Фиктивный брак Ковалевских превратился в фактический. Еще в июне 1875 года Владимир Онуфриевич писал брату, что он отказывается от своих прав на их общее имение: «пусть оно идет твоим ребятам, так как своих у меня что-то не является», хотя Софья Васильевна «очень горюет, что у нее нет детей». Но через три года он сообщает Александру Онуфриевичу: «Ну, милый дружок, мы начали хвастаться друг перед другом своими произведениями, но ты нас зашиб окончательно — трое ребят в школе… Софа взглянула, впрочем, на дело с практической стороны, а именно — торопится, если не перещеголять, то догнать тебя».

5 октября 1878 года у Ковалевских родилась дочь, как сообщал Владимир Онуфриевич брату, «по крайней мере, на 3 недели позже срока и поэтому ужасно велика». «Сие событие, — добавлял отец, — внесет, конечно, более постоянства и солидности, тем более, что мы озаботились и о консолидации своих дел финансовых».

Вместо упрочения своих финансовых дел, «консолидации» их, Ковалевские стали сочинять проекты, которые еще больше расстроили их материальное положение. В одном из своих домов, строившихся при помощи кредитных комбинаций, Владимир Онуфриевич решил завести усовершенствований подобно помещику-утилизатору, Констанжогло «Мертвых душ». Он так и пишет брату: «С домом по 9-й линии будет поступлено а lа Констанжогло. Ничто не пропадает; так как теплоты от баков терялась бы бездна, то на чердаке кругом горячих труб и баков устраивается большая оранжерея с даровым отоплением и по всему 3-му этажу бань делаются мансарды. В подвале же, в задней части, должна помещаться прачечная паровая, а спереди — образцовая булочная». Затем пошли проекты строительства на юге; научные рассуждения о преимуществах бетона и пустотелого камня: и тому подобные размышления, не имеющие никакого отношения ни к палеонтологии, ни к доцентуре.

Ковалевский пытался связаться с наукой, но это делалось между прочим, для очистки совести. Так, например, в феврале 1876 года был случай получить хоть и небольшое, но все же платное место при Академии наук. Самым привлекательным было здесь то, что эта должность давала возможность систематически заниматься исследованиями и получить через год звание адъюнкта Академии. Но в том-то и было горе, что систематически заниматься исследованиями Ковалевский не мог.

Им овладело упадочное настроение, он уже изверился в своей способности заниматься наукой. «Дело подвигается плохо, — пишет он брату в 1878 году, — и в эти проклятые четыре года, которые прошли со времени возвращения из-за границы, опять убито так много того, что проснулось в хорошие годы там, что меня начинает разбирать страх, придется ли еще хорошенько взяться за работу».

Софья Васильевна была вся поглощена возней с дочерью. Для девочки пригласили годового врача, ребенка нельзя было купать в той комнате, где она спала, и гулять с ней надо было в особой комнате, а игрушки и детские вещи были разбросаны всюду. Няня не смела поцеловать Фуфу, потому что мало ли чем она, больна, и кормилицей были всегда недовольны по каким-то вздорным причинам, и другая прислуга была без вины виновата. Обычный кавардак в доме усилился, суета еще больше заполнила его, а Софья Васильевна с радостью повторяла: «слава богу, я не совсем истощила свои силы в занятиях математикой; теперь, по крайней мере, моя девочка наследует свежие умственные способности».

Это была пора кажущегося расцвета материальных дел Ковалевских. Девочку называли будущей миллионершей. Скончавшаяся через несколько месяцев после рождения внучки Елизавета Федоровна, успевшая только порадоваться тому, что малютка — «вылитая Софа», не обольщала себя насчет богатства ребенка. Она предвидела разорение дочери и зятя и с обычной своей деликатностью предостерегала Софью Васильевну от увлечения спекулятивными делами. Супруги Ковалевские досадливо пожимали плечами.

Было уже поздно распутывать создавшееся положение. Надо было прямо рубить узел. На это не было решимости у обоих. Владимир Онуфриевич растерялся. Иногда у него мелькала мысль об отказе от спекулятивных комбинаций, о продаже домов с банями и парниками. Но не было силы воли осуществить ее. По словам В. О. Ковалевского, в это время Софья Васильевна выказала чудеса энергии, ума и настойчивости, и если мы спасемся, то только исключительно благодаря ей».

Никакие чудеса не. могли спасти Владимира Онуфриевича, кроме силы воли и решительного поворота к науке. Силы воли у него не было. Научные интересы представлялись ему, чем-то экзотическим. В апреле 1879 года он писал брату, что познакомился с молодые кандидатом в профессора и что ему «несмотря на развившееся нелюдимство, весело было видеть человека для которого вопросы науки составляют самое главное в жизни».

Софья Васильевна сохранила больше спокойствия, в ней было больше уверенности в своих силах и она уже подумывала о возвращении к научным занятиям. Она еще делала расчеты доходам от постройки домов, от эксплоатации бань и тому подобных спекуляций; но из писем ее к А. О. Ковалевскому видно, что сама она уже не верит этому и очень жалеет, что дела вынуждают жить в Петербурге. И, что самое главное, Софья Васильевна была уже недалека от решения совсем прекратить свою совместную жизнь с Ковалевским. Слухи об этом стали распространяться, когда она заговорила о желании поехать на короткое время в Берлин — возобновить под руководством Вейерштрасса занятия математикой. Раньше, в виду научного безделья, ей было стыдно предстать перед своим старым учителем и предположение поехать в Берлин в 1878 году осталось не осуществленным. Теперь она могла сделать это благодаря П. Л. Чебышеву, убедившему ее выступить с докладом на шестом съезде естествоиспытателей в Петербурге в конце 1879 года. Почти накануне съезда Ковалевская разыскала в ящике на чердаке свои математические рукописи, в одну ночь перевела на русский язык одну из своих геттингенских диссертаций — «О приведении некоторого класса Абелевых функций к функциям эллиптическим» — и сделала доклад, вызвавший одобрение Чебышева и других членов съезда.

Владимир Онуфриевич совсем уже не был в состоянии заниматься наукой. Кроме краха всех его строительных и других коммерческих затей, кроме назревавшего распада семьи, на него обрушился еще один тяжелый удар. Это был поздний отголосок давнего недоброжелательства к Ковалевскому со стороны радикально-революционных кружков. Началось оно во второй половине шестидесятых годов. Выстрел В. Д. Каракозова 4 апреля 1866 года в Александра II вызвал белый террор дворянского правительства против участников революционных и радикальных кружков. Хватали правых и виноватых. Казематы Петропавловской крепости были переполнены арестованными. Среди них были друзья и знакомые Владимира Онуфриевича. Его самого муравьевский террор обошел, как и очень многих других участников общественного движения. Но Ковалевскому это зачлось плохо. В эмигрантских кругах стали говорить о подозрительности его счастья.

В письме к А. И. Герцену из Неаполя, от 22 сентября 1866 года, Бакунин сообщал, что слух о том, будто В. Ковалевский — корреспондент III отделения, дошел до него от Н. И. Утина. Так как сам Бакунин имел «дотоле доброе мнение о Ковалевском», то он «потребовал Утина к ответу». Утин отвечал, что он обвинил Ковалевского, не зная его, по сообщениям знакомых, и отказался назвать их. Бакунин указал ему, что «обвинять громко человека в шпионстве, не называя своих источников и не приводя положительных доказательств, не благородно, не честно, а также и не совсем безопасно». На это Утин отвечал, что «с тех пор, как он лично познакомился с Ковалевским, он сам усомнился в справедливости обвинения». «Утин пустой и тщеславный мальчишка, — добавляет Бакунин, — важнее было для меня показание М. — натуралиста, которого я от души уважаю, как человека умного, серьезного и добросовестного. Он сам лично также ничего не знал положительного против Ковалевского, но слышал многое от разных людей в Швейцарии и в Германии». С этим сообщением Бакунин переслал Герцену письмо, полученное им от Ковалевского по поводу сплетен.

Письмо Владимира Онуфриевича к Бакунину до нас не дошло, но розысками М. К. Лемке, редактора 22-томного собрания сочинений Герцена, и моими в разных архивах установлено, что отношения III отделения к В. О. Ковалевскому сводились исключительно к переписке об его политической неблагонадежности. Однако, в 60-х годах слухи, исходившие от «пустого мальчишки» Утина и умного, добросовестного М., доползли к Герцену, и он изменил свое хорошее мнение о В. О. Ковалевском. Впрочем, через два года Герцен выражал сожаление о своем плохом отношении к Владимиру Онуфриевичу.

Семья Герцена также не придавала значения этим слухам. В 1872 году Н. А. Тучкова-Огарева виделась с А. В. Жаклар в Цюрихе и расспрашивала ее о Владимире Онуфриевиче «без всякого враждебного чувства».

В том же году, ожидая полного разрыва с Софьей Васильевной, Ковалевский в письме к брату высказывал радость по поводу того, что он не будет одинок в Париже, так как сумеет бывать там у своих друзей — дочери Герцена, Ольги, и ее мужа Г. Моно.

Кто же распространял слухи о Ковалевском, причинившие ему много горя, несомненно отразившиеся на его психическом состоянии и, может быть, не меньше, чем крах спекуляций, послужившие причиной его трагической гибели?

Главный распространитель слухов о сношениях В. О. Ковалевского с III отделением, Н. И. Утин, примыкал в 60-х годах к революционным кружкам, но в 70-х годах «раскаялся» и был помилован царем. В эмиграции он строго следил за стойкостью всех вообще революционеров и радикалов. Так он участвовал в конце 60-х годов в насильственном обыске в Женеве у революционера И. И. Бочкарева, без основания подозревавшегося в шпионстве за его «крайнее любопытство» к эмиграции и т. п. Есть сообщение о таком же неосновательном обыске, произведенном эмигрантами у В. О. Ковалевского.

К слухам о Ковалевском имел также отношение Г. Н. Вырубов — богатый помещик, занимавшийся естественными науками и философией, живший с конца 60-х годов за границей, преимущественно в Париже. Известный ботаник и дарвинист К. А. Тимирязев сообщает, что когда он в 1869 году уезжал в Париж из Гейдельберга, где жил постоянно в обществе В. О. и С. В. Ковалевских, то Владимир Онуфриевич дал ему рекомендательное письмо к Вырубову. Прочитав это письмо, Вырубов, встретивший Тимирязева любезно, изменил свое отношение к нему Впоследствии С. И. Ламанский объяснил Тимирязеву, что еще до его приезда в Гейдельберг, в эпоху процветания там русской колонии, она делилась на партии. «Была в ней и та, что по современной (до революции) терминологии называется черносотенной, и вот один из ее представителей по злобе на В. О. Ковалевского пустил гнусную сплетню, будто он вертелся около Герцена в качестве шпиона».

Теперь о «натуралисте М.», показание которого имело важное значение в глазах М. А. Бакунина, но который сам также ничего не знал положительного против Ковалевского», хотя передавал сплетни о нем. Это — хороший знакомый Владимира Онуфриевича, ближайший друг и товарищ его брата по научной работе, знаменитый зоолог И. И. Мечников, Впоследствии В. О. Ковалевский много раз возвращался в своих письмах к брату к вопросу об участии И. И. Мечникова в распространении неаполитанских слухов, но, в конце-концов, недоразумение сгладилось, и отношения между ними стали дружескими.

Итак, постепенно толки о шпионстве улеглись, В. О. Ковалевский мог, казалось, забыть один из страшных кошмаров своей жизни. Но Владимиру Онуфриевичу не суждено было избавиться от него навсегда, и последние годы его тяжелой и сложной жизни вновь были отравлены всплывшей клеветой об его подозрительном счастьи при арестах деятелей радикальных и революционных кружков. Спекуляции с домами, постройка бань, участие в «Новом времени», наконец, почти явный разрыв с женой, — все это вызвало новые разговоры о нем в эмигрантских кружках. В результате этого в № 20, за февраль 1879 года, женевской русской газеты «Общее дело», издававшейся радикальной интеллигенцией, появилась огромная статья под заглавием «Нечто о шпионах». Автор статьи начинает с заявления, что разоблачать шпионов надо осторожно, ибо «всякая ошибка в этом случае непростительна и равняется убийству, да пожалуй еще хуже, потому что порядочный человек, конечно, предпочтет, чтобы его убили, чем быть заподозренным в этой полезной государственной деятельности». После этого переход к «биографии шпиона, далеко недюжинного, имеющего интерес вполне общественный». «В самом начале 60-х годов, — говорится в статье, — когда затевалось столько дел великих и малых, геройских и смехотворных… везде и всюду, и в Гейдельберге, и в Лондоне, и в Петербурге, в кружках смехотворных и в обществах серьезных, мелким бесом вертелся, вьюном извивался, петушком забегал один еще юный в то время субъект… Прошло это время… Громадное большинство знакомых нашего юного героя очутились кто на виселице, кто в эмиграции, кто в крепости, кто в ссылке; другие, из более благоразумных, подвизались кто в земстве по устройству банков, кто по тюремным комитетам, кто в адвокатах, кто и в прокурорах.

Один герой ни в огне не горел, ни в воде не тонул… Он занялся делом, небезвыгодным в материальном отношении и делавшим ему честь в нравственном, именно изданием книжек по части естествознания… Но этого было мало для честолюбия юноши. Он не прерывал с одной стороны своих прежних связей, часто посещая Герцена в Лондоне и Женеве, а с другой стороны, не пренебрег и открывшимся в то время женским вопросом…

Он слишком ясно показал свою несгораемость, когда летом 1866 г., в самый разгар муравьевщины, явился, как ни в чем не бывало, либеральничать среди русской эмиграции в Швейцарии. Его попросили выйти. С другой стороны, в Петербурге около того же времени обнаружилось, что женский вопрос он понимает слишком односторонне, в смысле сводничанья доверяющихся ему девиц с нетрезвыми капиталистами, имея в виду вступить потом за известную сумму в брак с этими жертвами его сводничанья и капиталистической похотливости, для прикрытия греха. По обнаружении подобных прелестей наш герой на некоторое время исчез с петербургского горизонта… Он, как пробка, всплыл опять и опять-таки на женском вопросе. Оказалось, что одна очень молоденькая и неопытная, хотя способная девушка, дочь весьма богатых родителей, признала в нем рыцаря, готового на помощь угнетенным красавицам, и предала свою судьбу в его руки».

Затем в статье говорится об участии героя в суворинском «Новом времени», о том, как он пытался обобрать Суворина, а когда «Суворин отстоял свое добро», то герой «открыл торговые бани в собственном доме». Автор статьи уверен, что его герой «не замедлит открыть вскоре образцовый публичный дом для продолжения своей торговли мясом». Заканчивается статья так: «Мы было и забыли сообщить имя «героя нашего времени». Мужа этого зовут Владимир Онуфриевич Ковалевский».

Вздорность обвинения «Общего дела» против В. О. Ковалевского очевидна после всего рассказанного о его издательской деятельности, о его связях и отношениях с радикальными кружками, о его фиктивном браке, о его увлечении спекуляциями, после приведенных выше его политических высказываний по поводу Коммуны 1871 года. Статья «Нечто о шпионах» не подписана, но установлено, что автором ее является известный критик и революционер В. А. Зайцев (1842–1882), с которым В. О. Ковалевский был знаком по радикальным кружкам первой половины шестидесятых годов. Оба они участвовали также, вместе с другими товарищами В. О. по училищу правоведения — В. В. Яковлевым и князем А. С. Голицыным, в издании радикальной газеты «Народная летопись», выходившей в Петербурге в 1865 году. Зайцев имел какие-то счеты с Владимиром Онуфриевичем из-за своей сестры Варвары Александровны, в связи с ее фиктивным браком. Эта «красивенькая, но надутая», как характеризует ее современник, барышня хотела освободиться от гнета отца, крупного чиновника, разошедшегося с женой вследствие несочувствия ее радикальному образу мыслей и революционным связям своих детей. С этой целью Зайцева фиктивно вышла замуж за участника нигилистических кружков 60-х годов князя А. С. Голицына. Потом она выехала в Швейцарию, где сошлась с другом Ковалевского, участником польского восстания доктором П. И. Якоби. С последним у Ковалевского тоже были временные недоразумения на почве денежной помощи, которую Владимир Онуфриевич ему оказывал. Когда В. О. Ковалевский узнал, что Якоби живет с Зайцевой, он писал брату, что после этого его хорошие отношения с товарищем «должны кончиться, или, по крайней мере, охладиться».

В. А. Зайцев до конца жизни не отделался от неприязни к В. О. Ковалевскому. Что касается вопроса о шпионах, то борьбу с ними он вообще считал одной из важнейших задач писателя-революционера и требовал в этом деле исключительной бдительности. Через два года после статьи о Ковалевском, в статье «Теоретические основания суда над шпионами», Зайцев писал: «Всякий, заподозрив лицо в шпионстве, не только имеет право, но и прямую обязанность высказать открыто подозрение, хотя бы с риском обвинить невинного. Опасность повредить одному лицу совершенно исчезает перед риском сделаться сообщником гибели сотни людей… Разумеется, не должно возводить обвинений легкомысленно; надо иметь для этого полное нравственное убеждение; оно назревает само собой и помимо нашей воли; но раз почувствовав его, надо иметь мужество высказать его громко, не ожидая никаких улик, так как их в этом деле быть не может».

Конечно, в появлении статьи о Владимире Онуфриевиче сыграла роль отмеченная новейшим исследователем публицистической деятельности В. А. Зайцева «чрезмерная склонность» последнего «к поспешным непродуманным выводам». Но побудительным толчком для автора несомненно послужили разговоры о широком размахе спекулятивной деятельности Ковалевского, о преступно-пышной, с точки зрения радикальных кружков 70-х годов, обстановке его домашней жизни, о том, что он продал свое научное первородство за чечевичную похлебку, толки о его знакомствах среди столичной плутократии. Статья запрещенной газеты не могла получить в России широкого распространения, но неаполитанские слухи 1866 года снова поползли по петербургским гостиным. Душевный покой Владимира Онуфриевича был нарушен окончательно.

Материальное банкротство Ковалевских было неотвратимо. Их делами уже распоряжались нетерпеливые кредиторы. Софья Васильевна извещала об этом А. О. Ковалевского в январском письме 1880 года. Начато было письмо Владимиром Онуфриевичем, но он никак не мог собраться продолжать его, и жене пришлось доканчивать сообщение о делах, в которых Александр Онуфриевич был заинтересован своими крохами. «Как мы справимся с этим делом, я решительно и представить себе не могу, — пишет В. О., — у Софы все еще существуют какие-то надежды на устройство дела, но у меня их положительно нет и по той простой причине, что здание возведено в таких размерах и в такой стоимости, что оно не окупает всех процентов и следовательно неминуемо должно погибнуть». Софья Васильевна никаких надежд на устройства дела не имела, что и высказала в своей приписке: «Я почти рада, что эта операция уже окончена, так как один из главных страхов уже пережит. Что будет дальше — и сказать пока невозможно. Лишь только что-нибудь выяснится, я намереваюсь убежать с Фуфкою (дочерью) из Петербурга».

В начале 1880 года Ковалевские разделались со всеми своими коммерческими предприятиями: их домами, парниками, банями, коровами, садом завладели другие лица. Сами они уехали в Москву, где оба пытались снова заняться наукой.

Софья Васильевна вступила в математическое общество при Московском университете, но там отнеслись несочувственно к ее увлечению теорией Вейерштрасса.

Московские математики настолько не знали тогда эту теорию, что Софья Васильевна писала Миттаг-Леффлеру: «Меня больше почти не удивляет, что наши русские математики, знающие всю эту теорию лишь по книжкам Неймана и Брио, проявляют такое глубокое равнодушие к изучению этих функций. Поверите ли вы мне, например, если я вам скажу, что мне еще недавно пришлось выдержать горячий спор с несколькими профессорами математики Московского университета, считавшими, что еще не доказана возможность серьезного применения абелевских функций и что вся эта теория еще настолько запутана и бесплодна, что она совершенно не может служить предметом для университетского курса!»

Тем не менее Софья Васильевна решила сдать в Москве экзамены на звание магистра, и вступила в переговоры с профессорами физико-математического факультета. С своей стороны Владимир Онуфриевич подал заявление о зачислении его преподавателем университета. Ковалевские рассчитывали на переживавшийся тогда русским просвещением период либерального восторга: министром был молодой, принадлежавший к группе прогрессивных сановников, «правовед» А. А. Сабуров, незадолго до того сменивший мракобеса и вождя оголтелой реакции Д. А. Толстого. Но почтенные московские профессора знали цену сабуровской прогрессивности и, стараясь подслужиться к министру, лишний раз показали, чего стоит свободолюбие либерала.

Небольшие отрывки из двух писем Софьи Васильевны к А. О. Ковалевскому чрезвычайно любопытны для характеристики русского либерального общества в эту пору. «Володя уже, конечно, писал вам, что его избрание в штатные доценты при здешнем университете становится довольно вероятным и что он этого весьма сильно желает, так как надеется комбинировать служение маммоне со служением геологии. Что до меня касается, то я было подала прошение о допущении меня к магистерскому экзамену, но Бабухин (профессор гистологии) и Снегирев (профессор акушерства), услышав об этом, пристали к Володе с тем, чтобы я взяла прошение обратно, ибо в университете существует весьма сильная партия ненавистников женского вопроса, которых рассуждения обо мне могут восстановить и против Володи, что значительно повредит вопросу о его избрании. Хотя Бугаев (Н. В. — профессор математики, отец писателя Андрея Белого) и утверждает, что это все вздор, но я все-таки не желаю итти на риск и решилась магистерство отложить».

В другом письме Софья Васильевна говорит о том же: «Володя уехал за границу… Он, конечно, писал вам, что его избрание в университет становится чрезвычайно вероятным… Что до меня касается, то мои дела идут далеко не столь блестящим образом; несмотря на то, что и профессор Давидов (А. Ю., московский математик) и ректор Тихонравов (Н. С.) лично обращались к министру с просьбою допустить меня к магистерскому экзамену, но министр (А. А. Сабуров) решительно отказал и даже одному моему знакомому, д-ру Покровскому, тоже имевшему случай говорить с министром, выразился так, что и я, и дочка моя успеем состариться прежде, чем женщин будут допускать к университету. Каково? Кто бы мог ожидать подобного от столь либерального молодого человека, как наш Сабуров?».

Для Софьи Васильевны это было «вдвойне досадно», потому что она хорошо подготовилась к экзамену и московские математики относились к ней «очень сочувственно», несмотря; на непонимание теории Вейерштрасса; обещали ей поставить «требования самые законные» и признавали одну из ее геттингенских работ пригодной для магистерской диссертации. «Ну что же делать? — заканчивает Ковалевская. — В виду того, что мне теперь особенно важно наготовить как можно больше математических работ, чтобы хоть этим поддержать нашу женскую репутацию, я решаюсь на довольно тяжелый для меня риск». Софья Васильевна собиралась уехать на месяц или полтора в Берлин — позаниматься под руководством Вейерштрасса, и риск заключался в том, что приходилось оставить маленькую дочь на попечении Ю. В. Лермонтовой, а самой отправиться в путешествие без денег.

Пока шли переговоры с профессорами и министром, Ковалевские занялись, «на время», практической деятельностью для получения средств к жизни. Еще в Петербурге они познакомились с инженером П. Н. Яблочковым (1847–1894), изобретателем применения электричества к освещению улиц, и оказывали ему материальную помощь. Во второй половине семидесятых годов Яблочков выпустил электрическую свечу, имевшую большой успех, и продолжал работать над своим изобретением. По инициативе Софьи Васильевны была образована компания для усовершенствования изобретения Яблочкова: сам автор, супруги Ковалевские и Ю. В. Лермонтова. Изобретение в области электротехники должно было, по мысли С. В. Ковалевской, поправить их расстроенные дела. Во время занятий электротехническим изобретением Ковалевский снова заболел спекулятивной горячкой, на этот раз неизлечимо. Случай свел его с компанией крупных спекулянтов, во главе с В. И. Рагозиным, который в 60-х годах вращался в тех же радикальных кружках, что и Владимир Онуфриевич. Арестованный в 1862 году за распространение «возмутительных воззваний», Рагозин просидел в крепости 2 месяца и выпущен был на поруки тестя, богатого предпринимателя А. П. Шипова. Хотя В. И. Рагозин был выпущен из крепости под надзор полиции, но тесть сумел устроить его управляющим своего крупного волжского пароходства. Здесь Рагозин развил большую энергию и в 70-х годах сам стал заводить акционерные компании. Он печатал брошюры и многотомные книги по вопросам, связанным с его промышленными предприятиями. Рагозин имел склонность к большим аферам, и в конце 70-х годов развернул в международном масштабе дело по переработке русской нефти в смазочные масла. При содействии других крупных аферистов он добился права котировки акций его общества на французской бирже, и стал стричь доверчивых владельцев небольших капиталов.

Одним из участников товарищества Рагозина был Н. А. Новосельский — аферист с чрезвычайно представительной внешностью, распространявший о себе слухи, что он «незаконный» сын Николая I от одной из фрейлин, и пользовавшийся этим для своих финансовых дел. Специальностью Новосельского было устройство акционерных компаний. Как никто другой, он умел привлечь к делу казенный и частный капитал, придать предприятию солидный вид и поставить его на широкую ногу. Никакого серьезного дела он вести не умел, и в финансовом мире знали, что единственная цель Новосельского — сорвать полагающийся ему по аппетиту куш и удалиться.

Этой компании так же были полезны качества В. О. Ковалевского, как человека делового и энтузиаста всякого дела, за которое он брался, как в свое время они и пригодились Лихачеву и Суворину. Товарищество Рагозина могло использовать знания Ковалевского в области естественных наук и его диплом правоведа. Недолго пришлось убеждать Владимира Онуфриевича вступить в товарищество директором миллионного предприятия, которому предстоит огромное будущее, тем более, что предложенная работа давала ему очень хорошее при его безденежьи материальное обеспечение и должна была отнимать у него мало времени. Кроме того, Ковалевского соблазнили записью на его имя нескольких паев товарищества, цена, которых росла буквально по часам.

В. О. Ковалевский передал жене и Ю. В. Лермонтовой мелкие дела по усовершенствованию изобретения Яблочкова, а сам занялся крупными делами нефтяного товарищества.

Ни жена Ковалевского, ни брат его не только не удерживали Владимира Онуфриевича от вступления в компанию темных дельцов и спекулянтов, но даже поощряли его к этому. Даже робкую Ю. В. Лермонтову убедили купить паи товарищества.

Опять зажили Ковалевские, как заправские миллионеры. Они наняли в Москве барскую квартиру, обзавелись дорогой, массивной мебелью и стали устраивать приемы. Мишура их счастья обманывала московских ученых. Профессор А. Г. Столетов рассказывает в своих воспоминаниях о Софье Васильевне, что он тогда познакомился с Ковалевскими, бывал у них в Петровских линиях и радовался приятному знакомству, живой и разнообразной беседе мужа и жены, их умению найти общие интересы с собеседником. Вряд ли это были университетские интересы: о них упоминается в письмах Владимира Онуфриевича за это время только мимоходом. Больше места уделяет им Софья Васильевна, хотя Ковалевского избрали в декабре 1880 года штатным доцентом геологии, а в январе он должен был начать чтение лекций.

Уезжая осенью 1880 года по делам Рагозиных за границу, Владимир Онуфриевич был уверен, что вернется В Москву вовремя и с нового года начнет читать лекции. Штатная доцентура давала право и уверенность в скором переходе к профессуре, так как занимавший кафедру 80-летний Г. Е. Щуровский давно выслужил все сроки, а другого кандидата на этот раз не было. Обстановка благоприятствовала Ковалевскому— при устаревшем профессоре он мог с особенным блеском выявить свои глубокие научные знания, мог легко и свободно заниматься своими исследованиями, беспрепятственно делиться их результатами со студентами.

Ради нефтяных дел В. О. Ковалевский оставался за границей до половины февраля, пропустив начало весеннего семестра. А вернувшись в Россию, думал не о лекциях, а радостно сообщает брату, что Рагозины встретили его «сердечно и дружески», никто не заявил «ни малейшей претензии за продолжительное отсутствие». Ковалевский счастлив, что хозяева «без единого слова попрека, тотчас же впрягли» его в дело, «всадили в расчеты об устройстве двух новых предприятий товарищества: бондарни и керосинового завода; ни одного еще камня этого завода не заложили, а уж продукцию его запродали на сотни тысяч рублей».

В эту пору друзья уже замечали в Ковалевском признаки душевного расстройства.

Владимир Онуфриевич стал чуждаться жены, не говорил ей о своих опасениях в связи с делами Рагозиных, — напротив, уверял, что все идет прекрасно и что он вскоре обеспечит семье хорошую жизнь. Софья Васильевна истолковала новое отношение к ней Владимира Онуфриевича, как охлаждение с его стороны.

Выступление Софьи Васильевны в конце 1879 года на съезде естествоиспытателей и настойчивые напоминания Вейерштрасса разбудили в ней влечение к математике, заглохнувшее после получения геттингенского диплома. Научные стремления властно заговорили, возобладали над всеми остальными. Неудача московских попыток работать в научной области, неправильно истолковываемое отчуждение мужа, явно надвигающийся крах рагозинских предприятий, — все это толкнуло Ковалевскую на решительный шаг. Вместо того, чтобы попытаться спасти Владимира Онуфриевича, убедить его в необходимости бросить мечты о легкой наживе и отдаться только науке, вместо того, наконец, чтобы облегчить ему тяготы расплаты за увлечение «опасными» делами товарищества, на которые он шел отчасти по ее совету, Ковалевская решила уехать из России. Ее не остановила мысль о том, что такой отъезд равносилен разрыву с мужем. Спасая себя, бессознательно, инстинктивно, не обдумав всех возможных последствий своего шага для Владимира Онуфриевича, она предоставляла Ковалевского его собственному безволию и трагическому стечению обстоятельств.

Весною 1881 года Софья Васильевна уехала с дочерью в Берлин. Владимир Онуфриевич проводил их на вокзал и сам тотчас же уехал в Одессу к брату. Вернувшись осенью в Москву, он заболел и лежал один в снятой им комнате. Некому было ухаживать за больным, подать ему лекарство. Не желая огорчать жену, Ковалевский писал ей, что все в порядке, с огромными усилиями добывал деньги для отсылки ей. Жена отвечала ему холодно, писала, главным образом, о себе. «Очевидно мне необходимо жить одной и развивать в себе те признаки женщины с твердой волей, которых к сожалению так недостает мне, — читаем в одном ее письме. — Теперь я опять пришла в себя и во мне опять проснулась решимость и самостоятельность… Ты пишешь совершенно справедливо, что ни одна еще женщина ничего не совершила, но ведь в виду этого мне и необходимо, благо есть еще и энергия, да и материальные средства с грехом пополам, поставить себе в такую обстановку, где бы я могла показать, могу ли я что-нибудь совершить, или умишка на то не хватает Ты человек настолько энергичный и талантливый, по самому твоему темпераменту, я же, наоборот, такая олицетворенная пассивность и инерция, что живя с тобой я невольно начинаю жить только твоей жизнью становлюсь «примерная жена и добродетельная мать» а о том, чтобы самой что-нибудь совершить, совершенно забываю».

Живя в Берлине, Софья Васильевна усердно работала, и Вейерштрасс говорил, что ее новый труд будет принадлежать к самым интересным работам десятилетия. Поэтому она просила Владимира Онуфриевича не быть слишком нетерпеливым и не ждать от нее таких скорых результатов, какие он сам имеет в своих научных работах: «дай мне пожить и поработать так, как это сообразно с моей природой, — т. е. не торопясь и исподволь»

И обещает «вернуться на зиму домой», если Владимир Онуфриевич этого захочет.

Совершенно выбитый из нормальной колеи, Ковалевский метался от одного проекта разбогатеть к другому и не замечал, что шайка, дельцов расставляет ему ловушки, втягивает его в дело откровенно уголовного свойства.

Брат убеждал В. О. Ковалевского не пренебрегать университетом, напоминал о необходимости готовить докторскую диссертацию. Владимир Онуфриевич был утвержден доцентом с января 1881 года, а лекции начал не раньше осени, стараясь взять минимальное количество их, чтобы не пострадали нефтяные дела. Когда же рагозинские аферы подошли к концу, В. О. Ковалевский был совсем непригоден для университетских занятий: от его московской профессорской деятельности не получили ничего ни наука, ни сам Владимир Онуфриевич, ни студенты, несмотря на то, что исследователь он был гениальный, ученый глубокий и лектор блестящий.

Бывший в начале 80-х годов студентом Московского университета, а впоследствии профессором зоологии, В. Н. Львов рассказывал, что Владимир Онуфриевич «заставлял своих слушателей подолгу ожидать начала лекций. Однажды, после такого опоздания он входит в аудиторию в пальто, со шляпой подмышкой и с каким-то предметом в руках: оказывается, его задержала на улице убитая ворона, крыло которой он принес с собой. С этим крылом он входит на кафедру и произносит блестящую импровизацию о развитии способности летать у позвоночных».

Какие могли быть лекции, когда надвигалась уголовная ответственность по делам Рагозиных, которые все валили на Ковалевского. Сообщая об этом брату, он пишет: «Конечно, я делаю всякие усилия, чтобы не поддаваться горю, и сегодня начал читать свои лекции». Но в письме от 25 ноября — иное: «Все пойдет с публичного торга. Сегодня была лекция, я шел на нее точно на пытку, до такой степени я глупо ослаб, но по счастью прошла хорошо…»

В зимние каникулы Владимир Онуфриевич поехал отдохнуть в Одессу. Оттуда он писал Ю. В. Лермонтовой, 4 января 1883 года, как человек, решивший расстаться с жизнью: «Очень и очень виноват перед вами, что не написал тотчас после приезда, все думал, не совершится ли какая-нибудь перемена к лучшему, но все остается так же мрачно, как и прежде. Конечно, живя в семье (брата), я успокоился и позабыл несколько те тяжелые обстоятельства, которые висят надо мною, но совсем их не выкинешь, и они висят грозной тучей… Мне просто больно и страшно смотреть на Фуфу и думать о будущем; что-то с нею будет и как устроится ее воспитание? Я здесь сидел и писал лекции для Москвы, но дело совсем не спорится и здесь».

Вернувшись в начале 1883 года в Москву, Владимир Онуфриевич писал брату в том же духе полного отчаяния и о своих делах, и о положении Софьи Васильевны, которая материально нуждалась. «Страшно, то, что я бессилен помочь, хотя это моя прямая обязанность. Безумие построек — начало гибели, а поганое товарищество довершило… Удар страшен. Грозная туча товарищества все висит над нами, и мы не знаем, как она разразится; мне всего тяжелее, так как за мною большой долг».

Последнее письмо Владимира Онуфриевича к А. О. Ковалевскому от 15 апреля написано в последний день его жизни. Он пишет о решении закончить диссертацию на степень доктора; сообщает о записке для судебных властей с объяснением своих действий в предприятиях Рагозиных; говорит о «длинной цепи безумных поступков в своей жизни», о том, что изложение дела «выходит страшно трудно и надо сказать — дурно для меня; когда, видишь все черным по белому, тогда совсем другое, чем в снисходительном к своим поступкам воображении». Старается убедить брата, что хочет жить, хотя давно решил умереть. Еще 1 февраля, в неотосланном, письме, он просил Александра Онуфриевича: «Напиши Софе, что моя всегдашняя мысль была о ней и о том, как я много виноват перед ней, и как я испортил ее жизнь».

16 апреля 1883 года пристав 3 участка Тверской части в Москве сообщил ректору университета, что «проживавший в меблированных комнатах доцент титулярный советник В. О. Ковалевский ночью на сие число отравился». Смерть человека, имевшего маленький чин, прошла в газетах незаметно. Только через четыре дня в «Московских ведомостях» была напечатана мелким шрифтом, затерявшаяся среди обширных сообщений о коронации Александра III и отчетов о деле 17 народовольцев, заметка о том, что Ковалевский был найден «на диване одетый, без признаков жизни; на голове у него был надет гуттаперчевый мешок, стянутый под подбородком тесемкой, закрывавший всю переднюю часть лица. Против носа в мешке сделано отверстие, в которое вставлена шейка стеклянной банки, обвязанной по краям; в банке лежало несколько кусков губки, пропитанной, по-видимому, хлороформом, который покойный, вероятно, вдыхал». Суворин перепечатал эту заметку в «Новом времени» со своими лицемерными рассуждениями о том, что Ковалевский умер, как древний мудрец.

18 апреля полицейский пристав сообщил ректору университета, что труп В. О. Ковалевского «будет доставлен в анатомический покой для вскрытия». Гениального ученого похоронила полиция, как бездомного и безвестного бедняка.

Софья Васильевна жила тогда в Париже. Получив известие о самоубийстве мужа, она впала в отчаяние и хотела уморить себя голодом. Она не допускала к себе врача и на пятый день лишилась сознания. Этим обстоятельством воспользовался врач, насильно открыл ей рот и ввел таким способом в организм немного жидкой пищи. После этого больная уснула.

Продолжительной болезнью вызвана была задержка Софьи Васильевны в Париже в то время, как ее ждали в России. В конце лета она приехала в Москву, откуда писала А. О. Ковалевскому о своих усилиях снять с памяти мужа пятно, наложенное на него участием в делах Рагозиных: «Я так страшно засуетилась это время, что решительно не находила минутки свободной написать вам. Вчера мне удалось достать у судебного следователя все частные бумаги Владимира Онуфриевича. Письмо к Ал. Ив. Языкову от 15-го апреля мне не выдали, но только дали прочитать. Вот приблизительно его содержание: «Дорогой друг и товарищ, Алекс. Ив., я прошу тебя хоть несколько очистить мою честь обнародованием этой записки. Главною причиной моего конца — расстроенные дела, особенно дело Рагозина, но я перед смертью заявляю, что в течение всего моего директорства не сделал ничего сознательно недобросовестного; моя вина состояла лишь в том, что я, полагаясь на успех дела, неосторожно покупал паи, занимая деньги на это у родных и знакомых, а частью в кассе самого товарищества». Софья Васильевна доказала следователю, что Владимир Онуфриевич действовал в рагозинских спекуляциях добросовестно заблуждаясь и не извлекая ни для себя, ни для семьи никакой материальной выгоды.

Брак С. В. Корвин-Круковской с В. О. Ковалевским кончился. Вызванный условиями помещичьего быта дореволюционной России, фиктивный брак освободил Софью Васильевну от родительской опеки, дал ей возможность осуществить стремление к научной деятельности. Превратившись в фактический, этот брак принес Владимиру Онуфриевичу, по-видимому, одним только страдания, привел его к трагической смерти. Но, как справедливо замечает исследователь ученой деятельности Ковалевского, жизнь с Корвин-Круковской имела также положительное влияние на его судьбу: «Любовь к Софье Васильевне, хотя и временно, внесла равновесие в умственную жизнь Владимира Онуфриевича; мало того, она помогла ему определить себя. Позволительно даже задать вопрос, стал ли бы Ковалевский ученым, если бы судьба не соединила его с Корвин-Круковской. Но за бессмертное имя в науке он заплатил своею жизнью».

Приведенные выше отзывы о громадном значении научной деятельности В. О. Ковалевского дополню заявлением Дарвина, сделанным при жизни Владимира Онуфриевича. Описывая свое посещение Дарвина в 1877 году, К. А. Тимирязев рассказывает, что великий ученый с особенным удовольствием отметил факт, что в русских молодых ученых он нашел горячих сторонников своего учения. Чаще всего он при этом упоминал имя Ковалевского. Когда Тимирязев спросил Дарвина, которого из братьев он имеет в виду, — не зоолога ли Александра, Дарвин ответил: «Нет, извините, по моему мнению, палеонтологические работы Владимира имеют еще более значения».

Для С. В. Ковалевской после смерти мужа наступила пора триумфов и славы в области ее специальных научных занятий. Но прежде, чем перейти к рассказу об этом, остановлюсь на ее личных переживаниях и политических интересах в последний период жизни.

Как осмысливала тогда Софья Васильевна любовь, осталось невыясненным, но в девятилетием возрасте она снова проявила себя в любви. В Палибино приехал погостить молодой, изящный брат Елизаветы Федоровны, незадолго до того окончивший университет; младшая племянница стала «обожать» его. Но к этому чувству, как пишет Софья Васильевна в «Воспоминаниях детства», примешивалась «какая-то детская влюбленность, на которую маленькие девочки гораздо способнее, чем думают взрослые». Дядя был веселый, жизнерадостный, занимательный рассказчик, и все старались сидеть с ним в гостиной подольше. А Софа хотела, чтобы он принадлежал ей одной, чтобы он рассказывал только для нее и чтобы только она сидела у него на коленях. Когда же не подозревавший о страсти племянницы дядя Федя взял на колени ее девятилетнюю подругу, Софа смотрела-смотрела на это страшное происшествие, затем подскочила к сопернице, «вцепилась зубами в ее пухленькую ручонку, немного повыше локтя, и прокусила до крови». Оля завизжала, дядя назвал племянницу «гадкой, злой девчонкой», а Софа убежала в отдаленную комнату и там наплакалась вволю.

Во время своей петербургской влюбленности в Достоевского, пятнадцатилетняя Софья Васильевна ревновала его к сестре. На этот раз обошлось без прокусывания локтей. Когда Софа услыхала, как Достоевский признается Анюте в страстной любви, у нее «помутилось в глазах и кровь горячей струей бросилась в голову». Она убежала в спальню, разделась, легла в кровать и долго плакала, а в сердце была «нестерпимая, новая боль». У девочки явилось «бешеное желание наговорить дерзостей» Достоевскому с Анютой, но ужасный замысел расстроился потому, что у Софы не было спичек, а в темноте она не могла найти одежды, Разбросанной по комнате в припадке ревнивой злобы.

В начале семидесятых годов, когда Владимир Онуфриевич, под влиянием обывательских сплетен, приревновал свою фиктивную жену к одному ее берлинскому приятелю, Софья Васильевна писала ему, что к ее прискорбию в ее «новой дружбе очень много поэтического, идеального, она доставляет ей много счастья и наслаждения, но романического в ней ничего нет». Как ни пыталась Ковалевская, а из этой дружбы не удалось сделать даже «маленький роман». В то же время Софья Васильевна, по свидетельству ее подруги, с ужасом думала о том, что Владимир Онуфриевич может, в виду фиктивности их брака, сойтись с другой женщиной.

Затем наступил петербургский период жизни Ковалевских, произошло сближение между ними, родилась дочь, но страстности не было в их супружеских отношениях. Без сердечных страданий рассталась Софья Васильевна с мужем после краха их семейной жизни. В ее многочисленных письмах к Владимиру Онуфриевичу один только раз проскользнула нежность. «Как бы я наслаждалась теперь, — писала она Ковалевскому летом 1881 года из Мариенбада, — если бы нам опять пришлось раз путешествовать с тобой. Прежде я ничего не умела ценить, но теперь было бы иначе… Прощай, мой дорогой и милый дружок. Обнимаю тебя крепко. Целую много раз… Ах, если б нам скоро свидеться и притом за границею. Страсть, как хочется повидать тебя… Вся твоя Софа». Это была не вспышка любви к мужу, никогда в действительности не существовавшей, а проявление жалости к Владимиру Онуфриевичу за его большие страдания.

Летом 1882 года у Софьи Васильевны завязались в Париже, как она сама говорила А.-Ш. Леффлер, «оригинальные и обостренные дружеские отношения» с молодым поляком-революционером, математиком и поэтом одновременно. Ковалевская снимала комнату в предместьи, и хозяйка не знала, что думать о своей жилице при виде молодого человека, проводившего с нею целые дни и выходившего от нее после полуночи. Между тем

Софья Васильевна говорила, что отношения между нею и молодым поляком — самые идеальные. Никто никогда не понимал ее так хорошо, как этот молодой человек; никто не умел разделять так все ее мысли и мечты. Они вместе сочиняли стихи и даже начали писать длинное произведение романтического характера. Но Ковалевская не считала себя вправе принадлежать другому, так как была формально связана с мужем, и ее встречи с молодым поляком были наполнены только отвлеченным анализом чувства: они сидели друг против друга и разговаривали, опьяняя сами себя бурным, неиссякаемым потоком слов. А.-Ш. Леффлер говорит, что Софья Васильевна обменивалась с этим молодым человеком длинными письменными излияниями, но до нас их переписка не дошла.

Сохранилось много писем Ковалевской к другому молодому математику, немцу, с которым она познакомилась в Берлине в начале 1883 года. Они встречались на почве общих научных занятий. С конца 1883 года отношения между научными сотрудниками перешли в дружбу; потом немец стал учить Софью Васильевну конькобежному и другим видам спорта, танцам и верховой езде. Вечерами бывали в театре. Некогда было зайти к Вейерштрассу, и старый профессор ворчал, что Соню отрывают от науки. Вейерштрассу было 70 лет: он забыл, что в молодости прерывал математические вычисления ради стихов к своей Гретхен.

Софья Васильевна радовалась, как дитя, когда Вейерштрасс и его сестры уехали 21 января 1885 года за город на несколько дней. Старики звали ее с собой, но Ковалевская осталась в Берлине и послала молодому математику записку, помеченную 2 часами пополудни: «Легкомыслие победило, — писала она. — Остаюсь здесь до 28-го. После отъезда моих друзей, приблизительно в четверть четвертого, приду к вам, чтобы усовершенствовать свое образование. Ваш легкомысленный друг.

С. К.»

Потом ее охватило раздумье, к немцу не пошла, стала укладываться, и молодой математик получил новое письмо, помеченное 7 часами вечера: «Прежний рассудок все же одержал верх. После долгого размышления я решила все же уехать завтра в 3,36. Мне очень жаль, но что поделаешь? С наилучшим приветом, С. К.»

Ковалевская убежала от своего приятеля в Швецию. При первой возможности молодой немец приехал в Стокгольм — помогать Софье Васильевне редактировать ее математическую работу для напечатания в немецком журнале. Друзья видели, как расцвела Ковалевская в присутствии своего немецкого собрата: она помолодела и похорошела; вместо черного траурного платья надела светло-голубое; цвет лица стал нежнее, густые темно-каштановые волосы красивыми локонами обрамляли голову; грусть сменилась блестящей веселостью; остроумие сопровождало появление Софьи Васильевны в обществе; смелыми парадоксами была наполнена ее речь; сыпались полу-саркастические и полу-добродушные шутки. Так длилось два года, дальше шуток и парадоксов дело не пошло.

Ковалевская не давала голосу сердца заглушить веления рассудка. В это время уже начал «осуществляться план работы о вращении твердого тела, и Софья Васильевна писала М. В. Мендельсон, с которой они взаимно делились всеми сердечными радостями и невзгодами: «Новый математический труд, недавно начатый мною, живо интересует меня теперь, и я не хотела бы умереть, не открыв того, что ищу. Если мне удастся разрешить проблему, которою я занимаюсь теперь, то имя мое будет занесено среди имен самых выдающихся математиков».

В то же время Софья Васильевна боялась превратиться «в учебник математики, который открывают только тогда, когда ищут известные формулы, но который перестает интересовать, когда попадает на полку, среди других книг». «Впрочем, — добавляет она, — я провела значительную часть моей жизни в подобном настроении и привыкла к нему. Несмотря на все, я верю в прекрасный сверкающий закат солнца в будущем». А пока не должно быть ничего на свете выше науки, для которой только и стоит жить. Все другое: личное счастье, любовь, восхищение природой, мир фантазии, — «все это пустяки».

Но все личное не хотело подчиниться таким рассуждениям. В январе 1888 года Ковалевская познакомилась с 27-летним Фритьофом Нансеном. Молодой зоолог уже замышлял тогда героические походы в полярные страны и дал Софье Васильевне прочитать свой план первого лыжного перехода через ледяное плато Гренландии. Отважный и смелый норвежец пленил воображение Ковалевской. «Я нахожусь в настоящую минуту под влиянием самого увлекательного и возбуждающего чтения, какое мне когда-либо случалось встречать, — писала она в Рим А.-Ш. Леффлер. — А именно, я получила сегодня от Нансена небольшую статью его с изложением плана предполагаемой поездки по льдам Гренландии. Прочитав, ее, я совершенно упала духом. Теперь он получил от датского коммерсанта Гамеля 5000 крон на, это путешествие и, конечно, ничто на свете не в состоянии будет заставить его отказаться от этой поездки. Нансен слишком хорош, чтобы рисковать своею жизнью в Гренландии». Софья Васильевна также произвела сильное впечатление на Нансена, и это знакомство, по свидетельству А.-Ш. Леффлер, могло бы иметь решающее влияние на их дальнейшую судьбу, если бы между ними ничего не стояло. Нансен был уже помолвлен и считал нужным, сдерживать свой порыв. Софья Васильевна колебалась.

Ковалевская вообще боялась отдаться одному только чувству любви, мечтала о таком союзе 'между двумя людьми, который представлял бы собою союз двух умов, взаимно поддерживающих друг друга и могущих приносить действительно зрелые плоды только при условии совместной работы. Она ждала встречи с таким человеком и дождалась. Но это оказался не тихий закат последней любви, блаженного умиротворения и покоя, это была жгучая страсть безнадежности и отчаяния. В «Отрывке из романа, происходящего на Ривьере», Софья Васильевна так рисует своего героя — профессора Михаила Михайловича Званцева: «Фигура его была не из таких, которые забываются. Поэтому даже случайные знакомые всегда узнавали его после многих лет разлуки. Массивная, очень красиво посаженная на плечах голова представляла много оригинального… Всего красивее были глаза, очень большие даже для его большого лица и голубые при черных ресницах и черных бровях. Лоб, несмотря на все увеличивающиеся с каждым годом виски, тоже был красив, а нос — для русского носа был замечательно правильного и благородного очертания».

Дальше в «Отрывке» — восторженное, дышащее влюбленностью описание всяких достоинств Званцева и подробности из его профессорской и политической биографии.

Все, что говорится в «Отрывке» о Званцеве, Точно воспроизводит портрет популярного в 80-х годах во всем культурном мире профессора Московского университета Максима Максимовича Ковалевского, с которым Софья Васильевна впервые встретилась в Париже еще при жизни своего мужа. Встреча была мимолетная, в обстановке, не располагавшей к продолжению знакомства, и не оставила у обоих яркого впечатления. Новая встреча с Ковалевским произошла спустя целый ряд лет при совершенно изменившихся обстоятельствах. М. М. Ковалевский (1851–1916) происходил из богатой украинской помещичьей семьи. Счастливые условия материальной жизни дали ему возможность развить свои богатые природные способности. В 1877 году он имел ученую степень магистра и занял в Московском университете кафедру государственного права и сравнительной истории права. Талантливый и остроумный оратор, он был убежденным конституционалистом, и на своих лекциях говорил студентам: «Я должен вам читать о государственном праве, но так как в нашем государстве нет никакого права, то как же я вам буду читать?»

В частных кружках и гостиных Ковалевский был еще более смел и дерзок на язык. Его резкие отзывы о слишком реакционной политике правительства дошли до придворных кругов, и министру народного просвещения было предложено уволить фрондера из университета. Министр И. Д. Делянов поручил своим подчиненным по Москве проследить за вредным профессором, те прислали нужный ему донос, и Делянов уволил Ковалевского в июне 1887 года из университета. Максим Максимович оставил Россию, объездил крупнейшие центры Западной Европы, Балканского полуострова и Америки, всюду выступал с публичными лекциями и мигал эпизодические курсы в разных университетах. После революции 1905 года Ковалевский проявил себя как самый умеренный либерал, стоящий почти в одном ряду с октябристами. В. И. Ленин часто отмечал тогда контрреволюционную по существу роль примиренческого либерализма Ковалевского и всегда указывал на вредное влияние его парламентских выступлений.

Но в 1887 году, когда М. М. Ковалевский приехал в Европу в качестве опального профессора, изгнанного из России диким произволом царского правительства, он был одним из самых популярных людей на Западе. Еще в 70-х годах он был в дружеских отношениях со многими выдающимися общественными деятелями, учеными и писателями всего мира, в том числе с К. Марксом и Ф. Энгельсом, ценившими его обширные знания и остроумную беседу. В 80-х годах его популярность на Западе значительно выросла.

В разгар этой славы Максим Максимович был приглашен в Стокгольмский университет и в день приезда в столицу Швеции встретился с Софьей Васильевной. Это произошло в январе 1888 года, когда Ковалевская была сильно огорчена предстоящим путешествием Фритьофа Нансена. Через несколько дней она писала А.-Ш. Леффлер, в ответ на утешения последней по поводу отъезда Нансена и сообщения, что у него есть невеста: «Дорогая Анна-Шарлотта. Женщина часто изменчива, безумец тот, кто ей доверяется. Если бы твое письмо с тем же содержанием и с тем же ужасным сообщением было получено мною несколько недель тому назад, оно, конечно, сокрушило бы совершенно мое сердце. Но теперь, к собственному стыду, должна признаться, что, прочитав вчера твои глубоко сочувственные строки, я разразилась громким хохотом.

Вчерашний день был вообще тяжелый для меня, потому что вечером уехал М. Ковалевский. Надеюсь, что кто-нибудь из семьи успел уже сообщить тебе о перемене в наших планах, так что незачем распространяться больше на этот счет. В целом эта перемена очень счастлива для меня, потому что, если бы М. остался здесь, я не знаю, право, удалось ли бы мне окончить свою работу. Он такой большой, такой крупный и занимает так ужасно много места не только на диване, но и в мыслях других, что мне было бы положительно невозможно в его присутствии думать ни о чем другом, кроме него. Хотя мы во все время его десятидневного пребывания в Стокгольме были постоянно вместе, большею частью глаз на глаз, и не говорили ни о чем другом, как только о себе, притом с такою искренностью и сердечностью, какую тебе трудно даже представить себе, тем не менее я еще совершенно не в состоянии анализировать своих чувств к нему».

Охарактеризовав впечатление, произведенное М. М. Ковалевским на нее, стихами Альфреда де-Мюссе о человеке, который слишком радостен и все-таки хмур, отвратительный сосед и превосходный товарищ, слишком суетлив и очень солиден, наивен и чрезмерно пресыщен, искренен и очень хитер, — Софья Васильевна продолжает восхищаться своим новым приятелем: «К довершению всего, — настоящий русский с головы до ног. Верно также и то, что у него в мизинце больше ума и оригинальности, чем сколько можно было бы выжать из обоих супругов NN вместе, даже если бы положить их под гидравлический пресс». Уже ничто больше не интересует Софью Васильевну, кроме общества Ковалевского, и она отказывается от поездки в Болонью на какое-то юбилейное празднество, на которое собиралась поехать прежде, потому что «эти торжественные собрания слишком скучны». Она предпочитает уехать с Ковалевским в Италию и отправиться оттуда в дальнейшее путешествие с ним.

Еще один план возник у Софьи Васильевны в связи с новым знакомством. «Мне ужасно хочется, — сообщает она приятельнице, — изложить этим летом на бумаге те многочисленные картины и фантазии, которые роятся у меня в голове… Никогда не чувствуешь такого сильного искушения писать романы, как в присутствии М. Ковалевского, потому что, несмотря на свои грандиозные размеры (которые, впрочем, нисколько не противоречат типу истинного русского боярина), он самый подходящий герой для романа (конечно, для романа реалистического направления), какого я когда-либо встречала в жизни. В то же время он, как мне кажется, очень хороший литературный критик, у него есть искра божья». Софья Васильевна видела в Ковалевском одни только положительные качества, он был для нее олицетворением всего возвышенного и рыцарственного. Она была уверена, что любовный союз между нею и Максимом Максимовичем будет именно тем союзом двух умов, который может принести зрелые плоды при совместной работе. Но как в браке с Владимиром Онуфриевичем семейному счастью Софьи Васильевны в значительной степени мешало то, что оба супруга представляли собою крупные индивидуальности, для которых их научные занятия были настолько дороги, что они не могли подчинить их никаким чувствам и переживаниям, — так в союзе с Максимом Максимовичем стремление Софьи Васильевны к домашнему покою разбивалось о слишком резкую противоположность их личных особенностей. С. В. Ковалевская была натура целеустремленная и настойчивая, самоотверженная при достижении своей основной идеи. Как ни тянуло Софью Васильевну к спокойной семейной жизни, как ни хотелось ей найти удовлетворение своим сердечным влечениям, но желание проложить женщине путь в высшую школу, желание показать, что женщина может и должна занять место в ряду научных деятелей, — преобладало в ней над всем другим.

Максим Максимович по возрасту, по всему складу своего характера, по усвоенным с молодых лет навыкам, не умел ценить прелести домашнего очага и находить удовлетворение в звании мужа знаменитой женщины-математика. А его собственные научные интересы были слишком далеки от ученых занятий Софьи Васильевны и требовали к тому же постоянных разъездов по различным культурным центрам, тогда как С. В. Ковалевская ни за какие блага личной жизни не могла и не хотела в преддверии своего триумфа отказаться от положения, достигнутого с таким трудом и неимоверными лишениями. Скоро обнаружилось, что общение С. В. и М. М. Ковалевских очень далеко от того союза двух любящих друг друга лиц, о котором мечтала Софья Васильевна. Обоим приходилось насиловать себя.

Летом, 1888 года Ковалевские встретились в Лондоне и совершили большое путешествие по Европе: устраивали прогулки, посещали музеи и картинные галлереи. Затем, в течение всего года были почти неразлучны, и Софье Васильевне грозила опасность не кончить к сроку свое исследование на конкурс Парижской академии. Работать приходилось урывками, во время отъезда М. М. из Стокгольма, работать напряженно, до синевы под глазами и сердечных припадков.

Все это причиняло Ковалевской огромные страдания, отравляло ей творческие радости, сделало постылым даже самый момент ее ученого триумфа. Через несколько дней после получения премии за работу о движении твердого тела, чуть ли не с самого торжественного заседания Парижской академии, на котором присутствовал М. М. Ковалевский, она писала Г. Миттаг-Леффлеру: «Дорогой Гэста! Я только что получила ваше любезное письмо. Как я благодарна вам за вашу дружбу. Да, право, я начинаю думать, что это единственное хорошее, что было послано мне в жизни. И как мне совестно, что я до сих пор так мало сделала, чтобы доказать вам, как глубока я ценю ее. Но не вините меня за это, дорогой Гэста, я, право, совершенно не владею собою в настоящую минуту. Со всех сторон мне присылают поздравительные письма, а я, по странной иронии судьбы, еще ни разу в жизни не чувствовала себя такою несчастною, как теперь. Несчастна, как собака! Впрочем, я думаю, что собаки, к своему счастью, не могут быть никогда так несчастны, как люди, И в особенности, как женщины… В настоящую минуту единственное, что я могу сделать, это сохранить про себя свое горе, скрыть его в глубине своей души, стараться вести себя возможно осмотрительнее в обществе и не давать поводов для разговоров о себе».

С. В. Ковалевская страдала от сознания, что математика становится между нею и Максимом Максимовичем, она понимала, что, добытая ценою почти полного физического изнурения, слава вызывает его охлаждение к ней. Она говорила, что певица или актриса, осыпаемые венками, могут легко найти доступ к сердцу мужчины, благодаря своим триумфам. Того же может достигнуть женщина, вызывающая своей красотой восторги в гостиной. Но что привлекательного для мужчины в женщине, преданной науке, трудящейся до красноты глаз и до морщин на лбу над математическим сочинением на премию?

Софья Васильевна мучала себя и М. М. Ковалевского своими требованиями: устраивала ему, по словам А.-Ш. Леффлер, страшные сцены ревности; они много раз совершенно расходились в сильном взаимном озлоблении, снова встречались, примирялись и вновь резко рвали все отношения. Когда же случайные недоразумения разъяснялись и Софья Васильевна в Стокгольме получала от Максима Максимовича успокоительное письмо, она оживала, смеялась от радости и, кружась в восторге по комнате, восклицала: «О, что за счастье! Я не в силах вынести этого! Я умру! Что за счастье!» И в тот же день, бросив дела и лекции, мчалась в Париж.

Не в одних только развлечениях и празднествах проходило время Софьи Васильевны в Ницце или в Париже, куда она чаще всего ездила из Стокгольма. М. М. Ковалевский имел большие знакомства в кругах международной эмиграции, на его вилле собирались представители разных западноевропейских политических партий, русские революционеры и либеральные общественные деятели. Никакой революции на вилле Болье не готовили, но беседы велись бесконечные. Софья Васильевна, по словам Ковалевского, отдыхала там от преклонения перед ее математическим гением и оживала в страстных спорах на тему, скоро ли настанет конец реакции в России и как достигнуть этого, — довольствоваться ли одной культурной работой или заниматься пропагандой в народе. Она выказывала в этих беседах всю силу своего ума, поражала способностью быстро разобраться в совершенно чужой, области и редкой памятью, позволявшей схватывать то, что многим дается только путем продолжительного изучения. Она умела ясно различать главное от второстепенного, метко направляя удары в центральное место возводимого противником здания и оказывая необоснованность его положений. Проявляя большой интерес к общественным вопросам, она жестоко высмеивала профессиональных политиков, у которых не хватало смелости додуматься до конечных решений.

В Париже Софья Васильевна часто встречалась и была в дружеских отношениях с П. Л. Лавровым, Г. Ф. Фоль-маром, с польскими революционерами, с русскими народовольцами. Она принимала близко к сердцу их революционные дела, волновалась за их судьбу, спрашивала в переписке с друзьями об участи арестованных, помогала им в пределах своих возможностей и старалась создать в шведском обществе атмосферу сочувствия к русским революционерам. Так, например, в конце 1883 года С. В. Ковалевская просила П. Л. Лаврова указать ей где можно достать издания русских революционеров, появившиеся в последнее время. Они были нужны для известного путешественника А. Норденшельда, которого царское правительство не допустило к профессуре в Финляндии за радикальные политические убеждения и который просил у Софьи Васильевны сведений о положении социализма и нигилизма в России. «Я думаю, — добавляет она, — что это очень полезно распространять здесь всеми способами сочувствие к нигилизму, тем более, что Швеция такая естественная и удобная станция для всех, желающих покинуть матушку Россию внезапно).

Возмущала ее, во время недавнего пребывания на родине, трусость либерального общества, представлявшего собой безотрадную картину: под влиянием реакции все были там охвачены апатией, недоверием друг к другу и откровенным желанием быть в стороне от всякой политики. Софья Васильевна не могла даже разузнать в России, точно ли Чернышевского вернули и в каком он находится положении. Никому и в голову не приходило серьезно интересоваться этим. «Вернули — ну, пусть вернули; здоров он или с ума сошел, это не наше дело!»

С. В. Ковалевская (1876 г.)

М. М. Ковалевский (80-е годы)

Особенно ярко выражен интерес С. В. Ковалевской к социальным вопросам в ее переписке с Г. Фольмаром (1850–1922), который в начале 80-х годов примыкал к левому крылу немецкой социал-демократии. Так, в апреле 1882 года Софья Васильевна писала Фольмару, что считает своевременным возвращение к жизни учреждения, подобного Интернационалу, «только с более строгой организацией и с более определенными целями. Я особенно утверждаюсь в этой мысли при наблюдении нашей русской эмиграции, погибающей от недостатка деятельности, — подчеркивает она. — И все-таки, не думаете ли вы, что эта эмиграция, бесспорно проявляя энергию и здесь, в Западной Европе, могла бы сослужить хорошую службу общему делу при хорошем руководстве? В последнее время я много фантазировала на эту тему».

По-видимому, Софья Васильевна склонна была тогда принять деятельное участие в политической жизни вообще и в революционных организациях в частности. Несомненно, под влиянием величайшей популярности партии «Народная воля», Ковалевская писала в мае 1882 года Фольмару: «При современных условиях спокойное буржуазное существование для честного и мыслящего человека возможно только в том случае, если намеренно закрыть на все глаза, отказаться от всякого общения с другими людьми и отдаться исключительно абстрактным, чисто научным, интересам. Но тогда следует самым тщательным образом избегать всякого соприкосновения с действительной жизнью; иначе возмущение несправедливостью, которую видишь всюду вокруг тебя, станет так велико, что все интересы побледнеют перед интересами великой экономической борьбы, развертывающейся перед нашими глазами, а искушение самому вступить в ряды борцов станет слишком сильно.

До сих пор я сама всегда придерживалась первого. В эпоху французской Коммуны я была еще слишком молода и слишком сильно влюблена в мою науку, чтобы иметь правильное представление о том, что происходит вокруг меня, С того времени я не выходила из тесного круга моих товарищей по науке и некоторых семейных друзей. Я сама, правда, считала себя за социалистку (в принципе и с некоторыми оговорками), но должна вам признаться, что решение социального вопроса казалось мне столь далеким и темным, что захватывающе отдаваться этому делу мне казалось не стоящим для серьезного ученого, способного сделать нечто лучшее.

Но теперь, после того, как я прожила пять месяцев в Париже и вошла в тесное общение с социалистами разных национальностей, даже нашла среди них одного очень дорогого мне друга, для меня все совершенно переменилось. Задачи теоретического социализма и, размышления о способах практической борьбы теснятся передо мною столь неотразимо, так занимают меня постоянно, что я действительно с трудом только могу принудить себя сосредоточить мои мысли на моей собственной работе, стоящей так далеко от жизни.

Нередко даже мною овладевает мучительное чувство, что то, чему я отдаю все мои помыслы и мои способности, может представлять некоторый интерес только для очень небольшого числа людей, тогда как теперь каждый обязан посвятить свои лучшие силы делу большинства. Когда мною овладевают подобные мысли и сомнения, я весьма склонна завидовать тем, кто уже так захвачен практической деятельностью, что им не остается больше никакого выбора и никакой возможности самостоятельного решения, ибо вся их деятельность строго предписывается обстоятельствами и требованиями их партии».

Все эти высказывания не были основаны на глубоком убеждении Софьи Васильевны в необходимости отдать свои силы служению революции предпочтительно перед занятием чистой наукой. Это были только временные настроения. Все-таки они чрезвычайно характерны для Софьи Васильевны, которая высказывала такие мысли в ту самую пору, когда многие, более близкие в недавнем прошлом к революционным и радикальным группировкам, отказались от своих идеалов и в лучшем случае стали проповедывать теорию так называемых малых дел.

После переезда Софьи Васильевны в Швецию, в ее письмах уже не встречаются сожаления по поводу того, что она не занялась своевременно революционной деятельностью. Однако, она часто запрашивала П. Л. Лаврова и свою близкую приятельницу, польскую революционерку М. В. Мендельсон-Янковскую, о разных революционерах. Летом 1890 года С. В. и М. М. Ковалевские совершили большую поездку по Европе, закончившуюся самой сильной их размолвкой. После этого Софья Васильевна писала А.-Ш. Леффлер в ответ на ее запрос о том, как обстоит ее дело с Максимом Максимовичем: «решила никогда больше не выходить замуж, не желая поступать так, как поступает большинство женщин, которые при первой возможности выйти замуж забрасывают все свои прежние занятия и забывают о том, что они считали раньше своим призванием».

Но хотя Софья Васильевна и заявила так уверенно, что «решила никогда больше не выходить замуж», друзья ее и Максима Максимовича ждали предстоящего летом 1891 года оформления их брака; об этом после смерти Софьи Васильевны писала в ее биографии М. Бунзен. Это подтверждает и заявление племянника Максима Максимовича, Е. П. Ковалевского, который после смерти дяди писал: «Пребывание в Стокгольме закрепило и углубило его отношения к Софье Васильевне, вначале только дружеские, а позднее чуть не приведшие к браку. Этот союз не состоялся, и вряд ли он даже мог быть особенно счастлив: слишком самобытны и крупны были обе личности. Однако теплота отношения М. М. к этой замечательной женщине сохранилась и пережила ее на 25 лет… Письма ее к М. М. многочисленные и интересные, были им сохранены до конца жизни». Браку Софьи Васильевны с Максимом Максимовичем не суждено было свершиться вследствие смерти Ковалевской. Тогда М. М. Ковалевский пытался усыновить ее дочь, но и это не осуществилось по разным причинам. Он сохранил в своем архиве различные рукописи С. В. Ковалевской, поступившие впоследствии вместе с его бумагами в собрание Академии наук, принял самое деятельное участие в осуществлении посмертного издания литературных произведений Софьи Васильевны и выпустил за границей ее историко-революционный роман «Нигилистка».