«Илиада», XIV. 198
Глава первая. Ложе Одиссея
«Одиссея», XXIII. 187
Побережье Эпира нависает над морем голыми, обрывистыми скалами. Нечасто увидишь там зеленое пятнышко, где среди скал приютилось несколько деревьев или даже виноградник, еще реже — белую стену дома. Но все же берега, если смотреть на них с проплывающего мимо корабля, полны разнообразия.
Жаль только, что никто на палубе этого не замечает. Конечно, это не один из тех входящих в моду пароходов, которые доставляют в чужие страны целые орды скучающих бездельников. Такие суда остаются в западной части Средиземного моря и не подходят к берегам, где нет ни отелей, ни иностранных туристов. Этот корабль служит для сообщения между Корфу, Кефалонией и портом Патрас. И пользуются им только те, кого вынуждают дела, да разве что какой иностранец, который проворонил на Корфу регулярный рейс и теперь желает добраться до Патраса, чтобы пересесть там на пароход и доехать до Афин или Константинополя.
Такой иностранец есть и на этом корабле. Едва он поднялся на палубу, как тут же засыпал капитана, рулевого и матросов вопросами на всех известных ему языках. Но, к сожалению, это были языки, которых никто не понимал. На счастье, среди пассажиров нашелся человек, выступивший в роли переводчика. Он объяснил иностранцу, что тот, вероятно, сможет прямо из Патраса ехать дальше. Расписания, правда, нет, а если бы и было, то оно все равно не соблюдается. Но все образуется, а пока можно побеседовать, чтобы скоротать время.
Они сидят на носу корабля — в жаркий июльский день только туда и приносит встречный ветер немного свежести и прохлады. Один устроился на чемодане, другой — на свернутом канате. Они разговаривают несколько часов, но, видно, совсем не склонны сделать перерыв.
— Это, синьор Педреньо, длинная история. Она началась тридцать шесть лет тому назад. Мне было десять лет, и я к рождеству составил для отца на весьма убогой школьной латыни сочинение, где рассказывал о главных событиях Троянской войны и о похождениях ее величайших героев. Теперь я собираюсь, к величайшему своему счастью, собственными глазами увидеть места, где во время скитаний бывал Одиссей.
— Превосходно, синьор Шлиман, но ведь «Одиссея» — это смесь романа о возвращении домой с романом о морских приключениях. И насколько я помню, характер повествования там не везде одинаков, а это значит, что достоверные с точки зрения географии сведения неожиданно обрываются и Одиссея уводят в мир сказки. Возьмите лестригоиов, лотофагов, циклопов...
— Постойте! Это как раз нужное слово. Вы, синьор Педреньо, один из самых крупных и дальновидных банкиров Испании, но вы не ученый. Правда, говоря по чести, я тоже еще не ученый. Но все же я могу сказать, что нет оснований подвергать сомнениям исторические или географические сведения, сообщаемые Гомером. Вы можете пользоваться «Одиссеей» просто как путеводителем. Я делал так на Сицилии и теперь буду продолжать. Вы относите циклопов к миру сказок. Но что вы скажете, если я вам сообщу, что могу точнейшим образом указать место, где находилась пещера Полифема?
— Я удивлен, синьор Шлиман, и прошу более подробного разъяснения.
— С удовольствием. Прежде скажу, что мне стоило немалого труда объехать все побережье Сицилии и, не выпуская томик Гомера из рук, сравнивать его описания местности с действительностью. Циклопы жили на восточном побережье. Примерно в четверти часа ходьбы от Катании находится огромная пещера, где легко могли поместиться отары Полифема.
— Простите, но подобные пещеры можно найти где угодно, не только на Сицилии, да и там, вероятно, не только на восточном побережье.
— Вы полагаете? Но я сказал еще далеко не все — я нашел не одну эту пещеру. Дело в том, что рядом, на берегу, лежит громадная каменная глыба, которая в точности подходит к входу пещеры и отлично бы его закрыла, если бы кто-нибудь был в состоянии ее передвинуть. Но и это не все! Когда Одиссей и его спутники бежали, Полифем, как рассказывается в девятой книге «Одиссеи», схватил и швырнул вслед грекам две скалы.
Это о первой скале, тоже говорится и о второй. Именно здесь, поблизости от грота — это мое третье доказательство! — лежат в море две скалы, те каменные глыбы, которые, вне всякого сомнения, швырнул Полифем.
Испанец, склонив голову набок, прищуренными глазами смотрит на Шлимана. Тот явно сумасшедший. Но нет, «сумасшедший» не то слово. Лучше сказать: одержимый. Его веру ничем не поколеблешь. И он ограничивается расспросами о дальнейших результатах этой археологической поездки по местам, описанным в «Одиссее».
— Свои исследования я продолжал на Корфу. Бытующее среди местных жителей поверье отождествляет Корфу со Схерией, островом феаков. Это подтверждают свидетельства античных авторов: Фукидида, Страбона, Ксенофонта, Геродота. Согласно «Одиссее» город феаков должен находиться на месте теперешнего Палайополиса, и в бухте на самом деле находится остров Понтикониси — тот самый Корабль, который Посейдон превратил в скалу. К сожалению, мне не удалось обнаружить ни малейших следов дворца Алкиноя. Но, во всяком случае, он находился там, где сейчас стоит королевский замок. Если бы потратить достаточно времени, то раскопки, конечно, дали бы больше, но для меня этот пункт не столь уж важен. Во время моего двухдневного пребывания там меня прежде всего интересовал ручей, который традиция отождествляет с потоком, где Навсикая стирала белье, — рядом с ним она и увидала потерпевшего кораблекрушение Одиссея. Навсикая всегда была для меня одним из самых привлекательных и трогательных образов «Одиссеи». Поэтому я, прибыв на остров, сразу и поспешил к этому ручью. Добраться до него очень трудно, так как повсюду прорыты широкие оросительные каналы и многие поля затоплены водой. Ну что ж, я разделся донага и около получаса двигался вперед, где вброд, где вплавь, пока не нашел два отесанных камня, отмечавших место, где царевна стирала белье. К сожалению, проезжей дороги, которая, судя по Гомеру, вела туда, больше не видно, так как вся местность вокруг распахана.
— Это, синьор Шлиман, действительно интересно. А что вы намерены искать на Кефалонии?
— Ничего. Кефалония не имеет для меня никакого значения. Гомер лишь вскользь упоминает об этом острове как о родине двадцати четырех женихов Пенелопы. Я высажусь только потому, что мне сказали, будто там можно нанять лодку, которая доставит меня на Итаку.
Шесть часов лодка лавировала против ветра, пока не достигла Итаки. Была уже ночь, бархатно-черная июльская ночь, напоенная ароматами Ионических островов.
Шлиман торопливо расплачивается с лодочниками и, пробираясь ощупью среди нагромождения прибрежных скал, выходит на берег. Впереди, заслоняя небо, темнеет гора. Это, вероятно, Аэт. Шлнман, глубоко вздохнув, склоняет голову. Он благодарит богов, что они дозволили ему, наконец, высадиться в царстве Одиссея.
В одном из домов еще горит свет. Широкоплечий мужчина в фустанелле и вышитой жилетке, немного поторговавшись, соглашается дать осла для багажа и проводить иностранца до Вати — главного города Итаки.
— Я собирался, собственно, лишь завтра возвращаться в Вати. Но раз ты торопишься, то я отправлюсь с тобой сейчас. Тут я был только по делам.
Когда они выходят на безмолвную ночную дорогу, он говорит:
— Я мельник и зовут меня Панагис Аспройерака. Но кто ты и откуда, о чужестранец? И почему ты прибыл на наш остров, куда с давних пор не приезжают чужестранцы?
— Меня зовут Генрих Шлиман, и живу я в огромном городе Париже. Я прибыл к вам, потому что хочу заняться исследованиями древности, времени, отстоящего от нас на три тысячи лет, когда царем Итаки был Одиссей. Ты, вероятно, слышал о нем?
— Ты хочешь меня обидеть? Как же мне его не знать? Когда он, Хитроумный, был перехитрен Паламедом и поплыл в Трою с двенадцатью кораблями...
Речь мельника журчит так же неутомимо и безостановочно, как горный ручей в колесе его мельницы. Только когда он откашливается или подгоняет упрямого осла, Шлиман у удается задавать вопросы: это Аэт? Можно ли еще отыскать пещеру нимф, возле которой феаки положили спящего Одиссея? Существует ли еще поле Лаэрта? Но неутомимый мельник не слышит вопросов и продолжает рассказывать. Он рассказывает два битых часа, пока вдруг не останавливает осла и не говорит:
— Вот так-то души сватавшихся к Пенелопе и отправились в Аид. Это, о чужестранец, мой дом. Добро пожаловать!
— Благодарю тебя, Панагис, за твой подробный рассказ и удивляюсь, что ты так хорошо знаешь твоего Гомера.
— А что это такое — Гомер?
— Это ведь поэт, описавший похождения Одиссея. Ты его не читал?
Мельник оглушительно смеется.
— Я, как и все жители Итаки, не умею ни писать, ни читать! То, что я тебе рассказывал, я слышал от отца, а он — от моего деда.
— А твои земляки так же хорошо все это знают, как и ты?
— Вероятно, не так хорошо, но кое-что знают и они.
На следующее утро мельник ведет Шлимана к двум старым девам, у которых можно снять хорошую комнату.
Как лучше всего добраться до залива Форкина? Хозяйки показывают Шлиману дорогу и уверяют его, что нынешнюю Дексию все считают древней бухтой Форкина, где на прибрежный песок феаки положили спящего Одиссея.
С сердцем, полным веры, с неразлучным Гомером в руках Шлиман карабкается по крутому скалистому склону к пещере нимф, где пчелы откладывали мед в каменные сосуды, а нимфы на каменных ткацких станках ткали ткани цвета морского пурпура. В пещере царит темнота. Шлиман зажигает большую охапку хвороста. Языки пламени отражаются на блестящих причудливой формы сталактитах — их при желании и известной доле фантазии вполне можно принять и за кувшины и за ткацкие станки.
Он в волнении покидает пещеру и взбирается на гору Аэт. Кое-где на крутом, голом склоне видны еще следы старой дороги, конечно, той самой, что некогда вела ко дворцу Одиссея. Но наверху, на южной вершине, сохранились только развалины стен, несколько цистерн для воды да руины башни. Башня, должно быть, очень древняя — ее возвели без применения раствора, который стал употребляться лишь при постройках более позднего времени.
Шлиман, словно в лихорадке, бросается от одной стены к другой, ощупывает камни, которых касались руки Одиссея, когда тот строил дворец. Шлиман знает, что стоит почти тридцатиградусная жара, но совершенно не обращает на нее внимания. Только в какие-то мгновения он испытывает мучительную жажду. Он стоит и смотрит на остров, простирающийся у его ног, видит на севере от него остров Левкаду со скалою Сапфо, на юге — горы Пелопоннеса. Потом он раскрывает Гомера, хотя давно знает его наизусть, и перечитывает все сцены, происходившие на том самом месте, где он теперь стоит. Шлиман вынужден то и дело опускать книгу — слезы мешают ему читать, слезы величайшего счастья: он может насладиться днем, о котором мечтал на мансарде в Анкерсхагене.
На следующее утро — еще до рассвета он уже успел выкупаться в море — Шлиман с четырьмя рабочими поднимается на гору. Они идут с кирками и лопатами, а двое ребят тащат пузатые кувшины с водой и вином.
Шлиман прослушал сотни лекций по археологии и изучил сотни книг, но он не слышал и не читал ни слова о том, как подступиться к засыпанным землей древним руинам, как их раскапывать. Конечно, раскопок производилось много, и в эпоху Возрождения и в прошлом столетии, в Помпеях. Но тогда люди, проводившие раскопки, стремились лишь найти клад и обогатиться или обнаружить статуи, чтобы продать их во дворцы королей и кардиналов. Но он, Шлиман, не ищет ни кладов, ни статуй. Он ищет только стены, в которых жили его герои, герои Гомера, ищет эти стены, чтобы пролить свет на жизнь героической эпохи. Он хочет сперва показать, что они на самом деле жили, а потом, как они жили. Тут у него нет предшественников и он не может опереть-ся на чей-либо опыт. Тут он может полагаться лишь на свой практический ум.
Есть ли вообще смысл начинать именно здесь? Не надо ли еще до раскопок иметь веские доказательства, что место выбрано правильно? Доказательства доказательствами, но сейчас вполне достаточно его уверенности! У него нет никаких доказательств, но он всем сердцем убежден, что именно на этом плато находился дворец Одиссея. Хватит рассуждать и раздумывать! Пора приниматься за работу. Плато имеет метров семьдесят в длину и метров десять в ширину. Где и как начинать? Первым делом, естественно, надо уничтожить густой кустарник, который будет мешать раскопкам. Пока рабочие заняты этим, Шлиман ходит по плато и внимательно его осматривает. Он вспоминает то трогательное место поэмы, когда вернувшийся домой странник открывается жене и, дабы рассеять ее сомнения, дает ей непреложное доказательство, что он действительно Одиссей. Он рассказывает Пенелопе, как, срубив роскошную, длиннолистую оливу, сделал ее пень основанием своего ложа и возвел вокруг стены дворца. Может быть, удастся найти след этого исторического дерева и он даст направление дальнейшим раскопкам?
— Итак, копать мы начинаем здесь!
Рабочие находят остатки кирпичей и множество черепков. Они считают их ненужными и отбрасывают в сторону. На глубине в шестьдесят шесть сантиметров они натыкаются на материковую скалу. Как тщательно ни осматривай .каждую лопату земли, дерева нет и в помине. Но в скале заметны глубокие расселины. В них-то и могли уходить корни дерева! Так, конечно, и было, в этом нет сомнений, хотя настоящее доказательство все еще остается погребенным на вершине Аэта.
— Продолжайте рыть рядом!
Появляются фундаменты стен, но это совсем маленький домик, едва ли больше обычной комнаты, — ширина дверного проема не достигает и метра. Это совершенно не похоже на царский дворец. Да и не раствором ли скреплены камни? Так оно и есть.
Золотые украшения из пятой микенской гробницы
«Маска Агамемнона»
Значит, этот домик построен, по меньшей мере лет через семьсот после Троянской войны — в гомеровские времена постройки возводились еще без раствора.
— Прекращайте, друзья!
Шлиман, мокрый от пота, задумчиво ходит из стороны в сторону. Что делать? Он наклоняется и исследует каждую пядь земли, священной земли, по которой ступал Одиссей. Не найдется ли где заманчивого следа? Иметь бы глаза, видящие сквозь землю! Стой, что там за камень, край которого обтесан, кажется, в форме полукруга? Шлиман опускается на колени и начинает ковырять землю перочинным ножом. Она не поддается, твердая как камень — к ней, по-видимому, обильно примешаны остатки жженых костей.
— Брось-ка сюда кирку, Константин ос!
С киркой дело идет куда быстрей. О, там что-то звякнуло — торопливая кирка разбила маленькую красивую вазу. Шлиман с силой отшвыривает прочь кирку. Он готов расплакаться, но сейчас не до этого. Там, где находился один сосуд с пеплом — а он, кажется, наполнен именно пеплом, — находятся, вероятно, и другие. Кирка разрыхлила верхний слой, теперь можно действовать и ножом. Он должен постоянно сдерживать свое нетерпение: ему кажется, что работа идет недостаточно быстро. Но она ведь и не должна идти быстро, ибо тогда одно повредишь, а другого не заметишь!
Надежды его не обманули. Плотно друг к другу стоят и лежат сосуды самой разнообразной формы, высотой от пяти до одиннадцати сантиметров. Еще несколько сосудов ломаются, когда Шлиман вынимает их или когда пытается удалить приставшие к ним твердые комочки земли. Целые — их всего ими. — стоят на краю ямы. Два сосуда расписаны красивым орнаментом, пальметтами, меандрами и какими-то едва заметными фигурами. Но стоило им побыть несколько минут на солнце, как линии рисунков так потускнели, что их нельзя уже и различить. Больше в яме ничего нет? Нет, здесь еще кривой нож, обломки меча, витое бронзовое украшение и глиняная фигурка богини, играющей на двух флейтах.
Шлнман еще раз обследует каждый уголок. Он отдал бы пять лет жизни за одну надпись. Да, на лекциях в Париже постоянно говорилось о надписях, их было несметное множество. А здесь нет и малейшей буковки!
Обливающийся потом Шлиман поднимается с колен и усаживается на краю круглой ямы. Он то и дело поглаживает пять урн, которые ему посчастливилось найти. Мысленно он проходит по всем известным ему музеям. Нет, сосудов такой формы нет нигде. Даже древнейшие из дошедших до пас — куманские вазы Неаполитанского музея — не похожи на них. Это доказывает, что сегодняшние находки намного их старше. Шлиман с благоговением взирает на урны. Он не сомневается: в этих урнах пепел Одиссея, Пенелопы и их потомков!
«Не пообедать ли нам?» — спрашивает один из рабочих. Шлиман кивает, и они садятся в скупой тени оливкового дерева, растущего на склоне, отламывают куски хлеба и мешают вино с тепловатой водой. Еда очень простая, но ведь ячмень рос на полях Итаки, виноград зрел на ее склонах, а там, где они сидят, некогда находился двор многостойкого Одиссея! Может быть, это как раз то самое место, где Одиссей прослезился, когда снова увидел своего любимого Аргуса, а пес, узнав хозяина, о котором тосковал двадцать лет, сдох от радости?
Рабочие и дети с глубоким волнением внимают чужестранцу, когда он делится с ними своими мыслями. После обеда они продолжают раскопки, продолжают и на следующий день. Но больше ничего не находят.
Шлиман направляется в деревню Хагион Иоаннон, поблизости от которой должно лежать поле старого Лаэрта. По дороге он находит на скале полустертую от времени греческую букву. Она, вероятно, была высечена еще Одиссеем. Почему Одиссеем? — могут спросить. Ну, а почему не Одиссеем? Пусть-ка это сперва докажут!
Поле Лаэрта Шлиман узнает без труда, хотя иной, несведущий наблюдатель и не заметит никакой разницы между ним и сотней других полей острова. Шлиман садится на камень, вытаскивает из кармана Гомера и с глубоким благоговением читает двадцать четвертую песнь, где рассказывается о том, как Одиссей пришел к своему старому отцу и открылся ему.
Ни один иностранец не может бродить по острову, не вызывая любопытства, а этот, о счастливых находках которого разнеслась молва по всем деревням, и подавно. За Шлиманом идут жители близлежащего селения, мужчины и женщины, молодежь и старики, и засыпают его вопросами. Шлиман показывает жестом, что вопросы ему надоели. «Лучше я прочту вам, что произошло на этом месте три тысячи лет тому назад», -— и он читает им половину песни, сперва на языке Гомера, потом переводит на диалект — смесь новогреческого с итальянским, которым пользуются теперь на острове.
Стихи Гомера западают в душу слушателей глубже, чем слова евангелия. Когда Шлиман кончает, они со слезами на глазах обступают его и говорят:
— Ты доставил нам огромную радость, и мы благодарим тебя тысячу раз.
Они поднимают на руки удивленного Шлимана и с триумфом несут в деревню. Там они все соперничают в выражении благодарности и оказании ему гостеприимства.
— Приходи к нам еще! — несется ему вслед, когда он отправляется дальше.
Но еще быстрее, чем бодрый путник, по неведомым тропкам бежит молва. Едва Шлиман завидел у моря низенькие белые домики деревни и подумал, что это, вероятно, Левке, лежащая на северном склоне Нерита, как тут же заметил, что из деревни навстречу ему движется торжественная процессия. Во главе ее идет священник в праздничном, расшитом золотом облачении.
— Добро пожаловать, дорогой гость! — восклицают они, и каждый пожимает Шлиману руку.
Потом его ведут в деревню. Сколько он ни повторяет, что торопится, его не отпускают. Все хотят его угостить. Кто-то приносит стол и ставит на площади под платаном:
— Поднимись, друг, на него, чтобы все тебя слышали!
И вот Шлиман стоит на столе и читает им первую половину двадцать третьей песни — читает о встрече вернувшегося домой Одиссея с Пенелопой, самой верной и лучшей из жен. Снова у слушателей текут слезы, и снова они не знают, что бы еще приятное сделать своему другу-чужестранцу. Приносят кувшины с вином, и все хотят с ним чокнуться. Приносят ему множество древних монет, которые они нашли на своих полях. Прежде чем его, наконец, отпустить, они все по очереди его целуют.
День идет за днем. Шлиман бродит неутомимо по всему острову. Он частенько посмеивается над археологами — специалистами, которые за деревьями не видят леса и пытаются своими учеными гипотезами опровергнуть чуть ли не всего Гомера. А ведь здесь каждый камень, каждая гора, каждая бухта доказывают его правоту! Но все же было бы весьма полезно иметь иногда рядом .кого-нибудь из этих кабинетных ученых. Тот, вероятно, в один миг прочел бы надписи: одни из них так попорчены, что не разберешь и смысла, а буквы других так отличаются от обычного написания, что Шлиман чувствует свою беспомощность. Может быть, кабинетные ученые объяснили бы также, что значат этот похожий на бараний рог камень н маленькие зеленые кубики, которые только что нашел в саркофаге рабочий? Впрочем, тот недостоин считаться потомком Одиссея — он ничего не желает знать о Гомере, а хочет получить двести франков за свою находку. Но потом он отдает ее и за двадцать пять. Другой рабочий так не дорожится — все глиняные фигурки и найденные рядом монеты он охотно отдает за франк.
Шлиман, довольный, идет дальше. Обнаруживает поле и закуты Евмея, заходит в крестьянские дома. Они построены так же, как и дома любимой им героической эпохи, и так же гостеприимны. Да и многое другое осталось здесь таким же, как было.
Однажды путник забредает в очень отдаленную местность, лежащую на юге острова. Из одинокой усадьбы бросаются на него четыре разъяренных пса и грозят разорвать на куски. Пока он дозовется помощи, собаки его растерзают — тут Шлимана осеняет спасительная мысль. Ведь однажды и Одиссей оказался в подобной ситуации:
Шлиман отбрасывает палку и садится в пыль. Хотя собаки и продолжают, как и тогда, вовсю лаять, но не кусают его. Наконец прибегает крестьянин — как тогда прибежал достойнейший Евмей, свинопас, — и избавляет незнакомца от опасности.
— Прошу прощения, — говорит он кротко. — Собаки знают всех соседей и почти не лают, когда те приходят. Чужие же, насколько я помню, еще никогда не являлись ко мне. Да это и не за чем, ибо я очень беден.
— Если ты столь беден, — отряхивая со штанов пыль, говорит Шлиман, отчасти сердитый, а отчасти довольный, что оказался в положении Одиссея, — то тебе не следует держать четырех огромных псов, которых труднее прокормить, чем двух человек.
Старик гордо выпрямляется.
— Мой отец держал четырех собак, и дед, и прадед— и так со времен Одиссея. Заходи-ка в мой дом и подкрепись виноградом и персиками.
Платы он брать не хочет, и Шлиман в благодарность читает ему те строфы, которые, на счастье, вовремя вспомнил, а затем весь отрывок о том, как Евмей принимал Одиссея.
— Я об этом уже слышал, — задумчиво отвечает старик. — Но кто-то однажды рассказывал, что есть еще древняя книга, повествующая о войне греков против Трои. Это правда? Может быть, и ее ты знаешь?
— Правда. Эту книгу я тоже знаю, но больше задерживаться не могу. Скоро полдень, а мне надо до наступления вечера обследовать всю южную часть острова.
— Ну хорошо, тогда я тебя провожу. Собаки постерегут дом, а ты по дороге расскажешь мне, что знаешь.
Так они и делают. Любознательность старика ненасытна, он весь день ходит со Шлиманом, а вечером даже провожает его в Вати.
В последний из девяти счастливых дней, проведенных на Итаке, путник еще раз посещает деревню Левке и деревню Ексоге, где еще не бывал. Там его встречают так же радушно, как и повсюду. Учитель просит зайти в школу и посмотреть тетради учеников. Едва Шлиман принимается за это, как в комнату влетает молодой еще, крепкий мужчина.
— Я кузнец, — говорит он, — пойдем скорее в мой дом. Мою жену зовут Пенелопа, а сыновей — Одиссей и Телемах!
Добрую часть пути жители деревни провожают Шлимана.
— Будь здоров, друг, до счастливой встречи! — кричат ему и жители Левке — они не пропустили его, прежде чем он не поднялся еще раз на стол под платаном и не прочел им несколько десятков строф Гомера.
Дом в Вати битком набит людьми, пришедшими с ним попрощаться. Среди них и владелец четырех свирепых псов и приветливый мельник, который сделал столь прекрасной его первую прогулку по острову и теперь опять явился со своим ослом, чтобы проводить друга на пароход.
Долго еще стоит Шлиман на палубе и смотрит на исчезающий в дымке остров. С тех пор как он покинул Анкерсхаген, он нигде не был так счастлив, как здесь.
С Гомером в руках начал он свою исследовательскую поездку, Гомер и дальше остается его проводником. Конечно, все места, которые он посещает в материковой Греции, интересны: Коринф и Аргос, Навплион, Лернейское болото, интересны и острова— Гидрея н чудесная Эгина — и классические Афины. Там Шлимана гостеприимно ждет дом Теоклетоса Вимпоса, бывшего студента н его учителя греческого языка, ныне профессора университета н вдобавок архиепископа. Но все эти места трогают лишь рассудок Шлимана, но не сердце.
Сердце его наполняется радостью и волнением лишь тогда, когда он посещает места, где жили герои Гомера, — осматривает циклопические громады крепости Тиринфа или особенно — золотые и бесконечно мрачные Микены. Тут он совершенно не замечает ни голода, ни жажды, ни мук, причиняемых ездой на жалких росинантах с веревкой вокруг шеи вместо уздечки и неудобным деревянным седлом. Не мешает ему н то, что в каждой из жалких деревенек, которые стоят ныне на местах былой славы, на него нападают мириады клопов и блох и ои вынужден ночевать в поле, где небо Греции служит ему одеялом, а Гомер — подушкой.
После долгой и утомительной поездки верхом он, прибыв в Харвати, не отдыхает, а сразу же в сопровождении мальчика поднимается к руинам дворца Агамемнона. Здесь находится фундамент башни, на которой стражники ждали сигнального огня, что было для Агамемнона знаком счастливого возвращения, а для Клитемнестры и Эгиста — знаком позорного убийства. Ушедшие в землю каменные глыбы буйно заросли иглицами и бескровными асфоделями. Над засыпанными воротами торжественно возвышаются львы — древнейшая в Европе скульптура. Под ними проезжал, отправляясь на войну, Агамемнон: сверкали латы, развевался султан шлема. Под ними он проехал, возвращаясь назад, и в ту же ночь валялся в луже собственной крови, зарезанный, словно бык возле яслей.
Здесь стояла Электра и взывала к Аполлону.
Куда ни поглядишь, со всех сторон вздымаются мрачные горы. Только если смотреть на юг, взгляд простирается далеко через равнину «многоконного» Аргоса вплоть до сверкающей, как опал, Навплийской бухты. Ни ветерка, ни шелеста листьев. Здесь царство смерти. Откуда-то издали, с холмов, доносятся замирающие звуки пастушеской свирели.
Здесь, в крепости, были похоронены убитые, а чуть поодаль, за внешней стеной, предали земле, которую они осквернили развратом и убийством, Эгиста и Клитемнестру. Здесь, вероятно, можно найти их могилы — Павсаний их еще видел, стоит только покопать. Здесь следует вести поиски, когда придет время!
С трудом удается Шлиману прервать свои долгие размышления. Мальчишка-проводник проявляет нетерпение, он хочет вести его к сокровищнице Атрея, которую местные жители называют могилой Агамемнона. В конце торжественного дромоса над дверным проемом лежит огромная каменная плита длиной в девять и высотой в полтора метра. Можно войти в находящееся за ним помещение, но там темно, как в преисподней. Проходит полчаса, пока мальчик бегает в деревню за спичками. Зажженная охапка хвороста освещает потрясающий своей торжественностью свод и будит тысячи летучих мышей. Они начинают беспорядочно летать вокруг пришельцев, словно тени умерших в подземном мире Гомера.
Спустя месяц после высадки на Итаке Шлиман покидает Грецию. Через Константинополь он едет в Кале-Султание, город, лежащий на берегу Дарданелл. О лошадях и проводнике позаботился русский консул. Путь его лежит в Трою.
Но где она, Троя-Илион? Только в названии Нового Илиона, который рнмляне основали якобы на месте древнего города героев, слышится отзвук ее имени, но и о его местоположении спорят ученые. Однако почти все они сходятся в мнении, что древняя Троя находилась там, где над широкой долиной, предполагаемой долиной Скамандра, поблизости от турецкой деревни Бунарбаши, возвышается холм. По слухам, путешественники находили здесь иногда древние камни и черепки.
Шлиман едет верхом в Бунарбаши. Это грязная и бедная деревня насчитывает только двадцать три дома. Пятнадцать из них принадлежат туркам, восемь— албанцам. На каждой крыше — гнезда аистов, до двенадцати на одном доме, но сейчас, в разгар лета, они все пусты. Уж не это ли страна святого Иоанна, о которой рассказывали старик причетник и Петер Вёллерт? «Может быть, — думает с улыбкой Шлиман, — я здесь вовсе и не первый из Анкерсхагена, может быть, задолго до меня в Трое побывал наш аист, живший на крыше пасторского сарая?»
Проводник советует ему остановиться в доме одного албанца. Едва переступив порог, Шлиман выскакивает обратно: стены, скамейка для спанья, балки потолка — все кишмя кишит клопами.
— Я не могу спать в помещениях, — объясняет он. — Буду спать под открытым небом.
Он ищет лошадь и проводника, который хоть немножко говорил бы по-гречески, и после долгих усилий находит. Цена скандально высока, но Шлиман, против обыкновения, платит, не торгуясь: мечта его детства начинает становиться явью. Он находится на троянской равнине. Правда, многое выглядит иначе, чем представлялось ему в мечтах. Сама равнина намного больше, чем он думал, да и Троя отстоит от моря значительно дальше. Однако все это так или иначе прояснится.
Но пока одно разочарование следует за другим. На холме он не находит ни остатков кирпича, ни черепков. Неужели ученые н путешественники ошибались? В конце концов подобное случалось не раз. Значит, надо прежде всего отыскать источники.
— Веди-ка меня к источникам.
По дороге Шлиман вспоминает Гомера:
— Здесь, эфенди, — говорит проводник и показывает рукой вокруг.
У подножья скалы бьют два ключа, тут же рядом — третий, четвертый, пятый... Шлиман насчитывает тридцать четыре.
— Ты плохо считал, — упрекает его крестьянин из Бунарбаши. — Их сорок. Поэтому место и называется «Сорок глаз».
Раздосадованный Шлиман ходит от одного источника к другому, окунает в них карманный термометр — вода повсюду одной и той же температуры; семнадцать с половиной градусов. Это, как и само число, не согласуется со словами Гомера: значит, Троя находилась в другом месте! Но ведь именно здесь на радость всем поклонникам Гомера ученый-путешественник Лешевалье обнаружил два источника, холодный и горячий! Ох уж, эти ученые! Отожествление питаемого этими источниками ручья со Скамаидром тоже не выдерживает критики: эта болотистая речонка трехметровой ширины совершенно не соответствует тем многим славным эпитетам, которыми Гомер награждал Скамандр.
Но одних этих аргументов, разумеется, недостаточно, чтобы поколебать укоренившуюся традицию. Едва забрезжил рассвет, как Шлиман, спавший на холме, поднимается и спешит разбудить своего проводника. Через четверть часа они уже в пути и Шлиман пытается разыграть на месте, на холме возле Бунарбаши, эпизод последнего поединка Гектора с Ахиллесом, когда они, преследуя друг друга, трижды обежали вокруг стен города. Изнемогая от жажды, проводник трусит вслед за Шлнманом, тот то перепрыгивает через ручей, то бежит по полю, то мчится по краю холма. Проводник ни секунды не сомневается, что аллах поразил чужестранца безумием. Два часа продолжается гонка, местами из-за крутизны подъема приходится двигаться на четвереньках, и все же территорию предполагаемой Трои они успевают обежать только раз. Значит, Троя не могла находиться здесь! Потом Шлиман несколько часов изучает местность. Он медленно движется по холму возле Бунарбаши, низко нагнувшись, внимательно, шаг за шагом, осматривает каждый камень, каждый комок земли. Ему не попадается ни одного обработанного камня, ни одного черепка. Хотя Микены и Тиринф были разрушены на несколько столетий позже Трои, там такая масса камней и черепков, что их будут находить еще и через десять тысяч лет! Значит... Но стой, не надо слишком торопиться. Если бы, к примеру, Троя не знала ни кирпича, ни камня, если бы дома были из дерева (что явно противоречит Гомеру), если бы там не было даже керамики (что противоречит здравому смыслу), то там по крайней мере должны были бы сохраниться хоть какие-то следы дорог. Но даже на это нет ни малейшего намека. Значит, теория, утверждающая, что Троя находилась около Бунарбаши, неправильна.
Ученые — народ очень упрямый, они с невероятной настойчивостью держатся своих теорий, и тем сильнее, чем ошибочней эти теории. Чтобы поколебать их, надо проявить не меньшее упорство. Шлиман нанимает пятерых рабочих с мотыгами, кирками и корзинами.
На следующий день они начинают повсюду рыть ямы, закладывать поисковые шурфы: уже на незначительной глубине, от шестидесяти сантиметров до метра, обнажается материк. Нигде никаких следов кирпичей или керамики, нигде ни малейшего признака поселения. После двух дней непрерывной работы — точнее, после тридцати шурфов — Шлиман велит перестать копать. Теперь даже самый упрямый приверженец теории Троя-Бунарбаши не сможет ее дольше отстаивать.
Возникает новая задача: найти настоящую Трою. К тому же появляется еще один аргумент против Бунарбаши. Известно, что стан греков — Гомер упоминает об этом сотни раз — находился на Сигейском мысу. Но от этого мыса до холма возле Бунар-баши сорок Километров. Шлиман целый день ездит верхом от мыса к холму и обратно, чтобы восстановить события первого, описанного в «Илиаде» дня.
...На рассвете Агамемнон собирает греков и дает им лицемерный совет вернуться на родину. Греки принимаются тянуть корабли к морю. Одиссей убеждает их продолжать борьбу. После долгих разговоров решают остаться, и воины начинают готовить еду. Агамемнон приносит быка в жертву Зевсу, и самые прославленные герои принимают участие в торжестве. Нестор снова держит речь. Агамемнон выстраивает воинов в боевые порядки. Тем временем троянцы, вооружившись, выходят из ворот и сразу бросаются в бой. Битва разыгрывается в долине Скамандра, настолько близко от ворот города, что Елена может показывать старому Приаму греческих героев и называть их по именам. Парис вызывает Менелая на поединок. Гектор держит речь, держит речь и Менелай. Один из них посылает посланцев в город, другой — в лагерь за ягнятами для жертвоприношений. (Если бы Троя находилась около Бунарбаши, то Талфибий лишь на одну дорогу потратил бы шесть часов!) Жертвоприношения и торжественная клятва. Единоборство. Нарушение клятв. После долгих речей — битва с переменным успехом. Отход, возвращение и снова отход...
Эксперимент был, правда, не из очень занимательных, но все же оказался весьма полезным. Ведь если подсчитать, сколько всего пришлось пройти грекам за один только этот день, то (при условии, что Троя находилась около Бунарбаши) получалось, что греки к семи часам вечера должны были покрыть расстояние в восемьдесят четыре километра и, помимо этого, биться в нескольких сражениях и совершить много других требующих времени дел.
Когда Шлиман проверял эти аргументы, его внимание все снова и снова привлекал холм, возвышавшийся метров на пятьдесят над долиной Скамандра.
— Это Гиссарлык, эфенди, — говорит проводник. Слово это по-турецки означает «дворец».
Шлиман высказывает желание направиться туда. По пути он пересекает плоскогорье, усеянное черепками и обломками: четыре наполовину засыпанные колонны торчат из земли. Это, вероятно, Новый Илион. Торопливо перелистав Страбона, он находит известие, которое рассеивает все сомнения. Значит, именно сюда ездил Ксеркс, а после него Александр Македонский, именно здесь Лисимах, его преемник, основал новый город, обнес его стенами и украсил, затем пришли римляне, потомки троянского героя Энея, и чтили Новый Илион как свою прародину.
Неужели Ксеркс и Александр, неужели римляне и их вдохновенный поэт Энний ошибались? Неужели прав один лишь тот критикан и скептик Деметрий, который — острое словцо истории! — происходил из городка Скепсиса. Он утверждает, что Новый Илион не имеет ничего общего с Троей. Но он заблуждается. На том месте, где был воздвигнут Новый Илион, прежде стоял древний, священный город.
Шлиман, охваченный лихорадкой исканий, носится по холму, не забыв при этом измерить, что плато, лежащее на вершине холма, имеет в длину двести тридцать три метра и столько же примерно в ширину. Он собирает камни и черепки, в основном римской эпохи и, следовательно, не представляющие для него интереса. С помощью метра, палки и ножа сверлит он в почве дыры, лазит по склонам, ищет, находит, вытаскивает из карманов найденное час назад, чтобы набить их вещами, которые ему кажутся более ценными и интересными.
Когда же он, наконец, совершенно обессиленный ложится под дерево, он непоколебимо убежден: Троя Приама н Гектора находилась здесь! Весь этот холм— сплошные руины: на развалинах гомеровской Трои, а может быть, на развалинах и более поздних поселений продолжали возводить постройки Лисимах и римляне. Значит, если он хочет найти Скейские ворота, над которыми в башне сидела Елена с царем и старейшинами, найти дворец — о Гиссарлык! — Приама и дворец Париса, найти храм Афины и Гекаты, есть один только путь: надо убрать прочь все то, что в последующие века было здесь построено и затем тоже обратилось в развалины.
Работа эта столь огромна, что до сих пор никому не приходило в голову за нее браться и никто даже не считал ее осуществимой. Но Шлиман снова видит погруженную в полумрак комнату с низкими потолками, где горят свечи рождественской елки, и снова слышит высокий мальчишеский голос: «Когда я вырасту, я раскопаю Трою».
«Да, я раскопаю ее! Так же как я преодолел болезнь, бедность и нищету, я преодолею все препятствия, которые будут мне ставить турецкое правительство, леность, зависть и, вероятно, не в последнюю очередь протестующие крики невежд, утверждающих, что Троя находилась около Бунарбаши! Я раскопаю Трою!»
Дни, следующие за этим часом внутреннего озарения и подъема, до краев наполнены различного рода исследованиями. Шлиман обращается к греческим описаниям путешествий и находит там в изобилии материал, подкрепляющий его уверенность. Однако эти почерпнутые из книг аргументы не имеют в конечном итоге решающего значения, ибо здесь говорят как камни, так и воды! Главные аргументы — это сами реки Скамандр и Симоент, а также скалы Ройтейского и Сигейского мысов. Здесь не в пример Бунарбаши можно за время, соответствующее описанным у Гомера событиям, обежать вокруг скрытого в земле города и легко вычислить, где находился бук Зевса, могила Ила и дикая смоковница, росшая у стены. Здесь, и только здесь, могли они находиться!
В один из этих дней Шлиман стоит на крыше дома в Енишахире, маленьком турецком городке, лежащем на мысу Сигей. Позади, окутанная аметистовой дымкой, встает из фиалкового, почти недвижимого моря Самофракия, на снежной вершине которой некогда восседал Посейдон, взиравший на своих врагов-троянцев. С противоположной стороны, за холмом Гиссарлык, возвышается поросшая лесом гора Ида, трон отца богов. А между Идой и морем, залитая вечерним солнцем, простирается троянская равнина, где десять лет два героических народа противостояли друг другу. Здесь они ненавидели и убивали, здесь они любили и произносили слова, что и через три тысячи лет относятся к самым прекрасным и возвышенным из всего созданного людьми.
Шлиману кажется, будто сквозь легкую дымку тумана, опустившегося на землю, он видит носы кораблей, стан греков, развевающиеся султаны шлемов и блеск оружия, снующие туда и сюда отряды, слышны боевые возгласы и клич богов. А позади высятся стены и башни славного города...
Над равниной звучит самая прекрасная музыка, звучат стихи Гомера.
Постепенно темнеет. Зажигаются сторожевые огни. Внезапно видения исчезают. И вот он опять на крыше турецкого дома.
На следующий вечер Шлиман сидит у Френка Кольверта, американского вице-консула, в Кале-Султание.
— Я весьма счастлив, что вы, ученый, придерживаетесь мнения, что Троя находилась на месте нынешнего Гиссарлыка. Я тоже в этом убежден. До сих пор почти никто не разделял моего убеждения: к голосу Мак-Ларена, когда он сорок пять лет тому назад выступал за Гиссарлык, никто не прислушался, а к голосу Эккенбрехера и подавно. Все авторитеты были против нас и за Бунарбаши — Лешевалье, Реннель, Форхгаммер, Модуи, Велькер, Тексье и сотни других, не говоря уже о новейших немецких авторитетах — прусском генерале Мольтке, картографе Киперте, археологе Эрнсте Курциусе. Вы меня делаете воистину счастливым, господин Шлиман, и я с удовольствием предприму все, что будет в моих силах, чтобы помочь вам.
— Мне, по-видимому, придется воспользоваться вашим предложением, ибо, насколько мне известно, получить от турецкого правительства фирман, разрешающий раскопки, будет довольно трудно. Может быть, вы поможете мне и снестись с землевладельцами, которым принадлежит холм?
— Начало уже сделано, — улыбаясь, отвечает Кольверт. — Я вижу, вы не знаете, что восточная часть холма принадлежит мне. Но вы, конечно, видели следы моих поисковых шурфов. Но ведь я не ученый, а только купец и между делом археолог-любитель. Итак, приезжайте как можно скорее н начинайте копать.
— Я приступлю к раскопкам весной !869 года.
Но сейчас еще только лето 1868 года. Человек, желающий считаться археологом, должен проявить себя как автор ученых книг. И вот из путевых дневников очень быстро, как и все, за что ни берется Шлиман, возникает книга: «Итака, Пелопоннес и Троя». Ее печатали дольше, чем она писалась. Расходы по изданию книги тиражом в семьсот экземпляров берет на себя автор, а издательство отчисляет ему половину стоимости каждой проданной книги. Немецкий перевод делает старый учитель Шлимана, кандидат Андрес.
Но одной только книги недостаточно, даже если она и имеет подзаголовок «Археологические исследования». Как говорил Мефистофель? «Титул должен внушать к ней доверие».
Адольф, двоюродный брат, ныне советник юстиции в Шверине, одним из первых прочитавший книгу, держится того же мнения и предлагает свое посредничество. Философский факультет Ростокского университета присуждает ученые степени и заочно — для этого достаточно представить научный труд и написанную по-латыни автобиографию. Адольф близко знаком с профессором Бахманом и обещает позондировать почву. После оживленной переписки Шлиман переводит автобиографическое введение к своей книге на французский, латинский и греческий — он уверен, что писать так бегло, как он, по-древнегречески может в лучшем случае какой-нибудь парижский профессор. Шлиман прилагает к этому свою книгу н еще на всякий случай — описание путешествия по Дальнему Востоку. В сопроводительном письме он просит факультет соблаговолить присвоить ему степень доктора философии.
2 апреля 1869 года все это получает старый Герман Карстен, декан. На следующий же день он назначает профессора Бахмана референтом.
Не проходит и недели, как Бахман дает отзыв. Референт не только специалист — он еще вдобавок сторонник теории, утверждающей, что Троя находилась около Бунарбаши. Он видит наивность Шлимана, видит, что тот непоколебимо верит в Гомера, не меньше, чем ортодокс-лютеранин старой школы верит в библию. Но он видит и другое: божью искру, силу интуиции — Шлиман велик даже в своих заблуждениях.
«Даже если критические мотивы, лежащие в основе его рассуждений, — пишет Бахман, — не могут быть целиком одобрены, то солидное, самостоятельное исследование заслуживает признания, ибо всегда интересно, когда очевидец противопоставляет свое мнение, добытое в результате тщательных изысканий, мнению предшествующих исследователей».
Наиболее сильное впечатление на Бахмана произвело описание Итаки. Это, по его мнению, столь значительный вклад в топографию, гомероведение и этнографию, что «исследование этого острова можно наверняка считать законченным». А как же с тем, что для Шлимана важнее всего остального, — с Троей и Гиссарлыком? Эти выводы «малоубедительны», и Шлиман «явно заблуждается н относительно местоположения Трои и относительно Скамандра и Симоента. Впрочем, со стороны Шлимана было на самом деле смело после проведенных в 1839 году исследований профессора Форхгаммера и английского морского офицера Спратта, которые раз и навсегда разрешили этот вопрос, снова выступать в защиту противоположного мнения о местоположении Илиона».
Что же касается приложенных автобиографий, то референт не пожалел труда и подчеркнул все грамматические погрешности. Автобиография, написанная по-латыни, невзирая на отдельные ошибки, с точки зрения языка вполне удовлетворительна, перевод же оной на древнегреческий лучше бы отсутствовал вовсе, ибо он показывает, что его автор не проходил синтаксиса.
Но на это можно не обращать внимания, ибо «успехи господина Шлимана, — заканчивается отзыв,— в области археологическо-топографических исследований, благодаря которым он стал достойным продолжателем своих предшественников-ученых, столь значительны, что, невзирая на отдельные имеющиеся возражения, я без всяких сомнений высказываюсь за присуждение ему ученой степени».
«Меня поразили, — пишет, в свою очередь, профессор Фрицше, — разносторонние познания этого самоучки. Человеку, который способен написать приложенное археологическое сочинение, можно с полным правом присвоить степень доктора». Правда, Фрицше делает небольшую приписку: «Часть, посвященная Трое, с научной точки зрения не выдерживает критики».
Одобрительные отзывы дают затем профессора Репер и Беккер. Последний замечает: «Такого самоучку, как господин Шлиман, наверняка примет с распростертыми объятиями любой философский факультет». После того как и остальные профессора высказались за присуждение Шлиману ученой степени, факультет направляет в соответствующее министерство представление, где называет Шлимана человеком с «гениальными способностями к языкам». Двадцать седьмого апреля герцог собственной рукой подписывает документ о присуждении степени «Генриху Шлиману из Калькхорста, ученому, не занимающему официальной должности, ныне проживающему в Париже».
Торжественный диплом пересылают в Шверин, Адольфу, как представителю Шлимана, ибо самого его, вновь испеченного доктора философии Ростокского университета, уже нет в Париже.
Он снова в Америке. Когда Шлиман с Гомером н ради Гомера предпринял свое путешествие, он начал новую главу своей жизни. Теперь он предпринимает еще одно путешествие, чтобы завершить другую главу — положить конец пятнадцатилетним разногласиям и изматывающим нервы ссорам. Брак с Катериной надо расторгнуть. Адольф, опытный юрист, и здесь помогает советом. Он ставит его в известность, что в Мекленбурге или Франции развод потребует почти столько же времени, как в России. «Но ведь ты американский гражданин. Там развестись куда легче!»
Из-за этого Шлиман и находится в Индианаполисе. Он пытается склонить сразу пятерых адвокатов вести дело в таком темпе, к которому даже они ие привыкли.
— Это невозможно, мистер Шлиман, — отвечают они. — Как раз сейчас пересматриваются наши законы о разводе. Следовательно, придется подождать, пока будут изданы новые. Мы хотим тут же предупредить вас, что они не будут столь удобны, как нынешние, ибо все считают, что действовавшее до сих пор законодательство слишком упрощало развод.
— Большое спасибо за добрый совет. Сейчас же ознакомьтесь с материалами, которые я вам предоставил. Я уезжаю на несколько дней.
Он оставляет все на попечение своей кухарке, старой негритянке, — та, к его изумлению, выписывает три газеты — и едет в Вашингтон. Он наносит визиты президенту, министру юстиции, нескольким сенаторам. Шлиман не успевает еще вернуться, как его кухарка читает в газетах, что реформа законов о разводе откладывается до февраля, ибо подготовка к ней требует много времени.
Через несколько недель Шлиман обретает свободу. Катерину и детей (Наталья умерла, когда он был в Греции) он обеспечивает самым щедрым образом.
Теперь и мысли его совершенно свободны для великого дела — для Трои. Но что он говорил почти сорок лет назад, когда однажды уже развивал этот план? «Мы поженимся, Минна, и вместе раскопаем Трою!» Насколько облегчился бы тяжелый труд, если бы рядом была любимая жена, увлеченная, как и он, Гомером и Троей. Но Минна, потеряв терпение, вышла замуж за другого. Катерина хотела от него только денег и никогда даже не задумывалась над тем, чем он жил, — и он вычеркнул ее из своей жизни. Кузина из Калькхорста умерла...
Неужели нигде на свете нет женщины, с которой можно, идя рука об руку, свершить великое дело? В Париже полно красивых женщин. Но что парижанкам до Гомера? Его жена должна быть гречанкой! Она бы скорее остальных поняла, что значит его работа, что значит наука. К тому же гречанки благодаря царящему в стране патриархальному укладу любят дом. А что может быть лучше дома? Да и красивы, по-настоящему красивы тоже одни только гречанки, а и это ведь очень важно...
Внезапно приняв решение, Шлиман садится за стол и пишет в Афины письмо своему другу Вимпосу, профессору и архиепископу. Он просит его совета и помощи.
«Клянусь прахом матери, все мои помыслы и желания будут направлены на то, чтобы сделать мою будущую жену счастливой. Клянусь вам, у нее никогда не будет повода для жалоб, я стану носить ее на руках, если она добра и преисполнена любви.
Прошу вас приложить к ответному письму портрет какой-нибудь красивой гречанки. Вы ведь можете приобрести его у любого фотографа. Я буду носить этот портрет в бумажнике и тем самым избегу опасности взять в жены кого-нибудь, кроме гречанки. Но если вы сможете прислать мне сразу портрет девушки, которую мне предназначаете, то тем лучше. Умоляю вас, найдите мне жену с таким же ангельским характером, как у вашей замужней сестры. Пусть она будет бедной, но образованной. Она должна восторженно любнть Гомера и стремиться к возрождению нашей любимой Греции. Для меня неважно, знает ли она иностранные языки. Но она должна быть греческого типа, иметь черные волосы и быть по возможности красивой. Но мое первое условие — доброе и любящее сердце. Может быть, вам знакома какая-нибудь сирота, дочь ученого, вынужденная служить гувернанткой, обладающая нужными мне качествами? Друг мой, я открываю перед вами сердце, как на исповеди. Кроме вас, у меня нет никого на свете, кому бы я мог доверить тайну своей души».
Архиепископ Вимпос знает Шлимана тринадцать лет и поэтому понимает это на редкость странное письмо. Он не смеется над чрезмерными, вызывающими недоумение требованиями, он слышит только вопль измученной души, жаждущей покоя, видит тоску по скромному человеческому счастью. Вимпос некоторое время размышляет, потом удовлетворенно кивает головой и идет к своей двоюродной сестре. Муж ее, Георгиос Энгастроменос, торговец сукнами, неосмотрительно поручившись за друга, потерял все свое состояние, за исключением дома в городе и небольшой загородной виллы. Вимпос объясняет сестре, чего он хочет.
— Я думаю, — заканчивает он, — что Софья могла бы подойти. Она самая красивая и умная из твоих дочерей. В таком случае ей не пришлось бы сдавать экзаменов и становиться учительницей.
— Но ведь ей недавно исполнилось семнадцать, а твой друг намного старше.
— Не очень, всего лишь на тридцать лет и шесть дней.
— Вполне достаточно, я полагаю. Ты думаешь, из этого может что-нибудь получиться? Нет, невозможно. У Софьи нет ни одного красивого платья, в котором бы она могла сфотографироваться.
— Вы, женщины, ужасно непрактичны, — упрекает ее архиепископ. — Надень-ка на Софью новое платье сестры и отведи ее сегодня же к фотографу.
Теоклегос Внмпос — порядочный человек: он посылает Шлиману портреты нескольких девушек, а не только своей племянницы. Но тот, лишь мельком посмотрев на остальные портреты, с первого же взгляда выбирает Софыо. Он тут же, в Индианаполисе, велит размножить ее фотографию, чтобы его сестры могли составить о ней мнение.
В июле он приезжает в Афины и без предупреждения направляется в загородную виллу Энгастроменосов. Он тихо открывает садовую калитку и идет к дому.
Солнце клонится к закату. В глубине сада — ослепительно белая часовенка. Вокруг нее с цветами и ветками в руках порхает стайка молоденьких девушек. Одна из них в белом платье, из которого она уже несколько выросла, стоит на табуретке. Две другие подают ей гирлянду, чтобы прикрепить к крыше. Вдруг под чьей-то ногой скрипнул камень, там стоит незнакомец.
— Софья, твой жених из Америки! — восклицает кто-то. Девушка в белом соскакивает с табуретки и бросается сквозь кусты к дому. Забытой лежит на песке гирлянда.
Потом все торжественно н чинно сидят в гостиной: страшно смущенная пунцовая Софья, ее отец и мать, братья, сестры и вдобавок куча кузин. Подают вино и пирог. Из всех присутствующих только один держится непринужденно и естественно — Генрих Шлиман. В конце концов ему удается рассказами о своих путешествиях разбить лед. Продолжая говорить, он то и дело задает Софье короткие вопросы:
— Вам очень хочется совершить длительное путешествие?
— Когда император Адриан явился в Афины?
— Что вы знаете на память из Гомера?
Софья отвечает запинаясь, голос ее едва слышен, но все ответы правильны. Лишь когда речь заходит о Гомере, девушка оттаивает и читает наизусть длинные отрывки. Чувствуется, что это она делает от всего сердца.
Потом они встречаются чаще, но всегда в присутствии кучи родственников и детей. Шлиман вынужден однажды написать Софье и настойчиво просить о встрече наедине.
Шлиман не привык к окольным путям. Он сразу же задает вопрос: «Почему вы хотите выйти за меня замуж?» Больше в этот день он ей ничего не говорит, ибо она поднимает на него свои большие красивые глаза и тихо отвечает: «Такова воля моих родителей: мы бедны, а вы человек богатый». Шлиман вздрагивает, точно его полоснули кнутом. И тотчас же покидает дом.
В номере гостиницы он долго ходит из угла в угол. Каждый раз, когда он приближается к окну, он видит Акрополь. Что сказал ему однажды его друг, Эрнест Ренан? «Существует единственное место, где мир совершенен, — Афинский акрополь». Но какое совершенство, воплощенное в мраморе, поможет несчастному разбитому сердцу? Нет, Софья, конечно, не вторая Катерина, но тем не менее после такого ответа не может, не должно быть и речи об их браке! А впрочем, она легко бы могла солгать. Могла бы сказать: «Потому, что я вас люблю», или: «Потому, что вас ценю», или: «Потому, что восхищена вами», — и все было бы в порядке. Но она сказала правду. А это ведь тоже хорошая черта.
Он садится за стол и торопливо пишет: «Меня глубоко поразило, что вы дали мне такой рабский ответ. Я честный, простой человек. Я думал, что если мы поженимся, то это произойдет потому, что мы хотим вместе раскопать Трою, хотим вместе восхищаться Гомером. Но теперь я завтра уезжаю, и мы, быть может, никогда больше не увидимся...» Он на мгновение останавливается, перед его мысленным взором образ Софьи, и продолжает: «Если вам, однако, когда-нибудь потребуется друг, то вспомните и обратитесь к преданному вам Генриху Шлиману, доктору философии, площадь Сен-Мишель, 6, Париж».
Это письмо производит в доме Энгастроменосов впечатление разорвавшейся бомбы. Отец, понося сумасшедшего иностранца, дает волю своему гневу. Но разве солидное состояние не остается все еще лучшим фундаментом счастливого брака? Софья сидит в своей комнате и горько плачет. Она никак не может понять, почему все на нее сердятся, даже обходительный иностранец, с которым так легко стало ладить, когда он перестал ее экзаменовать. Ведь она в конечном итоге сказала правду, а правду ведь надо говорить всегда.
Суматоха продолжается и охватывает всю родню. Софья должна немедленно написать ему письмо, пока он и в самом деле не уехал! Но как его написать, если в доме нет приличной бумаги?
— Мавра, беги в лавку!
И вот бумагу принесли, сразу двадцать листов. Софья тем временем все обдумала и теперь пишет своим косым, несколько неуверенным детским почерком: «Дорогой господин Генрих! Мне жаль, что вы уезжаете. Не сердитесь на меня за слова, которые сегодня после обеда я вам сказала. Мне кажется, молодой девушке не пристало отвечать иначе. Я и мои родители были бы рады, если бы вы завтра снова пришли к нам. Ваша Софья Энгастроменос».
— Ты, Софья, все еще не кончила? О святая богороднца, лишь бы он еще не уехал! Быстрей клади письмо в конверт! Давай сюда! Эй, Николаос, лети в гостиницу!
Шлиман всегда чем-нибудь занят, но теперь он сидит в своем номере и ничего не делает. Письмо? Такое толстое? Она что, сочинила целый роман? Он читает написанные Софьей строки, и на губах его появляется легкая улыбка. Но что же на других листах? Ничего. Он считает. Один исписанный лист и девятнадцать чистых! Он начинает кое-что понимать. Но заставляет себя сдержаться.
Он, правда, не покидает Афин, но вместо того, чтобы посещать загородный дом Энгастроменосов, часто бывает в обществе. Вокруг него, сказочно богатого человека, у которого состояние больше, чем у самого короля, вьются девицы, а еще больше — их матушки. Но ни одну из них не сравнишь с Софьей. Через несколько дней Шлиман пишет ей несколько любезных, примирительных строк — они могут помочь восстановить согласие. В тот же день приходит ответ, на этот раз в конверте один только лист: «Я с большим волнением ждала ответа. Читая ваше письмо, я почувствовала симпатию к вам и стала молить всевышнего, чтобы он вернул вам утраченное чувство ко мне».
В сентябре справляют свадьбу, радостный, яркий праздник, на который в национальных костюмах собирается бесчисленная родня. Вечером все общество едет нескончаемой вереницей колясок в Пирей, чтобы проводить молодую чету. Но корабль по обыкновению опаздывает и приходит только в три часа ночи.
Вот они стоят рядом на палубе и смотрят, как Акрополь, залитый лунным светом, становится все меньше и меньше.
— Говори, Софья, — просит он, — греческий — самый красивый в мире язык, это ведь язык богов. Во время свадебного путешествия будем говорить с тобой только по-гречески. Потом ты начнешь учиться. Через четыре года ты будешь знать четыре иностранных языка. Всю жизнь я останусь твоим учителем. На будущий год мы с тобой раскопаем Трою, и не я, а ты должна написать об этом книгу и тем самым обессмертить свое имя.
Может быть, и не все происходит так, как предполагала Софья. Неужели на самом деле необходимо во время свадебного путешествия не часы, а целые дни проводить в музеях Италии, Германии, Франции? Она не привыкла носить платье со шлейфом, да и очень тяжело ходить, подобрав шлейф, а стоит опустить его на пол, как Генрих тут же выговаривает ей, что она собирает шлейфом пыль. А как неприятно было в Мюнхене, в королевской резиденции! Могла ли она угадать, что замышляет Генрих, когда велел ей надеть греческий национальный костюм и феску? Откуда ей было знать, что баварский король прикажет в таком виде писать ее портрет. А когда она, расплакавшись, убежала — потому что люди останавливались и глазели то на нее, то на портрет, — Генрих вдобавок разозлился!
Потом они живут в Париже, в роскошном доме, куда более красивом, чем афинский королевский замок. Здесь уйма всяких вещей, о которых даже не знаешь, для чего они служат, и никак не научишься разбираться во всех этих столовых приборах, бокалах, тарелках и тарелочках! Еда столь же непривычна, как шум города и ужасающее количество люден и экипажей. А почему надо постоянно ходить в театр, хотя и сам Генрих делает это без особой охоты? Ведь от всего этого кругом идет голова, и не только потому, что еще с трудом понимаешь по-французски. Было бы куда приятней посмотреть цирковое представление: иллюзионист Уден доставил бы ей больше удовольствия, чем любая опера и вся Комеди Франсез! Чудесными, по-настоящему чудесными были лишь те несколько дней, когда приехали две ее подруги, приглашенные из Афин, и она могла с ними, забросив в угол шиньоны, снова, как дома, поиграть в куклы. Но и тогда по вечерам надо было опять сидеть с чопорными старыми господами, сплошь знаменитыми учеными и профессорами. Как это трудно — не заснуть в их обществе! А когда они, наконец, разойдутся и ты в изнеможении опустишься на постель, неужели надо, чтобы Генрих всегда еще читал ей вслух двести строф Гомера?
Конечно, надо — иначе бы он этого не делал!
Все чудесней и ярче расцветает любовь Софьи к мужу. Ради этой любви она и противится врачам, когда они хотят — летом Софья стала слишком бледной и худой — послать ее в Афины. Она лучше останется и будет продолжать свои французские и немецкие упражнения.
Нет, с Генрихом живешь почти как в раю! Но как безобразно стали вдруг вести себя ее родственникн! Как ужасно, что ее собственный отец через несколько месяцев после свадьбы написал Генриху письмо и потребовал быстрее прислать ему выкуп за невесту— бриллиантов на сто пятьдесят тысяч франков! И как все остальные, даже те, кто почти не бывал в доме отца, вьются теперь вокруг Генриха, словно осы вокруг горшка с медом! Они хотят денег, выгодных должностей, рекомендаций и снова денег. И Генрих, несмотря на это, проявляет к ним излишнюю доброту! Как он помогает ее четырем братьям, берет их к себе в дом, приглашает в путешествия, ходит с ними на прогулки! (А потом они, молодые парни, еще жалуются, что зять загонял их чуть ли не до смерти!)
Скоро жизнь станет еще прекрасней. Они избавятся от родственников и не будут больше жить в душном, пыльном Париже, среди миллионов чужих людей, Сафвет-паша уже написал, что даст разрешение на раскопки. Значит, весной они поедут в Трою и будут вместе работать. Минна, о которой ей много рассказывал Генрих, конечно, никогда не изучила бы греческого и не читала бы вслух Гомера. Да и кроме того, она превратилась бы теперь в пожилую и, вероятно, полную женщину, у которой не было бы никакой охоты купаться в Скамандре или Геллеспонте и присматривать за рабочими. «О святая богородица, — мысленно произносит Софья, — как я тебе благодарна! Я счастлива и буду еще счастливей, когда мы окажемся в Трое!»
Глава вторая. Приамов клад
«Одиссея». XXIV. 83
Легко заниматься археологическими исследованиями на таком уединенном и отдаленном острове, как Итака. Приезжаешь туда, достаешь лопаты и кирки, нанимаешь нескольких рабочих и тут же принимаешься копать, где и как тебе угодно. Ни одно правительство, ни один профессор не интересуются Итакой. И если на остров приезжает какой-нибудь безвестный иностранец, то он привлекает к себе внимание только тем, что он иностранец, а не тем, чем он занимается.
С Троей дело обстоит совершенно иначе. Во-первых, обнародование новой гипотезы, утверждающей, что Трою следует искать на холме Гиссарлык, вызвало много толков, так как опровергало мнение, устоявшееся за почти двухтысячелетний период со времен Деметрия из Скепсиса. Во-вторых, турецкое правительство питает глубочайшее недоверие ко всем иностранцам и особенно к археологам. В-третьих, раскопки Трои нельзя осилить в несколько дней с помощью нескольких крепких рабочих — эти раскопки будут длиться годами и потребуют большого количества людей. Значит, еще до начала работ необходимо обеспечить себя официальным разрешением и поддержкой.
Не один день боролась храбрая Троя, препятствуя высадке греков, которые хотели ее осадить. Целых три года борется Высокая Порта, чтобы помешать высадке человека, который хочет вновь завоевать Трою.
Уже из бесед с Френком Кольвертом Шлиман понял, что его ждут трудности и что ему предстоит борьба. Но эта борьба оказывается куда более длительной и коварной, чем он предполагал. Хотя Шлиману и удается запрячь в свою боевую колесницу дипломатических представителей России, Соединенных Штатов и Греции при Высокой Порте, достигнутое можно толковать столь же двояко, как и слова древнегреческого оракула. Конечно, как заявляет Сафвет-паша, министр общественных работ, он приветствует инициативу высокочтимого просителя я с удовольствием даст ему фирман, дозволяющий производить раскопки. Он также не сомневается, что их результаты при его, Шлимана, выдающихся качествах неслыханно обогатят науку. Однако турецкое правительство, как известно, давно собирается открыть в Серале Оттоманский музей, и, поскольку Троя принадлежит Турции, то будущие находки явились бы превосходным вкладом в коллекцию султана.
— Я и не подумаю об этом! — восклицает Шлиман и ударяет по столу. — Неужели Сафвет-ваша в своей непроходимой глупости думает, будто я удовольствуюсь, если никто, кроме меня, не увидит моих находок? Ради чего же тогда я трудился, не разгибая спины, сколачивая капитал, который хочу теперь истратить? Ради собственного удовольствия? Я хочу трудиться для науки и хочу всем воочию доказать, что Троя существовала так же реально, как существовал Гомер, как существуем мы с вами! Любому понятно, что если находки попадут в Константинопольский музей, то они будут так же утрачены для мира, как если бы остались в недрах земли! Ведь даже директор не всегда может войти в собственный музей, потому что его не впускает караул! Но зачем же понадобились министру подобные условия? Да потому, что он в своей ограниченности не понимает, как это разумный человек может искать что-нибудь иное, кроме сокровищ. Их-то он и стремится заполучить, и я представляю себе, что станет с ними, если это ему удастся! Когда я твержу ему, что в Трое нельзя найти никаких сокровищ, он не верит ни единому моему слову. Откуда бы им там взяться? Если бы он дал себе труд прочесть Гомера, то понял бы, что ни один город не подвергался такому разграблению, как Троя. В Трое не найдут даже статуй, ибо раз Гомер о них не упоминает, значит их в то время вообще еще не было. Стены, одни только стены найду я, а стенами не интересуется ни одни музей на свете. Попытайтесь втолковать ему это!
Дело может затянуться надолго, и Шлиман тем временем обращается к греческому правительству с просьбой разрешить ему раскопки Микен. Научные советники министерства приходят в негодование: во-первых, этот господин Шлиман не специалист и, следовательно, не может разбираться в вещах, которыми к тому же не занимался еще ни один ученый. А во-вторых, если уж осуществлять эту сумасбродную идею и проводить раскопки, то такую национальную святыню, как Микены, должны, конечно, раскапывать сами греки! Правительство отвечает Шлиману вежливым отказом.
Недолго думая, Шлиман на свой страх и риск отправляется в Троаду и начинает рыть ров в том месте, которое считает наиболее перспективным, — в северо-западном углу плато. Вскоре на глубине пяти метров обнаруживают кладку двухметровой толщины.
— Эфенди, что ты там делаешь? — вдруг кричат ему сверху двое каких-то людей.
— Объясни им, — говорит Шлиман переводчику, — что я раскапываю Трою, один из славнейших городов древности. Здесь уже видна древняя стена, но она, вероятно, относится к более позднему времени. Когда я найду Трою, сюда станут в бесчисленном количестве приезжать со всего света люди, чтобы полюбоваться ею.
— Скажи эфенди, — отвечает один из турок, — что нам это совершенно безразлично. Здесь наше пастбище для овец, а он нам его губит.
Шлиман вылезает из рва, чтобы начать переговоры. «Придется заплатить им двойную цену, — решает он, — и тогда я смогу вести раскопки на собственной земле». Но турки только посмеиваются в ответ.
Гяур, по слухам, баснословно богат и явно жаждет завладеть именно этим участком. Они быстро прикидывают: пустующая земля, будь она пастбищем, стоила бы две или три тысячи пиастров, — владея такой сказочной суммой, можно жить, как паша!
— Хорошо, — говорят они, — пророк повелел доставлять людям радость. Заплати нам, эфенди, тридцать тысяч пиастров, и земля твоя!
Восемь месяцев торгуется Шлиман с этими двумя турками из Кумкале: теперь он предлагает им шесть тысяч, но те требуют накинуть еще, ни больше, ни меньше, как двенадцать тысяч. И вдобавок настаивают, чтобы Шлиман после окончания раскопок снова бы все засыпал и возвратил бы им в целости и сохранности это чудесное, это бесценное и единственное в своем роде пастбище! Не остается ничего иного, как бросить ров, успевший из-за дождей почти совсем обвалиться, и уехать несолоно хлебавши.
В переговорах с Портой, столь же долгих, как и бесплодных, проходит зима и девять месяцев следую-щего года. Тем временем немецкие пушки обстреливают осажденный Париж. Это плохое известие. Сама по себе война мало волнует Шлимана.
В сложившейся ситуации военные действия сводятся для него прежде всего к одному — к обстрелу Парижа. Обстрел может причинить ущерб его ценной, невосстановимой библиотеке, причинить ущерб доброй части его состояния, вложенной в доходные дома. Разъезжая между Афинами и Константинополем, Шлиман все время ждет вестей об окончании войны, чтобы отправиться, наконец, в Париж и посмотреть, все ли там в порядке.
Между тем сотни различных дел занимают его: умирает в возрасте девяноста лет отец — надо поставить ему приличный памятник н позаботиться о постоянном уходе за могилой; надо и вдове его назначить пенсию, поскольку она, к сожалению, законно носит фамилию Шлиман; надо послать в Италию болезненного мужа сестры; надо на несколько месяцев пригласить Элизе в Афины; заплатить долги своего сына Сергея и серьезней заняться его образованием; надо поспорить с лейпцигскими издателями, которые выпустили написанную им книгу об Итаке и обсчитали его. Надо ответить Шрёдерам, сообщившим, что продается Анкерсхаген: «Сейчас я не смею больше об этом и думать, ибо с такой же энергией, как прежде на поприще торговли, я тружусь теперь на ниве науки и впредь я не смогу жить нигде, кроме как на земле классической древности». И над всем этим мысль, делающая его счастливым: Софья ждет в мае ребенка! Конечно, это будет мальчик, и, конечно, они назовут его Одиссеем. Какое счастье, что Софья в Афинах, а не в Париже, где население подвергается обстрелу и страдает от жестокого голода!
Да, Париж. В Версале немцы провозгласили создание германской империи после того, как под Седаном разгромили другую империю, французскую. Но может ли война служить фундаментом государству? Известно, что стало с богатой добычей греческих героев, которые возвращались домой из Трои? Что же получится из прусско-германской империи, покажет время. Но теперь можно, наконец, поехать в Парнж и убедиться, цела ли библиотека, целы ли красивые вазы и бронзовые статуэтки, приобретенные в Коринфе, целы ли урны с Итаки, где, быть может, хранится пепел Одиссея и Пенелопы, и, конечно же. целы ли доходные дома.
Стоит март. Над разбитыми снарядами домами веет весенний ветерок, вокруг воронок и окопов начинает пробиваться травка. В Версале выясняется, что рекомендательные письма, полученные Шлиманом от послов, не имеют никакой цены. Шлиман не знаком ни с новоиспеченным германским императором, ни с его придворными. Мольтке, фельдмаршал, вряд ли вступится за человека, который доказал, что его теория, по которой Троя находилась на холме возле Бунарбаши, — глупость. А Бисмарк и тем более: он подписал соглашение, запрещающее кому бы то ни было вступать в Париж вплоть до окончания перемирия.
Значит, поездка его была напрасной. Шлиман, недовольный и угрюмый, сидит в Ланьи и ждет коляску, которая доставит его на вокзал.
— Какая муха вас укусила? — спрашивает веселый молодой человек, сидящий за соседним столиком.
Шлиман коротко рассказывает о постигшей его неудаче:
— Я благополучно добрался почти до ворот города, но теперь туда никого не пускают. Никого.
— Нет, как же, пускают! — смеется молодой человек. — Меня пускают! Я ведь почтмейстер и имею специальное разрешение.
— Не разопьете ли со мной бутылочку бургундского?
— С великим удовольствием, но только и я не смогу вам помочь.
— Почему не сможете? Одолжите мне ваш паспорт!
— Паспорт, милостивый государь, содержит описание наружности. Хотя оно, пожалуй, написано так общо, что, возможно, и подошло бы. Но тут дважды ясно сказано, что мне тридцать лет, а вам...
— ...скоро пятьдесят. Все равно! Если вы согласны, я попытаю счастья. Ваш мундир будет мне почти впору.
Они обмениваются платьем.
Сивая кляча тащит маленькую повозку, на которой почтмейстер Шарль Клейн, тридцати лет, едет в Париж. Стоит сырое и прохладное утро, и нет ничего удивительного, что он закутал плотным шарфом шею и подбородок.
Первая застава.
— Ну-ка, любезный, останавливайся! — кричат путнику на настоящем саксонском диалекте.
— Пожалуйста, господин майор. Желаете взглянуть на мой паспорт, господин майор?
— Что это за тип? — спрашивает, подходя, второй солдат.
По крупным пуговицам видно, что это начальник — ефрейтор.
— Пожалуйста, господин полковник. Вот мой паспорт, господин полковник. Разрешите представиться, господин полковник, я почтмейстер Шарль Клейн из Ланьи, еду в Париж.
— Ладно, езжайте дальше.
Следующая застава, тоже солдаты саксонского полка, третья — солдаты прусского. Все эти «господа майоры» и «господа полковники», польщенные в своем воинском тщеславии, охотно пропускают его дальше. Когда его останавливает полевой патруль, он величает немолодого уже лейтенанта сразу генералом.
Шлиман больше не думает ни о своих домах, ни о библиотеке. Он думает лишь о том, будет ли глупость и тщеславие солдафонов столь велики, чтобы этот дерзкий обман удался. В случае провала по приговору полевого суда его могут расстрелять как шпиона. Это делается очень быстро. К счастью, глупости и тщеславия хватает.
— Все в порядке, господин почтмейстер. Счастливого пути, господин почтмейстер!
Повозка катится по пустынным улицам парижское го предместья.
— Эй, матушка, что с бульваром Сен-Мишель?
— О, эти проклятые пруссаки! Они все разрушили.
То же самое говорит и второй прохожий. Но это не соответствует действительности. Хотя именно в этом квартале много сожженных и разрушенных зданий, доходные дома Шлимана, как и дом, в котором он живет, остались невредимыми. Он, запыхавшись, бежит вверх по лестнице. Вот шкафы с коллекциями, вот полки с любимыми книгами.
— О мои дети, дорогие мои дети, — шепчет Шлиман, обнимает первый попавшийся шкаф и целует холодные гладкие корешки книг.
Тем временем его друзья в Константинополе, в первую очередь американский посланник Уайн Маквиг, продолжали обрабатывать министра. Когда Шлиман, вернувшись в Афины, сидел у постели Софьи — она родила ему не Одиссея, как он ждал, а маленькую Андромаху, — он получил письмо от посредника, где сообщалось, что правительство купило у двух турок из Кумкале их землю. Одновременно пришло и предложение Порты: фирман, дозволяющий раскопки, будет тут же составлен, если Шлиман выскажет готовность уступать половину находок так называемому музею.
Все говорит за то, что ничего существенного отдавать не придется, поскольку там вообще вряд ли найдешь что-нибудь, кроме стен, кучи черепков да еще монет из более поздних поселений. Шлиман соглашается, но ставит условие, что он, в свою очередь, сможет свободно и беспрепятственно вывезти из Турции принадлежащую ему долю находок.
Но проходит еще несколько месяцев, прежде чем он получает этот фирман. Софья успевает отнять ребенка от груди и отправляется вместе с мужем на Гиссарлык.
27 сентября 1871 года они прибывают в Кале-Султание. Шлиман не знает еще турок и приходит в ярость, когда трудности, казавшиеся преодоленными, начинаются снова. Наместник Порты на Архипелаге и Дарданеллах Ахмет-паша со всей любезностью заявляет, что, к сожалению, в фирмане точно не определено, где находится подлежащая изучению местность, и он вынужден обратиться за разъяснениями к великому визирю.
Именно сейчас, как назло, происходит смена кабинета, и опять могут пройти месяцы, прежде чем будут получены необходимые разъяснения, а время и так уже весьма неблагоприятно для раскопок: скоро начнутся затяжные осенние дожди. Шлиман бегает от одного бея или паши к другому. То же самое делает и американский поверенный в делах Браун, чтобы отвязаться от своего злополучного немецко-русско-французско-греческого «земляка». Наконец удается заручиться поддержкой нового министра народного просвещения Киамила-паши, а тот, со своей стороны, обещает заинтересовать этим делом великого визиря.
Уже десятого октября приходит разъяснение.
— Я очень за вас рад, эфенди Шлиман, — говорит Ахмет-паша с елейной улыбочкой. — Вы, вероятно, знаете, что я должен для надзора за раскопками дать вам турецкого чиновника. Его жалованье, всего лишь двадцать три пиастра в день, а также деньги на квартиру и питание выплачивать ему будете вы. Он приедет к вам несколько позже. Это второй секретарь моей судебной канцелярии Георгий Саркис, армянин, который очень пригодится вам и как переводчик.
В среду, одиннадцатого октября, в одиннадцать часов утра Шлиман прибывает на Гиссарлык. Через час он с восемью рабочими начинает раскопки. (На следующий день их уже тридцать пять человек, а через день семьдесят четыре.)
И вот перед ним простирается измеренный еще три с половиной года назад холм, таящий в своих недрах Трою Приама и Гектора.
Лопата еще не вонзилась в землю, все здесь, как пятнадцать столетий назад, когда отсюда ушли последние поселенцы. Здесь, как рассказывает Геродот, Ксеркс принес в жертву тысячу быков, а жрецы совершили возлияния душам умерших героев. Сюда, по Ксенофонту, явился лакедемонский полководец Миндар, чтобы принести жертву Афине Троянской. Здесь, согласно Страбону и Арриану, побывал Александр Македонский, он принес в дар Приаму свое оружие и молил его перестать гневаться на Неоптолема, родоначальника Александрова рода. Здесь же он, по словам Плутарха, положил на землю венок и обещал построить новый большой город на месте старого. Здесь после смерти Александра, как сообщает Страбон, его полководец Лисимах возвел стену протяженностью в сорок стадий. Сюда совершить паломничество собирались Цезарь и Август, и здесь, по свидетельству Диона Кассия и Геродиана, Каракалла приказал отравить своего друга Феста, чтобы иметь возможность воспроизвести игры, которые Ахиллес устроил в честь погибшего Патрокла. Здесь Константин до того, как выбрал Византию, намеревался основать свою столицу. Но потом ночь забвения опустилась над этим холмом, и только лягушки квакали в болотах Скамаидра да доносился издали скрип турецкой арбы.
И вот теперь, через три с лишним тысячи лет после гибели Трои, стоит здесь худой пятидесятилетний человек, у которого нет никакого иного оружия, кроме любимого им Гомера и слепой веры в него, стоит и смотрит на холм Гиссарлык. Глаза его сверлят землю, как глаза скульптора — глыбу мрамора. Как тот видит скрытую в камне фигуру, которая только и ждет, чтобы резец вызволил ее на свободу, так и Шлиман видит глубоко в недрах холма стены Трои, которые дожидались его три тысячи лет.
Но как извлечь эти стены на свет божий, на яркое солнце, сияющее над греческим морем? Вот стоят рабочие, апатичные, равнодушные, с желтыми от малярии лицами и темными печальными глазами. Они ждут распоряжений. Рядом кирки, лопаты и даже восемь тачек, привезенных из Франции, — здесь их никто не умеет делать.
Когда мальчиком бродил он по Анкерсхагену, то приходил иногда к Вартенсбергу, где Хеннинг Браденкирл залег в засаду. Теперь, сорок лет спустя, от этого холма, как пишут сестры, не найдешь и следов, потому что каждый год его перепахивали н он становился все ниже и ниже. Гиссарлык же, напротив, никогда не был пашней, а всегда был местом, где возводились постройки; после разрушения Трои на протяжении полутора тысяч ,лет один город за другим строился на развалинах предыдущего. Таким образом, холм рос все выше и выше. Следовательно, стены, которые он ищет, должны находиться в самом низу, прямо на материке или иа естественной скале.
Значит, надо так же глубоко и копать, придется срыть слой в десять, пятнадцать или двадцать метров толщиной, а это при длине и ширине холма более чем в двести метров потребует таких затрат труда, что почти смешно мечтать о завершении работы.
— Начинаем! — кричит Шлиман. — Мы проложим траншею с севера на юг шириной в тридцать метров!
И он сам выбрасывает первые лопаты земли.
Но рытье траншеи — это только часть, очень незначительная часть предстоящей работы. Хотя до стен собственно Трои ещё очень и очень далеко, тем не менее надо внимательно исследовать каждую лопату земли: вполне возможно, что и от более поздних поселений сохранились какие-нибудь вещи, монеты, обработанные камни, керамика, которые могут представлять для науки ценность. А потом вынутый грунт нужно еще куда-то девать.
— Не высыпай здесь, болван! Может, завтра или через год нам придется рыть именно на этом месте, и тогда мы будем вынуждены делать двойную работу и убирать то, что сами насыпали. Вези туда, где холм круто обрывается — там мы можем не опасаться что-нибудь завалить.
Привезенных с собой тачек, как очень скоро выясняется, явно недостаточно. Значит, к завтрашнему дню необходимо раздобыть еще пятьдесят две корзины. Но и с ними дело будет идти слишком медленно — земли в такую корзину входит не особенно много. Значит, надо еще нанять четыре запряженные волами арбы.
Софья тоже с восхода солнца на ногах и во всем помогает мужу. Среди рабочих много греков из деревни Ренкёй — с ними хоть объясняться не представляет трудности. Самый старательный из них — Ннколаос Зафирос, человек безупречной честности. Он знает всех рабочих Троады, ему поручают раздавать жалованье. Жаль только, что он совершенно неспособен командовать и распределять работу.
Двадцать шестого октября идет дождь, и Шлиман составляет отчеты о полученных пока результатах, хотя Софья и считает, что было бы лучше, завершив раскопочный сезон, написать обо всем сразу книгу. Но, во-первых, деятельность коммерсанта приучила Шлимана аккуратно вести отчетность, а во-вторых, радость открывателя столь велика, что ои не может ждать до греческих календ, — ему не терпится, чтобы его публично признали археологом! Общественность это и делает, ибо его отчеты появляются на первых полосах «Таймс» и «Аугсбургер Альгеймане». Но ученый мир хранит молчание: то, что происходит на Гиссарлыке, явно не заслуживает их внимания.
Большой ров достиг уже четырех метров глубины и протянулся на сорок метров. Шлиман полон беспокойства: он не знает, что представляют собой многие из находок. Часто попадаются странные маленькие глиняные предметы, вылепленные, как он пишет, в виде «карусели» и в виде маленьких «вулканов» или «волчков» — все с отверстием посредине и с различным линейным орнаментом. Здесь находят и ракушки в таком невероятном количестве, будто целые поколения только ими и питались. Несколько камней с греческими надписями относятся к более позднему времени, к первому веку до нашей эры, и, следовательно, не представляют для него интереса.
Обычно по воскресеньям, когда греки отдыхали, вместо них работали турки, но потом и они, занятые севом, перестали приходить. Это, как и дождливая погода, ввергает Шлимана в плохое настроение, но оно длится недолго: в раскопе внезапно начинается слой, где находят множество каменных ножей и топоров самой примитивной формы. Но ведь каменный век был задолго до Трои? Почему же тогда предметы, относящиеся к каменному веку, залегают так высоко? Изделия из камня исчезают столь же внезапно, как н появились, — идет слой, в котором много черепков с изображением круглых глаз и полосой между ними. Они напоминают совиные головы. Может быть, это предки священной птицы, принадлежавшей Афине Палладе? Все чаще встречаются странные «волчки» или «вулканы». Может быть, это посвятительные приношения? Но кому и ради чего? А каменные и глиняные фаллы — что означают они? Может быть, в древности существовал народ, поклонявшийся Приапу?
«Я знаю только то, что ничего не знаю». К этому выводу Сократа приходит и Шлиман, столкнувшись с вопросами, на которые он не может ничего ответить ни себе, ни миру. Подобных вещей он так же не ожидал здесь, как статуй или драгоценностей.
«Мои притязания весьма скромны, — заканчивает он в этот дождливый день свой отчет. — Ведь с самого начала единственная цель моих раскопок — найти Трою, о местоположении которой сотни ученых написали сотни трудов, но которую еще никто не пытался обнаружить путем раскопок».
Он останавливается и задумчиво смотрит на равнину, подернутую пеленой дождя. У краешков рта появляется горькая складка, и он добавляет; «Даже если мне и не удастся этого сделать, я все же буду испытывать удовлетворение, что мои труды позволили мне проникнуть в глубочайшую темь доисторической эпохи. Нахождение орудий каменного века поэтому еще больше распалило мое желание достичь того места, на которое вступили первые пришедшие сюда люди, и я хочу достичь его, даже если мне и придется рыть еще на глубину пятидесяти футов».
Деревянный домик, где живет Шлиман с женою, был построен в первые же дни. Единственная мебель— железные кровати и ящик, заменяющий стол, основное питание — консервы. Иногда в постель попадают змеи, а в еду — скорпионы. Когда идет дождь, надо раскрывать над собой зонты. Софья не унывает, а поскольку ее не мучают и приступы лихорадки, от которых, несмотря на огромные дозы хинина, часто страдает Генрих, она чувствует себя здесь даже привольнее, чем среди роскоши Парижа. Она испытывает почти сожаление, когда в конце ноября приходится прекратить работы, ибо окончательно настает сезон дождей.
Раскопки возобновляются 1 апреля 1872 года, в шесть часов утра, силами ста рабочих — греков нз деревень Ренкёй, Калифатли и Енишахир. К счастью, директор Пирейской железной дороги, англичанин, предоставил Шлиману семерых опытных десятников, а строитель Ламийской дороги отдал на месяц в его распоряжение француза инженера. В этот раскопочный сезон цель должна быть достигнута! Поэтому надо прорезать весь холм новым рвом шириной в семьдесят метров. Господин Лоран, инженер, считает, что предстоит вынуть приблизительно восемьдесят тысяч кубометров грунта, если материк находится на глубине четырнадцати метров.
Сверху постоянно катятся камни, осыпаются слишком крутые откосы, обваливаются остатки стен, # вскоре, несмотря на соблюдаемую осторожность, почти у всех ушиблены ноги.
В первые же дни, копая ров, находят невероятное количество зимовавших в земле змей. Это по большей части ядовитые маленькие змейки толщиной с дождевого червя; их называют «антелии», потому что укушенный ими человек в лучшем случае доживет до заката солнца.
В этом году Шрёдеры из Лондона поставили Шлиману лучшие английские кирки и лопаты и вдобавок шестьдесят тачек с железными колесами — они значительно практичнее французских.
Вначале кажется, что раскопки придется прекратить. Греческий календарь насчитывает, помимо воскресений, девяносто семь церковных праздников, которые неукоснительно соблюдаются. «В противном случае, — поясняют рабочие, — святой нас покарает». В другие дни идут дожди, но, как назло, всегда не в праздники. Несмотря на усердие новых десятников, никто особенно не напрягается. Если стены в недрах холма ждали, как уверяет эфенди, три тысячи лет, то они, разумеется, могут еще подождать! Но стоит кому-нибудь чуть опереться на лопату, как Шлиман тут же налетает на него, словно гроза. Переменив профессию, он так и не смог изменить своей натуры. Даже проводя раскопки, он до известной степени остается предпринимателем. Заступничество Софьи не помогает — он все еще не понимает своих рабочих. Но, с другой стороны, рабочие тоже не понимают его, и великая цель, достижению которой они призваны содействовать, остается им совершенно чуждой. Им важна не сама работа, а деньги, которые за нее получают. А раз, полагают они, денег у эфенди куры не клюют, то его надо со спокойной совестью обманывать, где и как только можно. Как же сделать, чтобы отдыхать и одновременно казаться работающим? Совсем просто. Вытаскивают кисет, свертывают цигарку И закуривают.
Но рабочие не учитывают одного — сам Шлиман не курит. Он, недолго думая, запрещает курить во время работы. Курят тайком. Несколько дней Шлиман наблюдает за этим, и терпение его иссякает. Одержимый желанием осуществить свою мечту н раскопать Трою, раздраженный явным пренебрежением к его приказу, он слишком преувеличивает потерю времени и велит однажды утром объявить: «Замеченный за курением будет сразу же уволен!»
Нет, это уж слишком! Рабочие из Ренкёй, семьдесят человек, обступили двух или трех своих односельчан. Те с жаром их убеждают: во-первых, Шлиман нуждается в них больше, чем они в нем, а во-вторых, как раз теперь стоят чудеснейшие дни и он не может дать им пропасть.
— Мы не будем продолжать работу, если нам не позволят курить, когда и сколько угодно!
Но рабочие из Ренкёй остаются одни, одни они вылезают из раскопа, усаживаются, дымя цигарками, на откосах рва и начинают ругать и бросать камнями в тех пятнадцать человек, которые спокойно продолжают копать.
По окончании рабочего дня они непринужденно располагаются вокруг домика Шлимана: ведь завтра утром ему придется уступить. Но они ошибаются. Ибо Шлиман сказал себе: «Если я уступлю, что, возможно, и сделал бы по спокойному размышлению, то авторитет мой будет навсегда подорван, и рабочие из Ренкёй будут из меня веревки вить, как только им это заблагорассудится. Они должны прежде всего понять, что здесь царит моя воля, царит во имя цели, а не ради прихоти. Да, они это поймут, когда я их послезавтра снова возьму на работу. Возьму послезавтра, а не завтра!»
Еще при первой вспышке гнева он направил гонцов в близлежащие деревни. Едва наступает рассвет, как, к ужасу рабочих из Ренкёй, на подмогу Шлиману приходит новых семьдесят человек — число работающих становится опять полным. Курение по-прежнему запрещено, но Шлиман по собственной воле увеличивает поденную плату и вдобавок, помимо обычных перерывов, разрешает в первой половине дня еще полчаса свободно курить.
В этот вечер закончились первые семнадцать дней нового раскопочного сезона. За это время, по расчетам инженера, было вынуто восемь тысяч пятьсот кубометров грунта, то есть по пятьсот кубометров в день и по четыре на одного рабочего. Траншея, прорезавшая холм, достигла уже глубины в пятнадцать метров, но все еще не видно никаких следов материка.
Шлиман думает о сестрах и оставшихся на родине друзьях, которым часто пишет. Как романтически представляют они себе раскопки! Роешь, мол, большую яму и на дне ее находишь чудесное, драгоценное или просто важное Нечто, пишешь об этом книгу и становишься знаменитым человеком, о котором дети и через сотни лет будут узнавать из учебников. Но они жестоко ошибаются! В действительности все иначе: с пяти утра до шести вечера копаешь, копаешь и копаешь — при этом или вообще ничего не находишь (и так не день, а много дней подряд, может быть, даже недели и месяцы!), или находишь совсем не то, что ищешь, и не знаешь, что это означает и как это надо толковать!
Возьмем, к примеру, ту же сову: в течение лета чаще и чаще встречаются черепки и целые сосуды, маленькие каменные и глиняные изваяния, и на всех них изображены большие совьи глаза, замеченные еще в прошлом году. Иногда под чертой, изображающей клюв, видна горизонтальная, похожая на человеческий рот, линия. Но ведь ни у одной совы нет ничего подобного, нет и у местных сов, что тысячами живут в откосах рва и наполняют своими криками всю короткую южную ночь!
Как понимать эти изображения? Медленно созревает мысль: не зовет ли Гомер Афину «глаукопис», что не только наш Иоганн Генрих Фосс, уроженец Анкерсхагена, но и все последующие ученые—переводчики и комментаторы переводят, как «голубоглазая» или «со сверяющими глазами». Не следует ли этот эпитет на основании сотен вещественных доказательств переводить буквально как «совоокая», «совьеглазая» и предположить, что богиня, покровительница Трои, первоначально на самом деле имела совыо голову и что только в дальнейшем сова стала неразлучной спутницей Афины?
Ну хорошо, это еще куда ни шло, но что представляли собой находимые еще в большем количестве маленькие «волчки» или «вулканы»? Постой-ка, вулканы... Может быть, это символ Гефеста, который ведь, по Гомеру, устроил свою божественную кузницу на вулкане?
А что означают эти бесчисленные свастики, которые, как нарочно, особенно часто встречаются на этих злополучных «каруселях»? Что это такое? Бюрнуф, его друг, живущий в Париже, пишет, что свастика — это индусский символ, изображающий деревянные палочки, служившие для получения священного огня. Десятки других книг говорят подобное же и приводят столько цитат из Вед, что голова идет кругом. Но ведь здесь Троя, а не Индия!
Иногда — а это случается не очень редко — опускаются руки н не знаешь, что делать. Недавно, например, нашли разбитую, почти в человеческий рост, вазу, орнамент которой выглядел совсем как вавилонская клинопись. Или другая урна с таким же точно орнаментом из цветов, как на зеленого камня фризе, который в 1810 году лорд Эльджин выломал из сокровищницы Микен и привез в Британский музей. Или другие орнаменты, указывающие на Вавилон или Египет.
Нет, чертовски трудно быть археологом! К тому же стены Трои все еще не найдены, а найдены лишь огромные камни каких-то других стен. Над каждой такой глыбой шестьдесят пять рабочих должны три часа надрываться, чтобы ее благополучно вытащить, и еще час, чтобы сбросить ее с холма. И кто знает, не пропускаешь ли все же чего-нибудь важного: за всем ведь не уследишь! Хорошо по крайней мере, что прибыл Георгиос Фотидас, который семь лет проработал в Австралии рудокопом и научил нас приемам более продуктивной работы. Теперь мы пробиваем узкие колодцы н с помощью железных рычагов отламываем сразу куски по тридцать или пятьдесят кубометров. Ну, а если именно в них находятся интересные вещи? Может быть, нам следовало бы просеивать каждую горсть земли, чтобы ничего не пропустить. Но тогда мы и за сто лет не доберемся до Скейских ворот, а ведь в этом главное!
Если в Троаде не было бы столько аистов, то здесь нельзя было бы жить из-за множества ядовитых змей. Десятки их все еще снуют среди камней. Рабочие даже забавляются ими, а когда кого-нибудь из них укусит змея, то тот смеется.
— Нам ведь всем известно, — говорит он, — что на этом холме много змей. Поэтому-то мы и пьем отвар травы, которая делает укус безвредным.
— Покажи-ка мне эту траву! — восклицает Шлиман и на мгновение задумывается. Надо бы проверить, действенна ли она и против укусов кобры, и потом насадить ее в Индии. Но он тут же об этом забывает: к нему из отдаленной деревни является целая вереница жаждущих исцеления.
Священник обычно выполняет здесь также н обязанности врача общины, но поскольку у него нет ни необходимых знаний, ни медикаментов, то лечение его обычно сводится лишь к кровопусканию и приводит большинство больных в еще худшее состояние. У Шлимана три средства, которые творят чудеса и заставляют превозносить до небес его врачебные способности. Первое — хинин, он дает его в больших дозах при всех случаях лихорадки. Второе — настой арники для всех ран и нарывов. Третье — холодная вода против всех остальных недугов, а обычно он прописывает ее в сочетании с хинином и арникой. «Обязательно купайтесь каждый день в море, и вы поправитесь», — говорит Шлиман и по-гречески и по-турецки (он, конечно, давно уже говорит по-турецки не хуже имама). Его настойчивости на самом деле удается преодолеть отвращение местных жителей к воде и исцелять людей.
Смотритель Николаос все больше проявляет качества хорошего помощника. Ради того, чтобы Софья могла руководить отрядом рабочих — с мая работы ведутся одновременно в нескольких местах, — он берет на себя, кроме всего прочего, и заботы о доме и кухне. Николаос — единственный человек, которому дозволено сохранить свое христианское имя, все остальные получают гомеровские имена или прозвища.
— Николаос, — обращается к нему однажды Шлиман и поднимает глаза от списка, в который он по окончании работы часами заносит найденные предметы с их описанием н указанием, на какой глубине они были найдены. — Моя жена уже в течение нескольких месяцев единственная здесь женщина. Было бы очень хорошо, если бы у нее появилась, наконец, служанка. Не знаешь ли ты хорошей девушки, которая согласилась бы сюда приехать?
— Дай мне три свободных дня, и я ее привезу.
К исходу третьего дня Николаос возвращается и представляет очень красивую, крепкую девушку. Она, кажется, обладает всеми мыслимыми добродетелями и очень нравится Софье и Шлиману.
— Прекрасно, Николаос. На сколь долгий срок хочет она у нас остаться? Надеюсь, на все лето?
— Она останется здесь так же долго, как я. Я на ней женился.
В июне наступление на холм началось и с третьей стороны. Новый ров имеет в ширину тридцать один метр, здесь занято семьдесят рабочих. Тут в земле заметно какое-то четырехугольное углубление. Возникнуть оно могло только в результате более ранних раскопок. Их проводили турки, когда искали мрамор для печей, обжигающих известь, или колонны для своих надгробий. Похоже, что здесь во времена Нового Илиона находился храм. Эта часть холма принадлежит Френку Кольверту, который разрешил раскопки при условии, что Шлиман поделится с ним находками.
Уже на второй день находят двухметровую мраморную плиту, метоп храма. На ней изображен Гелиос со своими конями — превосходный барельеф, созданный, по-видимому, в третьем веке до нашей эры. Хотя обычно эту эпоху Шлиман считает чуть ли не современностью и не интересуется ею, но на этот раз он все-таки рад. Это его первая значительная находка, к тому же она прекрасно согласуется с одной из его смелых гипотез. Нет никаких свидетельств, что в Трое или в Новом Илионе существовал храм Гелиоса. Но, с другой стороны, на терракотовых изделиях очень часто встречается символ солнца. До сих пор все выводили название Илион из санскритского слова «вилу» — крепость. Но не могло ли оно вместо этого быть связано с Гелиосом? Произношение древнегреческих слов, утвердившееся в Германии со времен Эразма Роттердамского, — произношение ужасное и неправильное. В действительности древние греки произносили буквы точно так же, как произносят их теперешние греки. Доказательство: когда девятьсот лет тому назад Русь приняла христианство, в русский язык вошел целый ряд греческих слов — их и теперь произносят точно так же, как и в нынешней Греции. Это доказательство слишком современное? Тогда, пожалуйста, еще одно: ассирийские клинописные тексты эпохи Селевкидов содержат ряд заимствованных из греческого слов и названий, о них можно сказать то же самое. Итак, наконец, вывод: раз греческая буква «эта» произносится, как «и», то, когда писали «Гелиос», произносили «Илиос»! Значит, день, когда нашли метоп, это счастливый, собственно, первый счастливый день!
Почти одновременно на другой стороне холма, где раскопками руководит Георгиос Фотидас, обнаруживают великолепное укрепление, сложенное без раствора из прекрасно отесанных камней ракушечника. Но это укрепление находится вовсе не в глубине холма и не стоит на материке — поэтому, к сожалению, оно не может принадлежать гомеровской Трое и относится, вероятно, к эпохе Лисимаха. Шлиман на мгновение задумывается: «Не сносите его, оно слишком красиво и величественно. Его надо сохранить».
Холм таит в себе множество загадок. Найденные в прошлом году на небольшой глубине орудия каменного века — далеко не единственный сюрприз. Теперь в нескольких местах — на глубине двадцати одного метра! — удается достичь материка, но обнаруженные здесь находки столь примитивны, что не могут иметь никакого отношения к Трое. Намного выше, например в восьми-десяти метрах от поверхности, находят превосходнейшие вещи. Вот опять — медный нож с инкрустированной золотом рукояткой, серебряная шпилька для волос, красивая, слоновой кости пластинка с семью звездочками и другие вещицы из слоновой кости.
«Археолог, — думает Шлиман, — это человек, объясняющий людям прошлое. Значит, я еще не археолог, ибо я не в состоянии объяснять: каждый день приносит с собой новые неясности, новые загадки, которые я только и могу, что задавать ученому миру в моих газетных статьях. Вместо того чтобы учить других, я сам учусь».
Над ним, может быть, и станут смеяться, но тем не менее он должен изложить все, как есть. Немного помедлив, Шлиман пишет: «Я не могу закончить описания самых нижних наслоений, не упомянув, что на глубине двенадцатн-шестнадцати метров, между огромными глыбами камня я обнаружил двух жаб, а на глубине двенадцати метров — маленькую, очень ядовитую змею с похожей на щит головой. Последняя могла попасть туда сверху, но для больших жаб это невозможно. Значит, они провели в этих глубинах три тысячи лет! Очень интересно увидеть среди руин Трои живые существа из эпохи Гектора и Андромахи, даже если это всего лишь жабы».
— Ты кончил? — спрашивает Софья. — Я ведь не успела еще тебе рассказать, что мы с женой Николаоса, пока варился обед, немного покопали возле дома. Но мы не нашли ничего, кроме странных волчков.
— Выходит, опять почти на поверхности! И прямо на материке они тоже были. — Шлиман недовольно отодвигает блокнот и, задев лежащий на столе какой-то ком, сталкивает его на пол.
— Только бы он не сломался! — встревоженно восклицает Софья и вскакивает, чтобы найти упавший предмет.
— Ничего особенного, моток медной проволоки из сгоревшего, очевидно, дома, найден на глубине девяти с половиной метров-
Софья поднимается с пола — ей стоило большого труда не закричать от радости. Глаза ее сияют.
— Твоя медная проволока, — говорит она, — была перевязана серебряной проволокой, которая сломалась, и вот что внутри! — С этими словами она кладет на стол три серебряных браслета, золотую серьгу в виде листика, и другую — в виде звезды, несколько серег из серебра, заканчивающихся пятью листиками, три серьги из электрона. — Может быть, именно этот близкий к поверхности слой и есть настоящая Троя? — неуверенно спрашивает она. — Тем более что ты сказал, будто дом имеет следы пожара.
— Ах, Софидион, — вздыхает Шлиман, — как говорил Плиний? «Троя озаряет все блеском своей славы». А для меня здесь только все больше и больше сгущаются потемки.
Лето подходит к концу. Многие крестьяне, занятые жатвой, не являются на раскопки. Но греческий консул в Кале-Султание и немецкий в Галлиполи присылают оттуда людей, и число рабочих остается прежним: сто двадцать — сто тридцать человек. А когда завершается уборка урожая, число их даже возрастает до ста пятидесяти.
Пятьдесят больших тачек — каждую везут трое, восемьдесят восемь обычных тачек и шесть запряженных лошадьми повозок вывозят землю и мусор. Раскопки ведутся с помощью кранов, воротов, двадцати четырех огромных железных рычагов, ста восьми лопат и ста трех кирок. Работа продолжается от зари до зари. Помимо Софьи н Шлимана, есть еще три смотрителя. Тем не менее никогда не удается вынуть за день свыше трехсот кубометров, ибо вывозить грунт с каждым днем приходится все дальше: во многих местах уже более чем на восемьдесят метров. К тому же очень мешает постоянный и сильный ветер, от которого в глазах полно песку. Недаром Гомер говорил об «открытой ветрам» Трое.
— Эфенди, у меня есть что-то хорошее. Дай мне десять пара, которые ты обещал нам за каждый украшенный осколок.
Шлиман рассматривает черепок.
— Давно ты у меня работаешь?
— Со вчерашнего дня, эфенди.
— Поэтому-то ты и думаешь, что тебе удастся меня перехитрить, если ты сам нацарапаешь на черепке солнце. О, как ты был глуп, когда интересовался только наградой, а не тем, что у каждого обманщика я неизбежно вычитаю два пиастра из жалованья. Все уже убедились, и ты убедишься, что меня нельзя обвести вокруг пальца!
Маленький турок удрученно плетется прочь. Шлиман спускается вниз по откосу, на участок смотрителя Фотидаса. Здесь ров, отстоящий на сорок метров от склона холма, достиг глубины в десять с половиной метров. Внимание Шлимана привлекают только что обнажившиеся, аккуратно обтесанные камни. Он хватает лопату и начинает рыть за десятерых.
Высота кладки — три метра, толщина — два. Между отдельными глыбами камня — земля. Множество лежащих рядом камней доказывает, что прежде стена была значительно выше. А отходящий от нее наклонно культурный слой убеждает, что она когда-то была воздвигнута у самого откоса холма. Под стеной множество осколков тех черных блестящих сосудов, что давно привлекли его внимание и полюбились ему своим изяществом. Их обычно находили вместе с вещами, которые, судя по описаниям Гомера, могли относиться к Трое. Почти прямо над только что обнаруженной стеной высится так называемое укрепление Лисимаха.
— Эфендн, эфендн, иди скорей! — кричит кто-то.
Шлиман спешит к южному склону холма, где как раз начинает вырисовываться из земли башня диаметром в двенадцать метров. Находится она на том же уровне, что и стена на противоположной стороне холма. Она поднимается из скалы, образуя со склоном угол в семьдесят пять градусов. Эта башня — она, конечно, была намного выше оставшихся восьми метров, — без сомнения, стояла на краю крепости: с нее видна была вся равнина и, сверх того, видно было море с Тенедосом, Имбросом и Самофракией. Это, разумеется, та Большая башня, которая упомянута в истории Андромахи:
— Софья! Софнднон! — зовет он, пока не прибегает жена и не становится рядом.
Шлиман показывает ей, куда надо смотреть.
— Софья, — говорит он сдавленным голосом, — стена на той стороне холма и башня здесь — это и есть Троя! Я в этом уверен. Тридцать одно столетие башня была погребена глубоко под землей, и тысячелетиями один народ за другим возводил на ее развалинах свои дома и дворцы Но теперь башня снова извлечена на свет божий и обозревает, если уже и не всю равнину, то по крайней мере ее северную часть и Геллеспонт. Пусть же отныне и во веки веков этот священный, величественный памятник приковывает к себе взоры всех плывущих по Геллеспонту! Пусть он станет местом паломничества любознательной молодежи всех грядущих поколений и вдохновляет их на занятия наукой, особенно же восхитительным греческим языком и литературой! Пусть эта башня даст толчок для скорейшего и полного открытия всей опоясывавшей Трою стены! Она ведь обязательно соединялась с этой башней, а по всей вероятности, и со стеной, находящейся на северной стороне холма — теперь и ту стену будет легче раскопать целиком!
Вечером он приносит к башне лампу и пишет отчет, двенадцатый с начала раскопок. Под одиннадцатью стояло «Холм Гиссарлык». Это первый, где стоит новая пометка: «Пергамос Трои».
Отчет он заканчивает гордыми словами: «Я надеюсь, что в награду за все лишения, беды и страдания, которые я претерпел в этой глуши, а также за все понесенные мною огромные расходы, но в первую очередь в награду за мои важные открытия, цивилизованный мир признает за мной право переименовать священное место, называвшееся доныне Гиссарлыком. И теперь я делаю это ради божественного Гомера даю ему то овеянное бессмертной славой имя, которое наполняет сердце каждого радостью и энтузиазмом. Я даю ему имя «Троя» и «Илион», а «Пергамосом Трои» я называю акрополь, где пишу эти строки».
В середине августа раскопки приходится прекратить: Шлимана, Николаоса, трех смотрителей и большую часть рабочих так треплет малярия, что о работе не может быть и речи.
В Афинах их ждет неожиданность. Андромаха не узнает матери и с криком бросается прочь, когда та протягивает к ней руки. Но и Софье трудно ее узнать: девочка так выросла, что стала совершенно не похожа на прежнего младенца.
— Это действительно Андромаха? — настойчиво спрашивает свою мать Софья и велит ей поклясться на золотой иконе.
Шлнман лежит в постели и пытается побороть лихорадку. Рядом с кроватью, на столе — сосуды, черепки, разного рода находки, и в первую очередь недавно найденные вазы в виде животных — свиньи, гиппопотама, крота, а одна так даже напоминает паровоз. Шлиман то и дело берет с нежностью в руки ту или иную вещицу и листает опись, насчитывающую уже намного больше ста тысяч номеров.
— Софья, — признается он ей однажды, усталый и счастливый, — я знаю, что открыл для археологии новый мир. Но Троя ведь оказалась совершенно иной, чем я ее себе представлял.
Едва оправившись от лихорадки, он уже не может оставаться дома, хотя в саду по-прежнему красуется метоп с изображением Гелиоса. Он возвращается обратно в Трою вместе с Николаосом и его женой — они набирались сил у него в Афинах — и с землемером, который должен снять план холма. Он приезжает как раз вовремя: сторож не оправдал надежд, и стены, возведенные для защиты раскопок от потоков дождевой воды, снова почти полностью разобраны. Даже в бесценных стенах Трои зияют дыры.
— Но, эфенди. — оправдывается сторож, — камин ведь увезены ради доброго, святого дела! Из одних христиане в Енишахире строят колокольню, из других турки в Чиблаке — добротные дома. Это ведь куда лучше, чем эти ни на что не годные стены.
Не проходит и полминуты, как сторож со всеми пожитками уже отправлен обратно в свою деревню.
Но первые дожди сделали и нечто доброе. В одном месте, размыв холм, они обнажили начало огромной опорной стены, которая поднималась вверх в северо-восточном направлении. Это может явиться новой нитью Ариадны: разве Гомер не говорит, что храм Афины находился на самом высоком месте крепости? Вот если бы найти остатки этого храма! Это единственное место, где могли сохраниться надписи времен Приама. Но надежды на это мало, ибо до сих пор нет оснований считать, что древние троянцы имели письменность.
До самой зимы Шлиман живет в Трое один. Как ни прекрасно здесь, но вынужденная разлука с Софьей дается ему нелегко. Во время частых бессонных ночей он пишет письмо за письмом. «Не забывай же учить каждый день по семь страниц итальянского текста, а если не можешь, то учи по крайней мере страницу!» Он благодарит за присланное домашнее печенье, сетует на грязь в своей холостяцкой хижине, волнуясь, шлет телеграммы, если хоть один день нет от нее вестей: «Я трепещу от страха, боли и бешенства при мысли, что ты меня забыла, что ты не находишь времени написать своему бедному мужу, который тебя боготворит и который всеми способами стремится быть твоим наставником». В другой раз он жалуется, что она не написала, как поживает его кошка и наседка.
Но потом дела требуют его приезда в Афины: разве ученый не обязан писать и книги? Он вступает в пространную переписку с лейпцигским издателем Брокгаузом и договаривается, что тот сразу по окончании раскопок выпустит в свет немецкое издание «Троянских древностей» вместе с крайне разорительным томом иллюстраций.
Но можно ли думать о книгах и углубиться в дела, когда в трехстах километрах на северо-восток ждут тебя стены Трои? В разгар афинской зимы, в конце января, Шлиман и Софья уезжают из Афин и в последний день этого же месяца прибывают в Трою.
Новый раскопочный сезон начинается не очень-то многообещающе. В первые три недели работали лишь восемь дней: то греки справляли какой-нибудь церковный праздник, то с неба низвергались грозовые ливни, то стоял такой холод, что рабочие даже не могли держать в руках инструмент.
— Боже мой, Алкиной, — спрашивает однажды Шлиман одного из своих смотрителей, — что с тобой? Ты болен?
— Да, эфенди, болен от холода. Ведь у нас нет ничего, кроме одежды, которую мы носим, а тут сейчас нельзя жить без шуб и одеял. Рабочие вечером идут домой и греются там подле своих жен, а нам приходится оставаться здесь.
Шлиман на мгновение задумывается. Осенью он с помощью Николаоса и нескольких рабочих построил для себя и Софьи дом из бросовых камней, не представлявших никакой ценности.
— Хорошо, Алкиной, сейчас же основательно — на европейский манер, слышишь? — уберите ваш деревянный домик. Я тем временем разбужу жену. Мы обменяемся жильем. У нас более теплая одежда и хватает одеял, для нас н старый дом достаточно хорош. Вы же разместитесь в каменном доме и больше не будете мерзнуть.
Но зима столь сурова, что иногда не спасает и самая теплая одежда. Ледяной ветер так дует в щели, что по вечерам даже нельзя зажечь лампы. Печка топится днем и ночью, но температура никогда не поднимается выше четырех градусов, а вода для умывания к утру покрывается льдом. Днем, правда, переносить холод помогает непрерывная работа лопатой, но вечером согреваться можно только собственным энтузиазмом.
Штаб, если употребить это слово, увеличился. Помимо достойнейшего Георгиоса Фотидаса, смотрителями работают еще трое. Из Афин приехал чертежник. Но зато в этом году не пришли многие рабочие, главным образом жители Ренкёй: один делец из Смирны предложил им работу полегче — собирать какие-то корни. Шлиман огорчен — в других деревнях ему удалось набрать всего сто двадцать человек. Этого мало, чтобы утолить его жажду деятельности и нетерпение. Дабы облегчить им работу и избавить от необходимости ходить в отдаленные деревни, Шлиман снимает для них поблизости большой дом. В результате число рабочих сразу же увеличивается до ста пятидесяти восьми человек, и Троада снова оживает. Конечно, эфенди очень требователен и ругается, как погонщик ослов, если работают с ленцой, но он справедлив и благодаря ему в этот край притекает много денег, куда больше, чем их видели здесь с незапамятных времен!
У подножья холма день-деньской скрипят арбы турок — они увозят сброшенные вниз камни. Троада меняет свое лицо: повсюду строятся добротные каменные дома, а в Чиблаке из илионских руин даже возводят мечеть с минаретом.
В начале марта опорная стена, на которую возлагалось столько надежд, полностью откопана. Она и в самом деле тянется до вершины холма, но, к сожалению, наверху нет никаких следов храма, если не считать ими большие скопления золы и остатки кирпичей. Наконец наступает весна, хотя после заката солнца все еще очень холодно. Иногда даже приходится надевать перчатки, когда надо составить реестр находок или сделать запись в дневнике. На деревьях начинает появляться молодая листва. Вся равнина покрыта пестрым ковром весенних цветов. Стаями возвращаются аисты, но «открытая ветрам» Троя им не нравится. Болота Окамандра кишат миллионами лягушек, которые и днем и ночью задают свои концерты.
Но все-таки храм находился там, где он предполагал! Обнаруживают фундаменты стен и большие плиты песчаника, служившие полом: Он слишком возвышался, чтобы от него могло остаться больше руин. Зато остатки построенных позже храмов сохранились куда лучше, и очень тяжелые глыбы мрамора со следами коринфского стиля каждый день доставляют кучу хлопот — уходит много времени и сил, прежде чем удается скатить их с холма. Удивительные предметы, встречавшиеся так часто в начале раскопок, вдруг появляются снова: сразу же под храмом находят массу каменных ножей, грубые топоры из диорита, молотки из прекрасного нефрита, сотни непонятных «волчков», изображения богини с головой совы, монеты — от Августа до Константина.
Потом снова попадаются предметы, которые могли принадлежать гомеровской Трое: медная булавка с золотым шариком, великолепный хрустальный набалдашник в виде львиной головы, который мог бы украшать скипетр Приама, и на той же глубине — похожая на флейту трубочка слоновой кости.
Последняя неделя марта опять проходит в бездействии: после того как прекратился ледяной ураганный ветер, делавший невозможной всякую работу, рабочие выпросили себе свободные дни. На этот раз не ради какого-нибудь святого, а для ухода за виноградниками. Свободное время Шлиман тоже употребляет с пользой: он на страницах «Левант Геральд» вступает в полемику с Френком Кольвертом, который нагородил о Трое уйму всякой чепухи.
Когда в начале апреля снова наступает хорошая погода и все сто пятьдесят человек точно в срок снова являются на работу, сразу же у Большой башни откапывают дом. В нем восемь комнат, но, может быть, найдут и другие. Пол выложен гладкими плитами известняка, а следы огня внизу стен доказывают, что дом был уничтожен пожаром. В одном из помещений стоит длинный ряд больших, в человеческий рост, пифосов , где, по-видимому, хранилось зерно, вино и масло. На полтора метра выше этого дома, относящегося, очевидно, к гомеровской Трое, находится храм, который тоже должен быть троянским. Загадка за загадкой! Если бы остатки одного города располагались над остатками другого аккуратно, как слои торта, то загадки эти можно было бы быстро разрешить, но когда все перемешано вдоль и поперек, то не так-то скоро найдешь выход из тупика.
Выхода не находят, зато находят дорогу, мостовую шириной свыше пяти метров из тщательно отесанных каменных плит длиной в полтора метра. К середине апреля удается расчистить первые десять метров ее. Различные признаки указывают, что дорога вела к воротам. Конечно же, к Скейским воротам! Но куда она шла вверх? Там, разумеется, тоже находился какой-то особо важный пункт города. Может быть, дворец Приама? Во всяком случае, Шлиман немедленно снимает с других участков сто человек и велит им раскапывать дорогу в северо-восточном направлении.
Для этого надо первым делом убрать огромную глыбу земли — двадцать четыре метра в длину, столько же в ширину и десять в высоту. Но велика опасность, что тем временем тайком растащат плиты царской дороги, идеальный-строительный материал. Шлиман тут же пускает слух, будто по этой дороге однажды поднимался Иисус Христос, шедший к царю Приаму. Чтобы придать слуху больше правдоподобия, он велит прикрепить к стенке раскопа огромную икону Христа. Так удается сохранить эти плиты: христиане ие трогают их из суеверия, а турки из страха перед иконой. Точно так же с помощью грубо намалеванного образа богоматери Шлиман защищает и дом с пифосами.
В мае огромная глыба земли была срыта. В конце дороги находится два больших здания, одно построено на развалинах другого. Оба, как показывают стены, были уничтожены огнем. Черная, красная, желтая зола и немало горелых обломков заполняют помещения. Но дорога идет куда-то дальше. Значит, как ни жаль, надо снести три стены одного из домов! Жертва оказывается не напрасной: по-являются огромные ворота, а за ними через шесть метров — другие. Сохранились даже гигантские медные штыри, на которых некогда держались створы ворот.
Значит, недавнее предположение, что дорога идет вниз, к Скейскнм воротам, ошибочно, — эти ворота и есть Скейские! Правда, от этого Троя становится значительно меньше, чем он предполагал. Жаль, конечно, но что поделаешь? Скейские ворота, с которыми связано столько волнующих сцен «Илиады», найдены! Здесь сидел Приам с семью городскими старейшинами, и Елена показывала ему греческих героев. Здесь Гектор бросился в бой, когда спустился с Перга мое а. Да тогда ведь и дом, стоящий выше этих ворот, должен быть домом Приама! Тот самый дом, где нашли так много пифосов, вазы с совьими головами и одну вазу с какой-то надписью, которую, к сожалению, никто не может прочесть, — она не похожа ни на одну нз известных.
Он решил поставленную перед собой задачу. Доказал, что Троя не поэтический вымысел, а историческая реальность!
Правда, несмотря на всю радость и чувство удовлетворения, где-то в глубине души Шлимана гложат сомнения, еще неизвестно, будут ли признаны вескими его доказательства. Все запутанные и нерешенные вопросы тоже его сильно тяготят. Сыну своему, Сергею, он пишет: «Вот уже три года продолжаются наши раскопки. Мы вынули двести пятьдесят тысяч кубометров земли и извлекли из недр Илиона целый музей в высшей степени замечательных, никогда прежде не виданных древностей. Но теперь я устал, и поскольку достиг цели и осуществил великую идею моей жизни, то пятнадцатого июня я прекращаю раскопки здесь, в Трое, навсегда».
В конце мая умирает отец Софьи, и она на несколько дней уезжает в Афины. От этого угнетенное состояние Шлимана еще более усиливается. Он без всякой охоты велит продолжать работу, чтобы и с другой стороны отрыть примыкающую к Скейскнм воротам часть внешней стены. Но, собственно, зачем? В письмах к родственникам и знакомым, живущим в Германии, в письмах к Сергею, как и в сообщениях для газет, раздаются звуки победных фанфар. Но в дневнике они звучат куда глуше, и среди строк проглядывает опасение, что он слишком многое наобещал, проглядывает — в этом- он не хочет признаться и самому себе — чувство разочарования. Если его доказательства даже ему кажутся недостаточными, то как тогда они убедят критически настроенный мир и тем паче сверхкритически настроенных специалистов?
Пятнадцатое июня, решено, будет последним днем раскопок Трои, и после этого он займется Микенамн. Так он пишет Брокгаузу.
Возвращается Софья. Последние работы, которые имеют целью скорее навести порядок, чем найти что-то новое, подходят к концу.
Еще два дня, и они навсегда покинут Троаду.
14 июня 1873 года. Ранним утром Шлиман и Софья обходят, словно прощаясь, раскопки. Все-таки, говорит он, достигнуто многое. Софья соглашается с ним. Но что бы он возразил, если кто-нибудь стал утверждать, будто найденные им стены вовсе не стены Трои, а стены какого-то неизвестного города? Если посмотреть на срез огромной траншеи, тянущейся с севера на юг, то от вершины холма до материка можно насчитать семь различных слоев. Если кто-нибудь скажет, что твой второй снизу слой — это не гомеровская Троя, то как ты докажешь правоту своего утверждения? Следами пожара? Они имеются и в третьем и в пятом слоях, считая снизу. Надо честно и открыто признать, что неопровержимых доказательств, как раз-то и нет!
— Все-таки, Софья, — говорит он чуть ли не с мольбой в голосе, — это ведь Скейские ворота, это опоясывающая город стена, это дворец Приама.
Глазами, воспаленными от ветра, песка и бессонницы, он еще раз оглядывает стены: не заговорят ли они и не подтвердят ли его правоту? В этот момент прямо перед Шлиманом от стены отваливается кусок земли, и лучи солнца падают на какой-то странной формы предмет из покрытой зёленью меди, играют на его поверхности, за ним что-то поблескивает, как золото.
Шлиман судорожно хватает Софью за руку и сжимает ее, словно клещами.
— Софидион, — шепчет он сиплым голосом, — мне кажется, там клад. Как нам теперь избавиться от рабочих? Среди них немало бесчестных людей. Они половину растащат.
— Объяви об окончании работы.
— Сейчас, в восемь утра?
— Давай-ка я это сделаю.
Сделав несколько шагов, Софья поднимается на возвышение и прикладывает ладони ко рту.
— Пайдос, пайдос! — кричит она.
К пей подбегают удивленные смотрители, они убеждены, что ослышались. Софья встречает их смехом:
— Эфенди, не правда ли, частенько ругал вас за ваши многочисленные праздники? А сам он совсем забыл, что у него сегодня праздник, который он должен отметить. Он только об этом вспомнил. Вы можете все отправляться домой, но прежде получите у Николаоса ваше жалованье за полный рабочий день.
Довольные рабочие, греки и турки, высказывая поздравления, разбредаются по своим деревням. Софья торопливо возвращается к Шлиману. Тот, дрожа от волнения, ходит из стороны в сторону возле предполагаемого клада.
— Все ушли, мы можем начинать! — восклицает Софья.
Они оба забираются на сохранившуюся часть стены Приамова дома, оттуда удобней достать медные вещи.
Но после первой же попытки становится ясно, что извлечь их будет нелегко. Вещи эти находятся в полутораметровом, твердом как камень слое красной золы и прокаленных обломков, а прямо над ним отвесно возвышается крепостная стена толщиной в два метра и высотой в шесть. Если слишком углубиться в слой, на который опирается стена, то одного вывалившегося из-за неосторожности камня достаточно, чтобы рухнула вся стена и похоронила под собой и клад и кладоискателей.
— Отойди-ка в сторонку, Софидион, — шепчет Шлиман, — и одной жертвы хватит. — Он пытается улыбнуться. — Ты ведь должна знать, где меня в случае чего можно будет откопать.
Он начинает ножом осторожно рыхлить землю вокруг медного предмета. Каждая минута кажется часом, но приходится, подавив нетерпение, действовать очень неторопливо: не из-за стены, которая угрожающе нависла над его головой, — о ней он давно забыл, а дабы не попортить ничего, что может представлять для науки ценность. Наконец-то ему удается извлечь этот медный предмет — плоский, длиной в полметра, овальный щит, называемый Гомером «выпуклобляшным».
— Софья, относи, пожалуйста, вещи в дом по мере того, как я буду их находить. Тогда хоть они будут в безопасном месте, если на нас кто-нибудь внезапно нападет. Но только хорошенько закрывай дверь! Ради богов, где наш соглядатай?
— Там, где всегда, — невозмутимо отвечает Софья, снимает с плеч свою большую красную шаль и завертывает в нее щит. — Если он не спит, то курит, а накурившись вдоволь, опять поспит. Он ведь ничего другого и не делает. Во всяком случае, я еще никогда не видела его на раскопках.
Но Шлиман больше не слышит ее слов. Он опять осторожно работает ножом — и земля Трои дарит своему верному пророку одну вещь за другой.
Когда все вещи перенесены в дом, Шлиман с Софьей смотрят на них и не могут насмотреться. Перед ними медный щит, медный котел, медное блюдо, сплавившееся во время пожара с серебряной вазочкой, маленькая медная ваза, круглый флакон из золота весом в 403 грамма, полуфунтовый золотой кубок, ладьеобразный кубок из золота весом в шестьсот граммов, маленький кубок из электрона, шесть серебряных слитков общим весом свыше килограмма, пять ваз, чаша и кубок из серебра, тринадцать медных наконечников для копий, четырнадцать медных топоров, семь медных кинжалов, медный нож, обломки меча, четырехгранный медный стержень, какой-то неопределенный оплавившийся медный предмет, похожий па большой ключ.
— И это в предпоследний день! — задумчиво говорит Шлиман. — Когда я вспоминаю о том, как лежали эти предметы — ровной четырехугольной кучей, то почти уверен, что они находились в деревянном ларе. Да и ключ к нему есть. Вероятно, кто-то из семьи Приама торопливо уложил клад в ларь, а потом его на крепостной стене настигла вражеская рука или пожар и ему пришлось бросить ларь. Тот вскоре был завален золой и камнями находившегося рядом царского дворца. Может быть, несчастному, что пытался спасти клад, принадлежали и те вещи, которые мы нашли здесь же несколько дней назад, — раздавленный шлем, серебряная ваза и кубок из электрона. Короче говоря, Софья, теперь уж, поверь, никто не сможет больше мне возражать: Троя найдена!
— Тебе помогла твоя вера, — просто отвечает Софья и берет большую серебряную вазу, чтобы повнимательней ее рассмотреть. Внезапно ее охватывает изумление — дрожащими руками освобождает она второй стол, бесцеремонно сгребая бумаги мужа, расстилает свою шаль и высыпает на нее содержимое вазы. Звеня, падает один золотой предмет на другой — целая куча тускло поблескивающего металла. И вот они лежат тут — диадемы, цепочки, браслеты, серьги, перстни, пуговицы и бесчисленное множество маленьких золотых украшений. Оба они, стареющий мужчина и его молодая красавица жена, стоят и не могут вымолвить ни слова. Наконец Шлиман, глубоко вздохнув, говорит:
— Записывай, Софья, я буду диктовать!
Когда они закончили составлять опись, близилось утро. На нежно-сером небе над горой Идой появляются лучи солнца, они окрашивают в золотой цвет края плывущих в вышине облаков. Шлиман берет со стола большую диадему и возлагает ее Софье на чело, чуть ниже копны ее черных волос. Вторую диадему, словно ожерелье, он надевает ей на шею и укрепляет подвески в мочках ее ушей.
И впервые, единственный раз в жизни, он называет ее другим именем, но произносит его едва различимым шепотом: — Елена.
Все, что следует за находкой большого клада, происходит в страшной спешке. Чтобы полностью исследовать территорию вокруг места, где был найден клад, приходится снести деревянный домик, пристанище трех лет!
Через три дня, семнадцатого июня, раскопки прекращаются. Шлиман и Софья готовятся к отъезду. В их чемоданах ненамного больше вещей, чем было, когда они приехали в январе. Верные Шлиману люди по частям тайком унесли клад, который теперь называется кладом Приама, в то время, как неверные рабочие, найдя еще один клад, утаили его и расхитили.
«Кубок Нестора»
Кубки из четвертой и пятой микенских гробниц
Перед этим Шлиман и Софья долго и взволнованно обсуждали создавшееся положение. Согласно фирману половина всех находок принадлежала турецкому правительству. Нo можно ли нарушить неделимое единство этого клада? Одну серьгу — мне, другую — тебе, мне правую часть диадемы, тебе — левую? Если бы в Константинополе сидели разумные люди, то с ними, конечно, можно было бы договориться, выкупить, например, принадлежащую правительству долю. Но там нет ни одного человека, у кого хватило бы ума понять, что ради науки клад должен быть сохранен в целостности. Однако если бы был найден способ произвести раздел, то все равно отданная Константинополю часть очень долго оставалась бы недоступной для науки, даже попади она и в самом деле в музей, в чем совершенно нельзя быть уверенным.
Есть еще один веский аргумент: Высокая Порта не соблюла договора. В прошлом году внезапно, как гром среди ясного неба, пришло краткое уведомление, что договоренность, в силу которой Шлиман имел право беспрепятственно вывезти из Турции свою долю, отменяется. Ему вместо этого разрешают продать по собственному усмотрению в самой Турции принадлежащие ему находки. Получив это письмо, Шлиман пришел в ярость. Разве он все еще торгует индиго? Разве он ведет раскопки, чтобы найти вещи для продажи или извлечь выгоду? Разве не тратит он десятки тысяч ежегодно ради науки, ради любимого нм Гомера, не надеясь получить за это ничего, кроме благодарности тех, кому дорога классическая древность?
Нет, дело совершенно ясное: Турция первая нарушила договор. Следовательно, и он, Шлиман, может его больше не держаться! Поэтому-то теперь, три тысячи лет спустя после завоевания Трон, клад Приама плывет на корабле к грекам, у предков которых он однажды ускользнул из рук. Едва его успели найти, как он тут же снова исчез. Теперь, наконец, пригодилась многочисленная родня Софьи. Дядя ее владеет заброшенным и почти развалившимся амбаром по дороге на Элевсин. Тетка живет около Фалера. Кузина замужем за человеком, на винограднике которого стоит очень старая смоковница с большим дуплом. Двоюродный брат имеет у Ликабеттоса домик в саду. Во всех этих местах что-то прячут. Софья, едва прибыв в Афины, отправляется лечиться на остров Искья. Следом за ней едет верный слуга, чтобы сообщить, где спрятан клад.
И вот Шлиману больше не нужно сдерживать свое готовое лопнуть нетерпение. Теперь он может всем и вся объявить о том, что нашел: он нашел не только Трою, но и сокровища Приама!
Весь мир на мгновение затаил дыхание. О том, что происходило там, на юге, в малярийном углу Малой Азии, люди знали из многочисленных газетных сообщений. Но много ли читателей всерьез интересовались древними стенами, будто бы принадлежавшими городу, о котором знали лишь понаслышке или по шатким школьным воспоминаниям? Но клад, столь великий, с таким количеством золота, подобного которому еще никогда не находили, огромный, как сокровища царицы Савской или как сокровища на затонувших кораблях испанской армады, — это читают все, это всем понятно, об этом все говорят!
Но можно ли верить тому, о чем в жирных заголовках на разных языках кричат газеты всех стран? Простой, непредубежденный читатель верит, почему бы и нет? Он в восторге от Шлимана, который становится повсюду самым популярным человеком столетия. Но вот вдруг сразу зашевелились и специалисты, профессора и археологи, что до сих пор взирали на бедного безумца, копавшегося в Троаде, со смесью сожаления и высокомерной насмешки.
«В конце концов этот американский немец нажил себе состояние контрабандой. Возможно, что эти вещи он нашел не при раскопках, а у старьевщика», — пишет директор Афинской университетской библиотеки.
В Германии профессор Вернике уверяет, что к человеку, который нажил состояние в России, ввозя контрабандой селитру из Пруссии, нельзя ни в какой мере относиться серьезно.
«Что он, собственно, нашел? Горшки. А кто нам докажет, что его горшки не подделка?» — вопрошал в другой газете другой специалист.
Профессор Захау поясняет: «Шлиман пятьдесят лет был купцом, потом он стал по-школярски заниматься археологией. Это все, что приличия позволяют мне о нем сказать».
Профессор Штарк выносит приговор: «Потрясающая мистификация!»
Профессор Роусопулос. в Афинах утверждает: «Троянский клад, разумеется, не может иметь ни малейшего отношения к кладу Приама».
Профессор Конце в Вене советует Шлиману не тратить попусту денег на раскопки в погоне за химерами, а лучше отдать их более способным людям, настоящим ученым, чтобы они смогли путем раскопок обогатить науку.
Подобные голоса раздаются во многих местах и из уст многих людей. Но особенно громко раздаются они в Германии, на родине Винкельмана, в стране, где археология родилась как наука, стране, где насчитывается несколько десятков ординарных профессоров древней истории. Но Германия идет еще дальше: в одном из журналов появляются высмеивающие Шлимана куплеты.
На первый взгляд беззлобные слова полны яда. Но что еще хуже, так это слух, будто автор стишка не кто иной, как бывший наставник кронпринца, друг и советник старой императрицы, известный профессор Эрнст Курциус, чьи способности к стихоплетству широко известны.
Если одни ученые награждали Шлимана ударами дубины, а другие пытались отравить ядом клеветы, то турецкое правительство пускает в ход тяжелую артиллерию и велит своему послу в Афинах учинить в доме Шлимана обыск. Однако ни одной вещички не находят.
Шлиман сам толком не знает, как поступить с кладом и что сделать, чтобы тот принес людям наибольшую пользу. Он думает об этом, готовя для печати свои двадцать три отчета о раскопках, — издатель ждет их с нетерпением — в марте Брокгауз побывал в Трое.
Конечно, первое, что приходит Шлиману в голову, — это осчастливить кладом Приама свою вторую родину — Грецию. А поскольку Шлиман к тому же намерен раскопать Микены и Олимпию, Дельфы и Делос, то он делает парламенту соответствующее предложение, где говорит и о желании преподнести в дар Греции великолепное здание музея, в котором будут храниться все его прежние и будущие находки. Парламент с ликованием одобряет его план. Народ восхищен.
Теперь дело за министерством. Шлиман пишет туда, что решил навсегда остаться в Греции и своими будущими раскопками воскресить ее древнейшую историю. Он возьмет на себя все расходы и построит музей, но все найденное им должно до конца жизни оставаться его собственностью.
Министр, наполовину восточный человек, отвечает соответственно: «Ваше желание поселиться в Греции мы воспринимаем как честь для себя и рады той любви, которую вы питаете к этой земле классической древности. Мы с восторгом прочли ваше предложение и тщательно изучим, как лучше им воспользоваться».
Но тут вмешивается Греческое археологическое общество. Хотя оно пока и не совершило почти ничего достойного внимания, но может ли оно согласиться, чтобы неизвестно откуда взявшийся чужестранец пожал всю ту славу, которую никак не пожнут его собственные члены, уроженцы Греции? Нет, это невозможно! Руководителям Археологического общества достаточно просто встать на почву закона, который запрещает частным лицам владеть вещами, найденными в результате раскопок на греческой земле.
Шлиман, жаждущий деятельности на новом поприще, совершает ошибку, полагая, будто и в Греции ему удастся то, что удалось в Соединенных Штатах: он подает ходатайство и призывает парламент изменить закон. Теперь министерству больше не нужно быть любезным и вежливым даже по отношению к крупнейшему налогоплательщику страны. Оно может без лишних слов отклонить и его ходатайство и его предложение.
Охваченный гневом на завистливых, интригующих коллег и любящих проволочки бюрократов, Шлиман рассылает письма во все концы. Сегодня он предлагает свои находки Британскому музею, которому он обязан первыми впечатлениями об античном мире. Он думает, конечно, и о том, что в Англии его работа встречала только восторженное и безоговорочное одобрение; такие люди, как Гладстон, Сайс н Макс Мюллер, в конце концов имеют совершенно иной научный кругозор, чем поднявшие вопль ограниченные немецкие и греческие профессора. Неважно, что канцлер казначейства Лоу и отклонил предложение лорда Стенхоупса продолжить раскопки Трои за счет британской казны.
Потом Шлиман думает о Лувре, первом на свете музеев принадлежащем не королю или папе, а всему народу. Потом авторитетный французский археолог Бюрнуф указывает ему на Неаполь и Фьорелли, потом очередь доходит до Петербурга, Мюнхена и даже маленького Шверина, не потому, что это столица его родины, а потому, что там во главе музея стоит утонченно умный и талантливый Фридрих Шлие, который с самого начала горячо вступился за «выскочку».
Но Россия отклоняет его предложение. Англия медлит. Франция не отвечает. Италия колеблется.
Тем временем турецкое правительство требует от Греции выдачи всего клада, но тут Афины все-таки, набравшись мужества, решительно отвергают это чрезмерное домогательство. Турция возбуждает процесс.
Недолго думая, Шлиман — перед этим он направил в министерство новое прошение относительно Микен — едет туда вместе с Софьей. Он вовсе не собирается производить раскопки. Он вовсе не нанимает в помощь рабочих, чтобы никому не портить крови. Он приехал просто как турист-археолог, который за это время приобрел в Трое немалый опыт и поэтому смотрит на территорию крепости совершенно иными глазами, чем смотрел несколько лет назад, когда путешествовал по Пелопоннесу. Теперь он сразу же около Львиных ворот распознает стены какого-то дома циклопической кладки и в лишенной всякого орнамента каменной плите безошибочно угадывает надгробную стелу. Это еще больше укрепляет его в прежней уверенности и со всей ясностью показывает ему, каким методом надо будет вести раскопки, как только господа из министерства, рано илн поздно, образумятся. С этой же целью ножом и складной лопатой Шлиман копает ряд ям. Он подбирает несколько лежащих в траве черепков, кое-какие осколки камней и две примитивные терракотовые фигурки коров.
В министерстве успели забыть, что несколько дней назад они выступали за Шлимана и сами хотели выпутаться из затруднительного положения. Может быть, и кое-какие горе-профессора еще раз раздули затухавший огонь и изрядно подлили в него масла. Во всяком случае, министр просвещения послал грозную телеграмму префекту Аргоса: запретить «этому немцу», Шлиману, сделать хотя бы один удар лопатой. «Может быть, он забирает вещи или меняет их местами». Одновременно директор Археологического общества телеграфирует: «Американец Шлиман — обманщик, он смешает микенские драгоценности со своими троянскими и увезет!» Через час префекту вручают сверхсрочную телеграмму министра: «Все, что нашел этот чужестранец, подлежит немедленной конфискации!»
Власти провинции в трепете. Случилось наихудшее: мужчина и женщина, бродившие среди развалин Микен, пропали. Они исчезли, словно их поглотила священная земля Греции. Несколько часов все телеграфные линии заняты. В министерстве просвещения начинает все больше распространяться ужасающее подозрение: эти грабители положили себе в карман все Микены и бежали в Америку! В довершение беды провинция Аргос не имеет достаточно войска, чтобы блокировать все дороги, а нескольких жандармов едва хватает для улиц главного города.
Впрочем, даже жандармов не требуется — Генрих и Софья Шлиман сидят у всех на глазах в отеле Навплиона и пьют чай.
Сверхсрочная телеграмма: «Немедленно обыскать багаж!»
Обычно, чем выше стоит чиновник на иерархической лестнице, тем он вежливей, чем ниже — тем грубее. В Греции 1874 года наоборот. Скромный начальник полиции Навплнона, явившись в отель, просит доложить о себе. Благодаря счастливому случаю он-де прослышал, что приехали столь дорогие и уважаемые гости. Он ведь не мог упустить возможности засвидетельствовать им свое почтение, тем более что был хорошо знаком с родителями Софьи.
Но потом бедняга томится на своем стуле и едва осмеливается взять радушно предложенные кофе н сласти. Шлиманы давно понимают, в чем дело.
Начальника полиции от страшного смущения бросает то в жар, то в холод. Наконец Софья сжаливается над ним:
— Я полагаю, вы хотите посмотреть, что мы нашли в Микенах? Пожалуйста, прошу вас! Корзинка с черепками стоит под кроватью.
Чиновник с облегчением вскакивает, вытаскивает корзинку и собирается, как предписывает долг, составлять протокол. Но, открыв крышку, он растерянно откладывает перо. Ради этого на самом деле жаль изводить казенную бумагу.
— Это все? — лепечет он в замешательстве.
Софья кивает, с трудом удерживаясь от смеха.
Шлиман, обычно не склонный к шуткам, напротив, говорит с серьезным лицом:
— Не лги, Софья! У меня еще есть кое-что в кармане. — Он вытаскивает какой-то предмет и протягивает начальнику полиции.
Тот с волнением хватает его. Выпучив глаза смотрит: кусочек мрамора, совершенно гладкий, необработанный, без какой-либо надписи.
— Дело в том, — благожелательно говорит Шлиман, — что я не знаю, как называется эта порода мрамора, и хочу справиться у специалиста. Но на вашей стороне, разумеется, преимущественное право, дорогой господин начальник, и если вы желаете его конфисковать...
— Что вы, господин Шлиман, об этом не может быть и речи! Поверьте, я очень сожалею, что мне пришлось вас беспокоить.
С этими словами он удаляется и, вернувшись в свою канцелярию, посылает донесение префекту. Тот, в свою очередь, телеграфирует в Афины: «Взятые ими черепки оказались совершенно ни к чему не пригодными и не имеющими абсолютно никакой цены, поэтому мы их не конфисковали».
Но на этом комедия далеко еще не кончается. Префекту Навплиона приходит предписание от министра просвещения: «Вы поступили плохо, положившись на тамошнего начальника полиции и разрешив Шлиману взять с собой его вещи. Я не предоставлял ни вам, ни начальнику полиции права действовать по собственному усмотрению. Последний не должен был судить об этом деле, ибо мы не можем поверить, что-бы кто-то, тратя на раскопки большие деньги, искал нечто не представляющее никакой ценности. Вы, господин префект, субпрефект и бургомистр Микен, своим поведением доказали, что греческая земля беззащитна и что любой человек может, пренебрегая нашими законами, делать на ней все, что ему заблагорассудится. В интересах нашего общего отечества вы должны внушить всем вашим подчиненным, что подобное не должно впредь никогда повториться».
Одновременно генеральный инспектор памятников старины пишет донесение министру:
«Шлиман нарочно запутал свое прошение к парламенту вещами, которые придают ему невинный характер и имеют целью ввести власти в заблуждение. В середине января он направил в таможню Пирея заявление о найденных им в Трое древностях и вскоре получил разрешение вывезти их из страны. В то время как министерство считало, будто он уехал со своими древностями в Вену или еще куда в Европу, префект Аргоса в середине февраля прислал вдруг телеграмму, обвиняя Шлимана в том, что тот без разрешения проводит раскопки в Микенах. Этот человек действительно одиннадцатого февраля повторил свое прошение о разрешении раскопок, но я не знаю, кому он его подал и посылал ли его в министерство, поскольку он явно рассчитывал на неразбериху, царящую среди нашей администрации. А сам он тут же направился пароходом в Навплион, оттуда в Микены и начал раскопки. Обо всем этом министерство ничего не знало, более того, основываясь на его заявлении о вывозе принадлежащих ему троянских древностей, считало, что этого человека в Греции больше нет.
Заявление Шлимана показывает в нем человека, который уверен, что греки не чтят своих законов и он может в зависимости от обстоятельств потешаться над ними. То, что он предпринял одновременно с подачей заявления, показывает, что это человек, стремящийся провести и обмануть компетентные власти».
В это же время правительство демонстративно поручает Пруссии проведение раскопок в Олимпии, о которых Шлиман тоже подавал ходатайство.
На вce это Шлиман отвечает тем, что на собственный- счет в виде подарка греческому правительству сносит так называемую Башню франков, которая на протяжении столетий безобразила Афинский акрополь. Вскоре ему представляется возможность сделать еще один широкий жест. По делу, возбужденному против него турецким правительством, выносится решение: Шлиман в возмещение убытков должен выплатить десять тысяч франков. Вместе этого он посылает пятьдесят тысяч на нужды Оттоманского музея. Пост министра народного образования занимает как раз Сафвет-паша: он отвечает Шлиману любезным и прямо-таки сердечным благодарственным письмом. Шлиман, недолго думая, в том.же году отправляется в Константинополь, чтобы добиться нового фирмана. Исследования Трои, он уверен, далеко еще не завершены!
Оказанный ему прием не носит и тени недружелюбия. Сафвет-паша, называющий его не иначе, как «дорогой друг», обещает сделать все, что будет в его силах. Мистер Мейнард, американский министр-резидент, и посланник Италии граф Корти делают тоже самое. Удается даже заручиться поддержкой Аристарх-бея, великого логофета. «Останьтесь здесь на несколько дней, — говорит он, — и вы сможете сразу же увезти с собой ваш новый фирман». Однако даже великим логофетам, как и всем людям, свойственно ошибаться: государственный совет из-за чьих-то интриг в выдаче фирмана отказывает.
Аристарх-бей испытывает приступ бешенства, насколько это позволяет его положение, и тут же, не теряя ни минуты, вместе со Шлиманом едет к Рашид-паше, министру иностранных дел. Тот был пять лет губернатором Сирии и по долгу службы неоднократно имел дело с руинами древности. Он, кроме того, европейски образован и действительно интересуется тем, что рассказывает ему Шлиман о своих планах. «При первой же возможности я доложу великому визирю о вашем деле и самым горячим образом поддержу вашу просьбу».
В ожидании разрешения Шлиман успевает сделать очень многое. В Ростоке, на конгрессе немецких филологов, он читает доклад: «Троя и ее руины». На западе Сицилии, в Мотие, он неделями ведет раскопки в надежде обнаружить доисторическое поселение, но оно оказывается слишком поздним, то же самое происходит и в Сегесте. Подобное же повторяется уже в материковой Италии — в Пестуме и Арпине. В Брюсселе он становится членом Академии наук, а в Голландии он рекомендует королеве способную молодую гречанку в качестве воспитательницы ее дочери. В Лондоне он герой дня: семь недель его чествуют, словно он завоевал для британской империи новый континент. Здесь завязывается его дружба с Гладстоном, который, прежде чем стать государственным деятелем, прославился как исследователь Гомера.
В конце апреля Шлиман получает новый фирман: по условию, принятому им без возражений, туркам будет принадлежать две трети находок, а ему — треть.
Не теряя ни одного дня, он едет в Кале-Султание и, как полагается, просит доложить о себе губернатору вилайета. Ибрагим-паша человек весьма немилостивый и деспотичный. Визит Шлимана и новый фирман поражают его самым неприятным образом. Ведь благодаря Шлиману Троя стала широко известна, а благодаря газетам вошла в моду: теперь каждый путешествующий по восточному Средиземноморью считает своим долгом побывать на месте раскопок (и, между прочим, прихватить с собой несколько камней, которые потом его наследники вышвырнут на свалку).
Ибрагим-паша сделал из этого источник доходов, источник блестящий и неиссякаемый: посещать Трою дозволялось лишь тому, кто имел особое разрешение его собственной канцелярии. Ясно, что новый приезд Шлимана прикроет этот источник. Вначале Ибрагим-паша пытается мешать Шлиману бюрократическими формальностями: подтверждение фирмана, мол, еще не пришло, и множеством подобных уловок. Целых два месяца продолжается эта игра, пока ежедневные телеграммы турецким сановникам и иностранным послам не приносят, наконец, успеха.
Ну что ж, невозмутимо размышляет Ибрагим-паша, попробуем-ка действовать другим способом. Конечно, строго по закону. Фирман среди прочего предусматривает прикомандирование к Шлиману турецкого чиновника, и губернатор выбирает самого подходящего из своих подчиненных — Иззет-эфенди.
То, что не удалось Ибрагиму-паше, удается Иззет-эфенди. Не проходит и трех недель, как он своими изощренными придирками доводит презренного гяура до такого бешенства, что тот прекращает раскопки и возвращается в Афины. Оттуда он пишет письмо в «Таймс». Оно, как и многие другие «Письма к издателю», имеет целью поднять шум. В начале осени Ибрагима-пашу переводят в наказание в очень отдаленный вилайет, а несколько позже отправляют в ссылку Иззет-эфенди за присвоение казенных денег.
Теперь путь был снова свободен, и Шлиман мог бы беспрепятственно вернуться в Трою, так как фирман еще более полутора лет останется в силе. Но между тем произошли события, временно оттеснившие Трою на задний план.
Глава третья. Агамемнон и его близкие
«Илиада», XXII. 106
Аргосом звалась страна, где царствовал Агамемнон, повелитель народов, сын Атрея и далекий потомок Персея, родившегося от Зевса и Данаи. «Конебогатой» и «безводной» называет Гомер равнину между Арголийским и Коринфским заливами. Предки Атридов, Персей' и Андромеда, были некогда вознесены на небо и приветливо взирают на того, кто умеет нх различать среди созвездий. Но ужас охватывает всякого, кто узнает от трагиков, начиная с Эсхила и Софокла, о страшной судьбе последних Атридов.
Страна голая, каменистая, и горы ее безлесны, но весной и они пахнут шалфеем, розмарином и чабрецом, а в лощинах среди строгих кипарисов цветет горький олеандр, навевающий мысли о смерти. Жасмин и тубероза наполняют воздух своим ароматом, в нем есть что-то от тления. Чему тут удивляться? Местность эта на вечные времена заклеймена словами поэта: «Дорога, на которую мы вступаем, — дорога смерти».
В полутора милях к северу от Аргоса равнина кончается. Как стена, вздымается гора Артемисион, и там, где дорога, идущая к Коринфу, пытается перебраться через эту гору, лежит крепость Атридов — Микены.
На одной из двух вершин Евбейской горы находилась предпоследняя сторожевая башня, где ждали условленного сигнала. По той же дороге, по которой семнадцать столетий назад шел путешественник и писатель Павсаний, теперь в томительно душный августовский день едут верхом Генрих и Софья Шлиман. Перед ними еще более отвесно, чем казалось издали, встает крепостная гора. Мрачный вал, сложенный из гигантских каменных глыб, опоясывает места, где произошли события, потрясшие тысячелетия.
Много, очень много терпения пришлось проявить Шлиману, прежде чем пробил этот час. Внезапно и не разбираясь по существу, греческое правительство сочло Шлимана подозрительным разбойником, точно так же оно теперь переменило мнение и согласилось принять его почти уже забытое предложение.
Правда, правительство продолжало питать недоверие и поставило условия, которые даже для малообидчивого человека — а Шлиман отличался крайней обидчивостью — были оскорбительны: ему дозволяется вести раскопки в Микенах только под надзором Греческого археологического общества н только в верхнем городе! Расхода он берет целиком на себя и обязан все, что найдет, сдавать, и в тот же день, сдавать эфору, прикомандированному к нему Обществом, — его он должен содержать на свой счет. Количество рабочих тоже ограничено, чтобы господин Стаматакис не потерял ориентации и не был бы обманут Шлиманом. За все это Шлиман получает исключительное право в течение трех лет печатать сообщения о раскопках и публиковать находки. Но это единственное его право.
Не станут ли так Львиные ворота, через которые он сейчас проходит, невыносимым кавдинским игом ?
Нет. Шлиман подписал договор ç таким же удовольствием, как и генеральный инспектор памятников старины, который всего за два месяца до этого настрочил ядовитый доклад о своем нынешнем партнере.
Во-первых, говорили себе руководители Археологического общества и министр, мы разрешаем Шлиману проводить раскопки только в верхнем городе, где он, конечно, ничего не найдет, ибо разыскиваемая им могила Агамемнона находится, судя по описаниям Павсания, вне городских стен, то есть в нижнем городе, и, значит, далеко от акрополя. Пусть-ка он там потрудится и избавит нас от уймы тягостной и бесплодной работы, да еще создаст нам славу великодушных людей. Во-вторых, на тот весьма невероятный случай, если он и там найдет что-либо важное, у нас есть наш эфор, и мы при темпераменте Шлимана наверняка легко изыщем предлог, чтобы порвать с ним или же своевременно его выжить.
Во-первых, говорил себе Шлимаи, это ведь как раз то, чего я хотел, ибо могила Агамемнона находится, судя по описаниям Павсания, которые до сих пор толковались неправильно, вне стен акрополя, то есть в верхнем городе. Во-вторых, неужели справлявшийся до сих пор со всеми турецкими пашами я не справлюсь с этим до смешного долговязым и педантичным надзирателем?
Кто же прав? Павсаний пишет о Микенах буквально следующее:
«До сих пор все еще сохранились от Микен часть городской стены и ворота, на которых стоят львы. Говорят, что все эти сооружения являются работой циклопов, которые выстроили для Пройта крепостную стену в Тиринфе. Среди развалин Микен находится (подземный) водоем, называемый Персеей. Тут были и подземные сооружения Атрея и его сыновей, где хранились их сокровища и богатства. Тут могила Атрея, а также и могилы тех, которые вместе с Агамемноном вернулись из Илиона и которых Эгист убил на пиру. А на могилу Кассандры претендуют те из лакедемонян, которые живут около Амикл; вторая могила — это Агамемнона, затем — могила возницы Евримедонта, дальше — могнлы Теледама и Пелопса. Говорят, что они были близнецами, рожденными Кассандрой, и что их еще младенцами зарезал Эгист, умертвив их родителей. И [могила] Электры; она была женою Пилада, выданная за него замуж Орестом. Гелланик сообщает, что от Электры у Пилада родились два сына — Медон и Строфий. Клитемнестра и Эгист похоронены немного в стороне от стены; они были признаны недостойными лежать внутри стен города, где похоронен и сам Агамемнон и те, которые были убиты с ним».
Вместо того чтобы сразу начать решающие исследования, как он обычно делал, Шлиман откладывает их до поры до времени. Он останавливается у обвалившегося сооружения, что лежит перед Львиными воротами, по дороге к крепости. Местные жители называют его «фурнос», хлебной печью, ученые — сокровищницей, поскольку оно построено точно так же. как «сокровищница Атрея». Что представляют собой эти древние развалины? Врач из Афин, по фамилии Пирлас, записал рассказ, слышанный в юности от отца и двух старых золотых дел мастеров в Триполисе. В сообщении говорится следующее:
«В апреле 1808 года к Вели-паше, наместнику Пелопоннеса, явился один мусульманин из Навплиона и заявил, что знает, где спрятано много статуй. Вели-паша, человек деспотичный и жадный до денег, тут же заставил каторжников разрыть указанное место и пробить купол. Затем они с помощью лестницы спустились внутрь склепа и нашли там много древних могил, а в них кости, усыпанные золотом. Кроме того, нашли массу золотых и серебряных украшений и много камней, называемых геммами. Вне могил они обнаружили примерно двадцать пять статуй и мраморный стол. Все эти вещи Вели-паша приказал доставить к Лернейскому озеру и отмыть их, чтобы потом, обернув циновками, привезти в Триполис. Там он их и продал за восемьдесят тысяч грос иностранцам путешественникам. Он велел также собрать все кости и весь находившийся в могилах мусор. Все это он передал двум ювелирам, Константиколакосу и Скурасу, которые сумели извлечь оттуда около четырех ока, то есть четыре тысячи восемьсот граммов золота и серебра. Кости, как и геммы, были выброшены».
Прочтя это сообщение, Шлиман качает головой. Прямо сказка из «Тысячи и одной ночи»! Кто слышал что-нибудь о скульптурах героической эпохи? Или следует предположить, что они были поставлены в гробницу в позднейшее время? Да и где когда-либо шла речь о таком количестве золота? Усыпанные золотом кости — типичнейший плод воображения! Кроме того, старики, живущие в Харвати, рассказывают, что Вели-паша совершил свои грабительские раскопки не в 1808, а в 1810 году и что найдены были только колонны, фризы, мраморный стол и большая бронзовая люстра. Примечательно, что стол упоминался и в том совершенно недостоверном сообщении, но в остальном второй рассказ звучит намного правдоподобней, только «люстра», очевидно, что-то другое, ибо Гомер никогда не упоминает о лампах, не говоря уже о люстрах. В его время не знали даже глиняных светильников. Когда в 1838 году здесь был Эрнст Курциус с Отфридом Мюллером, ои тоже писал только о красных и зеленых колоннах и плитах, которые были украшены странными спиралями, веерами и раковинами.
Но пусть люди говорят, что хотят. Верить можно только тому, что сам видишь и сам находишь!
7 августа 1876 года Шлиман с шестьюдесятью тремя рабочими начинает раскопки. Тем самым он дважды преступает строгие предписания Археологического общества. Во-первых, ему разрешено иметь не более пятидесяти рабочих. Во-вторых, он сразу же делит своих людей на три группы: двенадцать человек ставит у Львиных ворот, чтобы расчистить вход в акрополь, а сорока трем рабочим велит по ту сторону ворот, на территории акрополя, начать рыть котлован размером тридцать четыре метра на тридцать четыре. Восемь человек он ставит перед воротами, чтобы откопать вход в разоренную пашой «сокровищницу». Там, где работают первая и третья группы, сразу же становятся видны трудности всей затеи: почва тверда как скала, в ней часто встречаются огромные глыбы камня, и ясно, что работы очень затянутся.
Шлиман с Софьей составляют как бы четвертую группу. Господин Стаматакис должен ведь наблюдать за рабочими, так пусть он за ними и наблюдает, сколько ему угодно, ибо в эти первые дни все равно не приходится ждать чего-либо такого, за чем он, Шлиман, сам должен был бы все время присматривать! Шлиман раскапывает с левой стороны ворот каморку — вероятно, привратника. Она не достигает и полутора метров в высоту и доказывает, что даже в столь прекрасную героическую эпоху и в столь богатых Микенах далеко не все обстояло наилучшим образом: о нуждах рабов не думал никто.
Диодор, Страбон н Павсаний сходятся во мнении, что разрушенные аргивянами в 468 году до нашей эры Микены больше никогда не заселялись. Но первый же день раскопок доказывает обратное: черепки и терракотовые статуэтки, находимые на акрополе, в верхнем, толщиной в девяносто сантиметров, слое отложений, относятся к четвертому, третьему и второму векам до нашей эры. Стаматакис с досадой замечает, что его поднадзорный вовсе не настоящий археолог: едва взглянув на эти находки, Шлиман с недовольной миной отбрасывает их прочь.
Через две недели все выглядит совершенно иначе. Сразу же под этим «новым» поселением в земле находят тысячи древних черепков, а среди них немало и таких, из которых удается сложить целые сосуды. Все они ярко расписаны — пояски, спирали, самые фантастические орнаменты. Среди очень богатых находок Аттики Шлиман, пожалуй, никогда не видел ничего подобного. Эти сосуды чем-то напоминают сосуды Кипра, сосуды из египетских гробниц, с Родоса, хотя нельзя говорить об их тождестве. В дневнике Шлиман записывает: «В большинстве случаев эти орнаменты исключительно сложны и никогда еще не встречались, поэтому я напрасно бы пытался их описать. Я просто отсылаю к будущим иллюстрациям».
Это опять новый мир: спирали, волнистые линии, стилизованные листья и цветы, какие-то невиданные звери. Вот среди них какое-то существо с очень длинными ногами, лошадиным телом и головой с клювом аиста и рогами газели! Но есть здесь и очень реалистические, точно написанные с натуры газели, лошади, бараны, лебеди. Встречаются и люди — у всех них удивительно большие глаза. Но почему некоторые вазы расписаны внутри куда богаче, чем снаружи?
Еще загадка, как в Трое, но совсем иного рода. Если там это была сова, превратившаяся в Афину, то Микены находятся, видимо, под знаком коровы. Очень часто — через несколько дней их уже насчитываются сотни — попадаются разбитые фигурки коров, коровьи головы, женщины с головами коров. Но это так же легко объяснить, как и троянскую «глаукопис». Разве Гомер не называет Геру «боопис», что Фосс н другие переводчики сколь мягко, столь и неправильно передают как «нежноокая»? Нет, Гера — «волоокая»!
Разве Аргос не та страна, которая в споре богов досталась Гере, к Посейдон в отместку наслал на страну засуху? Так, пожалуй, можно ответить на один вопрос, но многие другие остаются нерешенными.
В самом же начале произошло столкновение со Стаматакисом. Может быть, он порядочный человек и небесполезный средненький ученый, но в куда большей степени он мелкий придирчивый чиновник, который смотрит на свое начальство, Археологическое общество, как на божество, а на служебную инструкцию как на непреложный закон. Для Шлимана же, напротив, Археологическое общество — забавное сборище самодовольных болванов. Их предписания существуют лишь затем, чтобы их обходить, нарушать и преступать всякий раз, когда этого требует или, кажется, что требует стоящая перед ним задача! При таком положении Стаматакис вынужден направить начальству горячий протест (он не знает, что это лишь первый в необозримо длинном их ряду): Шлиман приказал убрать землю из Львиных ворот, чтобы отрыть засыпанную дорогу! Ведь он не имеет права этого делать, ибо тем самым он совершенно меняет привычную картину!
Так с самого начала все испорчено. Обидчивый Шлиман расценивает донесение Стаматакиса как наглое, неслыханное посягательство на свои права. Можно ли, — спрашивает он себя, — убедить Стаматакиса, что тот не прав? Конечно, нельзя! Ему, Шлиману, давно известно, что с мелкими чинушами, не терпящими возражений, спорить бесполезно. Может быть, поступить по старому принципу: «на крепкий сук — острый топор»? Не стоит — это приведет только к постоянной войне! Следовательно, лучше всего вести себя так, словно Стаматакиса не существует, и во избежание ссор по возможности реже с ним встречаться.
Через две недели, когда дело заходит о более серьезных вещах, Шлиман вынужден признать, что допустил психологическую ошибку: пренебрегать священнейшим законом служебного распорядка вовсе не значит его уничтожить. Шлиман обнаружил водопровод и, чтобы раскапывать его дальше — ведь он может привести к знаменитому водоему, называемому Персеей, — хочет снести стену, относящуюся к позднему македонскому поселению. Кроме того, он потихоньку, не говоря ни слова, нанял на работу уже больше ста человек!
«Я ему строго запретил разбирать стену, но он на следующее утро в мое отсутствие все же это сделал. Потом он поручил жене наблюдать за раскопками, а сам отправился на акрополь, чтобы не разговаривать со мной. Я тут же пожаловался госпоже Шлиман, однако она не только не признала моей правоты, но и осыпала меня упреками. Муж, мол, ее — ученый, и раз эта стена относится к очень позднему времени, то ее и следовало снести. Я не должен мешать ее мужу в его работе, ибо я человек совершенно несведущий! И это она сказала мне, члену Археологического общества! Ее муж, продолжала она, легко приходит в раздражение, и, если я и впредь буду его постоянно дразнить, он прекратит работы и поставит весь мир в известность о том, что заставило его так поступить. После этого я пошел на акрополь, чтобы поговорить со Шлиманом, но он, завидя меня, удалился. Он обращается со мной, словно я варвар. Прошу меня отозвать, ибо здоровье не позволяет мне выполнять дальше мои обязанности. До девяти вечера наблюдаю я за раскопками и порчу себе кровь из-за Шлимана, а потом еще должен до двух ночи сидеть с ним и регистрировать все находки!»
Руководители Археологического общества потирают от удовольствия руки — все идет как нельзя лучше — и бросаются к министру просвещения. Тот телеграфирует префекту Аргоса: «Поезжайте немедленно в Микены и скажите Стаматакису, что он ие должен позволять сносить какие-либо стены независимо от того, к какому времени они относятся. Кроме того, чтобы обеспечить надежный надзор, запрещается производить раскопки в нескольких местах одновременно. Количество рабочих должно быть ограничено. За каждое нарушение этих предписаний несет ответственность эфор».
Префект отвечает министру телеграммой, что Стаматакису он показал приказ, а Шлиману сообщил о нем устно в очень вежливой форме. Но Стаматакис и Шлиман долго кричали друг на друга, и последний полон решимости прекратить работы, если не уберут этого эфора.
Следующий день не приносит никаких улучшений. Стаматакис в приливе мужества бегает следом за Шлиманом и кричит, приставая к нему с протестами и запретами. Но еще через день префект сообщает: «Шлиман был у меня. Мы очень любезно беседовали, и он готов еще раз помириться со Стаматакисом».
Па это есть своя причина. За это время Шлиман нашел не только нижнюю, сделанную из кости часть лиры, но и три куска костяной флейты, нашел каменную плиту и терракотовую статуэтку с орнаментом из красивых спиралей, а вдобавок — и это самое главное — нашел, раскапывая водопровод, две надгробные стелы.
Одна — из мягкого известняка, разбитая и сильно пострадавшая от времени, высотой в метр двадцать и суживающаяся кверху. На ней еще можно различить лошадь, бегущую собаку, боевую колеснику. Простой красивый узор из спиралей обрамляет изображение. Вторая стела высотой в метр восемьдесят и шириной около метра высечена из более твердого камня и почти не повреждена. Верхняя часть орнаментирована меандровым узором в виде двадцати четырех связанных между собой спиралей, в нижней части изображена сцена боя: человек на мчащейся колеснице преследует обнаженного война с мечом в руке.
Этот рельеф нечто совершенно новое, еще никогда и нигде не виданное. Не может быть, чтобы он стоял у истоков искусства. Школа эта, вероятно, существовала уже на протяжении столетий, об этом, во всяком, случае, говорит орнамент. Изображения же людей и животных, напротив, или сильно стилизованны, или только еще недавно начали создаваться.
Ради этих вещей и ради того, что появится после них, или, точнее, под ними, можно идти и а всякого рода уступки. Шлиман прекращает раскопки у Львиных ворот, уменьшает число рабочих до ста двадцати пяти и ставит их всех на узком пространстве акрополя. Дело в том, что там параллельно к большой внешней стене акрополя идет еще одна стена, которая, насколько видно по отрытой пока части, описывает треть круга. Поблизости от нее находят еще две надгробные стелы. На первой из них опять похожая сцена боя и спиральный орнамент неописуемой красоты. Между обломками второй стелы, украшенной только орнаментом, лежит деревянная пуговица, покрытая золотой пластиной, на которой изображены три меча, заключенные в круг и треугольник спиралей. Потом находят часть колонны из огненно-красного порфира с горизонтальными, расположенными друг против друга пальметтами и обломки фризов из порфира.
Середина второго тысячелетия! — решает Шлиман, охваченный нервной дрожью, и вспоминает сообщения лорда Эльджина об Атреевом сооружении и рассказы окрестных жителей о разоренной пашой сокровищнице. Находки эти не принадлежат искусству Востока. Это совершенно новый мир н новая глава в истории искусства!
Вечером Шлиман пишет в дневнике: «Могильные плиты, несомненно, указывают на высеченные глубоко в скале гробницы, раскопки которых я, однако, вынужден отложить до тех пор, пока не закончу всех работ в Северной части акрополя. То, что эти гробницы находятся поблизости от Львиных ворот, в самом импозантном месте акрополя, там, где можно было бы ожидать найти царский дворец, — хорошее предзнаменование. Я не знаю в истории ни одного примера, чтобы акрополь служил когда-нибудь местом погребения, ибо рассказ о Кекропе в Афинах — чистейший миф. Но здесь могилы не миф, а осязаемый факт. Я, ни минуты не колеблясь, скажу, что я нашел тут могилы, которые Павсаний, следуя традиции, приписывает Агамемнону, Евримедону, Кассандре и их спутникам. Но он не мог видеть этих надгробных стел, ибо в его время они уже давно были засыпаны толстым слоем отложений, на котором был построен эллинский город, покинутый уже за четыреста лет до Павсания».
Раскопки разоренной сокровищницы, которые ведутся тридцатью рабочими под руководством Софьи, идут очень медленно. Только через месяц достигают треугольного отверстия над входом. Дромос, открытый сверху коридор с каменными стенами, шириной более шести метров, как и в сокровищнице Атрея. Это позволяет предположить, что и сама постройка такой же величины. Несомненно, эти сооружения с самого начала были построены как подземные, но пока они служили сокровищницами — если они когда-нибудь ими были! — то дромос, естественно, должен был оставаться незасыпанным. Но как раз раскопки дромоса и доказывают, что он был засыпан, когда Микены находились еще в полном расцвете. В противном случае между гигантскими каменными глыбами не лежали бы в огромном количестве черепки того же типа, что и найденные при раскопках акрополя фигурки Геры, многочисленные глиняные коровы с красными или черными полосами, осколки ваз, расписанных спиралями, линиями меандра, цветами, рисунком елочкой и прелестной каймой с журавлями. Здесь же были найдены глиняный всадник и нанизанное на медную проволоку ожерелье из ярких стеклянных бус. Это убедительное доказательство, что «сокровищницы» никогда не были сокровищницами, а были гробницами.
Кроме единственной пуговицы, еще нигде не попалось ни одного украшения, но зато в начале сентября были обнаружены два формовочных камня — для литья булавок, серег, пластинок: один из гранита, другой из базальта. И еще нечто новое — целый ряд гемм из агата, стеатита, оникса. Диаметр их редко превышает сантиметр, но вырезанные на них изображения, в большинстве случаев — сцены с животными, сделаны так тонко и так мелко, что их едва разглядишь без лупы. Но кто же мог без лупы вырезать их три тысячи триста лет назад? В другом месте обнаруживают большой светло-зеленый опал с изображением человеческой головы. Шлиман ни минуты не сомневается, что его ждут еще более крупные и важные находки. Мощность культурного слоя, теперь это ясно, не превышает семи с половиной метров, а как правило, он толщиной от четырех до шести.
Больше всего забот доставляют Шлиману Львиные ворота. Еще в самом начале Стаматакис приказал здесь ничего не откапывать. Археологическое общество пришлет, мол, инженеров: они починят стену и укрепят Львиные ворота железными шинами, чтобы обезопасить от землетрясений. Никто не приехал, и, конечно, целые холмы мусора не только портят картину все яснее выступающего из земли акрополя, но и, возможно, таят в себе самое важное. Через два месяца Стаматакис, охваченный внезапным порывом к примирению, разрешает дальше расчищать дорогу, но желает — нельзя же сразу уступать в очень многом! — на всякий случай сохранить у подножья стены почву, чтобы инженерам было бы легче доставлять на место необходимые для ремонта камни. Это все-таки уступка, и Шлиман охотно ею пользуется, чтобы, наконец, полностью откопать ворота.
Дорога столь крута, что она, очевидно, всегда была недоступной для повозок. Однако странное дело: нее новейшие путеводители в один голос утверждают, что колеса повозок выбили в камнях колею. Иногда путеводители, думает Шлиман, еще прозорливее, чем милейшее Археологическое общество, — как они могли видеть то, что две с половиной тысячи лет погребено под слоем земли и мусора толщиной в пять метров? Но самое странное выясняется лишь теперь: борозды, которых не видели и о которых тем не менее писали, существуют на самом деле и очень похожи на те, что были обнаружены на улицах Помпей! Однако это вовсе не следы колес, быстро устанавливает Шлиман, а специально устроенные выемки: одни были выбиты, чтобы служить для стока осенних дождевых потоков, другие — чтобы не могли поскользнуться лошади и вьючные животные. Пусть это и мелочь, но все-таки еще одно наблюдение и еще одни шаг вперед в познании прошлого!
Однако в настоящий момент самым большим успехом кажется то, что маленькая двойная стена, сложенная из каменных плит, имеет, как и предполагалось, форму круга диаметром в двадцать восемь метров. В одном месте видно, что плиты, стоящие в два ряда, были первоначально перекрыты поперечными плитами. Поскольку везде есть пазы и выступы, то, очевидно, весь круг был покрыт подобным образом. А это значит, что все прежние предположения ошибочны. Дело идет не о какой-то стене, а о гигантской круговой скамье. Теперь легко определить ее назначение. Именно «Орестея» Эсхила, одна из величайших драм, посвященных Микенам, говорит о «круге рынка» и то же самое вытекает и из слов Софокловой «Электры», где глашатай стоит на круговой скамье и сзывает народ Микен на агору. Впрочем, подобные упоминания встречаются почти у всех греческих авторов, и для этого вовсе не надо вспоминать восемнадцатую песнь «Илиады» и описание щита Ахиллеса:
Вовремя приходит на память и забытая прежде пятая пифийская ода Пиндара, рассказывающая о том, как герои Эгидова дома являются в Кирены и делают их великими и прекрасными. В благодарность же за это народ потом хоронит их на агоре.
В той же самой оде Пиндар пишет о царях, чьи дома находились прямо на рыночной площади, и в тот же день Шлиман обнаруживает к югу от агоры большой, циклопической кладки дом. Но ведь он без окон, а цари вряд ли жили в мрачных пещерах — или ему кто-нибудь возразит? То, что сохранилось, всего лишь фундамент, и огромное количество желтого праха, заполняющего помещения, как раз и доказывает, что верхняя часть постройки была сложена из простых сырцовых кирпичей. Странно, впрочем, что среди этого мусора попадаются кусочки штукатурки, расписанные красной, синей и желтой краской. До сих пор ни в одном доме циклопической кладки не находили оштукатуренных стен, и Гомер никогда не сообщал ни о чем подобном. Отсюда Шлиман делает вывод, что эти кусочки штукатурки не имеют для него ценности, так как, очевидно, остались от деревянных домов более позднего поселения.
Но зато другие вещи, несомненно, принадлежат первоначальным обитателям этого дома: кольцо, вырезанное целиком из белого оникса, с изображением двух самок оленя, любовно повернувшихся к сосущим их детенышам. Это изящно и искусно сделанная вещица относится ко времени, которое на несколько веков предшествовало эпохе Гомера. А ведь есть все еще филологи, не желающие признать, что такие описанные Гомером произведения искусства, как Ахиллесов щит, пряжка от плаща Одиссея с изображением собаки и оленя, кубок Нестора с голубями, могли существовать на самом деле!
Потом находят великолепные топоры из яшмы, веретена из блестящего голубого камня и, что особенно интересно, черепки вазы, на которой изображено выступление в поход воинов, — их провожает взглядом женщина с воздетыми в мольбе руками. На героях доходящие до бедер, украшенные бахромой панцири, поножи, шлемы. Они несут большие круглые щиты и длинные копья. Их типизированные лица с необыкновенно длинными носами, огромными глазами, и острыми бородами кажутся чуть смешными.
Стаматакис может, наконец, вздохнуть с облегчением. Шлиман уезжает. Султан попросил его приехать в Трою и показать раскопки императору Бразилии, прибывшему с государственным визитом. Шлиман, водя императора по раскопкам, испытывает немало радости, ибо тот с восторгом читает наизусть «Илиаду», страницу за страницей и без ошибок. Шлиман не преминул послать об этом в «Тайме» телеграмму. Ее перепечатывают многие газеты. «Я не могу сказать, что меня больше поразило, глубокая ученость императора или его поистине чудесная память». Что это — дешевая лесть? Конечно, нет! Фраза эта адресована не императору, но куда больше недалеким и завистливым греческим министрам и чиновникам. Поэтому не удивительно, что после возвращения Шлимана Стаматакис считает, будто с ним иметь дело стало в сто крат тяжелее, чем прежде. Не удивительно и то, что с таким предвзятым мнением эфор находит поводы для недовольства даже там, где, будучи в лучшем настроении, он их вряд ли бы увидел.
В октябре Стаматакис вынужден опять слать телеграммы и горячо протестовать: кладку более поздней эпохи, закрывающую часть дромоса, который ведет к сокровищнице, раскапываемой под наблюдением жены Шлимана, ни в коем случае нельзя разбирать! Но вопреки этим протестам вход с его пилястрами, украшенными каннелюрами, уже откопан, расчищена и внутренняя часть сокровищницы — там осталась только полоса земли и мусора высотой в два с половиной и шириной около четырех метров. После набега Вели-паши вряд ли можно рассчитывать на какие-либо ценные находки, и Шлиман идет Стаматакису даже на большую уступку, чем тот требует: он полностью прекращает копать в этом месте и всех рабочих, сто двадцать пять человек, ставит на раскопки агоры. Здесь скоро можно будет добраться — наконец-таки! — до самого главного. Шлиман лишь попутно еще раз требует разрешения расчистить стены, примыкающие к Львиным воротам. Археологическое общество, как обычно, продолжает пребывать в бездействии и отделывается пустыми обещаниями. Тогда он записывает в дневнике, что это безобразное зрелище не может быть поставлено ему в вину; а главное, как только начнутся дожди, оставшаяся неубранной земля снова завалит все, что было откопано с таким трудом.
Стаматакис, осмелевший из-за уступчивости своего вечного противника, пытаясь сделать его еще более податливым, так долго жалуется своим начальникам, пока те снова не добиваются грозной телеграммы министра. Префект вежливо и озабоченно вручает ее Шлиману. Но это уж слишком! Терпение Шлимана, сохраняемое им ради пользы дела, лопается. Он вдруг сразу перестает видеть в Стаматакисе только надоедливого упрямца и кляузника. Теперь вдруг он сразу вспоминает все почти забытые уже мелкие обиды: Стаматакис превращается в злейшего врага почти сказочных размеров. Шлиман вне себя от ярости. Ведь он в конце концов знаменитый Шлиман, известный всему миру открыватель Трои! И он все это должен сносить? Никогда. Он, в свою очередь, посылает телеграмму:
«Господин министр, мы с женой месяцами подвергаем себя здесь всякого рода лишениям. Месяцами страдаем мы от страшной жары и непрестанного ветра, наши глаза воспалены от пыли, которая все время летит нам в лицо. Я ежедневно расходую более четырехсот франков во славу вашей страны. Поэтому ваша телеграмма недостойна как вас, так и того, чтобы я ее читал. Много несправедливостей претерпел я уже в Греции!»
Положение осложняется до крайности. Софья, до сей поры молчаливо взиравшая на все это, считает необходимым вмешаться. Недолго думая, она едет в Афины. «Завтра меня примет министр», — телеграфирует она мужу. Тот отвечает: «Пусть Афина Паллада направляет твои шаги и увенчает успехом твои усилия, чтобы удалось добиться замены нашего врага каким-нибудь разумным человеком». Министр прямо-таки огорошен, когда ему излагают дело совершенно под другим углом зрения. Тут же, в присутствии Софьи, он составляет телеграмму Стаматакису, призывая его перейти на примирительную позицию.
Стаматакис отвечает обиженно: «Господин Шлиман хочет всегда делать то, что ему заблагорассудится. После последней бурной сцены я вызвал бургомистра Микен, и только через него или через смотрителей мы со Шлиманом общаемся между собой. Его жена возвратилась из Афин. Лучше бы она вообще не возвращалась! Во всем виновата она, и я опасаюсь, что теперь все начнется сначала».
Одновременно Стаматакис пишет в Археологическое общество: «Только не терпящий возражений характер Шлимана, его упрямство и его стремление следовать лишь собственным желаниям были причиной этих сцен».
Во второй половине дня происходит маленькая, по существу незначительная стычка. Но этого достаточно, чтобы Шлиман составил телеграмму на имя министра: «Чиновник создает страшные трудности. Если это будет продолжаться, я тотчас же прекращаю раскопки и уезжаю с женой в Америку».
— Пожалуйста, Софья, — говорит он,—ты всегда приносишь мне счастье. Поезжай верхом в Аргос и отправь телеграмму. Ужасно бросить все именно сейчас, когда мы стоим на пороге величайших открытий. Но я больше не могу. Историю с Стаматакисом надо так или иначе кончать.
«Какое впечатление произведет эта телеграмма в Афинах? — размышляет Софья по дороге в Аргос. — К чему она приведет? Не были ли «страшные трудности» на этот раз лишь пустяком? Во всяком случае, писать так нельзя». Софья берет на себя смелость изменить текст телеграммы и смягчает ее, написав в более вежливом тоне. На следующий день приходит ответ от министра, еще более вежливый, почти любезный. «Вот видишь, — с гордостью говорит Шлиман,— стоит только людям пригрозить, как они тут же уступают».
Это происходит в тот самый день, который повергает в волнение весь народ. Педро Второй, император Бразилии, едущий верхом из Коринфа, высказывает желание навестить Шлимана. Император выглядит как зажиточный мещанин; он хочет осмотреть все весьма подробно и основательно. Будучи человеком образованным, он поддается воодушевлению Шлимана и радуется стихам греческих трагиков, которые тот читает ему у Львиных ворот, на агоре, по дороге через акрополь. Так продолжается несколько часов, а когда вслед за тем Шлиман приглашает его на быстро сымпровизированный обед под величественным куполом «сокровищницы Атрея», то император и подавно не находит в себе силы уехать. На следующий день он вопреки программе возвращается из Навплиоиа, чтобы еще раз все осмотреть и внимательно разглядеть все находки.
Распрощавшись с монархом, Шлиман оставляет раскопки и отправляется вместе с Софьей на северную вершину Евбейской горы. Теперь она носит имя пророка Илии. Наверху среди циклопических руин — очевидно, сторожевой башни, на которой ждали условных сигналов, — стоит маленькая белая часовенка. Сюда приходят из долины процессии богомольцев, просящих святого о ниспослании дождя. Может быть — нет, наверняка, Илия — это тоже лишь преображенный Гелиос!
На следующее утро Шлиман приступает к раскопкам в том самом месте, где стояли надгробные стелы, которые находятся теперь в Харвати и ждут отправки в Афины. Едва только начинают копать, как натыкаются на вход в шахтовую гробницу размером шесть на три метра. Она заполнена чистой землей. Продолжая углубляться, меньше чем через метр находят две прямоугольные плиты. Они служили, вероятно, фундаментом для стел или для какого-нибудь еще большего памятника. Под этими плитами идет опять чистая земля, иногда со следами золы. Потом находят деревянную пуговицу, покрытую листовым золотом с резным узором, кубок слоновой кости в виде бараньего рога, дюжину золотых пластин со спиральным орнаментом, разные другие предметы из слоновой кости, тонкие золотые бляшки, черепки ярко расписанных ваз.
Когда достигли трехметровой глубины, вдруг разразился страшный ливень — мягкая земля могилы мгновенно превратилась в вязкую грязь.
Дальше копать нельзя. Надо ждать, пока солнце снова высушит шахту.
— Начнем-ка пока рыть во втором ряду, где стояли лишенные украшений стелы, — говорит Шлиман и делает в том направлении несколько шагов.
— Нет! — восклицает Стаматакис.
— Да!
— Нет!
— Бы с ума сошли?
— Нет! — в третий раз восклицает Стаматакис и с трудом берет себя в руки. — Разрешите мне минутку поговорить с вами с глазу на глаз?
— Ладно,—после короткого раздумья ворчливо отвечает Шлнман и отходит со своим эфором в сторону.
Впервые за долгое время они разговаривают друг с другом, да еще вполне мирно. Видно, как Шлиман несколько раз согласно кивает головой. Впервые они даже единодушны.
Потом они возвращаются. Работа окончена! Сто двадцать пять землекопов могут отправляться по домам.
Отныне лишь трое раскапывают могилу или могилы: Генрих Шлиман, Софья Шлиман и Панагиотес Стаматакис.
А вечером в Микенах появляется гарнизон, впервые за две тысячи триста сорок четыре года. Впервые с тех пор, как Микены были завоеваны и разрушены аргивянами, они снова превращаются в крепость. Ночью по всей равнине горят сторожевые огни, как тогда, когда возвращался домой Агамемнон. То, чего ждут сегодня, ждут сейчас, нуждается в самой сильной охране, самых тщательных мерах предосторожности. Защищенные кордоном солдат от воров и любопытных, они начинают работу.
Двадцать пять дней подряд двое мужчин и женщина стоят на коленях в гробницах и рыхлят землю ножом, а там, где это становится слишком опасным, прямо руками.
Они начинают со второй могилы, так как первая будет сохнуть еще несколько дней. После четырех с половиной метров чистой земли, на глубине, следовательно, семи с половиной метров от первоначального уровня почвы они натыкаются на слой неоднородной грубой гальки. Ее убирают. Между толстыми стенами из больших камней на втором слое гальки лежат головами на восток на расстоянии девяноста сантиметров друг от друга три скелета.
На них лежат по пять диадем тонкого золота. Металл чеканной работы, между двумя крайними линиями ряд тройных концентрических кругов, обрамленный двумя рядами меньших двойных концентрических кругов. На двух покойниках лежат по пяти, а на третьем-— только четыре креста из золотых лавровых листьев. Все они одинакового размера и сплошь покрыты чеканным орнаментом из листьев и спиралей. На полу множество маленьких ножей из обсидиана, а также куски большой серебряной вазы с устьем, покрытым толстым слоем позолоты и резьбой. Бронзовые кинжалы, серебряная чаша, фигурки Геры с рогами, осколки богато расписанных ваз, агатовая застежка ожерелья.
В третьей гробнице захоронены останки трех женщин. Они тоже положены головами на восток и на таком же расстоянии друг от друга, как и скелеты второй гробницы. На скелетах и вокруг повсюду золотые бляшки — на них выбиты разнообразнейшие узоры, спирали, стилизованные цветки, изображения бабочек, листья растений, звезды. Все они примерно семи сантиметров в диаметре. В таком же беспорядке лежат застежки из золота или драгоценных камней с вырезанными на них мифологическими или бытовыми сценами и изображениями животных, выразительные золотые фигурки: грифоны, бабочки, львы, олени, женщины с порхающими вокруг голубями, пальма с львятами на макушке, каракатицы, лебеди, утки, сфинксы, кузнечики на тонких цепочках.
На голове одной из женщин великолепная золотая корона: из ее украшенного звездами и ободком из спиралей обруча поднимаются тридцать шесть больших золотых листьев. На голове второй женщины золотая диадема; она сидит так прочно, что, когда ее снимают, на ней остается кусочек черепной кости. Кроме того, на туловищах свободно лежат пять диадем, сходные с найденными прежде, да еще шесть больших крестов из золотых листочков, звезды, нагрудные булавки, серьги с подвесками, головные булавки, двое золотых весов, множество украшений неизвестного назначения, шарики из горного хрусталя, жезл, золотые трубочки, снова десятки гемм из агата, сардоникса, аметиста, гребни, масса золотых бусинок от ожерелий, янтарные бусы, золотой кубок с чеканными дельфинами, коробочка с крышкой, несколько больших золотых ваз, терракотовые и алебастровые сосуды и четыре странных и совершенно непонятных медных ларчика, наполненных гнилым деревом.
Ритоны из четвертой микенской гробницы
Тиринф. Крепость (реконструкция)
Тиринф. Сводчатая галерея
Всем троим, когда они находят одно за другим эти погребальные приношения, кажется, будто они грезят. Только Шлиман торжествующе улыбается: ведь еще шесть лет назад, во время поездки по Пелопоннесу, он знал, что в один прекрасный день найдет эти могилы! Вера движет горами, и вера даже невозможное делает возможным. Стаматакис, похоже, потерял дар речи, но он озабоченно думает о том, что каждая из этих сотен вещей должна быть в отдельности зарегистрирована. И теперь, насколько он знает Шлимана, весь день без остановки придется копать, а всю ночь — беспрерывно писать. «Отдохнуть как следует, — сказал недавно Шлиман, — мы сможем и в могиле!»
Но даже в эти самые волнующие дни своей жизни Шлиман находит время заниматься и совершенно другим делом. Когда он, бесконечно счастливый, однажды вечером едет верхом в Харвати — рядом Софья, которая привязала к своей лошади многочисленные сумы и мешочки с золотом, позади — молчаливый Стаматакис, вокруг—военный эскорт, — с обочины дороги кто-то окликает его. Это Леонардос, один из полицейских Навплиона, что с самого начала были прикомандированы к раскопкам. Леонардос командовал отделением.
Император Бразилии, рассказывает он теперь, уезжая, дал ему чаевые, чтобы он разделил их .среди охранявших императора полицейских. Радость была велика, но, когда Леонардос сказал им, что у него всего сорок франков, по пять на брата, разразилась буря негодования. Императорские чаевые стали притчей во языцех. Возможно ли, чтобы император Бразилии, страны бесконечно превосходящей Грецию размерами и богатством, дал бы «на чай» столько же, сколько дает путешествующий немец-учитель? Этого не может быть, да и бургомистр Микен знает точно: его величество соблаговолили дать тысячу франков, а Леонардос их присвоил и роздал только жалкие, ничтожные, подлые тридцать пять франков! Дело было яснее ясного: Леонардоса тут же уволили. И вот Он стоит перед Шлиманом, бледный, с горящими глазами.
— Клянусь тебе, господин, все это ложь.
— В этом я убежден, Леонардос, тебя я знаю достаточно хорошо, чтобы и без твоих слов быть в этом уверенным.
— Но как мне это опровергнуть?
— Иди, любезный, домой. Если у тебя еще остались пять франков твоих чаевых, то истрать их на доброе вино и выпей стаканчик или лучше несколько. Да выкури вдобавок приличную сигару. Остальное я беру на себя. Было бы смешно, если бы нам не удалось уладить этого дела! Положись, Леонардос, на меня. Шлиман еще никогда не оставлял никого в беде.
Вместо того чтобы остаться в Харвати и заняться определением великолепных находок, Шлиман, несмотря на приближение ночи, спешит в Аргос и телеграфирует министру. Теперь ведь он, Шлиман, конечно, даже и для его превосходительства снова великий человек и добрый друг! И вот он пишет: «В награду за сотни миллионов, которыми я обогатил Грецию, я прошу оказать мне любезность и, даровав прощение, оставить на прежнем посту моего друга, полицейского Леонардоса из Навплиона. Сделайте это ради меня. Шлиман».
Начинаются раскопки четвертой шахтовой гробницы. Она не обозначена никакой стелой, но исследователь чувствует, что здесь, сразу же к западу от последней вскрытой гробницы, должна быть еще одна. На глубине шести метров натыкаются на сложенную кругом кладку с круглым отверстием наподобие колодца. Взором провидца Шлиман опознает в нем древнейший жертвенный алтарь. Двумя метрами ниже находится гробница длиной свыше семи метров и шириной в пять, она не окружена, как другие, стенами, а высечена в скале. В ней останки пяти человек: трое положены головами на восток, двое на север. Каждый покойник в полном смысле слова усыпан золотом и драгоценными камнями. А ведь каким вздорным казался несколько месяцев назад рассказ старых ювелиров из Триполиса!
Первое, что находят прямо с краю, — пять больших медных котлов. Один из них доверху наполнен золотыми пуговицами. Тут же рядом — серебряная голова быка высотой в добрых полметра с крутыми, красиво изогнутыми золотыми рогами и золотой розеткой во лбу. Пасть, глаза и уши покрыты толстым слоем позолоты. Возле нее лежат две другие, меньшего размера бычьи головы из листового золота, у них между рогами торчит двойной топор.
Продолжая рыть в западном направлении, Шлиман натыкается на кучу оружия — больше двадцати мечей и несколько копий. На них рассыпано много крупных золотых бляшек, покрытых резьбой.
На лицах обоих лежащих головой на север скелетов большие, золотые, чеканной работы маски. Одна изображает овальное молодое лицо с высоким лбом, широкими дугообразными бровями, длинным прямым носом и удивительно маленьким ртом с узкими губами; другая — полное лицо с маленьким лбом, длинным носом и толстыми губами.
Маска, покрывающая лицо одного из положенных головой на восток покойников, сделана из значительно более толстого золота, но и она представляет собой ясно выраженную физиономию: по морщинам вокруг большого рта с узкими губами видно, что это был пожилой человек. Глаза открыты, ресниц и бровей нет. К этой помятой упавшим камнем маске пристала часть черепа. Четвертая маска находится рядом с головой мужчины и так сильно погнута, что черт лица уже нельзя различить.
Подле трех обращенных головой на восток покойников лежат два больших золотых перстня — печати. На первом изображены два обнаженных с очень узкой талией охотника, один из них пускает стрелу в бегущего оленя. На втором перстне — волнующая сцена боя. Рядом с перстнями массивный золотой браслет с большим многолепестковым цветком, но браслет столь велик, что скорее годился бы на ногу взрослого мужчины, чем на руку.
На груди двух мужчин с масками лежат золотые по мерке пластины, одна массивная, другая из тонкого листового золота, обе с чеканным орнаментом. У головы одного из них — золотая корона, похожая на корону из женской могилы, но не столь роскошная.
Вслед затем находят девять массивных золотых кувшинов и кубков. Один весит больше четырех фунтов. Другой сбоку сильно помят, но он дольше всего приковывает к себе внимание Шлимаиа. От круглой подставки поднимаются, изгибаясь, две одинаковые ручки к самой чаше, а там, где они примыкают к ней, сидят золотые голуби. «Кубок Нестора!» — мелькает у Шлимана.
Потом находят кувшины и кубки из серебра, золотые пояса, налобные повязки и перевязи, свыше четырехсот янтарных бусин, большую алебастровую вазу с тремя ручками. Множество золотых изделий: шесть диадем, булавки, пряжки, кольца, фигурки зверей, большие, до десяти сантиметров, крестообразные украшения с шариками по углам, сотни разнообразных бляшек, пуговиц, дисков, тысячи крошечных золотых листочков. И наконец, опять нечто совершенно непонятное: золотая модель какого-то похожего на храм здания.
В Харвати до сих пор не получен ответ министра. Приходится постоянно прерывать раскопки иа долгие, безвозвратно теряемые часы — Шлиман ездит верхом в Аргос, на телеграф. Он посылает министру телеграмму: «Клянусь, что полицейский Леонардос — человек честный и порядочный. Все сплошь клевета. Ручаюсь, что он получил только сорок франков». На следующий день он еще раз телеграфирует министру и премьер-министру: «Требую справедливости!», и, наконец, Леонардосу: «Я ради тебя телеграфировал премьер-министру. Места наверняка не потеряешь. Вчера нашли по меньшей мере четыре ока золота».
Но где на свете существуют министры, которых бы взволновало то, что какой-то заурядный полицейский терпит обиду? Во всяком случае, не в Греции 1876 года. Вначале они вообще не отвечают. Но когда Шлиман становится все настойчивей, то они вежливо указывают, что, к их величайшему сожалению, им не представляется возможным вмешиваться в не законченное еще дело.
Остается только один путь, правда, весьма рискованный: обратиться к самому императору. Но хватит ли у того мужества перед всем светом по телеграфу признаться в собственной скупости? Шлиман телеграфирует в Каир, где сейчас находится император: «При отъезде вы дали полицейскому Леонардосу сорок франков, чтобы он роздал их полицейским. Бургомистр, стремясь оклеветать его, утверждает, будто тот получил тысячу. Леонардос отстранен от должности, и мне лишь с великим трудом удалось спасти его от ареста. Зная его много лет как честнейшего человека, я во имя святой истины и человечности прошу ваше величество тотчас же ответить мне телеграммой, сколько получил Леонардос: сорок франков или больше».
Через два дня из Харвати в Микены приезжает посыльный, пробивается сквозь кордон солдат и вручает Шлиману только что полученную телеграмму: «Дал сорок франков. Сердечный привет. Дом Педро».
«Постой!» — кричит Шлиман вслед курьеру, вылезает из гробницы и составляет две телеграммы. Их надо немедленно отправить: одну полицейскому, а другую премьер-министру. Последняя не отличается особой вежливостью, но должна возыметь, наконец, желаемое действие. Затем он, удовлетворенный, снова спускается вниз и продолжает раскопки пятой гробницы.
В ней только один покойник. На черепе золотая диадема. По левую сторону от скелета стоит золотой кубок с одной ручкой, рядом разбитая ваза, возможно египетской работы.
Земля в первой гробнице меж тем просохла, и можно продолжать ее раскапывать. Стаматакис, правда, считает, что нужно поискать другие могилы, но Шлиман не соглашается: ведь Павсаний говорит только о пяти могилах, пять он и нашел. Следовательно, шестой быть не может! Верхний слой гальки, обычный во всех уже вскрытых гробницах, здесь, в первой гробнице, насыпан далеко неравномерно и не по всей площади. Под ним лежат три тела, на среднем нет никаких украшений. Могила, очевидно, была разграблена. Это предположение подтверждается еще и тем, что, раскапывая гробницу, они постоянно находили на различной глубине золотые пуговицы, золотые бляшки и всякого рода вещицы. Грабитель, по-видимому, опасаясь быть застигнутым врасплох, довольствовался частью добычи, из которой он потом, поднимаясь наверх, кое-что растерял.
Все три тела лежат головами на восток. Все три необыкновенно велики, кажется, будто их в шахтовую могилу засовывали с силой, одного во всяком случае — голова его прямо-таки вдавлена в грудную клетку. На лбу у него простая круглая золотая бляшка и такая же, чуть большего размера, на правом глазу. Грудь его покрыта золотой пластиной. Это единственный случай, когда тело, хотя и стиснутое, хорошо сохранилось и имеет цвет египетской мумии. Не надета на плечо, а валяется на чреслах широкая золотая перевязь; к ней посредине прикреплен поломок обоюдоострого бронзового меча. Рядом небольшой флакончик из горного хрусталя.
У тела с северной стороны лежат два необыкновенно красивых меча с золочеными эфесами, а чуть поодаль от них — одиннадцать мечей, один из них длиной почти в метр. Тут же и секира, впервые найденная здесь, в Микенах, превосходный экземпляр. Далее — огромное количество янтарных бус, много золотых пластин и мелких вещиц, кинжалы с инкрустацией. Они заставляют вспомнить о щите Ахиллеса: как и на щите, у них на клинках искусной инкрустацией изображены различные сцены: серебряная река, поросшая камышом и папирусом, в реке плавают рыбы, а на ее поверхности — утки; в камышах пантеры подстерегают водяных птиц, на шее одной из уток и и дна даже красная капелька крови.
На мужчине, в чью могилу были положены эти вещи, золотая маска, она помята, но можно различить большую круглую голову, огромный лоб и маленький рот с узкими губами. Маска другого покойника сохранилась очень хорошо и лучше, чем все остальные, воспроизводит черты, которые испокон веку считаются эллинскими. Длинный узкий нос и лоб как бы составляют прямую линию. Большие глаза закрыты. Характерен крупный рот с толстоватыми губами. Кончики усов чуть закручены кверху, окладистая борода покрывает подбородок и щеки. Череп тоже прекрасно сохранился, уцелели даже все зубы.
В этой гробнице находят две стенки деревянного — большая редкость — ящичка, на которых в виде рельефа вырезаны фигуры льва и собаки.
Только что Леонардоса со всем почетом восстановили в должности, как раскопки пяти гробниц подходят к концу. Эти недели были как чрезмерно натянутая струна, которая грозила лопнуть и все же выдержала. Каков их результат? Для Шлимана важно не золото, почти тринадцать килограммов, и не новая глава, которую он вписывает в историю искусств. Для него важнее всего другое: ведь это могилы Атридов, о которых говорил Павсаний! Это маски Агамемнона и его близких. Здесь, как и в Трое, прав оказался Гомер, права оказалась твердая вера в него и в тысячелетнюю традицию! Все и вся говорит за это: и число могил, и непостижимое богатство положенных в гробницу даров — оно столь огромно, что собрать его было по силам только царскому роду города, названного Гомером «многозлатым», — и останки женщин и детей (они тоже были найдены), и явная спешка, в которой хоронили покойников, лежащих в одной из могил.
Но почему, возражает Стаматакис, убийцы почтили своих жертв столь богатыми золотом погребальными приношениями? Трагики свидетельствуют, отвечает ему Шлиман, что симпатии народа были не па стороне убийц, а на стороне убитых, и поэтому приходилось блюсти обычаи. Нет, сомнений быть не может: маска человека с бородой закрывала лицо Агамемнона! Шлиман поднимает ее и целует с благодарностью и благоговением
Он сделал свое дело. Ему остается исполнить еще только один долг. Среди ночи едет он верхом в Аргос, на телеграф, и посылает депешу королю Греции: «С бесконечной радостью сообщаю вашему величеству, что нашел могилы, которые предание, а вслед за ними и Павсаний, считает могилами Агамемнона, Кассандры, Евримедона и их спутников. Я нашел в могилах огромные сокровища в виде архаичных предметов чистого золота. Одних этих сокровищ достаточно, чтобы заполнить большой музей, который станет самым чудесным на свете музеем и всегда будет привлекать в Грецию тысячи иностранцев. Так как я тружусь лишь из любви к науке, то, разумеется, ни в какой мере не притязаю на эти сокровища, а с ликованием в сердце приношу их все в дар Греции. Пусть они станут краеугольным камнем необъятного национального богатства».