О жизни Нарежного, по сравнению с другими авторами XIX столетия, известно мало. Но Н. Белозерская на основе доступного ей материала нарисовала в своей монографии «Василий Трофимович Нарежный» насколько возможно подробную картину. Поэтому здесь следует привести только важнейшие факты. В. Т. Нарежный родился в 1780 г. в местечке Уствицы тогдашней Миргородской сотни Полтавской губернии. Его отец принадлежал, вероятно, к польской шляхте и был одним из тех обедневших польских дворян, которые после присоединения к России остались в Украине. Вначале отслужив в армии, он по собственному желанию вышел в отставку, подал прошение о пожаловании русского дворянского звания и сам, не имея крепостных, обрабатывал своё небольшое владение – полевые угодья и пастбище. Эти обстоятельства биографического характера немаловажны для деятельности Нарежного. Ведь он неоднократно наглядно и метко рисовал образ украинского дворянина, который хотя и гордится своим знатным происхождением, но при этом живет в крайней бедности и сам обрабатывает своё маленькое поле.

Всё-таки Нарежному-младшему удалось поучиться в гимназии при Московском университете (которую несколькими десятилетиями ранее посещал и Чулков, вот только Нарежный как дворянин был учеником благородного отделения). В 1798 г. он становится студентом Московского университета, но должен был оставить его по прошествии двух лет (также и в этом сравнимый с Чулковым), так как финансовое положение, очевидно, не позволяло продолжать обучение. Он становится чиновником, едет в 1802 г. в Тифлис и, будучи секретарем уездного полицейского управления, переживает хаос, господствовавший как накануне, так и после официального присоединения Грузии к Российской империи. Эти переживания нашли своё литературное отражение в его сатирическом романе «Чёрный год, или Горские князья». Следует работа на различных должностях в Петербурге, и там же он впервые обращает на себя внимание как автор (после того, как уже студентом опубликовал в московских университетских журналах несколько незначительных работ). Произведением, принесшим ему признание критики, стали «Славенские вечера» 1809 г., собрание новелл на темы из древнерусской истории, которые в выборе сюжета и стиля обнаруживают явное влияние опубликованного незадолго перед тем «Слова о полку Игореве» и так называемого «Оссиана». Продолжению этого сборника, очевидно, содействовало литературное объединение «Вольное общество любителей Российской словесности» (официально основанное в 1816 г.), так как различные рассказы были напечатаны в журнале общества, «Соревнователь», и одна из первых «премий», которыми награждало общество, (в сумме 300 рублей) была присуждена Нарежному, «имея в виду его бедность». Этот литературный кружок был, очевидно, единственным, с которым Нарежный поддерживал контакт (даже если и не был его членом), тогда как в остальном он, малоизвестный, неимущий автор, происходивший из Украины и выросший в Москве, не имел тесных связей с ведущими представителями литературного Петербурга. Имя Нарежного не появляется ни в публикациях кружка Карамзина, ни в лагере его противника Шишкова.

Может быть, признание «Славянских вечеров» пробудило у Нарежного надежду на возможность посвятить себя исключительно литературной деятельности и зарабатывать ею на жизнь. Во всяком случае, в 1813 г. он увольняется со службы, женится и работает в это время над своим самым большим сочинением, романом в шести частях ««Российский Жилблаз». Но, когда в 1814 г. вышли первые три части романа, вмешалась цензура и запретила печатать оставшуюся часть. Этот запрет был для Нарежного тяжёлым ударом, в том числе и с материальной точки зрения. В 1815 г. он снова поступает на службу (начальником Инспекторского департамента при Главном штабе); его литературные публикации долгое время ограничивались только немногими, уже упоминавшимися продолжениями «Славянских вечеров», и лишь с 1822 г. следует ряд публикаций: в 1822 г. роман нравов «Аристион, или Перевоспитание», в 1824 собрание «Новые повести» и роман «Бурсак», посвящённый жизни украинских семинаристов. В 1825-м, году смерти автора, следует сатирическая повесть «Два Ивана или страсть к тяжбам». Эти сочинения нашли мало отклика прежде всего у публики и критики. В 1825 г. Нарежный умер, почти незамеченный и, очевидно, также внутренне сломленный. Только позднейшим критикам и авторам, как то Белинскому и Гончарову, было суждено осознать и оценить значение этого новеллиста и романиста в истории русской литературы.

Даже если время возникновения отдельных произведений не всегда поддается точному определению, то в совокупности сочинений Нарежного отчётливо прослеживается развитие. Нарежный начинает «поэтом», пробовавшим свои силы в различных лирических, драматических и эпических формах (в стихах студенческой поры), затем на передний план выступают новеллы, в которых автор предпочитает древнерусские темы и героический тон, и вслед за тем он всё отчётливее становится рассказчиком и романистом, склоняющимся к сатирическому оформлению современных тем.

Первый роман, который Нарежный попытался опубликовать – это ««Российский Жилблаз», с полным названием «Российский Жилблаз или Похождения князя Гаврилы Симоновича Чистякова». Уже объём, но прежде всего многослойная композиция, обилие эпизодов, вставок, интриг и т. д. и намеренная мистификация событий осложняют структуру, более того, запутывают её. Весь роман распадается, собственно, на две в значительной степени самостоятельные ветви или слоя, которые ясно отличаются друг от друга с точки зрения как действия, так и стиля. Переживания помещичьей семьи Простаковых образуют один слой, что-то вроде рамки; второй, вставленный в эту семейную историю – рассказанная от первого лица биография князя Чистякова, «Российского Жилблаза». Обе истории постоянно чередуются, причём рассказ Чистякова занимает всё больше места. В первой части ему уделяется примерно столько же глав, сколько и семейной истории, во второй части соотношение составляет 2:3 в пользу рассказа от первого лица, в третьей и четвертой частях только лишь немногие главы посвящены Простаковым, и пятая часть состоит даже исключительно из рассказа Чистякова от первого лица. Только в последней, шестой части преобладает безличное изображение, но здесь относящееся уже прямо к Чистякову, причём различные похождения и интриги находят своё разрешение и начальная рамка снова закрыта.

Если отделить семейную историю от общего контекеста, то её содержание будет следующим:

Она начинается как идиллия в деревне с вечерними беседами Простаковых, старшую дочь которых, Елизавету, забирают домой из городского пансиона, потому что она влюбилась там в молодого учителя. Тут появляется одетый в лохмотья князь Чистяков, которому предоставляют пристанище, и начинает рассказывать о своих приключениях. Вскоре докладывают о приходе другого «князя», Светлозарова, от которого Чистяков утаивает своё имя, и который также образом остаётся в гостях. Он успешно ухаживает за младшей дочерью Екатериной и находит поддержку матери, которая многого ожидает от брака с импонирующим ей князем. Тем временем Простаков привозит с собой из города молодого сироту-художника по имени Никандр, который должен давать Елизавете частные уроки. В действительности же это тот, в кого девушка влюбилась в пансионе. Наряду с легкомысленной влюблённой парой Екатерина – Светлозаров выступает сентиментальная – Елизавета – Никандр. Но когда мать тайком наблюдает за свиданием Никандра, она выгоняет его вон (Часть I).

Чистяков следует за юношей в город, где он узнаёт таинственную историю его жизни и устраивает его у богатого купца Причудина. Тем временем Светлозаров получает согласие на брак с Екатериной. Вслед за этим сообщением Чистяков предостерегает родителей от жениха, мошенника и преступника, и тот убегает, когда Чистяков называет ему своё имя. Но вскоре затем на вечерней прогулке исчезает и князь. Появляется команда (в рассматриваемый период и позже так называлась воинская часть, см., в частности, Некрасов Н. А. «Кому на Руси жить хорошо»: «Да иногда пройдет / Команда. Догадаешься: / Должно быть, взбунтовалося / В избытке благодарности / Селенье где-нибудь». – Прим. пер.), которая якобы должна его арестовать, и возвратившийся Светлозаров сам теперь представляет своего соперника как клеветника и злодея. Раскаивающиеся родители назначают вслед за тем новую дату бракосочетания (Часть II).

Тем временем Чистяков снова появляется в городе, у Причудина. Оказывается, что Никандр – это сын последнего, похищенный во младенчестве (Часть III). Никандр непосредственно перед свадьбой арестовывает Светлозарова, который оказывается обанкротившимся дворянином и преступником по имени Головорезов, навлёкшим беду уже на многих женщин, включая также первую жену Чистякова и дочь Причудина. Пристыженный Простаков умирает, Екатерина выходит замуж за молодого графа Фирсова (Часть IV). Тот, однако, как выясняется в последней части, из-за своего легкомыслия ввергает всю семью в нужду и бедность, пока Никандр волею случая не обнаруживает их, а с ними и дочь Причудина, когда-то похищенную Головорезовым и принятую Простаковым в качестве приёмной дочери. Здесь найденная рукопись обрывается, но из ситуации в целом вполне видно, что непосредственно предстоит всеобщее свидание, которое должно завершить весь роман как счастливое разрешение всех интриг и путаниц.

Эта история, в детали которой здесь нет возможности входить, начинается вполне в стиле «чувствительного» семейного романа. Автор набрасывает жанровую картину в семейной рамке, причём прежде всего отсутствует авантюрное действие, и наряду с описанием большое место занимает в первую очередь беседа. Местами спор принимает даже прямую форму драматического диалога (с упоминанием личных имён, предшествующим повествованию), так что декорации и техника вызывают воспоминания о проникавших к концу XVIII в. и в Россию сентиментальных семейных спектаклях или так называемых «трогательных» мещанских «комедиях». Постоянно используется модное слово русского «сентиментализма», «чувствительность», и отец Простаков точно характеризует свою собственную дочь Елизавету словами «чувствительная дочь моя». Но начальная семейная идиллия всё более превращается в чистой воды любовный и авантюрный роман, в котором накапливаются интриги, похищения и преступления, пока под конец не разоблачаются все преступные планы и виновных не постигает справедливое наказание. «Чувствительный» элемент комбинируется с авантюрным, создавая комбинацию, которая ведь уже встречалась и у крупных представителей «английского» романа (например, у Филдинга), но здесь ведёт к постепенному изменению всего повествования. Рассказ-то начинается вполне в стиле чувствительных семейных картин, чтобы закончиться как авантюрный роман и роман ужасов.

Но эта история создаёт только часть целого, является лишь рамкой, в которую включается собственно плутовской роман: рассказанная от первого лица богатая приключениями биография «Российского Жилблаза» Чистякова.

Чистяков родился в деревне Фалалеевка, которая, по данным рассказчика, хотя и должна находиться под Курском, в действительности же, несомненно, представляет собой карикатурное изображение украинской деревни, известной Нарежному по собственному детству. В число многих «князей» этой деревни, едва ли имевших за душой хоть что-то, кроме своей дворянской спеси, входят и Чистяковы. После смерти отца молодой Гаврила не посвящает себя сельскому хозяйству, обращая внимание только на дочку соседа Фёклу, из-за чего лишается последних остатков имущества. Попытка снова разбогатеть, женившись на дочери богатого деревенского старосты, терпит крах из-за сопротивления Фёклы, на которой в конце концов Гаврила и женится. Тесть, умирающий от пьянства, оставляет как единственное «наследие» шкаф, полный народных книг и «историй», с помощью которых Чистяков учит свою жену читать. При этом он представляет ей «большой мир», изображённый в героически-галантных историях, как идеал, вслед за чем его жена в один прекрасный день убегает с молодым человеком и в прощальном письме, обильно украшенном цитатами из историй, объясняет обманутому супругу, что она только подражает примерам столь расхваливаемого им «большого мира». Вскоре после этого из колыбели похищают его сына Никандра. Вслед за тем отчаявшийся Чистяков завещает всё еврею Яньке, который прежде трогательно помогал ему, сжигает книги о рыцарях, ставшие виной его несчастья, и покидает деревню (Часть I, гл. 3–5, 8—11, 16–20).

Теперь следует странствие, полное пёстрых приключений (в числе которых краткая встреча с его женой и её возлюбленным Светлозаровым), причём Чистяков, среди прочего, знакомится с ограниченностью ведомств, продажностью судов, лицемерием священнослужителя (Часть II, гл. 17–19), а на посиделках в одной деревне слышит историю на манер народной баллады, рассказанную обезумевшей от горя Аннушкой (Часть III, гл. 3–4). Приехав в Москву, он вскоре становится учеником «метафизика» Бибариуса, большого учёного и ещё большего пьяницы. Через три года Чистяков успешно выдерживает у него свой экзамен, и вступает в любовную связь с его женой (в чём он наивно исповедуется Бибариусу). Затем он находит место курьера для передачи любовных писем у одного дворянина, но теряет его, когда, движимый служебным рвением, указывает своему господину на неверность его супруги. Вслед за тем он становится секретарём некой благочестивой дамы, вступает в то же время в близкие отношения с неизвестной, с которой ему дозволяется встречаться только в темноте, и которая, когда он применяет средство апулеевой Психеи, т. е. внезапно зажигает свет, оказывается его собственной госпожой. Вслед за тем он теряет должность и возлюбленную, но оказывается богато награждённым. При посещении театра он узнаёт в актрисе Фионе свою супругу Фёклу, в настоящее время возлюбленную князя Латрона. Подслушав разговор, он узнаёт, что Фёкла и Светлозаров планируют нападение на Латрона, выдаёт это намерение князю, но не получает благодарности потому, что тот досадует только на неверность своей возлюбленной. Чистяков становится секретарём влиятельного господина Доброславова, который вводит его в масонскую ложу. Следуют подробные описания заседаний ложи и связанных с ними оргий, во время которых Чистяков узнаёт в одной из «нимф» свою жену Фёклу. Он мирится с ней, и она знакомит его с другой партнершей, Ликорисой, в которую он влюбляется (Часть III, Гл. 5-17).

По поручению руководства ложи он лишает двух богатых, но простодушных членов ложи их имущества, и когда вся система ложи рушится, он вместе с Ликорисой бежит в Варшаву, причём оба снова переживают многочисленные приключения и слышат массу историй (Часть IV, гл. 5-14). В Варшаве Фёкла, снова помирившаяся с князем Латроном, обеспечивает Гавриле место помощника секретаря у князя, занимающего там правительственную должность. В то время как Чистяков делает карьеру, Фёкла, охваченная раскаянием за свою безнравственную жизнь (о которой она подробно рассказывает мужу), уходит в монастырь. Вскоре после этого умирает Ликориса. Чистяков, тем временем влиятельный секретарь Латрона, становится высокомерным и легкомысленным, и когда Латрона арестовывают, обнаружив совершённые им правонарушения, в тюрьму бросают и его секретаря. Теперь он задумывается о своей неудавшейся жизни и, выйдя на свободу, решает вернуться в Фалалеевку. По дороге он знакомится со странствующим философом, «чудаком» Иваном, который отказался от своего имения и имущества и теперь бродит по стране как приверженец этики руссоистского толка. Добравшись до в Фалалеевки, Чистяков видит свой дом пришедшим в запустение, а еврея Яньку обедневшим и преследуемым издевательствами завистливых и суеверных жителей деревни (Часть V, гл. 1-17). Эту ненависть чувствует и возвращенец, которому после смерти Яньки приходится покинуть деревню. Странствуя, он приезжает на бричке в лесной замок, к незнакомой даме, которая предлагает ему вступить в брак, но после совершившегося венчания снова прогоняет князя, признавшись ему, что таким способом только хотела получить княжеский титул. В лесу он едва-едва спасается от разбойников, которых послал Светлозаров-Головорезов, чтобы убить его (Часть VI, гл. 3–5).

Выйдя из леса, Чистяков попадает в имение Простакова, и здесь сюжет его рассказа от первого лица окончательно объединяется с тем, что происходит в рамке, и в этом рассказе уже предвосхищены многие детали. Ведь Светлозаров-Головорезов, его преступления и его осуждение были отчасти уже известны, прежде чем Чистяков, глядя назад, описывает детали в своём рассказе от первого лица. Дама в лесном замке, обвенчавшаяся с Чистяковым, в действительности же соблазнённая и похищенная, оказывается дочерью купца Причудина и одновременно той молодой женщиной, которую позже, после осуждения Светлозарова, Простаков взял в свою семью как приемную дочь. Так здесь связываются многие, часто беспорядочно переплетённые нити действия обоих слоёв романа, которые приводятся к примирительному концу.

Следовательно, подобно обрамляющему действию, и в повествовании Чистякова от первого лица совершается превращение во всём характере рассказа. Тип романа, поначалу служащий прототипом в данном случае – не «чувствительный» семейный, а плутовской роман. Но и здесь в ходе рассказа авантюрно-галантный элемент даёт себя знать всё сильнее, пока в конце концов он полностью не вытеснит типичный плутовской. То же произошло и в истории Простаковых, где жанровый семейный портрет оказался вытеснен. Стилистические противоречия в начале романа выражены сильнее всего, так как здесь оба слоя рассказа, ориентированные на различные типы романа, сознательно противопоставляются друг другу (в «чувствительной» семейной идиллии появляется ««Российский Жилблаз» и начинает своё плутовское жизнеописание). Но затем в обоих слоях авантюрно-галантный элемент постоянно нарастает, и из сосуществования двух контрастирующих стилей возникает единый, расколотый только в действии авантюрно-галантный роман (пока в последней части не отпадает также разделение на действие в рамке и рассказ от первого лица потому, что вставленное жизнеописание тем временем «навёрстывается»). В стилистической сфере происходит одинаковое сближение и заключительное объединение поначалу разделённого, как в сфере соединения сюжетов, где две незадолго перед тем совершенно независимые друг от друга всё чаще пересекаются и скрепляются, пока они под конец не сольются полностью.

Если исследовать прежде всего не эту сложную общую композицию, а только рассказ от первого лица «Российского Жилблаза», то напрашивается сравнение с Лесажем. Зависимость русского романа от Лесажа упоминается часто, но ещё никогда точно не исследовалось. Наряду с названием сам автор прежде всего в предисловии недвусмысленно указывает на наличие определённой связи.

Это предисловие начинается так:

Превосходное творение Лесажа, известное под названием «Похождения Жилблаза де Сантиланы» принесло и продолжает приносить сколько удовольствия и пользы читающим, столько чести и удивления дарованиям издателя.

Франция и Немеция имеют также своих героев, коих похождения известны под названиями: «Французский Жилблаз», «Немецкий Жилблаз». А потому-то решился и я, следуя примеру, сие новое произведение моё выдать под столько известным именем и тем облегчить труд тех, кои стали бы изыскивать, с кем сравнивать меня в сем сочинении.

Правила, которые сохранить предназначил я, суть вероятность, приличие, сходство описаний с природою, изображение нравов в различных состояниях и отношениях; цель всего точно та же, какую предначертал себе и Лесаж: соединить с приятным полезное [728] .

Следуют примечания об оспоримости формулы «приятное и полезное», рассуждения об отдельных, вероятно, предосудительных темах романа, и в последней части предисловия снова встречается напоминание о Лесаже:

Я вывел на показ русским людям русского же человека, считая, что гораздо сходнее принимать участие в делах земляка, нежели иноземца. Почему Лесаж не мог того сделать, всякий догадается. За несколько десятков лет и у нас нельзя бы отважиться описывать беспристрастно наши нравы [729] .

Итак, Нарежный начинает свой роман с прямого упоминания «Жиль Бласа» и его «национальных» продолжателей, уже в последнем десятилетии XVIII в. переведённых на русский язык. Правда, они имели мало что общего с плутовским романом Лесажа. Собственный роман Нарежного должен был стать теперь русским соответствием. Цели и правила, названные автором, совпадают при этом с теми, которых придерживались русские прозаики и сатирики XVIII в. И они ставили вопрос о «связи с приятным полезного», уже и Чулков требовал изображения, которое должно было соответствовать «рассудку и природе». Он и Комаров уже в своих предисловиях ратовали за превращение повествования в русское, и они тоже ставили по сути дела своей задачей изображение «русских людей» «в различных состояниях и отношениях». Только у Нарежного это формулируется яснее и прямо связывается с «Жилем Бласом».

Но роман Лесажа для Нарежного – лишь образец, а не непосредственный оригинал. В результате сочетания рассказа от первого лица с безличным параллельным действием совершенно иной становится уже общая концепция. Следовательно, о подражании могла бы идти речь только в рассказе Чистякова. Здесь несомненны соответствия в конструкции. Основой является исповедь от первого лица, состоящая из множества приключений, и в другие рассказы от первого лица (например, Никандра, Головорезова и Фёклы, а также многие меньшие) точно так же вставлены самостоятельные рассказы наподобие новелл (например, история безумной Аннушки, пана Златницкого, старого графа Фирсова и т. д.). При этом Нарежный, подобно Лесажу, трудится даже над характером классификации. Подобно тому, как у Лесажа к биографии «нейтрального» в моральном отношении Жиль Блас подступает, с одной стороны, жизнеописание негодяя Рафаэля, с другой – Дона Альфонсо, любящего «как в романах», так и Нарежный прибавляет к биографии своего относительно «нейтрального» главного героя рассказ, с одной стороны, о злодее Головорезове, а с другой – о сентиментально-«романическом» Никандре и дополняет эту шкалу (снова наподобие Лесажа) соответствующими жизнеописаниями «женщин-греховодниц» (в данном случае в первую очередь Фёклы).

О «Жиль Бласе» напоминает также то обстоятельство, что автор, проводя своего «героя» по «различным состояниям и отношениям», поднимает его до уровня высших слоёв, заставляет его стать секретарём княжеского министра, в то время как среда заведомых воров и нищих, игравшая большую роль в старых испанских и английских плутовских романах, здесь затрагивается лишь случайно. При этом сам главный герой не относится к упомянутому слою. И, очевидно, окончание текста как целого должно также постольку уподобляться роману Лесажа, поскольку главный герой не становится ни аскетом– отшельником, ни осуждается как преступник (на манер Уайлда, Картуша или Каина). Рассказ имеет заключение, выдержанное в примирительных и жизнеутверждающих тонах.

Правда, эти соответствия крайне общего характера. При поисках прямого соответствия мотивов с романом Лесажа бросается в глаза, что они концентрируются на определённых фрагментах рассказа Чистякова, в то время как в других – полностью отсутствуют. Один из этих фрагментов главы в середине третьей части. Здесь почти в каждой главе обнаруживается по меньшей мере одна параллель с «Жиль Бласом». Чтобы дать некоторое представление об этом, перечислим просто некоторые мотивы: провинциал чему-то обучается и считается затем большим учёным; молодой любовник признаётся благожелательно относящемуся к нему старику, что он состоит в близких отношениях с неизвестной ему дамой, даже не подозревая, что дама – ревниво охраняемая супруга как раз этого старика; наивный, доброжелательный служащий исправляет (или обращает внимание на) орфографические (или стилистические) ошибки своего господина, но вместо вознаграждения удостаивается увольнения, или его увольняют потому, что он рассказывает своему господину о неверности его возлюбленной; рассказчик, придя в театр, встречает свою прежнюю партнершу как актрису под другим именем и в качестве возлюбленной богатого дворянина; сын богатых родителей становится преступником, потому что он был испорчен воспитанием и уже ребёнком позволял себе какое угодно самоуправство; трактирщик (и кучер) принуждает безвинного рассказчика к бегству, угрожая ему полицией, чтобы таким образом скрыть собственный обман.

Этого выбора самого главного достаточно, чтобы показать, как в определённом разделе рассказа от первого лица множатся параллели с Лесажем, причём одинаковые или подобные мотивы в самом «Жиль Бласе» распределены по самым разным книгам. Следовательно, соответствие мотивов не является здесь в то же время соответствием в биографическом плане.

Наряду с упоминавшимися главами третьей части о «Жиль Бласе» напоминает прежде всего пребывание Чистякова у князя Латрона (Часть V, гл. 2-10). Это единственный фрагмент «Российского Жилблаза», в котором речь идёт о параллельности целого периода жизни. Ведь подобно тому, как Жиль Блас к концу своей карьеры, в её зените, становится секретарём министра-аристократа, то и Чистяков к концу своего авантюрного пути также получает место секретаря у князя и «министра» Латрона. Параллели доходят до деталей. В обоих случаях рассказчик рассматривает придворную жизнь сначала из приёмной министра. Оба раза одно из его первых впечатлений в этой приёмной – знакомство с одним старым офицером, который годами напрасно просит о причитающейся ему пенсии или, по меньшей мере, о милостыне, и, движимый порядочностью, отвергает предложение объединиться с возлюбленной министра и выдать её за свою родственницу. В обоих романах наряду с этим видом «введения» появляется другой, тоже так или иначе любимый обоими авторами: с помощью «комментариев» предшественника или коллеги, уже знакомого с окружением. У герцога де Лерма наряду с Жиль Бласом имеется старший годами подчинённый и доверенное лицо, Кальдерон, который знакомит вновь принятого на службу Жиль Бласа с обычаями или злоупотреблениями, будучи в то же время предшественником, советчиком и соперником Жиля. Подобно этому и у князя Латрона наряду с Чистяковым и до него есть секретарь, превосходящий того возрастом, Гадинский, выполняющий по отношению к новому секретарю всё те же функции, что выпали на долю Кальдерона у Лесажа. Оба раза молодой очень быстро обходит старого в соперничестве за милость господина. При этом как здесь, так и там у молодого секретаря в основном две функции: с одной стороны, он должен выслушивать биографии просителей; с другой, и это прежде всего – улаживать любовные дела своего господина. Чистяков, как и Жиль Блас, получают от своего господина поручение свести других влиятельных лиц с привлекательными женщинами, чтобы таким образом связать их и исключить из политических или любовных дел. Оба секретаря, оказывая такие и им подобные услуги, становятся бессовестными, их успех делает их высокомерными и тщеславными, они требуют от поэтов приглашать их в свои застолья потому, что это им льстит. Пробуждаются же они от своего ослепления только в тюрьме, куда их бросают после того, как преступления, совершённые ими по поручению патронов, становятся известными в вышестоящих инстанциях. В тюрьме обоих охватывают страх и раскаяние, и даже реакция обоих рассказчиков вслед за освобождением из тюрьмы оказывается сходной: после аморальной и проникнутой интригами жизни при дворе непритязательная жизнь в деревне представляется им подлинным жизненным идеалом. Сразу же после освобождения оба также делают нечто такое, что им и в голову не приходило на протяжении всей беспокойной жизни с тех пор, как они в ранние годы покинули родительский дом. Они посещают свою родину, но сталкиваются там с враждебностью местных жителей.

Следовательно, здесь, несомненно, можно и должно говорить об опоре на «Жиль Бласа, а именно как в отношении отдельных мотивов и ситуаций, так и в отношении определённых техник изображения (например, различных «введений» в новую среду).

Вне этих фрагментов третьей и пятой части в романе Нарежного обнаруживаются едва высказанные, выраженные параллели в мотивах с «Жиль Бласом». Но совсем под конец рассказа от первого лица ещё раз делается ссылка на произведение Лесажа, причём прямо внутри действия романа. Это происходит в эпизоде, в котором Чистякова после его окончательного расставания с Фалалеевкой привозят в неизвестный ему лесной замок. Там его вводят в роскошную спальню, где он находит книжный шкаф с множеством книг. Отсюда он делает вывод,

…что хозяин, видно, не незнаком мне, когда знает мой вкус к чтению. Почему, вынувши похождение Жилблаза, занялся сею книгою и при каждом новом положении героя сравнивал с ним себя. Моё тогдашнее положение было подлинно жилблазовское [748] .

Здесь сам Нарежный внутри рассказа от первого лица даёт оценку своему отношению к «Жиль Бласу». То, на что автор намекал в предисловии, повторяется теперь в действии романа и непосредственно перед его завершением ещё раз, по– другому. Поведение персонажа романа недвусмысленно указывает читателю на «Жиль Бласа» и имеющиеся параллели. Подобно тому, как сам Чистяков сравнивает свои приключения с пережитыми французским авантюристом, это может и должен сделать также читатель его биографии, чтобы установить, насколько подобны друг другу «ситуации». Но именно и только «ситуации», а не детали. Ведь интересно, что здесь положение «героя», приведённого в роскошную спальню неизвестной дамы, ощущается как «подлинно жилблазовское», и оно – действительно излюбленный мотив плутовских романов (появляющийся, например, в «Симплициссимусе» или на примере героя Чулкова, плута Неоха). Но в само м «Жиль Бласе» будет напрасно искать прямое соответствие. «Жиль Блас» уже настолько стал для Нарежного прототипом плутовского романа и сочетанием плутовского с галантным приключением, что соответствующая ситуация характеризуется как «подлинно жилблазовская», даже если она и не задана прямо в романе Лесажа.

Во всём этом «Российский Жилблаз» Нарежного является, вероятно, важнейшим и наиболее определённым доказательством воздействия и популярности «Жиль Бласа» в России начала XIX в. Ни до, ни после него, нет русского плутовского романа, который, несомненно, оценивает «Жиль Бласа» и ссылается прямо на него. Но как раз прямое указание на произведение Лесажа и позволяет понять, что русский автор не боится сравнения с приключениями Жиль Бласа. Да ему и не нужно бояться такого сравнения, потому что он не просто подражает им, но пытается сделать русское переложение «прототипа». Ведь в своё время и сам Лесаж заимствовал у испанцев тип романа и многие детали. Белозерская очень точно сказала, что зависимость «Российского Жилблаза» от «Жиль Бласа» соответствует зависимости французского романа от «Обрегона». Можно было бы дополнить это общее замечание ещё указанием на то, что оба автора не опасаются прямо указывать в своём романе на оригинал. Нарежный делает это, демонстрируя круг чтения Чистякова и тем самым сравнивая его с Жиль Бласом, а Лесаж – перенося образ Обрегона в свой роман.

Сильнейший контраст с обсуждёнными частями романа, инициированными западноевропейским литературным оригиналом, образуют сцены из русской деревенской и народной жизни. В рассказе Чистякова они необычайно многочисленны и красочны, причём предстают в самых разных вариациях. Это история безумной Аннушки, прекрасной девушки-крестьянки, силой разлучённой с бедняком-возлюбленным, чтобы быть выданной замуж за богатого, и впавшей в безумие. Чистяков слушает её в деревенской прядильне, и рассказ выдержан вполне в стиле «исконно народной» баллады (Часть III, гл. 3–4). Подобный «романтический» элемент встречается также и в рассказанной странствующими философом Иваном истории о хитром кучере и главаре разбойников Гаркуше. И здесь он связан с более однозначной социальной критикой, направленной в первую очередь против богатых верхних слоёв и представляющей разбойника борцом за справедливость (Часть V, гл. 13). Гаркуша – историческая фигура. После уничтожения казацкой «Сечи» он стал разбойником и предводителем беглых крестьян, пока в 1782 г. его не поймали и не выслали в Нерчинск. Украинское устное народное творчество сделало из него легендарного борца за права бедноты, и в этом смысле его использует также автор «Российского Жилблаза». О том, что Нарежный особенно интересовался этой популярной фигурой, доказывает его попытка написать позже целый роман о Гаркуше, который, однако, остался незавершённым и был найден среди рукописей покойного.

Против богатых или жажды богатства обращается также другая вставка, относящаяся к русской народной жизни: история кучера Никиты, который когда-то был зажиточным торговцем лошадьми, пока по примеру соседей и из-за жадности своей жены не стал арендатором и спекулянтом, потерял на спекуляциях все свои деньги и, только работая кучером, смог снова выбиться в люди (Часть IV, гл. 8). Здесь отсутствует романтический балладный тон, и история имеет форму немногословного назидательного рассказа, сводящегося к определённой морали, причём отдельные факты правдивы и в высшей степени характерны для тогдашней России.

Можно было бы назвать другие подобные примеры, но достаточно уже упомянутых, чтобы разъяснять, что автор соединяет здесь рассмотрение тем из русской народной жизни с полемикой против богатых и богатства, и что в формальном отношении он склоняется к изображению этих тем в виде маленьких, обособленных эпизодов. Во всех трёх случаях Чистяков не сам переживает описанное им, но слышит о нём от других, чем подчёркивается особое положение рассказанного, его характер как вставки.

Родственна этим вставкам с точки зрения среды, но совершенно иная по концепции и с точки зрения изображения та часть рассказа Чистякова, в которой жизнь русской деревни является не только темой краткой вставки, но и местом действия целого периода жизни главного героя. Речь идёт об эпизодах в Фалалеевке. Как и вообще в начале романа, также и здесь преобладает диалог, только он напоминает теперь не «чувствительный» роман и «чувствительный» спектакль, а деревенский фарс. Здесь очень выражена склонность к грубой наглядности и чистому ситуационному комизму. При этом в центре внимания оказывается тема, из которой прежде всего комизм и вытекает. Имеет место контраст между деревенской примитивностью жителей и их кичливостью по поводу своего происхождения из древнего рода, чему в языковом отношении соответствует сознательно подчёркнутая грубость беседы при одновременном взаимном обращении «Ваше сиятельство».

В то же время это делает из простого фарса, адресованного грубым крестьянам, травести (вид пародии. – Прим. пер.), которая в своём превращении «возвышенного» и «высокого» в грубое и деревенское продолжает традицию старых травести, так называемых «героико-комических поэм». Доказательством того, что Нарежный при этом в то же время опирается на пародированный роман, служит прямая вставка мотива Дон Кихота в эпизоды в Фалалеевке: обедневший провинциальный дворянин – восторженный читатель рыцарских приключений. Он создаёт себе из них фантастический образ мира и оказывается из-за этого в конфликте с действительным окружающим миром, превращаясь в комическую фигуру.

Если эта тема напоминает, несомненно, о «рыцаре печального образа», который уже в XVIII в. относился в России к числу наиболее известных персонажей романов, то Нарежный в результате отбора «сочинений», читавшихся Чистяковым, создаёт нюансировку, соответствующую изображаемой среде. Он называет в числе книг, которые Чистяков находит в унаследованной «библиотеке» и читает, «Бабьи увёртки» и истории «о Бове Королевиче; о Принцессе Милитрисе; о Еруслане Лазаревиче; о Булате-молодце; об Иване-Царевиче и прочие». В то время как рыцарски-авантюрные любимцы русских преданий, унаследованных в рукописной форме, вполне соответствуют «героическому» чтению Дон Кихота, история о хитрой купчихе и её приказчике представляется мало подходящей к этому сопоставлению. Но при этом следует учитывать, что во времена Нарежного названные им рыцарские «истории» больше уже не распространялись преимущественно в рукописном виде, но ходили как «лубок», в котором подтверждаются все перечисленные здесь названия. В той же форме существовал также и выдержанный в стиле шванка рассказ о «бабьих увёртках», относясь наряду с рыцарскими историями к самым популярным листам «лубка». Как раз благодаря этой комбинации «библиотека» сельского читателя Чистякова оказывается удачным подбором любимых изданий «лубка», на рубеже XVIII и XIX вв. для русского деревенского жителя важнейшим источником «печатного» мирского чтения. Литература о рыцарских приключениях, созданная в подражание «Дон Кихоту», перекладывается в «литературный» уровень русской деревни, и составление «Бовы» и «Бабьих увёрток» (обе упоминались в подобной функции уже Чулковым) превращается в средство для того, чтобы представить «лубок» типичной литературой для чтения русского деревенского жителя.

Если Чистяков соответствует здесь в своём поведении персонажу сатирического испанского романа, то и как рассказчик от первого лица, оглядывающийся назад, он характеризует эпизоды в Фалалеевке, прибегая к сравнению с этой испанской традицией. Он рассказывает:

Мне ничего не осталось делать, как просить помощи у сердец сострадательных; крайняя нужда и почти невозможность как– нибудь честнее поддержать себя меня к тому принудили. Однако я никак не забыл знаменитого своего происхождения и решился, чтобы не оскорбить теней почтенных предков моих, которые и подлинно никогда милостыни не просили, действовать так, как благородные испанцы, то есть вместо того, чтоб просить пять копеек, они говорят с величавою уклонкою головы: «Милостивый государь! одолжите мне в долг на малое время пятьдесят тысяч пиастров!» Снисходительный человек, понимая таковой язык, подает просителю две копейки, и сумасбродный дон, с надменным видом приняв их, отвечает: «Очень хорошо! в непродолжительном времени, как скоро обстоятельства мои поправятся, вы получите капитал свой с указными процентами» [756] .

Перед нами старая тема нищего испанского дворянина, который судорожно демонстрирует окружающему миру свои аристократические манеры – тема, игравшая важную роль уже в «Ласарильо» и с тех пор возвращавшаяся почти во все испанские плутовские романы и те, действие которых происходило в Испании. При этом в данном случае заимствование из западноевропейской сатирической традиции ещё определённее, чем при чтении Чистякова, связывается с изображением специфически русского и специфически украинского своеобразия, так как указание на Испанию должно разъяснить типичное положение обедневшего, но кичащегося своим «высоким происхождением» украинского дворянина. Нарежный знал их с собственного детства и неоднократно сатирически выводил эти типы в своих сочинениях.

Вопрос об отношении Нарежного к Украине и её традициям играет важную роль почти во всех сочинениях этого автора, и Ю. Соколов посвятил данной теме специальную статью. В ней он обоснованно указывает на то, что непосредственной контакт Нарежного с Украиной был очень недолог. И действительно, у Нарежного ещё меньше, чем у Гоголя, есть повод переоценивать этот контакт. Ведь автор «Российского Жилблаза» жил в Украине самое позднее до 12 лет, а со своей родиной вовсе не встречался или только однажды и то совсем ненадолго. Зато Соколов указывает на, вероятно, существовавшие контакты Нарежного с украинской литературой и выдвигает тезис, согласно которому все сочинения этого автора, посвящённые темам жизни украинского народа, приходятся на поздний период его творчества. Поэтому есть основания предполагать, что речь идёт о воздействии тогдашнего расцвета украинской литературы (который Соколов относит к 1816–1824 гг.) и особенно об отклике на вышедшую в 1819 г. написанную в народном духе пьесу известного украинского поэта И. П. Котляревского (1769–1838) «Наталка Полтавка.

Но сколь мало можно сомневаться во влиянии украинской традиции на Нарежного, столь же мало можно согласиться с формулировкой Соколова. Соколов упускает из виду, что Нарежный не только в своих позднейших сочинениях, т. е. прежде всего в «Бурсаке» и «Двух Иванах», но уже и в «Российском Жилблазе» рассматривает украинские темы. Как раз эпизоды в Фалалеевке были отданы в печать уже в 1814 г., т. е. до «Наталки Полтавки» и до того времени, которое Соколов датирует как начало нового расцвета украинской литературы. Но Котляревский начал публиковать свою «Энеиду» уже задолго до «Наталки Полтавки». В 1798 г. в Петербурге были напечатаны первые три песни этого сочинения, в 1808 г. последовало второе издание, в 1809 г. вышло новое издание с четырьмя песнями, и примерно в то время, когда Нарежный сочинял своего «Российского Жилблаза», его земляк работал как раз над последними двумя песнями (первые полные издания вышли в 1842 г., только после смерти автора, в Харькове). Со своей «Энеидой» Котляревский предложил пародию на знаменитый эпос, опиравшуюся, с одной стороны, на столь популярные в России конца XVIII в. «героико-комические поэмы», с другой – черпал из украинской традиции то, что касалось среды, языка и всего оформления. Произведение, вышедшее в Петербурге, обратило на себя внимание и было оценено в великорусских кругах. Оно было, что очень вероятно, известно жившему в Петербурге украинцу Нарежному, и как раз заданная здесь связь образов из украинской народной жизни, сатиры и пародии напоминает куда сильнее о «Российском Жилблазе», чем окрашенная в более сентиментальные тона «Наталка Полтавка».

Тот факт, что Нарежный вообще обратился к украинским мотивам, был естествен с учётом его биографии. Родившийся в украинской деревне, сын украинца, своим трудом обрабатывавшего небольшой земельный надел, позже в Великороссии он жил всегда в Москве и Петербурге, т. е. в обоих крупных городах. Поэтому при желании изобразить сельскую жизнь напрашивалось обращение к украинской ситуации. Но в своём первом романе он отказался представить её со всей определённостью как украинскую, как раз потому, что здесь для него речь шла не столько о специфически украинском, сколько, скорее, о деревенском и вообще сельском. Но вскоре после этого, во время между войной против Наполеона и восстанием декабристов, снова усилилось чувство собственного достоинства украинцев, когда украинская литература переживала своего рода Ренессанс и возрастал всеобщий интерес к Украине. Тогда и Нарежный принялся расширять уже ранее имевшуюся у него украинскую тематику. Появляющиеся в «Рссийском Жилблазе» ещё очень общие и шаблонные деревенские сцены в истории двух страстных спорщиков Иванов щедро оформлены местными деталями. Украинский разбойник Гаркуша, только вкратце упомянутый в «Рссийском Жилблазе», становится теперь героем целого романа. Обедневший дворянин, сам обрабатывающий свою пашню, но гордый знатным происхождением, предстаёт теперь уже не как житель Курской губернии, а со всей определённостью как украинец. Наряду с этим персонажем появляется не менее типичная для Украины и её литературы фигура бедного семинариста, «бурсака», и т. д.

Темы, непосредственно опирающиеся на украинское своеобразие и на украинскую традицию, обнаруживаются в большом числе уже в «Рссийском Жилблазе». Изображение деревенской жизни в Фалалеевке с её различными сельскими праздниками (от изрядного возлияния по поводу именин, сватовства и свадебного церемониала до поминок) в противоположность географическим данным, приведённым рассказчиком, ясно указывает на Украину. При этом грубая наглядность и гротеск часто перекрывают фольклорные детали, но как раз предпочтение изображения сцен выпивки и драк, которое современники столь часто ставили Нарежному в упрёк, само является, вероятно, наследием сатирической украинской традиции. Типичная для Украины и также неоднократно рассматривавшаяся в литературе фигура – это наряду с обедневшим дворянином еврей, владеющий шинком и являющийся финансистом всей округи. В этом отношении заслуживает внимания, что Нарежный своим очевидно положительным изображением еврея Яньки отличается от большей части своих преемников. Так, например, у Булгарина и Гоголя, равным образом подчёркнуто ссылавшихся на украинскую ситуацию, можно как раз говорить о сплошь антисемитской тенденции.

Однозначно отличающаяся по содержанию и стилю от эпизодов в Фалалеевке, но в деталях, возможно, равным образом опирающаяся на украинское предание часть рассказа Чистякова – это раздел о «чудаке» Иване (Часть V, гл. 10–15). Степанов указывал в примечаниях к своему изданию «Российского Жилблаза» на то, что этот образ морального философа, странствующего по Украине, обнаруживает чёткие параллели с жизнью известного украинского философа Г. С. Сковороды. Жизнеописание этого учёного, жившего с 1722 по 1792 гг., которое издал в 1794 г. его ученик М. И. Коваленский, распространялось в рукописном виде, и вполне вероятно, что его образ знал также украинец Нарежный. В Украине в XVIII и раннем XIX столетии были известны и другие странствующие философы.

Правда, Степанов должен сам признать, что только условия жизни Ивана, но не его уроки подобны тому, о чём говорил Сковорода. Эти уроки Ивана – своего рода комбинация Евангелия, стоицизма и учения Руссо. Внутри романа как целого они выполняют функцию, выпадавшую в старых плутовских романах на долю отшельников, паломников и учителей морали. Они – моральный противовес аморальной светской жизни и должны дать самому главному герою масштаб, с помощью которого он сможет измерять степень тщеславия света. Например, в «Симплициссимусе» мудрый и высоконравственный гофмейстер (отец «сердечного друга») наставляет молодого авантюриста Симплиция в том, что касается морали и демонстрирует ему отдельные уроки морали на практическом примере окружающего мира. Подобно этому и автор «Российского Жилблаза» вновь и вновь даёт учителю морали Ивану возможность с помощью переживаний во время совместного с Чистяковым странствия наглядно показать ему значение и действительность изложенных уроков. Вполне в духе старой моральной сатиры в главах об Иване постоянно сменяются объяснения морального учения, взгляд на отрицательный пример и «оценка» этого примера в духе изложенного морального учения. Так фигура, опирающаяся, вероятно, на украинскую историю, перенимает функцию, которая связывает её со старым плутовским романом и в самом общем виде с сатирой.

С традицией сатиры «Российский Жилблаз» связывают также говорящие имена, которые уже Чулков вводил в отдельных случаях в русский плутовской роман. Потом они встречались в русских «романах нравов» на рубеже веков и очень многочисленны в романе Нарежного. Из множества примеров назовём здесь только некоторые важнейшие. Так, добрый и доверчивый, легко становящийся жертвой обмана провинциальный отец семейства носит фамилию «Простаков» (от слова «простак» – простой, примитивный, ограниченный человек), и значение этой фамилии, легко устанавливаемое уже само по себе, ещё подчёркивается, когда позже о легковерии Простакова и обмане, совершённом Головорезовым, рассказывают люди с фамилиями «Дураков», «Филин», «Простофилин». Также однозначна фамилия «Головорезов», избранная для закоренелого злодея и преступника, в то время как этот преступник, появляясь под личиной элегантного «князя», присваивает себе фамилию «Светлозаров» (составленное из слов «светло» и «заря», утренняя или вечерняя). Фамилия же «Чистяков» указывает (со своим корнем «чист») на начальную наивность главного героя его стремление к чистоте. Говорящие имена получают и менее значительные второстепенные персонажи; так, влюбленный и любимый зовётся «Любимов» (от слова «любимый»), фамилия богатого, но глупого – «Куроумов» (от «куриного разума») и т. д. Иногда только отдельный эпизод имеет решающее значение для наречения имени, как, например, в случае с Хвостиковым (от слова «хвостик»). На маскараде масонов он, одевшись чёртом, носит хвост, который у него отрывают гусары, ликвидирующие штаб– квартиру ложи. Кроме русских говорящих имен используются, подобно «Жиль Бласу», и иноязычные, например, «Латрон» (от лат. latro, latronis – разбойник, разбойники. – Прим. пер.) для бессовестного властелина, «Бибариус» (от лат. bibere – пить. – Прим. пер.) для склонного к возлияниям филолога или «Madame Amure'z» (от французского amoureuse влюбчивый. – Прим. пер.) для владелицы сомнительного «пансиона», занимающейся сводничеством.

Подобно Чулкову, наряду с такими говорящими именами появляются и очевидно «романические» имена, которыми оснащаются прежде всего фигуры, склонные к сентиментальности, к примеру, «Никандр», «Ликориса» и т. д. (причём, правда, у Нарежного, в противоположность Чулкову, говорящие имена решительно преобладают). Так, отдельные фигуры характеризуются уже своими именами как определённые типы, введённые в определённую функцию и соподчинённые определённой группе лиц или стилистическому слою. Это техника, которая точно так же связывает Нарежного с традицией западноевропейского плутовского романа, как и с «Неонилой» или «Евгением».

«Российский Жилблаз» также делит с этими «романами нравов» очевидный интерес к «воспитанию» и полемике против деформирования молодёжи «новомодным» и «иностранным». В романе Нарежного вновь и вновь звучат сетования на пагубное воспитание в пансионах (в качестве их руководителей почти всегда называются иностранцы). Уже спор родителей Простакова вокруг этой темы создаёт начало романа. Именно Простаков в другом месте связывает упрёк в адрес пансионов с полемикой против тайком читавшейся там фривольной иностранной литературы и при этом отвергает всё иностранное образование. Ведь без знания иностранных языков его дочери не познакомились бы с такими книгами, как «La Pucelle d'Orleans» («Орлеанская девственница», сатирически-пародийная поэма Вольтера. – Прим. пер), «Therese Philosophique» и «La fille de joie». Что Нарежный приводит здесь эти три названия, интересно в той мере, в какой произведения относятся не только к числу самых знаменитых примеров галантной (а отчасти прямо скабрёзной) западноевропейской литературы, но и во времена Нарежного действительно имевшихся в России. Применительно к «Девственнице», сочинению Вольтера, это и не удивительно, так как упомянутый автор временами входил в число самых популярных в России. Но обнаруживаются и две другие книги, например, в библиотеке графа Шереметьева, и обе не без основания (в противоположность «Девственнице») в отделе «тайных книг» (и французский перевод знаменитой книги Клеланда «Woman of pleasure» (Фанни Хилл. Мемуары женщины для утех. – Прим. пер.) сразу в трёх изданиях), причём все, в полном соответствии с высказыванием Простакова, конечно, только во французских редакциях, а не в русском переводе. Подобно тому, как в результате перечисления «книг» Чистякова оказывается, что Нарежный знал «лубок» и его характерные примеры, упоминание, сделанное выше, свидетельствует о знании им галантной иностранной литературы. Так как автор и здесь довольствуется простым упоминанием названия, чтобы тем самым охарактеризовать определённый вид литературы, он, очевидно, предполагает у своих читателях знание этих сочинений (или, по меньшей мере, названий).

Если для русского издания начала XIX столетия рискованно уже название таких книг, то в собственных описаниях Нарежного нет недостатка в сценах, сильно напоминающих о галантных «мемуарах». Хотя они и задумывались всегда как предостерегающее описание нравов, но по смелости и отчётливости далеко превосходили то, что на рубеже веков предлагали русские «романы нравов». Такой интерес к галантному, а то и прямо неприличному, бросающийся в глаза, но при литературно-исторической оценке романа обойдённый, вероятно, из ложного стыда, заслуживает внимания в той мере, в какой речь идёт не только о существенной составной части тенденции произведения, описывающей нравы. Это должно было предоставить и цензуре удобный случай по другим причинам запретить не особенно приемлемое сочинение как «безнравственное».

Роман Нарежного объединяет с предшествующей русской сатирической литературой, кроме говорящих имён и полемики против «новомодного» воспитания и иностранцев, также насмешка над стихоплётами и теми, кто уродует язык. Это тема, игравшая определённую роль во многих плутовских романах, особенно у Лесажа, и уже Чулков ввёл её в русский плутовской роман. В «Российском Жилблазе» имеется целый ряд такого рода «поэтов», «филологов» и т. д. Важнейший и подробнее всего обрисованный персонаж этого рода – «метафизик» Трисмегалос, учитель Никандра (Часть II, гл. 8-12). В целом, согласно замыслу этого образа и соподчинённых ему эпизодов, Нарежный придерживается традиционного образа «педанта». При этом его Трисмегалос, подобно Куромше у Чулкова – старик, влюбившийся в юную девушку, пишущий для своей возлюбленной какие только можно «сочинения» и тем самым выставляющий себя всем на посмешище. В конце концов он, опечаленный, умирает после того, как его быстренько ограбили родные. Греческое имя – намёк на три его большие страсти: метафизику, церковнославянский язык и пунш. Вторая из трёх слабостей придаёт его фигуре особое своеобразие и полемическую актуальность. Трисмегалос из принципа говорит только по-церковнославянски или архаизируя и уже присланного к нему Никандра принимает такими словами:

«Чего ищеши зде, чадо?. Благо ти, чадо, аще тако хитр еси в науках, яко же вещает почтенный благоприятель мой! Ты пребудеши в дому моём аки Ное в ковчезе, и треволнения никогда же тя коснутся. Добре ли веси правописание?» [779]

Эта отчасти весьма ловкая и забавная пародия на преувеличенное использование церковнославянского языка продолжается на протяжении целых страниц и даже в различных главах. Борьба за оживление и усиление церковнославянского элемента в русском языке и литературе, которую вели Шишков и его приверженцы, входила во времена Нарежного в важнейшие и сильнее всего бросающиеся в глаза явления литературной России. С учётом сказанного не вызывает сомнений, против кого направлялся этот пародистски-полемический выпад.

Ещё одна, куда более личностная колкость против Шишкова скрывается, вероятно, за образом и словами «филолога», который в другом эпизоде хвалит себя за то, что он обогатил русский язык рядом «новых, прекрасных» слов, и перечисляет все их. Это сплошь бесформенно сконструированные русские описания привычных иностранных слов. Очень вероятно, что здесь Нарежный намекает на Шишкова, который в качестве президента Академии протестовал против применения иностранных слов и предлагал на замену русские слова, опубликованные в 1804 г. в форме целых списков. Для техники романа Нарежного характерно, что он и в этом случае, как и в эпизодах с участием Трисмегалоса, использует привычные методы сатирического романа. Речь идёт о полемическом намёке во время застольного разговора между поэтами, филологами, актёрами и т. д., куда Чистякова пригласил один знакомый ему «поэт». За беседой отдельные гости, придя в азарт, ввязываются в спор, завершающийся общей дракой. Стоит сравнить с этим, к примеру, «Жиль Бласа», где точно также знакомый и «поэт» приглашают рассказчика на застольную беседу, в ходе которой сталкиваются друг с другом различные мнения, и которая равным образом заканчивается потасовкой в цехе поэтов. При этом Лесаж, точно так же как его русский преемник, полемизирует в качестве защитника простого, «естественного» языка против сконструированной и вычурной манеры. Вот только у него, конечно, представителем этого направления является не «творец языка» и архаист Шишков, а – согласно обрисованной ситуации – гонгоризм (имеется в виду творческая манера Луиса де Гонгора-и-Арготе (1561–1627), испанского поэта эпохи барокко. – Прим. пер.) и (перенесённая на собственную ситуацию Лесажа), precieuse (жеманная, капризная. – Франц., прим. пер.) манера. Следовательно, остаётся основное направление полемики и техника, с помощью которой эта полемика вписывается в роман. Приём этот стар, но следуют превращение в специфически русское и прямое рассмотрение особой литературной ситуации.

Нарежный высмеивает не только Шишкова. Объектом его иронии становится и великий противник этого направления, «сентиментализм», когда «чувствительные» Простаковы оказываются простодушными и в своей «чувствительности» непрактичными, или когда в сюжет вводится мнимый сын Абеляра и Элоизы. При этом «сын» цинично рассказывает историю пары, столь значимой для сентиментализма» как любезничание «пригожей чернобровки Элоизы», которая «была прачкою монастыря Святого Дениса». Насмешки не щадят и Руссо как изобретателя чувствительных «прогулок без плана и без цели», уроки которого в речах Ивана находят столь положительный отклик. Правда, при этих и им подобных колкостях против «сентиментализма» речь идёт больше о случайной лёгкой насмешке, чем о прямой и резкой полемике – той, которая велась против направления Шишкова.

От пародирующей насмешки достаётся в «Рссийском Жилблазе» также литературной моде того времени, которую и сам Нарежный воспел в своих «Славянских вечерах». Речь идёт о подражании стилю «бардов» (имеются в виду средневековые поэты и певцы, исполнявшие песни-баллады собственного сочинения. – Прим. пер.) в самом общем виде или, если говорить о русской традиции, «Слова о полку Игореве» и былин. Это подражание было тогда, после публикации «Слова о полку Игореве» в 1800 г. и после издания сборника Кирши Данилова в 1804 г., очень актуальным). Когда Никандр застаёт врасплох двух человек, которые планируют похищение дочери Простакова, дело доходит до дикой потасовки, в которой, однако, участвует только один из застигнутых на месте преступления, в то время как другой садится на камень и как «новый скальд» начинает воспевать борьбу обоих «великих героев»:

Отчего стонут камни надгробные? Отчего крапива и репейник колеблются? То два витязя великие жестоко ратуют… и т. д. [785]

Уже эти первые предложения однозначно подражают в тематике, языковом ритме и выборе слов, в риторическом вопросе и его повторении, характерном для эпического «певца» стилю «Слова о полку Игореве». Применение этого стиля свидетельствует о серьёзных намерениях дерущихся, а соответствующее изменение типичных слов (крапива и чертополох вместо обычной для подлинного героического эпоса степной травы, «ковыль-травы») однозначно указывает на пародийность намерения, которое было провозглашено автором уже с предшествовавшим указанием на «нового скальда».

Даже если упоминавшиеся литературные намёки и пародии представляют собой только небольшую часть из множества имеющихся, уже по нему видно, что литературная полемика внутри «Российского Жилблаза» во многом напоминает «Пересмешника». Общее заключается уже в обилии литературно-полемических выпадов и литературных намёков (которыми оба эти плутовских романа явственно отличаются от «Пригожей поварихи» и тем более от «Ваньки Каина»). Общее – техника монтажа, в соответствии с которой оба автора следуют традициям сатирического романа (общие намёки, насмешка над определёнными «поэтическими» фигурами, прямая стилистическая пародия). И, наконец, общее состоит в том, что в обоих романах насмешка распределена по всем направлениям (не исключая идеалов и техник самого автора). Но, несмотря на это, можно констатировать определённое основное направление полемики: явственный поворот против «высокого» и неестественного стиля (представленных у Чулкова прежде всего классицистами, у Нарежного – в основном Шишковым) и выступление за более естественный способ изображения.

Если «Российский Жилблаз» делит с «Пересмешником» и склонность к литературной полемике, то в социальной полемике он несравненно более радикален, а также определённо систематичнее. В то время как Чулков, а также и Комаров ограничиваются только случайными намёками или протестами, Нарежный даёт, прежде всего в рассуждениях Ивана, прямую программу, создающую основу его социальной критики. Она сильно ориентирована на Руссо, и можно, упрощая, объединить взгляды Нарежного в формуле, согласно которой существующий общественный порядок противоречит природе и здравому человеческому разуму. Ввиду сказанного плох богатый и связанный с этим порядком вещей и только простой человек, живущий естественным образом мог быть хорош, но у него часто отсутствует благоразумие, а поэтому также и добродетель. Необходимо поэтому просветить его, таким путём привести к добродетели и в этом сочетании из естественности, просвещённости и добродетели осуществить идеальную жизнь в идеальном обществе. Эта основная позиция, продемонстрированная моралистом Иваном в теории и на практике, но никоим образом не ограничивающаяся его речами, несёт критику собственного окружающего мира и определяет эту критику. Отсюда вытекает горькая насмешка Нарежного над мистицизмом и суеверием как врагами разумного просвещения (всё равно, проявляются ли они в примитивной форме веры в чертей и ненависти к евреям, как у жителей Фалалеевки, или в «возвышенной» форме масонства). Эта насмешка определяет ожесточённую полемику Нарежного против «противоестественных» и аморальных злоупотреблений общественного порядка, злодеяний богатых и сильных (всё равно, идёт ли речь о мощном властелине, вроде князя Латрона, или о мелких царьках канцелярий, судов и т. д.). Но это также и причина идеализации жизни на селе, начиная с деревенских посиделок, когда прядение сопровождается пением, и до Ивана, который добровольно отказывается от своего имущества и общественного положения, чтобы, став бедным и связанным с природой странствующим философом, бродить по стране.

Так и получается, что во всех шести частях романа едва ли можно найти «положительного» богатого, сильного или дворянина. Немногие симпатичные дворяне не уживаются с существующим порядком (например, Чистяков, Трудовский, Простаков), или добровольно выходят за его границы (подобно Ивану). Зато имеется множество более или менее обедневших дворян, из которых князь Латрон и аристократ Головорезов – только двое особенно ярких примеров. С другой стороны, как идеальные изображены не все бедняки и все крестьяне. Например, глава 13 пятой части предлагает сразу два отрицательных примера. Так, борец за бедных, «справедливый разбойник» Гаркуша должен признать, что он до сих пор считал испорченными и преступными богатых и сильных, но хитрый кучер-крестьянин, к сожалению, доказал ему, что и выходец из простого народа может быть таким (за что Гаркуша, не долго думая, приказал его повесить). И ещё характернее неудача Ивана, который, будучи землевладельцем, даёт своим крестьянам свободу и всю свою землю, но тем самым не способствует улучшению их жизни, а только вызывает пьянство, бунт и хаос. Происходит это потому, что у «естественных» крестьян отсутствует необходимое «просвещение» и «понимание разума», а тем самым также подлинная добродетель. Пример показывает, что Нарежный при всей критике существующего порядка не выступает, скажем, просто за освобождение крестьян с последующим распределением земли, а вместо этой конкретной целеустановки постулирует гораздо более общий идеал естественно– просвещённого общества. Но однозначным остаётся, что он в интересах бедных полемизирует против богатых и в этой полемике подвергает существующий порядок резкой критике.

В этом смысле цензор Фрейганг вполне уловил положение вещей, написав в 1841 г. при новом отклонении печатания:

Во всём романе все без исключения лица благородного звания и высших слоёв изображены самой чёрной краской; в противоположность им многие из простонародья, в их числе также еврей Янька, выделяются честными и безукоризненными поступками [787] .

Цензору было этого достаточно, чтобы и впредь запретить печать. Оглядка на цезуру, к чему Нарежный был принуждён уже во время работы над рукописью и тем более при её изменениях, существенно повлияла на его сатиру. Особенно явственно это на примере Латрона. Было уже показано, сколь сильный импульс от «Жиль Бласа» Нарежный испытал и в этом случае. Но Лесаж в двух премьер-министрах изобразил исторические личности и удивительно детально нарисовал историческую подоплёку их действий, да и сами личности. В то же время у Нарежного всё кажется сработанной по шаблону, свободно придуманной сатирой, в которой в первую очередь бросается в глаза, что и в поездке в Варшаву, и в пребывании в этом городе отсутствует какая бы то ни было локальная деталь. В действительности Нарежный, как бы он не опирался на западноевропейский литературный образец, при изображении князя, наделённого правительственными полномочиями, вероятно, имел в виду знаменитого князя и фаворита Потёмкина, которого в русских сатирах часто атаковали как «князя тьмы», обыгрывая фамилию Потёмкин. Как явствует из обнаруженной цензурной рукописи, Чистяков находился вместе с князем не в Варшаве, а в Петербурге. Но цензура не позволила столь явственного намёка. Нарежный должен был повсюду в рукописи заменить обращение «светлейший» (соответствовавшее обращение к Потёмкину) на титулование «сиятельство», а на место русских столиц была просто поставлена более «нейтральная» Варшава, находившаяся в определённом отдалении. Потребовавшиеся из-за этого изменения маршрута, продолжительности поездки и т. д. были просто вставлены в текст с соответствующей корректировкой, правда, без возможности исправить все возникшие тем самым неточности. Если узнать о такой подоплёке, то отсутствие варшавского локального колорита, а также большинство других недостатков этих эпизодов предстают в совсем другом свете, чем тот, в каком, например, они представлялись ещё Белозерской. Она истолковывала их как чистую несостоятельность автора и объясняла тем, что сам Нарежный никогда не бывал в Варшаве.

Для вмешательства цензуры ещё большее значение имели фрагменты о связи Чистякова с масонами. Данное Нарежным изображение масонской ложи заслуживает особого внимания по этой причине, а также потому, что здесь он наиболее радикально отмежёвывается от своего западноевропейского литературного образца, «Жиль Бласа», потому, что он в середине своего романа самым непосредственным образом останавливается на явлении, в высшей степени актуальном для тогдашнего русского общества. В романе Нарежного возникло первый в своём роде в истории русского романа изображение масонства, более чем на полвека раньше по сравнению с масонскими эпизодами Пьера Безухова в эпопее Толстого, описывавшей русское общество того времени. Изображение масонства Нарежным концентрируется прежде всего на церемонии приёма, заседаниях лож с последующими «оргиями» и по поручению руководства ложи предпринятых Чистяковым обманов богатого, но глупого «брата» (Обращение, нередко французское frère, принятое среди масонов. – Прим. пер.) Особенно при описании обильного деталями и отчасти также верного описания приёма в ложу могло удивить прежде всего то обстоятельство, что Нарежный, не являвшийся масоном, располагал столь хорошим знанием лож, всё же тайных (и, определённо, также представлявшихся им в качестве таковых). Но нельзя забывать, что в России уже во второй половине XVIII в. масонство было известно далеко за пределами его прямых приверженцев. Ведь в русском обществе времён Екатерины оно играло очень важную, отчасти неоспоримо положительную роль, и столь прогрессивно настроенные люди того времени, как, например, Н. Новиков, были убеждёнными и активными масонами. Но особенно антимасонская литература, очень распространённая в России и поддержанная императрицей Екатериной, своими полемическими описаниями деятельности лож весьма способствовала знакомству с ритуалом, пусть даже большей частью в очень искажённой форме. Имелась, чтобы назвать только самый исчерпывающий пример, резко полемизировавшая против масонов книга «Le maçon démasqué, ou le vrai secret des Francs-Maçons», переведённая в 1784 г. и на русский язык под названием «Масон без маски». Она распространялась очень широко и содержала подробное описание ритуала, в том числе и церемоний приёма.

Следовательно, уже из этих источников Нарежный мог легко получить свой материал. Кроме того, во время возникновения «Российского Жилблаза» должно было учитываться особое положение русского масонства. Ведь после жёстких действий Екатерины против русских масонов, нашедших своё высшее выражение в аресте Новикова (1792), в начале нового столетия наступили существенные облегчения. В 1810 г. ложи были даже официально разрешены. Это обстоятельство говорит об актуальности темы как раз в те годы, когда возник роман Нарежного. При этом Нарежный брал информацию в первую очередь и почти исключительно из антимасонской литературы. Ей соответствует типичное сочетание обстоятельного описания определённых церемоний с восхвалением лживого и греховного. При этом в основе описания «оргий» лежат, возможно, исторические события, на что указывала уже Белозерская. Ведь по свидетельству русских масонов, современников и позднейших исследователей, в Москве существовали после официального закрытия лож так называемое «Филадельфийское общество» и «Евин клуб», в которых в 1791–1793 гг. под руководством старых масонов представители высших кругов общества вели себя, как утверждается, подобно тому, что описано в «Российском Жилблазе». Об этом подробно сообщали прежде всего вышедшие на рубеже веков мемуары иностранцев, посвящённые пережитому ими в России. В этих описаниях встречаются даже такие детали, как раздача женщин по жребию, о которой рассказывает Нарежный. В какой мере эти сообщения и свидетельства действительно верны, нельзя точно выяснить, но несомненно, что сообщения и слухи этого рода были тогда распространены в России и что Нарежный к ним обращался.

В отношении используемого Нарежным названия ложи «Общество благотворителей света» Белозерская, а вслед за ней и все новые публикации представляют точку зрения, согласно которой речь идёт, вероятно о подражании тому имени, которое И. Г. Шварц (друг Новикова) дал основанному им масонскому ордену «Благотворительных рыцарей». Но эта конструкция представляется не очень убедительной. Ведь, как должна признать сама Белозерская, «орден», едва Шварц добился его утверждения на масонском конгрессе в Вильгельмсбадене, был снова распущен московскими масонами. Кроме того, эти события происходили уже около 1782 г., т. е. за тридцать лет до появления «Русского Жиль Бласа», когда Нарежный только родился. Другой пример гораздо вероятнее. Термин «благотворительность» встречается в истории русского масонства ещё до учредительного акта Шварца в названии одной из старейших и важнейших русских лож, ложи «Благотворительность». Под председательством одного из русских масонов, Фрезе, она играла важную роль уже в 70-е гг. и входила тогда в группу вокруг Елагина, в то время как в 80-е гг. перешла на так называемую шведско-берлинскую, а ещё позже на чисто шведскую систему. Но её, не присоединившуюся в 1783 г. к общему объединению (в кружке Шварца-Новикова), особенно резко атаковали остальные масоны, что ещё более способствовало обретению известности именем этой ложи. С другой стороны, она осталась единственной активной русской ложей, когда другие из-за полемики со стороны Екатерины временно прекратили свою работу. И когда после наступления нового века масонство в России снова активизировалось, ложа была пробуждена в 1805 г. в новом облике, но приняв старое имя (с добавлением имени «Александр»). При этом она сохранила свою старую шведскую систему и только при общем урегулировании на новой основе в 1815 г. перешла в ложу «Астрея». Так она, как едва ли какая-то другая ложа, пережила изменчивые судьбы русского масонства от его начала вплоть до XIX в. и могла, на мой взгляд, гораздо более стимулировать Нарежного при имянаречении ложи, чем недолговечный «орден», едва ли сыгравший какую-то роль в истории русского масонства. Но Нарежный хотел увидеть здесь, конечно, не какую-то особую ложу, а лишь избрал типичное для русского масонства название. Он сочетал его с названием «общество», которое, особенно в антимасонской литературе, встречалось чаще обозначения «ложа». Как приводя название ложи, так и в процессе всего описания её деятельности, Нарежный комбинирует детали, соответствующие действительности, с собственным или чужим вымыслом. Даже если он при этом во многом оставался во власти шаблонов, сформированных антимасонской литературой XVIII в., он всё же предложил сатирическое осмысление одного из важнейших и наиболее оспариваемых общественных явлений его среды. Такое истолкование могло считаться не только с интересом русских читателей того времени, оно должно было учитывать также интерес тогдашней русской цензуры. Возможно, уже опасаясь цензуры, Нарежный отдал первые три части своего романа в печать трём разным типографиям. В результате третья часть (окончание которой содержит первую часть масонских эпизодов) вышла ещё до первых двух. Едва это произошло, как 16 марта 1814 министр полиции С. К. Вязьмитинов обратился с письмом к тогдашнему министру народного просвещения A. K. Разумовскому, которому подчинялась и цензура. Он указал ему на только что вышедшую книгу и спросил, не нуждаются ли некоторые места в исправлении или вычёркивании. Уже 26 марта Разумовский ответил согласием. Он считает, что следует вообще допускать к печати только такие романы, которые преследуют «действительно нравственную цель», независимо от того, имеет ли роман ценность как произведение художественной литературы. Он только что сообщил об этом циркулярным письмом также всем цензурным комитетам, так как цензурные предписания (1804 г.) в этом отношении слишком неопределённы. (В циркулярном письме Разумовский недвусмысленно заявляет, что многие авторы таких романов заверяют, они-де хотели только улучшить нравы, но детальным описанием нравов оказывают вредное воздействие). К числу вредных и портящих нравы романов следует отнести также написанный Нарежным, и особенно страницы «46, 98, 125, 185 и другие». Он предоставляет Вязьмитинову, по собственному усмотрению запретить силами полиции дальнейшие печатание и продажу произведения. Сразу же вслед за тем министерство полиции запретило печать оставшихся трёх частей и продажу уже вышедших, в то время как цензор, разрешивший печать романа, получил от Разумовского «строжайший выговор».

В комментариях к новым изданиям «Российского Жилблаза» причиной запрета цензурой всегда называлась полемика Нарежного против крепостничества. Не приходится оспаривать, что это сочинение прямо или косвенно содержало такую полемику, и что в соответствии со всей своей социально-критической тенденцией оно должно было вызвать недовольство властных структур. Но делать одну только полемику против крепостного права ответственной за вмешательство цензуры означало бы упрощать ситуацию. По меньшей мере столь же большую роль играла и полемика против масонов, а непосредственным поводом было, по-видимому, как раз изображение деятельности лож. Это позволяют предположить уже страницы, указанные Разумовским. Оба вышеназванных места менее важны и, вероятно, упоминаются просто из-за их «непристойного» характера. Важнее третий фрагмент, в котором описывается, как землевладелец-дворянин (отец Головорезова) сначала издевается над своим крепостным, кузнецом, а потом жестоко избивает его. За это помещика арестовывают и ссылают. Таким образом, речь действительно идёт об атаке, если не прямо против крепостного строя, то по меньшей мере против его злоупотреблений. Но главную часть претензий создаёт четвертый фрагмент, в связи с которым Разумовский не просто называет страницу, но и говорит о «185 и следующих». На этой 185 странице начинаются масонские эпизоды, заполнявшие остаток третьей части (и которые, как явствовало из рассказа, должны были быть продолжены в четвертой части). Что министр народного просвещения счёл неподходящими как раз эти описания, становится ещё понятнее, если констатировать, что он сам был масоном. Это обстоятельство не упоминают ни Белозерская, ни более новые публикации, но оно доказуемо, так как Разумовский определённо называется среди членов ложи «Capitolium Petropolitanium».

Таким образом, Нарежный избрал для своей полемики против масонства максимально неподходящий момент. Сатира на масонов, во время Екатерины ещё очень популярная и находившая поддержку самой государыни, была теперь мало востребована. Ещё в 1806 г. против масонских публикаций применялась цензура, но затем, около 1810 г., наступила резкая перемена. Второй период расцвета русского масонства продолжался недолго. Его влияние вскоре пошло на убыль, и уже в 1822 г. ложи снова были запрещены. Вот так и получилось, что лишь через несколько лет после смерти Нарежного некий подражатель его романа, Симоновский, смог в 1832 г. издать новый «Российский Жилблаз». Он содержал по меньшей мере точно такие же резкие выпады против масонов, без того, чтобы последовало вмешательство цензуры и без того, чтобы кто-либо нашёл в этих описаниях хоть что-то предосудительное. Следовательно, Нарежному не повезло, что его роман начал появляться как раз в тот относительно краткий период, когда резкая полемика против масонства почти неизбежно должна была привести к трудностям в отношениях с цензурой.

Но после того, как произведение было однажды запрещено цензурой, и позднейшие попытки получить разрешение к печати вновь и вновь терпели неудачу при столкновении с этим ведомством. Так произошло в 1835 г. после смерти автора, а затем снова в 1841 г., причём теперь определённо ставился в упрёк социальный момент, особенно резкая полемика против дворянства. Роман оставался под запретом и мог быть напечатан полностью только по прошествии более чем 120 лет, в 1938 г. Даже первые три тома представляли собой библиографическую редкость, так как из-за цензуры была запрещена и продажа уже напечатанных частей. Распространялись и оказывали влияние отдельные печатные экземпляры и копии, но воспрепятствование дальнейшей печати и запрет на распространение с самого начала очень сильно ограничивали их воздействие. Да и в распоряжении критиков текст оказывался лишь редко (а если до этого дело и доходило, так только его первая половина). Только Белозерская смогла пользоваться рукописью и предложила указатель тогда ещё неопубликованных частей. До тех пор, а по сути дела, и до 1938 г. первый и самый большой роман Нарежного едва учитывался при оценке творчества этого автора. Первые современные критики хвалили Нарежного ещё как автора «Славянских вечеров», писавшего в стиле «Слова о полку Игореве». Но этот период его деятельности оказался вскоре забыт, и критики следующих поколений сконцентрировались почти исключительно на его позднейших романах и рассказах, прежде всего «Бурсаке» и «Двух Иванах». Как хвалебные, так и отрицательные оценки совпадали в том, что автор этих сатирических историй и по сюжету, и по языку чересчур склонен к грубости. Это принесло ему непосредственно после смерти имя «русского Теньера» или «русского Хогарта».

Но уже князь Вяземский писал в 1825 г. после чтения «Двух Иванов», что роман Нарежного с языковой и эстетической точки зрения хотя во многом и неудовлетворителен, но автор, «первый и покамест один», попытавшийся изобразить русские нравы и обычаи русского народа, что он, Вяземский, до сих пор считал невыполнимым. Белинский же пошёл даже дальше Вяземского, заявив, что Нарежный вообще «праотец русских романистов». И Гончаров писал ещё в 1874 г., прочитав «Российского Жилблаза» (т. е. три напечатанные части), что Белинский как нельзя более прав, оценивая Нарежного как первого русского по времени романиста. Правда, Нарежному часто недостаёт изобразительной силы и искусства характеристики. Его язык, несмотря на определённый вызов на бой, брошенный старой школе Шишкова, часто оказывался тяжёлым смешением из «шишковского» «карамзинского», что, однако, тогда было почти неизбежно. Здесь же, во всяком случае, речь шла об удивительной попытке освободиться от старого и создать новое, причём Нарежный – преемник Фонвизина и предшественник Гоголя. Конечно, он стоит гораздо ниже Гоголе, но неоспоримо принадлежит к «реальной школе», которую Гоголь возвёл на высшую ступень. У него уже намечены, пусть даже в неопределённой и изуродованной форме, характерные типы и идеи. Это особенно верно применительно к «Бурсаку» и «Двум Иванам», но имеет силу и в отношении «Российского Жилблаза».

Белозерская выбрала девизом своей монографии о Нарежном формулировку Белинского о «праотце» русского романа и даже назвала «Российский Жилблаз» «несомненно первым русским романом». Такая оценка, конечно, преувеличена и слишком мало учитывает русский роман завершавшегося XVIII в., особенно его сатирическую линию. Правда, Нарежный не использовал прямо ни плутовские романы Чулкова, ни историю Каина. Отсутствуют даже какие бы то ни было исходные данные в пользу того, что он их знал. Но, несмотря на это, он принадлежит той же традиции, что и они и для литературоведа является с точки зрения русской литературы их важнейшим продолжателем. Ведь его «Российский Жилблаз», как и ранее рассмотренные сочинения, представляет собой попытку переложить в специфически русское перенятые из Западной Европы плутовские возможности или, формулируя с русской перспективы, предложить сатирическое осмысление собственного, русского быта в духе плутовской традиции.

При сравнении с предшествующими русскими сочинениями этого рода созданная Нарежным сатирическая картина эпохи отличается прежде всего связью широко запланированной социальной шкалы с детальным изображением отдельных «жанровых картин». Прежде же подробно изображалась только крайне ограниченная среда (например, организованное мошенничество у Каина или провинциальное дворянство у Евгения и Неонилы) или постижение самых разных слоёв общества оставляло без внимания обстоятельное изображение современных отношений (Неох). В соответствии с этим Чистяков Нарежного по сравнению с плутовскими фигурами Чулкова и мошенником Каином – более «возвышенный» тип плута в характере Жиль Бласа, да и сверх того он приближается к «героям» «чувствительного» романа. И сочетание плутовского романа, представленного для Нарежного «Жиль Бласом» с «чувствительным» романом, характерно также для структуры и стиля всего его сочинения.

Как раз это сочетание и проистекающая отсюда неоднородность романа показывают, насколько «Российский Жилблаз» является произведением переходной поры, возникшим во время войны против Наполеона. Это время окончательно отделило не только политическую, но и литературную Россию XIX в. от России XVIII в. И роман интересен и значим для историка литературы в первую очередь как произведение переходной поры. Ещё сильнее связанное даже с сатирической традицией XVIII в., чем с «сентиментализмом» своего собственного времени, большей частью отвергавшееся «чувствительными» современниками как грубое и отсталое с точки зрения вкуса, произведение Нарежного отражает встречу различных литературных традиций и тенденций в начале нового столетия. Будучи в любом отношении только опытом, «Российский Жилблаз», несомненно, представляет собой одну из самых смелых и интересных попыток раннего периода русского романа. Хотя он и не обращается непосредственно к русским плутовским романам XVIII в. и мог уже из-за цензурного запрета лишь в малой степени повлиять на следующий век, XIX, он по своему положению во времени и по всему своему характеру – связующее звено между этим и тем, как и вообще между русской сатирической традицией XVIII и XIX вв.

В этом отношении правильна оценка, данная Гончаровым, согласно которой «Российский Жилблаз» при всём несовершенстве свидетельствует всё же об удивительной для тогдашней русской ситуации силе, с которой в борьбе со старым совершался переход к новому, а автор романа – «школы Фонвизина, его последователь и предтеча Гоголя».