Черное небо нависло над местечком. Изредка раздаются глухие раскаты грома, и вновь наступает тишина. Похожие на слезы капли дождя медленно ползут по оконному стеклу.
Бабушка спит. Всю ночь простояла она, молясь и плача. Тускло горели желтые свечи, и в слабом мерцании хилых огоньков видел Сема иссеченное морщинами лицо бабушки, ее худые вздрагивающие плечи, ее безвольные горестные руки, ищущие что-то в полутьме. Она стояла у стола, раскачиваясь из стороны в сторону. Синие губы ее шептали молитву. Бабушка устала просить счастья — она просит смерти. «Пусть мне будет, — шепчет она, — то, что должно быть ему. Пусть мне, — тихо повторяет бабушка, — пусть мне».
В белой сорочке, босая, ходит она по комнате, заламывает кверху руки и все шепчет, вздыхает и стонет. Совсем маленькой стала бабушка. Она идет в угол, останавливается у дедушкиной кровати и молча смотрит на постель, на пустую, холодную дедушкину постель с рыжим колючим одеялом… Бабушка гладит рукой подушку, к которой прижималась его худая небритая щека, и слезы одна за другой тихо падают на наволочку.
Да, она ругала его за флигель, за партию хрома, за выдумки с лесом, но разве есть для нее жизнь без него? И опять шепчет бабушка: «Пусть лучше мне, чем ему, пусть мне…»
Так проводит она ночь в тоске и тревоге. Утром падает она в постель, но и во сне не находит покоя. Она что-то кричит, машет рукой, просит и плачет. Сема испуганно смотрит на нее: «Спи, бабушка, спи!» И опять наступает тишина. Сема ходит по комнате. Комната кажется ему чужой: комод, старый, добрый пузатый комод продан, его место пусто, поставить нечего. В углах завелась паутина, запылился самовар, на потолке большое пятно, и на пол уныло падают дождевые капли. Третий месяц нет дедушки, что же будет дальше? И почему он ничего не пишет? Может быть, он знает, сколько ему осталось сидеть: день, неделю, месяц?
Дедушка был хороший человек, так почему же держат его? Почему? Бабушка все ночи молится, отчего же бог не помогает, разве он не знает дедушку? «Глаз за глаз, — учит святая книга, — зуб за зуб, обожжение за обожжение, рана за рану и ушиб за ушиб». Так накажи же, господи, тех, кто угнетает нас! Рану воздай за рану, ушиб за ушиб!
Но где брать деньги на передачи? Остался стол, остался самовар, осталось зеркало, а дальше? Сема готов продать самого себя, но кому, интересно знать, нужны его руки, его ноги, даже его голова! И хотя Семе было стыдно брать деньги у Трофима, теперь он видит, что без них обойтись нельзя. Эти деньги — спасение. Но он обязательно отдаст, когда заработает. Трофим дал десять рублей — ему их вернут с благодарностью. Фейга купила место в резницкой — ей всё возвратят. Уж Сема с дедушкой постараются. Скорей бы вернулся он!
* * *
Они заходят вместе к господину приставу. Впереди идет Сема. Бабушка молча следует за ним. Ведь она совсем не знает по-русски.
— Добрый день, ваше благородие! — говорит Сема.
Бабушка низко кланяется.
— Ладно, — отвечает пристав и смотрит почему-то Семе под ноги.
— Ваше благородие, что же наше прошение? Когда выпустят дедушку? У нас ведь никого нет, нам никто помочь не может. Вы подумайте, — с тревогой продолжает Сема, — вы только подумайте, ваше благородие, — одни в целом свете!
Бабушка пытливо смотрит на пристава, но его толстое, тщательно выбритое лицо ничего не выражает. Нельзя понять, чего желает он им: добра или зла. Едва сдерживая слезы, Сема повторяет:
— У нас один дедушка!
Пристав, крякнув, встает и, взяв со стола фуражку, принимается дышать на козырек и чистить его рукавом. Бабушке становится ясно, что пристав не думает о них и не слушает Сему. Ему все равно, сколько у этого малыша дедушек: два, пять, ни одного. Ему важно, чтоб блестел козырек. Бабушка толкает Сему и шепчет по-еврейски:
— Дай же ему, дай.
Сема неловко протягивает конверт. В конверте — добрый пузатый комод и все бабушкины заработки: двадцать рублей новенькими ассигнациями. Пристав откладывает в сторону фуражку и, глядя куда-то на дверь, деревянным голосом спрашивает:
— Один, значит, дедушка?
— Один! — вздыхает Сема. — Я и бабушка. Он у нас один.
— Хорошо, — говорит пристав. — Государь милостив. Скоро дома будет.
Сема обрадованно вскрикивает, бабушка смотрит на пристава, и ей кажется, что лицо его посветлело и глаза стали лучистыми. Бабушка спрашивает Сему: «Ну что? Как? Скоро?» Она падает на колени, гладит ноги пристава, целует его блестящие сапоги, его толстые, красные руки, пуговицу с орлом на его мундире. Слезы бегут по ее лицу. Она вытирает их неловко рукой и быстро выбегает из комнаты. Сема идет за ней.
Пристав смотрит им вслед.
— Один дедушка, ишь ты! — повторяет он и деловито принимается считать деньги.
* * *
Через три дня в дверь постучали, и, опираясь на руку какого-то неизвестного человека, вошел дедушка. Бабушка принялась целовать его, плача, причитая, воздавая славу богу. Сема гладил руку дедушки — теплую, дорогую руку.
— Дедушка! — радостно говорит Сема. — Ты похудел, ох, какая у тебя борода, но ты такой же, честное слово, такой!
— Что ж ты молчишь, Аврумеле? — улыбаясь, говорит бабушка. — Садись!
И вот дедушка поднимает свои серые глаза и говорит:
— Мой сын в Сибири. Но можно было б сделать хорошую операцию с партией хрома. Лес продают вагонами… Но почему же стреляют в невинных, я хочу знать? Он же совсем ребенок, наш Яков, мой единственный! Почему его бьют и считают: раз, два, три? Ой, и они считают — раз, два три… Они считают, может быть, до ста считают, Саррочка!
И дедушка, опустив голову, тихо, беззвучно плачет.
— Что с тобой, Аврумеле, что с тобой? — испуганно спрашивает бабушка. — Аврумеле, опомнись!
Неизвестный человек, спутник дедушки, вежливо говорит:
— Не извольте беспокоиться, мадам. Они не в себе. Третий месяц не в себе… С вас получить за то, что привел!