В банкетном зале стало заметно прохладнее от выбитых окон, хотя приток дыма из решетки кондиционера, как некоторые с беспокойством заметили, тоже усилился.

– Простейшая взаимозависимость, – снова и снова объяснял Бен Колдуэлл. – Пока это было более-менее замкнутое пространство, приток воздуха с дымом был ограничен. Теперь, когда окна выбиты и работают как вытяжка... – Он развел руками и пожал плечами.

Генри Тимме, президент телевизионной компании, заявил:

– Значит, нам не следовало выбивать стекла. – Голос его звучал самоуверенно, решительно и критически. – Шанс, что им удастся доставить сюда линь, слишком мал.

– Задним умом... – заметил Колдуэлл и отвернулся.

Он был архитектором, автором многих проектов, и по его мнению, в жизни не проходило исправление ошибок задним числом. Ему было отвратительно само слово «компромисс», но в то же время он понимал, что без него предпринимательство было бы просто невозможно. Приходилось выбирать между надеждой, что удастся попасть в окно гарпуном с крыши Торгового центра, и уверенностью, что в помещение станет поступать больше дыма. Решение этого вопроса Колдуэлл с радостью предоставил остальным. Ему это было совершенно безразлично.

Он полагал, что большинство людей в зале все еще сохраняет надежду на спасение. Он – нет. Он привык смотреть неопровержимым фактам в лицо. Стараться не принимать их в расчет было пустым занятием. До какой степени будет повреждено здание, он не мог даже представить, но еще задолго до того, как оно окончательно погибнет, все в этом зале уже будут мертвы. С этим он давно смирился. И его ничего не волновало, потому что большая часть его личности уже была мертва.

Башня была его детищем, его видением, его волшебным сном. И теперь она погибала.

На чьи плечи ложится главная вина, у него не было сомнений. Но это его не слишком интересовало. Какая разница, чья рука выковала молот, изуродовавший Пьету? Да, общество, возможно, захочет отомстить, но великое творение уже ничем не вернуть.

В Нью-Йорке, в Лос-Анджелесе, в Чикаго, в Питтсбурге и в дюжине других городов он оставил по себе памятники, которые будут стоять еще долго после того, как его не станет. Но это здание было его шедевром, и теперь уже ничто не может его спасти; озарения, расчеты, компромиссы, работа, любовь, кровь и пот творчества – все зря.

Когда утром этого дня он стоял в своем кабинете перед грудой извещений на изменения, валявшихся на столе, вызвав Ната, – было ли у него тогда предчувствие беды? Трудно сказать: прозрения всегда подозрительны. Ну что же. Беда не заставила себя ждать.

Тут к нему подошел сенатор Петерс, продолжавший как ни в чем не бывало улыбаться.

– Погрузились в мечты, – спросил он, – Есть идеи?

– Весьма сожалею, но что касается идей, ничем не могу помочь.

– Вы это говорите так, как будто извиняетесь.

Улыбка Колдуэлла стала виноватой:

– За этот промах, боюсь, некому будет прощать.

– И я так думаю. Сенатор помолчал. Но, кажется, вас это не волнует.

– А вас?

– Знаете, – ответил сенатор, я уже некоторое время пытаюсь найти ответ. Но не совсем в нем уверен. – Он сокрушенно махнул рукой. – Я, разумеется, не хочу сказать, что не испытываю страха перед смертью. Нет, я имею в виду нечто совсем иное.

- Например? – Колдуэлл невольно заинтересовался. – Некую веру?

Сенатор улыбнулся.

– Не в обычном смысле слова. Я всегда был язычником. Нет... – он покачал головой, – это связано со всем моим жизненным опытом: некоторых вещей нельзя избежать, некоторые битвы нельзя выиграть, с некоторыми приговорами человек должен смириться...

– Одним словом, – заметил Колдуэлл, – с политикой? С искусством возможного?

Сенатор кивнул.

– Нас формируют наши дела. – Он улыбнулся, – Бент не сможет избавиться от командирских привычек, даже если захочет. Он как отставной пилот, который сам не свой от того, что за штурвалом сидит кто-то другой.

Чем дальше, тем интереснее.

– А Поль Норрис? – спросил Колдуэлл. – Гровер Фрэзи? Как вы объясните их поведение?

Сенатор улыбнулся:

– О Поле Норрисе я вам расскажу одну историю. Во время учебы в университете он занимал чудную квартиру в колледже Адамса. Из окон его спальни открывался вид прямо на колокольню католического костела. Однажды кому-то из нас пришла в голову идея, к которой присоединился и Поль. Мы поставили на окно штатив, прикрепили к нему пневматическую винтовку, навели ее на колокольню, и, когда в полночь колокол пробил двенадцать, мы нажали на спуск и прозвучал тринадцатый удар.

Колдуэлл улыбался и кивал. В душе он вернулся на сорок лет назад в годы своей буйной молодости.

– И что дальше?

– На следующую ночь мы это повторили, – продолжал сенатор, – несколько католиков, живших в колледже Адамса, придя на мессу, принесли новость, которая изрядно вывела из равновесия святого отца. Пошли слухи о привидениях. – Сенатор задумался. – На третью ночь приехал епископ из Бостона, чтобы проверить все самому. Мы не обманули его ожиданий. Часы пробили тринадцать. Потом мы убрали штатив и спрятали винтовку.

Колдуэлл, который все еще улыбался, спросил:

– Ну, а что было с Полем Норрисом?

Сенатор покачал головой:

– Он собирался все это продолжать. Ночь за ночью. Не мог понять, что будет лучше, оставить все, как есть, оставить загадку. Среди прочих недостатков Поля была глупость, а я не люблю тратить время на споры с глупцами.

Он снова помолчал:

– Хотя видит Бог, политик никогда не может надеяться, что сумеет этого избежать.

Колдуэлл ответил:

– Вы сказали, что смиряетесь с этим отчасти потому, что некоторых вещей избежать просто нельзя, а с некоторыми явлениями нужно просто смириться. Ну а как с остальными?

– Знаете, – неторопливо ответил сенатор, – у меня какое-то смутное ощущение, что это к лучшему. Почему – не спрашивайте, у меня нет никакого разумного объяснения. – И после короткого раздумья спросил: Помните, когда в Афинах дела были плохи, царь должен был умереть? Отец Тезея бросился со скалы, потому что черные паруса Тезеевой ладьи были приняты за сигнал неудачи. – Он виновато улыбнулся. – Может быть, мы – просто огромная жертва? Смешная мысль, да?

– Чтобы умилостивить богов за наши прегрешения?

Улыбка на лице сенатора медленно погасла:

– Но вы упрямы, а?

– Если вы имеете в виду, – резко ответил Колдуэлл, – мировые проблемы, проблемы нашей страны, бедности, бездомных и тому подобное – что у меня с этим общего? Я здесь решительно ни при чем.

– Это удобная позиция.

Жест Колдуэлла охватил весь зал:

– И за их проблемы я тоже не отвечаю. Правда, теперь, это и мои проблемы тоже.

Сенатор молчал.

– Если вы думаете, – продолжал Колдуэлл, – что раз я проектировал это здание, то отвечаю за его дефекты, то я решительно против. Проект был и остается хорошим. Не знаю всех причин происшедшего, которые привели к тому, что случилось, но мой проект здесь ни при чем.

– По-моему, вашей репутации ничто не угрожает, – сказал сенатор. – А это важнее всего, не так ли?

Колдуэлл внимательно посмотрел сенатору в лицо, пытаясь найти там следы иронии. Не нашел. Ему немного полегчало.

– Вы меня спрашивали, – продолжал сенатор, – чем объяснить поведение Гровера Фрэзи. Я думаю, можно объяснить всего двумя словами: панический страх. – И он обвел взглядом зал.

В противоположном углу уже снова гремел из транзистора твердый ритм рока. Почти нагая девушка продолжала извиваться. Глаза ее были закрыты, движения полны эротизма; она была далеко отсюда.

В другом углу пестрая группка людей что-то пела. Сенатор внимательно прислушался.

– То ли это «Боевая песня республики», – сказал он, – то ли «Вперед, братья, под знаменем Христа». Мои старые уши уже не могут их различить.

У бара совещались три духовных пастыря, которые участвовали в торжестве на площади: раввин, католический и протестантский священники.

– Я знаю очень актуальную тему для проповеди, – сказал сенатор. – Об избавлении из печи огненной. Навуходоносор был бы в восторге; вам не кажется?

Колдуэлл неожиданно заметил:

– Ну ладно. Видимо, мне придется допустить, что есть и моя вина. Не только, но в том числе.

Сенатор спрятал усмешку.

– В эти минуты это уже неважно, не так ли? – осторожно спросил он.

– Важно, особенно мне.

– А, – сказал сенатор, – это другое дело.

- В проекте нет никаких просчетов.

– Я в этом убежден.

– Но другое дело – исполнение. Там начинаются все проблемы. Как только человек передает свое детище в чужие руки, он теряет на него всякое влияние.

– Вероятно, это мучительное ощущение, – спросил сенатор, – когда человек отдает в чужие руки то, что стоило ему столько пота и крови?

Наступила долгая пауза.

– В своем роде, – неторопливо ответил Колдуэлл, – вы очень умный человек. И понимающий. Мне уже лучше. Я чувствую себя чище. Благодарю вас. – Он хотел отвернуться и уйти.

– К какой группе вы присоединитесь, – спросил сенатор, перестав скрывать усмешку, – к танцующим, поющим или к тем, кто молится?

Узкие плечи Колдуэлла облегченно распрямились. Он полуобернулся и совсем непринужденно улыбнулся:

– Возможно, я попробую все по очереди.

– Отлично, – ответил сенатор, и снова направился в канцелярию.

– А теперь, целитель, попробуй исцелить самого себя.

Из канцелярий вышел губернатор. Его лицо оставалось непроницаемым.

– Пойдемте, Джек, – сказал он. – Думаю, у нас есть хорошие новости. – Он помолчал. – Но если сорвется и эта попытка, то начнется настоящая паника. Возможно, она нас ожидает в любом случае. – Он снова помолчал. – Традиционная схватка у спасательных шлюпок.

Губернатор нашел стул и взобрался на него; он повысил голос:

- Я обещал вам, что, если будут новости, я вам все сообщу. Теперь я хотел бы попросить вашего внимания.

Пение смолкло. Кто-то уменьшил громкость транзистора. И помещении все стихло.

– Сейчас начнется новая попытка перебросить к нам спасательный трос, – сказал губернатор. – На этот раз...

– Новые бредни! – В пронзительном голосе Кэрри Уайкоффа ярость мешалась со страхом. – Очередная успокоительная пилюля!

– На этот раз, – сказал губернатор, перекрывая голос Кэрри Уайкоффа, – они попытаются выстрелить гарпун с вертолета.

Он сделал паузу:

– Всю эту сторону помещения нужно освободить, чтобы никто не пострадал, если выстрел удастся.

Кивком он подозвал к себе шефа пожарной охраны:

– Поставьте здесь двух-трех мужчин, которые будут ловить линь, если он пролетит в окно. Тогда...

– Что? – выкрикнул Кэрри. – Хотите сказать, если пролетит? Вы ведь прекрасно знаете, что этого не будет. – Слова вырывались из него так быстро, что одно обгоняло другое. – Все это время вы скрываете правду, решаете все сами, делаете все по-своему... – Он глубоко вздохнул и содрогнулся. – Мы здесь в ловушке! С самого начала нас обманывают! Как всегда! Вы как всегда ведете нечестную игру!

Из толпы за спиной Кэрри Уайкоффа раздалось тихое злое ворчанье.

– Только потише, Кэрри, – сказал Боб Рамсей, который протолкался через толпу и теперь высился за Кэрри Уайкоффом:

– Потише, я вам говорю, мы сделали все, что могли, а теперь.. 

– Черта лысого вы делали! Эту херню оставьте для своих избирателей, но не для нас. Мы – здесь – сейчас – погибаем, ясно вам? А кто в этом виноват? Я хочу знать! Кто?

– Боюсь, что каждый из нас не без греха. – Голос сенатора Петерса перекрыл его визг и привлек общее внимание.

Сенатор остановился напротив Уайкоффа и выдержал паузу:

– Сколько я вас знаю, Кэрри, у вас всегда было вопросов больше, чем крыс на помойке. Но чертовски редко вы могли найти на них ответ, только поднимали крик. Вам осталось только обмочить штаны, потому что все остальные дурацкие реакции вы уже продемонстрировали.

Кэрри задохнулся от ярости:

– Вы не смеете так со мной разговаривать!

– Объясните мне почему? – сенатор усмехнулся. Эту усмешку нельзя было назвать приятной. – По вашим меркам я старик, но пусть это вам не мешает, если вы собираетесь пустить в ход кулаки. В тех краях, где я вырос, с таким слабаком, как вы, справился бы и ребенок.

Кэрри умолк в нерешительности.

– А вы, остальные, – продолжал сенатор, – осадите назад. Губернатор хочет объяснить вам, что нужно делать, так слушайте, черт вас возьми!

Губернатор вдруг рассмеялся.

– Я все уже сказал, – ответил он и показал: – Взгляните!

Все обернулись. Со стороны выбитых окон приближался вертолет, и раскатистый рев его двигателей с каждой секундой становился все громче.

В вертолете Кронски говорил себе: «Господи, в этом чудовище можно просидеть всю жизнь и так и не научиться держаться на ногах. Корабли, даже маленькие, даже в штормовом море раскачиваются в каком-то ритме. Но этот вертолет только болтается и подпрыгивает, и как этот чертов сержант представляет, что он, Кронски, умудрится куда-нибудь попасть; а тем более в те окна, один Бог знает».

И его желудок болтался и подпрыгивал, и Кронски глотал, глотал, глотал слюну и глубоко вдыхал свежий воздух.

Он уже видел в окнах лица, которые смотрели на вертолет, как на чудо.

Пилот взглянул на Кронски. В глазах его был вопрос.

– Ближе, – заорал Кронски, – ближе, черт побери!

Он молил Бога, чтобы ему удался первый же выстрел и он мог бы вернуться на твердую землю или хотя бы на твердую крышу Торгового центра.

Пилот кивнул, шевельнул ручку управления, как будто она была такой хрупкой, что могла сломаться у него в руке.

Башня поплыла в их сторону. Лица внутри стали отчетливей. Качка и вибрация усилились.

– Ближе нельзя, – крикнул пилот. – Стреляй отсюда.

Люди внутри зашевелились, отбежали в сторону. Какой-то огромный детина – это был шеф пожарной охраны – подгонял их, размахивая руками.

Кронски установил пушку и попытался прицелиться. В прицеле мелькали то сверкающий шпиль башни, то ряды нетронутых окон ниже банкетного зала. «Да, ну и в дерьмо же он влип! »

Он напряг голос и заорал изо всех сил:

– Какого хрена, ты что, не можешь не дергаться?

Из зала было видно напряженное лицо Кронски. Наконец пушка выстрелила. В жутком реве моторов выстрел не был слышен, но тонкую стрелу гарпуна все увидели сразу. Он влетел в окно, ударился о противоположную стену и, сверкая, отлетел на пол.

Шеф пожарной охраны и несколько официантов бросились и крепко ухватили гарпун и линь.

Вертолет закачался и начал удаляться, на ходу распуская линь.

Кто-то завизжал. Пример оказался заразительным.