Шлиман. "Мечта о Трое"

Штоль Г. А.

Книга шестая. НИТЬ АРИАДНЫ

 

 

«Одиссея», 1, 293

 

Глава первая. Город

«Илиада», XVIII, 453

В первую половину своей сознательной жизни Шлиман проявил такую волю, силу, работоспособность и добился таких успехов, что их хватило бы нескольким крупным коммерсантам. Во второй половине жизни как археолог и исследователь он трудится не менее упорно.

Он не почивает на лаврах, хотя лаврами его награждают воистину как никого. Об этом заботятся ищущие своей выгоды газеты. Не так уж часто случается, чтобы человек науки совершил открытие, в одинаковой степени вызывающее восторг людей образованных и необразованных, молодых и старых, мужчин и женщин. И этот человек вовсе притом не специалист! И совершает он не единственное открытие, а через несколько лет совершает и второе, еще грандиозней и значительней! Не удивительно, что слава о нем разносится по всему свету, что Шлиман становится сенсацией, становится модой.

Но человек, чей второй мировой успех открывает новую эпоху в науке, в истории, в искусстве, не позволяет себе даже нескольких месяцев отдыха. У него сверхчеловеческая энергия.

Конечно, раскопки Микен с окончанием кампании ни в коей мере не могут считаться завершенными. Расчистка акрополя, по существу, еще только началась, а о раскопках нижнего города, где жил народ, не было и речи. Василиос Дрозинос, инженер Археологического общества, наносивший на карту произведенные Шлиманом работы, обнаружил зимой н шестую шахтовую гробницу. Этим он ни в коей мере не опроверг Шлимана и Павсания, ибо согласно другому толкованию выходило, что Павсаний, возможно, тоже говорил о шести гробницах.

Разве не естественно, что человек, который начал это дело и который постепенно, накапливая опыт, превращается в специалиста, должен его и завершить? Шлиман ни минуты не сомневается, что это само собой разумеется.

Но разве министерство что-нибудь предприняло, когда в ноябре и декабре, после отыскания пяти древних гробниц, Стаматакис, явно нарушая договор, рассылал по всему свету телеграммы со своими, господина Панагиотеса Стаматакиса, сообщениями о находках? А теперь, после того, как мир пришел в восхищение от славного подвига Шлимана, в Афинах его захлестывает зловонная волна зависти. Греческое правительство предоставляет Археологическому обществу пятьдесят тысяч драхм для продолжения раскопок Микен. Оно больше не нуждается в Шлимане. Правительство боится, что сопутствующее Шлиману счастье ничего не оставит греческим профессорам. Правда, Шлимана награждают орденом, но он тут же отсылает его обратно. Он не коллекционирует ордена. Он коллекционирует античные украшения!

Шлиман неутомимо работает, его книги все больше утрачивают характер дневников и все больше превращаются в научные труды. Большинство своих смелых гипотез и почти все то, в чем он убежден в силу интуиции, он оставляет для себя. Тем не менее его «Микены», написанные по-английски и по-немецки и вышедшие одновременно в немецком, английском и французском изданиях, не дают ученому миру повода выразить Шлиману одобрение или хотя бы удивление, а дают только повод безудержно его критиковать и высмеивать.

Это все те же люди, которые еще в 1873 году задавали тон в хоре недоброжелателей. Александр Конце в Вене объявляет «Клад Приама» римским, а один профессор из Франкфурта — венгерским или китайским. Профессор Вернике в своей книге о немецких раскопках в Олимпии превозносит их до небес, противопоставляя мрачной фигуре авантюриста, который корчит из себя благодетеля науки и богача, а на деле едва сколотил себе мошенничеством миллион и теперь пытается обогатиться, занимаясь кладоискательством. В Берлине Эрнст Курциус придирчиво критикует микенские находки: золото, мол, столь тонкое, что, очевидно, принадлежало какому-нибудь весьма бедному правителю, а одна из масок, мол, всего лишь лик Христа византийской работы. Лудольф Стефани в Петербурге приписывает как троянские, так и микенские находки эпохе великого переселения народов. Другие же прямо говорят о наглых подделках.

Шлнман, подаривший человечеству новый мир, вынужден признать, что существует достаточно людей, которые вовсе не желают принимать этого подарка. Тем большую радость испытывает он, встречая истинных друзей. Ростокский университет поздравляет его с находками. Макс Мюллер в Оксфорде празднует «славное открытие». Сам Гладстон высказывает готовность написать подробное н основательное введение к его книге о Микенах. В этом введении он хотя и признает найденные гробницы за гробницы Агамемнона и его близких, но устремляет взгляд дальше: сравнивая микенские находки с троянскими, приходит к выводу, что они превосходят все ценности, описанные Гомером в «Илиаде» и «Одиссеи», находит следы чужеземного влияния (и не только из-за скорлупы страусового яйца, которой оказались предполагаемые осколки алебастрового сосуда, найденного в пятой гробнице) и вспоминает о Дедале, художнике и архитекторе царя Миноса.

В это же время Шлиман завязывает дружбу еще с одним человеком. Он родом из страны тех самых специалистов, которые ругаются громче, чем когда-то ругались гомеровские герои. Это Рудольф Вирхов, врач, этнограф, историк первобытного общества, либеральный политик. Он, как и Шлиман, собственными силами выбившись из безысходной нужды, проявляет энергию, которой хватило бы на нескольких человек.

Пока Шлиман работает над своей книгой о Микенах и ведет оживленную переписку с издателями о тысячах деталей, Вирхов в Афинах пытается воздействовать на представителей различных партий, чтобы с их помощью обеспечить продолжение раскопок, и настойчиво добивается в Константинополе нового фирмана относительно Трои. Ему в этом энергичнейшим образом, не нуждаясь в настойчивых предписаниях Гладстона, помогает британский посол сэр Генри Лейард. Тот сам, не будучи специалистом, тридцать лет назад на свой страх и риск с успехом вел археологические раскопки и нашел дворцы Нимруда.

Наконец у Шлимана доходят руки и до того, чтобы построить себе дом. Он выбирает место на углу университетской улицы, наискосок от напоминающего казарму королевского дворца. Здесь вырастает из земли новый дом. Он называет его «Хижиной Илиоса», но в действительности это самый красивый дом в Афинах.

Постройка длится два года, для темпов Шлимана невероятно долгий срок. Но тем не менее он почти не торопит строителей. Дом возводится не по афинским масштабам, полсвета должны внести в него свой вклад: мебель привозят из Вены, железные изделия и бронзу из Лондона, люстры из Парижа. Чтобы мозаики, украшающие пол и стены, соответствовали бы всем требованиям, два специалиста с ил многочисленными семьями — разве можно их разлучать так надолго! — па все время, пока идет строительство, переселяются из Ливорно в Афины.

«Хижина Илиоса» не очень велика, она рассчитана лишь на потребности семьи. На первом этаже, где грубо обработанные каменные плиты несколько напоминают третий тип микенской кладки, находится музей, хозяйственные помещения и комнаты слуг, которые обставлены не хуже, чем комнаты самого хозяина. Шлиман считает, что слуги также входят в состав его семьи, как Евриклея или Евмей входили в состав семьи Одиссея. Поэтому они охотно соглашаются и на то, что, поступив на службу к Шлиману, лишаются своих имен и принимают гомеровские: привратника зовут Беллерофонтом, лакея — Теламоном и т. д.

Каким бы прекрасным дом ни был и внутри, удобств в нем нет. Хозяин считает, что подобные вещи нужны лишь бездельникам. Желание Софьи иметь уютное кресло годами остается неудовлетворенным и даже стоит ей слез, пока она его, наконец, не получает. Но перед этим кресло, которое она ему однажды подарила, одним махом выставляется на улицу. Гардин в доме тоже нет, они только собирают пыль, да и Гомер ведь их не знал!

Когда поднимаешься по широкой мраморной лестнице, то со всех сторон тебя приветствуют золотые строфы Гомера, а на мозаичном фризе изображены гомеровские сцены. Есть среди них и одна современная: хозяин, с очками на носу и с Гомером или Павсанием в руках, раскапывает гомеровские места. На втором этаже находятся гостиные и столовая, на третьем — спальни, библиотека и кабинет.

В доме, если смотреть с улицы, мало окон, но зато его стены решены в виде лоджий. Часть их выходит в сад, где хозяин следит за деревьями и цветами и ухаживает за своими собаками, кошками, голубями и ежами. Из других лоджий открывается вид на Акрополь, Тесейои, Ликабеттос, Гимет и Парнас. На парапете плоской крыши стоят, поднимаясь к ясному небу Аттики, двадцать четыре статуи олимпийских богов, но они — ведь расточительность и скупость живут бок о бок — из презренного гипса.

В этом доме рождается сын, Агамемнон. Когда Софья открывает глаза и хочет взглянуть на младенца, он исчез. В страхе проходит минута, пока Хрисеида не сообщает, что хозяин взял новорожденного и понес на крышу. Там он подставляет его лучам солнца, протягивает Гелиосу — Илиосу, кладет ему на голову древнюю рукопись, свиток со стихами Гомера, и читает вслух любимейшие строфы поэта.

Несколько дней спустя младенца крестят и по православному обряду. Тут дело едва не заканчивается скандалом. Почтенный архиепископ протянул было уже руку, чтобы окропить младенца святой водой, как к нему подскакивает озабоченный отец со своим вездесущим градусником и хочет измерить температуру воды.

Весь 1877 год посвящен работе над книгой о Микенах. Шлиман начинает ее в Афинах, продолжает в Лондоне, потом в Булони, Париже, опять в Лондоне, в Марселе и, наконец, завершает в Афинах. Зимой несколько недель он, будучи нездоровым, проводит без работы в Вюрцбурге, где врач-специалист пытается, не прибегая к хирургическому вмешательству, вылечить его от наступающей временами глухоты левого уха.

Сразу же после этого Шлиман опять в Лондоне. Теперь Лондон, словно магнитом, притягивает к себе людей со всех сторон: первооткрыватель Трои, уступая настойчивым просьбам своих английских друзей, решился выставить принадлежащие ему сокровища в Саут-Кенсингтонском музее. А это зиачит, что надо все время следить за порядком, все время давать справки, спорить, выступать с докладами. Но это означает также, что он часто ведет волнующие разговоры с людьми, которые не являются специалистами и питают к увиденному жгучий интерес.

Однажды приходит молодой человек с девушкой. Зовут его Эванс: он сын того самого Эванса, который написал толстую и умную книгу о бронзовом веке. Они только что обручились, и, чтобы по-настоящему отпраздновать это событие, Эванс ведет свою невесту к троянским находкам Шлимана.

Эти недели в Лондоне — вершина жизни неутомимого исследователя. Теперь и здесь его щедро награждают аплодисментами. Ни один праздник или прием у какого-нибудь герцога или лорда не считается стоящим и не входит в хронику сезона, если на нем не присутствует Шлиман. Фотографическое общество платит сорок фунтов только за разрешение снять человека, раскопавшего Трою и Микены. Ходж пишет его портрет для Королевского общества. «Ты должна сюда приехать, — телеграфирует виновник торжества Софье в Афины, — но только перед отъездом покупайся в море, чтобы набраться сил для ожидающей тебя здесь нагрузки».

И вот они оба на украшенной лавровыми венками трибуне. Им вручают почетные дипломы. Шлнман говорит о сути и цели своей работы. После него поднимается и Софья, чтобы произнести краткую речь. Бледная и красивая, стоит она здесь в скромном темном платье, без всяких украшений — «тот, кто однажды надевал убор Елены, не должен никогда носить обыкновенных драгоценностей» — и просто рассказывает о том, как помогала Шлимаиу в Трое и Микенах, призывает английских матерей учить детей греческому.

«Свою речь я хочу закончить выражением сердечной благодарности за терпение, с которым вы слушали одну из почитательниц Гомера».

Несмотря на все старания Лейарда, новый фирман все еще не получен, и Шлиман в 1878 году снова отправляется на Итаку, чтобы там продолжить свои исследования. Прежде безрассудный энтузиаст превратился ныне в ученого, новичок, делавший ощупью первые шаги по ненадежной целине, — в умудренного опытом знатока, который, если нужно, умеет и не торопиться.

Там, где десять лет назад он искал ложе Одиссея и не нашел ничего, кроме пяти урн, стены и древних цистерн, теперь его взгляд, обострившийся в Трое, сразу же видит следы доисторического поселения. Это даже целый город, насчитывавший, вероятно, до двух тысяч домов. Десятую часть их Шлиман раскапывает. Там, где он раньше видел только закуты Евмея, ныне он видит обширное поселение сельского типа. Однако эти находки — замечает он про себя — ни в коей мере не противоречат прежним утверждениям и не опровергают его тогдашнего ощущения, что Итака — это прежде всего гомеровский край, край Одиссея.

Еще летом, когда его друг Лейард сообщил ему, что фирман будет скоро выдан, Шлиман велел по-строить в Трое новые, лучшие дома: большой утепленный жилой барак для себя, своих смотрителей, слуг и гостей, другой барак для общей столовой (половина этого барака отводилась для хранения находок, не имевших рыночной ценности). Кроме того, еще сарай для инструмента, каменную кухню, хорошо запирающуюся кладовую для наиболее ценных находок, подлежащих разделу между ним и Турцией, и, наконец, деревянный дом для вооруженных охранников.

На этот раз без такой охраны не обойдешься. Троада стала небезопасной. То там, то здесь совершают нападения разбойничьи шайки. Шлиман нанимает десять охранников. Они должны заботиться о его безопасности и следить, чтобы рабочие чего не стащили.

Тем временем подтверждается слух, что в 1873 году при раскопках двое бесчестных рабочих утаили три клада. Одни находился в пузатой глиняной вазе с изображением совиной головы. Эту вазу, опустошив, сдали. Два других клада были найдены тут же, рядом с отданной бронзовой секирой. Рабочие поделили добычу. После долгого томительного ожидания жена одного из них однажды в праздник надела золотые украшения. Соседки из зависти донесли об этом властям: женщину и ее мужа бросили в тюрьму. Под угрозой виселицы они признались, где спрятаны остальные вещи, и выдали сообщника. Но тот успел отдать свою долю ювелиру, который, расплавив золото, сделал огромное ожерелье с аляповатыми украшениями из цветов в современном турецком вкусе. Теперь эти вещи находятся в Константинопольском музее. Но кто знает, было ли украдено только это?

Первоочередной и главный объект нынешнего раскопочного сезона — остатки стен, которые пять лет назад считались домом Приама. Суровая критика так устрашила Шлимана, что он больше не осмеливается произносить слово «Приам». Теперь это только «дом владетеля города». Но, очевидно, он им и останется, так как наверняка не случайно, что в его стенах и рядом с ним снова находят три маленьких и один большой клад. По счастливой случайности, первый клад обнаруживают как раз в тот день, когда семь офицеров британского военного корабля «Монарх» осматривают раскопки. Клад спрятан в разбитой глиняной вазе, которая, судя по тому, как она лежит, упала с одного из верхних этажей, когда рушился дом. Здесь опять десятка два серег и масса разнообразных ожерелий. Многие вещи напоминают своим спиральным орнаментом микенские находки.

Но разве «владетель города» не просто робкая замена слова «царь»? Разве царь этого сгоревшего города не остается все тем же Приамом? Однако почему дом этот так мал? В длину он достигает шестнадцати метров. Почему самая большая его комната размером семь с половиной на три с половиной метра? И почему двери едва в метр шириной? Даже если предположить, что дом имел шесть этажей, и все находящиеся поблизости стены объявить пристройками, то и тогда как быть с отцом Гомером, который ведь говорил о дворце:

Вскоре приблизился Гектор к прекрасному дому Приама С рядом отесанных гладко, высоких колонн. Находилось В нем пятьдесят почивален из гладко отесанных камней. Близко одна от другой расположенных; в этих покоях Возле законных супруг сыновья почивали Приама. Прямо насупротив их, на дворе, дочерей почивален Было двенадцать из тесаных камней, под общею крышей, Близко одна от другой расположенных...

Гомер, конечно, никогда не видел Трои. Она была разрушена задолго до того, как он жил. Но в его эпоху цари строили себе великолепные мраморные дворцы, и он, следовательно, перенес обычай своего времени в древность.

Одно из двух: рухнуть должен или Приам, а с ним и вся Троя, или Гомер!

Словно в утешение за все эти треволнения снова обнаруживают большой золотой клад, находят единственные в своем роде глиняные сосуды в виде овец, свиней, ежей, кротов, а также длинный ряд пифосов величиной с человеческий рост. Их оставляют стоять в земле как свидетелей богатства троянской кладовой. Но уже на следующее утро на их месте лежат тысячи черепков — жаждавшие добычи турки, полагая, что в них спрятаны сокровища, тайком их разбили. А золото, находившееся совсем в другом месте, в невзрачном кубке с двумя ручками, давно отдано на сохранение турецкому чиновнику: шестнадцать золотых слитков — вероятно, таланты, ранние предшественники денег, — сотни бусин, застежки, великолепный серебряный кинжал.

Несмотря на все эти находки, Шлнман не чувствует себя счастливым. С некоторым чувством разочарования прекращает он работы у «дома владетеля города» и возвращается на свою старую обширную площадку в северной части холма. Там он продолжает работать, пока начавшиеся в конце ноября зимние дожди не кладут конец раскопкам этого года.

Раскопки возобновляются в начале февраля 1879 года силами ста пятидесяти рабочих. Они начинаются с доброго предзнаменования: когда аисты улетают па север, с севера приезжают два друга, чтобы помочь Шлиману в его работе.

Одни из них — Эмиль Бюриуф, бывший директор «Эколь Франсез» в Афинах, ныне профессор в Париже. Министр просвещения откомандировал его в Трою. Он будет составлять планы и карты, зарисовывать находки, производить геологические исследования и помогать Шлиману в качестве археолога.

Второй — Рудольф Вирхов из Берлина. Он намерен изучать флору, фауну, этнографию как современной Троады, так и Трои, освобожденной из праха тысячелетий. Но это вовсе не главное. Главное — то, что Шлнмана и Вирхова, которые имеют так много общего и так непохожи друг на друга, уже несколько лет связывает искренняя и сердечная дружба. Шлиман настойчиво приглашал Внрхова принять участие в раскопках Микен, но он тогда не мог приехать.

«Это невосполнимая потеря для науки, — писал ему Шлиман, — ибо если бы вы были со мной, то нам бы наверняка удалось сохранить многие тела покойников. Да и вообще ваше присутствие принесло бы огромную пользу, ибо там я был совершенно одни с неистовым чиновником, чья глупость могла сравниться только с его заносчивостью». Но теперь он, Вирхов, действительно приедет! Шлиман ждет его, как ребенок — рождества.

И вот они едут верхом в Трою. Вирхов говорит, что рад представившейся ему, наконец, возможности как следует отдохнуть. Депутат рейхстага, член муниципалитета Берлина, член бесчисленных комиссий и правлений неисчислимых ферейнов, редактор двух журналов, профессор университета, декан и т. д. и т. п. — забыть про все это — уже настоящее блаженство!

— Боюсь, — нерешительно говорит Шлиман, — что совершенно свободны вы не будете, ибо последнее время я утешал большинство своих пациентов тем, что едет знаменитый врач.

— Значит, так сказать, врачебная практика в Троаде, — Вирхов смеется, — тоже недурно, хотя бы потому, что дома я почти не имею возможности ею заниматься. Собственно говоря, я только еще ваш личный врач, консультирующий в письмах!

— А я за это — ваш личный археолог для всех ваших урн и захоронений, находимых в прусских провинциях!

Шлиман не ошибся в своих прогнозах. В первое же утро, когда он вместе с гостем возвращается в начале пятого с морского купания, их уже ждет группа рабочих, У одного повреждена рука, у другого воспален глаз. Когда вечером рабочие расходятся по своим деревням, они разносят весть о великом исцелителе, и на следующее утро в «Шлиманополнсе» — как полушутя, полусерьезно называют деревушку из бараков — собралось уже несколько десятков больных.

Стараясь быть полезным другу, Шлиман даже забывает о раскопках. К счастью, Бюрнуф достаточно квалифицирован. Самому Шлиману приходится исполнять роль переводчика с многих языков и диалектов, на которых говорят в Троаде. Он делает это, не зная усталости, даже когда к собирающимся по утрам, а вскоре и в середине дня, толпам жаждущих исцеления прибавляются еще и посещения на дому больных из окрестных деревень.

Все это представляет для Вирхова большой интерес. Он заодно изучает, как построены дома греков и турок, изучает геологическое строение местности, изучает пеструю смесь народов, в которой представлены даже цыгане, болгары, армяне и персы. Но одно вызывает энергичную ругань и Вирхова и Шлимана: предписания греческой церкви не только пожирают уйму прекрасного рабочего времени, но зачастую и здоровье людей. Сейчас как раз наступает пасха, и сорокадневный пост так обессилил греков, что производительность труда с каждым днем падает. Когда же одной женщине, находящейся в последней стадии истощения, Вирхов велит усиленно питаться, она решительно отказывается — церковные заповеди не разрешают ни молока, ни рыбы, ни яиц. Власть священников очень снльна, даже если тот или иной из них завзятый пьяница или содержит трактир и все воскресенье восседает посреди своего заведения, окутанный дымом своего наргиле.

Второй вечный бич Троады, по мнению Вирхова, лихорадка: вся равнина — это болотистая местность, над которой каждый вечер поднимается зловонный туман, а едва наступает лето — тучи комаров. Малярия здесь — господствующая болезнь, даже в деревнях, не лежащих в долине.

В общем Внрхов весьма доволен своими пациентами. Он очень скоро, как и Шлиман, снискал себе любовь всей равнины. Как только крестьяне заметили, что он собирает цветы, они стали ежедневно прикреплять букетик к его сюртуку. Эти награды нравятся ему и Шлиману куда больше, чем орден Почетного легиона, с которым Бюрнуф никогда не расстается и ради которого даже при тридцатиградусной жаре не снимает сюртука.

Однажды происходит событие, вызывающее много страха. Шлиман, который по обыкновению поехал купаться в одну из бухт Геллеспонта, к обычному времени, то есть к началу рабочего дня, начинающегося с восходом солнца, не вернулся. Только час спустя люди, озабоченно смотревшие вдаль, увидели его белую лошадь. Шлиман, спустившись с седла, хромает и ругается.

— Черт бы побрал эти турецкие мосты, — вскипает он за завтраком, состоящим лишь из чашечки черного кофе. — Я никогда больше не поеду на лошади по такому мосту! Вы помните мост на полпути между Гиссарлыком и Ройтейским мысом? Я обычно выезжаю еще в темноте, и вот сегодня на этом мосту под моей лошадью проваливается камень, — я лечу в заросли кустарника и, конечно, оказываюсь под лошадью. А оба мои охранника неизвестно где запропастились и не слышат моих криков. Я пролежал там битый час, пока они на берегу не потеряли терпения и не отправились меня разыскивать. Нет, нет, — отвергает он вмешательство Вирхова, — ничего не случилось, я перенесу и более сильное сотрясение. Но вот что я вам скажу: если мы в ближайшие дни совершим нашу задуманную поездку в горы Иды, то перед каждым турецким мостом я буду слезать с лошади и переводить ее под уздцы!

Постепенно все больше и больше домов сгоревшего города появляется из недр холма. Но чтобы находить их и впредь, недостаточно копать лишь вдоль ранее обнаруженных остатков стен и надеяться на их продолжение. Надо на месте, еще не тронутом раскопками, попытаться добраться к ним сверху, избегая при этом многих ошибок, совершенных в прежние годы во время отчасти беспорядочных, отчасти слишком торопливых раскопок. При этом условии, может быть, и удастся когда-нибудь точно определить, сколько жилых слоев лежит один над другим.

Кажется, их семь: на глубине шестнадцати метров лежит материк; от шестнадцати до тринадцати с половиной метров — первый доисторический город; от тринадцати с половиной до десяти — второй; от десяти до семи — третий слой, сгоревший город, то есть гомеровский Илион; от семи до четырех — четвертый слой; от четырех до двух — пятый слой; с двух метров — шестой слой, судя по керамике лидийское поселение; а над ним, наконец, слой седьмого города, который не имеет смысла дальше делить, хотя он и объединяет в себе строительные остатки греческой н римской эпох.

Во время этих раскопок тоже находят два клада на северном краю холма, вне города, на расстоянии добрых двадцати метров от городской стены, сложенной из обожженного кирпича. Первый клад обнаруживают в апреле. Он залегает, как ни странно, совсем неглубоко, на глубине около четырех метров, то есть вовсе не в том слое, к которому относится сгоревший город. Но уже тысячи раз можно было убедиться, что деление культурного слоя на метры может быть только общим н приблизительным. Исключения из правила встречаются постоянно, вещи лежат то выше, то ниже.

Золотые украшения выглядят так же, как найденные раньше, а это вполне доказывает, что они на самом деле принадлежат третьему городу. Исключение составляют лишь три золотых диска, их красивые звездообразные розетки очень напоминают семьсот бляшек из третьей микенской гробницы. Столь явную близость удается заметить впервые. Но зато нагрудное украшение носит на себе черты ярко выраженного «троянского» стиля. Оно имеет в длину сорок четыре сантиметра: к напоминающей корону корзиночке из двадцати пяти расплющенных и спаянных золотых проволочек прикреплены десять цепочек из двойных звеньев. На каждом звене по золотому листочку — тысяча пятьсот пятьдесят звеньев и столько же листочков. Впрочем, это украшение было найдено при необычных обстоятельствах: оно находилось в комке земли на тачке, которую собирались везти к обрыву холма, когда Вирхов своим острым взглядом заметил блеск и быстро его вытащил.

Чуть позже, тоже в присутствии Вирхова и Бюрнуфа, находят второй клад, опять у подножья большой стены; в нескольких шагах от того места, где лежал огромный клад 1873 года. Это позволяет установить несомненную принадлежность нового клада сгоревшему городу и подтверждает, что Приам и Агамемнон жили в одно и то же время: клад обнаруживает чисто микенские формы и мотивы, вплоть до золотого орла, которого Бюрнуф, однако, склонен считать похожим на хеттскне скульптуры из Богазкёй.

Потом они изучают курганы в честь героев, те конусообразные холмы, что высятся по всей троадской равнине и носят, как правило, славные названия: курган Ахиллеса, курган Патрокла, Ила и т. д. Раскопки, однако, показывают, что это по большей части кенотафы.

Когда черепа с Ханай-тепе — холма, принадлежащего Кольверту, — измерены, все руины на побережье Геллеспонта до Офриниона и на эгейском побережье до Александрии Троадской обследованы, Шлиман однажды вечером заявляет:

— Завтра утром мы отправимся в нашу поездку в горы Иды.

Вирхов принимает это предложение с радостью.

Первую остановку они делают в Кестамбуле, большой деревне, населенной одними турками.

— Смотрите, — говорит Шлиман, спускаясь с лошади, — в Троаде можно издали определить, в каких деревнях живут турки, а в каких греки. В Калифатли, Еникёй, Енншахире вы тщетно бы искали гнезда аистов. Зато в турецких деревнях их множество.

— Чем вы это объясняете?

— Греки считают аиста священной птицей турок и поэтому не любят и прогоняют их. А все турки относятся к аисту с величайшим благоговением.

— Аисты напоминают нам родину, — говорит Вирхов и рассказывает об аистах своего детства.

Шлиман согласно кивает.

— Я испытываю подобное же чувство. До сих пор я помню гнездо аистов в Анкерсхагене на сарае пастора. О Минне Майнке я на днях вам рассказывал. Недавно мы с женой пригласили ее побывать у нас в Трое. Я пытался соблазнить ее приехать сюда, рассказывая о множестве наших аистов. Но она все же не пожелала приехать.

— У вас еще много связей с родиной?

— Я постоянно пишу и получаю оттуда письма. Вы знаете, у меня там сестры, сводный брат, школьные друзья и товарищи тех лет, когда я был учеником в лавке. Правда, с былыми друзьями я восстановил связь всего несколько лет назад, когда газеты сделали меня «знаменитым человеком».

— В один миг все они оказались тут как тут, не правда ли? — Вирхов улыбается. — Впрочем, со мной было то же самое.

— Ничего подобного! — сердито возражает Шлиман. — Все было наоборот. Я написал им первый. Я даже не знаю, все ли они читают газеты. Ведь я должен был нм доказать, что в детстве не был ветрогоном и хвастуном и достиг того, о чем рассказывал тогда им так бесконечно много.

Он кажется несколько смущенным, да и Вирхов долгое время не нарушает молчания.

Они едут дальше, ландшафт постепенно меняется. Болота и скудные овечьи пастбища, столь характерные для окрестностей Трои, уступают место холмам, поросшим можжевельником, дубняком, елями. Вирхов регистрирует каждый не встречавшийся ему прежде цветок, каждую птицу.

С таким же интересом осматривает он остатки древних зданий, разбитые плиты со скульптурными изображениями в стенах деревенских домов и на кладбищах турок, помогает Шлиману расшифровывать фрагменты надписей, накупает, торгуясь, целую горсть монет, которые предлагают иностранцам в каждой деревне. Вирхов, как и его друг, всякий раз со страхом ждет ночи: спать под открытым небом еще слишком холодно, а когда они выбирают в деревне самый чистый дом и, насыпав вокруг целый вал порошка от насекомых и осыпав нм себя, словно пирог сахарной пудрой, устраиваются на полу, то клопы все равно сотнями падают на них с потолка.

На дороге среди пустынной местности то и дело попадаются лежащие в траве красивые колонны, рядом ионические и коринфские капители. Дубы широко простирают свою тень над полями и спускаются в ущелье, посреди которого у большого каменного бассейна римской постройки бьет горячий источник.

— Свыше шестидесяти градусов, — говорит Шлиман, вытаскивая свой термометр из клубящейся паром струи.

Вирхов пробует воду из котелка.

— Чуть солоновата и довольно богата железом. Какой бы здесь можно было устроить курорт, а живут здесь лишь вороны и кукушки! Слава богу, что хоть они есть, а то было бы слышно только журчание источника.

— Вот, — Шлиман показывает на склоны, где видны развалины древних купален, — обратите внимание на недавно вырытые ямы. Это искали мраморные плиты, которыми были облицованы стены, чтобы увезти их в свои печи для выжига извести. Через несколько десятилетий во всей Малой Азии не останется ни кусочка мрамора. А теперь постарайтесь представить себе, как все здесь выглядело, прежде чем появились турки с их проклятыми печами!

На следующий день, когда они продолжают свой путь, речь заходит о политике.

— В политике я разбираюсь слабо, — говорит Шлиман. — Гладстон — мой друг и замечательный ученый. Но я не могу понять, как это он своего Гомера предпочел политике, к тому же из рук вон плохой — она, например, совершенно погубит Египет. Я решительно ненавижу его политику, да и вам бы лучше оставить рейхстаг. Неужели всю жизнь надо, как Гладстон н его жена, произносить речи? Это ведь ужасно!

— Возможно, Гладстон делает это и не ради собственного удовольствия или, скажем, тщеславия. Меня, конечно, не это заставило заняться политикой. Может, мне удастся показать вам это на простом примере. Я стал врачом не ради громкого звания или хорошего заработка, а ради того, чтобы помогать моим больным собратьям. Но больным может быть не только отдельный человек, но и весь народ. Чтобы распознать и исцелить недуги народа, я на склоне лет и стал, почти помимо волн, политиком. Возьмите туберкулез. Почему он получил такое широкое распространение? Да потому, что люди плохо живут. А почему они плохо живут? Потому, что политика никуда не годится. О, я бы мог вам привести десятки примеров, назвать симптомы болезни...

— Спасибо, не нужно. Для этого я слишком плохо знаю положение дел в Германии. Вам ведь известно, какие отношения сложились у меня с моим отечеством. Ученую степень я мог получить в Париже или Лондоне, но я сделал это в Ростоке, потому что это моя родина и я тогда еще считал себя немцем и хотел поднести в дар Германии плоды своего труда. А что из этого вышло?

Я предложил шверинскому герцогу для его музея копию найденного мною метопа с изображением Гелиоса — он даже не удостоил меня ответа. Хотел подарить городу Мюнхену музей — мне даже не ответили. Послал Ростокскому университету мою книгу — меня даже не уведомили о ее получении. Я хотел печататься в немецких газетах и научных журналах — мне даже не возвратили моих статей. Но все это мелочи. Главное вы знаете не хуже меня. Где меня, начиная с первых раскопок Трои, больше всего обливали грязью? Всегда в Германии! Нигде, даже в Афинах, меня из зависти так не оплевывали и не изничтожали, как в Германии. Там на мне не оставили и живого места!

Шлиман, охваченный волнением, замолчал и вытер пот с лица.

— Я, дорогой друг, тоже из Германии, — несколько помедлив, отвечает Внрхов, он говорит совсем тихо, словно разговаривает с тяжелобольным.— И даже немецкий профессор. Разумеется, я не намерен брать под защиту тех немецких профессоров и филологов, на которых одно имя Шлиман действует, как красная ткань на быка, и которые набрасываются на вас независимо оттого, что вы находите или говорите. Но попытайтесь-ка побыть в их шкуре. Возьмем, к примеру, ваше прошлое и представим себе, что в Петербурге вдруг появился у вас конкурент, который бы понимал в индиго, растительном масле или чае больше, чем вы, и уводил бы у вас из-под носа каждую выгодную сделку. Как бы вы реагировали? Радовались бы? Едва ли. Вы бы изо всех сил старались избавиться от него. Не правда ли?

— Да, но не прибегая к бесчестным приемам! Я бы прежде всего выяснил, в чем он меня превосходит, и до тех пор работал бы над собой, пока не преодолел бы своих недостатков и не взял бы над ним верх.

— Такого самопознания и такой самокритики можно, вероятно, требовать от людей, подобных Шлиману, но не от каждого среднего ученого. Псы, грызущиеся нз-за кости, иногда кажутся мирными голубками по сравнению с нашими учеными господами. Представьте себя на их месте: всю жизнь сидят они за своими письменными столами и кропают статейки о своих находочках. А тут вдруг является какой-то человек, о котором прежде никто не слышал, не имеющий даже университетского образования, и заявляет, будто все, что они делали, ерунда! Он не корпит за письменным столом, а живет среди оборванных, грязных, безграмотных людей, дает заедать себя блохам и клопам, роется в земле, словно поденщик, и, сидя в своей яме, опрокидывает всю чистую науку! Он утверждает, будто события и люди, издавна считающиеся плодом воображения поэта, который-то и сам плод воображения, были подлинной реальностью! Нет, дорогой друг, вам, ей-богу, не следует надеяться, что книжный червь бросится к вам навстречу с лавровым венком! Но имейте терпение. Истина всегда пробивает себе дорогу, и я ни секунды не сомневаюсь, что через несколько десятилетий имя Шлимана будет вписано золотыми буквами и в анналы немецкой науки, не сомневаюсь, что с вашего выступления начнут датировать новую эпоху в археологии. Вы должны быть терпеливы.

— Быть терпеливым, говорите вы? Я так много уже терпел, и этого все еще мало?

Вирхов чуть качает головой и прячет в бороде улыбку.

— «Терпение приносит розы», гласит турецкая пословица, которую вы, конечно, неоднократно слышали. Целиком согласен с вами, что немецкие ученые по отношению к вам были несправедливы, часть их несправедлива и поныне. Я особенно об этом сожалею, ибо эти несправедливости и нападки явились главной причиной того, что вы в какой-то степени отвернулись душой от родины. Но одного, дорогой Шлиман, вы не должны забывать: несмотря на все препятствия, которые чинят вам наши знатоки классической древности, общественное мнение и в Германии всегда было па вашей стороне. Почти половину года я разъезжаю по нашему отечеству. О чем говорят люди в поездах? Что обсуждают школьники? О чем первым делом читают в газетах? О Шлимане и его открытиях. Поборите однажды ваш справедливый гнев и приезжайте-ка сами в Германию, прочтите нам доклад, например, по случаю созываемого мною очередного конгресса антропологов, и вы увидите, как любовь слушающих вас людей мгновенно разгонит тучи вашего недовольства. Если Ахиллес преодолел свою неприязнь и снова стал сражаться на стороне своих земляков, то неужели этого не может сделать и Шлнман?

Внрхов замолкает.

— Я подумаю, — после длительной паузы говорит Шлиман. Больше он не произносит ни слова. Но и это доставляет Вирхову большую радость.

Узкая тропа поднимается все выше в горы. По этой тропе двигался Ксеркс со своим войском, когда шел от Сард к Геллеспонту. Жители Адрамнттнона уверяли, что восточной дороги через горы нет, но два путешественника с Геродотом в руках отыскивают эту дорогу. А в заброшенной горной деревушке они находят, наконец, одного турка, по имени Мехмет, который знает искомую дорогу и берется за двадцать пиастров быть им проводником.

— Есть здесь где-нибудь остатки древних городов или зданий?

— Тут, эфенди, нет ничего, — отвечает Мехмет.— Человеческого жилья не может быть в наших горах — шесть месяцев в году они недоступны.

По пути они видят пашущих крестьян. Деревянная соха с трехдюймовым железным острием — земледелие в том же состоянии, что и три тысячи лет назад. Вскоре поля кончаются, и густой лес из дубов, елей, ореховых деревьев, каштанов и платанов принимает их под свою сень. Тропинка круто идет в гору, и лиственные деревья остаются позади. После четырехчасовой езды перед ними открывается прекрасная горная долина. Здесь, у источника, они делают привал.

— Посмотрите-ка, — восклицает Вирхов, — те же самые цветы, что и у нас на родине: львиный зев, лютик, фиалки, а там, в тени скалы, еще последние цветы шафрана — желтые, синие, белые.

— Но таких махровых гиацинтов в Германии нет, во всяком случае, нет у нас в Мекленбурге. В четырнадцатой песне «Илиады» Гомер упоминает, что на Иде растет донник, шафран и гиацинты. Профессор фон Хельдрайх, афинский ботаник, считает, что под донником Гомера надо понимать одну из разновидностей клевера. Кстати, я хотел спросить: ведь скоро сорок лет, как я уехал из Германии, и я почти отвык произносить речи на родном языке. Как вы думаете, ничего, если я буду читать? Или это вызовет недовольство?

Вирхов удивленно поднимает голову.

— Я вас не совсем понимаю. Где вы собираетесь что-то зачитывать?

— О Зевс, мы ведь все время говорим с вами об этом: в Берлине, мой доклад!

— Разумеется, вы можете его зачитать, — поспешно кивает Вирхов и опять прячет легкую улыбку.

Путники едут дальше. Теперь попадаются только одинокие, кривые н низкорослые ели на скалах, но потом и они исчезают. Однако горы покрыты пестрым ковром весенних цветов.

— Это Сарики, — говорит Мехмет, когда они стоят на вершине.

Карманный барометр показывает высоту в 1766,8 метра. Погода совершенно прояснилась. На ярком, как летом, небе ни облачка. Далеко внизу лежит словно на ладони вся Троада. За Геллеспонтом синеет Херсонес Фракийский, виден Имброс и крутые очертания Самофракин, где восседал Посейдон, когда шла битва за Трою. Отсюда сверху Гиссарлыкский холм кажется не больше пуговки.

— У Зевса, вероятно, зрение было куда лучше нашего, — задумчиво говорит Шлиман, — он ведь отсюда наблюдал за ходом сражения и различал отдельных бойцов.

— На то он и бог, — отвечает дипломатично Вирхов, так как не уверен, не продиктовано ли это замечание искренней верой Шлимана. — А что это за остров, последний из виднеющихся на западе?

— Это Лемнос, и нам повезло. Вы видите за ним огромную лиловую пирамиду? Это священная гора Афон. А теперь посмотрите в другую сторону — Адрамиттийский залив вы уже немного знаете, за ним Митилены, древний Лесбос. Повернитесь снова. Вы видите Константинополь?

— Разве это вообще возможно?

— Некоторые путешественники утверждают, что возможно. Но они из тех же героев, которые видели Трою на холме возле Бунарбаши, видели два источника и бог знает что еще. Мехмет, а что за гора перед нами? Она, кажется, несколько выше нашей?

— Это ее близнец, эфенди, и зовут его Гаргисса.

— Вирхов, вы слышали? Это Гаргар! Там настоящая вершина! Мы не на той. Идемте!

И вот уже пятидесятилетний Шлиман, как юноша, бежит вниз по осыпи крутого склона так, что Внрхов и проводник, следуя за ним, то и дело теряют его из виду.

— Эта вершина выше на два с половиной метра,— торжествующе встречает их Шлиман. — Взгляните-ка на этот горб слюдяного сланца! Он тридцати метров в длину и от четырех до шести в ширину. Разве не похож он на гигантский трон? Гомер наверняка был здесь: из-за этого трона он и объявил гору Иду местопребыванием Зевса. Поглядите только, все расселины полны фиалок и махровых гиацинтов.

Тотчас под ними земля возрастила цветущие травы, Донник росистый, шафран и густые цветы гиацинта. Мягкие, Зевса и Геру вознесшие вверх над землею. Там они улеглись и покрылись густым, золотистым Облаком; капли росы с него падали наземь, сверкая.

Но нет, друг мой, это только заключительные строфы. И даже, если вы читали их сотни раз, то здесь, на месте, где находилось брачное ложе Зевса и Геры, я должен прочесть вам весь этот отрывок из четырнадцатой песни...

Закончив читать, он принимается бегать из стороны в сторону, переворачивает каждый камень, заглядывает в каждую расселину.

— Я ищу алтарь, — кричит он Вирхову через плечо. — Здесь ведь был алтарь Зевса и теменос — священный участок.

— Но разве площадка на вершине не слишком мала для этого? — высказывает сомнение Вирхов. Но Шлиман не слышит. Он исчез.

Наконец откуда-то доносится его голос. На несколько десятков метров ниже, под отвесной стеной стоит он в маленьком ущелье и возбужденно зовет Вирхова жестами, чтобы тот спустился к нему. Он нашел белую мраморную плиту. В ней два круглых отверстия. «Для того чтобы крепить ее на подставке, — говорит он, — беритесь-ка, попытаемся ее повернуть». Когда это, наконец, удается с большим трудом сделать, на другой стороне плиты они видят овальное углубление.

— Это, вне всякого сомнения, плита Зевсова алтаря, — говорит Шлиман. — Когда первые христиане в своем ревностном благочестии разоряли древние святыни, то, вероятно, сбросили с вершины и эту плиту.

Вирхов поражен этим столь же смелым, сколь и наивным, объяснением. Однако ничего не говорит, чтобы не обидеть друга.

Но вот они пускаются в обратный путь и едут над полосой лесов среди зарослей терна, черные ветви которого почти совершенно скрыты кружевной пеной цветов. Вирхов направляет своего лошака к одному из кустов и срывает ветку. «Привет из Анкерсхагена», — говорит он и протягивает Шлиману цветущую ветку. Тот нерешительно берет ее, опускает голову и так пришпоривает своего лошака, что вскоре скрывается за поворотом дороги.

Вирхов тихо и довольно улыбается.

Через день они уже в Ассосе и осматривают холм, где некогда стоял храм, который как раз раскапывает Бостонское археологическое общество. Но это классическая эпоха и не представляет для них интереса. Многие находки, кажется, относятся даже к римскому времени, то есть еще менее интересны. Оба путешественника, не задерживаясь, направляются в гавань и находят там лодку с маленькой каютой. Хозяин лодки соглашается доставить их морем к Трое.

Но Посейдон не благоволит им. Во время плавания поднимается буря. Встречный ветер дует с такой силой, что они целый день и целую ночь не могут добраться до места. Они лежат на широкой скамье: Шлиман у самого борта, а Вирхов, тяжело страдающий от морской болезни, впереди. Когда начинает рассветать и килевая качка, наконец, затихает, они оказываются в бухте Безика-тепе.

— Господи, вы ведь насквозь промокли! — восклицает Вирхов, когда они, высадившись на берег, едут верхом по долине Скамандра к Трое.

— Да, лодка изрядно пропускала воду, — отвечает Шлиман.

— Не понимаю, как вы относитесь к своему здоровью! Как же вы смогли всю ночь пролежать в воде! Почему не встали и не перешли на другое место?

— Этого я не мог сделать, не разбудив вас.

На это Вирхов ие может ничего возразить.

Когда через неделю он отправляется на родину, с ним едет много ящиков: в одном — огромный пифос, в других — троянские орудия и сосуды. К тому же Шлиман купил у Кольверта все находки из Хапай-тепе, поскольку они представляли для Внрхова-этнографа особый интерес. Все это — подарки хозяина его другу и музею народоведения, который предполагается основать.

В непрерывной работе проходит лето. Из массы строительных остатков все яснее и яснее вырисовывается картина сгоревшего города. Троянская задача, кажется, выполнена полностью. Раскопки обошлись уже во многие сотни тысяч, но деньги нельзя было израсходовать с большей пользой — они помогли обнаружить именно то, ради чего и предпринята вся работа.

Шлиман часто думает о Вирхове, его посещение Трои было во многих отношениях плодотворным. Не ои ли обратил внимание на то, что н теперь дома в Троаде строятся точно так же, как строились три тысячи лет назад в сгоревшем городе? Нездоровая местность, вероятно, была причиной того, что в позднейшие времена здесь никогда не существовало сколько-нибудь крупного поселения. А бедность почвы приводила к тому, что немногочисленные жители не поднимались над скотоводческим укладом жизни, при котором дом имеет второстепенное значение. В результате сохранился старый тип постройки, и дома прошлого десятилетия, оставленные по какой-либо причине, через несколько сезонов дождей выглядят точно так же, как те, которые Шлиман нашел в недрах холма на глубине десяти-пятнадцати метров.

Или еще одно хотя и очень маленькое, но все же интересное наблюдение: в «Илиаде» неоднократно упоминается низина, лежавшая между Троей и станом греков, где были их корабли. Но, несмотря на все измерения, никакой низины здесь обнаружить не удавалось. Вирхов же обратил внимание, что возвращающийся с купания Шлиман всегда в одном и том же месте вдруг исчезал нз поля зрения, — там-то и лежит низина Гомера!

А в остальном все по-прежнему: Троя как лернейская гидра: отрубишь одну голову — вырастут две. Успешно разрешишь одну загадку, появятся несколько новых. Правильно ли предположение Сайса, что знаки на некоторых пряслицах (прежде они были представлены миру как «волчки» или «вулканы») принадлежат, несмотря на всякого рода отклонения, древнейшему и почти неисследованному кипрскому письму? Откуда пошло изображение каракатиц на черепках и каково происхождение странных сосудов, вылепленных в форме животных? Как получается, что и завоеватели и побежденные, хотя они и принадлежат к разным и не родственным между собой народам, обнаруживают примечательные черты общности культуры, как это видно при сравнении троянских драгоценностей и орнаментов с микенскими?

Каково вообще происхождение троянцев? По свидетельству Геродота, они были тевкрами, это соответствует и генеалогическим сказаниям древности. Но тевкры находятся в родстве с мизийцами, а те с лндийцами и фракийцами. Гектор, как и Парис, — фригийские имена. Из фригийского царского рода была Гекуба. И опять-таки Геродот рассказывает, что фригийцы — это фракийское племя, которое за сотни лет до Троянской войны при царе Мидасе переселилось в Малую Азию. Страбон же, напротив, утверждает, что тевкры пришли с Крита, и этим объясняет весьма нередкие совпадения названий на Крите и в троянской области. Но, во всяком случае, все эти народы однажды выступили вместе, как видно из папируса Селлье, хранящегося в Британском музее: теккри (тевкры), дарданяне Илупа (Илиона), лека (ликийцы), мазу (мизийцы), акериты (карийцы) пришли в эпоху Рамсеса II к стенам Кадета на Оронте, чтобы помочь хеттам и спасти Азию от завоевательских поползновений Египта.

Потребуется очень много времени, чтобы выяснить все эти вопросы. Выяснить не на бумаге и не по книгам античных авторов. Это можно сделать сравнительно легко, да толку будет мало. Выяснить надо с помощью заступа. Если бы перекопать всю Малую Азию, и Кадеш, и Крит, то вопрос о происхождении троянцев, вероятно, удалось бы решить так же, как был решен вопрос о местонахождении Трои. Но согласятся ли с этим решением специалисты, филологи и археологи?

Ведь придет время, когда исследования с помощью кирки и лопаты станут вестись все шире и будут все больше освещать доисторические времена. Тогда они покажут и упрямейшему противнику, что сообщения Гомера не мифические рассказы, а что в основе их лежат факты. Тем самым эти исследования преумножат и всеобщую любовь к Гомеру, этому сияющему солнцу мировой литературы! Но пока можно сделать лишь одно: вынести на суд человечества результаты нынешнего раскопочного сезона и надеяться как на высшее удовлетворение и прекраснейшую награду на то, что он внес значительный вклад в достижение этой цели, цели своей жизни.

Шлиман тушит лампу и выходит из дому. Он стоит на азиатской земле, а по ту сторону Европа. Прямо перед ним мигает маяк, возвышающийся на оконечности Херсонеса Фракийского. Это уже Европа, а между ним и маяком лежит, скорее связывая, чем разъединяя, Геллеспонт. Здесь пересекались пути греков и персов, турок и крестоносцев, венецианцев и генуэзцев. Здесь же происходили многие события, описанные в сказаниях о Гелле и Фриксе и золотом руне, об аргонавтах и о Геракле, который первым пошел на Трою. Разве дело в одних только стенах сгоревшего города? Разве раскопать Трою не значит совершить нечто неизмеримо большее, чем найти камни и стены, оружие и украшения, разве не значит это воскресить древнейшую историю Европы или попросту историю человечества?

Где-то за Самофракией, престолом Посейдона, выходит из-за туч луна, а с горы Иды, Зевсова трона, гремят раскаты грома.

Через несколько недель никогда не знающий усталости Шлиман сидит снова в Афинах и пишет книгу «Илион», где еще раз подводит итоги всех своих раскопок Трои. Это будет очень ученая толстенная книга в девятьсот страниц большого формата с почти двумя тысячами иллюстраций. Она тоже пишется одновременно на трех языках. Полтора года уходит на эту работу, в которой используются все античные и современные авторы, а также все имеющиеся находки. Даже самый предубежденный читатель поразится если не всегда глубоким, то необыкновенно широким познаниям автора и не в меньшей степени — его основательному знакомству с музеями всего мира.

Но Шлиман занимается не только книгой. Он, как всегда, ведет обширную переписку. Иногда в день пишет и по привычке коммерсанта собственноручно переписывает десять или пятнадцать писем. В это же время ведет войну на два фронта — воюет с немецкими профессорами н турецкими чиновниками. Ибо в тот самый момент, когда пишущий книгу Шлиман заявляет: «Теперь я окончательно и навсегда завершил свои исследования в Трое», Шлиман-исследователь знает, что он еще далеко не покончил с Троей, что еще слишком много вопросов ждут своего разрешения, а разрешить их может только лопата, только сама троянская земля.

Значит, иными словами: ему нужен новый фирман. Высокая Порта, весьма вероятно, станет снова создавать ему огромные трудности. Поэтому лучше всего сразу двинуть в бой тяжелую артиллерию: послы четырех великих держав — немецкий, британский, американский и русский — должны от его имени хлопотать перед министрами, великим визирем и самим султаном. В качестве перестрелки на аванпостах открывают огонь посланники Греции и Италии. За спиной послов стоит еще большая сила — стоит Гладстон и рядом с ним, вероятно, в первый и единственный раз в истории Бисмарк. Дело в том, что рейхсканцлер, отдыхая на курорте Киссинген, высказал желание познакомиться с самым популярным человеком современности, который только что туда приехал. Бисмарк неоднократно беседовал со Шлнманом и даже развивал собственную гипотезу о том, как обжигались огромные пифосы. Шлиман из дипломатических соображений изложил в своей книге н эту теорию, поддержав ее со всей мыслимой учтивостью. Но чтобы Бисмарк, заваленный делами, не забыл, что его пост, собственно говоря, может иметь только одно оправдание — добиться нового фирмана для доктора Шлимана, ему об этом каждый день напоминают Внрхов, Шёие, генеральный директор берлинских музеев, и сам Шлнман.

Граф Хацфельдт, посол германской империи в Константинополе, не в состоянии этого сделать. Несмотря на все его демарши, фирмана так и не дают. Причина только одна: Хацфельдт — дурак. Надо его отозвать и посадить на его место господина фон Радовица, посланника в Афинах: тот любит Гомера и исключительно способный дипломат — он в один миг сделает то, чего Хацфельдт не может добиться годами!

Как это говорил Вирхов и тысячи раз говорили мои турки на Гиссарлыке? «Терпение приносит розы». Ну что ж, проявим терпение. Ведь в других планах воистину недостатка нет.

Вот, например, Орхомен. Это третий город, которого Гомер наряду с Троей н Микенами награждает эпитетом «многозлатый». Здесь, как и в Микенах, Шлиман руководствуется Павсанием, этим бедекером античного мира. Тот писал в девятой книге «Описания Эллады»:

«У Миния были столь огромные доходы, что богатством он превзошел всех бывших до него. Первым из всех людей, насколько мы знаем, Миний построил сокровищницу для хранения драгоценностей. Характерной особенностью эллинов является обыкновение восхищаться всем иноземным больше, чем своим родным, раз уже прославленные историки сочли нужным описать во всех подробностях египетские пирамиды, а о таких сооружениях, как сокровищница Миния или стены Тиринфа, они не упоминают ни полсловом, хотя они заслуживают не меньшего удивления... Сокровищница Миния, наиболее замечательное сооружение не только из тех, которые мы знаем в Элладе, но и всех других, находящихся в иных местах, построена следующим образом: материалом ей послужил камень, сама она круглая, верхушка ее не очень острой формы, а самый верхний камень, говорят, является сводным камнем всего сооружения».

Этим, вероятно, сказано, что сокровищница Миния похожа на сокровищницу Атрея в Микенах и она, возможно, как и та, на самом деле вовсе не сокровищница, а купольная гробница? Но если между ними существует такое сходство, то они, очевидно, относятся к одному и тому же времени. А это значит: следующая цель — Орхомен!

Греческое правительство тут же дает разрешение па раскопки. Вульпиотес, новый министр просвещения, образованный и умный, очень ценит Шлимана и хотел бы, чтобы нити, связывающие этого энергичного человека с Грецией, стали еще прочнее.

В ноябре 1880 года Шлиман приезжает в жалкую деревушку Скрипу, лежащую на месте древнего Орхомена.

Прежде чем начать эти раскопки, Шлиман и Софья посещают Олимпию, где все еще копают прусские археологи. Хотя он по-прежнему питает неприязнь к этим «конкурентам», его охватывает странное чувство, когда он идет по священной земле Альтиса: как здесь все не похоже на Трою! Конечно, в Олимпии не залегают на небольшом участке в недрах холма один над другим и вперемежку семь жилых слоев. Конечно, здесь культурный слой покрывает обширное пространство, хотя и его, разумеется, можно разделить на различные строительные периоды. Но, даже учитывая все это, общий аспект остается совершенно иным. Здесь все кажется ясным, простым и понятным. Чем это объяснить?

Ему охотно дают пояснения. Если они и не отличаются особой вежливостью, то тем они откровенней.

— Мы, сударь, учились на ошибках Шлимана, — говорит молодой человек с ярко выраженной внешностью пруссака, представившийся как один из археологов-ассистентов. — Вам приходилось бывать в Трое? И вам, сударыня, тоже? Приходилось? Ну, тогда вы меня тем скорее поймете. Шлиман — большой человек, я питаю к нему высочайшее уважение и почтение, но только сожалею, что он еще никогда не бывал у нас. Видите ли, он не специалист, нет, пожалуйста, не возражайте! Я, конечно, имею в виду его не как археолога! Своим безошибочным чутьем он заткнет за пояс всех нас, вместе взятых, в том числе и господина тайного советника Курциуса. По скажите, пожалуйста, сами: можно ли как следует вести раскопки, если рыть сбоку, так что все сверху валится вниз, или даже рыть снизу, применяя бесконечно устаревшую технику шахт и траншей? Рыть надо, сударь, только сверху! Снимать надо слой за слоем — вот наш лозунг! И далее: сможет ли человек, который не знает, как строят дома, и привык видеть их целыми и невредимыми, извлечь из-под земли целый город? Сможет ли он определить, где кончается одно поселение и начинается другое, и принадлежит ли эта кладка к третьему или, возможно, уже к четвертому слою? Тут все его чутье ни черта — простите, сударыня, я хотел сказать, ничем не поможет! Определить можно, говорите вы, по камням и кирпичам? Весьма сомнительный метод, милостивый государь, и совершенно ненадежный! Кто вам, например, докажет, что люди, строившие четвертый город, не вытаскивали преспокойненько камни третьего города из оставшихся после пожара развалин и не пускали их снова в дело? Надо учитывать, что строительный камень и тогда не был бесплатным. Из этого мы и исходили: чтобы раскапывать дома, необходимы специалисты, архитекторы, которые своим наметанным взглядом видят, что к чему относится. Вам это, конечно, ясно, не правда ли?

— У вас здесь несколько архитекторов?

— Вообще да. Но если рейхстаг снова урежет наш бюджет и его величество не подбросит нам ничего из своих личных средств, то им, да и нам, придется прервать работы годика на два. Если вы живете в Афинах, то должны знать нашего Дёрпфельда, который раньше был нашим постоянным архитектором, а теперь занимается какими-то второстепенными делами в Археологическом институте и пишет докторскую диссертацию. Итак, прошу вас, господа, повернем сюда, мы как раз подходим к храму Геры...

— Извинитё меня. У меня нет больше времени. Сейчас мне надо спешить. Я скоро вернусь. Ваши пояснения были для меня очень полезны, премного благодарен.

Молодой ассистент озадаченно смотрит вслед пожилому человеку в очках и тропическом шлеме, который быстро шагает мимо остатков колонн и фундаментов. Его дочь — вероятно, дочь — привыкла, видно, к подобному и торопливо идет за ним. Стоило ли в этой адской жаре распинаться перед ними до полного изнеможения, чтобы пробудить в них интерес к классической древности! Лучше черпать воду решетом, чем рассказывать об археологии невежественным бюргерам!

Тем временем Шлиман и Софья сидят уже в деревне Друва и беседуют с архитектором Вильгельмом Дёрпфельдом, чьи ясные, сияющие глаза и уверенные речи заставляют забыть о его молодости.

— Останьтесь ночевать, чтобы я мог как следует показать вам наши раскопки и чтобы у нас еще остался вечер для разговора. У меня к вам, господин Шлиман, бесконечно много вопросов.

Они быстро находят общий язык, и, когда Шлиман начинает раскопки в Орхомене, туда приезжают приглашенные им на работу тихий и прямой Дёрпфельд со своими двумя коллегами по раскопкам в Олнмпии — Борманом и Гребером.

Акрополь Орхомена, как сгоревшая Троя и крепость Микен, лежит на трехугольном плато горы, которая, занимая исключительно важное стратегическое положение между рекой и болотом, господствует над всей округой. Две высеченные в скале лестницы в сорок пять и пятьдесят ступеней шириной почти в два метра ведут к акрополю. Но лестница и остатки стен заставляют думать, что крепость совсем молода, ей немногим больше двух тысяч лет. Городские стены, которые один путешественник видел еще в начале столетия, за это время исчезли без следа, а храм Харит, о котором восторженно писали древнегреческие путешественники, похоже, целиком пошел на постройку монастыря. Там во всех стенах видны пороги, базы колонн и части колонн — все из серого песчаника.

На раскопках занято сто — сто двадцать человек. Половина из них женщин. Они носят корзины с землей и мусором, ибо местность здесь слишком наклонна, чтобы использовать тачки или повозки. Траншеи и большое количество шахт не дают ничего существенного — поэтому можно сосредоточить все силы на так называемой сокровищнице Миния. По работа здесь сопряжена с такими трудностями, что на нее уходит весь ноябрь и декабрь. Из-за наступившей зимы продолжение раскопок приходится отложить до весны.

— Знаешь что, Софья, — говорит Шлиман, когда они опять дома, в Афинах, — я думаю, что этот молодой Дёрпфельд — мое самое крупное открытие. Если бы он был рядом со мной в Трое десять лет назад! Но тогда он ходил в школу и, вероятно, только еще начинал изучать греческий. Его характер так же замечателен, как его основательные знания и его безошибочное умение видеть самую суть.

— В нашей совместной работе я, Генрих, — отвечает Софья, — вижу еще один плюс. Дёрпфельд недолго будет оставаться ассистентом по вопросам архитектуры при Археологическом институте, а, вероятно, скоро станет его секретарем.

— Ив этом ты видишь плюс? Тогда он, чего доброго, бросит меня, так как не будет больше иметь для меня времени.

— Этого он не сделает. Как бы сильно иногда его мнения ни расходились с твоими, он тебя очень уважает и останется тебе верен. Видишь ли, он как раз и послужит связующим звеном между тобой, самоучкой, и официальной наукой, между твоей работой и профессорами, руководящими Археологическим институтом в Берлине.

— При условии, если они признают самого Дёрпфельда! Не забывай, что в их глазах ои тоже ни в коей мере не является специалистом. Он архитектор, а не фнлолог. Но, несмотря на это, ты, возможно, и права. Теперь извини, у меня сегодня еще много разных дел.

Он встает и идет в свою библиотеку. Когда он смотрит направо, то видит в окно Афинский акрополь, а когда смотрит прямо перед собой, то видит на стене пять потемневших от времени картин, которые ему удалось приобрести в прошлом году. Они очень нравились ему еще в детстве — портреты пасторов фон Шрёдер и их жен. Перед этими портретами они так часто стояли с Минной! Картины эти каждый день напоминают ему о родине.

Шлнман открывает рукопись своего «Илиона» и перечитывает те места, где отвечает одному злобному критику. Тот клеветнически обвинял его, будто он ведет раскопки лишь ради того, чтобы находить клады и приумножать свое богатство. Да, вот и фраза, которую он ищет: «Мое большое собрание троянских древностей имеет неоценимую стоимость, но оно никогда не будет продано. Если я не подарю его еще при жизни, то после моей смерти согласно последнему волеизъявлению оно достанется музею той нации, которую я больше всего ценю и люблю».

Шлиман погружен в долгие раздумья. Какая нация это будет? Россия дала ему деньги, которые позволили начать новую жизнь. Эллада — его вторая родина; любовь к ней подарила ему Трою н Микены, а Греция подарила ему величайшее сокровище его жизни — Софью. Англия оказала ему величайшие почести, удостоила самых высоких похвал и, что особенно важно, относилась к нему с глубочайшим и преисполненным любви пониманием. Америка развила в нем его новаторский дух.

Но ведь есть еще ветка терна со священного хребта Иды, ветка, подаренная ему как привет из Анкерсхагена. Есть сам Вирхов, а теперь, может быть, и молодой Дёрпфельд. На стене старые портреты, а в книге «Илион» короткое, но многозначительное призвание: «Кирки и лопаты, раскопавшие Трою и царские гробницы Микен, были выкованы и отточены в маленькой немецкой деревушке, где я прожил восемь лет своего детства».

Шлиман, отодвинув в сторону книги и бумаги, раскрывает бювар. «Дорогой друг», — начинает он, и тут его перо, обычно столь торопливое, останавливается. Как сказать Вирхову, что клад Приама, которым уже три года в Саут-Кенсингтонском музее восхищаются толпы людей, он хотел бы еще при жизни подарить своей родине — Германии? Из-под пера его медленно выходят слова, с трудом составляются фразы. Они стоят робко и боязливо, словно просители. Как это воспримет его друг? И что скажет Софья? Не почувствует ли она себя глубоко несчастной оттого, что клад, который она носила в своей красной шали, клад, который доставил ей столько забот и столько почестей, уйдет в далекую страну, знакомую ей только по кратким пребываниям на курортах?

Но Софья, когда он рассказывает ей о своем плане, соглашается без всяких оговорок и даже укрепляет мужа в его намерении. С обратной же почтой приходит ответ Вирхова — сплошь ликующая благодарность. Получив его письмо, пишет Вирхов, он тут же бросился с ним к министру фон Путткамеру и к рейхсканцлеру. Бисмарк загорелся воодушевлением и высказал желание, дабы великодушный даритель не передумал — ведь его порывистый характер уже достаточно известен, — осыпать его всеми почестями, какие только можно себе представить. Пусть он только напишет, чего он хочет, чем можно доставить ему радость. Ему заранее с величайшей охотой соглашаются дать все, что он пожелает, — потомственное дворянство, самое громкое звание, самый красивый орден.

Шлиман, читая эти строки, лишь посмеивается. Этот узколобый юнкер все еще считает, будто он, Шлиман, торгует индиго! Как Бисмарк плохо его знает, если думает, что может подобными вещами доставить ему радость!

Шлиман отвечает, что всегда отказывался от орденов. Ордена — это ненавистные ему побрякушки. А зачем ему звание? Разве благодаря ему он станет другим, лучшим ученым? Совершит более важные открытия или избавит свои исследования от нападок? Ну, а что касается дворянства, то ои думает, что своими работами достаточно себя прославил: имя Шлимана будет жить и тогда, когда никто не будет вспоминать о графах и вельможах, которые ныне считают себя равными богам.

Переписка продолжается долго. В ней участвуют и генеральный директор берлинских музеев Рихард Шёне и сам министр. Помимо условий относительно безопасности сокровищ, их достойной экспозиции и требования, чтобы собрание всегда сохраняло имя своего основателя и никогда бы не делилось, у Шлимана есть- еще одно очень существенное желание. Министр считает совершенно естественным, что коллекция будет преподнесена в дар кайзеру или Германской империи. Но ему приходится услышать, что это ни в коей степени не соответствует намерениям Шлимана. «Не империи, — пишет он в своем окончательном представлении на имя министра, — а немецкому народу дарятся эти сокровища для вечного владения и сохранения в целостности».

В это время Вирхов опять подает голос. Он считает, что нашел способ выразить признательность великодушному исследователю, не подмешивая к чествованию ничего такого, что могло бы как-то обидеть Шлимана или быть ложно истолковано, — надо сделать его почетным гражданином Берлина! До сих пор этого звания были удостоены только Бисмарк и Мольтке.

Шлиман соглашается. Но едва письмо покидает дом, как во всем блеске разыгрывается новое чествование: к воротам подкатывает запряженная четверкой казенная карета, и из нее выходит его превосходительство, императорский посланник в Афинах, господин фон Радовиц. Звеня орденами, он вручает Шлиману собственноручное послание императора, которое, как он подчеркивает, будет сегодня же официально опубликовано в «Рейхсанцайгер» и соответственно перепечатано всеми газетами.

Шлиман с подобающей благодарностью принимает письмо и хочет, со своей стороны, доставить посланнику удовольствие — полтора часа водит его по своему музею. Потом, расставшись, каждый из них садится за дневник. Один пишет: «Шлиман принял собственноручное послание императора с глубочайшим волнением и благодарностью, но потом ужасно наскучил мне своими старыми горшками». А другой пишет: «С блеском рассуждал о вазах, произвел очень сильное впечатление на Радовица, он меня благодарил, а фокус-покус с письмом на самом деле ни к чему».

Но потом его словно прорывает: несколько недель подряд в тихом Берлинском музее царит небывалая суматоха. Нет больше ни торжественной тишины, ни медленно прохаживающихся, одетых по-воскресному редких посетителей. Какой-то человек без пиджака вихрем носится из зала в зал и выскакивает на улицу к веренице фургонов, доставляющих ящики с экспонатами — они прибывают не только из Лондона, но из Афин, из Константинополя, из Кале-Султание. Как в гневе Шлиман не знал никакой меры, так не знает и в щедрости: чтобы богато одарить Берлин, он опустошает собственные коллекции и выкупает у Турции и у Кольверта все, что им досталось по разделу.

Едва последний черепок помещен при нужном освещении в витрину, как Шлиман опять исчезает. В Орхомене возобновляются раскопки, их объект — так называемая сокровищница Миния.

Начиная с восемнадцатого столетия путешественники считали ее полностью разоренной, и даже такие серьезные исследователи, как Карл Отфрид Мюллер и молодой Курциус, не нашли ничего, кроме входа. Тем не менее она два раза была объектом грабительских раскопок. Первый раз это были люди, подкупленные лордом Эльджином; однако они не смогли пробиться сквозь массу камней и, обескураженные, отказались от грабежа. Во второй раз это случилось около двадцати лет назад, когда староста деревни Скрипу, некий Гадакес, задумал строить еще одну церковь. Он, разобрав стены длинного дромоса, увез все мраморные плиты и собирался уже взломать вход, когда запрет тогдашнего министра народного образования прикрыл эту столь удобную каменоломню.

— Нет ничего удивительного, что люди Эльджина отчаялись, — говорит Дёрпфельд после того, как долго осматривал гору, — со стороны входа проникнуть в помещение нельзя. Мы должны сделать это сверху.

Так и происходит, и только тогда женщины начинают выносить свои корзины с землей и мусором наружу, когда вход удается наполовину откопать. Камни же серого лебадейского мрамора — удивительно, что все путешественники считали его ослепительно белым, — из которых был построен купол, складываются внутри у стен.

Средняя толщина слоя земли и мусора в сокровищнице Миния составляет девять метров. Под ним находится слой камней обрушившегося купола, еще ниже — слой золы толщиной в три с половиной метра, а под ним на ровном полу масса мраморных карнизов и тщательно отесанных кусков мрамора, из которых прежде был, вероятно, построен какой-то монумент. Верхняя часть многих из этих плит украшена замечательным орнаментом. Находят и постаменты, значит, раньше здесь были статуи.

В поперечнике это помещение, чуть овальное по форме, достигает четырнадцати метров, почти столько же, как и сокровищница Атрея. Вход высотой в пять с половиной метров тоже такой же, как и там. Но поперечная плита дверного проема намного уступает огромной микенской глыбе с ее сто двадцатью двумя тоннами веса. Отверстия в камнях, из которые был сложен свод, показывают, что они имели некогда бронзовые украшения, но от них сохранились только в небольшом количестве фрагменты розеток, не попавшие в руки грабителей.

В одном это здание превосходит купольные постройки Микен и, тем самым опровергая Павсания, доказывает, что это гробница; в стене есть дверь, которая через проход длиной в два с половиной метра ведет в четырехугольный таламос, то есть в собственно усыпальницу. Она завалена битыми плитами из зеленого шифера, все они превосходно обработаны. Этими плитами был выложен потолок, который рухнул около одиннадцати лет назад. Жители деревни говорят, что именно тогда здесь со страшным грохотом осела земля.

Из Афин приезжает Евстратиадес, из Оксфорда — Сайс. После долгих усилий удается решить головоломку и вновь сложить плиты потолка в таком же порядке, в каком они находились прежде. То, что получается, — это чудо искусства, подобного которому еще нигде не находили: ковер из зеленых шиферных плит толщиной в сорок сантиметров, размером почти три метра на четыре — кайма из девяноста шести розеток, переплетенных спиралью с напоминающими пальметты цветами, а в середине, отделенный двойным рядом розеток, снова тот же узор из цветов и спиралей.

Находят и куски мраморной облицовки стен, а на них изображены те же мотивы. Профессор Сайс, крупный ученый-ориенталист, тут же относит это произведение искусства к Ассирии, но Шлиман выдвигает возражение: в огромном количестве такие розетки были обнаружены в Микенах, попадались они иногда и в Трое, спиральные сплетения тоже присущи Микенам.

— К тому же таламос, — как скромно добавляет Дёрпфельд, — построен точно так же, как шахтовые гробницы Микен; вырублен вертикально в скале, выложен внутри бутовым камнем, перекрыт каменными плитами. Разница лишь в том, что здесь, в Орхомене, купольное помещение, предназначенное для выполнения религиозных обрядов, соединено с погребальной камерой, а в Микенах — нет.

— Значит, нам, вероятно, придется в будущем говорить об особой микенской культуре? — задумчиво произносит Сайс. — Странно. Но еще более странно, что вы и в Трое нашли кое-какие следы этой культуры.

Шлнман молча кивает. За эти недели он стал очень неразговорчив. Ему кажется, будто он только так сможет скрыть, что Орхомен, по существу, принес одни разочарования. Он привык к иным находкам, чем красивый потолок.

Берлин. 7 июля 1881 года. Берлин справляет праздник совершенно особого рода. Красные ковры величественно спускаются по лестнице ратуши через тротуар до самой мостовой. Вестибюль и парадная лестница — это оранжерея вечнозеленых растений и цветущих роз. Во всем блеске, на который только способен любящий роскошь город, сияет огромный праздничный зал.

Посредине стола сидит возвратившийся на родину Шлиман, напротив него — Софья. Негромко дребезжит старинный фарфор королевской мануфактуры, звякает тяжелое серебро, раздается звон дорогих хрустальных бокалов, произносятся речи и тосты, тосты и речи.

Наконец поднимается Вирхов, стучит по своему бокалу и начинает говорить:

— Уважаемый друг Шлиман. После того как вы сегодня, пройдя установленную церемонию, были удостоены высочайшей чести, которую только может оказать человеку наш город, мы все собрались здесь, чтобы самым сердечным образом приветствовать нашего нового почетного гражданина и его прославленную супругу и выразить им радость, что они отныне вновь принадлежат нашему отечеству.

Вы, уважаемый друг, вернулись на родину после того, как больше чем человеческий век провели на чужбине в упорном труде. Вы покинули отечество бедным, слабым и беспомощным юношей, а возвратились зрелым человеком, богатым и знаменитым, владеющим к тому же редчайшими сокровищами, которые вы собственными руками вырвали из темных недр земли. Слово, которое дал мальчик, охваченный мечтательным энтузиазмом, сдержал муж. Вы приносите в дар немецкому народу остатки той древнейшей культуры, о которой прежде рассказывали только сказания и поэты. Еще в древности безропотно смирились с мыслью, что от древнего города не сохранилось никаких следов. «Исчезли даже руины». Вы первый отважились углубиться в землю, которая ничего не сулила вам. Ваши траншеи прорезали холм, и перед вами возник, наконец, древний город, уничтоженный сильнейшим пожаром, с его стенами, воротами, улицами и фундаментами домов...

Мысли Шлимана уходят в сторону. Он, любящий много говорить, не умеет внимательно слушать. Он думает о только что произнесенных словах Вирхова. Оратор прав: конечно, Троя найдена, — и то, что еще Бейкер Уэбб называл тщетными усилиями, он, Шлиман, осуществил. Он не только осуществил мечту своего детства, но и сделал значительно больше. Многие ученые мужи уверяют, что клад Прнама не имеет к Приаму никакого отношения. Хорошо, пусть так. Есть и другие, что утверждают, будто золотая маска Агамемнона никогда не покрывала лица князя народов. «Ну, ладно, — ответил он тогда, — если это не Агамемнон, то назовем его Шульце», и у себя в семье они до сих пор с иронией и горечью называют его только Шульце. Что из того? Разве дело в именах? Имя — пустой звук. Но одного не уничтожат никакими спорами даже самые злые завистники и заклятые враги: как Саул, отправившись на поиски ослицы, нашел царство, так и он, Шлиман, отправившись на поиски гомеровской Трон, нашел целое тысячелетие греческой истории и подарил его миру.

«Если бы все это видела мать», — думает Шлиман, и глаза его становятся влажными — ее любимец, стоивший ей столько забот, сидит здесь на вершине славы рядом с коронованными особами и князьями науки. Все они поднимают бокалы за его здоровье, за того самого босоногого мальчишку в заплатанных штанах, который предавался на кургане своей чудесной, несказанной, золотой мечте.

Пятьдесят лет прошло с тех пор, как умерла мать. Ей не суждено было дожить до этого часа. Но там, по ту сторону стола, сидят сестры. Когда они приехали, их не хотели пускать в ратушу, ибо распорядители праздника решили, что эти застенчивые обывательницы из далекого городка в своих старомодных платьях и шляпах просто заблудились. О, как они, распорядители праздника, стали гнуть перед ними шею, как все эти господа придворные, тайные советники и бургомистр бросились к ним, когда поняли, что это сестры Шлимана! И вот Дюц, любимая сестра, сидит рядом с наследником престола, а Элизе злится, что не ей, как старшей, досталось это место. «Брось, Элизе, — думает Шлиман, — это еще не беда, ведь у тебя наверняка отнялся бы язык, когда молодой принц, важный, как павлин, распустил бы перед тобой хвост». Повсюду почетные гости, но насколько было бы лучше, если бы здесь вместо наследника престола сидел старик Пранге или Петер Вёллерт. Они бы находились здесь с куда большим правом, ибо своими рассказами они дали толчок всему тому, что потом произошло. Но оба давно уже в могиле...

О, Афина Паллада, Вирхов все еще не кончил!

После этого торжества и многих за ним следовавших Шлиман с недобрым чувством в сердце возвращается в Афины. Он настроен весьма скептически, когда вырезает из газет сотни статей, в которых чествуют и превозносят открывателя Трои. Конечно, все время одно и то же: Гиссарлык—это гомеровская Троя! Да, это сотни раз неопровержимо доказано. Но на самом ли деле сгоревший город тождествен Трое царя Приама? Действительно ли третий слой — это и есть Троя? Чем дольше он размышляет, тем больше у него сомнений.

Прежде вопрос стоял так: что является более надежным свидетельством — холм Гиссарлык или Гомер? Считали, будто Гомер был только поэтом, дававшим волю поэтическим преувеличениям и домыслам. Но это было несправедливостью по отношению к величайшему из поэтов. Как это возможно, чтобы Гомер, который с надежностью очевидца описывает троянскую равнину с ее холмами и бухтами, реками и пастбищами, с величайшей достоверностью описывает и все далекие окрестности, вплоть до наблюдаемых и поныне климатических особенностей, описывает украшения, оружие и утварь точно такими, какими их и нашли, — только в одном очень сильно отходит от действительности, а именно — в описании Трои?

Какова Троя по его описаниям? Он называет ее «обширной», «красивой», «прекрасно построенной», «цветущей», «хорошо населенной», «широкоуличной», «открытой ветрам». И неужели из всего этого ничто, кроме ветра, не соответствовало действительности? А все остальное он просто присочинил, описывая сгоревший город, который, даже если и считать, что он рос в вышину и состоял из шестиэтажных домов (а тому нет совершенно никаких доказательств), то и тогда никак не мог бы вместить больше трех тысяч жителей? Если внимательно приглядеться к остаткам сгоревшего города, то приходишь к выводу, что несколько тысяч человек взяли бы его в несколько дней или в крайнем случае недель. Вести ради этого десять лет войну и собирать свыше ста тысяч героев прямо-таки смешно!

И далее: никогда бы гибель столь небольшого поселения, лежащего среди десятков крупных городов Малой Азии, не вдохновила бы поэта на создание таких песен, никогда бы она тысячелетиями не жила в преданиях. Но Троянскую войну нельзя объявлять мифом, ибо даже такой серьезный и осторожный историк, как Фукидид, считает ее достоверным событием. Даже относительно ее датировки 1180 годом до нашей эры среди древних авторов царит единодушие, хотя обычно они так же спорят друг с другом, как и нынешние профессора.

Итак, единственный строго логичный вывод: если Гомер прав, за что говорят все прочие признаки, то, значит, ошибся Шлиман, когда объявил Троей найденный им сгоревший город!

Но забыто еще одно доказательство того, что Троя была большим городом — не говоря уже о египетских источниках, — десять кладов, которые блестяще оправдывали другой данный Гомером Трое эпитет — «златообильная». Нет, при всех обстоятельствах надо продолжать раскопки, чтобы выяснить это противоречие и окончательно решить троянский вопрос!

Наконец благодаря упорству и терпению дипломатов, выступавших единым фронтом, удается выхлопотать новый фирман. Шлиман получает его в конце октября 1881 года, а в конце февраля, когда в Афинах еще не кончилась зима, уже приезжает в Трою.

Его сопровождает доктор Вильгельм Дёрпфельд, который сам предложил Шлиману, чтобы тот взял его на работу сразу на несколько лет: «Я не могу представить себе чего-либо заманчивее возможности помогать вам при ваших блестящих раскопках», а также архитектор Иозеф Хефлер и три дельных смотрителя. Мажордом и начальник финансов все тот же верный Николаос Зафирос, который принимал участие еще в первых раскопках Трои. К ним надо прибавить приехавших из Афин слугу Эдипа и кухарку Иокасту, тележника, плотника и десять крепких и храбрых турок из Кале-Султание в качестве охранников, ибо разбойничьи нападения в Троаде все еще продолжаются.

Лондонские Шрёдеры прислали огромное количество консервов — мясо из Чикаго, персики из Калифорнии, сыр и языки из Англии, вдобавок двести сорок бутылок эля — его никто не пьет, и расправляться с ним приходится одному Шлиману. Вино доставляют из близлежащих деревень, картофель и шпинат везут через Кале-Султание нз Италии. «Летом крестьяне приносят бобы, фасоль и артишоки — единственные овощи, которые произрастают в Троаде. Даже горох приходится заказывать и доставлять из-за моря.

Бараки «Шлиманополиса» в наилучшем порядке — всю зиму их охранял сторож. Осмотр инструмента тоже доставляет удовлетворение.

На рассвете 1 марта 1882 года у бараков стоят сто пятьдесят человек. Они получают инструмент и ждут распоряжений. Шлиман внимательно их разглядывает, прикидывает, сколько среди них греков и сколько турок, — это ведь важно из-за праздников! — сердечно приветствует своих старых знакомых, осведомляясь о женах и детях, и расспрашивает новичков, откуда они явились.

Шлиман идет с рабочими на холм. Вырытые в 1879 году канавы для отвода дождевой воды хорошо сохранились, и ничто не разрушено ни ливневыми потоками, ни людской глупостью.

— Н-да, — говорит Шлиман и смотрит на обоих своих архитекторов. Хотя в Орхомене он уже и работал с такого рода специалистами, но все же здесь они — явление совершенно новое. И, откровенно говоря, он испытывает некоторую робость, ожидая, что скажут эти специалисты о результатах его многолетних трудов. — Н-да, господа, я думаю, мы начнем вот у этой стены сгоревшего города и пойдем за ней следом. Может быть, она действительно идет дальше и тем самым увеличивает территории третьего слоя.

Но Дёрпфельд отрицательно качает головой.

— Это, на мой взгляд, господин Шлиман, имеет мало смысла. Мы должны начать сверху и снимать камень за камнем, пласт за пластом. Только так, да и то не наверняка, мы сможем отличить одни слой от другого. При этом мы тогда сможем сразу собрать и, возможно, снова составить вместе все, что осталось от греческого и римского поселений.

— Но ведь это, господин Дёрпфельд, совершенно не входит в нашу задачу!

— Я сожалею, что мне в первый же день приходится вам возражать. Для археолога важна каждая мелочь, а особенно здесь, в Трое, где все так беспорядочно перемешано. Вчера, к сожалению, я успел произвести только очень беглый осмотр, но все же у меня сложилось впечатление, что жители некоторых позднейших поселений, выравнивая поверхность холма для своих построек, сносили сюда строительные остатки из более глубоких слоев или со склонов. Взгляните-ка, вот совершенно неолитическое пряслице, вот черепок микенского типа, вот ручка аттического лекифа, вот донышко римской чаши. И все это я собрал на поверхности, там, где вы еще не производили раскопок!

Шлиман рассеянно кивает. Ему кажется, будто этот молодой человек легко и осторожно заберет у него инициативу из рук. Но ведь Дёрпфельд прав — как это он сам до этого не додумался! Правда, если бы он руководствовался такими принципами, то и сегодня, спустя десять лет, он едва ли бы добрался до лидийского поселения. Шлиман соглашается с Дёрпфельдом вяло, без всякого подъема.

— Если вы не возражаете, — снова начинает Дёрпфельд, — то большей части рабочих, которых вам в первые дни почти нечем занять, мы велим прежде всего убрать мусор и землю с того склона.

— Но ведь это мусор из раскопок 1871—1873 годов. Я велел его туда отвозить, ибо тот склон холма нам не нужен.

— Вы полагаете? Думаю, что нам нужен весь холм. Возможно, не сегодня и не завтра, а через несколько месяцев или несколько лет.

— Ну, хорошо, — соглашается Шлиман. — Вы специалист. Осмотритесь сначала как следует, а потом мы продолжим обсуждение.

На самом деле уже раскопки самого позднего, верхнего поселения дают много ценных находок, прежде всего остатки скульптур, фрагменты метопов, фризы, колонны. Находят и лежащий восточнее акрополя театр.

Дёрпфельд подтверждает предположение Шлимана о том, что большая кирпичная стена действительно тянется дальше на северо-восток. Поэтому в марте и апреле прорывают траншею длиной в восемьдесят и шириной в семь метров в восточной, до сих пор еще не исследованной части холма. Эта траншея помогает решить многие важные вопросы и тем вознаграждает за особенно тяжелую и напряженную работу. Выясняется, что вся восточная часть холма представляет собой насыпь, которая была ради расширения территории застройки сделана после разрушения третьего города.

Но этот разрушенный город вовсе не третий город, а только второй. Дёрпфельд неопровержимо доказал, что Шлиман ошибался, когда делил самый нижний слой на два слоя. Теперь Дёрпфельд знает Шлимана достаточно хорошо, чтобы понимать, сколько разочарований принесет он ему этим сообщением, но Шлнман умеет ценить холодную и очень трезвую натуру Дёрпфельда. Внутренний голос открывателя и строгая логика архитектора, и только архитектора, хорошо уживаются и дополняют друг друга, даже если дело не всегда обходится без трений и стычек.

Вскоре архитекторы обнаруживают н вторую ошибку: толстый слой золы «сгоревшего города» принадлежит вовсе не одному, а двум городам — оба эти города очень древние, один возник сразу же вслед за другим. Это опровергает мнение не только самого Шлимана, но и Бюрнуфа и Вирхова. Рушится также и «дом Приама», поскольку его следует теперь относить к более позднему (и тоже сгоревшему) поселению, возникшему на развалинах «второго Илиона».

Это тяжелый удар, и много дней подряд Шлиман не в состоянии обменяться со своими архитекторами хоть словом, пока они не показывают ему под маленькими со следами пожара фундаментами значительно большие и мощные фундаменты, принадлежавшие сгоревшему городу. Среди них находятся какие-то сооружения, похожие на фундаменты алтарей, которые обычно строились в среднем зале храма. Это храм? С другой стороны, очертания здания точно совпадают с гомеровским описанием дома Париса.

Но даже в дни самых жестоких разочарований Шлиман, который обычно пишет то, что думает, только с величайшей признательностью отзывается о своих архитекторах. Он находит еще в себе силы описать Вирхову болезнь одного трехлетнего ребенка и просить указаний относительно его лечения. Софье он пишет: «У меня горят четыре свечи, но в комнате темно, а твои глаза все бы наполнили светом».

Но не один архитекторы — они ведь в конце концов друзья — омрачают для него эту кампанию, куда в большей степени делают это турецкие чиновники. Много уже Шлиман претерпел от пашей истинных и мнимых, но Бедар-эд-дин стоит всех пашей, эфоров и греческих министров, вместе взятых. У него от природы желчный характер, и он лишь тогда испытывает удовлетворение, когда дразнит других людей и превращает их жизнь в ад.

Бедар-эд-дин как правительственный чиновник имеет в своем распоряжении телеграф, связывающий Кумкале с Кале-Султание. Каждый день, а иногда и дважды в день он едет на телеграф и шлет на Шлимана жалобы паше. Тот, естественно, ему верит и присылает одного чиновника за другим, чтобы выяснить все на месте. Но постепенно паша убеждается, что его земляк клеветник и кляузник, и отныне выбрасывает его телеграммы в корзину.

Бедар-эд-дин втирается в доверие к туркам из личной охраны Шлимана, и через некоторое время ему удается разжечь в них вековую ненависть к христианам.

Но этого, разумеется, далеко еще не достаточно. Кто ищет, тот найдет, и терпение приносит розы. Дёрпфельд выписал себе измерительный стол, чтобы составить, наконец, совершенно точный план раскопок. Это как нельзя больше на руку Бедар-эд-дину. Теперь все ясно! Эти собаки христиане только делают вид, будто ищут древности! На самом деле они ищут нечто совершенно иное, нечто новое: они хотят разведать укрепления Дарданелл, эту единственную гарантию безопасности турецкой империи! Паша больше не желает его слушать? Тем лучше, такими особо важными государственными делами он все равно не ведает. Военные вопросы, представляющие государственную тайну, находятся в компетенции Джемаля-паши.

Джемаль-паша, не раздумывая, принимает все на веру и посылает донесение в Константинополь лично Саид-паше, командующему артиллерией, одному из самых могущественных людей Оттоманской империи.

Саид-паша считает дело совершенно ясным и приказывает тут же конфисковать измерительный стол и следить, чтобы не снималось никаких планов.

Бедар-эд-дин сияет, как луна в полнолуние. Лучшего ему и не снилось! Он опять ежедневно шлет телеграммы, только теперь Джемаль-наше: Шлиман измерял это! Хефлер зарисовал то! Дёрпфельд набросал еще что-то! Джемаль-паша приходит в ярость и снова запрещает производить какие бы то ни было измерения.

Однажды Бедар-эд-дин объявляет, что отныне строжайше запрещается вообще что-либо записывать при раскопках. Замеченный в руках листок бумаги или карандаш будут расцениваться как нарушение приказа! А каждый, кто не будет тщательно соблюдать этот приказ, должен быть готов к тому, что его в цепях доставят в Константинополь и там обезглавят!

Подобные речи даже Дёрпфельда выводят из себя, и его выражения больше не отличаются ни деловитой сдержанностью, ни изяществом.

В Константинополе немецкие дипломаты бегают от одного сановника к другому. Наконец великий визирь обещает вмешаться, но тут выясняется, что командующий артиллерией могущественнее самого великого визиря.

Целое лето все зарисовки приходится делать тайком, а об обмерах, столь важных для Дёрпфельда, нельзя даже и думать. Вирхову не удается им ничем помочь, не удается и Шёне, а министр находит для них только утешительные и обнадеживающие слова. В довершение беды Шлиман тяжело болен. Никогда еще малярия так его не трепала, как в этом году. Дрожащей рукой, все время останавливаясь, пишет он Бисмарку. Дело, думает он, очень простое. Достаточно попросить императора направить султану личное послание. Недавно император, как сообщила телеграмма, а потом и все газеты, осмотрел в Берлине собрание троянских древностей. Значит, он имеет о Трое представление и может объяснить султану, сколь важен этот вопрос и сколь глуп его командующий артиллерией. Султан тут же положит конец этой отвратительной истории. Афина Паллада возблагодарит вас за это!

Бисмарк, читая письмо, качает головой — и не только из-за Афины Паллады. Но он делает все возможное и все-таки добивается, что разрешают производить обмеры в раскопах, но измерять что-либо на поверхности по-прежнему нельзя.

«От этого разрешения нам нет никакой пользы»,— отвечает телеграммой Шлиман.

Вскоре послом в Константинополе становится — наконец-то! — его старый знакомый Радовиц. При вручении верительных грамот он рассказывает султану об этом деле, и в тот же день издается высочайший указ о разрешении снимать все необходимые планы.

Тем временем уже наступил ноябрь, и Дёрпфельд, чтобы провести эту работу, должен один ехать в Трою: раскопки были закончены еще в августе, когда малярия выгнала людей из траншей шахт. Шлиман, покидая Трою, едва сидел в седле, и двум ехавшим рядом слугам пришлось поддерживать его с обеих сторон. Еще целых четыре месяца страдал он от тяжелых приступов малярии.

С противоречивыми чувствами пишет Шлиман свою новую книгу «Троя». Нелегко отрекаться от того, что ты десять лет или даже три года назад провозглашал. Но истина превыше самолюбия. А главное — новая истина куда лучше согласуется с Гомером!

Среди стен и стенок, относящихся к различным эпохам, теперь выступили величественные очертания единого большого города, построенного из сырцовых кирпичей. Самые внушительные здания из найденных во всех слоях Гиссарлыкского холма были возведены из сырцового кирпича, и все они находились в одном и том же слое, втором снизу.

То, что прежде воспринималось как большие стены и башни, -— это, как оказывается, лишь их каменные откосы или фундаменты. Внушительную толщину и высоту покоившихся на них стен из сырцового кирпича архитекторы быстро вычисляют по наличию распавшихся необожженных кирпичей. Далее: эти стены очерчивают только контур акрополя гомеровской Трои. Продолженные на плато раскопки ясно показали, что к акрополю с востока, юга и юго-запада примыкал нижний город. Следовательно, между гомеровским описанием и тем, о чем свидетельствуют камни, больше нет никакого противоречия!

Кроме того, даже два источника, о которых рассказывал Гомер, хотя они теперь и имеют почти одинаковую температуру, удалось летом найти Шлиману, и именно на краю нижнего города. Рядом с ними даже сохранились ямы, где троянки стирали белье.

И более того: были собраны найденные при раскопках кости и обуглившиеся остатки содержимого пифосов и кувшинов. Теперь, после заключения специалистов, известны и домашние животные древних троянцев: козы, коровы, овцы, свиньи, собаки; лошадей было мало, и совсем не было кошек. Известно также, что употребляли троянцы в пищу: лепешки из муки грубого помола, моллюски и устрицы, рыбу, дичь, фасоль, горошек, ячмень и пшеницу. Но они не ели ни кур, ни черепах, которых еще и сейчас очень много под Троей.

И еще одно: очень маленький, но очень интересный факт — специалисты подвергли исследованию янтарные бусы. Найденный, как в Трое, так и в Микенах, янтарь происходит, как со всей несомненностью установили химики, не из Италии или с Сицилии, а с Балтийского моря. Следовательно, уже тогда существовали торговые пути, по которым янтарь — это золото Балтики — он, Шлиман, сам в детстве усердно собирал его на морском берегу неподалеку от Калькхорста! — доставлялся в древнейшие культурные центры Средиземноморья.

Может быть, торговлей этой занимались финикийцы, кто знает? Многое свидетельствует в пользу этого предположения. Постоянно сталкиваешься с тем, что культ Посейдона всегда как-то связан с финикийцами, а ведь Посейдон — отец циклопов,

Посейдон построил стены Трои, Посейдон вмешивался в ход борьбы.

Правда, есть нечто куда более древнее, чем финикийцы, — нефрит, из которого изготовлены топоры, найденные в недрах Гиссарлыка, — он происходит, вне всякого сомнения, из Куэнь-Луня, с противоположного края беспредельной Азии.

Предисловие к новой книге Шлимана написал Сайс. «Еще десять лет назад начальный период греческой истории, — отмечал Сайс, — был скрыт от нас пеленой непроницаемой ночи. Вольф и его приверженцы разорвали на куски тело Гомера, школа Нибура столь долго подвергала критике сказания доисторической Эллады, пока от них ничего не осталось, а сравнительная мифология пришла к выводу, что легенда о Трое — это только перепев очень древнего сказания о том, как солнечные лучи изо дня в день штурмуют твердыни неба... Но проблема, от которой в отчаянии отвернулись ученые Европы, разрешена благодаря способностям, энергии и выдержке Шлимана».

Шлиман морщит лоб. Это сказано очень хорошо, но его собственные прежние сомнения остаются в силе: как его последняя книга о Трое, так и эти, наверняка последние, раскопки на Гиссарлыке оставляют все еще много, слишком много нерешенных вопросов.

Теперь повсюду в местах древних культур ведут раскопки по его примеру. Повсюду в благородном состязании немцы, французы, итальянцы, американцы, англичане, русские и греки пытаются вырвать у земли ее тайны и с помощью шахт и траншей проникнуть в глубь веков.

Продолжать раскопки в Трое кажется Шлиману делом малообещающим. То, что удастся еще отрыть и найти, может внести лишь отдельные уточнения. Картина в основных чертах ясна. Теперь ему надо постараться обнаружить те источники, которые питали Трою, Микены, Орхомен.

Финикийцы, фракийцы, египтяне, загадочные хетты — все они, кажется, в какой-то степени оказывали влияние. Поэтому поиск надо вести у них, и сделать это надо сразу же, как только будет полностью, вплоть до последней корректуры, закончена работа над новой книгой. По прежде еще много воды утечет чрез древний Скамандр, и тем временем можно будет решить, где снова пустить в ход кирку и лопату — по эту или по ту сторону Геллеспонта, этого моста, соединяющего Азию с Европой.

 

Глава вторая Дворец

«Одиссея», IV, 43

— Я только что вспомнил, господин Дёрпфельд, что еще не показал вам монету, которую недавно купил у старьевщика. Не правда ли, она прекрасна?

— Это тетрадрахма с острова Тенедос, и, насколько я могу судить, довольно редкая. Только что вы в ней нашли красивого? Сову и двойную секиру, эти символы Трои и Микен, которые вам так нравятся?

— Нет, главным образом другую сторону с изображением головы Зевса и Геры. Посмотрите, как замечательно проработаны черты лица!

Дёрпфельд с едва заметной улыбкой возвращает Шлиману серебряную монету.

— В этом я ничего не понимаю. Эстетизм и романтика не для меня.

— А стихи? Гомер? Его-то вы читаете не меньше меня.

— Читаю, но только из-за археологических и исторических данных. Других стихов я не читал со школьных лет, да и не собираюсь этого делать до самой смерти. Простите, но стихом или изображением головы могут восторгаться лишь мечтатели. Я вижу красоту в прочной кладке стен или в аккуратно очищенном от земли фундаменте постройки.

Шлиман ничего не отвечает. Они молча едут дальше. Теперь он не понимает собеседника. И все же именно для осуществления нового плана ему нужен этот удивительно трезвый молодой человек — для раскопок Тиринфа, что лежит сейчас перед ними, на восточной окраине Аргосской долины, в нескольких километрах от моря, на невысокой, одиноко возвышающейся скале.

Древние сказания повествуют о жестоких сражениях за обладание Тиринфом и Микенами. Основатель Микен, Персей, подчинил себе Тиринф, а его преемник Эврисфей вынудил Геракла, господствовавшего в Тиринфе, совершить для него знаменитые двенадцать подвигов. Больше сказания ничего не говорят, а из истории известно лишь, что оба города посылали своих воинов в Фермопилы и в Платеи и что позже, к 468 году до нашей эры, они одновременно были завоеваны аргивянами.

Аргивяне разграбили и сожгли Тиринф, но разрушить его не смогли. Он остался таким же «крепкостенным», каким был у Гомера. Более шестисот пятидесяти лет спустя после его разорения Павсаний, сравнивая Тиринф с пирамидами Египта, писал: «Стену же, которая одна только и осталась от развалин, называют творением циклопов; она сложена из дикого камня, а каждый камень настолько велик, что и самый маленький из них не может сдвинуть даже пара мулов. Еще в древние времена маленькие камни были вставлены между большими так, чтобы каждый из них как бы составлял с ними одно целое».

Тиринф давно манил Шлимана. Он побывал здесь, как в Трое н Микенах, во время своей первой торопливой поездки. Уже тогда, взявшись в сорок шесть лет за археологию, Шлиман с первого взгляда предвосхитил многие результаты будущих своих исследовании. Здесь, в Тиринфе, еще никто не вел раскопок. Ведь не принимать же в расчет, что пятьдесят лет назад Гирш и Рангабе, проведя тут лишь день, вырыли одну яму и наткнулись то ли на остаток стены, то ли на постамент. Перед началом раскопок в Микенах Шлиман вторично побывал в Тиринфе и провел здесь несколько больше времени, чем в первый раз. Вырыв двадцать разведочных шурфов и ряд траншей, Шлиман снова убедился, что прав он, дилетант, а не ученые, считавшие руины верхней крепости остатками византийской эпохи. Гигантские размеры камней избавили крепость от обычной судьбы всех древних построек — стать каменоломней. Эти глыбы даже не позволяли здесь что-либо возделывать. Лишь на средней и нижней террасах крестьянин-арендатор, чей бедный хутор находился под южной стеной, выращивал тмин.

В середине марта в Тиринф прибывает небольшой караван: Шлиман, Дёрпфельд и доктор Филиос в качестве эфора (блаженной памяти Стаматакис, произведенный за заслуги при раскопках Микен в генеральные инспекторы памятников старины, недавно умер, так и не успев полностью насладиться своей блестящей должностью). Нет больше и старейшего помощника Николаоса Зафироса. Зимой он утонул в Скамандре. В память о его верной службе Шлиман назначил вдове пенсию.

Морем из Афин привозят инструменты: сорок английских тачек с железными колесами, двадцать больших железных рычагов, два ручных ворота, большую лебедку, пятьдесят железных лопат, пятьдесят кирок, двадцать пять мотыг. Корзины закупают в Навплионе.

Дом арендатора слишком грязен, поэтому Шлиман, Дёрпфельд и слуга Эдип поселяются в Навплионе в гостинице. И вот опять долгие месяцы течет обычная жизнь экспедиции. Шлиман встает без четверти четыре, глотает для предотвращения малярии четыре грана хинина и идет к морю. Рыбак вывозит его на середину залива, где Шлиман плавает десять минут и затем влезает — в шестьдесят два-то года! — по веслу обратно в лодку. В кофейне с громким названием «Агамемнон» он выпивает чашку черного кофе, садится на лошадь и около получаса добирается рысцой до Тиринфа.

Солнце еще не взошло, когда Шлиман уже на месте и наблюдает, как собираются рабочие — шестьдесят или семьдесят мужчин и женщин, главным образом албанцы из соседних деревень, а также десяток греков из Харвати, тех же, что работали у него восемь лет назад в Микенах. Точно с восходом солнца они подходят к подножью скалы, берут из сарая инструмент и приступают к работе. В это время посылают лошадь в Навплион за Дёрпфельдом, который раннему купанию предпочитает сон.

Зима была особенно мягкой, и весна в этом году особенно щедра. Еще только пятнадцатое марта, а деревья уже зеленые и все поля пестрят цветами. Иногда Шлиман смотрит вслед косяку журавлей, что с глухими криками летят на север, и его охватывает тоска по родине. Но сейчас нельзя предаваться подобным настроениям — предстоящая работа слишком велика и серьезна.

Сначала надо расчистить территорию верхней крепости. Наслоения достигают почти полутораметровой толщины: распавшиеся кирпичи, обвалившаяся кладка, превратившиеся в известь камни, глина и перегной. Под всем этим обнаруживают бесшовный известковый пол с мозаикой из камней. Но то, что оказывается тут же, менее всего ожидали, сначала путаная, а потом все более ясно проступающая и обозримая сетка фундаментов (они сохранились высотой в полметра-метр) — четкий, лишь в нескольких местах нарушенный позднейшими постройками контур дворца.

Гомер часто упоминает о дворцах царей, но обычно это лишь отдельные сделанные мимоходом замечания; чего-либо похожего на настоящее описание у него нет. А здесь вот укрепленный царский дворец гомеровской эпохи, черты которого с удивительной и часто ошеломляющей точностью совпадают с отрывочными сообщениями поэта.

Верхняя площадка известковой скалы Тиринфа имеет около трехсот метров в длину и ста в ширину. Крепость опоясывают стены толщиной до семнадцати метров. По характеру кладки архитектору видно, где возвышались башни. Нижняя часть стены сплошь сложена из камней, а внутри верхней ее части устроены замечательные галереи со стрельчатым сводом, которые на первый взгляд напоминают добротно построенный готический замок. Для каких целей они служили? Высказывается мнение, что для обороны. Но как показывают дальнейшие раскопки, это были экономно построенные склады. Они удивительно напоминают казематы, устроенные в стенах карфагенской крепости Бирса, где, как сообщает в своей «Римской истории» Аппиан, размещались конюшни и кладовые.

Крепость имеет только один вход, в середине восточной стены, то есть со стороны материка. Сооруженная из больших камней шириной почти в пять метров дорога поднимается вдоль наружной стены к воротам, которые в два раза уже ее. Рядом с воротами, господствуя над входом, высится мощная прямоугольная башня. За воротами дорога идет по узкому проходу, образуемому двумя стенами. Если бы врагам когда-либо удалось овладеть воротами, то они были бы здесь уничтожены, так как через двадцать метров на их пути вставало новое препятствие: ворота в верхнюю крепость, которые и размерами и характером постройки походили на Львиные ворота в Микенах. Одно, во всяком случае, ясно каждому, кто осматривает Тиринф: силой захватить эту крепость нельзя, взять ее можно было только в результате измены.

Павсаний превозносил огромные глыбы стен, и с ним соглашались все, кто бывал здесь позже. Но Павсаний преувеличивал, говорит Дёрпфельд: в этих циклопических стенах есть камни, которые способен сдвинуть с места даже один сильный мужчина. Прежде всего надо иметь в виду, продолжает он, что часть их построена из известняка, как из бутового, так и тесового камня, а другая — из более твердой брекчии. Крепостные стены, а также фундаменты домов сложены насухо, в то время как при возведении стен домов всегда применялся глиняный раствор. Что же касается веса, то можно подсчитать: небольшие глыбы весят все же около сорока центнеров, а более крупные, в три метра длины и полтора высоты, — в три раза больше. Отсюда ясно, почему предание говорит о том, что Пройт, царь Тиринфа, призвал для постройки циклопов: подобные величины не укладывались тогда в человеческом сознании.

— Послушаешь вас, — говорит Шлиман, — и все так просто, a когда я потом опубликую эти цифры в моей книге, их будут читать и вовсе без удивления. Но объясните мне одно, дорогой Дёрпфельд, — ведь мы, надеюсь, оба убеждены, что никаких великанов не было, — как с чисто технической стороны можно было осуществить подобное строительство? Во-первых, каменные глыбы добывались не прямо на месте. Как доставляли сюда такие колоссальные тяжести? А во-вторых: один инженер объяснял мне, что даже при современной технике было бы весьма трудно транспортировать такие глыбы камня, какие мы видим в Микенах и Орхомене. В древности же не знали ни кранов, ни сложных подъемных машин. Взгляните на эти гигантские глыбы! Не десятки, а сотни из них весят по сто двадцать пять центнеров и больше, а перемычка Львиных ворот даже в десять раз тяжелей. И глыбы нужно было не просто-напросто передвигать, но и поднять на много метров и уложить в нужном месте. Как все это было возможно?

— Человеческими руками, — отвечает Дёрпфельд.

— Об этом страшно подумать, мой друг! Вы отдаете себе в этом отчет? Ведь это не что иное, как рабский труд! Значит, эти камни политы потом и кровью тысяч людей!

Дёрпфельд молча кивает. Они долго стоят и смотрят на стену, затем решительным шагом идут дальше: работа не терпит промедления.

Полого поднимаясь от вторых ворот, дорога ведет к просторной предфасадной площади, на восточном краю которой еще до поворота крепостной стены находился портик. (Так как колонны в те времена были еще деревянными и ими служили целые могучие стволы, то им нужны были каменные основания; они-то и сохранились в фундаменте.) Напротив портика — внушительные пропилеи, пройдя которые посетитель вступает на большой передний двор. Чтобы восстановить его первоначальный облик, придется снести остатки византийской церкви. Через ворота — все как во дворцах Одиссея, Алкиноя, Нестора, Менелая! — попадаешь во двор мужской половины дворца, в аулу, представляющую собой прямоугольник размером пятнадцать на двадцать метров. Бесшовный известковый пол хорошо сохранился под пластом отложений: сперва идет толщиной в три-четыре сантиметра, похожий на бетон подстилающий слой из камней и извести, затем слой небольших камней и твердой красноватой извести, а лишь поверх него собственно пол из извести и мелкой гальки. Даже теперь, более трех тысяч лет после разорения дворца, видны места, где в древности ремонтировали пол. Приходится удивляться искусству архитектора, сделавшего двор не горизонтальным, а с едва заметным уклоном, чтобы дождевая вода стекала в угол, в построенный из бутового камня колодец.

С трех сторон двор окружает неширокий портик, а у его южной стороны находится какая-то низкая кладка, в середине которой после дождя стали видны образующие круг камни. Колодец или отверстие цистерны? Нет, ведь углубление не достигает и метра. Это жертвенник! И снова Шлиман может процитировать Гомера:

Старик же Пелей конеборец Тучные бедра быка сожигал молневержцу Зевесу, Стоя в ограде двора. Он чашу держал золотую И поливал искрометным вином горящую жертву.

Шлиман вспоминает и другую сцену, что разыгралась во дворце Одиссея, когда певец Фемий пытался избежать кровавой судьбы женихов:

...и меж двух колебался решений: Выйти ль из дома на двор и сесть за алтарь, посвященный Зевсу, хранителю мест огражденных, — алтарь, на котором Много бедер бычачьих сжигали Лаэрт с Одиссеем, — Иль, подбежав к Одиссею, обнять его ноги с мольбою.

С северной стороны двора за портиком с двумя колоннами и сенями находится самое большое внутреннее помещение дворца — мегарон , мужской зал, как переводил Фосс, в двенадцать метров длины и десять ширины. Своими размерами он превосходил святилище большинства греческих храмов классической эпохи. Пол разделен на одинаковые небольшие квадраты двойными резными линиями. Посредине большой круглый очаг, а вокруг него основы четырех колонн, державших потолок.

О мой отец! Я чудо великое вижу глазами! В зале нашем и стены кругом и глубокие ниши. Бревна еловые этих высоких столбов, переметов...—

так, вероятно, воскликнул бы и здесь Телемах, если бы приехал не в Спарту или Пилос, а в Тиринф. Эти же слова произносят и Шлиман с Дёрпфельдом, ибо они видят не только остатки стены высотой в полметра — они видят весь зал целым и невредимым.

Вот очаг с колоннами. У такого же очага сидела Арета, когда Навсикая послала к ней потерпевшего кораблекрушение Одиссея:

Она пред огнем очага восседает. Тонкие нити прядущая цвета морского пурпура. Подле высокой колонны.

— Я вынужден прервать ваши размышления, — произносит Дёрпфельд. — При виде этих стен даже господин отставной капитан Беттихер должен отказаться от своей дьявольской идеи крематория и признать, что это первый гомеровский мегарон, который видит сегодняшний мир. Вернитесь теперь мысленно в Трою, к тем двум храмам, что мы обнаружили в сгоревшем городе. Вы помните круги посреди главного помещения, которые мы приняли за алтари? Мы здорово промахнулись, это были...

— Очаги! И постройки не храмы, а мегароны! Ну, эта ошибка не очень-то меня огорчает: мегарон еще больше подходит облику нашего города.

— Я рад, что вы так легко относитесь к этому, господин Шлиман. Неприятно, когда выводы, сделанные в одной книге, приходится опровергать в последующей.

— Чего же вы хотите, Дёрпфельд! Ведь мы не обладаем непогрешимостью римских пап, которые с высот своего всеведения изрекают неопровержимые истины. Мы ученые, а ученые всю жизнь продолжают учиться. Конечно, не всегда легко быть учеником, но все же это прекрасно! Только так мы и можем воспринимать каждое новое чудо: с открытым сердцем и открытыми глазами!

Если мегарон, как и весь дворец, был чудом, то еще не одно чудо скрывалось в земле, ожидая, пока лопаты не откроют их взорам исследователей. Связанные с мужским залом длинными переходами и просторными дворами, из которых, очевидно, лестницы вели когда-то в верхние этажи, с восточной стороны к мегарону примыкают женский зал, спальня и ряд других зал и комнат, назначение которых трудно определить. С западной стороны рядом с мегароном находится небольшое, почти квадратное, помещение размером приблизительно три метра на три; пришедший издалека гость мог попасть в него прямо со двора.

Здесь пол — огромная плита известняка, края которой даже заходят под стены. Дёрпфельд определяет ее объем в восемь с половиной кубометров, а вес в двести центнеров. Нижняя часть плиты не обработана, а верхняя — гладкая, как самый лучший стол. Отверстия, просверленные в стенах на равном расстоянии друг от друга, дают основание предполагать, что стены имели облицовку. Очевидно, она была из дерева, так как сложенные из известняка стены, когда дворец уничтожался пожаром, покрылись слоем извести, а глиняный раствор превратился в красную терракоту. По виду стены можно определить, что доски были толщиной в двенадцать сантиметров. А расположение отверстий для деревянных гвоздей позволяет сделать вывод, что ширина досок составляла шестьдесят один сантиметр.

— Это был, очевидно, водный бассейн? — спрашивает один из знатных посетителей, которых в это лето особенно много на раскопках.

— Если бы мы обнаружили деревянную облицовку на всех стенах, — отвечает Шлиман, — я бы предположил то же самое. Вы видите, однако, что большая часть южной стены не имеет отверстий для деревянных гвоздей. С этой стороны находится прихожая, и там, по-видимому, была дверь. А бассейн с дверью — бессмыслица.

— Что же это такое?

— Посмотрите, только внимательно, на каменную плиту пола. Вы ничего не замечаете? Ну, тогда я вам покажу: в северо-восточном углу вырублен четырехугольный желоб, проходящий через стену.

— Может быть, это водосток?

— Совершенно верно. Следовательно, это была ванная комната. Не смотрите на меня с таким недоумением. Я бы мог привести вам десятки мест из Гомера, где говорится о наличии ванных комнат и домах знати того времени. Но это совершенно излишне. Иногда для ведущего раскопки одного разумения мало, нужно еще и везенье. Как раз в этом помещении мы среди мусора и земли нашли кусок панны, которой вы можете посмотреть в нашем маленьком временном музее: это часть ее верхнего края почти в метр длины и двадцать сантиметров ширины. Она из хорошо обожженной глины и с внутренней стороны расписана желто-красными спиралями, И знаете, что самое замечательное: по такому пот большому фрагменту можно без труда и с уверенностью восстановить, какой она была целиком. Наша гомеровская ванна лишь очень немногим отличается от современной, что стоит у вас дома.

Во время этих раскопок Шлиман чувствует себя таким же молодым, как в первый год в Трое, и еще более счастливым. Во-первых, он сам теперь убеждается, как важно иметь в своем распоряжении умного архитектора, сколь знающего, столь н обстоятельного. А во-вторых, с каждым днем становится все яснее, что Тиринф — важнейший памятник древнегреческой архитектуры и быта гомеровской эпохи. Только для него, Шлимана, он не станет памятником «вековечнее меди»: Дёрпфельд убедительно доказал, что многие части зданий, в первую очередь полы и стены, построенные из бутового камня и глины, обречены на неминуемую гибель. Незащищенные больше пластом отложений, они отданы теперь во власть ветра, солнца и дождя.

Они не просуществуют так долго, как циклопические стены и тиринфская земля. Три раза в день Шлиман любуется панорамой Тиринфа: в восемь утра, когда они первый раз делают перерыв и, сидя на базах колонн мегарона, завтракают — кусок солонины, хлеб, свежий овечий сыр, апельсины, густое местное вино; в полдень, в большой перерыв, который с наступлением жары продолжается целых два часа, прежде чем улечься спать на переднем дворе, закрыв лицо от солнца индийской шляпой из пальмовых листьев н положив голову вместо подушки на камень («Никогда, — писал Шлиман, — сон не освежал меня так, как в Тиринфском акрополе»), и, наконец, после окончания работы.

Он еще и еще раз сравнивает все виды, которые довелось ему созерцать за свою жизнь в четырех частях света. И то, что открывается его взору теперь, затмевает все, даже вид с Великой Китайской стены. Нигде небо, море, горы не улыбались так приветливо, как здесь, в Тиринфе. Не оттого ли древние тиринфцы, как уверял Теофраст, имели непреодолимое влечение к смеху? Они смеялись, даже принося быка в жертву своему покровителю, богу морей Посейдону. Тот, кто живет в раю, вероятно, всегда весел.

Но в каждом раю есть свой змий. Здесь их целых два. Первый — это крестьянин, что засеял среднюю и нижнюю террасы крепости тмином. Правда, раскопки ведутся главным образом в верхней крепости: она наиболее важна, да и фундаменты ее стен сохранились намного лучше, чем другие части акрополя, сильнее пострадавшие от времени и несколько раз перестроенные. Но их тоже необходимо исследовать и нанести на план. Оказывается, однако, это довольно трудно сочетать с нуждами сельского хозяйства. Грек, разводящий тмин, очень рад такому обороту дела: он убежден, что сможет выжать из знаменитого чужестранца, который не только безумен, но и, как говорят, сказочно богат, сумму, в сто раз большую, чем стоит весь его тмин.

Услышав, сколь велики требования крестьянина о возмещении убытка, Шлиман поступает так же, как древние жители Тиринфа: он смеется. Крестьянин приходит в бешенство. Несколько недель подряд он оглашает округу своими проклятьями. Не добившись от Шлимана уступок, он бросается в суд и обвиняет его в порче посевов тмина. Но времена Микен давно канули в вечность. Суд не осмеливается раздражать знаменитого ученого и при согласии истца просит начальника финансового управления в Навплионе изучить дело и подсчитать убытки. Тот определяет их в двести семьдесят пять франков — на двадцать пять франков меньше, чем предлагал заплатить крестьянину сам Шлиман.

Второй змий — разве может быть иначе при характере Шлимана и его, хотя и понятной, предвзятости? — это эфор Археологического общества. Его зовут Филиос, но, как считает Шлнман, именно буква «и» мешает ему стать другом, филосом, а докторская степень вовсе не доказывает, что он глубоко понимает требования науки. Правда, он намного лучше Стаматакиса, но не настолько, чтобы почти каждый день опять не возникало споров.

— Потрудитесь обращаться с черепками как полагается! — кричит Шлиман, извлекая — «в стотысячный раз!» — осколок расписного сосуда из ящика, куда складываются малоценные и лишенные орнамента черепки. — Известно ли вам, что делал ваш коллега Стаматакис в Микенах? Все черепки он хотел снова бросить в мусор, откуда я, стоя на коленях, доставал их с таким трудом. Когда же с помощью нескольких телеграмм руководителям Археологического общества и министру мне удалось внушить Стаматакису, сколь важны черепки, он впал в другую крайность и жаловался на меня, если я выбрасывал аттический и коринфский хлам!

— Боже мой, господин Шлиман, — Филиос пытается перейти на примирительную позицию, — согласитесь же, что с черепками просто горе. Можно подумать, будто древние народы на протяжении тысячелетий только и делали, что лепили горшки, а потом нарочно били и разбрасывали их, чтобы мы их снова собирали по кускам. Знаете ли вы, что из ваших микенских черепков не разобрана и не классифицирована еще и пятидесятая часть? За восемь-то лет! Теперь у нас снова одиннадцать ящиков нолным-полны. Неужели Археологическое общество ближайшие сто лет должно заниматься только вашими черепками? Конечно, о хороших черепках я не говорю. Но со всеми этими ничего не стоящими осколками без орнамента мы на самом деле не должны обращаться, как с драгоценностями.

— И кто только присвоил вам степень доктора, господин Филиос? Осколки горшков — это для археолога неиссякаемый источник познания, путеводная нить в хронологии древностей! Без них мы вообще не имели бы основы для датировки: ведь надписи, которые могли бы нам здесь помочь, относятся лишь к значительно более позднему времени. Черепки в моих руках — это то же золото. В Трое я бы до сих пор еще блуждал в беспросветной мгле, если бы с первого дня не сохранял все черепки, отмечая глубину их залегания и все другие данные. Надо мною тогда все смеялись, как это сейчас делаете вы. Но теперь пришла очередь смеяться мне, ибо ныне все делают так же, как и: и немцы, и американцы, и французы, а кое-где даже уже и греки. Они только не хотят признать, что научились этому от меня. Поищите себе другую профессию, Филиос, и дайте мне спокойно продолжать мою работу!

Филиос глубоко оскорблен, и не без оснований. В другой раз он возмущается, убежденный, что Шлиман и Дёрпфельд совершают сплошные глупости. Имеют ли они право просто уничтожать византийские могилы? Имеют ли право сносить стены, относящиеся якобы к более позднему времени? Имеют ли они право ради очень красивой, допустим, лестницы, ведущей к круглому бастиону, просто сделать пролом в другой стене? Как будто шестидесяти ступеней мало! Имеют ли они право так коротко и резко заявлять, будто углубления в полу мегарона — это вовсе не места, где, как ему казалось, стояли красивые кресла, а только следы от пифосов? Ведь кресла были бы куда декоративней и куда больше бы подходили для мужского зала!

Выход только один, решает Филиос, — заявить протест! Конечно, не Шлиману — это бесполезно и, кроме неприятностей, ни к чему не приведет, а Археологическому обществу, министру. Но увы, столь благоприятные для протестов дни — дни, когда раскапывались Микены, — канули в вечность. Археологическое общество не идет навстречу своему эфору, даже когда тот пишет: «Я болен. Я должен уехать отсюда. Я не могу больше этого выносить». А министр? Вульпиотес передает по телеграфу префекту Аргоса лишь одну короткую фразу: «Делайте все, что Шлиман сочтет нужным».

Если бы в крепости Тиринф были бы найдены одни стены, то и тогда раскопки, столь трудные и полные неожиданностей, выяснили бы множество вопросов, которые на протяжении двух тысяч лет оставались темными даже для самых искушенных толкователей Гомера. Но тогда вряд ли бы возникли новые вопросы, которые нельзя было бы разрешить в ходе дальнейших раскопок: ведь они продолжаются и в 1885 году.

Но в Тиринфе найдены были не только стены. Пространство между стенами было покрыто слоем отложений, под ним — пол, сохранивший в нескольких местах остатки яркой раскраски, а в отложениях — черепки. Они разноцветны, словно радуга, расписаны черной, белой, синей, желтой и красной краской. Зеленой тогда еше не знали, и она нигде не встречается. Спирали, розетки, цветы, листья, журавли, лебеди, лошади и какие-то странные крылатые существа, помесь сфинксов с грифонами, волны, улитки, раковины, морские звезды, морские пурпурные улитки. То есть те же самые мотивы, которые встречались уже в Микенах, а в отдельных случаях — ив Трое. Их с недавних пор все чаще и чаще называют микенскими.

Почти все фигуры стилизованы, и опять нет ни малейшего сомнения, что это не начальный период (Где же тогда продолжение? Конечно; не в греческих вазах геометрического стиля), а завершающий этап долгого развития искусства, собственной школы. Но где ее истоки?

Более того: тиринфский дворец-крепость дает не только осколки ваз и целые сосуды микенского типа, но и нечто такое, чего не было в Микенах (или чего там не заметили) и о чем в Орхомене можно было лишь догадываться, а именно — дает уверенность, что стены, жалкие остатки которых едва возвышаются над полом, были некогда богато украшены.

«Здесь открывается новый мир», — снова пишет Шлнман, и даже почерк выдает его глубокое волнение.

Па западной стене портика мегарона найден остаток фриза из алебастровых плит, прообраз триглифов и метопов греческих храмов позднейшего времени. Все семь сохранившихся плит из-за пожара и долгого нахождения в земле сильно пострадали: левые настолько, что на них уже ничего нельзя различить, правые сохранились лучше. Плиты покрыты рельефным орнаментом: на более узких промежуточных плитах видны розетки, середина которых, словно чашечка цветка, сделана из лазуревого стекла, а в края на одинаковом расстоянии друг от друга вставлены небольшие прямоугольники из синей стеклянной пасты. На более широких плитах изображены пальметты в несколько вытянутом вверх полукруге, обрамленные спиралями, которые, в свою очередь, опоясаны прямоугольниками из стеклянной пасты; в центре каждой спирали тоже круглые пуговицы из синего стекла.

Подобный фриз, только меньшего размера, встречался уже в Микенах. Но он не был так богато украшен, а главное, там отсутствовало самое важное: синее стекло.

Стены из меди блестящей тянулись и справа и слева Внутрь от порога. А сверху карниз пробегал темно-синий, —

говорит Гомер о дворце царя феаков. Теперь ясно; «темно-синей» поэт называет не вороненую сталь, как фантазировали некоторые его толкователи, а либо настоящую ляпис-лазурь — стоит вспомнить великолепный топор из этого камня, найденный в одном из кладов Трои, — либо заменяющее ее цветное стекло. Химический анализ показывает, что стеклянные пасты Тиринфа состоят из кальциевого стекла, окрашенного не кобальтом, а медью.

В мегароне находят куски светло-зеленого камня: карниз, орнаментированный простым меандровым узором. Но еще важней сотни кусков штукатурки стен, которые обнаруживают в земле и мусоре. Большая их часть за почти три с половиною тысячелетия очень пострадала в результате дождей и естественного разложения почвы. Несколько сот сохранились лучше; на одних, правда, краски потускнели, на других же остались сочными и яркими. Есть десятки кусков штукатурки, из которых удается сложить вполне ясное изображение. А отдельные фрагменты находятся по-прежнему на своем месте — на стенах женского зала.

Здесь те же пять красок, что и на сосудах, да и мотивы те же самые или похожие. Орнамент, составленный из четырех фрагментов, повторяет орнамент потолка погребальной камеры в Орхомене: на желто-белом фоне в желтой змейке из спиралей расположены синие, черные и красные цветы с остроконечными пестиками, а под ними кайма из синих и черных розеток с красными кругами посредине. На другом фрагменте сохранилось разноцветное причудливое крыло какого-то сказочного существа, которое, вероятно, выглядело совершенно так же, как то сказочное существо, чья золотая фигурка была найдена в третьей микенской гробнице. На третьем фрагменте изображена на черном фоне сине-красная морская звезда, покрытая желтыми точками. На четвертом — над тремя цветными лентами фриза, из которых нижняя особенно богато и причудливо орнаментирована, видны на синем фоне ноги белых быков с черными копытами.

Но самый большой, составленный из семи кусков фрагмент — длина его сорок семь сантиметров, высота — двадцать девять, толщина — от двух до четырех — в то же время и самый удивительный. Резко выделяясь на синем фоне, мчится — так и хочется сказать: летит — могучий, в красных пятнах бык, нарисованный вполне реалистически, без всякой стилизации. Весь он так и пышет яростью. Таким же четким контуром изображен и обнаженный юноша с необычайно узкой талией. Правым коленом он упирается в спину быка, а левая нога его высоко поднята. Одной рукой он схватился за рог быка. Что он делает? Сражается с быком? Укрощает быка? Исполняет на спине быка акробатический танец? Неизвестно.

Словно магическая сила исходит из этой фрески; все снова и снова Шлиман стоит перед ней, пытаясь разгадать ее смысл.

На второй год раскопок (в этот год, между прочим, Филиоса отзывают, и на его место в качестве инспектора назначают Георгиоса Хрнзафиса, человека весьма предупредительного) Шлиман временно передает руководство Дёрпфельду.

Сам он собирается в Лондон, чтобы получить присужденную ему королевой Большую золотую медаль общества британских архитекторов, В это время в Тиринф приезжает Эрнст Фабрициус, чтобы обработать найденные вазы. Ему уже известен этот бык, хотя его еще никто и не видел: известен по критским вазам и резным камням.

— Кстати, — говорит он Шлиману, — в музее Кандии очень много ваз, роспись которых имеет поразительное сходство с найденными вами как здесь, так и в Микенах.

Крит — неужели именно там, где, по преданию, находился страшный Лабиринт, выход из того тупика, куда завели его находки последних лет?

Но мнения расходятся. Тесть Дерпфельда, профессор Адлер, повсюду видит египетские корни, ведь и в Египте встречается та же синяя стеклянная паста, что и на темно-синем фризе. По Сайсу, следы ведут в Ассирию и Вавилон: такие же, как и здесь, сказочные существа охраняют там дворцы царей и храмы богов. Высказываются и другие предположения.

На монете с острова Тенедос изображена двойная секира. Пятьдесят шесть таких секир нашли в микенских гробницах и одну — великолепный бронзовый экземпляр — в земле Тиринфа. Нет, Тенедос не может быть целью, разве только короткой остановкой в большом плаванье.

Микены — слово, очевидно, происходит от глагола «мычать», от мычания священных коров Геры. Изображения их голов попадались там так часто... Но, может быть, это вовсе не коровы, а быки, как на фреске Тнринфа?

Это не согласуется с этимологией слова «Тиринф»? Филологи спорят. Эрнст Курциус видит в нем «тиррис» или «туррис» — «башню», Махеффи из Дублина полагает, что первоначально город назывался Тирис; Сайс того же мнения, но считает, что это название идет от доэллинского Тиринфа и имеет семитское происхождение.

В одной забытой диссертации, защищенной в Геттингене неким Аренсом, указывается на критское происхождение этого слова. Не об этом ли говорит и роспись ваз, да и не только роспись, но и форма отдельных сосудов?

По преданию, Тнринф был построен циклопами. Но циклопы — об этом не следует забывать — дети Посейдона. Посейдон же всегда связан с финикийцами. Эта связь становится еще более отчетливой благодаря сходству галерей и казематов в стенах Тиринфа и Карфагена. Тиринф — город Геракла, а Геракл — это финикийский Мелькарт. И Навплий, основатель Навплнона, тоже сын Посейдона, а его сын Паламед изобрел алфавит, который, однако, по мнению филологов, имеет финикийское происхождение. Все побережье да и Крит изобилуют названиями с финикийскими корнями. Даже остров феаков Схерия — финикийское слово и означает примерно «торжище». А разве Алкиной не был внуком Посейдона и разве феаки не есть лишь искаженное название финикеев или финикийцев? Можно ли вообще считать островом феаков Корфу? Не вернее ли предположить, что это был Крит?

Путешественники сообщали, что и там повсюду можно встретить циклопические стены, которые, подобно стенам на сицилийской горе Эрике и фундаменту храма в Баальбеке, тоже, по-видимому, финикийского происхождения.

Крит — остров, где родился Зевс. Центр земли, центр Средиземноморья, одинаково удаленный от трех частей света. Овеянный легендами и окруженный таинственностью остров царя Миноса, судьи над мертвыми, Миноса, что заключил в своем Лабиринте Минотавра — чудовище с телом человека н головой быка. Да, сомнений почти нет: многие следы ведут на Крит, а теперь еще и красный бык с прыгуном или танцовщиком, который некогда был нарисован на стене тиринфского дворца. Это не может быть простой случайностью, произвольной выдумкой художника. Все это имеет более глубокий смысл.

Новой целью должен стать Крит. Крит может развязать, должен развязать и развяжет гордиев узел нерешенных вопросов!

 

Глава третья. Лабиринт

«Одиссея», I, 400

Следующая цель — Крит, остров тайн, остров Зевса Идейского. Переговоры ведутся уже несколько лет. С турецким генерал-губернатором Крита Фотиад-пашой Шлиман знаком давно, они почти друзья. Это большой плюс. Но, как выясняется, Фотиад не ладит с палатой, парламентом Крита. Поэтому необходимо познакомиться и с лидерами партий, чтобы иметь их на своей стороне в тот, может быть, близкий, а может быть еще и далекий, день, когда он по всей форме подаст прошение об отведении ему участка для раскопок.

Работа над книгами идет намного тяжелее, чем раньше, ибо уже давно они не пишутся ни легко, ни быстро. Шлиман стал другим человеком. Одна академия за другой избирают его своим членом. Десятки ученых обществ ссорятся друг с другом из-за его докладов. Его поездки превращаются в сплошное триумфальное шествие по Европе. Оксфорд присуждает ему — одновременно с королем Голландии — степень почетного доктора. Все это, конечно, особенно льстит тщеславию человека, который всем, чего достиг, обязан только себе самому и своему труду, но это никогда не вызывает в нем соблазна почивать на лаврах, доставшихся в тяжелой борьбе. Наоборот, Шлиману все яснее становится, чего ему не хватает, чтобы быть настоящим ученым, настоящим археологом.

Страсти вокруг него улеглись, да и сам он стал поспокойнее. Когда теперь из-под его пера выходит новая книга, ему уже не приходится опасаться гнева или насмешек специалистов. Но это требует удесятеренной энергии в работе над собой, над своей темой, над своими находками.

Здоровье начинает постепенно сдавать. Расстройство слуха становится обычным явлением. Малярия Троады поглотила лучшие силы. Все чаще и чаще приходит тревожная, мучительная и гнетущая мысль о близкой смерти.

Фабрициус, который помогал Шлиману в работе по изучению тиринфских ваз, возвращается из очередной поездки на Крит. Там он вместе с итальянским ученым Федериго Альбером обнаружил высеченный на камне свод законов Гортины и узнал подробности о разведочных раскопках, которые вел Калокайринос в районе древнего и давно засыпанного землей Кносса. Он полон впечатлений от Крита и подтверждает гипотезы, высказанные Шлиманом; теперь их разделяет и Дёрпфельд, обычно такой трезвый и не склонный к фантазиям.

Тем временем выясняется, что Фотиад-паша сам не может дать разрешения на раскопки: все зависит от палаты, сессия которой будет происходить с апреля по июнь. Фон Радовиц не сомневается в успехе. Генерал-губернатор настроен оптимистически. Во всяком случае, он сделает в парламенте все, что только сможет. Успех, по его мнению, будет обеспечен, если Шлиман предложит те же условия, на каких Германия производила раскопки в Олимпии. Шлиман делает контр предложение: в одном уступает, в другом требует большего, а именно: он хочет получить право на все дубликаты и все найденные черепа. Это доставит такое удовольствие Вирхову и так обогатит Берлинский музей!

Сейчас надо бы сразу ехать на Крит с Софьей, Дёрпфельдом, Фабрициусом, надо бы несколько недель в бесконечных беседах убеждать господ парламентариев, надо бы несколько недель тщательно исследовать остров, чтобы найти именно то место, где следует копать. Но тут возникает препятствие: золотую медаль английской королевы можно получить только лично. Лето тем самым разбито, и для серьезной поездки на Крит времени не остается.

Лето приносит и более серьезные огорчения. Неожиданно смещают Фотиада-пашу. Все, что было начато при его участии, приостанавливается; парламент даже не отвечает на поданное Шлнманом прошение. Но это еще полбеды. Хуже другое: разрывается дружба с Вирховым, которой, казалось, суждено было пережить их самих. На торжественном обеде в Карлсруэ вылетает необдуманное слово. В ответ раздается другое, еще более опрометчивое. И вот уже слишком поздно: сказанного нельзя ни поправить, ни забыть.

Лишенный поддержки во всех своих больших начинаниях, Шлиман растрачивает силы на мелочи, касающиеся, собственно, малоинтересных для него, слишком «новых» вещей: ищет с Геродотом в руках могилы греков, павших в Фермопильском ущелье; пытается найти с Фукидидом в руках могилу афинян, что пали в битве под Марафоном; разыскивает древний храм Афродиты на острове Кифера, о котором говорили Гомер и Павсаний. Он собирается продолжить работы в Орхомене и потом тщательно раскопать всю Микенскую крепость. Иа это уйдет примерно четыре года — на более долгий срок вперед Шлиман теперь уже не строит планов.

Но затем Шлиман, поскольку в Европе его не оставят в покое ни на день, недолго думая, отправляется на несколько месяцев на Кубу. Ему не хочется больше думать о неверных друзьях, завистливых коллегах, о малозначительной работе, ставшей последнее время столь бесплодной. Шлиман хочет лишь одного — поправиться и отдохнуть. План удается. Здоровым и бодрым, как прежде, возвращается он обратно.

«Позаботьтесь о витринах и шкафах, — пишет он генеральному директору берлинских музеев. — Если вы закажете их больше чем нужно, они не пропадут: пока жив, я буду вести раскопки и присылать вам новые экспонаты».

На следующий день после возвращения из Центральной Америки Шлиман уже плывет в сопровождении Дёрпфельда на Крит, остров Миноса.

Медленно покачиваясь на волнах, корабль приближается к Гераклиону. Еще издали виден лев святого Марка на мощной зубчатой крепостной стене, построенной венецианцами. Шедевр дворцового зодчества средневековья стоит в окружении высоких минаретов и куполов турецких мечетей. За ласковой белой песчаной полоской берега над глубокими пропастями синеют дикие зубчатые горы критской Иды. К северу от гавани лежит гора Юкта, могила Зевса. С моря она напоминает профиль этого отца и царя богов с его кудрями и бородой. А там, дальше, должен быть тот самый грот, где, по словам Гесиода. родился Зевс.

Путешественники сошли на берег, миновали темные узкие улочки, окруженные крепостной стеной венецианцев, и выехали из города. Дорога идет, извиваясь, словно спиральный орнамент Микен илн Тирннфа, по засушливой долине, зажатой между горами, среди известковых скал, проходит по старым мостам, пересекает речушку. Вдруг Шлиман соскакивает с лошади и обращается к крестьянке, которая шла им навстречу, по, завидев всадников, сошла с дороги.

— Что за камни у тебя в ожерелье?

— Молочные камни, эфенди. Их мы носим, когда ждем или кормим ребенка. Они обладают чудодейственной силой, благодаря им у женщин хорошее и обильное молоко.

— Взгляните, Дёрпфельд, — поспешно объясняет Шлиман, — такие же геммы, как и те, что мы находили в Микенах! — И, обращаясь к крестьянке, спрашивает: — Откуда у вас эти камни?

— Находим на полях, они тут повсюду.

Движимые любопытством, к небольшой группе подходят несколько турок. Они подтверждают слова женщины: остров полон такими вещами. Тут вдруг Шлиман падает на колени прямо в дорожную пыль, воздевает руки к небу и воздает хвалу Зевсу Идейскому за то, что тот привел его сюда. Оскорбленная женщина отступает. Турки возмущенно бранятся. Дёрпфельд недовольно кривит рот.

Вот они на холме Кефала Челеби, где тысячелетия назад будто бы находилась столица державы Миноса, владычицы морей. В 1877 году уроженец Крита, служивший испанским консулом, Калокайри-пос, произвел здесь в пяти местах разведочные раскопки и во всех пяти местах натолкнулся на остатки зданий. Кроме того, он нашел множество черепков и целых сосудов, в том числе и знаменитые гигантские пифосы, что стоят теперь в музее Гераклиона.

На вершине холма путешественники находят кое-какие остатки большой постройки, относящейся к римской эпохе.

— Это будет такая же луковица, что и Гиссарлык, — говорит с удовлетворением Дёрпфельд. — Один слой на другом. Предстоят замечательные раскопки, господин Шлиман.

—Я того же мнения, — рассеянно отвечает Шлиман, пробираясь сквозь кусты мирта, лавра, земляничника и фисташек, раздвигает траву, вырывает фиговый кактус — Не стойте как изваяние, господин Дёрпфельд! Давайте лучше искать вместе — быть может, тогда жители Крита когда-нибудь воздвигнут в вашу честь монумент. Посмотрите, здесь граница. Там повсюду римская керамика, а тут — микенская! Подумайте только: если даже на поверхности лежат доисторические остатки гомеровской эпохи, то что же тогда в самых нижних слоях! В какую глубь веков они нас заведут!

— Я вовсе не стоял без дела, господин Шлиман, — отвечает, улыбаясь, Дёрпфельд. — Я осматривался вокруг. Знаете, что я обнаружил на древней кладке? Встречающийся много раз знак — возможно, сделанный каменотесом, — двойную секиру, которую мы видели в Микенах. Кроме того, я обнаружил кое-какие черты поразительного сходства здешних построек с постройками Тиринфа. Правда, все это еще очень неопределенно и нуждается в более тщательном изучении.

— Замечательно! Знаете что, господин Дёрпфельд? Сегодня у нас двенадцатое июня, не так ли? Пятнадцатого октября мы начинаем здесь раскопки!

— Если до тех пор получим разрешение.

— Ах, вы непременно хотите накликать беду! Неужели вам доставляет удовольствие постоянно подливать мне воды в вино?

— Гомеровские герои, как известно, никогда не пили вино неразбавленным, и это им очень нравилось.

Примиренный Шлиман смеется и протягивает Дёрпфельду руку, запачканную критской землей. Тот ее крепко пожимает.

Дёрпфельд оказался прав. Однако препятствие ставит нм не критский парламент, а страна, где Шлимана особенно горячо защищали, где ему расточали больше всего похвал. Британский археолог Пенроуз, написавший сорок лет назад знаменитую книгу об Афинском акрополе, и корреспондент «Тайме» Стиллман побывали в Тиринфе. Книга Шлимана и Дёрпфельда только еще печаталась. Пенроуз счел за главный объект раскопок заботливо сохраненные остатки византийской церкви. Обнаруженные им следы известкового раствора заставили его поэтому отнести и стены самого дворца к византийской эпохе.

В Лондоне в присутствии людей, проводивших раскопки, происходит заседание общества по изучению Эллады. Никогда еще дело не представлялось в столь предвзятом виде. Никогда еще доказательство не было столь простым. Стены церкви были сохранены по настоянию Филиоса. Что же касается остального, то при таком сильном пожаре, как тот, который уничтожил дворец, известняк превращается в известь. Поэтому легко может создаться впечатление о наличии известкового раствора.

Стиллман, которому была важна лишь газетная сенсация, а не истина, на заседание не явился. Пенроуз, еще раз съездив в Тиринф, признает все свои ошибки и публично просит извинения.

Но время для Крита потеряно, и в срок, когда Шлиман думал приступить к раскопкам, он может только опять поехать на остров, чтобы начать переговоры с владельцем Кносского холма. Тот, почуяв величайшую сделку всей своей жизни, запрашивает ни больше, ни меньше как сто тысяч франков за участок, который не стоит и сотой доли этих денег. Не сделав никакого контрпредложения, Шлиман уезжает.

Тем временем Дёрпфельд стал директором Немецкого археологического института в Афинах и очень занят своими новыми обязанностями. Предпринимать что-либо новое без него Шлиман не склонен. Что же делать? Он будет собирать силы для неизбежной борьбы за Крит, а проведет зиму, путешествуя по Нилу. Ехать одному? Нет, ни в коем случае. Софья ехать не хочет; даже лодочная прогулка в гавани Пирея вызывает у нее морскую болезнь. С ним поедет Пелопс, слуга; может быть, хваленый воздух Египта вылечит его легкие. Но этого недостаточно. Конечно же, Вирхов! Не раз говорили они раньше о таком совместном путешествии. Ах да, мы ведь в ссоре, ну, все равно, сделаем вид, будто ничего не произошло. Не будем говорить о злополучной размолвке, пригласим его. Сказано — сделано. Но Вирхов отказывается. Неужели он все еще сердится?

— Почему он дуется на меня, Софья? — спрашивает Шлиман.

Софья пожимает плечами. Она не знает этого, хотя только что и получила письмо от старого друга. Вирхов тоже страдает от раздора и не ведает, как с ним покончить.

«Мои предки, — отвечает Софья Вирхову, — в подобных случаях поступали обычно так: тот, кто дал повод к вражде, обращался к другому с двустишием из «Одиссеи», книга VIII, стихи 408 и 409, на что тот, если был склонен к примирению, отвечал двустишием из «Илиады». Так устранялись все разногласия и восстанавливалась прежняя дружба».

И Вирхов пишет мелкими изящными буквами:

Радуйся много, отец чужеземец! И если сказал я Дерзкое слово, пусть ветер его унесет и развеет!

А Шлиман отвечает немного дрожащим угловатым почерком:

Радуйся много, отец чужеземец! То, что случилось, оставим, однако, как ни было б горько. Пред неизбежностью дух свой в груди укротим поневоле.

Теперь — после путешествий в одиночку, которые Шлиман вынужден был предпринимать в последние годы, — они договариваются совершить следующей зимой совместную поездку по Нилу.

С новыми силами Шлимаи принимается за осуществление критского плана. Владелец холма умерил свои аппетиты. Он требует теперь только семьдесят тысяч, но настаивает, чтобы покупатель приобрел все именье целиком, разбросанные земельные участки, дома, ветхие амбары, болота. Холм составляет лишь незначительную часть владений.

Шлиман уже почти готов согласиться — Кносский холм притягивает его, словно магнитом, но он еще медлит, останавливаемый практическими соображениями. Что он станет делать со всем именьем, если ему нужна лишь небольшая его часть?

Из Египта — результат его поездки в одиночку по Нилу — приходят заманчивые предложения: Швайнфурт и Бругш приглашают его принять участие в раскопках дворца Птолемеев или «крокодильих катакомб». Тридцать лет назад он бы с охотой согласился, согласился бы и двадцать лет назад, а может быть, и десять. Но теперь? На Крите нить Ариадны вывела Тесея из опасных ходов Лабиринта. Крит — это ключ к Микенам, Орхомену, Тиринфу и почти в такой же степени к Трое. Крит принес бы решение всех загадок. Критский Лабиринт явился бы одновременно и выходом из лабиринта, а раскопки на этом острове — завершением дела всей его, Шлимана, жизни.

Все меньше остается времени, все навязчивей становятся напоминания мрачных сновидений и тревожней неуверенность. Не ради важных открытий, а чтобы подавить страшное беспокойство за судьбу раскопок на Крите, Шлиман отправляется в Спарту, Феры и Пилос. Здесь он безуспешно пытается найти следы городов, где некогда правили Нестор н Менелай. Известный интерес представляют лишь древние укрепления на острове Сфактерия, которые уже в историческую эпоху были обнаружены и использовались спартанцами.

Через несколько дней с Крита приходит письмо. Турок готов продать Шлиману все именье. Он, дескать, узнал теперь от умных людей, какой эфенди великий ученый и как важны будут его раскопки в Кноссе, поэтому он тоже хочет принести жертву науке и удовольствуется сорока тысячами франков. Знаменитому эфенди вовсе не нужно в такую плохую погоду, зимой, совершать утомительное и неудобное путешествие на Крит: он может выслать пять-шесть тысяч франков задатка, и все будет улажено.

Шлиман озадачен. Кто еще на белом свете, кроме него, приносит материальные жертвы во имя науки? Таких людей считанные единицы. Но представить в их числе турецкого крестьянина с Крита? Просто невероятно!

Невзирая на штормовую погоду и пронизывающий холод, Шлиман отправляется на Крит. Проходит почти неделя, прежде чем маленькому судну удается достичь северо-западного побережья острова. Обман крестьянина очевиден: все лучшие земли он продал другим.

— Хорошо, эфенди, — говорит равнодушно турок, поняв, что его раскусили, — для тебя ведь важен лишь Кефала Челеби, холм, на котором ты собираешься копать. Я тебе уступлю его за сто тысяч.

Шлиман больше всего сожалеет, что дом не имеет двери, которой можно было бы, уходя, сильно хлопнуть.

Через два часа Шлиман сидит у нового генерал-губернатора и рассказывает ему о своих планах. Паша, прекрасно образованный человек и любитель древностей, в восторге от замыслов Шлнмана. Но он с сожалением качает головой.

— Известно ли вам, что турецкие законы не признают отчуждения имущества в пользу государства? При подобных обстоятельствах я вижу для вас лишь один выход: направить ходатайство в критский парламент, который соберется в конце апреля. Вы можете рассчитывать на мою самую энергичную поддержку. Конечно, необходимо подчеркнуть, что все найденное вами будет передано музею в Гераклионе. А лучше всего, если не вы, а сам музей направит мне соответствующее прошение, с которым я смогу обратиться в парламент. Как вы полагаете, удастся ли нам это?

— Разумеется, ваше превосходительство.

И действительно, в тот же день заявление музея составлено, а на следующий уже передано паше. Теперь Шлиману надо запастись терпением. Как ужасна эта необходимость ждать! Особенно когда ты не уверен, оправдана ли она. Нужно обрести эту уверенность!

И вот Шлиман, открывший так много забытых мест гомеровского мира, поздним вечером тайно покидает Гераклион. Ночью здесь не приходится опасаться, что за ним кто-то станет следить. Луна ярко освещает все вокруг. Наконец-то он на этом столь желанном и запретном холме! «Дворец имеет в длину пятьдесят пять метров, — записывает он, — а в ширину сорок три и три десятых. На западе местность опускается под углом в двадцать пять градусов». Это существенно облегчает задачу. Шлиман подсчитывает: с сотней рабочих он сможет откопать все за неделю.

Шлиман возвращается в Геракл ион. Поспав час, выпивает чашку черного кофе и отправляется с визитом к кое-кому из политиков, которые могут быть ему полезны.

— Вы основательно заблуждаетесь, доктор Шлиман, — говорит ему один из них, грек по национальности, — вы могли бы не утруждать себя визитом к генерал-губернатору. У нас на Крите имеют влияние две партии, и только от них зависит, будет ли вам дано разрешение или нет. Одна из партий поощряет все раскопки, но она в меньшинстве. Нас больше, и мы сильнее, но мы изо всех сил противимся каким бы то ни было раскопкам, потому что мы греки.

— Именно как греки вы должны были бы проявлять самый живой интерес к моей работе!

— Мы и проявляем, можете не сомневаться, и в другое время мы поддержали бы вас. Но сейчас мы против. Это другое время настанет, когда мы избавимся от турок, обретем независимость или воссоединимся с Грецией. Но пока Крит в руках турок, мы не уверены, что вырытые памятники старины будут в сохранности; с теми же, что в земле, ничего не случится. Никто — ни генерал-губернатор, ни сам великий визирь — не может гарантировать, что мы сохраним те сокровища, которые вы найдете. Самое торжественное обещание может быть тут же нарушено, н наши коллекции под покровом ночи перекочуют в Константинополь. Возможно и другое: никто, и я в том числе, не может поручиться, что рано или поздно дело не дойдет до волнений, до восстания. Чем ответят турки? Они разрушат наш музей в Геракл ионе, чтобы ранить нас в самое сердце: ведь они отлично знают, как мы им дорожим. Вот как обстоят дела, доктор Шлиман. Мне, очевидно, нет надобности говорить, что сказанное здесь должно остаться между нами. Но я должен был открыть вам всю правду: ведь вы оказали моему народу столько благодеяний! Могу дать вам лишь один совет: подождите, пока наступят иные времена. Быть может, ждать уже недолго. И тогда вы будете у нас самым желанным гостем!

Крит — вулканический остров. Неспокойны его недра, бурен, как вулкан, темперамент его жителей. Историки разных эпох сообщают о сильных землетрясениях, которым то и дело подвергался остров; города его и жилища обращались в развалины.

Но не только жилища и города превращает в прах своим трезубцем Посейдон. Иногда рушатся, как карточный домик, самые прекрасные и обстоятельные планы.

Еще в августе Шлиман с восторгом сообщает Вирхову, своему вновь обретенному другу: «В сентябре мы начинаем раскопки на Крите!» Он пишет ему из Парижа, куда приехал на Всемирную выставку.

А в сентябре весь остров — от Гераклиона до Феста, от Ситни до Кании — пылает в огне восстания. Теперь уже ехать на Крит Шлиман не может.