Дерптский университет был выбран правительством в качестве культурного этапа на перепутье между Россией и Западом, где должны были готовиться к профессуре «природные россияне». Идея создания профессорского института при Дерптском университете возникла у профессора Г. Ф. Паррота, который к 1828 году был академиком и жил в Петербурге. Поддерживавший с ним, по примеру Александра I, близкие отношения Николай I отнесся внимательно к проекту Паррота, велел отобрать во всех тогдашних русских университетах 20 «лучших студентов, природных русских, с беспорочной, надежной нравственностью, природными дарованиями, любовью и прилежанием к наукам» и послать их «с надежным начальником» на 3 года в Дерпт, а затем на 2 года в Берлин или Париж.
Университет в Дерпте был основан в 1632 году шведским королем Густавом-Адольфом вскоре после завоевания им этого города у поляков.
По декрету Густава-Адольфа университет учрежден был для «обеспечения всестороннего благосостояния завоеванных провинций» в составе четырех факультетов, в там числе медицинского, со всеми правами и привилегиями шведского университета (в Упсале). В виду «недостатка ученых сил в самой Швеции пришлось заместить многие кафедры вновь открытого университета немецкими профессорами, которыми дерптская университетская коллегия преимущественно пополнялась и в дальнейшее время. Немецкое культурное влияние в Дерпте продолжало усиливаться и преемственно сохранялось в нем и при всех дальнейших переменах в его политическом положении вплоть до 1710 года, когда Дерпт был после осады взят Петром I.
Несмотря на желание Петра «университета выгоды и привилегии паче распространить, нежели убавить, и из своих земель младых людей для обучения туда посылать», — Дерптский университет прекратил свое существование за отсутствием профессоров, уехавших еще до осады в Швецию и захвативших туда библиотеку вместе с документами.
Прибалтийское дворянство несколько раз делало попытки восстановить университет, но положительных результатов не достигло как в виду розни между отдельными дворянскими группами, так и вследствие того, что преобладавшие в его среде немецкие бароны больше всего заботились о получении от царского правительства льгот политических и экономических, жертвуя для достижения их культурной стороной дела.
Только при Павле I вопрос о Дерптском университете получил благоприятное разрешение. Павел отнесся сочувственно к идее восстановления Дерптского университета по соображениям политическим. В его время русской молодежи запрещалось учиться за границей «по причине возникших там зловредных правил к воспалению незрелых умов, на необузданные и развратные умствования подпускающих». Но дело с открытием университета для «благородного юношества» Прибалтийского края затянулось до 1802 года. Штат профессоров и преподавателей открывавшегося наконец университета почти весь был составлен из немцев, так как привилегированные классы Прибалтики, дававшие основную массу учащихся, пользовались во всем своем обиходе немецким языком, на котором велось также преподавание в местной средней школе.
Первым попечителем нового Дерптского университета был назначен известный германский поэт, друг Гете, Ф. И. Клингер. В качестве начальника русских военных школ в Петербурге он считал необходимым применять в изобилии розгу, которую для полунемецкого Дерпта он неожиданно заманил прогрессивными идеями эпохи «бури и натиска», получившей в Германии название от его драмы того же наименования. Пробыв на посту попечителя Дерптского университета до 1817 года, Клингер много содействовал углублению и развитию в нем немецкой культуры и пополнению его профессорской коллегии выходцами из Германии.
Непосредственный же руководитель университета, выходец из Вюртемберга и воспитанник Штутгартской академии Г. Ф. Паррот настолько усердно поддерживал в Дерпте идеи Клингера, что прибалтийское дворянство забило даже тревогу. Бароны жаловались Александру I на «демагогические» стремления Паррота, который «готов поднять местных крестьян против дворянства». В вину ректору ставилась, между прочим, его речь на открытии университета (в августе 1802 года), когда Паррот указывал студентам, что «они обязаны признательностью тому народу, который своим трудом обеспечивает дворянству благосостояние и досуг к занятию науками». Немалое возмущение среди баронов вызвали также заботы Паррота о том, чтобы университетское образование доступно было не одним только дворянам, но и представителям других классов. Действительно, среди дерптских студентов наблюдался известный, конечно весьма условный, демократизм. Так, по воспоминаниям одного дерптского студента, благодаря духу товарищества «все студенты без различия национальностей и социального положении говорили друг другу «ты», в корпорациях сливались армяне, поляки, русские, французы, евреи, сыновья сапожников и графов». Попечитель Клингер сообщал правительству, что лучшим студентом Дерптского университета является латыш Вильямс, бывший крепостной барона Врангеля, и что «прилежание и охота Вильямса к наукам равняются природным его талантам».
Недаром прибалтийские дворяне жаловались, что «скоро никого из дворян в Дерптском университете не останется, ибо всю доверенность потеряли, потому что профессора явно проповедуют безбожие, и пока Клингер будет попечителем, то и не будут иметь никакой доверенности к университету; Клингера вся Лифляндия ненавидит, яко человека дурных правил, злобного и безбожного; профессора без стыда говорят, что религию, яко предрассудок, истребить надо».
Поэт Николай Языков писал в конце мая 1828 года брату Александру из Дерпта
Рассказав в стихах, как ему в Дерпте «пленительно светила любовь», как ему «несносно тяжки»
поэт переходит к прозе и сообщает брату: «Сюда скоро прибудут 20 человек студентов из университетов московского, петербургского и казанского для усовершенствования себя в науках; здесь проживут три года, отправятся в Германию и возвратятся на кафедры ординарных». Через месяц, в конце июня, Языков все еще ждет профессорских кандидатов: «Скоро будут сюда 20 юношей, назначенных сделаться учеными через посредство здешнего университета; они все коренные русские. Перевощиков им главнокомандующий. Дай бог, чтоб вышло что-нибудь хорошее, важное, торжественное, а не то и в Мекку посылать не за чем». И дальше — о «главнокомандующем» будущих профессоров. «Перевощиков послал уже в Главное училищ правление свою учебную книгу истории русской словесности… Приговоры его писателям, разумеется, не мудры: он раскольник, старовер, даже скопец по сей части». Еще через месяц, 22 июля, поэт сообщал брату, что профессорские кандидаты прибыли, наконец, в Дерпт, поступили под команду Перевощикова, но «об них еще ничего не известно».
В начале августа Языков уже «познакомился с русскими учеными юношами», которые «чрезвычайно недоступны, дики, робки и безответны перед здешними», потому что сразу по приезде их сбили с толку русские студенты — старожилы Дерпта. Руководитель профессорских кандидатов, Василий Михайлович Перевощиков перешел в Дерпт из Казани, где сумел угодить самому Магницкому, расправлявшемуся с профессорами, как аракчеевский фельдфебель расправлялся с новобранцами.
Перевощиков старался оправдать доверие правительства и свой надзор за профессорскими кандидатами превратил в шпионаж. Пирогова он сразу не взлюбил за его недостаточную почтительность и стал преследовать его с первого же семестра. Он даже очернил Пирогова перед министерством, которое предписало объявить ему строгий выговор. Впрочем, Перевощикова скоро убрали из Дерпта, так как студенты университета часто устраивали ему кошачьи концерты, выгоняли его из аудитории и не хотели заниматься у него.
Перевощиков был единственный профессор Дерптского университета из природных русских — все остальные профессора, согласно не отмененному еще тогда старинному уставу этого университета, были лютеране, прибалтийские или германские немцы.
Студенчеству жилось в Дерпте привольно во всех отношениях. Самая разгульная обстановка наиболее свободных времен Московского университета даже с внешней стороны казалась неприглядной в сравнении с условиями жизни дерптских студентов. Пирогова интересовало своеобразие дерптской жизни, его прельщала свобода отношений в полунемецком Дерпте, сказавшаяся во всем. В первом же письме оттуда он сообщал своим московским друзьям: «На пятый день мы прибыли в Дерпт. Скажу вам, что это небездельный городок… На всяком шагу встречаешь студентов: разнообразие и свобода их довольно странны: иных вы увидите в длинных ботфортах, других с трубками и по большей части толпами. По общему признанию жителей, и самый Дерпт не мог бы существовать, если бы не было университета: число учащихся до 500 человек…
Нас почитают здесь совершенно за профессоров, везде открыт вход нам; здешние профессора, из коих все по большей части люди полу-благородные, всегда с благосклонностью просят к себе и сами нас посещают. Вообразите, почтенные старики, уже несколько известные своею ученостью, жмут руку у молодых безызвестных людей. Признаюсь, я не только не видал, но еще и не слыхал, чтобы существовали такие профессора…
Нет! Здесь уже не Москва, здесь все как-то свободнее… В общественных местах все равны и вообще права здешние лучше прав московских… Здесь чиновник стоит наравне со слугою, и тот считает себя равным, пользуясь теми же преимуществами… Удивительно, что во всех господах немецких студентах остался еще какой-то дух рыцарства: здесь каждый день множество дуэлей, и за что же, как бы вы думали? Всего чаще за места на лавках. Сверх сего, так как в университетах учатся из разных провинций, как-то Лифляндии, Курляндии, Эстляндии, то студенты разделились на различные общества, которые ведут между собой все непримиримую вражду. Да если бы я вам начал рассказывать все здешние проказы, о которых у нас в Москве и слыхом не слыхать, то мало было бы дести бумаги».
Эту сторону жизни дерптского студенчества ярко изобразил тогда же поэт Языков в письме к братьям, которым он сообщал о дуэлях, происходящих между студентами почти ежедневно по самым ничтожным поводам: «Причина дуэли, как и большей части их здесь, та, что один толкнул другого на улице — поссорились, подрались и пр. Точно как в германских университетах, редкий день проходит здесь без драки на саблях или пистолетах и редко студент не носит на лице памятника своего школьнического героизма. Трудно, может быть, даже невозможно истребить этот дух рыцарства в здешнем университете, но, должно бы, потому что много, очень много времени проходит у студентов в приготовлениях к дуэлям, в них самих и, наконец, в суждениях о достоинстве того или того подвигов по сей части: когда двое дерутся, тогда, верно, пятьдесят стоят и смотрят, а дерутся каждый день; после дуэли сражавшиеся мирятся, пьют, пьянствуют, гуляют, и следственно, во всех сих обстоятельствах теряют время, ровно ничего не приобретая, кроме имени нетруса между людьми, которых суждениями не дорожат люди, дорожащие своею пользою».
Пирогов принадлежал к людям, дорожащим своей научной пользой, он не принимал участия в разгуле и дуэлях, но, сравнивая грубые нравы московского студенчества поры его учения с дерптскими студенческими обычаями, он последним отдавал предпочтение. В старости Николай Иванович с удовольствием вспоминал свое пребывание в Дерпте: «Верно, нигде в России того времени не жилось так привольно, как в Дерпте. Главным начальством города был ректор университета. Старик-полицеймейстер Яссенский с десятком оборванных казаков на тощих лошаденках, которых студенты, при нарушении общественного порядка, удерживали на месте, цепляясь за хвосты, — полицеймейстер этот держал себя как подчиненный перед ректором; жандармский полковник встречался только за карточным столом. Университет, профессора и студенты господствовали».
Учившийся в Дерпте одновременно с Пироговым москвич И. Ф. Золотарев писал своему приятелю о привлекательных сторонах этого города: «Здесь все учатся. И для сего есть способы. Здесь все дышит любовью к просвещению. Профессора и студенты — главный класс в городе».
В научном отношении университет Прибалтийского края стоял неизмеримо выше всех тогдашних русских университетов, и по своему культурному значению Дерпт назывался ливонскими Афинами. «Дерптский университет в это время достиг небывалой еще научной высоты, — говорит Пирогов, — тогда как другие русские университеты, падали со дня на день все ниже и ниже благодаря обскурантизму и отсталости разных попечителей. Большая часть кафедр была замещена отличными людьми с знаменитым ректором Эверсом (историк) во главе: Струве (астроном), Ледебур (ботаник), Паррот (физиолог, сын академика), Ратке (физиолог), Клоссиус (юрист), Эшшольд (зоолог).; между медиками отличались необыкновенною начитанностью и ученостью проф. Эрдман (терапевт), прежде бывший в Казани, но изгнанный оттуда вместе с профессором математики Бартельсом».
Благодаря особенностям своего положения Дерптский университет поддерживал самую живую связь с культурной жизнью Запада, главным образом Германии. Кроме профессоров он выписывал оттуда книги, научные пособия, журналы и газеты, имел там своих специальных литературных корреспондентов, сообщавших сведения о новейших открытиях и изобретениях, и знакомивших дерптское общество с новейшими западноевропейскими умственными и политическими течениями.
В первый состав профессорского института, вместе с Пироговым, вошли известные впоследствии ученые и общественные деятели Д. Л. Крюков (от Казани), Ф. И. Иноземцев (от Харькова), М. С. Куторга, П. Д. Калмыков, А. И. Чивилев (от Петербурга), П. Г. Редкин (от Москвы), М. М. Лунин (от Дерпта). Правительство отпускало на содержащие каждого кандидата по 1 200 руб. в год. В первое время материальная обстановка жизни Пирогова в Дерпте была не слишком приятна. Говоря в письме к Лукутиным про красоту Дерпта и его окрестностей, Николай Иванович сообщал им, что квартира, где ему приходилось заниматься, «низкая, покрытая черепицею землянка, в которой, кроме изломанного стола с разбросанными книгами, двух стульев и кровати, ничего не представится любопытному взору зрителей». «Но перо в руках, и я малым доволен», — пишет Пирогов, добавляя, что он ложится в 12 часов ночи, а встает в 6 часов утра, посвящая «часы вечернего досуга мечтам прошедшим и будущим».
Скоро условия жизни Пирогова в Дерпте изменились к лучшему. «Вообразите, — писал он в Москву, — судьба перевела меня из тесной и скудной землянки в хорошее отделение, состоящее из трех комнат, порядочно меблированных. Как это случилось? — вы спросите. Совсем неожиданно: добрый профессор Мойер, коему я посвящен, предложил мне жить в здешней университетской больнице, дабы можно было наблюдать за больными; но квартира там еще не отделывается, а моей уже вышел срок, и так он велел мне перебраться к нему, дал особое отделеньице, мебель, стол и, словом сказать, все. Добродетельная его теща, если вы слыхали, г-жа Протасова — мне совершенно доказывает, что и в немецком Дерпте есть русские люди». Так подселился Пирогов и почти 5 лет провел в доме Мойера, теща которого — Е. А. Протасова — взяла его под свое материнское покровительство.
Выдав младшую дочь, Александру Андреевну (Светлану) за писателя А. Ф. Воейкова, Екатерина Афанасьевна Протасова с радостью переехала с зятем в Дерпт, где В. А. Жуковский устроил ему профессуру по кафедре русской словесности. Протасова спешила увезти старшую дочь — Машеньку — от своего единородного брата, поэта Жуковского, который хотел жениться на племяннице, отвечавшей взаимностью на его нежную и трогательную любовь. Машеньке жилось в доме зятя не сладко. Кроме тоски по любимом поэте, она страдала также от преследований распутного Воейкова и рада была выйти за кого угодно. В Дерпте к Машеньке сватались генерал Красовский и профессор Мойер.
Екатерина Афанасьевна хотела видеть дочь за генералом — дворянином и кавалером. Но Машенька наотрез отказалась выходить за Красовского и заявила, что ей нравится Мойер. Жуковский тоже говорил, что Мойер хорошая партия и Протасовой пришлось покориться.
После женитьбы Мойера дом его сделался средоточием русской дворянской культуры в Дерпте, где русских было всего несколько человек. Местных жителей привлекала в дом Мойера обаятельность самого профессора и обворожительность его жены; проезжавшие через Дерпт русские посещали Марью Андреевну по родству ее с Жуковским. Вскоре после рождения дочери Марья Андреевна скончалась и хозяйкой дома сделалась ее мать.
Ко времени приезда Пирогова в Дерпт Мойер уже свыше пяти лет вдовел. Екатерину Афанасьевну застал Николай Иванович приземистой, сгорбленной старушкой лет шестидесяти, но еще со свежим, приятным лицом, с умными серыми глазами и тонкими, сложенными в улыбку губами. Она и устроила переселение Николая Ивановича в дом Мойера, а когда через несколько месяцев молодой ученый переехал на жительство в комнату при клинике, Протасова предложила ему обедать у них, чем Пирогов пользовался все пять лет своего пребывания в Дерпте.
Е.А. Протасова. Теща проф. И.Ф. Мойера, сестра В.А. Жуковского; покровительница молодого Пирогова в Дерпте, заменявшая ему мать
«Теща профессора моего, почтенная русская дама, так обласкала и приняла меня здесь на чужбине, что я готов ей перед целым светом изъявить мою благодарность, — писал Николай Иванович из Дерпта Лукутиным, — если бы не она, здешняя жизнь еще бы скучнее и однообразнее для меня тянулась. В их доме так же точно, как бывало в вашем, я нахожу единственное развлечение; она охотница до книг и получает все новые русские издания, а я ей читаю. Часто по праздникам, когда самого Мойера не бывает дома, чтение наше продолжается до глубокой ночи, и я возвращаюсь домой всегда веселее, нежели выхожу».
В доме Мойера устраивались спектакли, в которых участвовал и Пирогов, выступавший однажды в роли Митрофанушки в «Недоросле»; увлекался он и другими играми молодежи.
Часто приезжал в Дерпт и подолгу гостил у сестры Василий Андреевич Жуковский, читавший в гостиной Мойера все новые произведения Пушкина. Долго живали здесь внучки Екатерины Афанасьевны, Катя и Саша Воейковы, приезжавшие с подругами. Бывали в доме Мойера поэт Николай Михайлович Языков, близкий его друг и приятель Пушкина Алексей Николаевич Вульф, их общая приятельница Анна Петровна Керн.
Бывали и студенты Дерптского университета или воспитанники профессорского института: поэт Владимир Александрович Сологуб, Петр Григорьевич Редкий, Владимир Иванович Даль, сыновья фельдмаршала Витгенштейна.
Учившийся в Дерпте Николай Дмитриевич Киселев (дипломат, брат известного государственного деятеля) рассказывал впоследствии А. О. Смирновой: «Дерпт был для меня великой школой, там я начал понимать музыку. У Мойера я в первый раз слышал прелестные романсы Вейнрауха. Мой вкус к живописи развился тоже у Мойера. Я с грустью покинул это пристанище».
Иван Филиппович Мойер был человек замечательный и высокоталантливый. «Уже одна наружность его была выдающаяся, — пишет Пирогов, — высокий ростом, дородный, но не обрюзглый от толстоты, широкоплечий, с крупными чертами лица, умными голубыми глазами, смотревшими из-под густых, несколько нависших бровей, с густыми, уже седыми, несколько щетинистыми волосами, с длинными, красивыми пальцами на руках, Мойер мог служить типом мужчины. В молодости он, вероятно, был очень красивым блондином.
Речь его была всегда ясна, отчетлива, выразительна. Лекции отличались простотою, ясностью и пластичною наглядностью изложения. Талант к музыке был у Мойера необыкновенный; его игру на фортепиано и особливо пьес Бетховена — можно было слушать целые часы с наслаждением».
Мойер занимал кафедру хирургии, хорошо знал свой предает, был отличным профессором и умелым практическим врачом. Приехав из Москвы с намерением изучать специально хирургию, Пирогов стал работать под непосредственным руководством Мойера, но скоро расширил круг своих научных интересов и занялся изучением анатомии применительно к хирургии — сочетание для того времени совершенно новое. Увлекшись этими предметами, Николай Иванович пренебрегал другими частями медицины и в первое время своего дерптского учения вызывал нарекания некоторых профессоров.
В «ведомости об успехах, прилежании и поведении студентов профессорского института» за первый семестр (второе полугодие 1828 г.), про Пирогова сказано, что он «оказал в физиологии и патологии хорошие сведения; при диспутах и в частных беседах можно было заметить, что он имеет живой разум и любовь к наукам; у профессора Мойера слушал вторую часть хирургии, науку о хирургических операциях, и, посещая хирургическую клинику прилежно, доказал на испытаниях свои успехи в оных науках; сделал искусно многие анатомо-хирургические препараты; слушал вторую часть анатомии непрерывно и с примерным прилежанием». В той же «ведомости» говорилось о «нетвердости рассудка» 18-летнего лекаря и несовершенной его «степенности».
В отзывах за первую половину 1829 года отразилось ревнивое недовольство других профессоров предпочтением, которое Пирогов оказывал Мойеру. Здесь жалобы на то, что он посещал преподавания не всегда равномерно: в патологии оказал токмо посредственные успехи, редко посещал преподавания минералогии. Зато указано, что у Мойера Николай Иванович «слушал непрерывно преподавания о хирургии, занимался исключительно практическою анатомиею, упражнялся в операциях над трупами и пишет сочинения о некоторых частях хирургии». Уже здесь в «общем замечании медицинского факультета» сообщается, что «Пирогов подает основательные надежды, но не столько для хирургии, сколько для анатомии, и притом должно еще заметить, что он с большим прилежанием занимался вспомогательными науками и учился правильному мышлению».
В той же ведомости директор института заявляет, что у Пирогова он заметил «поведение благонравное, но не всегда рассудительное, а в донесении министру за то же полугодие сообщается, что «хотя Пирогов замечен в нерадении, но дирекция не теряет надежды на его исправление, тем более, что он имеет отличные дарования»… Получив это донесение, министр, князь К. А. Ливен, счел нужным проявить отеческую строгость и, «хотя с прискорбием», просил попечителя «объявить Пирогову, что по замечаемому нерадению он навлечет на себя справедливое негодование правительства; впрочем, я уверен, добавил министр, что он постарается заслужить сие и отклонить от себя то несчастие, которому может подвергнуться». Ближайший отчет по институту выдвигает Пирогова на первое место. Начальство сообщает, что «Пирогов, замеченный в первом полугодия 1829 года в некотором нерадении, ныне поправился», и «испрашивает благоволение министра всем воспитанникам за их отличное прилежание и доброе поведение».
И.Ф. Мойер. Профессор хирургии в Дерпте — учитель Н.И. Пирогова; был женат на племяннице В.А. Жуковского М.А. Протасовой
В ведомости за второе полугодие 1829 года сообщается, что Пирогов за подробный и основательный ответ на заданный от медицинского факультета вопрос награжден золотою медалью.
Научные занятия Пирогова уже в 1829 году позволяли «надеяться, что он приобретет отличные знания в анатомии и хирургии». Так через полтора года по прибытии в Дерпт Николай Иванович обнаружил свое истинное призвание.
Одновременно с Пироговым в Дерпте обучался известный впоследствии московский профессор и практический врач Федор Иванович Иноземцев. Он был опытнее Пирогова, девятью годами старше его и первое время пользовался некоторым перевесом над Николаем Ивановичем в глазах товарищей. Но здесь Пирогов конкуренции не боялся, понимая, что в науке у него своя дорога, и довольно широкая. Иноземцев был, по словам Пирогова, высокий и довольно ловкий брюнет, с черными блестящими глазами, с безукоризненными баками, одетый всегда чисто и с претензией на элегантность. А Николай Иванович все пять лет своего пребывания в Дерпте носил сюртук, перешитый из старого фрака, подаренного ему в Москве вдовою спившегося чиновника, которому восемнадцатилетний лекарь сделал промывание желудка. Что касается чистого белья и «прочей элегантности», то Пирогов тогда говорил: «Еще вопрос — что лучше: тратить деньги на белье, которое все равно испачкается при препарировании трупов, или на покупку книг и живого материала для анатомических исследований».
Конечно, на вечерах у Мойера, где преобладала женская молодежь, предпочтение отдавалось Иноземцеву, что причиняло много огорчений невзрачному по внешности Пирогову.
В дерптской студенческой жизни ни Пирогов, ни Иноземцев, ни другие их товарищи, по-видимому, участия не принимали. «Немецкие студенты кутили, — рассказывал Николай Иванович впоследствии, — вливали в себя пиво, как в бездонную бочку, дрались на дуэлях, целые годы иногда не брали книги в руки, но потом как будто перерождались, начинали работать так же прилежно, как прежде бражничали, и оканчивали блестящим образом свою университетскую карьеру. Мы, русские из профессорского института, не сходились ни с одним студенческим кружком, не участвовали ни в коммершах (пирушки), ни в других студенческих препровождениях времени, и я, например, несмотря на мою раннюю молодость, даже вовсе и не имел никакой охоты знакомиться с студенческим бытом в Дерпте. Только два раза я из любопытства съездил на коммерши, и то впоследствии, по окончании курса».
Приближалось окончание курса, и Пирогов, по совету Мойера, решил держать экзамен на степень доктора медицины. Желая, как он рассказывает, показать факультету, что идет на экзамен не сам, а по принуждению, он «откинул весьма неприличную штуку». В Дерпте экзамены на степень происходили тогда на дому у декана. Докторант присылал к нему чаю, сахару, вина и другое угощение для экзаменаторов. Пирогов ничего этого не сделал, и декану пришлось подать собравшимся свое угощение. И хотя жена профессора Ратке сильно бранила за это Николая Ивановича, но экзамен сошел благополучно.
Для докторской диссертации Пирогов выбрал редкую тогда в хирургическом и физиологическом отношении перевязку брюшной аорты при паховых аневризмах, сделанную только однажды на живом человеке знаменитым английским анатомо-хирургом Эстли Пастоном Купером. Это была работа по топографической, или хирургической, анатомии, рассматривающей взаимное расположение органов в определенной, ограниченной части тела. Эту часть анатомии разрабатывали тогда во Франции и в Англии, но в России и Германии ее почти не знали.
Николаю Ивановичу пришлось делать много опытов, сильно работать. Дни и ночи просиживал он в анатомическом театре над препарированием различных областей, занимался артериальными стволами, делал опыты с перевязками на собаках и телятах, много читал и писал. Диссертация, с несколькими рисунками с препаратов, вышла да славу и заставила о себе заговорить — студентов и профессоров. Рисунки препаратов, выполненных для этой работы в натуральную величину, красками, до наших дней хранятся в анатомическом театре Дерптского университета.
Докторская диссертация Пирогова, по заявлению профессора хирургии Л. Л. Левшина (в 1897 году), может «служить прекрасным примером того, как следует приступать к решению вопросов практической медицины». В первом своем научном труде Пирогов «высказал принцип, что при решении различных вопросов практической медицины нельзя ограничиться одними лишь клиническими наблюдениями, но что в этом деле необходимы опыты над животными; предмет диссертации — лечение аневризм подвздошных артерий донельзя удачно выбран с целью показать, что путь для разработки ключевого вопроса не может быть иной, как экспериментальный». По новизне метода работа Пирогова обратила на себя внимание за границей и была переведена с латинского, на котором написала автором, на немецкий язык и напечатана в знаменитом тогда хирургическом журнале Греффе и Вальтера.
Таким образом, ко времени поездки за границу для завершения своей подготовки к профессуре Николай Иванович мог уже самостоятельно заниматься научными исследованиями. Серьезное изучение в Дерпте анатомии и хирургии в течение пяти лет выработало из него специалиста, основательно знающего свой предмет. Весьма важный для хирурга и очень трудный отдел анатомии — учение о фасциях (оболочки, покрывающие мышцы) — он изучил так основательно, что едва ли кто-нибудь, по словам доктора Малиса, мог быть опытнее его в этом отношении. И до Пирогова прибегали к опытам над животными для решения различных хирургических вопросов, он же потребовал права гражданства для экспериментальной хирургии, науки, всю важность которой для клиники недостаточно уяснили себе еще много десятилетий спустя. Такое рациональное направление, выработанное Пироговым вполне самостоятельно, было совершенно новым и ставило его головою выше современных ему хирургов.
Самой важной стороной дерптской деятельности Пирогова является именно то, что он один из первых в Европе стал в широких размерах систематически экспериментировать, стремясь решать вопросы клинической хирургии опытами над животными.
Когда профессорских кандидатов посылали в 1828 году в Дерпт, правительство рассчитывало, что они пробудут там два-три года, а затем отправятся в разные европейские университеты, в том числе во французские и английские, для усовершенствования. Но в июле 1830 года в Париже возникло революционное движение, послужившее сигналом к целому ряду восстаний в Западной Европе — в Бельгии, в Италии, в немецких государствах, наконец в Швейцарии. Подавивший незадолго до того восстание декабристов, русский царь, для преграждения путей революционной заразы в пределы вверенной ему проведением державы, решил помочь французскому королю и примерно наказать мятежников. Ближе всех к месту пожара была Польша, и Николай I повелел мобилизовать свою польскую армию.
В конце ноября 1830 года в польской армии вспыхнул бунт, вскоре перешедший во всеобщее народное восстание. Вмешиваться во французские дела русскому царю не пришлось, тем более, что ко всем его европейским заботам прибавилась еще возня с холерой внутри страны. Профессорских кандидатов за границу не пустили: послать их в Европу, привезут оттуда всякие бредни о свободе; пусть еще поучатся в Дерпте, а там будет видно.
Пирогов решил воспользоваться свободным временем для поездки в Москву. По бедности пришлось ехать с крестьянином, привезшим какую-то кладь в Дерпт и возвращавшимся в Москву порожняком. Путешествие было с приключениями: один раз крестьянин чуть не утопил ночью и Пирогова, и себя, и лошадь; в другой раз Николаю Ивановичу пришлось выскочить из телеги при переезде через какую-то речонку и по пояс в воде пробираться на берег. Дотащились через две недели до Белокаменной.
Н.И. Пирогов (1833 г.). Снимок с портрета работы художника А.Д. Хрипкова, жившего в Дерпте в годы учения Пирогова
Отвыкший от отечественных нравов Пирогов с изумлением присматривался теперь к представителям разных слоев русского общества. Сильнее всего поразила молодого доктора отсталость бывших его учителей — профессоров Московского университета, которых он теперь мог судить с точки зрения приобретенных в Дерпте научных знаний и общественных навыков.
Когда Пирогов рассказал одному профессору о знаменитом рефракторе Дерптской обсерватории, в то время едва ли не единственном в России, его бывший учитель равнодушно отозвался: «Я, признаться, не верю во все эти астрономические забавы; кто их там разберет, все эти небесные тела». Профессор хирургии Альфонский в беседе о перевязке больших артерий заявил: «Знаете что, я не верю всем этим историям о перевязке подвздошной, наружной или там подключичной артерии: бумага все терпит».
Толкнулся Пирогов в чиновничью и офицерскую служилую среду. Пришел навестить старого знакомого — сослуживца отца. Нашел там других офицеров. Слово за слово, перешел к рассказу о преимуществах Прибалтийского края. Прежде всего описал слушателям высокое состояние науки, отставшей в Москве по крайней мере на четверть вежа. «Позвольте вам заметить, — остановил молодого ученого толстейший гарнизонный майор: — я лечился у разных докторов, везде побывал, советовался с разными знаменитостями, но толку не было; а вот у нас в Москве мне один старичок посоветовал принять лекарство Леру. Так я вам скажу, оно меня так прочистило, что все, что во мне лет десять уже скопилось, наружу вывело; с тех пор, как видите, здравствую». Возражать было трудно.
Перешли к семейной и общественной жизни. Николай Иванович стал распространяться о превосходных сторонах общества и семьи в Прибалтийском крае и при этом упомянул с похвалой о немецких женщинах. «Замечу вам, — прервал его хозяин, — я достаточно знаком с женским полом. Имел на своем веку дело и с немками, и с француженками, с цыганками. Большого различия не нашел: все поперечки». При этом замечании все общество покатилось со смеху, а Пирогов умолк и поспешил оставить неподходящую для него компанию.
Не лучше было и в помещичьей среде — в этом первенствующем сословии, государства.
Будучи в Москве, Пирогов сходил посмотреть предмет своих полудетских, полуюношеских воздыханий — Наташу Лукутину. Теперь она не произвела на молодого доктора того чарующего впечатления, как в годы его московского студенчества. Да и сам он, по собственному признанию, порастерял в обстановке дерптской жизни скромность и целомудрие, делавшие для него поэтически привлекательными голубые глаза и эфирную поступь нежной блондинки. Заговорить теперь с Лукутиной языкам любви — значит сделать предложение, а человеку, избравшему своим идеалом служение науке, нельзя связывать себя семейными узами. Это успеется.
Блестяще защитив осенью 1832 г. в Дерпте докторскую диссертацию, Пирогов мог, наконец, отправиться за границу, но царь все еще боялся пускать своих «природных россиян» в мятежную Европу. Профессор Паррот старался убедить Николая I в том, что от поездки будущих профессоров за границу русский государственный строй не пострадает. «Конечно, — писал он, — позволяя путешествие сего рода, можно и должно принимать в рассуждение и события политические; но мне кажется, что и в этом отношении более доводов в пользу путешествия, чем против оных, ибо отказ в желании, которое столь близко их сердцу и было сначала пробуждено в них, скорее может оставить в них чувствование печали и недоверчивости к правительству, нежели питать истинную любовь к отечеству, — слава богу! — живо ощущаемую большею частию из них. Полагая даже ничтожными для ученого образования, чего однако нельзя сказать ни об одном, — довольно того, что они сами увидят прославляемые чужие страны, удовлетворят желание, непреодолимое по духу времени, и будут иметь случай заглянуть за кулисы идеально украшенного представления. Сколько я знаю сих молодых людей, все это может произвести только хорошее следствие: напротив того, не побывав в чужих краях, они только расцветят живейшими красками воображения свои обманчивые мечты. Уже и по сей единственной причине должен я, как верный подданный, желать, чтобы эти молодые люди выдержали испытание и сего рода и, приобретя как сию пользу, так и другие вещественные выгоды для их общего образования, возвратились с твердейшими еще правилами и чувствами любви и верности к государю и отечеству».
В 1833 г. царское правительство решилось наконец отпустить молодых ученых за границу. В мае выехали в Берлин Пирогов и другие дерптские кандидаты, среди них Ф. И. Иноземцев.
Министр императора Николая принял все меры к тому, чтобы будущие русские профессора не заразились на Западе тлетворным политическим духом.
Архиатер (главный врач) принца Кумберленского, председатель берлинского общества трезвости, директор частной глазной клиники, профессор гигиены Фридрих-Вильгельм-Георг Крамихфельд вдобавок ко всем этим званиям имел еще звание придворного врача русского императора; кроме того, он был гомеопатом и мистиком. Русский министр народного просвещения, кавалерийский генерал Ливен тоже был мистиком. Кому же лучше всего вверить природных россиян, посланных в Берлин для подготовки к профессуре, как не Кранихфельду? Кто лучше Кранихфельда оградит их от развращающего влияния революционных идей, охвативших Западную Европу?
Русскому послу в Берлине графу Рибопьеру предписали поговорить с Кранихфельдом, выяснить, согласен ли он взять на себя надзор за русскими молодыми учеными. Пока велись переговоры, Князя Ливена сменил на посту министра Сергей Семенович Уваров, подтвердивший поручение своего предшественника. Кранихфельд с восторгом согласился и прислал подробную программу своей деятельности.
Особенно радовал лютеранского профессора первый пункт данного ему министром наставления, по которому он должен был заботиться «о сохранении сих молодых людей в вере к религии Иисуса Христа в духе греко-российской церкви». Этот пункт, по мнению Кранихфельда, будет иметь такое сильное влияние, что он «не в состоянии этого выразить», и обещает Уварову постараться, чтобы «любовь к богу присутствовала во всякое время в сердцах» порученных ему молодых людей: «Они сделаются, — уверяет мистический гомеопат, — верными подданными их освященного богом государя, прекрасными учителями, благотворительными гениями для целого народа».
«Я весьма долго думал, — пишет он, — о должном надзоре за воспитанниками и следствием сего было следующее мнение: если они не могут быть собраны вместе в одном заведении, то их взаимный друг над другом надзор был бы весьма действителен. А именно: мною избранные из среды их два воспитанника должны надзирать над прочими и обязаны уведомлять меня о всем том, что против данной инструкции прочими воспитанниками учинено будет». Чтобы втянуть всех русских профессорских кандидатов в шпионаж и предательство, Кранихфельд «намерен поручить эту симпатичную должность по очереди всем молодым людям».
«Молодые люди» не знали, что готовит им русский министр и прусский гомеопат. Ехали они в Берлин с радостным чувством. «Можно себе представить, — вспоминал Пирогов, — как приятен был мне путь. Будущее, розовые надежды, новая жизнь в рассадниках наук и цивилизации, приятное общество товарищей, прекрасная весенняя погода, — все веселило и радовало молодую душу». Карнихфельд омрачил эту радость. В первый же день приезда русских ученых в Берлин он пригласил их к себе на чай. У профессора кандидаты застали нескольких его друзей. Беседа велась на тему о пользе гомеопатии, после чего Кранихфельд предложил будущим русским медикам и юристам петь немецкие псалмы под аккомпанемент фортепиано. На другой день Кранихфельд ознакомил порученных его надзору молодых ученых со своей системой шпионажа, но к его изумлению кандидаты не захотели заняться этим симпатичным и полезным для России делом.
Пирогов и все его товарищи решили больше не ходить к Кранихфельду. Немец пожаловался Уварову, русский министр приказал кандидатам посещать вечера их начальника. Берлинский профессор пришел в шпионски верноподданный восторг и довел свое усердие до крайних пределов. Между прочим, он приказал квартирным хозяйкам кандидатов не давать им ключей от входных дверей, чтобы они не могли возвращаться домой позднее положенного часа.
Затем Кранихфельд попытался ограничить своих поднадзорных в праве выезда из Берлина во время каникул, применив это впервые к В. С. Печерину, который в свое время был любимым учеником известного профессора древнегреческой литературы в Петербургском университете, академика Грефе. Он написал отчаянное письмо Грефе, который пользовался большим расположением Уварова. Все это привело к тому, что министр решил расстаться с Кранихфельдом и, сообщив ему, что молодые люди «пользовались уже» в России «совершенною свободой», предложил немцу передать заботы о кандидатах состоящему при русском посольстве в Берлине генералу Мансурову. При последнем Пирогову с товарищами жилось сносно. Только один раз после Кранихфельда пришлось будущим профессорам почувствовать «совершенную свободу», которая ждала их в отечестве. Об этом напомнил им сам император Николай.
Во время пребывания профессорских кандидатов в Берлине туда прибыл Николай Павлович, приказавший собрать в помещении посольства всех его подданных, проживавших в прусской столице. Среди представлявшихся императору были поляки. На одном из них остановился свинцовый взгляд Николая. «Почему вы носите усы?» — строго спросил царь. «Я с Волыни», — чуть слышно ответил испуганный поляк. «С Волыни или не с Волыни — все равно; вы — русский и должны знать, что в России усы позволено носить только военным», — громко и внушительно сказал император. «Обрить!» — крикнул он в сторону Рибопьера. Усатого поляка взяли в боковую комнату, где и привели в надлежащий вид.
Медицина в Германии начала XIX века стояла на распутье. Хирургия как наука стала развиваться в некоторых западноевропейских странах только в середине XVIII столетия и вместе с тем стала участвовать в успехах других отраслей медицины. Основной причиной ее отставания было представление о том, что для занятия хирургией совершенно не нужно знания анатомии; такие воззрения привели к полнейшему отрыву практической медицины от естественных наук.
До объединения с анатомией хирургия отличалась грубым эмпиризмом. На путь единения, хирургии с общей медициной первой вступила Франция, где в середине XVIII столетия парижская хирургическая школа благодаря трудам Ф. Пейрони (1678–1747) была уравнена в правах с медицинским факультетом и где Ж. Пти (1674–1750) проповедовал необходимость тщательной научно-анатомической подготовки хирургов. Вслед за французами стали развивать хирургию как науку англичане, выдвинувшие многих блестящих анатомов-хирургов, а также исследователей вроде гениального Джона Гунтера (1728–1793), связавшего хирургию и анатомию с физиологией. Германия позднее всех западноевропейских стран освободилась от вредного наследия средних веков, когда медициной занималось духовенство, ограничившее свою деятельность лекарствами и заклинаниями и предоставившее хирургию цирюльникам. Научно-образованные медики-немцы дольше всех уклонялись от занятия хирургией.
Ко времени прибытия Пирогова в Германию в немецкой медицине наметился коренной перелом. «Время моего пребывания в Берлине, — пишет Пирогов, — было именно временем перехода германской медицины — и перехода весьма быстрого — к реализму; началось торжественное вступление ее в разряд точных наук».
Но Пирогов все-таки застал еще германскую практическую медицину «почти совершенно изолированной от главных реальных ее основ: анатомии и физиологии; о профессорах терапии, о клиницистах по внутренним болезням, — и говорить нечего».
В Берлине Пирогов учился у Фр. Шлемма (1795–1858) анатомии и оперативной хирургии на трупах, у И. Руста (1775–1840) он слушал клинические лекции по хирургии, у К. Грефе (1787–1840) практиковал в хирургической и глазной клиниках, занимался оперативной хирургией в клинике И. Диффенбаха (1792–1847). Слушал он также величайшего биолога и физиолога, сына кобленцского сапожника, Иоганна Мюллера (1801–1858), читавшего в Берлине с 1833 года курс анатомия.
Берлинская хирургическая клиника Руста считалась тогда самой образцовой в Германии. «Руст был, — говорит Пирогов, — в известном смысле наиболее реалист между врачами тогдашнего времени. Он хотел основать свою диагностику исключительно на одних объективных признаках болезни», почти совершенно игнорируя субъективные высказывания, больного, потому что «расспросы и рассказы больного, особливо необразованного, нередко служат вместо раскрытия истины к ее затемнению». Но даже такой передовой клиницист, как Руст, не знал и даже не хотел знать анатомии. Однажды ом сказал на лекции об одной известной операции: «Я забыл, как там называются эти две кости стопы: одна выпуклая, как кулак, а другая вогнутая в суставе; так вот от этих двух костей и отнимается передняя часть стопы».
Во времена Пирогова Руст уже сам не оперировал, а предоставил это дело Диффенбаху, пластические операции которого пользовались тогда большой популярностью. Но анатомии Диффенбах тоже не знал и даже бравировал этим.
Профессор Шлемм сразу распознал в Пирогове знатока анатомии, полюбил его и охотно руководил его экспериментальными работами, Шлемм был, по определению Пирогова, первостепенный техник: его тонкие анатомические препараты (сосудов и нервов) отличались добросовестностью и чистотою отделки». Он был не только превосходным техником по анатомии, но и отлично оперировал на трупах, передав Николаю Ивановичу свою изумительную технику и свои глубокие знания в определенных областях анатомии. Знаменитый Грефе при больших операциях всегда приглашал Шлемма, и, оперируя, справлялся у него, не проходит ли в оперируемом месте ствол или ветвь артерия.
В своей клинике Грефе был истинным маэстро. Операции его удивляли всех ловкостью, аккуратностью, чистотою и необыкновенною скоростью производства. Практиканты могли следить за больными и оперируемыми и сами допускались к производству операции, но не иначе как инструментами, изобретенными профессором. «Мне, как практиканту, — пишет Пирогов, — досталось также сделать операции: вырезать два липома и вылущить больной палец руки из сустава. Грефе был доволен, но он не знал, что вое эти операции я сделал бы вдесятеро лучше, если бы не делал их неуклюжими и мне несподручными инструментами».
Особенно высоко ценил поэтому Пирогов свое пребывание в 1834 году в Геттингене, где К. Лангенбек (1776–1851) научил его владеть по-настоящему ножом. «Нож должен быть смычком в руке настоящего хирурга, — говорил профессор. — Не надо давить, надо тянуть ножам по разрезываемой ткани. Он научил Пирогова быстроте при операциях, и Николай Иванович всегда с отвращением вспоминал о тех мучителях несчастных больных, которые щеголяли, медленным оперированием. У него же Пирогов познакомился с замечательным искусством приспособления при операциях движения ног и всего туловища к действию оперирующей руки; и это делалось не случайно, не как-нибудь, а по известным правилам, указанным опытом. Впоследствии собственные упражнения Пирогова на трупах показали ему практическую важность этих приемов.
В годы учения Пирогова в Германии медицина не знала еще обезболивающих средств и поэтому особенно высоко ценилась тогда быстрота операций. Медленность операций при воплях и криках мучеников науки или, вернее, мучеников безмозглого доктринерства, — как писал Николай Иванович, — были ему противны при его темпераменте и приобретенной долгим упражнением на трупах верности руки. Пирогов вдумывался в коренную причину этого варварства, но безуспешно искал способов уменьшить страдания оперируемых, точно так же, как безуспешны были тогда поиски средств борьбы со смертельным исходом огромного большинства даже удачных в техническом отношении операций.
За два года работы Пирогова в клиниках и лабораториях Берлина и Геттингена он, углубил свои знания в анатомии, усовершенствовал свою хирургическую технику и расширил объем своих научных исследований в области применения анатомии к хирургии.
Все время своего пребывания в Германии Пирогов отдавал исключительно научным занятиям. Ни в каких студенческих организациях он не участвовал — ни в спортивно-товарищеских типа дерптских землячеств, ни в политических, имевших тогда значительное распространение в Германии в связи с западноевропейским буржуазно-революционным движением, хотя, судя по его записям, он прекрасно понимал всю иллюзорность относительной политической свободы, которой пользовалась в ту пору Германия и которая по сравнению с николаевскими порядками многим из русских казалась политическим раем.
В начале 1835 года русские стипендиаты в Берлине получили из министерства запрос о том, в каком университете каждый из них хотел бы занять профессорскую кафедру. Запрос, собственно, был лишний, так как при отправлении кандидатов в Дерпт каждый из них предназначался в профессора того университета, воспитанником и избранником которого он был. Пирогов ответил, что желает занять свободную кафедру хирургии в Москве. Уверенный в успехе своего дела Николай Иванович поспешил сообщить матери, что, наконец-то, он сумеет отплатить ей и сестрам за их заботы о нем, сумеет устроить их материальную жизнь. Но Пирогова ждало на родине жестокое разочарование.
Стремясь лишить русские университеты даже той ничтожной самостоятельности, которой они пользовались при министре Ливене, Уваров представил царю доклад, в котором просил в виду ожидаемого возвращения из-за границы молодых профессоров предоставить ему право назначить их на свободные кафедры по своему усмотрению. Хотя, как признавал министр, «университеты имеют право сами избирать на вакантные кафедры ученых, — но в настоящем случае допустить их воспользоваться сим правом было бы чрезвычайно неудобно».
Николая Павловича не надо было долго убеждать нарушить чьи-либо права. Царь одобрил проект Уварова, и министр назначил на московскую кафедру Ф. И. Иноземцева. На этом настаивал попечитель Московского университета граф С. Г. Строганов, которого просили за Иноземцева высокие покровители красивого и представительного доктора.