Власть научного знания

Штер Нико

Грундманн Райнер

Глава пятая

Заключительные наблюдения

 

 

Читатель, вероятно, помнит, как в первой главе мы представили несколько моделей. Проанализировав три кейса, мы снова обратимся к этим моделям и начнем с модели инструментальности, согласно которой истинное знание надежно и полезно в контексте практического применения. Эта модель, по-прежнему широко распространенная среди наблюдателей и тех, кто принимает политические решения, не может дать убедительного ответа на вопрос о том, почему наука («истинное знание») оказывается эффективной лишь в отдельных, но далеко не во всех случаях. Чтобы ответить на этот вопрос, мы выдвинули тезис, согласно которому для того, чтобы обладать практической значимостью, знание должно содержать в себе релевантные для действия инструменты, чтобы с их помощью человек мог осуществлять необходимые изменения. Для этого мы ввели различение между «знанием для практики» и «практическим знанием». «Знание для практики» транслирует информацию, которая может быть релевантной в практических контекстах (таким образом, мы обращаем внимание на то, что не всякое знание обладает этой характеристикой), а «практическое знание» указывает на рычаги реализации практических мер. Кроме того, мы выдвинули тезис о том, что практическое знание не должно отражать все переменные или все аспекты реальности. Этот тезис влечет за собой критическую переоценку традиционных моделей отношений между знанием и властью, независимо от того, основаны ли они на какой-то конкретной эпистемологической теории, на «линейной» концепции отношений между знанием и властью или на концепции, согласно которой для того, чтобы быть эффективной, теория должна в первую очередь отражать всю многоплановость окружающей нас действительности.

Как наш анализ кейсов соотносится с этими рассуждениями? Каковы практические цели в каждом кейсе? Как можно концептуализировать отношения власти и знания? В расовом дискурсе цель заключалась в создании «здорового» населения путем искоренения «недостойной жизни». Эта цель достигалась за счет мер демографической

политики, начиная с принудительной стерилизации и заканчивая лагерями уничтожения. Суть экономического дискурса заключалась в том, что правительства использовали инструменты финансовой политики для компенсации сбоев рыночных механизмов и преодоления глубокого экономического кризиса. Это были меры, направленные в первую очередь на снижение уровня безработицы и стимуляцию экономической активности. В климатическом дискурсе цель состоит в предотвращении опасного изменения климата путем надлежащих превентивных мер и адаптации к неизбежным изменениям.

В дальнейшем мы рассмотрим некоторые из тех вопросов, которые возникли в связи с нашими тезисами. Проанализированные кейсы отличаются друг от друга в нескольких аспектах. Они разворачиваются в разных исторических, географических, политических и культурных условиях. Их информационная основа закладывается в разных научных дисциплинах, варьируется и круг лиц, консультирующих тех, кто принимает политические решения – это почти единоличное влияние Кейнса (экономический дискурс), научная элита, тесно переплетенная с элитой властной (расовый дискурс), и элитарная организация, связанная с национальными правительствами во всем мире (МГЭИК). И если расовый и климатический дискурс схожи в том, что в них присутствует доминирующая точка зрения, которую разделяют СМИ, организации и те, кто принимает политические решения, то по своей эффективности они сильно отличаются друг от друга. В нацистской Германии расистская политика был реализована за сравнительно небольшой промежуток времени, тогда как климатическая политика по прошествии двадцати лет так и не достигла своей цели. Ниже мы сравним три кейса и попытаемся ответить на вопрос о том, где, когда и почему появлялось знание, способное влиять на политику. Начнем мы с экономического дискурса кейнсианства.

 

Успех и провал

Как мы показали во второй главе, в анализе, проведенном Питером Холлом (Hall, 1989), можно почерпнуть идеи, помогающие понять причины возникновения кейнсианства. Холл выделяет три взаимосвязанных фактора – теоретическую и академическую правдоподобность, административную жизнеспособность и возможность реализации политическими методами. Холл также анализирует значение политического курса партии власти. Если партия власти была тесно связана с профсоюзами, а проблеме безработицы придавалось большое политическое значение, то вероятность реализации кейнсианской политики была высока. Кроме того, Холл обращает внимание на внешние потрясения и кризисы, такие, как экономический кризис 1930-х гг. и вторая мировая война.

Если применить эти критерии к двум другим нашим кейсам, то можно предположить, что в отношении расизма ситуация будет очень схожей, тогда как в отношении дискурса вокруг изменения климата она будет существенно отличаться. Теоретическая привлекательность расистских теорий в 1930-е годы была довольно высокой при очень слабом протесте против нее. Власть в государстве контролировалась диктаторским режимом, и со стороны чиновников не было массового неприятия или даже отдельных попыток остановить организацию массового уничтожения. Расистский дискурс пользовался широкой поддержкой общественности. Можно сказать, что имело место «спонтанное одобрение» (Gramsci, 1971: 12). История, развернувшаяся вокруг проблемы изменения климата, совершенно другая. Здесь мы видим науку под огнем критики, несмотря на существование базового минимального консенсуса среди научной элиты и алармистское освещение проблемы в СМИ на протяжении нескольких прошедших лет. Политическая ориентация правительств здесь, по-видимому, не играет хоть сколько-нибудь значимой роли. Среди тех, кто реализует климатическую политику, есть и правые, и левые. Германия приступила к реализации при канцлере Коле, а красно-зеленая коалиция продолжила этот курс. В Великобритании закон о климате приняла Лейбористская партия, но начало климатической политике в конце 1980-х положила еще Маргарет Тэтчер. В США политические партии играют более важную роль. Считается, что во время правления Клинтона-Гора (или при новом президенте Обаме) власти Соединенных Штатов действовали активнее в области климатической политики, чем при Буше-старшем и Буше-младшем. Однако во всех странах имеет место противостояние между различными министерствами и, прежде всего, между департаментом охраны окружающей среды, с одной стороны, и департаментом финансов и энергетики, с другой стороны. В некоторых крупных государствах нет и широкой политической коалиции, которая бы поддержала кардинальные меры климатической политики. Там, где такая коалиция, по общему мнению, существует (как, например, в Германии или Великобритании), тем не менее, остается открытым вопрос, следует ли видеть в факте ее существование спонтанное согласие (Gramsci, 1971) или, скорее, «разрешительный консенсус» (Key, 1961). В любом случае эта коалиция еще не подвергалась настоящей проверке. Британский Закон об изменении климата 2008-го года был в кратчайшие сроки принят парламентом без какого-либо участия оппозиции. Что касается Германии, то здесь в последнее время наблюдалось усиление скептического настроения общественности, что весьма странно, учитывая воодушевление предыдущего периода.

Имеют место и принципиальные сомнения в эффективности политических мер. Многие наблюдатели отмечают, что вряд ли можно считать эти меры чем-то само собой разумеющимся. Вмешательство в сложные системы почти всегда влечет за собой непреднамеренные побочные последствия, и поэтому неудивительно, что они не всегда эффективны. Еще Роберт Мертон (Merton, 1937) писал о трех типах непреднамеренных побочных последствий – функциональных, дисфункциональных и иррелевантных. Поэтому в каком-то смысле не будет ничего удивительного, если климатическая политика не достигнет своей цели. В связи с этим нам надо попытаться понять причины успеха евгеники и расовой политики в нацистской Германии и кейнсианства в послевоенной Европе и Америке. Мы предлагаем два варианта объяснения. В первом варианте речь идет о диктаторском характере политического режима в Германии в то время, когда там воплощалась в жизнь расистская политика. Расовая политика в Германии 1930-1940-х годов была реализована террористическими методами, с помощью которых режим запугивал своих противников. В то же время эта политика встретила молчаливое или даже открытое одобрение значительной части общества. Ведь были и те, кому расистская политика, в частности, высылка лиц не арийского происхождения из мест, где они работали и проживали, была на руку.

Что касается кейнсианства, то его успех мы связываем с другим аспектом авторитета властей, позволившего им устанавливать процентные ставки и регулировать денежное обращение. Правительства контролировали денежные рынки в 1930-х годах и позднее (вплоть до либерализации в конце 1980-х). Поэтому макроэкономические параметры можно было менять одним росчерком пера. Сложнее объяснить, каким образом кейнсианские идеи стали частью репертуара мер экономической политики в западных обществах. Идеи Кейнса постепенно завоевывали популярность и вытесняли традиционные экономические воззрения. Наиболее интенсивным этот процесс был в послевоенные годы. И, наверное, неслучайно кейнсианская макроэкономическая политика получила широкое признание именно в послевоенное время, когда у важнейших мировых держав уже был опыт широкомасштабного государственного вмешательства в жизнь общества.

 

Изменение климата: сложные темы, сложные переговоры

Привлекательность авторитарных решений характерна не только для расовой политики. Казалось бы, в климатической политике для обеспечения «надежности» климата диктаторские или террористические меры неприемлемы. Однако и здесь существуют сторонники реформирования демократических институтов ради преодоления глобального кризиса. По их мнению, мы должны временно отменить демократические права (как это делается при военном положении) и воплотить в жизнь агрессивные меры, необходимые для предотвращения «опасного изменения климата». Помимо политической и этической неприемлемости подобных предложений, их реализация, вполне вероятно, повлечет за собой дисфункциональные последствия. Диктаторские решения были бы еще большим злом, чем та проблема, перед которой мы оказались. Ведь сама попытка утвердить диктаторские режимы в либеральных демократических странах может стать причиной социальной и политической нестабильности, которая, если верить климатическим детерминистам, выступающим с подобными предложениями, является одним из важнейших негативных последствий миграционных потоков вследствие изменения климата.

Еще до дебатов вокруг изменения климата раздавались голоса «зеленых», требовавшие решительных мер (см. Hardin, 1974; Harich, 1975). А не так давно австралийские ученые Ширман и Смит (Shearman & Smith, 2007) настаивали на том, что для реализации научного консенсуса в отношении выбросов парниковых газов нам нужна авторитарная форма правления. Известный исследователь климата Джеймс Ханзен сетует на то, что демократический процесс неэффективен в решении проблемы изменения климата. А Джеймс Лавлок в своей книге «Исчезающее лицо Геи» призывает отказаться от демократии, чтобы напрямую заняться проблемой изменения климата. Кто-то говорит о новой войне, в которой мы должны приложить все усилия для того, чтобы вырвать мир из летаргического сна (ср. критический анализ этой позиции в: Stehr & Storch, 2009).

Подобные рекомендации предполагают, что для реализации адекватных мер климатической политики нам нужна лишь политическая воля. Но не все так просто. Опросы общественного мнения показывают, что две трети населения во всех значимых государствах обеспокоены изменением климата и в какой-то степени готовы поддержать соответствующие меры. Вопрос в том, что именно можно изменить на базе существующих технологий и стилей жизни и сколько людей готово за это заплатить. Здесь политики, от которых требуют радикальных перемен, начинают колебаться. Нордхаус и Шелленбергер (Nordhaus & Shellenberger, 2009) связывают это с презентацией климатологии в СМИ.

Опросы общественного мнения также показывают, что население склонно придавать экономической ситуации больше значения, чем экологическим проблемам. В 2010 году Исследовательский центр Пью опубликовал данные исследования на тему «Главные проблемы, беспокоившие население в 2010 году: экономика, работа, терроризм». Согласно результатам исследования, «глобальное потепление находится в самом низу списка проблем, беспокоящих общественность; лишь 28 % опрошенных считают эту проблему главной, а это самый низкий показатель среди тем, о которых шла речь в опросе». Это означает, что успешная климатическая политика должна сочетать в себе оба аспекта – экологию и экономику. Лобовая атака на эмиссии углеродов обречена на неудачу. Так какие же меры могут быть приняты, учитывая, что уровень выбросов варьируется в зависимости от экономической активности?

Правительства всех стран единодушно признают необходимость избегать резкого ухудшения рыночной конъюнктуры, даже если для этого нужно поступиться экологическими целями. Поскольку сокращение выбросов парниковых газов тесно связано с экономической деятельностью, вряд ли правительства решат принести в жертву экономический рост в своей стране ради «спасения планеты». В этом отношении очень интересна аналитическая статье в Stern, опубликованная по поручению британского правительства в октябре 2006-го года. В статье предпринимается попытка проанализировать экономику изменения климата, чтобы сформулировать аргумент с точки зрения корыстного интереса, на языке анализа затрат и полезности. Разумеется, авторы статьи не заходят настолько далеко, чтобы рекомендовать властям такие инструменты, которые бы могли обременить экономику. Из рекомендованных политических инструментов главным является торговля сертификатами на выбросы СО2, которая пропагандируется в Великобритании и странах ЕС. Почему? Во-первых, в этих странах общественность оказывает давление на правительство, вынуждая его не снижать планку целей климатической политики. Правительства пошли на уступки экологическим организациям и «зеленым партиям» в поиске «зеленых голосов». Однако признание проблемы изменения климата политической проблемой еще не означает, что власти согласны реализовывать радикальные рекомендации «зеленых» (как, например, призывы к ограничению глобализации, переходу к возобновляемым источникам энергии без атомной энергетики, деиндустриализации и т. д.). В попытке создать политический альянс участвуют «зеленые» избиратели, предприятия с концепцией устойчивого развития, сектор возобновляемой энергии и не в последнюю очередь те, кто так или иначе участвует в торговле квотами на выбросы парниковых газов. И здесь Лондон как значимая финансовая площадка играет ключевую роль для Великобритании. Сюда же относится и тот факт, что Великобритания и ЕС, несмотря на разногласия по другим вопросам, сумели прийти к единому мнению относительно общего курса. Что касается рынка квот на выбросы углерода, то от него вряд ли можно ожидать практических результатов в отношении энерго– и углеродоемкости энергетики. Нет таких политических рычагов, которые бы могли заставить подобный инструмент работать в рыночной экономике. И, тем не менее, такие инструменты, ориентированные как раз на рынок, предоставляют широкую платформу для политического альянса, который мог бы поддержать (номинально) кардинальные сокращения выбросов углерода. Мы говорим «номинально», так как нельзя забывать, что цель Великобритании – сокращение выбросов СО2 на 80 % к 2050-му году. Это очень долгосрочная цель, которая дает возможность незаметно переложить необходимость решительных и болезненных действий на будущие правительства. Во всяком случае, есть мнение, что все, что мы слышим сегодня, – это всего лишь дешевая риторика.

Какие же есть перспективы успешной климатической политики? Мы рассмотрим позицию Линдблома, изложенную в первой главе этой книги, и сопоставим «синоптическую точку зрения» с инкрементальным подходом, основанным на теории незатухающих колебаний. МГЭИК в своей управленческой стратегии как бы стремится регулировать функционирование системы «Земля» (Eastin et al., 2010). Это очень близко к синоптическому подходу. Эксперты МГЭИК пытаются составить полную картину всех элементов, которые могут иметь значение для принятия политического решения.

В чем же суть инкрементального подхода? Как показывает «Харту-эллский документ» (Prins et al., 2010), есть и другие, потенциально более эффективные рычаги, которые до сих пор не принимались во внимание. Авторы документа выделяют вмешательства, направленные на кратковременные и долговечные климатические факторы, и предлагают различные эффективные инструменты климатической политики, как то: устранение сажи, охрана тропических лесов и расширенное применение Монреальского протокола.

Этот прагматичный подход представляется нам разумным, поскольку в нем содержится ряд так называемых беспроигрышных мер («no-regret measures»), внедрение которых желательно по иным причинам, но в то же время будет иметь позитивное воздействие на климат. Еще одно преимущество этих рекомендаций заключается в том, что следовать им можно и без заключения глобальных соглашений. Эти цели можно воплощать на региональном уровне или, как в случае Монреальского протокола, когда необходимый международный инструмент уже существует, на международном уровне.

До сих пор правительства более чем 190 стран, объединенных глобальными договоренностями, лишь блокировали друг друга, преследуя свои корыстные интересы и одновременно пытаясь прийти к единому мнению по многим непростым вопросам, упакованным в один нереалистичный пакет (Hulme, 2010). Несмотря на то, что все признают серьезность климатического кризиса, ни одна нация не хочет брать на себя обязанности других.

 

Знание, общество и эксперты

В период между 1920-м и 1930-м годом, а также в конце 1980-х в отношениях между наукой и политикой и – что, возможно, еще более важно в контексте нашего исследования – в социально-научной рефлексии произошел важный сдвиг. Время наивных упований на науку осталось в прошлом. После применения ядерного оружия в конце второй мировой войны и многочисленных технологических катастроф беспрецедентного масштаба западная цивилизация начала терять веру в благословенные плоды науки и техники. Сегодня гораздо более широкие слои населения осознают расхождение между научным и социальным прогрессом. В то же время общество стало более чувствительным к политическому использованию знания, особенно в тех случаях, когда научные познания служат оправданию политических решений. Доверие к науке утрачено. Все мы знаем, что ноу-хау не объективны и в политической борьбе могут использоваться враждующими лагерями. Одни сетуют на «конец эпохи достоверности», другие его приветствуют (что подтверждается постмодернистским трендом в социальных и гуманитарных науках). Тем не менее, старые взгляды не исчезли бесследно. И сегодня нам представляется разумным в спорных вопросах обращаться к науке, которая выступает в роли третейского судьи. Мы все еще надеемся на неподкупные, беспристрастные исследования вне идеологической и политической борьбы, даже если знаем, что в конечном итоге наука не может отвечать нашим ожиданиям. В этих новых условиях и возник климатологический дискурс.

Впрочем, старшее поколение ученых, кажется, не обратило внимания на произошедшие изменения. Так, например, Джим Лавлок сетует на то, что сегодня все больше людей имеют доступ к высшему образованию, и, как результат, наука уже не является делом элиты. Достается от него и современной системе исследований:

Еще не так давно, до 1960-х годов, наука была по большей части призванием. В то время, когда я еще был молод, я не хотел заниматься ничем, кроме науки. Сегодня они уже не такие. На науку им вообще наплевать. Они идут в эти гигантские университеты массового производства и сходят с них, как с конвейера. Они говорят: «Наука дает возможность хорошей карьеры. Можно получить пожизненную должность в правительстве». Так настоящей наукой не занимаются (Lovelock, 2010).

Возможно, в этой критике и есть зерно истины, однако Лавлок не учитывает тот факт, что в современном обществе в целом увеличился объем знаний, и гораздо больше людей информированы о науке и политике, чем даже в 1960-е годы.

Может ли наука помочь в деполитизации спорных вопрос и тем самым упростить поиск их решения? Это идею поддерживают многие, в том числе и Питер Хаас, предложивший понятие «эпистемического сообщества». Представление о том, что когнитивный консенсус облегчает политическое действие, для многих является само собой разумеющимся. Логично было бы предположить, что МГЭИК – наиболее показательный пример подобного эпистемического сообщества. Однако Хаас так не считает. Вот что он пишет о МГЭИК:

МГЭИК интересна тем, что на ее примере мы ясно видим, как правительства могут влиять на ход научных консультаций. Если поближе взглянуть на взаимодействие науки и власти в МГЭИК, то можно проследить, с одной стороны, эмпирически, как эта динамическая интеракция происходит в связи с главными актуальными вопросами, а, с другой стороны, теоретически, где проходят границы между автономной наукой и социальным научением. Научный консенсус еще недостаточно силен, в связи с чем имеющееся научное знание пока не может быть использовано в полной мере. Однако тот факт, что в случае изменения климата мы пока еще не располагаем знанием, которое можно было бы применить на практике, во многом связан с политической процедурой отбора, логически следующей из структуры МГЭИК, и, соответственно, указывает на политические границы готовности правительств признать за научными учреждениями определенную степень автономии и на время отложить консультации (Haas, 2004: 580).

Хаас совершенно справедливо обращает внимание на то, что в середине 1980-х годов правительства промышленных стран хотели снова взять под контроль потенциально нестабильный процесс, устав от постоянного давления в связи с многосторонними соглашениями и будучи обеспокоенными тем, что неподконтрольные научные учреждения могут дать ход политике, неоправданной с точки зрения правительства.

Различные научные конференции в период с 1985-го по 1988-й год настойчиво продвигали тему глобального потепления, и апофеозом стала конференция в 1988 году в Торонто, в резолюции которой выдвигалось требование сократить выбросы парниковых газов на 20 %. Одним словом, правительства «хотели взять под контроль любое проявление независимого политического давления, исходящего от организованного участия ученых в совместных дискуссиях об изменении климата» (Haas, 2004: 584). Но в то же время среди научного сообщества очень многие были склонны видеть явные преимущества в координации исследовательских отчетов из разных стран. Ученые, обеспокоенные проблемой глобального потепления, усматривали в этом возможность высказаться и тем самым оказать влияние на политический процесс. Казалось, что «говорить правду властям» гораздо легче, когда все придерживаются одного мнения (оценку этой ситуации см. в: Grundmann, 2006). В конечном итоге стремление правительств контролировать науку совпало с желанием некоторых ученых распространять свои идеи наиболее эффективным способом, не «вызывая путаницы в умах».

Хаас ссылается на теорию «принципиал-агент» и утверждает, что правительства («принципиал») очень тщательно и продуманно выстраивали структуру МГЭИК, чтобы защитить себя от каких бы то ни было неожиданностей. Впрочем, существуют однозначные признаки того, что отчеты МГЭИК с течением времени становились все более драматичными. Кто хотел этого избежать? США или ЕС? И здесь мы видим, что принципиал в данном случае – это не один действующий субъект, а целое множество. Для одних усиление драматизма служит политическим инструментом для продвижения конкретных мер (прежде всего внутри ЕС), для других оно становится проблемой. Но Хаас в своей концепции не учел отсутствие полезного или, если использовать нашу терминологию, практического знания в докладах МГЭИК. В отличие от Хааса, мы считаем, что проблема МГЭИК заключается не столько в отсутствии научного консенсуса по основным вопросам антропогенного потепления и его причина, а в отсутствии знания, которое бы правительства могли применить на практике.

Хаас описывает неэффективность работы МГЭИК и в качестве причины называет отсутствие научного понимания. Он пишет, что

научное понимание значимых глобальных систем, влияющих на повышение температуры Земли, по-прежнему остается сравнительно незрелым. […] Научная точность докладов МГЭИК по-прежнему недостаточная. Мы видим лишь приблизительные оценки глобального потепления и его последствий, а углеродные модели не в состоянии адекватно объяснить круговорот углерода в природе (Haas, 2004: 581 и далее).

Далее Хаас критикует МГЭИК за то, что предложенные ею сценарии настолько приблизительны, что не вызывают никакого политического интереса у стран-участниц (Haas, 2004: 581 и далее). Эта оценка отчасти верна, однако не затрагивает главного. Хаас исходит из того, что если ученые смогут лучше понять проблему, то и климатическая политика будет лучше. Такая аргументация, однако, ставит его в непростое положение. По сути, он является сторонником климатической политики, но в то же время, как и скептики, требует улучшения научных исследований, якобы необходимых для ее оправдания. Если следовать его логике, то не покидает впечатление, что провал МГЭИК является для него неожиданностью. Соответственно, МГЭИК он считает «крайним случаем» и сравнивает его с «большинством остальных транснациональных и глобальных экологических вопросов», где научный консенсус предшествовал политическим дискуссиям. Как мы показали ранее на примере ситуации вокруг озонового слоя, это не так. Здесь прогресс в научных исследованиях шел параллельно с политическим процессом, а некоторые важные научные результаты были получены уже после того, как были приняты важные политические решения. Кейнс разрабатывал свою теорию в период, когда он уже был консультантом при правительстве. Лишь евгеника уже состоялась как наука в виде дарвинской теории эволюции. Вывод Хааса о том, что климатологию нужно защищать от политики, безусловно, правильный, особенно в контексте недавнего кризиса доверия после «климатгейта». Однако Хаас, на наш взгляд, слишком многого ждет от научного консенсуса, который, как он надеется, может решающим образом повлиять на политику.

 

Кризис

Остается надеяться только на то, что правительства возьмут курс на новую, радикальную климатическую политику, когда поймут, что все другие альтернативы себя не оправдали. Как пишут Оливер и Пембертон (Oliver & Pemberton, 2004: 416), «существующим на данный момент институтам нужен шок (или несколько шоков) извне, чтобы направить трансформационные силы в правильное русло, причем шок этот должен быть достаточно сильным, чтобы он навсегда смел прочно утвердившийся алгоритм принятия решений». Вот как описывают значение кризисов для реструктуризации дискурсов Джессоп и Оостерлинк (Jessop & Oosterlynk, 2008: 1158 и далее):

В настоящий момент в рутинных социальных практиках происходит непрерывный трансформационный процесс, вызванный намеренно или происходящий помимо нашего сознательного участия. В связи с этим встает вопрос о регулировании практик при нормальных условиях и о возможностях радикальной трансформации в первую очередь в условиях кризиса. Последнее, как правило, ведет к потере когнитивной и стратегической ориентации со стороны социальных сил, а одновременно с этим растет число интерпретаций и рекомендаций. Несмотря на это, одни и те же базовые механизмы, по-видимому, служат выбору и утверждению кардинально новых практик и укреплению практик рутинных.

Доббин (Dobbin, 1993: 1) сравнивает индустриальную политику 1930-х во Франции, Великобритании и США и приходит к выводу, что правительства этих стран отреагировали на экономический спад резкой сменой стратегии. Испробовав все традиционные инструменты, находившиеся в их распоряжении, власти убедились в том, что не осталось никаких других альтернатив, а кризис все усугубляется.

Если макроэкономические меры были примерно одинаковыми, то новые меры в в промышленной сфере в разных странах были самыми разными. Новые макроэкономические меры похожи, поскольку в этих странах похожи и отвергнутые макроэкономические традиции. Соединенные Штаты отказались от государственного регулирования рынка в пользу создания картелей, управляемых государством, Великобритания заменила меры по поддержке малых предприятий мерами, направленными на создание гигантских монополий, а Франция сменила этатистский курс на либералистский (Dobbin, 1993: 1).

Суть этой аргументации в том,

что мировой экономический кризис в корне изменил существовавшие индустриальные культуры и побудил правительства разных стран принять меры против последствий утвердившихся политэкономических моделей, которые, по их мнению, способствовали экономическому краху. Тезис о том, что стимулом для этих изменений стал политический конфликт, никак не согласуется с тем, что в каждой из этих стран пришедшая к власти партия проводила в жизнь новые индустриальные стратегии, которые никоим образом не совпадали с ее давно вынашиваемыми идеологическими целями, но которые, как ожидалось, должны были повернуть вспять последствия традиционной индустриальной стратегии, ускорившей, по общему мнению, крах экономики (Dobbin, 1993: 8).

Этот аргумент обращает наше внимание на возможность того, что (только) во времена тяжелого кризиса правительства готовы опробовать нечто совершенно иное, что выходит за рамки их привычного репертуара.

Некоторые полагают, что только глубокий экологический кризис может привести к радикальной декарбонизации нашей нынешней техноструктуры. Сэр Джон Хьютон в интервью Sunday Telegraph в 1995 году сказал: «Если мы в будущем хотим иметь хорошую экологическую политику, то нам нужна катастрофа». Джим Лавлок в интервью Guardian в 2010 году сказал следующее:

Сегодня много спекулируют на тему нестабильности очень крупного ледника в Антарктике [Pine Island Glacier]. Если он и дальше будет таять, он, как утверждается, отколется от материка и обрушится в океан. Этого будет достаточно, чтобы сразу вызвать повышение уровня океана на 2 м, а это гигантский скачок, плюс цунами. […] Вот это было бы событием, способным изменить общественное мнение. [.] Еще один доклад МГЭИК ничего не принесет. Мы так и будем продолжать спорить и доказывать так же, как и сейчас [160] .

И все же, если предположить, что подобная катастрофа действительно произойдет, после чего общественность поддержит реализацию радикальной стратегии предотвращения дальнейших катастроф, то, по всей вероятности, будет уже поздно. В любом случае, в подобной ситуации требуются уже меры по адаптации к случившемуся. Тогда нам уже не нужно будет убеждать общественность в необходимости строительства дамб и плотин.

Хаас также отмечает роль кризисов и объясняет, что «на полезные знания […] обращают хоть какое-то внимание только после того, как до широких масс доходят новости о шоковых событиях или кризисах» (Haas, 2004: 576). Возможно, это в целом так и есть, однако многое зависит от того, как происходит социальное конструирование кризиса. Если мы еще раз посмотрим на все три кейса, то увидим, что в Великобритании и других странах в 1920-е и 1930-е годы имело место четкое осознание экономического кризиса. Все признавали наличие кризиса, и не было никаких дискуссий об определении ситуаций (споры велись вокруг причин и решений).

Как мы видим в случае расовой гигиены, определение ситуации как кризисной было дано политическим руководством Германии, которое объединило расистский дискурс с имперской экспансией. Кроме того, мы видим очень тесную связь между основными научными экспертами и теми, кому принадлежит политическая власть. И те, и другие поддерживали пангерманские политические и военные планы, были убеждены в существовании иерархии рас и в необходимости уничтожения «недостойной жизни». Практически все меры демографического контроля были приняты политической и научной элитой (за очень немногими исключениями, как, например, протест со стороны Союза социалистических врачей, см. Proctor, 1988a). Чувство неотложной необходимости этих мер конструировалось в исторический момент, который привел ко второй мировой войне. Так, с точки зрения фашистского режима в Германии, Холокост и вторая мировая оказались неразрывно связанными. В других странах расоведение тоже имело статус легитимной научной дисциплины, а правительства тоже принимали евгенические законы. Однако там не было столь распространенного ощущения непосредственного кризиса, которое в конечном итоге привело к массовому уничтожению «недостойной жизни».

Что касается изменения климата, то здесь научные и политические дебаты вращаются главным образом вокруг вопроса о том, есть ли непосредственная угроза кризиса или нет. При этом часто приводят в пример озоновую политику, аргументируя, что, возможно, сейчас мы и не видим признаков актуального кризиса (hot crisis, Ungar, 1992), однако в итоге изменение климата может иметь гораздо более серьезные последствия, чем принято считать. Некоторые участники этих дебатов пытались спровоцировать ощущение кризиса при помощи различных средств риторики, например, при помощи графика «хоккейная клюшка», упоминания беспрецедентно высоких средних температур на Земле или переломных моментов (tipping points), задающих такую траекторию климатической системы, из которой уже нет возврата и которая в конечном итоге направляет эту систему по нисходящей спирали, которая заканчивается климатическим коллапсом. Другие опровергали подобные антиутопические сценарии и настаивали на том, что паникерство всегда контрпродуктивно.

Что касается озоновой политики, то для ученых, занимающихся исследованием атмосферы, обнаружение озоновой дыры на самом деле стало полной неожиданностью. Это явление не входило в их список возможных сценариев. Шок был настоящим и быстро распространился в сообществе экспертов, политических кругах и – через СМИ – среди широкой общественности. На тот момент было неясно, станет ли и, если да, то как быстро, стремительное сокращение озонового слоя из локального и временного глобальным и постоянным. Эксперты, пережившие этот опыт, были подготовлены к следующей глобальной экологической катастрофе – к опасному изменению климата. Опираясь на довольно безынтересные модельные проекции повышения средних температур, они стали постепенно внедрять в сознание общественности идею о том, что нас ждут и другие неожиданности (помимо озоновой дыры). В результате общественность стала жить в состоянии непрерывного оповещения о тревоге.

Впрочем, в отличие от кейнсианства или расовой политики в нацистской Германии, в климатическом дискурсе раздавались и продолжают раздаваться голоса тех, кто не поддерживает паникеров. Вначале это был довольно ограниченный и маргинальный круг скептиков, главным образом в США. Этот вид противников алармизма, по всей вероятности, вымер в период с 2005-го по 2009-й год, когда СМИ, в том числе и американские, присоединились к общему хору голосов, призывающих «предотвратить опасное изменение климата». После того, как провалился Копенгагенский политический проект, а незапятнанная репутация науки пострадала в результате скандала вокруг электронной переписки, многие акторы и наблюдатели начали по-новому позиционировать себя и по-новому определять ключевые аспекты климатического дискурса.

Насколько оправданно обращение к авторитету науки в трех наших кейсах? В случае расологии основы были заложены еще до того, как нацисты захватили власть и приступили к реализации расовой политики. Расовая гигиена (основанная на дарвинизме) воспринималась как авторитетная научная дисциплина, требовавшая исключения «ущербных» или «недостойных» человеческих существ из процесса размножения. Как мы показали выше, программа расовой гигиены объединяла философию биологического детерминизма с твердой верой в то, что наука может легитимировать решение социальных проблем тем или иным способом. Нацисты использовали эту научную легитимацию для искоренения всех форм расового, социального и духовного «нездоровья».

Это должно было бы послужить уроком для климатического дискурса. Здесь тоже выбор конкретных действий происходит со ссылкой на авторитет науки, несмотря на то, что принятие адекватных мер по существу является политическим решением. В отношении расового дискурса это означает, что даже если бы выводы евгеники были «истинными», из этого бы не следовало автоматически, что жизнь конкретных людей можно назвать «недостойной», а самих их лишить права на размножение или даже уничтожить. Если такая позиция прочно утвердилась бы на основании прав человека и солидарности, то нацистская расовая политика столкнулась бы с серьезными трудностями. В реальной истории ситуация была обратной: в условиях отсутствия дискурса о правах человека существование евгеники и ее авторитет как науки сильно упростили планирование и реализацию политики уничтожения в нацистской Германии.

Какие выводы отсюда следуют применительно к климатической политике? Могут ли те, кто принимает политические решения, апеллировать к результатам научных исследований и к авторитету науки? И какие ненаучные принципы можно использовать для того, чтобы добиться разумной политики? Безусловно, существует прочный научный консенсус в отношении признания факта антропогенного глобального потепления и его причин. Однако он не скажет нам, что делать. Некоторые именитые ученые требуют кардинально снизить уровень эмиссий углекислого газа в ближайшие десятилетия. Однако до сих пор мировое сообщество не приняло это предложение, стало быть, надо думать, какие здесь возможны альтернативы. Если бы общество было готово к принятию превентивных и/или адаптивных мер, то не было бы и необходимости в новых научных исследованиях, от которых как раз и ждут, что они создадут условия для возникновения этой готовности. А если мы видим в изменении климата угрозу, которой мы хотим избежать, то нам следовало бы попытаться уменьшить нашу уязвимость и принять адаптивные меры (как то: защита берегов и морских побережий, улучшение инфраструктуры и обеспечение стабильного сельскохозяйственного производства). Как и в других отраслях политики, нам приходится действовать на основе неполной информации, следуя принципу инкрементализма. Социальная и экономическая политика – вот наиболее характерные примеры областей, в которых политики, как правило, принимают решения, не дожидаясь новых или более полных отчетов об изученности проблемы. Такие отчеты обычно используются в качестве козырей в попытках убедить противника в правильности выбора, в остальных случаях на них просто не обращают внимания.

Логично было бы предположить, что в начале XXI-го века наши экономические модели будут гораздо эффективнее, чем модели 1930х годов, благодаря чему мы будем гораздо надежнее защищены от обвала конъюнктуры. Однако это иллюзия, и на самом деле все обстоит не так. Это, впрочем, не означает, что за прошедшие десятилетия экономическая наука не продвинулась вперед – как раз наоборот. Политические решения и меры могут разрабатываться и без научных теорий и авторитетов, а иногда и вопреки им. Точно так же увеличились и наши знания о геофизике климатической системы – и они будут продолжать увеличиваться. Но это не означает, что в то же время возросла наша способность к действию. Возрастет ли она когда-нибудь, во многом зависит от технологических инноваций и социальных практик, которые мы должны сформировать.

Есть и другое бросающееся в глаза сходство между дискурсом о расе и дискурсом о климате. И тот, и другой являются наглядным примером технократического подхода к политике, и тот, и другой не предъявляют нам некое политическое решение, а говорят, чего от нас «требует наука». Так политические решения превращаются в научные и технические вопросы. Нацисты брали главные проблемы современности – проблемы расы, пола, преступности и бедности – и превращали их в медицинские или биологические проблемы: «Они утверждали, что Германия находится на грани расового коллапса, и расовая гигиена необходима для того, чтобы защитить Германию от “расового самоубийства”» (Proctor, 1988a: 286). Климатологи говорят нам, что «ради спасения планеты» наука требует сокращения выбросов парниковых газов на 80 процентов до 2050-го года.

За несколько месяцев до саммита в Копенгагене генеральный секретарь ООН Пан Ги Мун сказал:

Переговоры о климате идут гляциальными темпами. Ледники на нашей планете тают теперь быстрее, чем предпринимаются усилия защитить их и нас. Если в Копенгагене не будет достигнута договоренность по широкому кругу вопросов, это будет непростительно с моральной точки зрения, недальновидно с точки зрения экономики и неумно с точки зрения политики. […] Этого требует наука. Это необходимо мировой экономике (№e Associated Press, 22-е сентября 2009 г.).

В заключение мы обратимся к вопросу о том, насколько оправданна надежда, выраженная Отто Нойратом и другими: можно ли объединить общество при помощи науки? Можно ли разрешить политические конфликты при помощи рациональной научной аргументации? Давайте вспомним максиму Нойрата, согласно которой «метафизические понятия разобщают, научные – объединяют». Если идеологические и политические аспекты мы причислим к метафизическим, то придем к удивительному выводу. В случае Кейнса практические политические меры основывались в первую очередь на политических решениях. Кейнс хотя и был сторонником технократического (и элитарного) мировоззрения, в решающие моменты

поступал иначе. В своих рекомендациях относительно экономической политики он учитывал социально-политическую проблему «негибкой заработной платы» и уважал власть профсоюзов. Свои рекомендации он разрабатывал в противоположность неоклассическим моделям рыночного равновесия, которые предполагали радикальное сокращение оплаты труда. В случае евгеники нацисты использовали идеологию для объединения большей части немецкого народа, а науку – для оправдания своих программ уничтожения. В климатическом дискурсе мы наблюдаем обеспокоенность общественности серьезными последствиями изменения климата (по данным социологических опросов). Однако когда дело доходит до политических мер, наука используется для разделения, а не объединения. Из-за ложного понимания отношения между авторитетным знанием и политической властью разгорелась борьба за «правильное» понимание климатической системы, которое должно было стать основой практических действий. В результате многие граждане, которые в целом были готовы обсуждать превентивные меры, вообще утратили интерес к проблеме. Многим кажется, что от них теперь ждут, чтобы они присоединились к научной платформе, которая либо выше их понимания, либо сомнительна сама по себе. Возможно, ирония как раз и заключается в том, что научный диспут об изменении климата имеет все признаки религиозной войны.