Еще один удар молотка, еще один деревянный гвоздик влетает в подошву, и еще одну песенку затягивает Сема:
И говорить нечего, на что похожа эта песенка, если она попалась на язык Семе. Кто ее слышал когда-то, теперь не узнает, потому что у Семы все мотивы на один мотив, и этот один мотив не имеет никакого мотива. Но он такой парень… Он думает, что поет, он даже уверен в этом. Уже Семе тридцать раз намекали, что он песни хорошо… рассказывает. И хоть бы что! Поет!
А тут еще с ним случилось что-то невеселое. Целый день тянет он какую-то погребальную, и можно не завидовать его соседям. Но что соседи? Соседи — чужие люди, бабушка и то не выдержала.
— Сема, — тихо сказала она, — может быть, уже хватит?
— Чего? — удивился он, с досадой прерывая пение.
— Твоих песен…
— А что, разве очень плохо?
— Очень, — неловко призналась бабушка. — И потом ты еще так кричишь, как будто тебя режут.
— Я кричу? Не может быть!
Бабушка с таким состраданием, с такой жалостью взглянула на Сему, что он не смог сдержать улыбку.
— Больше не буду. А ты… — Сема замялся, — посиди здесь, чтоб я опять…
Но бабушку не пришлось уговаривать. Опять? Нет, уж лучше она сама посторожит его, и песен пока не будет. К тому же всегда приятно поговорить с умным внуком. Кажется, вчера он бегал за ее юбкой, а сейчас, пожалуйста, смотрите — молодой человек… Если б только он ел, как мужчина!
— Ну, бабушка, — заговорил наконец Сема, с трудом отвлекаясь от тягостных размышлений, — расскажи мне что-нибудь!
— Что тебе рассказать, Сема? — вздохнула бабушка. — Когда-то здесь кругом был густой лес. А там дальше, где теперь станция, отец Гозмана держал шинок, и, может быть, два человека за день заходит к нему. И вдруг провели железную дорогу, старик Гозман открыл заезжий двор и зажил, как помещик. Повезло!..
— Нет, бабушка, — прервал ее Сема, — ты лучше мне расскажи, как ты полюбила дедушку.
— Я? — переспросила бабушка, застенчиво улыбаясь. — Хорошо… Мы жили на хуторе Кривуха, а дедушка — на хуторе Долгий. Дедушке тогда было уже пятнадцать лет, и пора было подумать о невесте. И вот отцу его сказали, что на Кривухе есть женщина, торгует мылом, и у нее есть черненькая племянница, статная и красивая, как раз для вашего мальчика. Понял? Это дедушка был мальчиком. И ему сказали: «Поезжай в кривухинскую баню, а по дороге зайди, купи мыла». А моей тете дали знать, чтоб девочка — это я — целый день сидела в лавке. Так мы и встретились. Я ему завернула в бумажку мыло, а он пошел в баню. Я не смотрела на него, он не смотрел на меня.
— Ну, а дальше?
— А дальше прислали сватов.
— А дальше?
— А дальше приехал худенький мальчик и ни за что не хотел со мной поздороваться за руку и все время говорил: «Я хочу домой!»
— А дальше?
— А дальше я поспала всю ночь, хотела вспомнить, как выглядит жених, но не могла. А потом меня повезли к ним в гости. И все их родственники собрались смотреть на меня. А я не знала, что сказать… Потом родственники вышли, и мы остались вдвоем. Дедушка молчал, а я думала: «Ну, скажи уж два слова!» И так мы просидели, пока стемнело, и дедушка наконец сказал: «Можно уже зажечь лампу!» — и долго возился с фитилем, а потом подошел ко мне и улыбнулся: «Ну, лампа ужо горит!» А я ответила, что надо прикрутить фитиль, а то может лопнуть стекло. А дедушка сказал, что лампа сильно коптит и было б хорошо подрезать фитиль. Но я не согласилась, я сказала, что, может быть, просто в ней мало керосину. «Керосину много!» — рассердился дедушка и так тряхнул лампой, что она потухла.
— Интересно! — засмеялся Сема. — А дальше?
— Дальше была помолвка, а потом свадьба.
— И это всё?
— Всё.
Сема опустил голову и задумался. Нет, в этом деле бабушка не советчик. Но у кого же спросить, у кого узнать, что нужно делать? И опять ему представилось бледное лицо Шеры, ее маленькие руки и глаза, смотрящие прямо на него с любопытством и сожалением. Почему он думает о ней и вообще что это такое? Может быть, он болен? Сема провел рукой по лбу и решительно встал.
Был бы Моисей или Трофим — Сема все бы выяснил. Наверняка и с ними случался такой испуг! Но их нет. И к кому пойдет Сема? Пейся не поймет. Антон не догадается. Шац слишком стар. Лурия слишком насмешлив… Один! Во всем белом свете один… Надо пойти к ней и сказать… Что сказать? И где это видано — Сема вдруг вспыхнул, — чтоб мужчина ходил первым. Даже дедушка вот… А чем он хуже дедушки?
Сема взволнованно заходил по комнате. Он ничего не хочет, ему просто приятно видеть ее, вот и всё. А почему приятно — он не знает, и довольно этих вопросов. Надо написать письмо. Сема взял в руки перо и склонился над листком белой бумаги. «Дорогая Шера!..» Нет! Почему это вдруг с первого раза уже дорогая? «Здравствуйте, Шера!..» Глупо! При чем тут «здравствуйте»? Еще бы писал: «С добрым утром!..» Неожиданно ему вспомнились читанные давно строчки, и перо быстро понеслось по листу:
«Многие воды не могут потушить любви, и реки не зальют ее.
Глаза твои голубиные под кудрями твоими, волосы твои, как стадо коз… Как лента алая, губы твои…»
Нет, и это не для нее! «Глаза твои голубиные», а у нее вовсе не голубиные. И при чем тут «козы»? Сема со злостью скомкал бумажку и, опустив голову на грудь, тяжело вздохнул. И откуда взялось это несчастье!
* * *
После работы Сема, не умываясь, вышел на фабричный двор и присел тут же, на камне, подперев кулаками лицо. «Хорошо бы податься куда-нибудь, — думал он, — на поезде. И ищи Сему! А потом через несколько лет приехать сюда богатым. Приехать, построить бабушке с дедом высокий дом, и чтоб зимой били фонтаны. А потом прийти к Магазанику и сказать: «У вас шелк есть?» — «Есть. Сколько вам?» — «Всё!.. А сукно есть?» — «Есть. Сколько вам?» — «Всё!» — и вывезти всю Магазаника лавку. И еще пойти к Гозману: «У вас мальчиковые ботинки есть?» — «Есть!» — «Заверните все!» — и вывезти на телегах всю гозмановскую лавку. И купить еще пару лошадей, привести их Гершу и сказать: «Вот вам будет Наполеон, а вот вам будет Бонапарт…» Эх!.. — Сема глубоко вздохнул. — Надо еще Пейсе купить рубашку, чтоб он не ходил в этой розовой наволочке… А Шере…»
Но Сема так и не успел решить, чем обрадовать Шеру. К нему подошел сапожник Лурия и, насмешливо улыбаясь в порыжевшие от табака усы, сказал:
— Мечтаешь!
Сема молчал.
— У меня для работы десять пальцев, — опять заговорил Лурия. — И на каждый палец по сыночку…
«Знаю уже, — сердито подумал Сема, — докладывал! Что дальше?»
— И я не так уж часто, — продолжал Лурия, — жалуюсь. Я всем доволен. Почему? Я знаю: нашим детям будет лучше, и детям детей — совсем хорошо. Твой папа, — добавил он шепотом, — называется социаль-демократ — большевик. Хорошо, пожалуйста, если он так хочет. А я никак не называюсь. Я называюсь просто Лурия. Но я его понимаю… И мне хочется, Сема, когда он приедет, чтобы к нам не было упреков, что сын его высох, или похудел, или еще что-нибудь!
Сема молчал, не зная, что сказать, и все продолжай думать о своем.
— Ты не воображай, что я хочу выслужиться перед твоим отцом. Ты еще не можешь понять, в чем дело. Но, одним словом, если ты грустный, я должен знать почему. Может быть, тебя обидели, так скажи. Я сейчас же…
— Нет, Лурия. — Сема улыбнулся и поднял на него глаза. — Все хорошо.
— А-а, — понимающе протянул Лурия и кивнул головой. — Значит, Сема, мы имеем дело с сердцем. Так почему ты мне сразу не сказал? Я ведь тоже был влюбленный!
«Да! — насмешливо подумал Сема. — И говорил про лампы?»
— А ты знаешь, — понижая голос, сказал Лурия, — что в наше время говорили относительно любви? Не знаешь? Ну, тогда слушай. — Он закрыл глаза и каким-то новым, торжественным голосом начал читать на память:
Лурия остановился и испытующе взглянул на Сему:
— Ну как? Понимали что-нибудь в наше время?
— Еще, еще, — попросил его Сема, — читайте!
Лурия довольно улыбнулся:
— Ну, слушай!
Лурия ласково похлопал по плечу удивленного Сему и, скорчив смешную гримасу, сказал:
— А ты думал, что мы всю жизнь были такие старые и некрасивые? Ты думал, что я сразу родился лысый, с фальшивыми зубами? Да, Сема?
— Что вы! — начал оправдываться Сема, стараясь не упустить из памяти только что слышанное. — Вы и сейчас молодой!
— Может быть, — пожал плечами Лурия, — но, должно быть, уж очень темно! — Он засмеялся и, пожав Семе руку, вышел за ворота на улицу.
Сема медленно побрел домой. Веселое настроение, возникшее минуту назад, мгновенно исчезло.
После разговора с Лурией стало почему-то еще грустнее. Наверно, потому, что Сема знал, как много горя у сапожника, как трудно ему быть веселым. И то, что он, забыв обо всем, утомленный после работы, остановился подле него, и то, что вспоминал он специально для него, для Семы, какую-то старую забытую легенду, — все это растрогало Сему, и ему стало жалко Лурию, его жену, детей… «Счастье твое умножу, — повторял Сема, — горе твое приемлю!..»