Спрыгнув с арбы, Сема побежал на станцию. Жажда деятельности охватила его; чувство полной свободы, впервые пришедшее к нему, жгло и радовало. Бабушка, дом, Шера — все это осталось позади, и об этом не хотел и не мог думать Сема. Сейчас было одно — ехать! Он чувствовал себя бывалым человеком. Здесь уж никто не смотрел на Сему, никто не беспокоился о нем и никто не заметил прихода нового пассажира. Как и сотни других людей, суетящихся, ищущих кипяток, кого-то зовущих пронзительным свистом, он бестолково бегал по маленькому перрону, перескакивая через тела спящих и больных, расталкивал локтями себе дорогу и вместе с каким-то удалым парнем в черных, как у Полянки, клешах неистово кричал:
— Где эшалон? На какую путь эшалон?
Спрашивать было не у кого. В воздухе стоял тяжелый запах болезней, людского пота, голода и войны. Люди в измятых, залежанных шинелях, в кожанках, с винтовками, прыгающими за плечами, продавив узенькую дверь, вывалились на станцию. Какая-то женщина тут же, на земле, кормила грудью ребенка и смотрела на толпу спокойными, уже привыкшими ко всему глазами. Люди толкали злыми ногами ее узлы, перепрыгивали через нее, ругались, а она все сидела с ребенком на руках — одна тихая, одна неторопливая, а может быть, забытая или уставшая от сумасшедшего бега.
Сема тоже побежал. На него падали люди. Его сжали со всех сторон, и он закричал, потому что было и больно, и страшно, и, главное, непонятно, что к чему и зачем. Но крик его никто не услышал, ни одну живую душу не встревожил Семин голос — все неслись, и Сема несся со всеми. Он свалился с перрона и побежал, спотыкаясь, перескакивая через рельсы с пути на путь. Какой-то сбивающий с ног рев раздался рядом: навстречу несся паровоз, пыхтящий, фыркающий, обдающий жаром и искрами. Толпа метнулась вправо, и Сема вместе с ней; он уже не жил самостоятельно, не имел своих особых желаний. Он был в толпе, несмеющий, беспомощный, отдавшийся ей. Кто-то подтолкнул Сему пинком ноги, и он повторил это движение, толкнув бежавшего впереди, — человек лежал на человеке, нельзя было поднять руки, нельзя было сделать что-то для себя. Котомка давила и жгла спину. Не было ни мыслей, ни желаний, — казалось, эти минуты Сема не жил, а только двигался.
Уже упали густые сумерки, замелькали унылые, сносимые ветром огоньки на путях…
Огромный солдат в коротенькой шипели, с трудом повернув голову, плечом откинул от себя Сему и выругался: «Чего ты повис на мне, дура!» И Сема, шатаясь и уже не надеясь ни на что, покатился дальше. Какой-то безнадежный и не кончающийся испуг, который бывает только на железной дороге в такие минуты, сжал Сему. Он уже ничего не хотел — ни пакета, ни поручений, лишь бы оставили, бросили его, и он бы стал счастливым, как та неторопливая женщина.
В это время какая-то сила вновь метнулась в толпу. Сотни людей вокруг Семы, как и он, не видели ничего, но, вероятно, в первых рядах был кто-то видящий, и его тревоги передавались всем. Он бежал, расставив руки, и толпа, не видя, угадала, что пришел эшелон. На пути остановился длинный красный состав, и толпа ударилась о его стены и полезла куда-то вверх. Кричали рядом, кричали позади, кричали вокруг. Вагоны были закрыты, и толпа билась об их стены и откатывалась назад, как большая черная волна. Наконец отодвинули тяжелые двери, и люди начали лезть, карабкаясь, цепляясь, падая, путая свои и чужие руки. Пол вагона был высок, не было ни лестниц, ни поручней. Сема схватился за чей-то ремень и полез, не зная куда.
Очнулся он ночью и, открыв глаза, ничего не увидел. Только совсем близко под ним, у его уха, стучали колеса, и казалось, что вагон шатается из стороны в сторону. Кто-то храпящий тяжелым и пыхтящим храпом, обняв его, положил тяжелую ногу на его ногу, и чужое теплое дыхание стелилось по его щеке. Сема боялся пошевельнуться. Постепенно глаза привыкли к темноте, и он увидел на полу спящих солдат, мокрых, что-то бормочущих во сне, присвистывающих и стонущих. Человек рядом продолжал спать, его дыхание становилось горячим, от него несло пережженной махоркой, по?том, карболкой и еще чем-то очень острым и дурным. Неожиданно поезд остановился, как будто он ударился во что-то. Какие-то люди опять лезли в вагон, но солдат, лежавший у дверей, сбрасывал их странным и, видимо, привычным ударом сапога.
Свет проник в узкие щели, и пассажиры начали просыпаться. Они шумно зевали, потягиваясь, и Сема, оглянувшись, увидел, что в вагоне нет никаких полок, никакого окна — один пол! «Верхняя полка, — насмешливо повторил он слова бабушки, — И чего она только не выдумает!» Подняв руки, Сема почувствовал отчаянную боль во всем теле, особенно в ногах. «Что было вчера? — начал вспоминать он, и ему не верилось, что это чудовищно страшное уже прошло. — А обратно? — с тревогой подумал Сема. — Опять то же самое?»
Вдруг руки его задрожали: они раньше, чем он, вспомнили и начали искать. Нет, пакет был на месте. Промокший и, наверно, измятый, он влип в тело, и на коже Сема нащупал прямой четырехугольный след.
— Кашины скоро? — спросил он у соседа.
— Сейчас будут и Кашины! — добродушно ответил сосед, радуясь, что он наконец сможет вытянуть ноги и лечь свободней.
Сема поднялся и, шатаясь, добрел до двери. Солдат, вышибавший всех, с улыбкой посторонился. Поезд замедлил ход. Сема принялся отодвигать тугую непромасленную дверь, но она не подчинялась ему. Солдат встал, ударом нога толкнул дверь, и Сема увидел дневной свет, дома, людей. Он подтянул котомку и, заткнув за пояс полы шинели, прыгнул на землю. Опять вокруг началась сумасшедшая суета, и люди ринулись к вагонам. Сема издали снисходительно, даже с любопытством посмотрел на них и медленно прошел через станцию на улицу. Он уже все простил и забыл, и теперь опять был пакет, и встреча с отцом, и незнакомое место — всё, ради чего стоило бежать, падать и подниматься вновь.
…К начальнику укрепленного района его привели. Красноармеец доложил о задержании, и начальник, пожилой человек с залезающими в рот рыжеватыми усами, испытующе взглянул на Сему. Сема смутился и, подойдя ближе, заговорил штатским детским языком:
— Я его попросил показать, а он задержал меня. Мало я намучился в дороге! А он меня схватил!..
— Садитесь, — улыбнулся начальник, расправил усы и, как кролик, смешно покрутил носом. — Я слушаю!
— Пакет, — уже спокойно сообщил Сема, — от товарища Березняка. — Он отвернулся к окну и принялся извлекать из-под рубашки комиссарский пакет.
Пакет был измят и, главное, мокр: от него пахло Семой, бабушкой, но только не комиссаром. Сема опять смутился и принялся дуть на конверт.
— Ну, давайте! Что вы там? — удивился начальник.
— Горячий, — сконфуженно улыбнулся Сема, протягивая письмо Трофима.
— Остынет! — успокоил его начальник и, небрежно разорвав конверт, принялся читать.
Читая, он делал какие-то пометки в книжке, потом начал что-то чертить по карте плоским желтым карандашом, похожим на утиный нос.
— А, вы еще здесь, — вспомнил про Сему начальник. — Это хорошо! Вот ответ. — Он быстро набросал что-то на маленьком листке и протянул Семе запечатанный конверт. — Прошу, товарищ! — Начальник опять посмотрел на курьера и смешно задергал носом. — Сколько лет?
— Пятнадцать.
— Достаточно! — отрывисто сказал он и улыбнулся. — У вас еще что-нибудь?
— Разрешите обратиться, товарищ начальник укрепленного района! — торжественно произнес Сема, подражая красноармейцу.
— Разрешаю.
Но Сема не знал, как изложить свое дело военным языком, и, досадуя на себя, просто сказал:
— Здесь мой папа, Гольдин, комиссар района.
— Твой папа… — задумчиво повторил начальник и, взяв со стола трубку, закурил, пряча себя в клубах голубоватого дыма. — Ну что ж, пойдем! — С неожиданной поспешностью он запер стол и, накинув на плечи шинель, спросил: — А тебя как зовут, Гольдин?
— Сема!
— Сема, — повторил начальник. — Очень хорошо! Семен, значит.
Они вышли на улицу, и Сема, с трудом поспевая за широким шагом начальника, пошел за ним.
На улице валялись осколки снарядов; заборы у домов были повалены; дома стояли заколоченные, как будто встревоженные чем-то. Всюду были еще теплые следы недавнего боя.
У одного из домов начальник остановился.
— Вот, Сема… — сказал он и вновь пустил на себя столб дыма. — Вот папин дом.
Они вошли в комнату. Какая-то женщина поклонилась начальнику и с удивлением посмотрела на Сему. Начальник снял фуражку и сел. Он вытер большим платком лоб, но на нем все же осталась широкая красная полоса.
— Где же папа? — недоумевая, спросил Сема.
На столе лежал потрескавшийся отцовский ремень, постель была смята и неприбрана, на гвоздике висела вылинявшая, пожелтевшая куртка отца.
— Он ушел? — повторил Сема и сел рядом с начальником. — Ведь еще очень рано?
— Он ушел, — сказал начальник, глядя пристально на Сему, — и очень рано… Отца убили, Сема, твои и его враги.
Сема зажал ладонью глаза и опустил голову. Он еще ничего не понял, и слова начальника еще не дошли до него. Он только знал, что произошло что-то непоправимое и — навсегда. Он встал, сбросил котомку с плеч, вынул и поставил на стол коробку с табаком — подарок Трофима, положил две рубахи, заштопанные и выутюженные бабушкой, — все это уже никому не было нужно. Сема посмотрел на рубахи, на табак и, прижавшись щекой к коробке, заплакал, все еще не понимая ничего. Потом он встал и, сорвав с гвоздя кожаную куртку, пахнущую отцом, согревавшую еще недавно его худое тело, принялся целовать рукава и карманы, вытирая кожей мокрое лицо и плача, уже не имея ни сил, ни голоса. Начальник осторожно снял с него шинель, вытянул из его рук измятую куртку и накрыл ею вздрагивающие плечи Семы.
Что делали с ним, Сема не чувствовал и не знал. Вообще он ни о чем не думал сейчас. На него почему-то брызгали водой, но Сема ничего не понимал.
Его вывели на улицу, и лишь там, глубоко вздохнув, он спросил начальника:
— Когда?
— Одиннадцать дней. При ликвидации банды.
Одиннадцать дней назад отец двигался, смеялся, ходил, и тогда ему нужны были табак и рубахи, и он умывался где-нибудь здесь близко и тоже ходил по этой улице.
— Боже мой, это не может быть! — повторял Сема и щипал себя за руки и хватался за кожаную куртку, висевшую на нем. — Не может быть, боже мой!.. — уже зло кричал он, срывая пуговицы на рубашке и тяжело дыша. — Я хочу видеть, где он, — шепотом сказал Сема. — И я хочу пойти один.
Начальник взял Сему за плечи и проводил его к кладбищу. Они молча шли по липкой грязи окраинной улицы. У высокого холма начальник остановился:
— Вот здесь. А я пойду обратно.
Но он никуда не ушел и остался на улице ожидать Сему — он боялся оставить его одного.
* * *
А Сема взбирался наверх. Не думал он очутиться здесь, на этом проклятом пустыре. Нет, не думал! Не думал и не ждал, а несчастье свалилось ему на голову, на плечи, на сердце. И лучше бы его придушили там, в сумасшедшей толпе, и привезли сюда мертвого и схоронили рядом с отцом!.. Кладбище расположилось по склону высокого холма. Казалось, что могилы бегут сверху вниз. У ног Семы тоже лежала чья-то могила, чье-то большое горе, заросшее дикой травой и затоптанное чужими сапогами… Слез не было, и не было веры в то, что все правда.
Сема взбирался наверх. Безымянные бугры без надгробных плит и украшений, простые и тихие, как само горе, вырастали перед ним, и он лез все выше и выше, скользя по липкой грязи и падая у чужих могил. Но где же отец? И как глупо здесь потерять отца! Но вдруг он увидел знакомое имя на деревянной дощечке и, сорвав картуз, упал на колени. Вот она, родная могила, и вот он — отец. Сема прижался щекой к холодной земле и заплакал за себя, и за деда, и за бабушку, и за всех, кто любил отца. В груди было тесно, и он плакал, ничего не видя перед собой, хватая руками мокрую, мягкую землю. Проклятая земля, отнявшая отца, проклятая пуля, проклятый человек, поднявший на него оружие!
И ведь он же целился, наверно, ведь он боялся промахнуться. «Папа! Ты видишь, я пришел к тебе, но я опоздал. Почему я не пришел, когда еще можно было умереть за тебя, чтобы меня рвали на куски, а ты жил, а ты жил, отец? Сколько я тебя ждал, и опять тебя отняли. Лучше бы убили меня, разве я сказал бы слово, разве пожалел бы себя? И почему я тогда попрощался с тобой на углу, почему не пошел дальше за тобой, отец? Ничего ты не успел сказать мне, и я не успел насмотреться на тебя…»
Сема прижался к земле, потом поднял глаза. Сверху неторопливо бежали могилы. Обидный след человека, нищий след!.. В эти минуты, может быть первый раз в жизни, он почувствовал, как хорошо иметь отца, даже не видеть, а знать, что он есть — седой, с худыми руками. «Ах, отец, зачем все это и где эта сволочь, стрелявшая в тебя, где мне его найти, папа, где можно его нагнать, где мне схватить его за руку и за твое сердце сколько отнять сердец?»
Когда Сема пришел в себя, был вечер. Ветер шевелил тоненькую дощечку на отцовской могиле, и капли дождя робко стучали по ней, словно боясь потревожить сон. А кругом была тишина, и старые, забытые могилы смотрели на Сему… Он встал, застегнул кожанку и вытер холодным рукавом куртки мокрые, покрасневшие глаза. Надо было идти — впереди лежал трудный и опасный путь. Сема медленно побрел вниз, несколько раз оглянулся, постоял и опять пошел, потом с улицы посмотрел наверх, на кладбище, но глаза уже не нашли отцовской могилы…