Повесть о Болотникове

Шторм Георгий Петрович

Часть третья

ВСЕЙ КРОВИ ЗАВОДЧИК

 

 

Откуда «Комаринская» пошла

1

— Эй, у кого деньга не щербата, подходи, подходи! Продаем по оценке и кто боле даст государево отставное платье: собольи и куньи лапы да хвосты, всякие мелкие обрезки, сарафанцы, кафтаны, ветхие сукнишка-а-а!..

Взятый из теремных камор, пошел на вынос лежалый запас — скаредного царя незавидный достаток. Площадные смутники-горланы толпятся в рядах, смотрят, как дворецкий дьяк продает царскую «рухлядь», и зубоскалят:

— Деньга — торгу староста, а и царю голова!

— А в чем он зимней порой ходить станет?

— Знали б вы кнут да липовую плаху, — ворчит дьяк и, склонив голову вбок, записывает, что кому продано, «по статьям», в книгу.

— Дьяче! Мышиных хвостов у тя нет ли?..

Плешивые меха и горелые сукна лежат на земле. Дворяне и кое-кто из бояр победнее присматривают «товарец». Встряхнет кто-нибудь ветошь, распялит на руках истлевшую дрянь, и — откуда взялся пыльный вихрь крохотных крыл? — вылетит, завеет лицо парчовая туча моли.

— Скуп Шуйский, — говорят в толпе, — своим и купеческим деньгам бережлив, да еще пьяница и блудник.

— Не многие люди выбрали его.

— А бояре нынче боле царя власти взяли…

Дьяк на помостье перестал кричать и повел счет деньгам. Толпа двинулась — кто по домам, кто Ивановской улицей в Кремль. А там-то с утра уже теснился народ: как при Борисе и Лжедимитрии, полнилась людьми Боярская площадка…

Царя не было видно.

Бояре в высоких меховых шапках сидели у столов. Они выслушивали челобитья, тоскливо оглядывали текущий по двору народ, потея и кряхтя, принимали на себя неуемный ливень жалоб.

— …И он, боярин мой, посылал меня по квас, — кричал, припадая на клюку, молодой холоп, — а я пошел нешибко, и он за то спихнул меня с лестницы и ушиб до полусмерти!

— Помираем голодною смертью, — плакались пришедшие издалека крестьяне. — Разорены мы московскою волокитою, а пуще всего — от неправедных судов!..

Старая черница, подойдя к столам, завопила гневно и быстро, глотая слезы:

— При прежних государях била челом и нынче с тем же до царя пришла, а будет ли сему конец — не ведаю, должно, так и не сыщу вдовьей своей правды. Дочеришку мою княжой сын Телятевский похолопил да посадил на цепь, и дочеришка моя лишилась ума, а што с ней сталось и где ныне Телятевские, никто не знает…

— Телятевские нынче на воровстве, — сказали за столом. — Противу государя стоят. Терпи, доколе их не уймут, тогда сыщем.

Черница поникла. Бессильно опустив руки, она прошла в тишине среди расступившейся толпы холопов.

Люди шумели недолго. Бояре встали, и дьяк объявил челобитью конец. Народ начал медленно расходиться, глухо шумя у столов и громко бранясь, по мере того как отходили дальше.

Хилый, с мертвым лицом старик вышел из сеней. Осенний вёдерный день горел на разводах его опашня, метанных серебром, на «втышных» пуговицах с чернью, наведенной в виде решетки. У старика была жалкая, худая шея, а руки в сизом разливе жил крупны и черны. Щуря больные глаза, он смотрел на солнце.

Бояре Иван Крюк Колычев и Григорий Полтев склонились перед ним.

— Каково, государь, господь сном подарил? Почивать изволил подобру ль, поздорову ль?

— Брюхо болит, — часто моргая, плаксиво сказал царь, — то ли от худого сна, то ли от настоя, што испил давеча. Молвите, бояре, людям, которые делают настои: глядели б они, чтоб в лекарства ничего вредительного не попало, а в постные дни — скоромного, чтоб ни зла, ни смерти не навесть и меня б не оскоромить.

Он потянул носом. Слепенькие его глазки, стрельнув по двору, заметили подходивших к крыльцу бояр.

— Вона! Ближняя моя дума идет! — захлопотал он. — Ступайте за мной! — и вошел в сени.

Бояре вступили в крытый прохладный переход. Косой солнечный блеск рассек надвое спину царя. Ноги его в белых немецких сапогах ступали нетвердо.

В брусяных хоромах Шуйского стоял терпкий дух свежей сосны. Строить каменный терем не было времени, а жить в «Гришкином» — не к лицу. Немногая утварь да в клетке жаркоцветый попугай — вот и вся память, что осталось от Лжедимитрия и Бориса.

И все же воздух в палатах был зажитой. В свежее дыхание срубов вплетался старческий кислый дух, медленный тлен платья и шуб, а в пыльных столбах света загорались и гасли искры моли.

Бояре сели не сразу. Трубецкой отстранился от места рядом с Мстиславским.

— Мне-то ниже тебя сидеть негоже! — сказал он.

— Объюродивел ты! — отозвался Мстиславский.

Они забранились. А царь сидел, молчал и только следил за ними. Наконец заговорил:

— Ведомо вам, бояре, што в северских городах люди заворовали — начали воевод побивать и грабить, и толкуют, будто вор Гришка с Москвы ушел, а вместо него убит иной человек… На Украйне-то шатко. Собрались там воры, што сот пчелиный. Вот и молвите, бояре, как с теми ворами быть, да не таитесь, сказывайте вести.

Встал Мстиславский. Весь в белой дымной седине, он забубнил трубным глуховатым басом:

— Недобрые, государь, вести, а таиться от тебя — не след. Одна надежда — на бога, што зло добра не одолеет. Из Путивля от Шаховского посланы были люди в степь, на Дон. И боярский сын Истомка Пашков смутил донских казаков да склонил к воровству Тулу, Каширу и Венев и ныне стал аж под самою Коломной.

— И то, князь боярин, о Путивле сказываешь ты не все, — перебил Мстиславского молодой Скопин-Шуйский. — От перелетов стрельцы узнали, што пришел к Шаховскому с Литвы Ивашка Болотников, князя Андрея Телятевского холоп. Сказывал он, будто видел проклятого вора в Литве и што вор его, Ивашку, большим воеводой нарек. А ныне Болотников собирает в Северской земле силу.

— Верно молвят про украинских людей, — сказал царь, следя за кружащей подле него молью. — Давно погибшая та земля!.. Эх, гнуса сколь развелось! — проворчал он, и было невдомек, где развелся тот «гнус» — в Северской ли земле или в государевой палате.

— Подайте-ка боярский список на сей год…

Ему принесли писанную на длинном «столбце» роспись служилым людям.

— Ну вот, бояре, как скажете: своими ль силами воров побьем или ратный сбор надобен?

— Ратный сбор, государь.

— По городам!

— Вестимо!

— Иван Крюк Федорыч, вели писать в Ярославль, в Вологду и в Пермь Великую о ратном сборе… Во стрельцах недостача. Возьмите с Москвы всех охотников: псарей конных, чарошников, трубников… Тебе, боярин, Мстиславский, с большим полком выступать… — Он поглядел в список. — Плещеева «на Москве нет»… Телятевский «в измене»… Михайло Васильич, — молвил он Скопину-Шуйскому, — ты, мыслю я, станешь на берегу Пахры, а Трубецкой с Воротынским шли б под Кромы…

Он отложил список и, зябко потирая руки, сказал:

— Расстрига того не осилил, потому што был вор. А мы хотим и впрямь, штоб в нашей земле тишина стала. Первое — надобно выхода крестьянам не давать, беглых всех воротить. Земли, как при Борисе, не пустовали б. Ну, о том поразмыслим с вами на соборе… Да, Иван Крюк Федорыч, вели боярам писать по вотчинам: приказчики — крестьяне добрые — глядели б, штоб ни у кого воровским и беглым людям приезду не было.

— А как им глядеть, государь? — сказал боярин. — Ныне все люди по деревням сделались супротивны, и пытать воровских людей стало некому…

Шуйский нахмурился, встал:

— Ну, ступайте, бояре! Дай вам боже воров одолеть и с кореньями повывертеть!..

Он остался один. Моль искрой взвилась у его виска. Звонко ударил влёт, убил, плюща ладонью в ладонь; потом вздохнул и, слепенько моргая, растер в скользкий блеск пыльную золотинку.

2

Комаринщина — Курско-Орловский край — была той «давно погибшей» землей, где издавна селились «воры». Поле принимало ссыльных, давало им коня, пищаль и нарекало стрельцами. «Быль молодцу не укор, — говорили там, — людям у нас вольным воля». Никто не спрашивал беглеца, кто он, какие его вины. Не чуя беды, сама готовила себе грозу Москва.

Бродяги-бездомовники ютились в чужих избах по каморам (комарам). Вся волость — сердце Северской земли — называлась Комаринской; она бурлила и кипела, как овраг в половодье. Боярских дворов было мало, холопов держали на них с опаской. Вотчинник боялся владеть непокорным мужиком-севрюком…

Под самым Севском, в полуверсте от села Доброводья, — лес. Перистолистый ясень и могучие стволы сосен-старух укрыли залегший на опушке табор.

Белые от осенних жаров, лоснятся жнивья и севский большак. Алатырские, белогородские стрельцы, комаринские бобыли и казаки выходят из лесу и подолгу смотрят на дорогу.

— Очи все проглядел!

— Не видать!

— Должно, придут завтра, — перекликаются они.

Медленно уходят в лес. На опушке — треск раздираемых ветром костров, голосистый паводок толпы. Стоят распряженные возки, станки осадных пищалей. Синит кругом землю частым колокольчиком горечавка.

— За каждую пядь землицы — посулы, — несется от сосны к сосне. — Вестимо дело: не купи села — купи приказчика…

— А обоброчили как! С дуги — по лошади, с шапки — по человеку. А и без смеху сказать — с кузни-то берут, с бани, водопоя тож! Где рыбишка есть — рыбу, где ягодка — и ту приметят.

— А ты ведай свое: на столе недосол, а на спине пересол. Да и осыпайся спиной, што рожью.

— Я те осыплюсь! У меня от дворянских плетей хребет гудёт. Грамоте знаю, а челобитья писать не смею — письмо-то у приказчика на откупу. Как мне на него челом бить?..

Густая синяя хвоя глушила голоса. Нарезанное кусками мясо прыгало в котлах. На земле, подобрав ноги и закинув вверх голову, сидел татарин.

— Истомка Башка… — говорил он, летая глазами по верхам дерёв, — Истомка Башка приходил под самый город Коломну. Царь Василья мало-мало жив-здоров. Степь наша встала. Мордва встала. Большая с Москвой травля будет!

— А Шуйский-то, — кричал какой-то вихрастый под черной, усохшей сосной, — выход у крестьян вовсе отнять замыслил! Сказывают, кто годов за пятнадцать перед сим бежал, тех станут сыскивать и отдавать прежним господарям.

— Эх ты, Соломенные Кудри, а не все ль едино нам? Ну дадут тебе выход, а где грошей возьмешь, коль взыщут пожилое?

— А верно ль бают, што царь на Москве шубами заторговал?

— С него станется!

— Скаредный, черт!

— Шу-у-убник!..

— Эй, браты, идем к большаку, глянем-ка еще разок!..

Курил духовитою смолкой ровно и густо лес.

— Иде-о-ом!

Сходились комаринцы, из края в край перекликались на поляне.

В конце села, на отшибе, был господский двор. Вдовая боярыня зимой и летом ходила в куньей телегрее — берегла от «прострела» старую свою плоть, — холила борзых кобелей да терзала и увечила своих холопов.

В полдень крепостного Сеньку Порошу позвали на крыльцо.

— Пошто собаки не кормлены?! — закричала боярыня. — Сечь тебя надобно, пересечь! Эй, подайте-ка мне плеть потяжеле!

Сенька не стал дожидаться. Он сверкнул пятками и побежал.

— Лю-у-ди! — ударил ему вдогонку крик. — Эй! Вора имайте!.. Борзых!.. Слушайте свору!

Он стал на кровлю земляного погреба, оглянулся, увидел бегущих по двору людей. Прыгнул — прямо в глухую крапиву, липучки и облепиху. Борзые залились. Он выхватил из плетня жердину и побежал. Впереди было гумно. Сбоку мелькнула пара огненношерстных псов. Псы настигали. Сенька закружил над головою жердь. Воздух обернулся крутым гудом… Стоялая вода блеснула перед ним. Он уперся жердиной в землю, перемахнул и дальше уже не бежал, а только упирался жердью и, высоко взлетая, скакал кузнечиком по жниву.

Погонщики не очень старались. Скоро и борзые стали отставать. Он бросил жердь. Жниво кончилось. Синяя сумеречная хвоя дохнула прохладою в лицо. Потом гул голосов ударил в уши. Он остановился на поляне…

Комаринцы глядели на него. Весь табор на мгновение затих. Старый бобыль Пепелыш окликнул Сеньку:

— Кто тебя, брат, так загонял? Или проведал што? Наши идут?

— Да не! — сказал холоп. — От боярыни едва ушел… Псов спустила… «Вора имайте!» — вопит… А все оттого, что не дал с себя спустить шкуру.

— Вона што!

Смех долго, раскатисто гудел в лесу. Смеялся и Сенька, славно уставший, радостный, перебиравший ногами, как перед плясом.

Комаринец Ложкомой подошел к нему, медленно разминаясь на месте, сказал:

— «Эх, рассукин сын, вор, комаринский мужик!..»

Сенька, уперши руки в бока и поводя бровями, быстро ответил:

— «А не хочет, не желает он боярыне служить!»

Кто-то крикнул:

— «Сняв кафтанишко, по улице бежит!»

Ложкомой заложил ногу за ногу. Сенька замесил пятками навыверт:

Он бежит, бежит, Повертывает! Ево судорга подергивает!..

Складывалась песня.

Лес стонал. Тут и там ломали коленца взад и вперед, валяли скоком и Загребом:

Ох, боярыня ты Марковна! У тебя-то плеть не бархатна. У меня ль да сердце шелковое, Инда зуб о зуб пощелкивает…

Комаринцы грянули вприсядку.

Гудел лес. Загасли костры, сизо, горьковато дымя. Никла под коваными сапогами колокольчатая синь горечавок…

— Идут! Идут! — вдруг звонко прокричали в стороне.

Оборвав пляс, треща валежником, комаринцы гурьбой устремились на дорогу.

Растянувшись на версты, завивая белую, жаркую пыль, шел обоз. За ним неровным строем подвигалось ополчение.

Подъехали конные.

— Юшка! Беззубцев! — окликнули комаринцы молодого стрельца. — Куда, черт, правишь? Своих не приметил?

— Здорово! — Не по летам тучный, с серым, отеклым лицом казак спешился. — Заждались?.. Зато боле двух тысяч нас. А большой воевода один тыщи стоит.

— Он-то где ж?

— А в обозе. Болотников Иван Исаич — вона он. Я-то с ним ведь с одного села. Бывалый человек: в турском плену был, папаримские земли прошел и за правду нашу стоит твердо.

— Чего долгое время не шли?

— А в пути дела много, — лениво протянул казак. — Да заходил воевода в села — искал Телятевских князей. Он-то на них издавна в обиде…

Прошло ополчение, и снова тянулся и скрипел обоз. Но уже кое-где зачернели котлы и бледно выметывался из дымных костровых шапок лепест-огонь. Кони, телеги, пыльные станки пушек стали табором от села до леса…

Болотников вышел к комаринцам без шапки, тихий, простой. На нем был прямой — со сборами по бокам — серого цвета кафтан. Он отстегнул саблю, положил на землю и поглядел ввысь — там кружились ястребы. Желтое жниво полнил трескучий, сухой звон кузнечиков. Кони топали, бесясь от оводов и зноя.

— Браты! — негромко сказал он. — Брел я с Веницеи-города на Русь, и довелось мне пройти Самбор литовский. Видел я там нашего государя и говорил с ним. Поставил он меня большим воеводой. Не ведаю, как на деле будет, а в речах высказывался царем прямым крестьянским. Обещался я служить ему, и то мое слово верно, да мыслю, и, кроме той службы, забота есть!

— Как не быть? — отозвались в толпе. — Людей своих посылают бояре в вотчины и велят им с крестьян брать жалованье и поборы, чем бы им было поживиться. А мы с того голодом помираем, скитаемся меж дворов!

— А царь-то выход отнять замыслил!

— Юрьев день воротить бы! Вот што!

— Не, браты! — твердо сказал Болотников. — Иное надобно. Саблю свою кинул, не возьму, коли не станете меня слушать. Малая искра велик родит пламень!.. Зову вас: бояр, дворянство, приказных, неправду их силой порушить! Москва — што доска: спать — широка, да гнетет всюду. О Юрьеве дне забудьте! Вот моя дума: боярство — холопство, крестьянство — господство! Ей, браты, крестьянской кабале на Руси не бывать!..

Круг вольницы развернулся, радостно, буйно плеснув гулом. Люди, тесня друг друга, пробирались вперед, кричали, опрокидывали котлы:

— Слово твое — што рогатина!

— Возьми саблю, веди Иван Исаич!

— Ну-те, ребята, промыслы водить — замки колотить, наших приказных бить!..

Засветло комаринцы пришли в Севск. Городские казаки, ямщики и ремесленники встретили их. Стоя на деревянной стене, они размахивали шапками и орали во все свое степное горло.

Овражистый, кишевший беглыми городок наполнился скрипом обозов, деловитой суетой ратного волнения. Болотников вошел в приказную избу. Под окнами стоял народ. Юшка Беззубцев и седой, в отрепьях бобыль Пепелыш стали выносить из избы и складывать у порога бумаги и книги.

Болотников стал в дверях.

— Ну-ка! — звонко сказал он. — Как мы землю сами себе приберем, то подайте сюда книги государевой десятинной пашни.

Он схватился за саблю. Из ножен выкинулся короткий блеск. В несколько крутых взмахов изрубил книгу и разметал ногой бумажные лохмотья.

— А как нынче мы сами себе суд и расспрос, — сказал он еще громче и звончей, — подайте сюда и книги всяких судных дел!..

Народ двинулся к нему; с криком хватал хрустевшие связки, топтал, жег в стороне на кострах, разрывал в клочья.

— Чуйте! — говорил Болотников, отступая от книг. — Идите к нам, все воры, шпыни и безымянные люди, и мы будем вам давать окольничество, дьячество и боярство!.. Ну, где ваши проклятые кабалы? Где листы обыскные о беглых? Под ветер спустили, под дым! То ли еще будет!

Комаринцы привели скрученных людей.

— В чем повинны? — спросил Болотников.

— Да, вишь, воевода, из тех, што сосланы сюда, многие люди во приставы порядились. А жалованье брали себе пожелезное: кого в железа посадят, с того за день и за ночь — три деньги. А нынче просят пощады, хотят быть с нами вместе.

Болотников махнул рукой:

— Открутить!.. Приставы — што? Многие дворяне и боярские дети к нам пристать мыслят.

— То зря, — сказал бобыль Пепелыш. — Путь ли нам с ними? «Поссорь бог народ — накорми воевод!» — или того не знаешь?

— Знаю, — ответил Болотников, — да мне Шаховской для почину невеликую рать дал. А придут к нам на помочь дворяне Ляпуновы да Истомка Пашков, всё — сила… Бояре с Москвы пошли на Кромы. Надобно посадским на выручку поспешать… А кто из вас, — быстро спросил он вдруг, — в Путивль поедет? То — к спеху!

— Меня бы послал!.. Или меня! — раздались голоса.

— Ладно, — сказал Болотников. — Поезжайте хотя оба. Молвите вы Шаховскому: пущай пишет государю в Литву — ему и войско не для чего набирать, приходил бы один, дела скоро поправятся!..

Тянуло свежестью полевых трав. Поникшая листва ракит зажглась и померкла над избой. Городок затихал, горбато уходя в смуглый августовский вечер…

На рассвете выросший за сутки обоз пошел севским большаком вспять. В селе Доброводье комаринцы задержались. Громко бранясь, они двинулись к боярскому двору. Сенька Пороша первый залепил в ворота топор. В хоромах закричали. За тыном показался и тотчас пропал приказчик-немец.

Комаринцы ворвались. Слились: треск разносимых клетей и заливистый лай борзых, хриплый женский крик и крепкое холопье слово. Там волокли верещавшую свинью, здесь выбегал из стойла конь; над ригою сизою скирдой вспухал дым; он то тяжелел, мутно, дочерна клубясь, то становился легок и багровел. В хоромах бранились. Кого-то били по щекам. А на дворе Сенька с товарищами шли вприсядку:

Как у той боярыни, У нашей ли, бравой ли… Боярыня, боярыня! Государыня, государыня!..

Частый топот ног не мешал слагать песню:

На боярыне ль салоп. Бьет боярыню холоп! На Марковне ль чепчик, За Марковной — немчик! Эй, боярыня, проснись! Государыня, первернись! Сделай милость, не срамись!..

— Мар-р-ковна-а-а!..

Весело, озорно покрикивал Сенька. Ломали комаринцы коленца, валяли скоком и Загребом…

3

«…А как после Ростриги сел на государство царь Василий, и… в украинных и северских городех люди смутились и заворовали…

И под Кромами у воевод с воровскими людьми был бой, и из Путимля пришел Ивашка Болотников да Юшка Беззубцов со многими северскими людьми… И после бою ратные люди далних городов и ноугородичи, и псковичи, и лучане, и торопчане… под осень быть в полкех не похотели, видячи, что во всех украинных городех учинилась измена…»

К Кромам сходились все дороги с юга на окские верховья. Болотников, за один месяц вздыбивший Северскую Украину, поднял Ливны, Елец, Алексин, Каширу. Те самые Ливны, что «всем ворам дивны», тот самый Елец, что «всем ворам отец».

Он шел в Кромы выручать осажденных воеводами кромичан. Силы его прибыло. Были с ними холопы и крестьяне, стрельцы и казаки; серпуховичи, болховичи, туляки, алексинцы, медынцы — хмельники, овчинники, скоморохи, веретенники, сковородники, сапожники, плотники, гвоздочники.

Подле самых Кром люди, посланные «для вестей» вперед, донесли: «Встала Рязань старая! Братья Ляпуновы идут с целою ратью! А в царевом стану — шатость; люди все — в изнеможении, а воеводы один другого побить хотят!..»

Городок открылся на рыжем холме в насупленном дозоре сторож. Иссиня-черная гряда бора замыкала песчаную ветряную степь, еще желто-лиловую от мяты, пустырника и зверобоя.

Накануне «перелеты» из московских полков сказали:

— Воевода не стоит лыка, а ставь его за велика! Побьете Трубецкого и людей его. Нетвердо стоят.

В полдень «воры» увидели стан. Накрытые войлоками телеги уходили в лес. Поблескивали пушки. Над станом шумным клином проносились воробьи. Ветер трепал знамя. «Москва» стояла, охорашиваясь и гарцуя.

Стрелецкий голова отъехал от стана и закричал:

— Лю-у-у-ди! Бросьте воровать против великого государя! Нас тута пять тысяч!

— Ногами правил, головою в седле сидел! — крикнули в ответ. — Хотите вы со своим шубником нашей крови лакнуть? Пейте воду из лужи да трескайте свои блины!..

— Эй, метлу захвати! Было б чем дорогой от мух пообмахнуться!..

Колючая пыль, слепя глаза, неслась на «воров». Болотников пошел в обход, выиграл ветер, и солнце било теперь «Москве» в глаза. В стане ударили пушки. Круглые черные ядра запрыгали меж рядов, глухо колотя и не взрывая землю.

Все обернулось быстро и так, как никто не ждал.

Закричали, попадали люди, загремело по полю там и тут. И вдруг левое крыло «воров» слилось с правым воеводским, и оба разом ударили на москвитян. А из города уже выскакивали казаки, гнали по дороге воевод, перенимали пушки и обозы…

Болотников поглядел в мутную от пыли даль.

— Вона! Рязань идет! — пронесся крик.

Шло ополчение — люди дворян Сумбулова и Ляпуновых.

«Рязань» стала обозом и раскинула под городом шатры.

Челядь и мелкие дворяне южных поокских городов побрели к болотниковскому стану.

— Што, — спрашивали «воры», — и Рязань богатая за царем худо живет?

— Вестимо, худо. Нынче родовитым нашим людям на Москве не стало мест.

— А нам, — говорили дворяне, — либо идти дьячком в церкви петь, либо к вам, в казаки, — все едино!..

Болотников, окруженный толпою своих и рязан, стоял на пригорке.

— Што за люди, — спрашивал он, — Ляпуновы да Сумбулов? Чего добывают? Богатство аль братство? — И косился сторожким взглядом на завесу ближнего шатра.

Он сошел с холма. Стоявший у шатра широкий в плечах, голубоглазый человек смотрел на Болотникова, разведя тонкие дуги бровей и прикрывая мягкую светло-рыжую бороду пухлой рукою.

— Ляпунов будешь? — сказал Болотников, подойдя близко, почти касаясь рыжего плечом.

Они поглядели друг другу в глаза с грубой, простоватой силой, не мигая. Захар Ляпунов вышел из шатра. Медведь медведем, смуглый, с круто скошенным лбом.

— Пошто, — спросил Болотников, — хотите быть с нами?

Прокопий заговорил:

— Шуйский у многих из нас поместья и вотчины поотнимал. Для нас, рязан, на государевой службе мест не стало…

— Стало быть, за Димитрия стоите? — перебил Болотников, и усмешка чуть засветилась в его глазах. — А што, как и он земли отбирать станет?

— И его сведем! — темнея глазами, крикнул Ляпунов.

— А может, и так случится: приберут земли сии вот люди, — указывая на подошедших комаринцев, сказал Болотников.

— Дай бог те здоровья, Иван Исаич! — раздался крик. — Верно молвил! Гни осину за вершину, а вотчинника — за чуб!..

Ляпунов взглянул на молчавшего своего брата и проговорил глухо:

— Спорить с тобой не стану. Речь твоя высока, в иное время сам бы тебя кнутом бил… А нынче иду с тобой заодно, и ты на меня зла не мысли!..

Болотников молчал. Ропот возникал у шатра Ляпуновых.

Белые холодные облака летели над головами.

Обозы, скрипя, уходили из-под Кром.

«…Тое ж осени под Серпухов ходил на воров Михайло Васильевич Скопин-Шуйский, да боярин князь Борис Петрович Татев, да Ортемей Измайлов… и воры все: Ивашко Болотников, да Истомка Пашков, да Юшка Беззубцов с резаны и с коширяны, и с туляны, и со всеми краинными городы с дворяне и с детьми боярскими, и со стрельцы, и с казаки с Коломны, собрався, пошли к Москве.

И по общему греху тогда воры под селом под Заборьем бояр побили и разогнали, что люди были не единомысленны, а воров было без числа…»

Осень была ранняя.

«Воры» шли под бурым пологом отгоревшего леса. Ударили утренники, и уже под колесами стонала хрупкая ледяная кромка, когда они вышли на среднюю Оку.

Под Коломной стояли люди Истомы Пашкова.

Ветер звенел в ушах. Сухое колючее устели-поле зыбилось, кое-где вмерзши в землю.

Пашков, нескладный, большой, с прямыми волосами соломенного цвета, пришел к Болотникову.

— С Москвы посланы ратные, — сказал он, — да к ним в помочь охотники: псари конные, чарошники, трубники. Не побили б нас воеводы, не ведаю, как тя звать…

— Было у меня прозвище, — с усмешкой сказал Болотников, после того — полуимя, а нынче зовусь Иван Исаич. Воры меня так пожаловали. Горазд, вишь, я воровской завод заводить!.. А воевод побьем!

— Того не знаю, — глухо протянул Пашков и ушел к казакам…

Они взяли Коломну. Повернули на Серпухов. К ним отовсюду стекались люди. Первый снег забелял путь, прикрывал обочины, слеживался в логах.

Большой полк Мстиславского был разбит наголову под селом Троицким. Лишь под Серпуховом Скопин-Шуйский потеснил «воров». Но силы его не хватило. Он повернул вспять и побежал.

Болотников выслал людей вперед. «Ступайте, — сказал он, — к Москве для смуты!..» Телеги поставили на полозья, и обозы покатились быстрей. Казаки пели. Слова уносило ветром, песня замирала в унылом сыром раздолье:

Выпадала порошица да на талую землю, По той по порошице ишел тут обозец…

Болотников шел к Москве.

4

Царь был у обедни. Над патриархом, несмотря на зимнюю пору, держали подсолнечник — разъемный круг из китового уса, обтянутый тафтой. Патриарх не мог смотреть на солнце. А оно затопляло собор, жаркую ковровую стлань, дробилось на водосвятной чаше, воздухах и ризах.

Служба кончилась. Царь вышел из собора, остановился на паперти и созвал бояр.

— Велите-ка ставить столы да скликать по приказам дьяков.

Поутру болотниковские листы прилипли ко многим воротам. Шуйский решил отыскать «воровскую» руку и устроил смотр.

Дьяки, робея, один за другим подходили к столам, писали, что говорили им, и становились в ряд на ступенях. Шуйский суетился; вытянув шею, бегал от стола к столу и вдруг закричал:

— Твой грех!.. — И ухватил за грудь молодого дьячка. — Посечь ему пальцы обеих рук, чтобы впредь к письму были неспособны!..

Он быстро пошел прочь от собора, удаляясь к теремам. Боярин Колычев догнал его:

— Без вины, государь, дьяка казнишь. Не его рука.

— Знаю, што не его, — не оборачиваясь, сказал царь, — а ты помолчи да ступай за мною!

В брусяных хоромах более не пахло свежей сосной. Воздух был зажитой вовсе. Должно быть, оттого, что жарко натопили печи.

Шуйский подошел к боярину и сказал, склонив голову вбок:

— Под Коромами неладно вышло, да и под Серпуховом тож. Бьют воры моих людей. Эдак скоро они у меня у крыльца станут!

Колычев заговорил. Курчавая, росшая от самых глаз борода разбилась от неровного дыхания в белые хлопья.

— Не злобись на воевод, государь. Не их то вина. Сам же ты молвил про Северскую землю, што воры там — словно сот пчелиный…

Шуйский замотал головой. Боярин, помолчав, заговорил опять:

— В Пермь Великую посылал я по ратный сбор, и тех объездчиков встретили непотребными словами, а людей не дали ни единого стрельца… Град Коломну взяли и разорили… А всей-то крови заводчики — Ивашка Болотников да князь Григорий Шаховской. И Болотников тот идет с людьми к Москве, на воровство да смуту горазд, а лет ему, сказывают, двадцать пятый год, не боле.

— Привадить бы его ласкою, — щурясь, сказал царь, — чин посулить или иное што… Да не худо бы Скопина-Шуйского с большими людьми послать. Он-то будет порезвей многих…

— И на Дону, государь, замутилось, — сказал Колычев, — муромский человек худого роду прозвался царевичем Петром, а нынче засел с казаками и в Путивле.

— Иван Крюк Федорыч! — Шуйский слепенько заморгал и взял боярина черной рукой за плечо. — Напиши в другой раз торговым людям в Вологду и в Ярославль — присылали б они скорее помочь, не то воры-де их, торговых, всех побьют…

Он умолк и стоял, опустив руки в сизом разливе жил, хилый, полуслепой. Ком снега сорвался с кровли, ударил в оконную слюду. Царь вздрогнул и разинул рот, вытянув худую шею.

Село Коломенское — на берегу реки, среди поемных лугов — входило в вотчинные земли московских князей, от начала своего было «за государем». На кровле теремов топорщились золоченые гребни, яблоки, орел, лев, единорог. На подворье перед хоромами высились ворота из цельного дуба. С теремных башен были видны поле, вся Москва, сенокосы и монастыри. Кругом шли сады. Из них брали сливу, груши, кедровый и грецкий орех — к государеву столу, для патоки и квасов.

Вторую неделю «воры» занимали терем и двор, стояли обозом в садах, вольно раскидывали стан по всей округе. Казаки копали норы и ходы. Болотников крепил тыном и насыпал землею острог. Там, расстелив на снегу полсть, спал комаринец, привязав к ноге коня. Здесь, у дымивших костров, гомонили стрельцы, вынимая из кожаных кошельков красные резные ложки.

В теремных осьмигранных сенях, где на сводах был выписан зодиак, стояли Ляпуновы, Пашков и тихий, прикидывавшийся дурачком Сумбулов. Прокопий заговорил:

— Города Зубцов и Ржев повинились. Хлебнули воровского житья, а боле охоты нет… Ишь затеяли: боярский корень повывести, земля чтоб холопья была… А грамоты ихние видели? Дворян и торговых людей велят казнить, а добро их себе брать!

Пашков тряхнул волосами и молвил:

— А из Ярославля, бают, стрельцы посланы, да из Смоленска к царю идет помочь.

— Глядите сами, — тихо сказал Ляпунов, — не оплошать бы да не сронить голов!.. — И ушел в хоромы, поглаживая свое словно прикрытое рыжим мехом горло…

Из Москвы прибегали люди, говорили: «Хлеб в цене растет, а купить не на што. Чего ждете? Приступали б скорее — все будет ваше». Но Болотников не «приступал», и воеводы не шли на «воров» в Коломенское. Проходил ноябрь. Снег лежал плотным, отвердевшим настом, а на реке крепчал лед, давно уже годный для переправ.

И вот заблестели морозным блеском селитренные котлы, заскрипели сани и пушки, залоснились крепкие черные кругляки осадных ядер.

Боярин прискакал из города. Болотников вышел ему навстречу.

— Эй, вор, — привстав на стременах, крикнул боярин. — Отъехали б твои люди от Москвы с миром, и великий государь их пожалует, а тебя особо — на свою государеву службу приберет!

— Приехал не зван — поезжай не дран! — сказал Болотников. — Служи ты своему государю, а я буду служить своему и скоро вас навещу!

Боярин уехал, бранясь и грозя рукой в боевой парчовой рукавице.

Всю ночь горели костры. Разъятая огнем, кипела зимняя ночная чернота над Коломенским. «Воры» шли — чуть свет — наступать на Москву…

В Архангельском соборе отслужили молебен. Царь и бояре в зерцалах, боевых железных шапках с висящими до плеч сетками и булатных наручах двинулись к воротам. Тучные, родовитые, в летучем блеске доспехов, шли они за «домы свои и достатки» против «безымянников-воров».

День был серый, холодный и сухой — перед снегом. На Пожаре зеленели кафтаны стрельцов и синё топорщились шапки копейщиков с щитками, закрывавшими затылок. Зазвонили в церквах. Ударили трубы. Дворяне, браня дворовых конных, повели ряды.

После всех медленно проехал царь. Он пригибался к луке и взмахивал рукою, будто подгонял бояр и напутствовал их «стоять твердо». Но когда конь от понуканья пошел быстрее, он осадил его и повернул назад…

На Посольском дворе собрались иноземцы. Тут были купцы из Любека и Риги, голландец Исаак Масса и швед Петрей Ерлезунда, которого прислал ко двору шведский король.

Ерлезунда вел дневник и составлял записки о московской жизни. Недовольный московскими порядками, он говорил:

— Московиты смело нападают, но у них постоянно так: все держится в тайне, нет ничего заготовленного, и только в крайней нужде они начинают спешить, как сейчас…

Шум идущих ополчений прервал его.

— Глядите, — сказал, — вон идут дворяне, кричат, гамят, словно полоумные, каждый заезжает вперед, чтобы быть видней!..

Исаак Масса, хмурясь, покачал головою:

— А волокита их? Из-за нее мы не можем торговать: начнем судиться, и наступает, как они говорят, «в торгах беспромыслица». А уехать нам не дают, боятся, что мы разнесем скверные вести и в наших землях узнают про воров…

В стороне Рогожской слободы громыхнули пушки. Иноземцы притихли, долгое время стояли молча. Потом швед Ерлезунда вздохнул и, коверкая речь, сказал по-русски:

— Каков земля, такова и урожай!..

На рассвете Болотников перешел Москву-реку.

Пашкова он поставил в селе Красном — перенимать ратных, шедших из Ярославля, Ляпуновы сторожили Смоленскую дорогу. «Воры» ударили на Рогожскую слободу.

Первые сшиблись с ними дворяне. Они закричали:

— Полно воровать, государь вас пожалует, а воеводам вашим ничего не будет!

— Нам такие цари не надобны! — раздалось в ответ. — Сами ступайте к нему под крыло — к орлу беспёру!..

Болотников сбил с поля дворян и пошел вперед. Его серый кафтан и волчий треух мелькали в кипящей боевой стремнине. Лицо у него было быстрое, живое и играло, как в праздник, а отросшая борода неслась по ветру тонким серым дымком.

На тяжелых, сытых конях наскакали воеводы: князья Барятинские, Хованский, Мезецкий, Бутурлин. Вот один упал, взвилась на ремешке чокма — железная, привязанная у запястья чашка. Вот опустилась на «воровскую» голову брусь — каменная граненая булава.

«Воры» забегали в слободские дома, били из пищалей, пробивались дальше. Вдруг казак подбежал к Болотникову.

— Один шьет, другой порет! — с белым от гнева лицом завопил он. — Пашков к царю отъехал!.. И Рязань отъехала! Ляпуновы ушли со всею ратью!

— Люди — жать, а мы — с поля бежать?! — крикнул Болотников и вломился в самую гущу.

Но уже бежала вольница, смятая, расстроенная, и секли, гнали ее по пятам бояре.

— Оборотись, идучи рядами! — закричал Болотников, повернул людей и, отбившись, укрылся в остроге…

Тогда Скопин-Шуйский, стоявший в Даниловском монастыре, пошел к Коломенскому. Болотников вышел к нему при урочище Котлы. Ветер срывался с дикого пустого неба.

— Сабли до рук прикипают! — говорили «воры», дуя на сведенные стужей пальцы.

— Эй! — сказал вдруг Болотников, заметив впереди людей в поповском платье. — То што за люди? Или биться с нами хотят?

— Ну да ж, биться. Попы с чернецами Данилова монастыря противу нас стали!..

Тут Скопин-Шуйский ударил в лоб, и набежали подоспевшие к Москве смоляне.

— Дело наше преет! — закричали болотниковцы и пустились бегом в Коломенский острог…

Три дня били воеводы из пушек, но разметать земляные валы не смогли. К вечеру загорелось. Ворота с резными кокошниками распахнулись. Болотников выскочил из острога и побежал по серпуховской дороге. Скопин-Шуйский погнался за ним, но разбить наголову не сумел. Болотников ненадолго задержался в Серпухове и ушел в Калугу…

Солнце другого дня осветило москворецкий, разбитый ядрами лед и толпы «воров», которых «сажали в воду»: их ударяли дубиной по голове и спускали в жгучую черную ледынь.

— Мы-то с вешней водой опять придем! — кричали они.

А в патриарших палатах дьяки строчили «известительные листы» — писали пространные жалобные по областям вести:

«…Собрались украйных городов казаки и стрельцы, и боярские холопи, и мужики, а прибрали к себе в головы таких же воров, Истомку Пашкова да… Ивашку Болотникова, многие города смутя, церкви божие разорили… и с образов оклады и престолы… обдирали… и кололи ногами и топтали… и дворян и детей боярских и гостей и торговых всяких… людей побивали… и, пришед под Москву, стояли в Коломенском, умысля воровством, чтоб на Москве всяких людей прельстити и смуту учинити, как и в иных городех, и Москва выграбить…»

 

Тульское сиденье

1

Деревянные стены астраханского кремля лоснились от пролетевшей над городом моряны. Ледяной нарост покрывал лубяные лабазы, зимующие на Волге живорыбные садки и надолбы — поставленные стеной у нижних бойниц дубовые бревна.

У Мочаговских ворот городские стрельцы и пришлые казаки затеяли спор.

Казаки в татарских штофных бешметах, шароварах и молодецки искривленных шапках грозились:

— Вы против вашего воеводы не стойте! Што он Шуйскому изменил, то к добру. А станете биться, и мы бить станем. То наша и сказка!

— Да он же, воевода, — пес! — кричали стрельцы. — Жалованье наше проедает! Не мыслим его правым!

— За Димитрия стоит, то и правда! И вы б за него стояли да за царевича Петра. Он-то нынче в Путивле, а скоро пойдет с людьми к атаману Болотникову в прибавку.

— А дьяк Афанасий молвил, што тот Болотников — вор!

— Голову сронит Афанасий!

— С раската кинем!..

Стрельцы умолкали, задумчиво отходили прочь, пытливо и с опаской косились на казаков.

На персидском, бухарском и русском гостиных дворах стоял шум: купцы суетились, прятали товар и торопливо закрывали лавки.

Смуглый, с гривой кольчатых черных волос человек остановился, прислушиваясь к крику. Это был резчик Франческо Ачентини.

Тогда, в жаркую июльскую ночь, он неожиданно для себя изменил путь, круто свернул от Чернигова на север… Тонкий резной месяц висел над полями, над светлой хрупкой тишиной, над черствой от зноя, бездорожной, в рытвинах землею. Итальянец торопил ямщика, и тот гнал лошадей в село, где утром видели они прикованную Грустинку. Зачем — Франческо не знал. Но, прикатив в село и никого не найдя, он велел гнать лошадей вперед.

Спустя два дня он решил повернуть на Киев. Но никто не захотел везти его. Дороги стали опасны. Был только один путь — на Курск.

Он ездил из города в город. В Ливнах его едва не убили. Калужский воевода долго расспрашивал, кто он и откуда едет, не поверил и грозил посадить в тюрьму.

Он пробрался в Астрахань, поселился у земляка Антонио Ферано и жил там, промышляя кропотливым своим делом. Франческо тосковал по родине, но всюду была «смута», и он потерял всякую надежду на отъезд…

Старый хромой купец вышел из лавки и остановился.

— Дивны дела! — сказал он, почти со страхом разглядывая итальянца. — А должно, ты знакомый мне человек. Не тебя ли я в Азове за ясырь сторговал?

— Меня… А сына своего нашел? — с улыбкой спросил Франческо.

— Не дай бог, — проговорил купец, — сколько горя было. Совсем проелся тогда в дороге. А все же догнал того Махмет-Сеита, штоб под ним земля горела. Черт!..

— А зачем опять приехал?

— С товаром я. Дом мой теперь в Нижнем. В Москве торговым людям житья не стало. То царя убьют, то, гляди, самого под дым спустят. Лавку мою сожгли; сам чуть жив ушел. А нынче воры под самый город подскакивали. Болотников, человек удалой, беды накурил. А затеял такое, штоб волю взять одним холопам…

— Болотников?.. — Франческо нахмурился, припоминая.

Стрельцы прошли мимо, разом грянул горластый хор:

А браним-то мы, клянем Воеводу со женой, Что с женою и со детьми И со внучатами!..

— Чуешь? — тихо сказал купец. — Таково запели — беда будет…

Заедает вор-собака Наше жалованье, Кормовое, годовое Наше денежное!..

Крик раздался в конце двора.

К оравшим стрельцам подбегали другие.

— Казаки секут!

— За воеводу стали!

— Дьяка Афанасия с раската метнули!..

— Ну, прощай! — заторопился купец. — Дал господь безвременье! И тут немирно!..

Франческо вжал голову в плечи и побежал по Гостиному, перемогая страх.

2

«…И взять с собою губных старост и целовальников и россыльщиков, да ехати по уездам, да тех дворян и детей дворянских и холопов их — всех нетчиков — по списку собрати и выслати… на государеву службу в полки… И велети им ехати под Калугу к нашему стану. А будет которые… учнут бегать и хорониться, и тем от нас быти в великой опале и тех сажать в тюрьму».

В Москве подле изб стрелецких приказов сидели писцы. Они выкликали по спискам ратных людей, отмечали нетчиков и позванивали зеленоватой медью: каждому в начале похода давали меченый грош; те гроши потом сдавали в приказ — сочли б воеводы, сколько пришло, скольким недостача. На Балчуге, в старом кабаке, гулял подвыпивший стрелецкий кашевар.

— Во! — кричал он. — Посылает меня голова в Калугу кашу варить! А какова та каша будет, знаете? С зе-е-ельем!

— Гляди, посекут тя воры! — хмуро говорили стрельцы.

— Не посекут. Чин добуду немалый, коли Болотникова изведу.

— А в Калуге што станешь есть?

— Эко дело! Кашевар живет сытнее князя!..

В Кремле собирались воеводы, головы, стрельцы. Шел ратный сбор. В хоромах боярин Колычев устало слушал, что ему говорил Шуйский.

— Сидит вор в Калуге, а с ним людей боле десяти тысяч. Мстиславскому его не унять. Пиши, боярин, к мурзам в степь, штоб шли к Калуге, к нашему стану.

— Да мурзы, государь, не все за тебя стоят. Иные мордвины воруют под Нижним и многие пакости городу делают.

— Пиши, боярин! — сказал царь. — Твори што велят! Ну, ступай! Я чаю, нет боле у нас иного дела?

— Да вот еще. Ходил давеча стрелецкий голова Хилков с кашеваром в Аптечный приказ. А как выбирали они зелье, был там немец, твой, государев, новый дохтур. И он, сведав про ту затею, молвил, чтоб посылали и его в Калугу, а он-де вора лучше изведет. И я велел его звать к тебе в терема. Вели его в палату кликнуть.

— Зови дохтура!

Шуйский заходил по палате, растирая о грудь засвербевшую ладонь.

Боярин вышел и тотчас вернулся. За ним, бережно неся в руках колпак, шел седой, длинноносый, похожий на птицу немец.

— Верно ли, — спросил царь, — што можешь ты извести вора и пойдешь на такое дело?

— Верно, государь.

— А не соврешь?

Немец выпрямился и взмахнул маленькой красной рукой.

— Кашевар простой человек есть. Он государю никакой услуги делать не может. Я знаю хорошо самый лучший яд. Я отравлю Ивана Болотникова… А государь должен давать мне сто рублей и поместье.

— Клятву дашь, — сказал Шуйский. — Велите послать за люторским попом!

Немца увели… Думный дьяк с грамотой вошел в палату:

— Государь! При Борисе робят наших посылали в Любку, и нынче немцы из Любки о тех робятах бьют челом.

— То мне памятно, — проговорил Шуйский. — Еще сказывал я, што побегут робята, не станут они ихнюю грамоту учить.

— Читать ли, государь?

Царь склонил голову набок и приставил ладонь к уху.

— «Извещаем ваше царское величество, што мы тех робят учили, поили и кормили и делали им по нашей возможности все добро; а они непослушливы и учения не слушали, и нынче двое робят от нас побежали неведомо за што… Бьем челом, чтоб ваше царское величество написали об остальных трех робятах: еще ли нам их у себя держать или их к себе велите прислать».

— Побежали! — радостно крикнул царь и часто, с кашлем и слезами засмеялся. — Эх, Борис! Не по-твоему вышло!.. А робят тех воротить!

В палате было светло. Февральская капель стучала под оконцем. Царь ходил из угла в угол, утирал рукой слезы и покрикивал:

— Побежали! Побежали!..

Боярин Колычев ввел немца и стрелецкого голову Хилкова. За ними медленно шел лютеранский пастор Бэр.

— Ну, — сказал царь, — клянись, дохтур, да поезжай! Погляжу я, кто из вас — ты ли, кашевар ли — проворней будет.

Бояре стояли с хмурыми лицами. Бэр записывал клятву. Немец говорил:

«…Богом клянусь извести ядом недруга царя Василия Ивановича и всей Руси Ивана Болотникова; если же не сделаю того, а обману моего милостивейшего государя Шуйского из-за денег, то пусть земля поглотит меня живого… все земные растения… послужат мне не пищею, а ядом; пусть я буду принадлежать дьяволу… мучиться и казниться весь век…».

3

Болотников стоял в Калуге, над Березуйским оврагом, в доме, откуда шел подземный ход на Оку.

За рекою был стан Мстиславского. Рыжая муть костров и глухое кипенье табора застилали поле. По утрам в Калугу на стрелах прилетали грамотки. «Царевич ваш — вор, — писали воеводы, — бездельник Михайло Молчанов, сеченный при Борисе кнутом. И вы б за него не стояли».

Болотников обнес город тыном и рвами.

— У нас один глаз в феврале, другой — в марте, — говорили «воры», — поглядим, каково воеводы будут наступать!

На поле под городом бояре сделали мосты на колесах, а за ними поставили туры — деревянные башни для заслону ратников. Сотники и десятники сгоняли с окрестных деревень крестьян, велели им рубить лес и складывать на мостах бревна и хворост. А «воры» днем и ночью копали землю над Березуйским оврагом — ветвили и ширили подземный ход…

На Оке пошел лед. В Калуге было много стругов и лодок с солью. «Воры» попытались уплыть, но воеводы поставили на плотах пушкарей — уйти не дали. А запасов в городе оставалось немного, и посадские люди начали роптать…

Ясным мартовским полднем в город сквозь стан пробрался холоп.

— Воевода где? — блестя черным от пороха и земли лицом, закричал он.

Его отвели к Болотникову. Иван стоял на обрывистом берегу. Вниз по всему полю торопливо, боясь упустить ветер, зажигали хворост.

Холоп подбежал:

— Воевода!.. К тебе из Путивля от Шаховского помочь шла. И догнали нас на Вырке-реке бояре. Мы крепко стояли. День и ночь, воевода!.. До света! И тут мочи нашей не стало. А был с ними комаринский человек, Сенька Пороша, што из-под Севска, из села ушел. И он-то молвит: «Запалим-де порох! Коли от своего огня не погибнем, государевой воды нам не миновать!..» А сам-то — на бочку, да и затропотит: «Эх ты, вор, комаринский мужик!..» И тут шибанула меня, землею накрыло, — не чуял боле себя… — Он помолчал и тихо промолвил: — Их, товарищей моих, на куски порвало!..

Крик раздался внизу, у реки. Ратные зажгли хворост и двинули туры — заслон. Но ветер внезапно стих, и огонь загас. В низкую дымовую завесу бойко ударили городские пушки.

Вечером седой длинноносый немец пришел из стана к Серпеечной башне и молча стал у ворот…

Его отвели в Приказную избу к Ивану.

— Здравствуй, Болотников, — радостно сказал немец, будто крылом взмахивая маленькой красной рукой.

Иван смотрел на него, хмуря лоб, не видя лица в избяных потемках.

— Царь Василий посылал кашевара тебя отравлять. Царь Василий и меня посылал с тем же делом. Но Фридрих Фидлер есть честный человек. Он не забыл твоей благородной услуги — как ты ему в Праге спасал жизнь.

— Правду молвит! — закричали «воры». — Сёдни кашевар приходил от воевод.

— Ну-ка, сыщем его, ребята!

— Поглядим на царское зелье!..

И они с бранью и криком выбежали из избы.

— Спасибо тебе, друг! — сказал Иван. — Не думал я тебя тут встретить.

— Я давно уезжал из Праги… В Москве все узнавал про тебя, про твои дела… Ну как, Иван, долго еще будешь воевать с царем Василием?

— Я — пахарь, пашущий землю, — тихо сказал Болотников, — пашу и буду пахать ее, доколе не родит она плод…

Утром «воры» повесили кашевара перед городскими воротами (у него нашли яд). В стане узнали и об измене Фидлера.

— Эй, немец! — кричали оттуда. — Такова честность ваша?

А калужане сходились к воротам, смотрели на кашевара и говорили:

— Лихо ремесло на столб занесло!..

С теплыми днями не стало в городе хлеба.

— Ай месяц май, тепел, да голоден! — говорили «воры». — В Тулу уйти бы, там-то и запаса вдоволь и помочь не малая — Шаховской да царевич Петр.

Вскоре узнали: князь Телятевский разбил воевод на реке Пчельне, идет к Калуге.

Болотников позвал Заруцкого, молодого «воровского» атамана, и спустился с ним в подземный ход.

Потом «воры» стали сносить туда пузатые черные бочки и всякий боевой «запас». А торговые люди зашептали: «Уйти мыслят!» И вот подул ветер на город. На поле зажгли хворост, двинули туры и покатили груды горящих дров к городской стене.

Калужане закричали.

Сплошной дровяной вал трещал, протянув над рекой мутные космы дыма.

Огонь с ревом сокрушал валежник, объедал бревна; на стены летели головни и уголья…

Болотников вышел из подземного хода. С обрыва было видно — за низкой дымовой завесой наступали воеводы. Он подождал, пока огонь стал совсем близок, и кинулся к устью глухого, уходившего под землю лаза.

— Запаляйте! — сказал он.

«…И тако подняся земля и с дровы и с туры и со щиты и со всякими хитростьми приступными…»

«Воры» выскочили из Калуги и погнали воевод.

4

Двадцать первого мая Шуйский вышел «на свое государево и великое земское дело». Взяв и разорив Алексин, он пришел под Тулу, где затворились Болотников, Шаховской и «Петр».

Стотысячная рать стала по обеим сторонам Крапивенской дороги. В большом полку — Скопин-Шуйский, в сторожевом — Морозов. Близ реки Упы — «наряд»: пушки с потешными прозвищами — «Соловей», «Сокол», «Обезьяна». При Каширской дороге, за ольшаником и гущей ломкой крушины, — казанские мурзы, черемисы и чуваши.

В низине лежала Тула, приземистая, за стеной, со своими четырьми воротными башнями. Пушистый болотный седач и темно-зеленый сабельник покрывали поле. Выблескивая из травы, проходила под стеною и дальше текла городом Упа…

Люди всходили на стены, втаскивали наверх пушки, мазали деревянным маслом горелые стволы пищалей. За рекою был стан. Иногда ратные подбегали близко, кричали: «Эй, Тула, зипуны вздула!» — «Ждала сова галку, да выждала палку! — отвечали „воры“. — Так и с вами будет: всем вам царь по шишу даст!..»

Близ Кузнечной слободы в грязной воеводской избе лежал Болотников, со вздутым горевшим плечом, медленно приходя в себя после того дня, как встретившие под Тулой воеводы загнали его в город…

…Тогда у Калуги «воры» взяли большой запас. В семи верстах от Оки Болотников встретил Телятевского.

Старый, с белыми насупленными бровями князь сказал:

— Таково-то! Был у меня в холопах, а нынче стал надо мной воеводой!

— Какая обида была, — ответил Иван, — о том не помню. А молви-ка, где нынче сын твой Пётра? Да сказывай, пошто против царя стоишь?

— Петра — в Туле, — сказал Телятевский, кладя руку на грудь. (Блеснули голубым связанные из колец доспехи.) А против царя мы встали за его кривду и ложь. Издавна у нас вражда с Шуйским…

…В Туле Иван увидел Грустинку. Он не обрадовался ей и сам себе удивился, что так зачерствел за эти годы. Она стояла на забитом телегами дворе, все такая же, со слепым взглядом, с иссиня-черной, перекинутой через плечо на грудь косою. Молодой Телятевский вышел из избы, опасливо метнул по двору глазами. И тут Болотников закипел и медленно, тяжело двинулся к Петру.

— Полно! — глухо сказал он. — Не срок ли тебе дать ей волю?

— Ступай, ступай! — низким, густым голосом сказала Грустинка, не узнавая Ивана.

Петр усмехнулся и двинул насупленными, как у отца, бровями.

— А на што ей воля? Ныне меж нас любовь да совет.

— Любовь да совет?! — закричал Иван и схватил Петра нывшей от раны левой рукою. — А от кого она вне ума стала? Да мыслишь, не знаю, кто ее, сироту, на цепи держал?!

Грустинка кинулась к ним, оттолкнула Болотникова и заслонила Телятевского.

— Ступай, ступай! — низким, густым голосом сказала она. — Не тронь Ивашки мово, не обижай, княжич!

— Княжич?! — прохрипел Болотников и воззрился на них, кинув руку на саблю.

— Таково она всех кличет, — с усмешкой сказал Телятевский, — не тебя единого.

— Ну, худые ваши любовь да совет! — крикнул Иван и добавил сквозь зубы: — Посек бы тебя, князь, кабы не она!..

Болотников привстал и потянулся к ковшу на столе — пить. В избу вошли Юшка Беззубцев и крепкая, с веселым румяным лицом баба.

— Не легчает? — спросил Юшка. — Я вот лекарку те привел. Догляди-ка воеводу, женка!

— Пулька тут либо стрелой ударило? — спросила баба, дотрагиваясь до замотанного холстом плеча.

— Саблей, — сказал Болотников. — Саднит да жжет, будто пить просит.

Женка осмотрела руку.

— Ништо, — проговорила она. — Даве зрела недужного, так у него рана в боку грызет, а кругом красно и синь, и та рана зовется волк. Вот то худо.

Она вынула из посконной торбы охапку сухих трав, взяла узкий зубчатый лист и, намочив в воде, приложила к ране. Длинный пахучий стебель упал Ивану на грудь.

— Што за травинка? — спросил он.

— Нешто не знаешь? Да царь-зелье. А пригодна ко многим вещам: если што с ума нейдет, или глух, или хочешь на худой лошади ехать — поезжай, не устанет.

— Как звать тя, женка?

— Манькою. С Москвы я при царе Борисе ушла… Ворожил дворянский сын Михайло Молчанов, и как стал он про ту свою ворожбу рассказывать, што-де видел косматых, как сеют муку и землю (а в те поры на Москве голод был), — и его за те речи секли кнутом, а я едва от стрельцов укрылась. А нынче слышала, будто Молчанов в Литве живет да прозвался царем…

В избу вошел Шаховской; за ним — «царевич Петр», молодой, с рябым плоским лицом и злыми глазами.

— Здорово, воевода побитой! — хрипя от опоя, сказал он. — А ну, погляжу, каков ты есть!

— Каков был, таков и есть, — всматриваясь в него, медленно проговорил Иван. — А ты вот звался Илейкой, а нынче Петром стал. Или не так?

— Признал, черт!.. На Волге в стругу вместе были!.. Теперь гуляю… Девять воевод казнил… А иду я за холопов и меньших людей против больших и лучших…

— Ты-то? — Болотников окинул взглядом его дорогой, залитый вином кафтан и сказал: — Ну, гуляй, гуляй!..

В избу набивались «воры», — туляки, алексинцы, калужане, иноземцы — из тех, что перешли к Болотникову от воевод.

Шаховской заговорил, сутулясь и тряся темной бородой с белым островатым клином:

— Людей в Туле с двадцать тысяч будет, а запасу хватит на месяц, не боле. Из Литвы помочь все не идет. Надобно посылать к государю гонца, Иван Исаич.

— Вестимо, гонца! — закричали «воры». — А сказывать ему так: «Пущай приходит каков ни есть Димитрий!.. От рубежа до Москвы — все наше!.. Приходил бы и брал, только б избавил нас от Шуйского!..»

— А в Москве будет добра много! — крикнул «Петр» и повалился на лавку.

— Ну так, — сказал Болотников, — посылай, князь, гонца!..

5

— Эй, воры! Винитесь царю-у-у!

— Царь птицам орел, да боится сокола, а ваш царь — тетерев, где ему против нашего сокола лёт держать?!

Болотников стоит на стене.

Летят озорные бранные присловья.

Мелькают за рекой шапки иноземных войск.

Иногда просвистят оттуда хвостатые стрелы и вопьются в землю, дрожа, как живые.

— Поберегись, Иван Исаич! — окликнут Болотникова. — За кожею панциря нет!..

— Эй, воры! Винитесь! Государь вас пожалует!

— Царь Борис мудренее его был, а и того скоро не стало!..

Пушки бьют по стене: ядро подле ядра. Скачут по полю чуваши: в зубах — стрела, узда навита на пальцы. Кони у них с подрезанными ноздрями, с крепкими копытами.

— Глядите, — говорит Иван, — караулы б у вас днем и ночью были частые. — И, задумчивый, хмурый, сходит со стены.

Ночами светлят небо костровые зори царского стана. Прибегают из-за реки люди: «У нас-де в полках гульба; ратные женок держат и воевод побить грозятся…» А в городе голод. Торговые люди ходят по домам, смущают посадских: «Сдавал бы воевода Тулу. Пропадут ваши головы за боярами голыми. А хлеба не станет — приходите к нам мы дадим…»

Еще одного гонца послали к «Димитрию» в Польшу — Заруцкого. Он достиг Стародуба, но дальше не поехал и остался там. Какой-то человек появился в городе. Товарищи его стали распускать о нем всякую небыль. Стародубцы взяли их и отхлестали розгами. Тогда один из них закричал: «Ах вы, дурачье! Кого бьете? Поглядите-ка на своего царя, как вы отделали его!..» Прибежал Заруцкий и поклялся, что узнаёт Димитрия. Стало одним «государем» больше. Это про него говорили потом: «Все воры, которые назывались именем царским, были известны многим людям, а сего вора отнюдь никто не знал, неведомо откуда взялся». Это был будущий Тушинский «вор».

А в Тулу пробирались люди, говорили: «По всей земле стала смута. Соберутся крестьяне и выберут себе царя: то — мужика-лапотника, то — сына боярского, а есть царевичи: Мартынка, Ерошка, царевич Непогода, царевич Долгие Руки и царевич Шиш…»

Из Самбора от Молчанова получилась грамота. Ее стали читать на площади. «Воры» затаили дух.

«Будь ты, Шаховской, Димитрием, — писал Молчанов. — Я-то думаю сделаться добрым помещиком и жить в Польше. Пущай выдает себя за Димитрия тот, кому будет охота, а я более не царевич и быть таким не хочу».

— Шаховской, пес! Обманул! Каков то Димитрий?! — закричали «воры». — Одна слава, што печать на Москве скрал!

Они схватили старого князя. Он вырвался и сулил им денег.

— Борода козлу не замена! — сказали они и бросили его в тюрьму…

Листобойные ветры намели рыжие скользкие вороха. Сразу наступила осень. Из ближней деревни в Тулу прибежал холоп.

— Чуваши гнали!.. — кричал он. — Беда, браты!.. Был я сёдни в лесу — крушину ломал. Притомившись, лег, дремлю, слышу — голоса гудут. Гляжу — двое старцев спорят, ну вот биться станут, а молвят такое: «Я-де Тулу потоплю». — «Ан не потопишь!» — «Нет, потоплю!» Страх меня взял, тут я и бежать!..

— Привиделось тебе, — сказали «воры».

— Старцы!..

— Надумал, дурень!..

А в полдень в стан к Шуйскому и впрямь пришел ветхий старик.

— Дай мне, государь, людей, — шамкая, сказал он. — Плотину сделаю, потоплю Тулу.

— Ты кто же будешь? — щурясь, спросил царь.

Муромский человек Федор Кровков… Древодел я. Дай мне, государь, людей посошно. Тулу потоплю…

Согнали крестьян, велели им носить в мешках к реке землю и делали запруду. Упа разлилась и вышла в городе из берегов…

Утром у мельницы, где река гудела и рассыпалась водяной пылью, собрались люди.

— Вода путь найдет! — говорили купцы. — Ишь лабазы с хлебом все залила!

Шел дождь. С неба свисала серая нитевая морось. По улицам сновали плоты и челноки. Болотников стоял у плотины. Рядом с ним — Фидлер и Юшка Беззубцев. Юшка говорил:

— …А мыслю я, вспомянут ли внуки наши, как мы в Туле в осаде, голодом, сидели?..

— Вспомянут! — тихо ответил Болотников. — Вспомянут, Юшка!..

Тут все увидели: у мельничного колеса встал на колоду никому не ведомый пришлый старик.

— Люди тульские! — сказал он. — Я Упу заговорю. Погодите малость, покуда в воду влезу!

Он разделся и, худой, костлявый, нырнул. Потом вышел из реки весь синий и, стуча зубами, промолвил:

— Было мне много дела! За Шуйского двенадцать тысяч бесов. Шесть тысяч я отогнал, а шесть — за него стоят!..

«Воры» побили его. Народ, подстрекаемый «лучшими» людьми, сбегался к плотине, кричал:

— Иван Исаич! Винись царю!

— Воевод не одолеть!

— С голоду помираем!

— Вижу, што так! — глухо сказал Болотников. — Ну, ступайте к воеводам: коли обещается царь вас отпустить, не чиня никакого зла, — сдадим Тулу…

Развёдрилось. Солнце низко стояло над мокрым полем. От Шуйского пришел ответ:

«Целую на том крест, что мне-де ворам всем дать выход, кто куда захочет, а воеводам их, вору Ивашке и иным, ничего не будет…»

И тульские «лучшие» люди выдали его…

Сырое дикое поле уходило вдаль. Солнце висело в пару. Казалось, над самым солнцем пластался неподвижный коршун.

Болотникова отвезли за реку, в царский стан.

Стрельцы расступились перед ним. Никто не сказал ни слова. И тут подбежали сотники, головы, воеводы:

— Спасибо тебе, вор!

— Спасибо, изменник!

— За што? — водя мутными глазами, спросил Болотников.

— За брата моего!

— За зятя!

— За сына!

— Не меня вините. Убиты они за свои грехи.

Удары и брань посыпались на Ивана. Его отволокли к царской веже. Иноземцы стояли у шатра. Среди них были швед Ерлезунда и лекарь Давид Васмер. Шуйский, глядя на Болотникова и зябко потирая руки, сказал:

— Так вот каков ты, вор, што хотел лишить меня царства!

— Не я того хотел — весь народ!

— Воры все! — крикнул Шуйский. — То ведаю. Я их с кореньями велю повывертеть!..

Стало тоскливо. Рванулся, жадно в последний раз обвел глазами Тулу.

Коршун в небе сложил крылья, упал…

 

Каргун-пуоли — Камень-сторона

1

Илейку-Петра повесили над Даниловым монастырем, за Серпуховскими воротами. Не всех «воров» отпустил Шуйский. Много их было приведено с Поля и «посажено в воду» под кремлевской стеною. Народ говорил, смотря на заградившие течение трупы: «И при царе Иване было такое, што Москва-река мертвых не пронесла».

На Земском приказе у Никольских ворот — на плоской его кровле — лежали тяжелые, похожие на свиней пушки. Поминутно распахивались ворота, десятники и приставы выводили «на правеж» кабацких пьяниц, втаскивали взятых за «смутные речи».

— Где пил вино? — накидывался пристав на хмельного прохожего.

— В кабаке государевом.

— А не в ином ли месте? Гляди, кроме царева кабака, нигде пить не мысли, государевой казне убытку не чини!

Люди шли от реки. Их круто сек дождь. Они говорили с опаской, вглядывались в лица встречных:

— Людей сколь погинуло!

— Да всех не перетопить!

— Не нынче-завтра в иных местах заворуют.

— А Болотникова в Каргополь угнали.

— Еще жив ли останется, про то бы узнать!

В брусяных хоромах ранняя серость заволокла зеленые печные изразцы. Боярин Колычев держал перед царем чарку; по ней шли чеканные витые травки.

— Пирог-то слоеватый солон был! — говорил Шуйский. — Дай-ка еще!

Он стоя отпивал квас, и боярин брал чарку из его рук. Лица у них были серые, и по всей палате сеялся зыбкий и серый туск. Один только попугай упорно не мерк в островерхой клетке.

— Ну, боярин, — сказал царь, — призамолкнут ныне людишки — воров побили!

— Побили, да не всех, государь.

— А которые остались, и тех побьем… Казне моей в великий убыток воры стали. Нынче, боярин, гляди за винной продажей: против прошлых годов в доходе недобору не было б. Да крестьяне штоб в карты и зернь не играли, оброк платили бы исправно.

— А как они зернью, государь, играют, — сказал Колычев, — тогда вина твоего, государева, больше идет в расход…

Думный дьяк со свитком в руках вошел в палату:

— Отписка, государь, от воевод из Томска-города, а неладно пишут.

— Чего еще в Томске неладно?

— Казак Якушко Осокин сказывал про тебя, государя, — чего и в ум нельзя взять, — што тебе не многолетствовать, а быть на царстве недолго.

— Иван Крюк Федорыч, — сказал Шуйский, — дай-ка еще квасу!..

Он, разгневанный, красный, часто моргая, заходил по палате.

— Про того Якушку Осокина велите сыскать!..

В дверях появился боярин:

— Шведский посольский человек Петра Ерлезунда да лекарь Давид Васмер челом бьют!

— Зови!

Вошли швед и немец. Первым приблизился к царю Ерлезунда:

— Король Карлус поручил мне известить ваше величество, что король польский готовится вести с вами войну.

— Спасибо королю за вести, да то я и сам ведаю… Ты, лекарь, молви, с каким делом пришел.

— Государь! Братья мои и друзья сосланы на север. За верную мою службу молю, государь, их воротить!

— С ворами заедино были! — ответил Шуйский. — Пущай там живут, куда повезены.

— Государь, — сказал Колычев, — а Ивашку Болотникова, мыслю, зря угнали. Человек он смутный, убежит. Его бы тут, в Москве, на цепи держать.

— Верно, человек он смутный! Вор!..

— Вор!.. — скрипнул в тишине нечеловеческий голос.

Все, вздрогнув, разом посмотрели в угол. В клетке, вися вниз головой, качался попугай.

— Вона — судья мудрый! — крикнул царь и часто, с кашлем и слезами, засмеялся. — А и впрямь, чего от вора ждать? Напиши, боярин, в Каргополь: Ивашке глаза вынуть да немного погодя посадить его в воду!

— Царь целовал крест, — тихо проговорил немец и двинулся к Колычеву, — царь целовал крест, дал слово — я сам слыхал!

— Казни-и-им! — протянул боярин и махнул рукою.

— Blut ist nicht wasser!

— Чего молвил? Квасу? — смеясь, переспросил Колычев.

Тогда оба они — Васмер и Ерлезунда, — как по уговору, поклонились и вышли.

Придя на Посольский двор, швед что-то записал в своем дневнике.

2

«Город — деревянный рубленый, а башен по стенам семь… А тот город строение давних времен; башни строены шатровые, и те башни и городская стена и во многих местах кровли и лестницы, что из города на городскую стену ведут, обвалились…»

Ветер дует с Онеги, гонит на город чахлое мелколесье; дымит снегом близкий, срезанный рекою небосклон. Тут и там торчит из земли окатистый черный валун — скачет в тоскливом раздолье былинный конь-камень. Полозья свистят по льду: каргополы идут Онегою к морю «по соль».

Город уныл. Да и нет его вовсе. Так, едва приметный езжалый путь кружит в поле от избы к избе за ветхой стеною. Глушь. Медвежий закут. Избы рублены из толстого, в обхват, кондового леса, с высокими резными трубами и деревянным коньком.

На берегу, где сложена вываренная соль, солевозы ругают городского сотника Меркула:

— Откупщик! Правды в тебе нет нисколь! С соляной рогожи берешь по три и по пять денег за то лишь, что из саней на берег переносить!

Меркул, кряжистый, с раскосым лицом и мерзлыми — подковой — усами, смеется:

— Шолчи-молчи! Стану править на вас извозное — за брань накину по деньге!..

Ссыльные проходят берегом. Среди них — немцы, взятые вместе с болотниковцами в Туле. Стали у часовни с крестом, увешанным пестрою ветошью, смотрят на реку.

— А побьют они его, — говорит один, — поделом то будет!

— Злой человек! — отзывается седой длинноносый немец. — Жалко, что народ здесь очень смирный.

— Эк ты, брат, все дрожишь! Занедужил, што ли?

— Ничего. Это старость…

И немец машет маленькой, озябшей рукой.

На Онеге и озере Лаче рубят лед. Выколотые многопудовые «кабаны» громоздятся у полыней. В сумерках от зелени льдин отражаются ломкие лучи каргопольских звезд. Дорогою в Пудож бредут на стоялый двор озерные ледорубы.

В жарко натопленной избе сидят каргополы и поморы.

— Господи Исусе Христе! — доносится со двора.

— Аминь! — отвечает хозяин и впускает гостя.

Русая девка в вышитом сарафане собирает на стол. Расставляет пузатые чаши, несет мисы грибов — подъелышей и обабков.

Со двора постучали.

Отряхая снег, в рваных сапогах и тулупе вошел слепец. Молодой, со светлыми прямыми волосами, с дырьями прожженных глаз и опалинами меж бровей.

— На Пудож мне, — тыча клюкою в пол, сказал он, — застыл. Ноги в коленях свело, маленько персты ознобились…

— Садись, убогий человек! Обогреешься, — может, и старину скажешь?

Лоб его заиграл, краснея и рубцуясь.

— Скажу, люди! Доселе не сказывал, а скажу!..

Его накормили.

— А ты-то не ссыльный будешь? Не с города ли? — спросили каргополы.

Он не ответил. Только жженые рубцы сильней зачернелись на лице.

Хозяин, седой румяный мужик, вздохнул и сложил на животе руки.

За столом перестали есть. Слепец заговорил, прямой и страшный, уходя головою в тень божницы:

А взойдут человечи да на шелом, на гору, А згленут человечи да ино вверх по земли: Чем-то мати земля изукрашена? Изукрашена мати земля тюрьмами, Теми ль хоромами, что о двух столбах с перекладиной…

Стало тихо.

— Беглый! Вестимо! — тихо сказал хозяин.

Слепец обернулся на голос, промолчал и снова заговорил:

А взойдут человечи да на шелом, на гору, А згленут человечи да ино вниз по земли: Чем-то мати земля принаполнена? Принаполнена мати земля приказными, Лжою-неправдою мати земля стоит… Протекала река да огненная, От востоку-то протекала да вплоть до западу. Ширина, глубина да ненамерянная. Через огненну реку да перевоз ведь есть. А ишол человечишко, да он зарывчив был. Он и стал у перевозчиков выспрашивать: — А вы молвите, пошто река — огненна — течет? — Отвечали перевозчики: то — издревле. Лютовал-гневовал тут собака-царь. Рыл-метал людей в воду на двенадцать верст. В та поры и стала река огнем-от течь, — Искони-де со дна пышут утоплые… — Отъезжал человечишко за сини моря. А была ему поветерь попутная. Он и в турках был и в латынах живал И повсюду правду искал, выспытывал. Наезжал человечишко вобрат на Русь. А была ему поветерь попутная. Он и стал тут дворян поворачивать. Бояр и приказных поколачивать: — Ты вставай, вставай, безымянной люд! Выдыбай скорея со речнова дна! Ты вэойди-ко на гору, на круг шелом, А зглени, какова мати земля стоит! — Да тут скоро ему и конец приходил. Обступила сила кругом-вокруг несметная, Загасили ему очи — жогом пожгли. Он и сам про себя старину складывал…

— Беглый и есть! — сказали в углу. — А хороша старина. Век бы слушал.

— Ну, пойду, — проговорил слепец.

Кто-то сильно затряс ворота. Хозяин, без шапки, выбежал во двор…

— Шолчи-молчи! — послышался в сенях чей-то шепот…

Вошел хозяин.

— Ну, ступай, — сказал он слепому. — Проведут тебя. Человек один с тобой на Пудож идти хочет.

Слепец вышел из избы. Снег захрупал под его ногами. На дворе стоял сотник Меркул.

— Человек вперед пойдет. Ступай за ним! — И звонкое бревно заложило изнутри ворота.

Слепец пошел по дороге, чутко следя за хрусткими шагами, — провожатый быстро уходил вперед. Вдали ледяным белым щитом лежала Онега. Меркул повел к реке, к ледокольням. Слепец завозил клюкой по снегу — потерял дорогу, остановился, потом быстро двинулся по льду.

Начались полыньи.

Меркул вел прямо к воде. Перешагнул. Слепец раздул ноздри — почуял воду — обошел полынью. Певучие, звонкие осколки крошились под ногами.

Меркул споткнулся и, громко выбранившись, впервые подал голос. Слепец остановился. (Вода была рядом.) Сказал:

— Жаловал до уса — жалуй и до бороды!.. — И бросил суму; из нее выкатилась на лед баклажка.

— Признал?! — закричал Меркул, вернулся и подошел вплотную. — От меня бегать не мысли! — Он легонько толкнул слепца, и тусклые блики, похожие на сабельные клинки, вспыхнули в густой, черной воде.

Меркул, натужась, поднял острую, выколотую поутру льдину и бросил в прорубь. Потом он подобрал баклажку, сказал: «Утопший пить не просит!» — и, довольный, неторопливо зашагал по льду…

На самом дне неаполитанского Castello Nuovo стояли двое. Темный колокол рясы, казалось, врос в ледяные плиты пола. Узник качал курчавой головой на тучной шее и улыбался. Руку его тряс молодой монах.

— Наконец-то мне удалось свидеться с тобою!

— Да, Паскуале!

Узник широко раскрыл зеленые глаза, но солнце ушло из каменного мешка, и темная празелень глаз сменилась угольной чернотою.

— Какие вести принес ты? Что нового в мире? В этой дыре я не слышу ни о чем.

— У нас все по-старому. В Калабрии же крепко сидят испанцы, а о других землях я и сам не много знаю… Вчера вот по дороге в кармелитский монастырь встретил одного венецианца. Он резчик. Жил во время смуты в Московии, сидел там, как в плену. Рассказывал, что какой-то человек поднял простой народ: едва не взял Москвы, но потом его одолели и замучили в ссылке.

— Смотри! — сказал узник и взял со стола лист бумаги. — Вот что я написал: «Нынешний век убивает своих благодетелей, но они воскреснут!..»

Швед Ерлезунда отметил в своих записках:

«Царь сдержал клятву, как собака держит пост».

1929