Мы познакомились, когда были еще очень молоды. Я уже тогда знал, что буду композитором. — Я учился в Берлине. В институте. И в институте однажды устроили бал. Году в 1922-м, и там я познакомился с Анной. На этом балу. Она была там одна, потому что уже разошлась с этим своим первым мужем. По-моему, его звали Коллер. Руперт Коллер. Мы не были знакомы. Итак, она была одна, и там я с ней познакомился, и так мы сошлись. Потом мы вместе жили в Берлине, на Вюрцбургер-штрассе, у старой фрау Эрдманн. Эдуард Эрдманн был пианистом и композитором. Он тоже писал музыку и был очень дружен с Артуром Шнабелем, а у его матери была квартира на Вюрцбургер-штрассе, и она сдавала комнаты. И мы сняли у нее комнату. Или две. По-моему, две, и жили там некоторое время. Тогда Анна рисовала, насколько я помню, иллюстрации. Иллюстрации к книге Гофмана. Она называлась «Золотой горшок». — Так вот, к ней она рисовала иллюстрации. Маленькие. Что с ними было дальше, я не знаю. Понятия не имею. Наверное, пропали. Насколько я помню нашу жизнь в Берлине, мы иногда бывали у Эрдманнов в Груневальде, а так мы не часто выбирались в гости, как мне кажется. — Рисовала она больше, чтобы время убить. Можно сказать, по-дилетантски. — Она играла на фортепьяно и виолончели. На виолончели играла непрофессионально. Иногда мы играли вместе с одним из моих друзей, с неким Фрицем Демутом. Он был педиатром. Не знаю, как меня угораздило с ним познакомиться. Так или иначе, мы подружились, он играл на скрипке, и мы иногда исполняли трио. Но всегда — не очень успешно. Ничего из этого не вышло. — Думаю, мы вели весьма богемный образ жизни. Не знаю, к чему она привыкла в первом браке. Думаю, к чему-то другому. Подробностей уже не помню. Давно это было, 70 лет назад. Где мы готовили, что ели? — Эта старая фрау Эрдманн была той еще штучкой. Жуткая старая карга. Грязная и противная. Я тогда слышал краем уха, она была уже очень старая и вскорости должна была помереть, и вот помню, как брат Эрдманна сказал, она хочет, чтобы ее похоронили в Риге. Стало быть, там, откуда она родом, из Прибалтики. И тогда брат сказал, попробуй отвезти ее туда живьем. Все дешевле, чем труп возить. — Вот так мы жили. Альма была раз в Берлине. Это я помню. Я терпеть ее не мог. — Я знал и слышал о ней. Но с трудом перенес то недолгое время, что пришлосьс ней общаться. Тогда. Но подробностей не помню. Лето было. Поженились мы потом в Вене. Да, в Вене. Там был этот Верфель, читал свой роман о Верди. Тогда мы еще не были женаты. Поженились позже. Зимой 1923-го. Тогда мой первый концерт для фортепьяно исполнялся в Винтер-туре, в Швейцарии, играл Эрдманн, и он пригласил меня с Анной послушать. И вот мы были в Винтерту-ре, и там был Вернер Райнхарт, винтертурский меценат, который содержал оркестр. Он был очень богат, и он предложил мне, если я захочу на какое-то время задержаться в Швейцарии, положить на мое имя определенную сумму в Швейцарский Федеральный банк, или как он там называется, и я могу там жить, пока эти деньги не кончатся. Ну, такое мне дважды повторять не надо. Тогда он нас потом отвез в Энгадин. Там мы были неделю на Рождество, а потом поехали в Вену и здесь поженились. Мы тогда думали, что будем жить в Швейцарии, а там любят, когда люди женаты. — Вот мы и поженились из-за Швейцарии. И потом в Швейцарии некоторое время и жили. В Цюрихе, и она тогда к одному художнику… По-моему, это был некто Куно Амит. Он жил в деревне, недалеко от Берна, и там у него была мастерская. Она туда поехала и работала с ним какое-то время, чтобы усовершенствоваться в живописи. Значит, тогда живопись все еще играла в ее жизни какую-то роль. Но меня это не слишком устраивало. Как сказано, потом она вернулась. Потом мать вызвала ее опять в Венецию. У нее ведь был в Венеции дом, и Анна должна была туда приехать. Это меня тоже не слишком устраивало. И мы поэтому немножко поссорились. Это было начало. — И все это она делала. Почему она это делала… Она ведь с матерью тоже неособенно ладила. То, что они не в ладах, было не очень заметно, но чувствовалось, что есть противостояние. И тогда я увидел и старуху. Мать Альмы. Она же была замужем за Моллем. За тем Моллем, что стал потом нацистским вождем. Да они все такими были. И Альма тоже. И до какой степени. Страшная особа. Не понимаю, почему она всю жизнь путалась с евреями. — Помнится, когда Альма жила в Нью-Йорке, она там выпустила что-то автобиографическое, книжку какую-то. Полная чушь. И однажды она пригласила меня на обед, потому что хотела извиниться за ту писанину, что была в ее автобиографии обо мне. Сначала она объясняла шоферу, как ехать. Все неправильно. Потом мы сели за стол. Обед. Не помню уже где. Где-то в центре.
А после еды она сказала, не пойдешь ли ты вперед, на улицу, мне надо еще кое-что уладить. Я подумал, ей нужно в уборную и она не хочет, чтобы я это видел. Тогда я вышел на улицу, а потом — она. «Знаешь, я задержалась, потому что они теперь берут пятнадцать процентов на чай. Мне же не сосчитать. Десять я еще могу. Но пятнадцать… Откуда мне знать, сколько это». — Но мы не собирались говорить об Альме. — Стало быть, Анна поехала в Венецию, и это стало началом конца. Я потом тоже приехал в Венецию, а она была одна в доме. Думаю, тогда мы виделись в последний раз. В Венеции. Я поехал оттуда во Францию, навестил Стравинского. А ее я больше не видел, только потом, намного позже. — Бракоразводный процесс я почти не помню. Это было в Вене, во Дворце Юстиции. Ничего вообще не помню. Там еще кто-то был. Свидетель ка-кой-то. Не помню, как звали. Ее не было. Формальная процедура. Бумаги потом сгорели вместе с Дворцом. И не осталось никаких доказательств. Вообще ничего. А потом мы все-таки виделись еще раз. Но мельком. В том доме Альмы, что неплохо описан у Канетти. Даже хорошо. — Этот Канетти, кажется, влюбился в Анну. Прямо об этом в его книге не говорится, но можно понять. А вот описание дома очень хорошее. Я там и еще раз был. Но плохо помню. — Я ведь вам уже говорил, что в Венеции мы виделись в последний раз, пока были женаты. Потом — развод. Мне было 25. Или 24. — Я ведь в то время очень много писал. Даже не понимаю, как мне это удавалось. Вообще. Большие, длинные вещи. Очень быстро. Сейчас я бы так не смог. Но, как сказано… Минутку. Минутку. Мы еще были вместе. В каком же году это было? Летом. На Балтийском побережье. Погодите. Значит, мы были в Швейцарии, в 23-м и в 24-м мы жили в Швейцарии. Но было еще лето на Балтике. Эрдманн там снял какой-то дом, и мы там были вместе. В каком же году? Сейчас выясним. Надо посмотреть, когда я написал Вторую симфонию. Это было в то же время. Вторую симфонию я дописывал на этой даче Эрдманна, и это было на Балтике в 1922 году. Эта симфония посвящена Анне Малер, значит, тем летом мы были на Балтике. Явно вскоре после того, как познакомились, потому что в 23-м мы были в Брайтенштайне. В 24-м — в Швейцарии, а потом… Потом все развалилось. — Сколько помню, она убивала время живописью. О чем беседовали — не очень помню. О сочинении музыки. Что-то такое. Не помню. Каждый делал свое дело, и мы не слишком много об этом говорили. Я ведь тогда еще учился у Шрекера. Его это тоже не очень интересовало. Он приезжал раз в месяц и доставал из кармана бумажку: «Вот, поглядите, что они опять пишут в Биттерфельде!» Как будто нас это интересовало. И исчезал снова. Как сказано, потом я с ним дела не имел. Вообще. — Очень жаль, что не смог вам подробнее пересказать разговоры. — Расхождения в образе мыслей? Вроде бы нет.
* * *
Фрау Кренек встала и принялась перекладывать стопки бумаг на рояле у двери на террасу. Маргарита взглянула на часы. Полчаса давно истекли. Маргарита выключила диктофон. Поблагодарила. Не отходя от рояля, фрау Кренек спросила, не выпьет ли она чего-нибудь? Маргарита отказалась. Встала. Она и так злоупотребила временем Эрнста Кренека. Он тоже поднялся. Ему это в удовольствие. И он проводит ее до дверей. У двери он рассказал Маргарите, как после премьеры одной из его опер в Вене Альма отправилась к директору театра и потребовала долю в сборах. Для Анны. Не может быть! Маргарита засмеялась. Может-может, сказал Эрнст Кренек. И деньги она получила. Тогда в Вене Альма Малер была особой, с которой все считались. Фрау Кренек окликнула мужа, не выходя из комнаты. Где он? Маргарита быстро попрощалась. Улыбнулась Кренеку. Он улыбнулся в ответ. Остался в дверях. По дороге она оглянулась. Он все стоял в дверях своего маленького розового бунгало. Поднял руку. Маргарита помахала ему. Вокруг дома понатыканы таблички «armed response». Маргарита дошла до машины, которую поставила в стороне. Когда она проезжала мимо дома, никого уже не было видно. Маргарита ехала обратно к федеральной трассе 111. Доехала по ней до Палм-Спрингс. Широкие улицы. Сочные зеленые газоны. Густые цветущие кусты. Пышные пальмы. Уличные кафе и торговые центры. Она ехала дальше. Начались жилые дома. Развернулась. Возвратилась в торговый квартал. Припарковалась. Опустила монеты в парко-вочный автомат. Решила пройтись. Но она слишком тепло одета. Жарко. Включены все поливалки. Вода журчит в каждой клумбе. Течет ручейками вдоль газонов, отделяющих проезжую часть от тротуаров. Переливается через края вазонов. Она вошла в ближайший универмаг. Прохладный воздух. Тень. Прошлась вдоль витрин. Одежда. Украшения. Обувь. Все известные фирмы. Вышла на другую сторону. Перешла улицу и вошла в следующий универмаг. Снова одежда, обувь и украшения. Снова — все известные фирмы. Вокруг торопятся люди, быстро идут куда-то, толкаются. Все одеты по-летнему. В светлых пестрых бермудах. Она пошла вниз по улице. Подумала, не сесть ли за столик уличного кафе. Но там слишком жарко. Она зашла в третий универмаг и приземлилась в тамошнем ресторане. Заказала чизбургер. Со швейцарским сыром, пожалуйста. И легкую колу. Сидела в прохладе. Посреди пустыни — и прохлада. И как много воды в канале. Откуда она? И эти здоровые сильные люди. Бермуды не скрывали мужских ног. Белых мужчин. Нигде ни одного афроамериканца или мексиканца, даже среди персонала магазинов и кафе. Эти сильные белые мужские ноги. Мускулистые. Загорелые. Поросшие светлыми волосами. Теннис и гольф, вероятно. Палм-Спрингс знаменит своими площадками для гольфа. Его называют оазисом. В ее путеводителе написано, что Палм-Спрингс — оазис для гольфменов. С искусственным орошением. Вырванный у пустыни. Официант положил перед ней гамбургер. «Enjoy», — произнес он и улыбнулся, словно и впрямь желал ей получить удовольствие. Маргарита взялась за еду. Придавила верх чизбургера, чтобы можно было откусить, обмакнула в кетчуп и откусила. Правильно ли, что во время этих бесед она просто дает людям говорить? Может, надо указывать на противоречия, задавать наводящие вопросы. Брак с Кренеком. Это могло быть, со стороны Анны, попыткой повторить в улучшенном варианте брак матери с Малером. Она не хотела изображать музу? Или просто разлюбила его? Отправилась на поиски большой любви. Не то причиной разлуки явилось сходство с материнской ситуацией. Или стало невыносимо. Или скучно. Как бы то ни было, о причинах расставания она не спросила. А он вспоминал о нем лишь как о факте. Всего на минуту рассердился. Как он мог работать в Швейцарии? Спокойно? А она уехала к матери. В остальном же вспоминал прожитую жизнь с иронией. Разве ж можно было расспрашивать о любовных переживаниях в присутствии нынешней жены? Да и к чему. Ведь именно в них больше всего лжи. Если она вообще есть. Она же не допрос ведет. Наверное, это не для нее. Она хочет понимать людей, а не давить на них. И не хочет, чтобы на нее давили. Она откусила от гамбургера. Булочки у них особенно удались. Ее взгляд упал на женщину с молодым человеком через несколько столиков. Юноше было лет семнадцать. Или меньше. Женщине — около тридцати. Или больше. Могло быть и пятьдесят. Женщина — небольшого роста. Изящная блондинка. В лифчике от бикини, гармонирующих с ним голубых бермудах и белых кроссовках. Симпатичное лицо. Гладкое. Короткий нос. Голубые глаза. Медовый загар на коже. Цветочный мед. Безупречная кожа. Ни прыщика, ни синячка. Ни волоска. Пышная грудь. Теснится в вырезе бикини. Женщина что-то строго выговаривает молодому человеку. Спорит, наклонясь к нему через столик. Он смотрит в свою тарелку с картошкой-фри. Перед женщиной — стакан воды. «Регпег». Рядом с ней Маргарита показалась себе мрачной и тяжеловесной. Мелькнула мысль отказаться от чизбургера. Ради фигуры. И не стоит ли хоть попытаться загореть? Потом опять принялась за еду. Такое телесное совершенство. Просто зависть берет. Сильная. Но в конечном счете — точно такое же достоинство, как латынь с отцом. И греческий. Для отца. Добиваясь его признания. Прося, чтобы впустил в свой мир. Мечтая, что в этом мире она заслужит признание. Станет равной ему. Будет делать вид, что всех презирает, и заслужит позволение остаться, прогоняя других. А вечером — со всеми подряд. Раз не с ним, так с кем попало. Сохранение девственности посредством разбазаривания. А в какой мир ты попадешь с красотой? На площадку для гольфа в Палм-Спрингс? На берега искусственных ручьев? Наверное, надо было исправить нос. Сделать пластическую операцию. И увеличить грудь. И впредь не с каждым первым встречным, ас каждым первым встречным хирургом-косметологом со скальпелем. Улучшать фигуру. А отец бы платил. Или его преемник. Вместо маленького, курносого, фотогеничного носика у нее голова, забитая двумя мертвыми языками и фантазиями. Еще большой вопрос, что лучше. Счастье, что появилась Фридль и все расставила по местам. В конечном счете все хорошее, что у нее есть, связано с этим ребенком. В кафе влетела компания девушек. Они уселись между нею и красивой женщиной с молодым человеком. Маргарита расплатилась. Вернулась через универмаг к машине. Поливалки продолжали работать. Пахло выхлопными газами и мокрой травой.
* * *
Она ехала обратно. Сначала сочные зеленые газоны и клумбы вдоль дороги. Потом жилые дома за живыми изгородями. Ухоженные лужайки до самой улицы.
Дома становились меньше. Разбегались дальше, уже не такие ухоженные. Меньше зелени. А потом — опять пустыня, направо и налево. Почтовые ящики на столбиках вдоль дороги. Оранжевые и красные таблички. На них — адреса. Проселочные песчаные дороги. Ведут к холмам. Теряются в горах. Она ехала. Радио не включала. Не хотелось слушать «Nothing compares 2 u». В Палм-Спрингс светило солнце. Между холмами. Или высокими горами. Не определить. Нет деревьев для сравнения. Солнце за облаками. Она ехала. Встречных машин почти не было. А на ее стороне — вообще ни одной. Почему она все думает про эту историю с ним? Мучается. Позволяет себя мучить. Все же ясно. Он не хочет того, чего хочет она, а того, чего он хочет, ей мало. Всего-то и надо — встать и пойти дальше. Что ж она сидит? Может, оттого что ей постоянно надо заниматься самоедством. Раздувать такие вот истории. Или. Ей все время не по себе, потому что на не может умереть от любви? Пожертвовать жизнью? Любить его больше, чем собственную жизнь? Как Трауде. Со своими попытками суицида. Может, они и должны быть вместе. Трауде в том же возрасте. Они — одно поколение. Они умеют ладить друг с другом. Научились. А она на 14 лет младше. Слишком много. Нет гармонии. Она плохо умеет приспосабливаться и все еще недостаточно уверена в себе. И такие фразы, как, к примеру: «Я жить без тебя не могу» — для нее совершенно невозможны. Он закончит с совсем молоденькой. Двадцатью или тридцатью годами младше. С ней ему придется постоянно суетиться. Ведь 25-летняя жена самостоятельной не будет. Скорее наоборот. Как все дочки чинных супруг. Их часто видишь, такие пары. Как он слушается ее. Весело. Снисходительно. И гуляет с шумной дочуркой или сынишкой. С ребенком, которого с первой женой у него не было — у той уже был свой. Стараться придется, молодая-то жена и уйти может. Встать и уйти. В 25 это вовсе не так бесперспективно, как позднее. И может быть, тогда Трауде снова займется уборкой. И всем будет только лучше. Она ехала. Медленно. Смотрела на цветущие растения. Неудивительно, что Трауде убирает у него. Гладит рубашки. От него получишь только то, что сам сделал. Сам вложил. Абсолютно ложное суждение, что мужчина — субъект, а женщина — объект. Мужчина — просто зеркало. Просто впитывает все, что для него, о нем и из-за него: делают, думают, заботятся. Вечный ребенок. Сосунок. А любящая женщина или притворяется слепой, ничего не видит, продолжает гладить рубашки и избегает обобщений, погружаясь в повседневные дела. За рубашками не видит жизни и осуществляет свое предназначение. Или же она все видит. Разоблачает обман: все, что казалось обоюдным, все, что казалось любовью, было только ее любовью. А он лишь светил отраженным светом. Одни отражения. Не имеющие объема. Не заполняющие пустоту. Весь вопрос в том, не предпочтительнее ли такая судьба, как у Трауде. Он иначе не может. Всего лишь точка поворота. Даже не перекресток. Ничего, кроме разочарования. Развернуться — и начать сначала. Снова. С новым мужчиной. Или со старым, по знакомым правилам. И как жить с этим опытом? Как его вынести? Видеть, что система, которую ты считала смыслом жизни, служит всего лишь удовлетворению желаний. Что делать с бушующими эмоциями? С заповедью «возлюби ближнего»? Если нет знания, эмоции бесцельны. Враждебны. Она включила радио. Треск. Шум. Надо найти другую станцию. Она его выключила. Ехала среди холмов. Или гор. Хочется рассмотреть цветы поближе. Она съехала в карман. Может, это запрещено. Остановилась. Вышла. Скажу, что срочно захотелось в туалет. Поэтому и отошла. Все поймут. Стыдливость — добродетель. Прямо у кармана начиналась тропинка. Следы пребывания людей. Направо и налево. Они тут ели. Пили. Справляли нужду. Она быстро шла. Тропинка сужалась, бежала по каменному морю. Камни всех размеров. Скатились со склонов и выветриваются. Разваливаются на все более мелкие куски. Тропинка полого поднималась. Она быстро шла. Тепло. Сухо. Она сняла пиджак. Обвязала его вокруг талии. Поднималась вверх по склону. Тропка делалась все круче. Цветущие кустики — бело-оранжевые островки среди всевозможных оттенков серого. Камни и земля. Хочется посидеть. Потом. Сначала забраться наверх. Она вспотела. Оглянулась. Маленькая машина. Крошечная. Глубоко внизу. Перед ней — склон. До верха еще так далеко, словно она и шагу не прошла. Она пошла дальше, обливаясь потом. На жаре пот сразу высыхал. Натянулась кожа на лице, руки обветрились. Вдруг — домик. Так далеко от дороги. Из дерева того же черно-серого цвета, что камни и земля. Его видно, только если подойти совсем близко. Она пошла дальше. Тропка почти исчезла. Едва заметна меж камней. Машина внизу превратилась в точку. Дорога — две темно-серые ленточки. Гладкие и блестящие, ровно, как по линейке, рассекающие каменистую пустыню. Никого. Она пошла дальше. Быстро. Почти побежала. Хотелось на вершину. Посмотреть, что за ней. Она присела на большой камень. Новые туфли стали тереть ноги. А она-то думала, с ними не будет никаких проблем. Она сидела. Смотрела в долину. Сверху. Все однообразное. С другой стороны вид наверняка такой же, как с этой. Может, лишь ломаная линия вершин иная. Кругом — серый мир. Небо — серо-белое. Склоны — темнее. Камни — светлыми пятнами. Цветы видны лишь вблизи. А темно-зеленые лишайники с красными краями на камнях можно различить, только когда ты совсем рядом. И белые чешуйчатые лишайники — тоже. Она сидела. Смотрела по сторонам. Перед собой. На бесцветный мир. Потянуло в сон. Лечь и уснуть. Но лечь негде — кругом камни и камешки. Она сидела. Никто не знает, где она. Никому и в голову не придет, что она сидит в пустыне. Она поднялась еще на несколько шагов и присела на камень побольше. Сидела. По дороге в ее сторону двигалась машина. Красная. Медленно. Остановилась позади ее машины. Она попыталась разглядеть, вышел ли кто-нибудь. Не разобрать. Снова смотрела по сторонам. Не думала ни о чем особенном. Не хотела думать. Не хотела, чтобы кто-нибудь оказался рядом. Даже Фридль. Могла бы просидеть так до завтра. Ее никто не ждет. Как в годы учебы. Но спокойнее. Без спешки. Красная машина все стояла. Она все сидела. Смотрела вниз. Увидела, как кто-то, почти неразличимый, направился от машин в ее сторону. Она встала. Попыталась разглядеть, кто это. На минуту захотелось броситься наверх. За гребень. Спрятаться. Выждать, пока не уйдут. Но нужно спускаться к машине. В машине осталась сумка. Она просто спрятала ее под сиденье. А в этой сумке — все, что у нее есть. Она пошла назад. Сбегала по извивам тропинки меж скал и камней. Человека видно все отчетливее. Мужчина. В чем-то темном. Остановился. Не шел навстречу. Она шла. Смотрела, как он увеличивается. Становится четким. Он стоял. Поставил ногу на камень. Оперся рукой о колено, наклонившись вперед. Смотрел на нее. Она приближалась. На нем — черная кожаная куртка. Черные джинсы. Коричневые ковбойские сапоги. Все потрепанное. Темные волосы. Нагнул голову. Смотрит на нее исподлобья. Курит. Держит сигарету большим и указательным пальцами. Держит сигарету у рта, как флейту, и затягивается. Она глядела на него. Не могла отвести глаза. Пожалела, что сняла пиджак. Почувствовала непривычный бюстгальтер. Грудь. Такое ощущение, словно она толкает ее перед собой. Мужчина не двигался. Смотрел, как она приближается. Курил. Ни одной машины. Только звук ее шагов. Только ее дыхание. Она заставила себя не замедлять шаг. Не останавливаться. Мужчина стоял на тропинке. Она сделала шаг в сторону, чтобы обойти его. Мужчина выпрямился. «You in trouble?» — спросил он. Мягко. Нежно. Утвердительно. Посмотрел на нее. Узкое лицо. Очень темные глаза. Загорелый. Секунду они стояли лицом к лицу. Она пошла дальше. Успела заметить, как он отшвырнул сигарету. Потом ответила: «No». «No». Уже отойдя метров на десять. Пошла быстрее. Не оборачиваясь. Никакого обмена взглядами, сказала она себе. За спиной тихо. Она побежала. Не останавливалась, пока не добралась до машины. Кинулась к ней. Еще не добежав, щелкнула пультом.
Распахнула дверь. Рванулась прочь. Со всей скоростью, какая была возможна, учитывая дрожание рук. Уже сидя в машине, бросила взгляд вверх. Мужчина снова стоял, опершись о колено. Смотрел ей вслед. Лица не различить — слишком далеко.
* * *
Она быстро ехала. Поглядывала в зеркало заднего вида. Красная машина по-прежнему стояла в кармане. Она ехала на максимальной скорости. Долина расширилась. Горы кончились. Опять все далеко видно, и дома начались. Склады. Заправочные станции. В Л. — А. нужно заправиться. Но не раньше. Она злилась. Почему она позволила помешать себе? Почему пошла назад? Мужчина же не видел ее. Не мог увидеть. Пока она сидела, точно не мог. Или эту белую блузку видно издали? Она чувствовала себя слабой. Ослабевшей. А что было бы, ответь она «да»? Это «you in trouble». Этот голос. Этот тон. Эта мягкость. Пойти с ним. Добровольно. Наклонить голову, сказать «да» и больше никогда не быть самой себе хозяйкой. Ну, и? Можно ли так устроить свою судьбу? Сфабриковать. Встретить в пустыне мужчину. И попасть в одну из этих отчаянных историй? Если бы все было так просто с новой судьбой. Если бы Хельмут был с ней. Они остались бы сидеть на камнях. Наверное. Она ехала, снова придерживаясь разрешенной скорости. В зеркале заднего вида — никаких красных машин. Движение стало более оживленным. Она почувствовала себя увереннее. Нужно просто не съезжать с трассы номер десять. Она ехала. Следовала указателям. Опять вышло солнце. Все заблестело. Засияли рекламные шиты на обочине. Длинные петли дороги по заселенной местности. Высотные здания. Маленькие домики. Бедные. Промышленные зоны. В вышине — вывески заправок и кафе на фоне легких облаков. Она должна ему позвонить. Позвонит, как приедет. Нужно поговорить. Она с воскресенья с ним не говорила. Или с субботы. Не переговорив с ним, нельзя делать выводов. У него, в конце концов, тоже есть какие-то права. Как минимум — быть выслушанным. А может, он и прав. Она слишком спешит. Думает только о себе. И. Они любили друг друга. Любят. Говорили об этом. Еще вечером накануне отъезда они шептали друг другу о любви. И то же самое он крикнул ей вслед, когда она прошла паспортный контроль, а он стоял за ограждением. Ей показалось, что она разучилась видеть, когда он сказал, что не поедет. И это чувство не удалось утопить в шампанском в кафе у выхода «В». «Пошли. Выпьем чего-нибудь, а через десять дней ты вернешься». Она выпила три бокала, а чувство только усилилось. Она до сих пор помнит терпкость шампанского. Она ничего не сказала. Что тут скажешь. Он выбрал не ее. Не их. Надо смотреть на вещи иначе. Достичь компромисса. Она позвонит. Услышит его голос. Станет говорить разумно. Она ехала. В среднем ряду. Ориентировалась по голубым указателям с красной полосой и цифрой «10». Мчалась в потоке машин все вперед и вперед. Машины съезжали с шоссе. Машины вливались в транспортный поток. Смешивались с другими. Снова съезжали. Она никуда не сворачивала. Здесь ее красная машина не найдет. Ни за что. Она включила радио: «Black magic woman». Она едет. Ритмы музыки и езды. Так много машин. Скорость. На балконе сушится белье. Мужчина косит газон. Двое в передней машине. Она положила голову на его плечо. Школьный автобус. Маленькие девочки машут руками. Она помахала им в ответ. Хотелось в номер. Хотелось говорить с ним. Она никак не могла дождаться Санта-Моники. Чтобы кончилась эта бесконечная поездка. И пить хочется. И есть. Надо пойти поесть вечером. Как следует, в хороший ресторан. Надо поискать в путеводителе. Съесть ужин, приготовленный по всем правилам. Или самой приготовить, иначе зачем она покупала продукты. Ведь придется все оставить. Отдать Хулии. Когда она подъезжала к Санта-Монике, движение стало интенсивнее. Двигаться можно лишь с небольшой скоростью. У съездов машины вообще ползли. Ускоряли ход и снова тормозили у следующего ответвления. Она обрадовалась, когда съехала с трассы. Начало пятого. Дорога забита. Она попыталась свернуть влево и добраться до Вениса по параллельной трассе. Запуталась в улицах с односторонним движением и вернулась обратно. До номера добралась в шестом часу. Мигала лампочка на автоответчике. Она помчалась в туалет. Достала из холодильника воду. Пила из бутылки и набирала номер. Прислонилась к стене. Держала трубку у уха. Ждала, пока соединят. Быстро отпила еще глоток. В трубке раздался женский голос. «Да. Алло?» — спросили на том конце. Это Трауде. Или Сандра. Она никогда не могла их различить. А в трубке вообще не раздалось ни гудка. Не трогаясь с места, она положила трубку. Отпила еще воды и поставила бутылку в холодильник. Села на диван. Засмеялась. Сидела, откинувшись назад, чтобы не так тянуло живот. Задержала дыхание. Коротко дышала. Воздух проникал до ключиц. Ниже — сплошная пустота. Оцепенение. Как парализовало. Рано или поздно пустота сменится болью. Как всегда. Болью в сердце. За грудиной. В животе. И лоб заболит. Грудь как будто исцарапали изнутри, и каждое движение добавляет новые ссадины. Зазвонил телефон. Не встать. Она почти не слышала его. Шум в ушах. Включился автоответчик. Раздался его голос. Она начала всхлипывать. Не могла его слышать. Хотела встать. Он повесил трубку. Осталась сидеть. Откинулась. Сползла на сиденье. Лежала на диване. Не плача. Прислушивалась к себе. Ждала, когда отпустит. Потом можно подумать. Она подумает. Она попыталась не думать. Как они сидят в Вене. И как одна из женщин вскочила. «Кто это тебе так поздно звонит?» Посеменила к телефону. Он улыбается, забота ему приятна. Чувствовать, как тебя опекают, — это он любит. Любит, когда что-нибудь делают за него. Решают в его пользу. Главное — быть рядом с ним. Начеку. Ограждать его от мира, как ограждала мамочка. И одновременно — зависеть от него. Трауде живет только на его алименты. Не хочет работать у другого врача. Даже не пыталась. Нельзя от нее этого требовать. Так она защищена от сплетен. Такие Трауде живут себе тихонько. За это она защищает его от поздних звонков. И гладит белье. Потому что никто не умеет, как следует. Тут она ей не конкурент. Она гладит только собственные блузки. И сама снимает телефонную трубку. И живет на собственные доходы. Она лежала на правом боку. Слезы текли на диванную подушку под головой. Капали с носа. И. Эрнст Кренек — такой старый. Такой хрупкий. Она с ним больше никогда не увидится. Они встретились сегодня. Другой возможности не будет.
Они стояли в дверях, и он рассказывал ей ту историю об Альме Малер. Иронически улыбаясь, скрестив руки на груди. Надо было его спросить, как ему удается сохранять такое спокойствие. Как он может рассказывать разные истории, когда конец так очевиден. Надо было его спросить, как он справляется со страхом. Да боится ли он? Нужно было сесть рядом и поговорить с ним об этом ожидании смерти. И легче ли ждать, если человек состоялся? Или труднее? Ничего больше не делать? Надо было рассказать ему, как боится она сама. Как от мыслей об этом Ничто ей становится дурно. Если она лежит в постели, все начинает вертеться. И приходится вставать и сидеть в гостиной ночи напролет. Встречать страх сидя. И что она боится не смерти, а умирания. Всепоглощающий ужас не справиться. И мысль, что все справляются, не помогает. Как такая же мысль до рождения Фридерики не уменьшала страха перед родами. Нужно было поговорить с ним о единственно важном. Эти другие вопросы оставались насущными на протяжении всей беседы. И дистанция между ними не уменьшалась. Она завидовала старику. Он знает свою жизнь. Знает, какой она была. Он выстоял. А какие несчастья еще ждут ее? Хотелось, чтобы Фридерика снова стала маленькой, и не отходить от нее ни на шаг. Держать на руках и оберегать. Хотелось, чтобы мать вновь жила в доме с яблоневым садом. Неприступная, как всегда. Но жила там. И отец. Бросавший ее по выходным. Ради яхты. Ради лыж. Оставлявший ее в одиночестве. Но жил там. И чтобы Вернер вырос. И тоже жил там.
Темно. Горят фонари на дорожках между домами. Свет падает в комнату. Неяркий. Мерцающий. Она лежит на диване. Правой рукой — не пошевелить. Вообще не пошевелиться. Она медленно повернулась. Оперлась на левую руку. Села. Осторожно, не чувствуя правой руки. Ломит плечи. Левой рукой она положила правую на колени. Придерживала ее левой за локоть. Баюкала. Стонала. Кровообращение восстанавливалось. Колющая боль и страх. Раскачивалась всем телом. Назад-вперед. Придерживала руку. Чуть не кричала. Как после катания на коньках в слишком туго зашнурованных ботинках. Через два часа ноги превращались в бесчувственные деревяшки и первые шаги в уличной обуви давались с трудом. Облака шагали вместе с ней. После первых шагов ноги начинало колоть иголками. Часто. Больно. Поэтому она знала, что пришлось вынести русалочке: непроходящую боль в ногах, в которые превратились плавники. Тогда она при ходьбе вскрикивала. Смеялась. Смеялась и кричала. Вместе с Клаудией, подружкой. Они смеялись всю дорогу до дома, не могли удержаться. Медленно шли на ватных ногах, потом прыгали, хотя ноги болели. Держались за руки. Мотались косички, они скакали, чтобы боль утихла. Тогда. Она сжала правую руку в кулак. Медленно. Заставила себя сжимать кулак быстрее. Все быстрее и быстрее, чтобы ускорить кровообращение. Потом встала. Зажгла свет. Ходила по комнате, придерживая руку, баюкала ее. Потом пошла в ванную. На щеке отпечаталась обивка дивана. След шел от уголка правого глаза вниз по щеке. Щека покраснела. Около одиннадцати вечеpa. Она окончательно проснулась. Умылась холодной водой. Пудра. Помада. Вынула из сумки диктофон и блокнот. Выключила свет. Заперла дверь. Ушла. Шла вдоль ковра, лежащего посередине коридора. Шагов не слышно. Только шорох джинсов при ходьбе. Тихо. В номерах — голоса. Музыка. Телевизор. Приглушенно. Она никого не встретила. По лестнице спустилась в гараж. Села в машину и поехала. На бульваре свернула направо. Потом поехала прямо. Машин не много. Кто-то обогнал ее. Громкая музыка. Она почувствовала вибрацию басов. Огни в отелях по правой стороне. Фонари над входными дверями. Потом — только уличные фонари. Неоновая вывеска мотеля. Ярко-голубая. Мотель «Sunrise». Она ехала в оранжевых сумерках. Темные фасады. Крест из лампочек перед церковью. Одна лампочка справа на перекладине перегорела, и крест как будто перекосился. На улице — ни души. Мимо проезжают машины. Блестят. В оранжевом свете фонарей цветов не разобрать. Грязно. Мусор по обочинам. Пластиковые стаканы. Обрывки бумаги. В Вене начинается новый день. Первые трамваи. Первые огоньки в квартирах. Надо вставать рано. Отец всегда был на ногах уже в полшестого. Всегда говорил, что привык к этому в армии. В его бумагах она не нашла об этом ничего. Об армии. Кем он там был? Что делал? Наверное, мать все выбросила. А может, и не было ничего. Правда, что-то они толковали о том, как это время будет засчитываться для пенсии. С матерью они познакомились уже после войны. Она тоже знала лишь то, что он ей рассказал. Нужно было самой разобраться в его документах. Самой до всего дойти, а не молчать. Не давать заткнуть себе рот молитвами, которым монахини научили их еще в детском саду. Молиться за всех, кто был на войне. Как будто правда убитых ничуть не страшнее правды убийц, или даже наоборот. Убитые обрели вечный покой. А убийцам приходится ходить к исповеди, каяться. И она складывала ручки и молилась. За всех, кто был на войне. Не зная точно, что такое война. А убийцам нравилось бить. Нанося удар, они ликовали. И молитвы не мешали им ликовать. Позволяли ликовать с довольными ухмылками. И они ухмылялись. Как ее мучитель школьных лет, когда унижал ее. Затрещина — это ничего, они все время дрались на переменах. В классе были дети из приюта, они и начинали. Но Польди, Польди Вилландер, стоявший на углу, поджидая ее. Он всегда спрашивал, отдаст ли она ему свой завтрак добровольно. Она всегда качала головой. Он отвешивал ей подзатыльник. С ухмылкой толкал ее, открывал сумку у нее на спине, вытаскивал завтрак и пинал ее. А потом учительница однажды спросила мать, почему у ребенка никогда нет завтрака. Ей пришлось все рассказать. Отец дал ей два подзатыльника. Потому что она молчала. А потом разобрался с родителями Вилландера. Через две недели он стоял на том же месте, и она опять ничего не сказала дома. Чувствовала себя виноватой. Во всем. Взрослым никогда нет дела до детей. Смотрят на них сверху вниз. Что вы можете знать? И — снова задела. И лица у них пугающие. Она считала, что все — из-за нее. Из-за незнайки. Из-за нее и того зла, что живет в человеке. А вина-то была — их. Они выбрали этого человека и эту партию. Они воевали. Они молча смотрели, как уводят соседей, потом шли в их квартиры и забирали себе кофейники, а потом — не отдавали. Они хотели всего этого. Чистого Зальцбурга. Зальцбурга без евреев. Ну, если только парочку оставить, особых фестивальных евреев. Почетных арийцев. Потому что они умеют лучше, а уровень надо поддерживать. А в остальном — чистота. Публика — сплошь арийцы. Впрочем. По сравнению с Байрейтом их фестиваль — второсортный. Моцарт — не для нетерпимых. А в конце — вина поражения. Они спихнули ее на маленьких девочек, таких, какой была она. Им без лишних слов объяснили, что виноваты они. Их, как приносимых в жертву девственниц, посадили на плот и оттолкнули от берега. А отец мстил женщинам. Матери. Ей. В их маленькой семье отец мог дать волю политическому гневу, вовсю развернуться. Для того семьи и существуют. Ее он бил. Не больно. Для порядка. А матерью он управлял своими отлучками. Бросал ее одну. Чтобы ждала. А она всякий раз вздыхала с облегчением, когда он возвращался. Наплававшись на своей яхте. С товарищами. И после походов в горы, и после катания на лыжах. С товарищами. И вот, раз ее отца победили русские, она сидит теперь в Лос-Анджелесе и ревет, потому что с ней туда не поехал венский терапевт. Не помчался за ней, а с удовольствием торчит в Вене с бывшей женой и падчерицей. Все это курам на смех. Она ехала мимо киностудий. Белые заборы. Светло, как днем. Поехала дальше. Развернулась у светофора. Поехала обратно. Одна аптека еще открыта. Она остановилась. Вошла. Надо купить маску для лица. За кассой — афроамериканец. Больше никого. Она прошла вдоль полок. Никак не выбрать. Пошла дальше. Читала названия. Изучала инструкции по применению. Нет ни одной из фирм, которые она знает. Потом взяла какую-то коробочку.
«Instant Brows. Peel-off Shaping Stencil». Заплатила. Вышла. На парковку въезжал желтый «мустанг». Затормозил со скрежетом. Оглушительная музыка «техно». Вышли двое мужчин, не выключив музыку и фары. Двинулись ко входу, плечо к плечу. В ногу. Она села в машину. Смотрела на них. Они вошли. Один отпихнул длинный ряд тележек с дороги. Она сидела. Что-то будет? Надавила кнопку на двери. Заперлась. Тронулась. Мужчины подошли к кассе. Кассир смотрел на них. Они что-то спросили. Кассир показал в угол, и они двинулись туда. Искали что-то. Может, им не уснуть или зубы болят. Она поехала по бульвару обратно в Венис. Бензин почти на нуле. Ехала медленно. Удивилась, увидев свой отель. Кроме нее, на улице не было никого. На Виа-Марина стоит полицейская машина. Она въехала в гараж. Надо было купить газету, чтобы знать, где сегодня опрыскивают. В номере увидела, что «Instant Brows» — не средство для удаления лишних волосков в бровях, а трафарет для подведения бровей. А перед этим брови надо полностью ликвидировать. Отложила коробочку. Отвезу ее Тилли Фиала. Художница, делающая маски, найдет этому применение. Легла в постель и взялась за «In Cold Blood». Мать очень похожа на ее собственную. Но она вовсе не была таким солнечным ребенком, как дочка в книге. Потом долго лежала в темноте. Смотрела на темные пальмы за окном. Они покачивались на ветерке. Тихо. Ветер шуршит в жалюзи. Цикады.