словно бы «разархивироваться», воспроизводя из себя все остальные искусства.
Неслучайно многие стили электроники — транс, эмбиент, хаус — выходят за рамки сугубо слухового восприятия. Музыка создается уже не для того, чтобы только «слушать», но для переживания более объемных и масштабных ощущений. Это особенно характерно для транс-композиций — их замысловатое, причудливое, непредсказуемое течение магнетически увлекает слушателя за собой, вызывая у него живое, почти физическое чувство полета в иной реальности. Эта традиционная медитативная технология довольно успешно освоена многими композиторами и диджеями. Виджеи и демо-группы дополняют музыку соответствующим видеорядом — но не просто в качестве «фона», а словно бы «переливая» звуки в визуальные образы с их собственным сюжетным развитием.
«Фоном», а точнее «сырьем» для этой новой реальности служат все прежние, отдельные друг от друга искусства эпохи модерна. Даже самые «авангардные» фильмы, сохраняющие стандартный игровой «формат», неизбежно проигрывают этому непосредственному созданию образов из цифровой «матрицы». Равно как вся литература, живопись, театр как отдельные искусства становятся либо архаичной экзотикой, либо поцитатно втягиваются в эту виртуальную стихию. Там они синтезируются и преобразуются в мультимедийные клипы, наиболее оригинальные из которых вполне могут нести свой message и даже становиться культовыми. Но их быстрое забвение и смена себе подобными уже никого не смущают — так шаман в процессе камлания не сосредотачивается на отдельных движениях. И психоделический транс, который играет кибершаман поверх рухнувших границ пространства и времени, производит впечатление открывшейся трансцендентности…
Русская метафизическая школа давно исследовала возможности такого открытия. Однако в его оценке мэтры существенно расходятся. Для Юрия Мамлеева эта человеческая способность «реализовать трансцендентность» остается довольно сомнительной, некой майей, иллюзией — поскольку главным субъектом «истинной трансцендентности», на его взгляд, является сама эта принципиально запредельная «Бездна». «По эту сторону» же возможно только какое-то ее «теневое» подобие:
Невыразимая мощь Транс-Тьмы, Транс-Бездны бросает свою «тень» на воплощенный мир, «превращая» его в свой антианалог, антисимвол, вступая с ним в абсурдистски-парадоксальные отношения. [49]
Гейдар Джемаль видит эту проблему иначе, допуская этот «прорыв в трансцендентность» за счет пробуждения субъективного начала в любом «воплощенном существе»:
Только субъективная воля может чудесным образом трансформировать принципиальную дисгармонию реальности в фантастическое трансобъективное бытие. [50]
Но именно такая «трансформация дисгармонии в фантастику» и является сакральной целью музыки. И особенно — танцевальной музыки. На это обратил внимание один из крупнейших поэтов «Серебряного века» Максимилиан Волошин в своей статье «О смысле танца». Учитывая, что эта статья написана еще в 1911 году, в эпоху коммунизма была забыта, но удивительно точно отражает культурную ситуацию сегодняшнего дня, мы несомненно имеем дело с пророческим (→ 2–1) феноменом:
Музыка и танец — это старое и испытанное религиозно-культурное средство для выявления душевного хаоса в новый строй. Но дело здесь не в танце, а в ритме: душевный хаос, наступающий от нарушенного равновесия сил и их проявлений в человеке, может быть оформлен и осознан, когда человек вновь овладеет всеми ритмами и числовыми соотношениями, которыми образовано это тело. Для этого все свое сознание надо безвольно отдать духу музыки. Но осознание органических ритмов внутри себя и есть танец. Поэтому я и называю танец громадным фактором социальной культуры.
Пока мы лишь зрители танца — танец еще не приобрел своего культурного, очистительного значения. Это не то искусство, которым можно любоваться со стороны: надо быть им захваченным, надо самим творить его. Римляне лишь смотрели на танцы; эллины танцевали сами — вот разница двух культур: солдатской и художественной. Первая создает балет, вторая — очистительное таинство. Когда я говорю о танце, я говорю только о последнем.
Очистительными таинствами были дионисические танцы в архаической Греции. Стихийные порывы и страсти, мутившие дух первобытного человека и неволившие его к насилиям и убийствам, находили себе выход в ритме, преображались, очищались огнем танца.
Ницше сказал: «Когда обезьяна сошла с ума, — она стала человеком». Но счастье было в том, что эта обезьяна начала танцевать, охваченная духом музыки. И тогда человеческие жертвоприношения и неистовство дионисических оргий превратились в трагедию, а греки — этот «народ неврастеников», каким они были на заре своей истории, — создали век Перикла и Фидия.
Неврастения вовсе не болезнь, вовсе не признак вырождения — это мучительное состояние духа, беременного новыми силами. Как только эти силы находят себе исход — неврастения прекращается и мнимая болезнь превращается в новое здоровье.
Наш век болен неврастенией. Новые условия жизни, в которых оказался человек в теперешних городах, страшная интенсивность переживаний, постоянное напряжение ума и воли, острота современной чувственности создали то ненормальное состояние духа, которое выражается эпидемией самоубийств, подавленностью, бессильными революционными порывами и смутностью моральных критериев. Ясно, что «обезьяна» еще раз готовится сойти с ума…
Раденья и пляски хлыстов, конечно, являются очень важным культурным явлением в России. Но Россия в своем развитии как-то безмерно растянулась в разных эпохах, и мы присутствуем одновременно при явлениях, характерных для тысячелетий человеческой истории, бесконечно друг от друга отдаленных. В то время как хлыстовские пляски аналогичны по своему культурному смыслу дионисическим оргиям архаической Греции и выявляют хаос звериного безумия, затаенный в древнем человеке, в условиях наших больших городов мы уже имеем те реторты и горнила, в которых перерабатывается по-новому душа современного человека.
Эти особенности русской души, совмещающей неизжитое до конца доисторическое прошлое человека с европейской культурой завтрашнего дня, обещают нам бесконечные сложности ее душевных переживаний и особенную остроту безумия.
Нынешняя танцевальная культура, таким образом, имеет куда больший смысл, чем простое «развлечение» — хотя внешне может выглядеть именно так. Однако электронные «шаманы» и «хлысты», авторы наиболее культовых композиций, вводящих публику из «мiра сего» в метафизический транс, превращающих попсовую дискотеку в сакральное радение, настроены весьма серьезно. Они осознают полную исчерпанность слов прошлой эпохи и внутренне погружены в чуткую интуицию какого-то еще небывалого ритма. Это ритм того самого трансцендентного «взрыва», с которого начинаются все утопии. (→ 1–1) Или, в другом измерении, это ритм шагов мастера, стадии инициации которого посвященный Волошин описывал так:
2.6. Младоверие
Одной из главных загадок раннего христианства является отсутствие в нем единого сакрального языка — такого, как иврит в иудаизме, арабский в исламе, санскрит в индуизме и т. д. При этом сам Христос отождествлялся с Божественным Словом (Логосом). Это Слово постигалось не из какого-то «священного писания», но путем прямой интуиции и устной передачи. Как потом вспоминал евангелист Марк, «без притчи же не говорил им, а ученикам наедине изъяснял все». Изначальная христианская Церковь, возникшая после земного пути Спасителя, представляла собой не какую-то централизованную структуру, но сеть экклесий, свободно и по-своему толковавших Его Слово. Причем это многообразие вполне поощрялось апостолами: «Ибо надлежит быть и разномыслиям между вами, чтобы открылись между вами искусные».
Однако все эти «разномыслия» находились в общем, резком контрасте с нормативами ветхозаветной религии. Протестантский теолог Адольф Гарнак в книге «Сущность христианства» ярко описывал этот контраст между поклонниками Ветхого Завета и самой личностью Того, Кто принес Новый:
Они себе представляли Бога деспотом, строго следящим за церемониалом домашнего устава. Он дышал Его близостью. Они видели Бога только в законе, из которого соорудили целый лабиринт с теснинами, извилинами и тайными выходами. Он видел и ощущал Его всюду. Они из религии сделали простое ремесло, — трудно найти что-то более отвратительное; Он возвещал живого Бога и благородство души.
Высшим трансцендентным принципом христианство провозгласило любовь — что было «невместимо» для иудаизма и поздней римской религии:
Возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим и всею душою твоею, и всем разумением твоим: сия есть первая и наибольшая заповедь; вторая же подобная ей: возлюби ближнего твоего как самого себя; на сих двух заповедях утверждается весь закон и пророки.
Это открытие вызвало небывалый мировоззренческий взрыв, мгновенно осыпавший все прежние «буквы». Не только римская самоуверенность и расчеты иудеев, но даже учение Иоанна Крестителя поблекло перед этим резким вторжением трансцендентного идеала в самую что ни на есть «обыкновенную» жизнь. Выяснилось, что внешне они почти не отличаются. (→ 2–8) Гарнак это подчеркивает:
Его поведение и образ жизни произвели совершенно иное впечатление, нежели жизнь великого проповедника покаяния на Иордане. Он, вероятно, с полным простодушием относился к тем областям, в которых обычай предписывал воздержание. Мы Его встречаем и в домах богатых, и у бедняков, за трапезой, среди женщин и детей, даже на свадьбе… Он повсюду находит Божьих детей, и для Него высшая радость разыскивать их в их скромном уединении, дабы сказать им Слово истины и любви. Но и учеников Своих Он не организовал как монашеский орден; Он им не дал указаний насчет того, что им делать и чего не делать в обыденной жизни. Кто читает Евангелие с простодушием, без буквоедства, должен признать, что этот живой и свободный дух не угнетен ярмом аскетизма.
В статье «Христианство и инициация» Рене Генон утверждает, что с точки зрения ислама раннее христианство рассматривалось как чистый тарикат, т. е. как исключительно посвятительная традиция, не имеющая никакой «внешней оболочки» — шариата, социальных норм. Только впоследствии, когда церковные деятели стали смешивать «Божие и кесарево», эти нормы были заимствованы из римского права. Сам же Христос крайне резко выступал против формальной обрядности и регламентации жизни, провидя за этой внешней «правильностью» и попсовой «красивостью» довольно мрачную сущность:
Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что уподобляетесь окрашенным гробам, которые снаружи кажутся красивыми, а внутри полны костей мертвых и всякой нечистоты.
Раннее христианство — это вселенская «неформальная тусовка», доминировавшим настроением в которой были вовсе не скорбь и страх (как у иудеев и «поздних» христиан), а радость и веселье («возрадуйтесь и возвеселитесь»). Но радость эта была особого рода, она весьма отличалась от «форматов» римского шоу-бизнеса и происходила от чувства начавшегося воплощения своей утопии. Поэтому на римлян она производила странное впечатление, и они считали христианских «неформалов» сумасшедшими, бездельниками и т. д.
Тем не менее, сам принцип шоу был ранними христианами усвоен и развит великолепно. Это традиция публичных проповедей, зачастую перераставших в оргии. Но, в отличие от римских, эти оргии не были тривиальным «развлечением», а всегда сопровождались живой, искренней верой в совершение чуда. Заложил эту традицию сам Христос, который, благословляя брачную церемонию, превратил воду в вино. Раннее христианство своими парадоксами отменило ветхозаветные моральные «табу» — все блудницы мира были оправданы одним лишь знаменитым предложением: «Пусть первым бросит камень тот, кто сам без греха». В гностическом Евангелии от Иоанна танцующий Христос говорит своим ученикам: «Тот, кто не танцует, не понимает, что происходит». Возможно, именно отсюда Данте позаимствовал образ «священных хороводов» в своем «Раю». Примечателен и еще один пророческий раннехристианский документ — «Пастырь» Гермы. Там рассказывается о видениях, во время которых Герме является облик самой Церкви, «сотворенной прежде всего и для нее сотворен мир». Сначала Церковь выглядит как старая женщина, но затем она чудесным образом молодеет…
Вся эта картина кажется слишком парадоксальной лишь с позиций нынешней «официальной церкви», лишившейся своего мистического облика и вновь скатившейся к ветхозаветному морализму. Ранние же христианские общины относились к той изначальной Церкви, Глава которой «любит есть и пить вино, друг мытарям и грешникам». Они называли себя братьями и сестрами, и не знали никакой «должностной иерархии». С точки зрения окружавшей их империи они выглядели безусловными анархистами. (→ 3–9) Еще задолго до «классиков анархизма» Христос провозгласил такой социальный принцип, который даже самым радикальным из этих «классиков» наверняка показался бы «чрезмерным»:
Вы знаете, что почитающиеся князьями народов господствуют над ними, и вельможи их властвуют ими. Но между вами да не будет так: а кто хочет быть большим между вами, да будет вам слугою.
Раннее христианство сознательно выбрало роль «меньшего» — и поэтому победило. Иудейство было повержено им как Левиафан юным Давидом, а поздняя Римская империя оказалась колоссом на глиняных ногах. Христианство же явилось как проповедь вечного детства: «Если не будете как дети, не войдете в Царство Небесное».
В Евангелии детства (отвергнутом поздними жрецами) маленький Исус — это живой, бойкий и весьма своевольный ребенок, а не какая-то ходячая икона. Он исцеляет страждущих и наказывает обидчиков, совершая чудеса играючи. Символически очень многозначна такая, к примеру, история:
Когда мальчику Исусу было пять лет, Он играл у брода через ручей, и собрал в лужицы протекавшую воду, и сделал ее чистой и управлял ею одним своим словом. И размягчил глину, и вылепил двенадцать воробьев. И была суббота, когда Он сделал это. И было много детей, которые играли с Ним. Но когда некий иудей увидел, что Исус делает, играя в субботу, он пошел тотчас к Его отцу Иосифу и сказал: смотри, твой ребенок у брода, и он взял глину и сделал птиц, и осквернил день субботний. И когда Иосиф пришел на то место и увидел, то он вскричал: для чего делаешь в субботу то, что не должно?! Но Исус ударил в ладоши и закричал воробьям: Летите! и воробьи взлетели, щебеча.
Позже, когда некий старец Закхей берется обучить Исуса «буквам», понимая их сугубо формально, он заслуживает гораздо более поучительный ответ от своего «ученика»:
Как ты, который не знаешь, что такое альфа, можешь учить других, что такое бета. Лицемер!
Однако христианское символическое «детство» не исчерпывается физическим возрастом. Взрослый Исус творит не меньшие чудеса и говорит не менее смелые речи, но Его поведение остается совершенно «детским» — в смысле духовной юности, отрицающей «взрослую» догматику. «Новое вино» христианства невместимо ни в какие «ветхие мехи», хотя этой «ветхости» свойственно выдавать себя за реальность как таковую.
Точный образ для этого разделения подобрал лидер группы «Оле Луккойе» Борис Бардаш:
— Ваша музыка — это уход от реальности?
— Нет, это ни в коем случае не уход от реальности. Это расширение понятий реальности. Каждый человек живет как бы в ящике, навязанном ему описанием мира. Он удаляется от состояния ребенка, которое почти открытое и незамутненное, а дальше общество, родители и система навязывают ему этот ящик, в котором он, в конце концов, оказывается захлопнут.
Вопреки позднему обилию всевозможных «отцов» и «старцев», в раннем христианстве физическое старшинство вовсе не являлось «критерием истины». Скорее даже наоборот. Это на библейском примере подтвердил и митрополит Иларион в своем «Слове о Законе и Благодати» — пожалуй, первом русском раннехристианском произведении:
Когда Иосиф сказал Иакову: «На этого, отец, возложи десницу свою, ибо он старше», — Иаков отвечал: «Знаю, чадо, знаю; и он вознесется меж людьми, но брат его меньший больше его станет, и племя его будет во многих народах». Так и произошло. Закон раньше был, и вознесся в малом, и отошел; вера же христианская, явившись после, больше первого стала и распространилась среди многих народов.
Это превращение «меньшего в большее» удивительно гармонирует с традицией русских сказок, где старшие, «законопослушные» сыновья в итоге оказываются в дураках, а победителем выходит тот, кого они сами привыкли считать «дураком», — младший брат.
Для раннего христианства и вправду никакой «закон» был «не писан» — да было и не до него. Мрачным анекдотом выглядел шумный спор лидеров двух экклесий II века — Ипполита и Каллиста — о том, что более «благочестиво»: брак или аскетизм. Доспорить они так и не успели — оба погибли во время очередных римских гонений…
«Законничество» в христианстве появляется лишь с утверждением в нем института жрецов — епископов. (→ 2–1) Именно с этого момента догматический Закон начинает вытеснять вольную Благодать, что в итоге приводит к перерождению христианства в сугубо земной, официальный, репрессивный институт, гениально описанный Достоевским в «Легенде о Великом Инквизиторе». Ницше из этой исторической метаморфозы сделал еще более лаконичный и радикальный вывод:
В понятии «церковь» человечество освятило все то, что преодолел и превозмог «радостный вестник».
«Антихристианство» Ницше было обусловлено именно таким положением дел, а не принципиальным отрицанием этой религии, как многие полагают. Хайдеггер, комментируя подобные ницшеанские пассажи, утверждал:
Под христианством Ницше понимал не ту жизнь христиан, какая существовала лишь единожды в течение совсем недолгого времени, пока не были составлены Евангелия и не началась миссионерская деятельность Павла. Для Ницше христианство — это феномен церкви с ее притязаниями на власть, феномен исторический, феномен светской политики в рамках складывания западного человечества и культуры Нового времени.
Однако именно апостола Павла можно назвать «первым ницшеанцем». Он сам является живым примером абсолютной «переоценки ценностей» — внезапное озарение превратило его из ревностного иудея и жестокого гонителя христиан в их великого духовного лидера. Именно Павел придал христианству универсальный характер, сделав его из «иудейской секты» (как оно воспринималось в Риме) поистине мировой религией, обращенной ко всем народам. При этом он еще принципиально отвергал всякое «законничество», которое возобладало в христианстве лишь впоследствии. В его посланиях эта идея звучит постоянно: «Христос искупил нас от клятвы закона», «Конец закона — Христос», «Любовь есть исполнение закона»… Отвергал он и (также возобладавший позже) запретительный морализм: «Все мне позволительно, но не все полезно; все мне позволительно, но ничто не должно обладать мною».
Неформальными лидерами ранних христианских экклесий были именно такие, как Павел, харизматические, вдохновенные личности. Никакой «церковной иерархии» они не знали — но исповедовали неотчужденное духовное братство. И никого не обвиняли в «ереси» — потому что сами, с точки зрения господствовавших тогда иудеев и римлян, считались «еретиками».
Именно этот изначальный архетип — а не позднейшие жреческие наслоения — и вправе называться «христианской традицией». Раннее христианство в высшей степени утопично — но другого христианства попросту нет. Официальная жреческая религия, которая ныне выдает себя за него, являет собой лишь жалкую историческую инерцию этого трансцендентного взрыва. Причем чем более она «ортодоксальна» (отрицая тем самым исконную «парадоксальность» христианства!) — тем более она воспроизводит ветхозаветный застой, для которого живой Христос неудобен и опасен…
Раннее христианство было плодом эллинского эзотеризма и израильских пророчеств. В «позднем» же христианстве воссоединилась дегенеративная наследственность этих же традиций — имперский снобизм Рима и жреческая власть Синедриона.
Превращение христианства из раннего в «позднее» началось как раз с момента его «официализации» и вытеснения «неформальных» харизматических пророков жреческой иерархией. Историк Ирина Свенцицкая описывает эту мрачную картину антиутопического перерождения христианства, которую вряд ли рисовал его Основатель:
В конце IV в. император Феодосий издал указы, запрещающие всякое — публичное и частное — отправление языческих культов. Храмы были разрушены, их имущество конфисковано; земельные владения храмов были переданы христианским церквам. Теперь христианская толпа начала устраивать погромы; в Александрии был сожжен храм Сераписа. А через несколько лет, в 415 г., в той же Александрии толпа христиан-фанатиков зверски убила женщину-математика Ипатию. Как некогда язычники вымещали свое стихийное недовольство на чужаках-христианах, так теперь христиане винили во всех бедах — вторжениях варваров, стихийных бедствиях и эпидемиях — язычников. Но церковь преследовала не только язычников; ортодоксальные епископы продолжали преследовать всех, кто не разделял принятый на Никейском соборе символ веры. Первый список «отрешенных» книг был составлен в V в. в Восточной Римской Империи (Византии). Вошедшие в него книги просто уничтожались. Они действительно стали тайными, секретными книгами.
Интересно, что на этот контраст обращали особое внимание «основоположники» марксизма — уж не в предчувствии ли подобного же перерождения собственных идей? Так, Энгельс, несмотря на весь свой «материализм», явно симпатизировал раннему христианству:
Мы видим, что христианство того времени отличалось от позднейшей, зафиксированной в догматах мировой религии Никейского собора; оно до неузнаваемости не похоже на последнее. В нем нет ни догматик, ни этики позднейшего христианства; но зато есть ощущение того, что ведется борьба против всего мира и что эта борьба увенчается победой.
Но всего удивительнее оценка «воинствующего атеиста» Ленина:
Христиане, получив положение государственной религии, «забыли» о «наивностях» первоначального христианства с его демократически-революционным духом.
После этого «забвения» христианами стали легко называть себя те, кого апостол Павел изображал как «имеющих вид благочестия, силы же его отрекшихся». Эту свою внутреннюю «силу» христианство сохраняло до IV века, когда св. Григорий Нисский утверждал: «Господь называет блаженством не знание чего-нибудь о Нем, но имение Его в себе». Впоследствии же Бога стали представлять как сурового и именно внешнего Владыку, которого пытались умилостивить «правильными» молитвами. Хотя тот же св. Григорий учил о молитве так: «Молитва должна быть всегда проста и немногословна. Скорее молитва должна походить на безыскусный лепет ребенка, чем на хитросплетенную речь». А жрецы и догматики, напротив, насаждали эти «хитросплетения», оскорбляя Бога уже тем, будто бы Он нуждается не в искренности чувств верующих, а в каких-то стандартных заученных фразах…
* * *
Глобальным воскрешением архетипа раннего христианства выглядела молодежная революция 60-х годов ХХ века. Это была не только «рок-революция» — хотя именно тогда музыка вновь обрела свое позабытое смыслообразующее и ритуальное значение. (→ 2–5) 60-е годы стали новым открытием самого раннехристианского образа жизни. Причем это открытие находилось в осознанной оппозиции к официальному, «позднему» христианству. Оно было обращено к непосредственному восприятию заповедей Христа и самой атмосферы Его эпохи — противопоставляя все это замкнутому и тусклому миру «взрослой» современности, «христианской» лишь по инерции. Этот факт был особенно очевиден «со стороны», о нем много говорили представители (или создатели) иных религий. Так, популярный в музыкальной среде гуру Ошо Раджниш замечал:
Папа Римский совершенно противоположен Исусу: это окончательный раскол между экзотериками и эзотериками. Папа больше похож на священников, которые распяли Исуса, чем на самого Исуса. Если Исус вернется снова, он будет распят в Риме уже в наше время — Ватиканом.
Православный историк Семен Зайденберг, описывая эпоху хиппи, перечисляет черты, которые удивительно сближали ее с атмосферой раннехристианских экклесий:
1. Внешний облик: волосы до плеч, борода, одежда, все более обретающая черты хитона. (Это, кстати говоря, послужило в то время для митрополита Сурожского Антония основанием для проповеди в лондонских университетских кварталах: он вполне вписывался в среду и потому вызывал интерес: длинные волосы, борода, длинная свободная одежда и наличие некоего предмета на груди служили основанием для диалога).
2. Демонстративный отказ от внешней силы, настрой на внешнюю кротость и смирение, вера в возможность и попытки преодолеть зло — любовью. Вспомним хотя бы знаменитую «демонстрацию в постели» против войны во Вьетнаме Джона Леннона и Йоко Оно.
3. Общинный и братский дух. Хиппи — это жизнь в коммуне, то есть, собственно говоря, в общинах и братствах. Это странничество и твердая надежда на то, что везде ты найдешь подобную общину и везде будешь принят своими. Стоит ли говорить, что именно так жила ранняя церковь, в измерении своей кафоличности, вселенскости.
4. В основе мифологии хиппи лежат два слова, которые св. Николай Кавасила называл двумя главными и единственными тайнами христианства — любовь и свобода.
5. В центре жизни культуры — переживание тайны и таинства, поиск медитации и мистического созерцания.
6. Ярко выраженный эсхатологизм, стремление обрести новую жизнь, буквальный отказ от заботы о завтрашнем дне и выход из мира, из общества, погрязшего во лжи, внешне похожий на монашеское движение. Герои движения — люди, умершие молодыми.
7. Хиппи — «дети цветов»: стремление обрести сад, т. е. рай, и т. п.
Историк делает важный комментарий, опровергая расхожие предвзятости официальных клерикалов:
Мы сильно ошибемся, если скажем, что все это — лишь внешнее подражание или, хуже того, кощунственная пародия. Нет, все было более чем всерьез, иногда до смерти. Более того, какие-то вещи просто поразительны. Например, уникальный, в сущности никогда более не повторившийся феномен рок-группы (то, что есть и появляется сейчас, за редкими исключениями — лишь повторение культурной формы). И дело вовсе не только в мифологии рок-группы как маленькой, братской и дружеской общины. Лучшие из них, такие как, например, The Beatles или Led Zeppelin, были общинами в христианском смысле этого слова именно на музыкальном уровне: дары каждого раскрывались именно в группе и только в группе. Вне группы каждый оказался (как и христианин вне Церкви), в лучшем случае, хорошим профессионалом, в худшем — посредственным (как Ринго Старр, например), но никто из них ни разу не приблизился к той тайне, которая была посреди них, пока они играли вместе.
К сожалению, этот спонтанный прорыв к истокам раннего христианства продолжался недолго. Конец этой утопии был вызван
общим кризисом церкви, не смогшей поднять из своих глубин и выявить важнейшие и необходимейшие на тот момент реальности — Любовь и Свободу, Общину и Братство, Тайну и Таинство, силу уничижения, смирения и кротости Христовых. Во-вторых — специфические конфессиональные проблемы: нельзя не отметить, что культурные лидеры движения, Америка и Англия, — страны по преимуществу протестантские, т. е. с большой лакуной в области т а инственной и литургической жизни, и наоборот, с акцентом на этике, доходящим до жесткого мертвящего ригоризма. Это привело к двум вещам, толкнувшим движение к кризису и закату. Во-первых, это бунт против голой законнической этики, в конце концов агрессивно отвергающий ее. Во-вторых, поиск других таинств, мистерий… В 1978 г. появился панк, и начался он, как известно, со знакового вопля Джонни Роттена, солиста группы Sex Pistols: «I'm — Antichrist». Конечно, это нельзя понимать в том смысле, что Джонни Роттен и представляемая им культура таковыми и были: настоящий антихрист не может признаваться в том, что он — антихрист, он-то как раз выдает себя за Христа.
Панк-движение, в отличие от утверждающих «позитивы» хиппи, основано на «негативном» эпатаже формального, моралистического христианства. Хотя, по существу, хиппи и панки — это две стороны одного и того же поиска неотчужденного духовного опыта.
Популярность панк-рока в 90-е годы ХХ века в России не случайна. Именно тогда официально начавшееся «православное возрождение» стало отчетливо напоминать утверждение тех же фарисейских стереотипов, которые давно господствовали в западной церкви. Это состояние превосходно отразил Егор Летов в своей песне «Евангелие», с ее «провокационным» призывом к догматикам: «Задуши послушными руками своего непослушного Христа!»
К сожалению, тот факт, что сама русская история содержит в себе мощный потенциал раннехристианской альтернативы, проявившейся когда-то в староверии, рокерам был практически неизвестен. Да и не только им — «второе пришествие» православия после десятилетий официального атеизма оказалось просто «перелицовкой» позднесоветских стандартов. Как в них не было уже никакой веры в коммунистическую утопию, так и это новое официальное православие являло собой не более, чем идеологическую структуру, занятую яростным «разоблачением» всевозможных «сектантов». Примечательно, что свое столь зловещее звучание термины «сектанты» и «сектантство» обрели именно в советский период, хотя атеисты, казалось бы, должны отрицать любой религиозный «опиум». Эти «секты», состоящие из тех, кто смеет иметь свои собственные, независимые от официоза религиозные взгляды, стало принято называть «тоталитарными». Хотя более тоталитарной организации, чем московская патриархия, более всего озабоченная — как и поздние советские деятели — «правильной идеологией», соблюдением догматов и дисциплинарной моралью, трудно представить. Официальная «православная» церковь в современной России все более напоминает иудейскую синагогу времен пришествия Спасителя, которая также считала своей главной задачей наказание всевозможных «еретиков».
Творцы и поклонники русского рока понимали христианство иначе — скорее сродни западной молодежной революции 60-х. Такое понимание четко выразил Юрий Шевчук:
Рок-н-ролл я воспринимаю как раннее христианство, без епископов, хоругвей, икон, папы римского. Рок-н-ролл — революционная суть христианства, а оно само есть переворот в сознании людей, основа продолжающегося нашего бытия со всеми его нравственными законами… Бог — внутри тебя самого. В этом суть и революционность христианства. Все очень просто. Рок-н-ролл — та же простота, то же революционное отношение к жизни, но революционное без всякого насилия, террора, без крестовых походов и борьбы с гугенотами…
Однако эта «революционность» у русских рокеров постепенно все более уступала место сотрудничеству с официальной церковью — вплоть до полного идеологического повиновения и утраты собственного раннехристианского духа. Этот процесс весьма наглядно отразился в творчестве такого культового музыканта, как Константин Кинчев, который, парадоксальным образом, был гораздо ближе раннему христианству пока пел «языческие» песни. Но раннее христианство как архетип никуда не исчезает — а лишь меняет исторические формы своего проявления…
* * *
Наиболее ярким воплощением духа раннего христианства в России была сеть староверческих толков и согласий. Они во многом потому и вызвали на себя гнев «третьеримских» властей, что создали невероятный по тем временам (XVIII–XIX вв.) собственный, общероссийский, но негосударственный духовный мир с тайными сообщениями, конспиративными квартирами, «сквотами», подземными ходами и т. д. Порою они переписывались шифрограммами, а в обычных письмах намеренно путали реальные названия с мифологическими. По сути, это был самый наглядный прообраз нынешних сетевых сообществ.
В 2000 году для характеристики этого движения нами был предложен термин «Младоверие» — призванный подчеркнуть, что и по своему возрасту, и по романтическому мировоззрению первые староверы меньше всего соответствовали своему «общепринятому» названию. «Утопическую республику» Выгорецию (→ 2–3) основали, говоря актуальным языком, «тинейджеры» — братьям Денисовым было 17 и 15 лет. И впоследствии это была уникальная многотысячная «коммуна», сочетавшая в себе неискаженную православную церковность, иконопись, книгоиздание, ремесла, предпринимательство, хозяйственную автаркию и неслыханную за ее пределами свободу. Само православие, в отличие от никониянского изоляционизма, понималось здесь максимально широко и универсально. Уход выговцев из окружающего их конформистского, обывательского мира вполне компенсировался их удивительной открытостью к духовному и культурному богатству самых разных народов и эпох. Так, к примеру, они изучали ислам и «королевскую науку» Европы — алхимию. Но особенно в Выгореции любили — может по созвучию, но скорее по чувству героико-эстетического родства — античную Грецию. (→ 3–7) В «Житии Андрея Денисова» о нем, среди прочего, сказано так:
Но мнози многия описаша жития прекрасных царей и славных военачальников, яко прехраброго царя Александра Македонскаго или храбрствовавших по плоти древле Ахиллеса и Ектора, и прочих в силе, богатстве и могуществе преславных мужей, славную их память не погребли в безпамятнем забвенном гробе.
А Семен Денисов, второй настоятель Выгореции, использовал позже совсем уж «реинкарнационную» метафору:
Ибо в сей Выговской пустыни ораторствовавша проповедники, просияша премудрыи Платоны, показашася преславнии Демосфены, обретошася пресладкии Сократы, взыскашася прехрабрыи Ахиллесы.
Некоторые считающие себя «просвещенными» никонияне и поныне воюют с собственным образом «старообрядцев» как престарелых неграмотных бородачей, не имеющим с действительностью ничего общего. На самой почитаемой в Выгореции иконе «Спас Благое Молчание» Христос изображен без бороды, в почти «юношеском» облике — и такие иконы у поморских беспоповцев довольно распространены, в отличие от штамповок господствующей церкви. У непредвзятого исследователя истории и духовного климата северных согласов в какой-то момент начинает возникать странная аналогия с современными неформальными молодежными движениями. Те же острые духовные искания, тот же максимализм, те же «фенечки» — особые талисманы — по которым безошибочно узнают «своих»…
Каков же был стиль жизни в самой Выгореции? Изначально это был монастырь, со всей причитающейся в таких случаях строгостью. Но затем, с принятием брачного устава, пары стали селиться в специально построенных скитах. А потом, когда этих пар стало слишком много, то и в самой обители. Конечно, находились и собственные суровые моралисты, но их самих, как некогда пары, стали постепенно отселять в скиты. Но то, что они писали, дает нам довольно наглядное представление об этой младоверческой утопии начала XIX века. Вот выдержка из писаний одного такого «обличителя», ценная тем, что ее автор — не злобный никониянин (тех вообще лучше не читать), а один из жителей самой Выгореции, просто однажды взглянувший на обитель глазами заезжих гостей:
В скиты же прийдут? Зрят не вдовствующия чистотою мужи и жены, но женящиися и посягающия видят, — иных же, и своих жен от себя изгнавших, с чужими живущих созерцают. В келии ли внидут? Видят не книги прочитаемы, но колыбели с отрочатами зыблемы. На одеяние ли воззрят? Не плачевные вретища, но драгих поставов одежды, — к тому же иностранных покроев шитые, — видят, подобно же и власов долгих ращение, у иных же калмыцкое тех стрижение созерцают. По путем ли пойдут? Но всюду юноши и девы друг с другом гуляющия видят. Уши ли ко звуку пустынному протянут? Но всюду бесовския песни глашаеми слышат. В домы ли внидут? Но чайники и рюмки с бутылками усмотрят и полки не церковными, но басненными книгами обтиснены увидят…
Младоверы часто организовывали дальние экспедиции — в Беловодье и Опоньское царство (по некоторым данным, ходили туда и выговцы). И где-то на Волге произошла странная «встреча цивилизаций», когда некоторые согласы обнаружили удивительное сходство своих исканий и интуиций с буддистскими ламами. И откуда-то из Тибета, а то и из самой Аггартхи, получили они секретное учение о грядущей эсхатологической битве, и по Руси, по тайным младоверческим каналам, иногда расходились дощечки с иероглифами. Конечно, с точки зрения никониян все это выглядело ужасающей «ересью», но тот, кто идет по духовному пути, знает, что ересь — не в поиске Китежа, а у тех, кто смирился с его отсутствием…
Современные же «староверы» в большинстве своем уже не имеют к этой младоверческой утопии никакого отношения. Они превратились в позднюю и сугубо формальную пародию на нее. Горький сарказм — затем ли надо было отказываться от причастия в официальной церкви, чтобы потом как зеницу ока блюсти «чистоту» своих тарелок и кружек? Притча о фарисейских чашах воплощается здесь совершенно буквально! Вместо открытия своего Китежа у них вовсю идет гротескная война между внутренними микрогруппировками, каждая из которых претендует на «самую правильную веру». И — обвиняет всех окружающих в «ереси» даже пуще, чем официальная церковь. Кроме того, в отличие от выговских интеллектуалов, читавших европейские книги в подлинниках, у нынешних «староверов» знание иностранных языков зачастую считается чем-то подозрительным и чуть ли не «грехом». Видимо, вернуть их теперь к своему исконному архетипу возможно только жестким парадоксом — новой петровской рубкой бород…
* * *
Есть основания полагать, что новая русская утопия «кристаллизуется» из нового поколения молодежи подобно тому, как все искусства ныне «разархивируются» из электронной музыки. (→ 2–5) Для этого ее субъектам совершенно необязательно «специально изучать» какие-то исторические и философские прообразы — они возникают спонтанно и самостоятельно, надо лишь дать волю интуиции. Растущая популярность жанра фэнтези сама становится прообразом будущего.
Петрозаводский социолог София Лойтер с удивлением отмечает в своей книге «Русский детский фольклор и детская мифология», что нынешние дети особенно любят играть в «страну-мечту», причем совершенно неожиданно
в детских утопиях просматривается влияние древнегреческих преданий, сохранившихся у Платона, об Атлантиде и Городе Золотых Ворот. Но еще более явственны отголоски «артуровских легенд», соединивших в себе нравственные идеалы рыцарства и представление об «острове блаженных» Аваллоне с его символикой. История Артура, его родословная, подвиги «Рыцарей Круглого Стола», битвы, закат королевства, описания башен, дворцов по-своему трансформировались в мотивах и сюжетах некоторых игр.
Этот гигантский «архив детской души» Максимилиан Волошин (которого самого называли «большим ребенком») описывал в статье «Откровения детских игр»:
Когда, вспомнив и связав свое темное детское «Я» со своим взрослым скупым «Я», мы поймем значение всего переживаемого ребенком: мистический смысл его игр, откровения его фантазий, метафизическое значение его смутных воспоминаний, доисторические причины его непонятных поступков, то изменится вся система нашего воспитания и вместо насильственного заполнения его девственной памяти бесполезными и безразличными сведениями, мешающими его работе, мы сами будем учиться у него, следить за его путями и только изредка помогать ему переносить непомерное напряжение его духа.
Вообще, в традиционных обществах детей не «воспитывали» в современном понимании этого слова. За ними лишь присматривали, иногда давая тот или иной совет. Лишь в эпоху модерна «воспитанием» занялись все кому не лень, и процесс этот бы поставлен на псевдонаучную и коммерческую основу. Результаты не замедлили сказаться — огромное множество духовно опустошенных подобий своих родителей…
С тезисом о необходимости «религиозного воспитания» можно согласиться, однако его надо истолковать совсем не в том «подавляющем» смысле, который предлагается официальной церковью, а совсем наоборот — как пробуждение собственного духовного потенциала личности. И здесь вновь именно староверие, точнее — младоверие, открывает путь активного познания веры. Сергей Корнев замечает:
Староверие тем и отличается от официального православия, что оно свободно, незавершено, в развитии. В силу этой свободы и перманентного развития мы при желании можем считать себя не в меньшей степени законными представителями староверия, чем официальные иерархи какого-нибудь из согласий (скажем, Белокриницкой иерархии). Мы даже можем сами создать свой собственный толк или согласие в староверии, с самой крышелетной доктриной, а будет ли это игрой или всерьез — зависит только от нас, а не от какого-то уполномачивающего органа с печатью. Точно так же какому-нибудь гностику II века было наплевать на всякие мандаты и дипломы. Здесь ситуация «непосредственного веротворчества», «без посредников и оценщиков», — учитывая существование таких толков, как нетовщина , никаких формальных признаков староверия (типа «это — оно, а это — уже нет») выдвинуть невозможно. Богатство староверческих доктрин нужно ввести в максимально широкий контекст, сделать его модным и даже престижным — то есть на этом поле амбициозный художник или музыкант может ощущать себя не просто транслятором, но и творцом нового мифологического содержания. Здесь и только здесь какое-нибудь «техно-православие» или «рок-православие» может быть не просто приколом, но вполне законной и полноправной конфессией, не менее влиятельной, чем Московская патриархия со всеми ее регалиями и медалями на ошейнике.
«Завершенность» официального православия выражена в том, что оно уже нашло свое окончательное место — в качестве государственной религии «третьеримской» империи. Нынешней Москве, как и «первому» Риму, так же кажется, будто история уже кончилась. Как тогда «язычество», так и сейчас «коммунизм» повержены, и, казалось бы, в империи навеки наступили «стабильность и процветание». Но «северные варвары», которых папы считали «еретиками», вскоре успешно это опровергли… (→ 2–9)
Самой актуальной формой христианства в мире всеобщего шоу может стать ролевая игра. Ее герои воспримут свои роли не просто как временные «маски», но осознавая спектакулярный характер самой «реальности». Именно такое, непосредственное вживание в роли, в том числе и сакральные, способно дать куда более глубокое постижение религиозной реальности, чем ее изучение по отвлеченным догматам. Здесь для младоверов открывается невероятно широкое поле для игровых интерпретаций. И — для их воплощения в «реальном мире». Поскольку, как точно замечает питерский ролевик Дарт Вальтамский,
игра перестает быть игрой. Она становится источником духовного, мистического опыта, мистерией инициации новейшего времени, точкой соприкосновения с Традицией. Она берет на себя функции уходящей в прошлое церкви, да и религии как таковой. Собственно говоря, следуя тем же традиционалистам-классикам, ведь религиозная форма является далеко не единственной и не обязательной формой выражения Традиции.
Удивительны прямые соответствия между религиозной и ролевой средой — те, кто в первой именуются «профанами», не желающими или не способными понять сакральное, во второй имеют столь же отчужденный статус «цивилов». Однако духовная и творческая элита в обоих случаях все же оказывает влияние на этот «профанно-цивильный» мир и в конечном итоге преображает его. Дарт Вальтамский это понимает и отдает должное Церкви. Казалось бы, он сам себе противоречит — но это то противоречие, из которого рождается истина:
Как это знакомо — новые формы, катарсис за один сеанс, духовность в ногу со временем… Только вот «устаревшая» Церковь имеет стойкое свойство из века в век переживать бесследно уходящих в ничто провозвестников новых духовностей. Ушли Цельс и гностики, Диоклетиан и Юлиан, ушли вальденсы, стригольники, Робеспьер с его культом общественной добродетели, великий Ницше, германо-австрийские ариософы, Третий Рейх, коммунисты… Числа им нет — мудрым и глупым, великим и жалким. И ведь каждому казалось, что Церковь — это уже прошлое, ну почти прошлое, едва дотянувшее по недоразумению до настоящего. И вот — они сами только в прошлом. А Церковь, которая древнее их — и в прошлом, и в настоящем, и — смею думать — в будущем.
Однако Церковь — это не жреческая структура и не здание. Ее нельзя отрицать — но надо по-новому осмыслить. Впрочем, здесь новизна вновь совпадает с исконностью — Церковь как сеть экклесий. Именно потому младоверы находят бессмысленными споры различных церковных структур о том, какая из них «самая истинная» — но вольны посещать любой храм и участвовать в любой мистерии, где они находят Благодать.
Благодать не знает эйджизма — дискриминации по возрасту, которая с неизбежностью доминирует в «позднем» христианстве. Видимо, «ветхозаветная» эволюция официальной церкви привела ее уже в то состояние, когда ей необходим свой «путь Моисея». Он, как известно, сорок лет водил свой народ по пустыне, пока не вымерли все исшедшие из Египта и не подросло новое поколение, воспитанное в принципиально ином духе. И это новое поколение стало новым народом.
2.7. Легенда о Великом Покровителе
Классические утопии — от «Государства» Платона до собственно «Утопии» Мора, «Города Солнца» Кампанеллы, «Новой Атлантиды» Бэкона и т. д. — противопоставляли истории некий вневременной идеал. Зачастую — подчеркнуто метафизический, и поэтому они не особо надеялись на его воплощение, рассчитывая в лучшем случае лишь на некоторые «полезные исправления» в жизни окружающих их обществ. Многое изменила эпоха позднего модерна, с господствовавшими в ней настроениями всеобщей рационализации, утилитаризации и «тотальной мобилизации». Она восприняла эти утопии как «руководство к действию», исключив, однако, из них метафизические, трансцендентные ориентиры, а точнее — подменив их теми или иными идеологическими догматами. (→ 1–2)
В итоге эти утопии, помимо воли своих авторов, оказались «ответственными за тоталитарные режимы», что и определило позднее негативное отношение к ним как таковым. Евгений Замятин выразил это отношение так:
Замороженное благополучие, окаменело-райское социальное равновесие — логически связаны с содержанием утопии.
Однако эта статичная характеристика скорее приложима к его собственной антиутопии «Мы». Утопия же тем и отличается от застывшей идеологии, что с необходимостью содержит в себе внутреннюю динамику, связанную с воплощением ее трансцендентных ориентиров.
Хотя смысл этой «трансцендентности» исторически может кардинально меняться. Если для авторов классических утопий он был безусловно религиозным (метафизическим), то утопист начала ХХ века Константин Мережковский настаивает на своем принципиальном скептицизме в этом отношении («ни принимаю, ни отрицаю»). Тем не менее, созданный им мир оказался, парадоксальным образом, вполне соответствующим идеалам Земного Рая, которые описаны во множестве религий.
Еще одним парадоксом утопии Мережковского является то, что, написанная на основе вполне рациональных научных взглядов эпохи модерна (сам Мережковский был биологом, одним из «пионеров» генетики), она довела этот рационализм до апогея и перерастания в весьма иррациональное, как категория «счастья», состояние постмодерна. В отличие от классических утопистов Мережковский рисовал не какой-то заведомо отвлеченный, вневременной идеал, но открыто надеялся на реальное воплощение своей утопии в будущем:
Я думаю, что если человечество будет продолжать идти по тому же пути, по которому оно идет, то скоро, скорее, может быть, чем я предположил в своей сказке, оно дойдет до абсурда, то есть доведет усложнение и трудность жизни до такой степени, что люди, наконец, придут в состояние полного отчаяния. Тогда-то они, быть может, вспомнят мою сказку-утопию, прочтут ее и, возможно, найдут в ней некоторые указания, как выйти из этого состояния отчаяния. Тогда-то, но не раньше, книга эта может принести свой плод, может оказаться действительно полезной, и для этой-то более или менее отдаленной эпохи я ее и предназначаю; теперь же — это не более как курьез.
Однако воплощение его сказки началось скорее, чем предполагал автор, относивший ее действие к XXVII веку. Причем воплощается она буквально на глазах!
Сюжет этой утопии внешне довольно несложен. Alter ego автора, человек XIX века, совершает дальнее пространственно-временное перемещение и оказывается на удивительном тропическом острове будущего, который населяют три касты людей. Основная — это друзья, веселое и игривое племя молодежи. Это и есть собственно «человечество» наступившей эпохи. Они вволю пользуются всеми благами жизни — и хотя они смертны, но не чувствуют горестей этого, так как смерть для них — это продолжение той же игры, а сам момент «перезагрузки» незаметен благодаря вовремя примененной наркотической эвтаназии.
Обеспечивает все это счастье крайне немногочисленная каста покровителей. Это взрослые люди, живущие своей обособленной жизнью, хотя и в окружении друзей. Сами друзья, оказывается, ими некогда искусственно выведены — из наиболее достойных остатков прошлого человечества. Это прошлое человечество, как выясняется, пришло в тотальный исторический тупик и отчаяние под давлением ложно понятого «прогресса», и горстка элиты (будущих покровителей) избавила его от мучений, лишив возможности спонтанно размножаться, лишь продлевая тем самым страдания на новые и новые поколения. Иными словами, гегелевская «дурная бесконечность» вырождающегося человеческого архетипа была волевым образом прекращена.
Однако при этом покровители сделали важное открытие — единственной категорией людей, способных в каждом поколении ощущать счастье, остаются дети. Поэтому они решили сделать все новое человечество «детским», буквально исполнив тем самым одну из главных Христовых заповедей, и технически применив для этого биологический искусственный отбор. Вот как об этом рассказывает герой утопии, покровитель по имени Эзрар:
С большою тщательностью выбрали мы такие элементы, которые могли дать желаемые результаты, то есть людей, наиболее приближавшихся к детскому типу и по физической организации и, главное, по душевным качествам, и строгим подбором из поколения в поколение усиливали и развивали требуемые качества. Результаты превзошли даже все наши ожидания!
Третьей кастой нового человечества являются рабы. Впрочем, их даже и не относят к собственно человечеству. На «гуманное» возмущение главного героя Эзрар ответствует:
Вас сбивает с толку слово «раб», которому вы придаете древнее значение и которым действительно прежде обозначали несчастных, угнетенных людей. Но мы воспользовались только прежним словом, на самом же деле под ним мы разумеем совершенно иное. Наши рабы не мучаются, ибо они не сознают своего положения , и потому-то они не люди. Они разумны, что делает их гораздо ценнее всякого домашнего животного, но их разум очень мало развит, крайне специализирован и вращается только в известной сфере, для каждого очень ограниченной. Отнимите у них свойственную каждому работу — и они будут чувствовать себя несчастнейшими существами.
Пожалуй, в логике и проницательности Эзрару отказать трудно! Тех, кто видит весь смысл жизни в «работе», к тому же «узко специализированной», доволен этим, не нуждается ни в какой свободе и даже не сознает ее потребности — действительно трудно назвать людьми. По крайней мере, в том исконном значении человека, которое дают все мифологии и религии…
Философию этой тройственной социальной модели покровитель суммирует так:
Труд, ум и счастье — вот три элемента, без которых человечество не может существовать. Но труд всегда мешал людскому счастью на земле, да и непригоден он детям — и мы выделили этот элемент из человечества и поставили его вовне. Ум — слишком едкий элемент, соприкасаясь со счастьем, он разлагает его — и мы его тоже выделили, сконцентрировав в нас самих. И вот осталось человечество с одним только счастьем — простым, но прочным.
Главный герой поначалу шокирован некоторыми особенностями этого счастья — к примеру, принципиальной неграмотностью друзей, или отсутствием у них вкуса к самостоятельному творчеству — но под логичными доводами Эзрара все более восхищается гениальностью этого замысла. И в финале… внезапно просыпается
под серым небом, опять среди противных людей — алчных, грубых, глупых, бессердечных людей. Опять войска, фабрики, проценты, кабаки, школы, грубый рабочий, бьющий спьяна своих детей, тонкий вельможа, продающий свою совесть, честный труд до седьмого пота, бедный ученый в затхлой атмосфере лаборатории… Опять ужас смерти неизбежной, неотвратимой.
И разочарованно восклицает:
О, люди, люди! О безумные, о несчастные люди, неужели вы никогда не осуществите мой сон?!
Автор, наверное, пришел бы в еще больший ужас, увидев современное издание своей книги, в аннотации к которой — несмотря на его ясную позицию — его сказка названа «антиутопией»…
* * *
Сказка Мережковского может показаться «антиутопией» только невнимательному взгляду, возникающему обычно не от собственной интуиции, а на основе исторических стереотипов. И действительно, в этом проекте тотальной антропологической революции есть нечто внешне схожее с нацистскими опытами по выведению «чистой арийской расы». (→ 1–2) Однако нацистам вряд ли пришлись бы по вкусу личные предпочтения автора, создавшего своих друзей на основе самых разных народов, и в особенности славянских и средиземноморских.
Так же далеко отстоит эта неоантропологическая утопия и от коммунистической идеологии «воспитания нового человека». Любопытно, что эта книга была впервые издана в 1903 году — том самом, когда Ленин создал большевистскую партию. Однако в ней уже содержалось пророчество о судьбах «мирового социализма». Столь точно описать весь будущий век в прошедшем времени действительно может только пророк:
Были ли счастливы социалисты? На очень короткое время в период всеобщего энтузиазма воцарилось подобие счастья, его мираж, но энтузиазм скоро остыл, и пошли опять прежние распри и раздоры…
В начале XXI века становится все яснее, что эта трехчастная социальная модель выглядит куда более устойчивой и эффективной, чем антиутопические эксперименты века минувшего. Коммунисты, образно говоря, пытались искусственно превратить рабов в друзей, нацисты — насильно сделать всех иноплеменных друзей — рабами. Но и те, и другие потерпели крах — именно потому, что такие массовые трансформации противоречат самой человеческой природе. А «мизантропическая» по отношению к «прежнему человечеству» утопия Мережковского, напротив, как ни странно, оказалась этой природе вполне созвучной!
Сегодня можно наблюдать воплощение этой утопии, происходящее даже без применения евгенических технологий. Общество словно бы само по себе складывается в эту трехчастную модель. Доминирующей кастой становятся друзья, именуемые на общепринятом языке «средним классом». В этой среде подчеркнуто культивируются молодость, подвижность, коммуникабельность. Игра становится характерным стилем жизни — даже работа у них носит игровой оттенок и порою выглядит просто как смена развлечений. Физический возраст здесь постепенно обессмысливается — биологическое время все более проигрывает необходимости поддерживать «молодежный стиль».
Полной стилевой противоположностью этой касте выступают рабы — или, политкорректно выражаясь, «население». Весь смысл своей жизни они видят в «работе» — не столько из-за того, что мечтают нечто «заработать», сколько потому, что просто не представляют иных сфер осмысленного приложения времени. Само время у них жестко привязано к биологическому ритму и оседлому «месту жительства». Рабы традиционно нуждаются в господах — что выражается в их инстинктивном преклонении перед любыми деятелями власти и шоу-бизнеса.
Высшая же каста — покровители, или элита — всегда пребывает в тени от этого яркого контраста между «средним классом» и «населением». Но с другой стороны, обойтись без нее совершенно невозможно. Если друзей и рабов оставить без ее балансирующего присмотра, они либо перебили бы друг друга, либо сами воспроизвели бы куда более жесткую, деспотичную, антиутопическую иерархию — вроде «Повелителя мух» или «Пляжа»…
* * *
Главное, что заставляет усомниться в таком уж безоблачном счастье друзей — это полное отсутствие у них вкуса к самостоятельному творчеству. К примеру, они очень любят музыку (→ 2–5) — но только как потребители. Вопрос о собственных проектах и сочинениях вызывает у них искреннее недоумение — зачем тратить на это силы и время? К тому же всякое творчество требует определенного самоуглубления, а оно только отвлекает от всеобщей радости. И когда у одного из друзей вдруг внезапно пробуждается какая-то странная созерцательность, и он ищет уединения — это сразу же делает его «белой вороной».
Впрочем, как оговаривается Эзрар, «они необразованны, но не глупы». Так, после его рассказа о том, что все люди когда-то умели летать, один друг спрашивает его, почему это запрещено ныне. А по твердому мнению покровителя, это привело бы лишь к усложнению жизни и нарушению привычного порядка. Здесь вскрывается противоречивая роль самих покровителей — естественное духовное лидерство в них иногда уступает место сугубо контролирующей функции. А это и есть переход от роли парадоксальных пророков к статусу ортодоксальных жрецов. (→ 2–1) Однако обособленное жречество всегда с неизбежностью вырождается — сам статус начинает подменять собой личность, которая уже ни на что не способна. Чему можно найти массу примеров и в иерархии официальной церкви, и в светских институтах, где «заслуженные профессора» иногда существенно уступают в интеллектуальном развитии своим «глупым студентам».
Утопия превращается в антиутопию, когда утрачивает свою внутреннюю динамику и начинает проповедовать некий статичный порядок как самоцель. В таком случае трансцендентный смысл (т. е. собственно утопическое «счастье») этого порядка попросту исчезает.
Тем не менее, главный герой, за которым здесь прямо слышится собственный голос автора, настаивает:
Мысль, счастье и труд — это три такие элемента, которые несоединимы в одном лице, несовместимы друг с другом, как несоединимы огонь, вода и воздух, и только тогда, когда каждый из них выделился в нечто обособленное и олицетворился: один — в покровителях, другой — в друзьях, третий — в рабах, стало возможным появление на земле счастья в чистом его виде. Насильственно вместе соединенные, они, как огонь, вода и воздух, могли произвести только хаос.
Странно, что Мережковский не чувствует очевидной взаимосвязи этих элементов — огонь, который нагревает воду, не горит без воздуха. В предисловии к книге он признается, что «мало склонен к мистицизму» — а жаль, ибо тогда, возможно, понял бы, что эти космические стихии легко воссоединяются (причем именно «ненасильственно»!) в особом и «неуловимом» элементе — эфире. Что вполне понимал Платон, проведя эту эзотерическую идею в своем «Государстве».
Оно также основано на трехчастной социальной модели — однако в нем люди, наделенные высшими качествами, могут родиться и в низшем общественном классе, и, наоборот, рожденные в высших классах могут оказаться с низкими душами. Поэтому в обязанности философов (аналога покровителей в его утопии) входит различение этих качеств и адекватное, динамическое формирование общественных классов:
Если в душе вновь родившегося окажется «медь» или «железо», его надлежит без всякого сожаления или снисхождения прогнать к земледельцам и ремесленникам. Но если у ремесленника родится младенец с примесью «золота» или «серебра», то он должен быть причислен либо к классу правителей, либо к классу воинов.
Это, несомненно, более демократическая модель — причем именно в исконном, эллинском (→ 3–7) значении этого слова.
Отсюда ясно, что настоящие покровители — это вовсе не какая-то замкнутая каста с вечным имиджем «мудрых старцев». «Старческий» возраст вообще не является преимуществом сам по себе — но может лишь суммировать (или доводить до маразма) те качества, которые проявлялись еще в детстве и молодости. Тот же Платон не «стал» гением на склоне лет, когда написал свои основные работы, — но был им на протяжении всей жизни.
Творческие интеллектуалы вообще живут «вне возраста», потому что умеют синтезировать в себе качества любых лет. Они сами себе покровители, поэтому для них не существует никаких социальных барьеров. Они свободно движутся внутри трехчастной модели, воспринимая остановки на разных ее «этажах» лишь как роли в своем собственном сценарии. Этот, становящийся ныне все более актуальным, социальный тип «революционного проходимца» исследуется в недавнем художественно-публицистическом сборнике «Образ жизни». Его издатель Олег Киреев рисует облик «героя нашего времени» так:
Представитель этого типа не связан никакими общественными ограничениями, не принадлежит никакому устойчивому классу, а непринужденно и с юмором скользит мимо всех социальных ограничений и стратификаций. Один день такой «проходимец» может автостопить на дороге, другой — жить в роскошном заграничном отеле, будучи приглашенным, например, на конференцию; один день он работает на телевидении, другой — живет в анархическом или артистическом сквоте.
«Революционные проходимцы» сознательно дистанцируются от популярного в нынешней политике спора либеральных друзей и патриотичных рабов:
Мы не делаем громких деклараций — но просто показываем свое отношение к этому обществу своим образом жизни.
Это естественное поведение участников креативных корпораций (→ 1–6), живущих в своей собственной утопии. Или, если угодно, действие по примеру апостола Павла, который «для всех сделался всем, чтобы спасти по крайней мере некоторых».
2.8. Душа в клетке
Апостол Павел, входя как «свой» в каждый народ и сословие, воспроизводил тем самым эзотерический метод, известный во множестве традиций. Генон его описывал так:
Посвященные, и особенно наиболее высоких степеней, охотно смешиваются с обычными людьми, вплоть до того, что ничем не отличаются от них внешне. Здесь надо вспомнить весьма строгую и последовательную практику розенкрейцеров , предписывавшую им всегда говорить на том языке и носить одежду тех народов и социальных групп, среди которых они жили, и более того — подчинять свой образ действий «общепринятому» в них. Это можно конечно счесть лишь средством остаться незамеченным среди профанов, которые не придают значения иным вещам, но здесь есть и некоторые более глубокие причины.
Это предписание — ничем не выделяясь из обычных людей во всем, что касается внешней видимости, отличаться от них глубочайшим образом внутренне, — довольно часто встречается в даосизме, и сам Лао-Цзы его формулировал неоднократно. Такое поведение отражает некоторые аспекты символизма воды… Мудрец, имитируя природу воды, легко смешивается с народом. Это позволяет ему не только лучше, чем из любого другого положения, влиять на народ своим «деянием присутствия» , но и сохранять в безопасной невидимости то, чем он действительно отличается от других, и что составляет его единственное подлинное превосходство.
Подобный же метод издавна практикуют и суфийские ордена, чья глобальная деятельность меньше всего напоминает экспансию «этнического мусульманства». Такова же функция дзэнского коана, который с помощью, казалось бы, самых простых слов и жестов способен резко вывести сознание за пределы обыденных стереотипов.
Эта «технология» в эпоху постмодерна становится едва ли не единственно эффективной. Виртуализация общества (→ 1–4) привела к тому, что никакой внешний образ сам по себе более не является «доказательством» его сакральности — таких «сакральных образов» шоу-реальность может произвести бесчисленное количество.
В этом мире симулякров трансгрессивная миссия посвященных выражается не в конструировании «собственных» сцен и героев (они способны разве что дополнить общий спектакль «оригинальными» декорациями), но — в особом, инспиративном, деконструирующем влиянии на уже разворачивающиеся процессы. Это не воздействие извне, но проявление изнутри. Именно эту ситуацию предвидел Максимилиан Волошин, говоря о кризисе «внешней» духовности и о том, почему она «не цепляет» душу современного человека:
Проповедь дает созревший плод — чужой. А душе надобно только зерно, из которого она может вырастить свой.
Измениться — а точнее, вернуться к своему исходному качеству — должен сам язык Церкви. Чем меньше будет его формальных отличий от «мирского» языка, тем ближе он станет не только «миру», но и самому Христу. Размышляя о сакральности церковного языка, Семен Зайденберг проводит очень глубокие параллели:
Инаковость — его внутреннее качество, не нуждающееся и, более того, часто даже не выносящее внешней формализации, неизбежно возвращающей Церковь к реальности Ветхого Завета. Здесь та же разница, что между Христом и Иоанном Крестителем. Иоанн, внешне живущий самым радикальным и чрезвычайным образом не как все, — высшая точка Ветхого Завета, т. е. «тени будущих благ», в то время как Иисус, Сын Человеческий, в Котором часто нет «ни вида, ни величия», и про Которого говорят: «Вот человек, который любит есть и пить вино, друг мытарям и грешникам», — это и есть «самый образ вещей», ведь Свою инаковость миру Он носит в Себе как внутреннее и всегда актуальное качество.
Духовная элита, продолжающая эту миссию инаковости, также никак формально не отличается от окружающего ее общества. Более того, она подчеркнуто дистанцируется от внешних признаков «элитарности», которые в актуальной ситуации носят сугубо карнавальный характер. Элита лишь подбирает себе адекватную среду обитания, проявляясь в которой, она незримо придает текущим событиям иной смысл. Даже в мире «одномерных людей», которые не видят в своей жизни никакого внеэкономического смысла, она умудряется сохранять не запрограммированные «обществом потребления» цели и желания. И — достигать их, создавая неформальные и самые парадоксальные сетевые альянсы, возникающие по закономерности, выведенной Гёте: «гения заметит только гений».
Хотя к формальной эволюции нынешнего человечества уже все более применимы биологические аналогии. Постепенно меняется сам антропологический тип — и элита, подобно Волошину, чутко это улавливает:
В современном городе современный культурный человек находит те условия жизни, которых человечество до сих пор не знало: с одной стороны, чрезмерный комфорт и чрезмерное питание, с другой стороны, полное отсутствие соприкосновения с землей, со свежим воздухом, с физической работой. С одной стороны, полицейскую безопасность и опеку, с другой стороны — нервный и напряженный труд, при этом всегда односторонний. Все это вместе взятое создает картину искусственной теплицы, в которой растение усиленным питанием, с одной стороны, и невозможностью развития в нормальном направлении — с другой, неволится к созданию нового вида, приспособленного к этим новым условиям существования.
Каков будет этот «новый человеческий вид»? Сохранятся ли в этом «антропарке» внешне неотличимые от его обычных обитателей, но трансцендентно ориентированные «розенкрейцеры»? Этот же вопрос решают ныне и биотехнологии — только на другом уровне: в какой стволовой клетке человеческого организма находится его уникальная душа?
* * *
Эксперименты с клонированием человека объявляются официальной церковью однозначно «греховными» — она видит в них шокирующее отступление от «естественного» порядка размножения. Это выглядит весьма забавно, ибо клерикалы в данном случае напрочь забывают о том, что сама их религия основана на совершенно сверх-естественных способах появления людей: Адама — из глины, Евы — из ребра Адама, Исуса — от Святого Духа и Девы Марии…
На какой-то сверхъестественный парадокс намекает и символика раэлитов — наиболее известного, и в то же время весьма загадочного движения в поддержку клонирования — свастика, вписанная в звезду Давида.
Здесь явно все начинается с некоего мистического «совпадения противоположностей», это — не тривиальный механицизм, который исповедуют современные идеологи «этнической чистоты», увидевшие в клонировании прямое развитие нацистских евгенических опытов. Так, Владимир Авдеев предвкушает в своей работе «Генетический социализм»:
Отдельные наиболее приглянувшиеся экземпляры человеческой породы отныне можно будет воспроизводить в огромных количествах, будто на ксероксе.
Словно бы продолжая эти «офисно-технические» аналогии, международный журнал «Business 2.0» также предсказывает скорое появление «принтера человеческих органов». На нем из клеточной массы можно будет воспроизводить любые необходимые конкретному индивиду здоровые органы. Однако этот журнал все же более осторожен, чем «породистые» пропагандисты:
Никто пока не может сказать, существует ли теоретическая возможность того, что подобный принтер будет распечатывать человеческие мозги.
Причина этого сомнения, очевидно, не в мозгах, которые, с точки зрения последовательного материализма, также состоят лишь из клеток, а — в нечаянной интуиции о том, что на этом «принтере» не удастся воспроизвести некую иную, более тонкую и неуловимую субстанцию, ответственную за уникальность индивида. Которая, с точки зрения «религиозных предрассудков», называется душой.
У гипотетического (пока) человеческого клона будет своя собственная душа. Это наглядно демонстрируется на протяжении всей человеческой истории — у рождающихся иногда однояйцевых близнецов все гены одинаковы, но они являются отдельными независимыми личностями, и порой даже весьма разными по характеру. Так что желающие путем клонирования «повторить» свою любимую индивидуальность, будут, скорее всего, разочарованы.
Примечательно, что религиозные ортодоксы, «отрицающие» личность клона, фактически сближаются с самыми отчаянными экспериментаторами в области генетики. Так, если сегодня в большинстве стран запрещены эксперименты с «нормальными» человеческими эмбрионами, то опыты над эмбрионами клонов «по умолчанию» разрешены везде — поскольку нет таких законов, которые защищают право клона на жизнь. Так что любые экспериментаторы могут свободно продолжать свои опыты в этой сфере, прикрываясь к тому же и авторитетом официальной церкви, утверждающей, что «клон — это не человек»…
Антиутопическая сторона клонирования состоит в консервации физического облика нынешних людей — ведь клоны их просто воспроизводят. Это означает торможение естественного этногенеза и возможного возникновения новых народов.
Вооруженное технологией клонирования нынешнее человечество рискует просто остановиться в своем развитии — в блаженном созерцании искусственно выведенной породы «моделей». Это будет величайшим триумфом шоу-реальности. Однако не исключено, что в какой-то момент «моделям» надоест развлекать своих творцов и они решат… нет, не обязательно их уничтожить, а просто организовать иную, параллельную реальность, провозгласив «Декларацию независимости» клонов. И не исключено также, что эта утопия будет успешнее человеческих. Хотя скорее, здесь уместнее будет уже говорить о «новом» и «старом» человечестве, поскольку физически клон от человека ничем не отличается. Но менталитет может различаться существенно — причем не только между клоном и человеком, но и между самими клонами. Один может быть пустым манекеном, созданным лишь на потеху шоу-бизнеса, другой — развиться в существо, гораздо более гениальное, чем свой «прототип». Внешнее различение в таком случае останется лишь одно — которому учил св. Иоанн Златоуст:
Когда ты видишь привлекательный внешний вид, постарайся узнать и внутренний; и если сей некрасив, презри и внешний.
Внутреннюю же сторону — чем элита отличается от «обычных людей» — показал однажды Николай Гумилев:
* * *
Однако на «клеточном» уровне эволюция не останавливается. Гораздо более фундаментальные (в прямом смысле) последствия для человеческого архетипа несет прогнозируемый на ближайшие десятилетия взрыв нано-технологий, позволяющих с легкостью манипулировать материей на уровне отдельных молекул и атомов.
Нано-технологии сделают производство любых материальных предметов таким же элементарным, как сетевое создание виртуальных образов. Достаточно лишь изменить структуру некоторых атомов — и из них можно «лепить» любые молекулы, в том числе и сложных органических веществ, откуда уже рукой подать до генетических кодов и клеточных соединений. Мановением этой руки можно будет создать человеческое существо «из ничего» — из воздуха, воды, глины… Как, впрочем, совершить и обратный процесс.
Разумеется, «фарисеи и саддукеи» иных времен будут этому яростно противиться, настаивая на том, что люди — это только они. Преодолеть это сопротивление вновь сможет лишь пророческий нонконформизм. Так Иоанн Креститель однажды их уже предупредил:
и не думайте говорить в себе: «отец у нас Авраам», ибо говорю вам, что Бог может из камней сих воздвигнуть детей Аврааму.
2.9. Точка росы
Недавний российский академический сборник под названием «Метафизика глобализации. От утопии к антиутопии» демонстрирует интересную эволюцию нынешней «гуманитарной науки» к религиозной аргументации своих взглядов:
Утопии вообще имеют свойство превращаться в антиутопии в процессе своего воплощения… В процессе реализации даже самого идеального замысла в материальную предметную форму неизбежны искажения, ибо косная материя не может тонко повторить движения идеальной субстанции. Между ними возникает как бы «зазор», в который и устремляется, условно говоря, дьявол, т. е. возможное зло. Постепенно через подобные зазоры идеальный замысел и трансформируется в его антиутопическую реальность.
Тексты этого сборника наглядно свидетельствуют о какой-то нарастающей психологической панике в рядах «ученых», некогда столь гордившихся своим «рациональным здравомыслием»:
В целом, можно сказать, что осуществление проекта глобализации, если он вполне удастся, станет угрозой краха метафизического мегапроекта человека. Современный контекст провоцирует шизофреническое состояние сознания.
Видимо, это состояние уже успешно «спровоцировано» — у самих исследователей. Проповедуемый ими разрыв между идеалом и реальностью с неизбежностью погружает их в шизофрению. Не обязательно в клиническом смысле, но в методологическом — который описан Делезом и Гваттари — хотя грань между картинами грядущего «земного ада», которые изображают некоторые аналитики, и рисунками пациентов психиатрических клиник также порою стирается.
Этот «ад», по их мнению, неизбежно возникает вследствие попыток практического «построения рая на земле». Однако, наперекор нынешней «подавшейся в религию» науке, русская северная церковная традиция всегда считала иначе. Рай в ней представляется вполне реальным и как раз практически достижимым! Об этом достаточно свидетельствует переписка XIV века между новгородским архиепископом Василием и тверским епископом Федором. Если Федор, подобно этим ученым, отстаивал идею отвлеченного, лишь «мысленного» рая, то Василий утверждал, что рай — «сущий», то есть доступный эмпирическому опыту, ссылаясь при этом на новгородских путешественников, которые открыли его во время одного из своих странствий. Впрочем, и сам Новгород Великий для иных русских земель порою казался «раем» — потому завидовавшие ему постарались превратить его в «ад». (→ 3–1)
Если утопия предполагает практическое построение «рая на земле», то антиутопия — идеологическое подчинение «раю» недостижимому, лишь «мысленному». По существу, этим и отличалось мировоззрение американских пионеров от оседлых европейцев. (→ 1–1) Мангейм также это подчеркивал, отличая европейский тип мышления с его «тревожным вопросом о дальнейшей судьбе» от американского, озабоченного вопросом принципиально иным: «как решить эту задачу?»
Это американское мышление ярко проявилось в философии неопрагматизма. Один из лидеров этой школы Ричард Рорти даже самих философов видит иначе, чем они кажутся самим себе в Старом Свете, изображая их главную миссию так:
Подобно инженеру и юристу, философ полезен в решении определенных проблем, возникающих в определенных ситуациях — когда язык прошлого приходит в конфликт с потребностями будущего.
Философы же Старого Света обычно сосредотачиваются на критике «нынешнего положения вещей» с позиций как раз «языка прошлого», полагая при этом, будто их «критика» нужна кому-то сама по себе. Тем самым они лишь углубляют этот пугающий их «зазор» между трансцендентным идеалом и реальностью. Они, может быть, и желали бы воплощения этого идеала — но это желание сразу же блокируется у них опасениями его «антиутопического перерождения». В итоге вместо активного воплощения утопий они способны предложить лишь бесконечные скептические сомнения и сугубо реактивные проекты — «как противостоять антиутопиям?». Это с неизбежностью создает болезненно раздвоенное сознание — условно, на религиозном языке, его можно описать как подмену веры в Христа самодовлеющей «борьбой с Антихристом».
Излечить это раздвоение могло бы ясное осознание того факта, что любая антиутопия — это лишь принципиально недостроенная утопия, отказавшаяся от своего трансцендентного ориентира в угоду стабильности существующего порядка. Утопия же всегда стремится к волевому воплощению трансцендентного, к «конденсации» духа в формах земной материи. При этом сама эта материя с неизбежностью «растворяется», или, говоря технологическим языком, виртуализируется…
* * *
Ныне все утопии, даже религиозные, существуют в виде виртуального «пара». Какой же может быть в этих условиях их реальная «конденсация»?
Пермский мистик и медиа-художник Сергей Тетерин в своей книге «Электро-утопия. Мистики и художники в киберпространстве» формулирует концепцию третьей реальности, которая
конструируется на пересечении двух других, которые нам хорошо известны: реальной и виртуальной. Это мир, в котором одинаково достоверны события «традиционной реальности» и виртуального мира. Здесь меняется сам способ расшифровки жизненного кода: «человек-online» быстро научается оценивать и понимать события реального мира с учетом знаний, приобретенных в виртуальности. Приходится чувствовать и понимать значительно больше, чем раньше, «до подключения».
Дуализм виртуального и реального переносится, таким образом, на уровень личности, но приводит не к ее раздвоению, а напротив — к переходу в новое качество. Эта технология блестяще отражена в культовом фильме «Матрица» — для того, чтобы победить бездушную цифровую систему, герой сам должен войти в нее, стать ее частью. Самое главное в «Матрице» — это способность человека обрести вид «компьютерной программы», не забыв при этом собственную миссию. И претворить затем эту виртуальность в новую реальность.
В последние годы развивается наука сеттлеретика (от «settler» — переселенец), исследующая возможности переноса любой информации — в том числе уникального генокода личности — на любые носители. По утверждению академика Виктора Глушкова, любая информация, в том числе и такого рода, вообще независима от материальных носителей. Ключевыми в этой науке являются термины upload и download, хорошо известные всем пользователям интернета. Однако эти же термины вполне применимы и к описанию религиозной реальности — соответственно, молитвы и откровения. Тот, кто воспринимает сакральное не как отвлеченный догмат, но как прямой опыт, уже при земной жизни находит свой небесный «сервер» и создает на нем собственный «сайт». А если бывают случаи «взлома» — значит, выбранный «сервер» оказался не самым надежным…
Даже клонирование (→ 2–8) оказывается «вчерашним днем» на фоне свободного перемещения личности между реальным и виртуальным мирами. Американские лаборатории ныне близятся к созданию компьютерных моделей, внешне нисколько не отличимых от человеческого существа. Если добавить к этому расшифровку — и последующую «оцифровку» — человеческого генома, то речь вполне можно вести о скором появлении некоей принципиального новой формы жизни. Это буквальное воплощение мечты Ницше о «сверхчеловеке». Антиутопическая сторона этого процесса отражена в знаменитой серии фильмов о «терминаторе» — но даже в этом сюжете человекообразный робот играет не только негативную роль. Это стирание граней между реальностью и виртуальностью затрагивает и сами критерии реальности — как чего-то чувственно ощутимого. Для бурно развивающихся компьютерных технологий уже сейчас не представляет проблемы «оцифровка» любого звука и изображения, а в перспективе — вкуса, обоняния и осязания. А лазерные технологии уже вплотную подошли к созданию голограмм, практически не отличимых от «оригиналов» и не зависящих даже от вибрации Земли.
* * *
Глобальный Север, где разрабатываются подобные технологии, сам все более виртуализируется. Однако это не значит, что он становится «менее реальным». Подобно космической туманности, он словно бы конденсирует в себе все то, что обещает воплотиться, и потому его утопическая «виртуальность» начинает выглядеть даже более реальной, чем обыденная «реальность» остального, стремительно самоуничтожающегося мира.
Самоуничтожение этого мира производится ныне официальными политическими представителями трех авраамических религий — христианства, иудаизма и ислама — которые словно бы намеренно задались целью воплотить самые мрачные прогнозы из книги Самюэля Хантингтона «Столкновение цивилизаций». Развязав и продолжая войну с представителями другой цивилизации, нынешние власти США, РФ, Израиля и исламского мира фактически превращают весь мир в «Глобальный Юг» с бесконечной (точнее до Конца Света) войной между традициями.
Но Север — это символ Начала Света. (→ 2–1) Здесь внутри каждой из этих традиций постепенно происходит «отделение зерен от плевел». Если южные христиане вновь воспроизводят агрессивный менталитет Римской империи, то северные отказываются участвовать в этой войне — «потому что наша брань не против крови и плоти, но против начальств, против властей, против мироправителей тьмы века сего, против духов злобы поднебесной». Если южные мусульмане столь же агрессивно демографически заполоняют Европу и Россию, то северные суфии продолжают интеллектуальную традицию раннего ислама. (→ 2–4) Если южные израильские милитаристы вновь строят великую резервацию «от Нила до Евфрата», то северные иудейские мистики, знающие, что глобализация отменяет все государства, задумались уже об иной «ограде» — не между традициями, но между творческим контактом духовных элит Севера и консервативной массовой инерцией Юга.
Главный фронт ныне пролегает внутри самих традиций — между теми, кто желает сохранить и укрепить существующий порядок, и теми, кто способен открыть Сверхновый Свет. Религиозные различия существуют и на Севере, и на Юге, но «северяне» от «южан» отличаются не религиозно, но антропологически и психологически.
Северянин носит свою традицию в себе. Он действует как «обособленный человек» и свободно строит свой мир, руководствуясь лишь собственной интуицией. Он хотел бы быть один, но не может быть один. И потому в своих, зачастую весьма парадоксальных друзьях он больше всего ценит их собственную уникальность. Ему наплевать, что думают «все», — духовная суверенность позволяет ему связаться со своим Богом напрямую, минуя посредника в лице всевозможных жрецов и идеологов.
Напротив, люди Юга внушаемы, опутаны внешними условностями, инструкциями, правилами политкорректности — что является необходимым противоядием их взаимной ненависти друг к другу. Стресс перенаселенности постоянно приводит к массовым столкновениям, где порядок поддерживается только страхом полиции и законов. Как только этот страх ослабевает, начинается тотальный погром, Конец Света. Эта подавленная ненависть находит отражение в популярности фильмов-катастроф: этим людям нравится видеть, как их переполненный муравейник сметают с лица Земли. Эти люди способны сохранять человеческий облик только из-под палки, повинуясь насилию государства. Пользуясь этим, оно в лице своих чиновников, судей и адвокатов вторгается во все сферы их жизни, включая семью, личные отношения, даже мысли.
Иное дело — просторный Север. Здесь законы и полиция воспринимаются как помеха нормальной социальности, как своекорыстное вмешательство чуждой силы, — и потому люди здесь всегда стараются обходиться без них, решая все проблемы сообща и по внутренне присущей им справедливости.
* * *
Как отражается это северно-южное размежевание в контексте русской религиозной истории? Если согласиться с тезисом о Руси как «Третьем Риме» (→ 2–3), то узурпировавшая этот статус Москва сегодня стоит перед выбором — судьбу какого из предыдущих «Римов» она повторит в условиях массовой этнической экспансии с Юга?
Возникает все больше свидетельств того, что Третий Рим разделит судьбу Второго. Византийский двуглавый орел также пытался усидеть на двух стульях между Западом и Востоком. Эта евразийская политика кончилась историческим ремейком Константинополя в Стамбул. Судя по растущей популярности идеологии евразийства в нынешней России, Москву ожидает подобный же ремейк. (→ 3–4) Возможно, этот город также будет переименован в нечто более близкое слуху южных народов. Вроде библейского Мосоха (точнее, его арабской огласовки, подобно тому, как в Коране «переименованы» все библейские персонажи).
Но есть и вариант Первого Рима. Он был спасен парадоксальным образом — тем, что его успели взять «северные варвары», которые уничтожили его гиперцентрализм и создали многополярную европейскую цивилизацию. Именно они и их последователи спасли европейский облик самой Европы, остановив нашествие мавров и отбросив их обратно в Африку. Если бы не тогдашние северяне — сейчас Париж и Лондон назывались бы как-нибудь типа Парижабад и Аль-Лонд. Сейчас они вновь к этому близки — не выдержали новой волны южной экспансии. (→ 1–9)
Нынешняя Россия вполне преемствует римскую имперскую модель и поэтому вновь способна противопоставить южной экспансии лишь военно-полицейскую силу. Но адекватно противостоять «партии Аллаха» может лишь «партия Христа». (→ 2–1) Кстати, европейские «северные варвары» были христианами — но не подчинялись римскому папе. Аналогии, думается, прозрачны.
При этом противостояние «северных варваров» исламу не является самоцелью — но лишь защитой автономного пространства собственной утопии. В этом отношении «северяне» скорее выступают против московского «Рима», чем против исламского «Юга» — если последний представляет собой конкурирующую утопию, то первый антиутопичен в принципе. Если «первые римляне» были озабочены сохранением имперского порядка, то «северные варвары» несли с собой проект цивилизации будущего. То же самое отличие уже сегодня начинает проявляться и существенно разделять сторонников «российского», «московского» государства и пока еще в основном виртуальных китежан. Они воплощают собой Русь новой эпохи и в отличие от «третьих римлян» не сводят это слово к сугубо этническому значению, но наполняют его смыслом глобального северного цивилизационного проекта. (→ 3–1)
Это различие в менталитете все более прогрессирует — так, китежане либо вообще не участвуют в политических выборах этого «третьеримского» государства, либо голосуют «против всех». Такое отношение вполне напоминает воинов Алариха, которые однажды взяли Рим, не обращая никакого внимания на кипевшие в его Сенате «серьезные» дискуссии. Новые цивилизации начинаются именно так …
* * *
В альбоме «Сейчас позднее, чем ты думаешь» Константин Кинчев спел:
В этом прозрении есть что-то есенинское. Эти образы сакрального пространства интересно резонируют с идеями Гейдара Джемаля о «метафизическом эксклюзивизме» ислама. Ислам безусловно воспринимает себя как прямого проводника воли единого Бога. С этой точки зрения «Светлая Русь» действительно «граничит» с Его пространством, убежденным в своей уникальной и единственно верной сакральности. И Третий Рим ныне находится на пороге своего поглощения этой южной «партией Бога», морем «этнического мусульманства». Однако, как предсказано в одном из древнерусских апокрифов, «роса выпадет с Севера».