Часть вторая
1
Земля кружится в мировом пространстве. Тусклое солнце выходит из-за леса. Бледный свет разливается над землей. Развиднелось. Дальше ушел горизонт. Ранняя осень.
Сизую росную траву прошила цепочка крупных следов. Следы оставил человек. В высоких резиновых сапогах прошел он по заболоченным лугам.
Луч солнца разыскал озеро. Озеро лениво приоткрыло один глаз. Человек приставляет ладонь ко лбу. Очень уж рассверкалась вода. Ранняя осень.
Цепочка следов тянется дальше, вокруг озера, и свидетельствует: здесь побывал председатель сельскохозяйственного кооператива «Цветущее поле». В воскресенье еще затемно пришел он к озеру за советом.
Несколько лет назад кооператив называли новым крестьянским содружеством. А Оле Бинкопа и его друзей дразнили сектантами и святошами. Но все это быльем поросло, стало историей.
Новый кооператив насчитывает сейчас двадцать пять голов — даже больше, потому что сам Оле о трех головах, и упрямая башка в придачу. Нельзя, конечно, требовать, чтобы его любили такие люди, как толстый Серно, рыбак Анкен, бухгалтер-самоучка или Тутен-Шульце, хитрец из хитрецов. Для них Оле словно рыжий бык в стаде черных коров, для них он — возмутитель спокойствия, он плюет на добрые крестьянские традиции, попирает нравственность.
Не диво, что и у Яна Буллерта, друга детских лет, Оле тоже не в чести. Для Буллерта он вроде Ганса Дурачка, испытывает судьбу и, того гляди, загубит с трудом добытую славу нового крестьянства.
Удивительно другое: отнюдь не все члены кооператива горой стоят за Бинкопа:
— Разве «Цветущее поле» — не добровольное объединение? Разве не сулили всем, кто в него вступит, царствие небесное на земле? — спрашивают они. — А что вышло на деле? Что без труда на небо не попадешь, работать надо много, а доходы пустячные. Хотя деньги, можно сказать, валяются под ногами.
— Сделайте заем, не позорьте деревню своей нищетой! — вещает государственный аппарат устами бургомистра Фриды Симсон.
А Оле, упрямый осел, сделал небольшой заем для почину, да и то решил избавиться от долгов при первой же возможности.
— Раз заем, два заем, без конца давать взаймы никто не может, а молодое государство и подавно, — возгласил он.
Куда делся горшок небесного меда, из которого думали полакомиться Франц Буммель и Мампе Горемыка? И куда делся тороватый председатель после того, как он принял в «Цветущее поле» Карла Крюгера, бывшего районного секретаря? Он стал вроде управляющего имением — вот как надо бы ответить на такой вопрос, если бы Оле хоть самую малость щадил себя. Рабочий конь этот Оле, иначе не скажешь.
Целый год уже в толчее замшелых сельских крыш сверкает красной черепицей новая кровля. Это коровник — краса и гордость кооператива. Памятник новейшей истории деревни Блюменау, независимо от того, все это признают или нет. Для Мампе Горемыки новый хлев — это двести тридцать невыпитых бутылок водки, для Франца Буммеля — пятьсот восемьдесят несыгранных партий в карты, для толстого Серно и его собутыльников новый хлев — это вызов, богохульство, за которое господь до сих пор никого не покарал.
Но Оле так и не выучился самодовольно складывать руки на сытом брюхе. Он не ждет, когда жизнь доберется до него, а сам идет ей навстречу. А ну, выкладывай, что ты припасла для «Цветущего поля»?
Минувшей ночью он плохо спал. Жизнь припасла для него Коровье и Телячье озера. А что такое озеро?
Озеро — это кусок земли, покрытый водой. Какая выгода кооперативу от этого куска, если для его осушения потребуется не меньше сотни людей и множество машин? Оле, как в детстве, разговаривает с животными и неодушевленной природой.
— Ишь как разлеглась, а проку-то с тебя что? — спрашивает он у сверкающей на солнце воды.
Солнечные лучи нагревают воздух. Воздух тихо звенит. Камыш шелестит под утренним ветерком. Что ж, и это ответ.
Оле вступает в беседу с проснувшимися камышинками:
— Стоите тут да шелестите, загордились, толку от вас чуть, а ведь могли бы стать газетой, либо плакатом, либо циновкой.
Из озера вытекает ручей. Он не спеша пробирается по лугам, размывает и заболачивает их. На одном лугу Оле останавливается, срезает ивовый прут. Прут длинный — раза в два длинней, чем сам Оле. А в нем, слава тебе господи, метр восемьдесят — его призывная мерка в начале войны.
Оле сдвигает шапку на затылок, и волосы его рассыпаются. Сейчас они цвета прелых каштанов. Он втыкает прут в болотную землю, вытаскивает его и продергивает через сжатый кулак; потом с довольным видом кивает головой и опасливо озирается. Разве он сделал что-нибудь нехорошее? Да нет, это он по привычке. А привычка зародилась на этом лугу.
Ну как, ответило озеро Бинкопу? Должно быть, ответило. Недаром же он не вышагивает, как положено председателю, а скачет по кочкам, задрав голову, смотрит на небо, будто там летит невесть что — словом, ведет себя дурак дураком.
2
Еще с того времени, как Оле был подпаском, вынашивает он одну мечту. Мечты человеческие часто сплетены из паутины. Мечты Оле, как рыбацкие сети, сплетены из крепких нитей.
Видится ему, как он стоит под весенним небом. Высоко, над грядой облаков, проносится птичья стая — птицы возвращаются с далекого юга к родным гнездовьям. Вожак издает трубный клич. Оле вздрагивает, и от этой сладостной дрожи в голове у него начинает звучать песенка. Чудеса, да и только! Нигде он ее раньше не слышал. Должно быть, он так, вместе с нею, и появился на свет. Оле насвистывает эту песенку. Вожак отвечает с вышины: «Кря-а-а-а!» — и плавно опускается на луг, а стая — следом, к ногам Оле Ханзена. Мальчик кормит отощавших в дороге птиц. Они вытягивают шеи, жадно смотрят на его руки и крякают.
Но вот птицы насытились и улетают прочь. Поднявшись, они выстраиваются в две сходящиеся вереницы — клином. Загадочная клинопись начертана в небе. Один только Оле может ее прочесть.
Мечты без действия — пустоцветы. Опять настает воскресенье. Оле седлает свой астматический мотоцикл и едет к морю. Старая заслуженная машина глотает километры с трудом, как дряхлая бабка — сухую корку.
У одного рыбака Оле закупает уток: девяносто самок и десять селезней.
Он едет домой. Близится ночь. Мотоцикл тарахтит и грохочет, но фантазии председателя заглушают грохот. Под звездным небом ему видится косяк уток, который с гоготом и кряканьем летит прямиком в Блюменау.
Спустя три дня утки прибывают на станцию Обердорф. Оле подрезает у летунов крылья и запирает их в курятник. Утки целый день галдят в загончике — ладные птицы, проворные, как положено диким уткам, и доверчивые к тому же.
Уток надо приручить. На ближайшие дни дрессировка уток — самое важное дело на свете. Оле рассыпает корм под кустом сирени и при этом насвистывает старую песенку времен своей юности.
— Можете поздравить: председатель играет с уточками, — ехидничает Мампе Горемыка. С божьей помощью Мампе уже одолел сегодня одну четвертинку.
И правда, странное поведение председателя смахивает на игру. Под волосами цвета прелых каштанов в упрямой башке Оле живет озорная детская способность ко всяким выдумкам. Насвистывая пастушью песенку, Оле про себя твердит ее слова. Потом он напевает ее себе под нос и наконец во весь голос:
Ах, серый селезень, лети!
Пусть стужа спозаранок,
туман поднялся на пути
и не слыхать овсянок.
Пусть толща снега глубока
и туч зловещи тени…
Газ режь крылами облака —
и дунет ветр весенний!
Проходит неделя. Оле Бинкоп открывает двери загона. Утки робко выходят на широкий кооперативный двор. Крякают, завидев телеги и машины; гогочут, завидев лошадей и собак. А завидев воду, бегут к ней, склоняют головки и слушают, как она плещет.
Из цистерны бежит в ведра жидкая болтушка для телят. Уткам она напоминает воду, и они пытаются нырнуть в нее. Все смеются, а пуще всех Мампе Горемыка.
Птичница Нитнагель вступается за уток:
— Ну прямо как люди! Я вот одного знаю, так у него кадык ходуном ходит, если где звякнет бутылка.
Мампе Горемыка отворачивается с оскорбленным видом:
— Скажи спасибо, что у тебя не бывает запоев!
После осенней линьки у председателевых уток снова отросли крылья. Утром, когда ударили первые заморозки, они вылетели из загона и сделали круг над усадьбой. Две сотни крыльев плещут и свистят в воздухе. Вожаком у них черный селезень. Попутный ветер забирается им под крылья. «Пережди, пережди!» — кричит вожак, когда стая проносится над высоким каштаном во дворе Оле. Утиный наставник относит этот призыв к себе. И улыбается, довольный.
Птицы находят большую воду — Коровье озеро. Они садятся на него.
Наступает полдень. Утки не вернулись. Улыбка у председателя уже не такая довольная. Вечереет. Оле грызет чубук своей трубки. А сам рыщет глазами по небу. Перед хлевом стоит Тео Тимпе, скотник, и смеется:
— Ну, какая будет завтра погода?
Смеркается. Приходит с работы полевая бригада. Оле рыщет глазами по небу. Люди из бригады останавливаются: «Чего это он?» — и помогают своему председателю смотреть в небо. Даже новый секретарь парторганизации Карл Крюгер и тот не считает ниже своего достоинства пялиться на небо… Оле сумел-таки показать свою силу. Достанется ли ему положенная награда? Куры давно уже сидят на насесте, когда наконец возвращаются утки. «Пережди, пережди!» Они кружат над сараями. Оле неуверенно улыбается. А сам так и водит глазами за стаей. Губы его высвистывают утиную песенку:
Ах, серый селезень, лети…
Тео Тимпе, Мампе Горемыка, Карл Крюгер и народ из полевой бригады смотрят во все глаза. Плещут крылья. Утки садятся. Оле их кормит. Вожак хватает куски хлеба прямо у него из рук. Карл Крюгер, сняв пропотевшую шапку, одобрительно кивает:
— Чисто сработано!
От гордости Оле становится еще выше ростом. Сбылась детская мечта: он — повелитель птиц.
3
Поздняя осень. Земля одевается туманом. Год не стоит на месте. И музыкальные утки председателя больше никому не в диковинку.
Коровы, племенной бык — словом, все, что имеет рога и умеет мычать, находится в ведении Тео Тимпе, скотника. Он приехал в «Цветущее поле» по объявлению.
«Исключительно живописные места, множество водоемов, прекрасное купание и близость к городу», — гласило объявление, которое сдал в редакцию бухгалтер Бойхлер.
Тео Тимпе в ответ написал: «А мне нужна исключительно живописная квартира, иначе ноги моей у вас не будет. С товарищеским приветом. Тео Тимпе».
Просторных квартир в Блюменау раз-два и обчелся. Жилищная комиссия устраивает совещание.
— Наиболее просторная квартира у Бинкопа, а он одиночка, — изрекла Фрида Симсон; не исключено, что у нее были при этом свои соображения.
Не так легко уступить свой дом чужому человеку. Ведь мы-то знаем, что Оле поставил его своими руками и что небезызвестная фрау Аннгрет помогала ему при этом. Каждый кирпич побывал у него в руках. Цемент смешался с его потом. И в этих стенах он, как ни крути, все же провел несколько счастливых часов.
Оле пытался сопротивляться. Пошел к Яну Буллерту. Бывшие друзья-подпаски обменялись при встрече улыбками. Неужто старые нелады прощены и забыты?
Гость решил обойтись без долгих вступлений и без преамбулы.
— У меня беда. Ты мог бы мне помочь. «Цветущему полю» нужен квалифицированный скотник. Новый хлев. По последнему слову науки. Иди к нам. Не пожалеешь!
— Гм, кха-кха! — На Буллерта вдруг напал кашель, насморк и все прочие болезни. — Ну и погода, хороший хозяин собаки не выгонит.
Но Оле пришел толковать не о собаках, а о коровах.
И опять-таки погода погодой, но Буллерт — квалифицированный скотник, или дояр, выражаясь по-современному.
— Хочешь быть у нас старшим зоотехником?
— Даже главным не хочу! — Буллерта еще не приперло, как других прочих, которые, боясь разорения, вступают в «Цветущее поле». И вообще Буллерт вам не спасательный круг. Ясное дело, Бинкоп хочет отстоять свой дом и не уступить его приезжему. — Правду я говорю?
Оле, сеятель будущего, чувствует себя уличенным. Он освобождает дом для Тео Тимпе и перебирается к Эмме Дюрр, в лесную лачугу.
У Тео Тимпе славная жена. Эдакая белочка! Она выросла в городе, она обходительная, мягкосердечная и умеет себя вести. Ей захотелось немножко утешить председателя. Пусть не думает, что его выжили из дома какие-то изверги. Как-то в воскресенье она приглашает его на чашку кофе.
— Тебе что, приглянулся этот донжуан? — спрашивает Тимпе.
Эрна Тимпе знала, какой у нее ревнивый муж. Она не стала спорить. Оле пришел.
Разговор за столом вертелся все больше вокруг коров, мытья подойников и покупки сепаратора для кооператива. Тимпе человек энергичный, знает себе цену и рассматривает свое пребывание в «Цветущем поле» как великую милость, которую он, Тимпе, оказывает председателю. Молоко делает погоду.
Оле не против энергичных работников, но Тимпе, на его взгляд, чересчур уж энергичен. Он намерен увеличивать поголовье, так сказать, скоростным методом. Больше скота — больше ассигнований, больше молока — больше премий!
А Оле стоит за постепенное расширение поголовья и кормовой базы. Что представляет собой корова, когда ее нечем кормить? Энное количество обтянутых шкурой костей плюс вымя в виде бесплатного приложения.
Тимпе бьет кулаком по столу. Чашки подпрыгивают.
— Тогда покупай корма! Люди-то покупают!
С кормами всюду туго. Что ж, добиваться кредита и платить за корма, сколько запросят? Это не дело. Через два-три года «Цветущее поле» будет производить достаточно кормов. И в долги не залезет.
У Тимпе нос крючком. Во время дойки нос служит ему ту же службу, что шпора рыцарю. Коровы дают молоко галопом, как утверждает Мампе Горемыка. И для других целей пользуется Тимпе своим носом. Например, для споров. Тимпе иронически морщит его и тем подстрекает своих противников к необдуманным выпадам.
Какое дело Тимпе до кормов? С него требуют, чтоб были коровы. Чтоб было молоко. А у Оле реакционные взгляды.
Мужчины спорят. Мягкосердечная Эрна Тимпе с перепугу прихлебывает кофе из чашки Оле. Тимпе дико поводит глазами. — Ах, ты уже вылизываешь его чашки?
Эрна, мать троих детей, краснеет как школьница. Ее объяснения не имеют успеха. Тео Тимпе как с цепи сорвался, в его ревнивой голове мелькают подозрения одно другого страшней. Отныне и впредь председатель будет для него призовым племенным быком, которого время от времени не мешает оглоушить дубинкой промеж рогов.
4
Тимпе нацелил свой нос на Фриду Симсон — бургомистра.
— Неужто вы допустите, чтобы скотник, приехавший к вам издалека, подох с голоду?
Но с Фридой лучше даже не заговаривать про Оле. С чего бы это? Разве она не признала свои ошибки, разве не подвергла свои поступки здоровой самокритике?
Так-то так, но жизнь движется неисповедимыми путями, и Фрида Симсон не возлагает больше никаких надежд на Вильма Хольтена. На ее взгляд, он недостаточно повышает квалефекацию. Правда, Хольтен — добрый дух «Цветущего поля», не хуже Бинкопа или Крюгера, он великий работяга, тракторист, передовик, но скажите на милость, много ли это значит для Фриды Симсон? Кто, как не Хольтен, позорно плелся в хвосте, когда они под руководством все той же Фриды изучали десятую главу «Истории ВКП(б)»?
Зато Оле вдруг стал в глазах Фриды перспективным кадром. Ему вернули партбилет. Он заделался актевистом, повысил свою квалефекацию. Можно не сомневаться, что в свои одинокие ночи он проглотил бездну литературы, чтобы соответствовать занимаемой должности. Вот о таком мужчине всегда мечтала Фрида. А как он умеет всех увлекать за собой!
На собраниях она садилась теперь рядом с Оле, подливала ему сельтерской в стакан и держала про запас коробок спичек — вдруг у него погаснет трубка! Всеми правдами и неправдами она старалась быть полезной и ласковой, как майское, чуть туманное утро. Она даже о его здоровье заботилась.
— Не надрывайся! Не горячись, а то кондрашка хватит. Сказано ведь: «В центре внимания стоит человек!» А кто тебе штопает драные носки?
Оле не знал, куда деваться от этой рассудочной заботы, но Фрида не отступала.
— Приноси-ка мне свои носки. Как-никак мы товарищи по партии.
В деревне от людей ничего не скроешь. Оле прекрасно знал, что Фрида и свои-то чулки не штопает.
— Скажешь, у твоей матери без моих носков работы не хватает?
Тогда Фрида решает опустить забрало. Что может быть слаще мести? При удобном случае, разумеется! Удобный случай не заставил себя ждать. Оле Бинкоп оказался не на высоте в вопросе беспривязного содержания скота. Из-за него и Фрида оказалась не на высоте. Неужто Блюменау останется единственной деревней, где нет открытого коровника? Оле стоял за капитальное строительство и увеличивал поголовье скота, руководствуясь принципом: поспешишь — людей насмешишь. Беда, да и только. Беспартийный Тимпе проявлял стопроцентную инициативу, а партийный консерватор подавлял таковую.
Фрида сочла своим долгом перейти на официальный тон. За подавление инициативы надо отвечать. Тем лучше!
В один прекрасный день во двор кооператива въехал грузовой автопоезд, до того длинный, что последний прицеп остался где-то за воротами. Балки, доски, стропила, брусья, всевозможный строительный материал громоздились на нем горой, как сено на возу.
— Куда сгружать эту петрушку?
Председателя на месте нет. Тимпе с видом знатока обнюхивает лес и велит разгружать машину за коровником.
Возвращается Оле. Он разглядывает беспорядочное нагромождение стройматериалов. Открытый коровник! Модные штучки! На кой ляд им это нужно?
Оле мрачно идет в правление. Кому понадобился открытый коровник, тот пусть его и строит. Общее собрание такого решения не принимало.
В дверях коровника стоит Тео Тимпе. Досада председателя доставляет ему истинное наслаждение.
Стройматериал остается лежать там, куда его свалили, и гниет потихоньку. Матерый заяц-русак преудобно устраивается под досками на зиму. Теперь уже никто не подумает, что вокруг проблемы открытого содержания скота когда-то кипели такие страсти.
5
Приходит зима. Деревню засыпало снегом. Тут бы и отдохнуть. Но при современном способе ведения хозяйства… Разве газеты не призывают во весь голос: «Нельзя сидеть за печкой!»? Минуточку терпения, товарищи, мы тоже не бездельники, но надо же дать людям хоть небольшую передышку. Надо же им все разведать, деревенские слухи обговорить. Плохи те времена, когда слухи иссякают и человек становится как камень и нет ему дела до другого человека.
И разве не пора рассказать, почему Ян Буллерт, этот шутник, этот Уленшпигель, мало-помалу очерствел и не годится больше на роль секретаря парторганизации?
Было это шесть лет назад, летом, в самый разгар жатвы. Ян Буллерт собирался в Берлин. Его выбрали делегатом на партийную конференцию. А жена у него лежала дома больная — надорвалась.
В портфель, негнущийся как доска, Ян Буллерт кинул ночную рубаху, две пачки табаку, каравай хлеба, фунт масла и полтора десятка крутых яиц, потом чмокнул жену и ворчливо сказал:
— Хоть бы какая нечистая сила меня выручила.
Дочерям он дал подробнейшие инструкции:
— Каждый день прогуливайте быка, не перекармливайте свиноматок, на ночь спускайте собаку, не давайте курам пшеницы, хорошенько поливайте огурцы и не путайтесь с парнями. Рано еще вам! Козлу подвяжите кожаный фартук. Все понятно?
— А за матерью ухаживать не надо?
— Ухаживайте, мне не жалко.
Буллерт помчался на станцию, успел вскочить в последний вагон, плюхнулся на жесткую скамейку и уснул. Он храпел, и сопел, и пыхтел — до самой пересадки.
Зато после пересадки у Буллерта пропал сон, потому что чем ближе они подъезжали к Берлину, тем страшней ему казалась цель поездки. В ушах у него раздавался бесцветный голос Фриды Симсон:
— Партия в моем лице поручает тебе!..
В Берлине он должен выступать. Господи, твоя воля! Это же надо так расхрабриться! Говорить-то он вообще умеет, но только после пятой, а то и седьмой стопки. Еще вопрос, дают ли водку на таких высоких собраниях.
При второй пересадке Буллерт на всякий случай приобрел две бутылочки духовного топлива. И, запершись в неосвещенном купе, опробовал свою покупку. Страх как рукой сняло. Буллерт пропустил еще два глоточка, и духовный мотор заработал на полную мощность. Разрозненные мыслишки сливались в примерный текст речи: «Товарищи, собравшиеся в этом зале! Если правильно взглянуть на вещи, если, так сказать, хорошенько провентилировать вопросы, то надо будет признать, товарищи, что критиковать тоже надо. Лично я тоже должен кое-что покритиковать, а покритиковать я должен следующее. Товарищи! Есть еще такие богом обиженные товарищи, которые берут с такими трудностями поделенную землю помещиков и опять ее объединяют». Нет, «помещики» — это слишком деликатно. «Землю юнкеров» — вот как он скажет. В этом слове больше политической сознательности. «Так вот, товарищи, вы меня спросите: кто же это объединяет юнкерскую землю? Могу вам на это ответить, что на это я ответить не могу. Имен я здесь не называю. Одно только могу сказать: в нормальных условиях того, кто считается полоумным, потому что он полоумный и есть, уже давно признали бы полоумным, а я так считаю своим долгом призвать всех вас — закройте перед ним лазейку, чтобы нам снова добиться единства в нашей деревне и таким путем единства нашего отечества до конца наших дней».
Последние слова показались Буллерту особенно выразительными. Он уже видел, как делегаты встают со своих мест. Слышал бурные аплодисменты. Но вдруг кто-то пронзительно свистнул. Паровоз, как выяснилось.
Ян Буллерт сидел на партийной конференции. Слушал речи, но смысла их не улавливал. У него хватало своих забот. Он чувствовал себя как бы посреди луга, на котором вместо травы растут слова. И на этом лугу Буллерт срывал цветы для букета своей речи. Особенно удачные слова он даже записывал на ногтях, к примеру слово обструкционист. Чудо что за слово, просто находка для такой речи. Товарищи, пора ударить по рукам зарвавшихся обструкционистов в вопросах свободы крестьянства!
Еще больше понравилось Буллерту слово эклектицизм. Не слово, а конфетка. Он решил, что эклектицизм очень здорово заменит слово «пачкотня». Красота, кто понимает. Это смачное слово Буллерт записал на ногте большого пальца.
Работка была дай бог. Поэтому в перерыве Буллерт ринулся к буфету. И выпил за свой счет три рюмки водки на случай, если дискуссия развернется раньше, чем предполагалось.
В одном из углов Буллерт обнаружил Вуншгетрея — районного секретаря. Наконец-то хоть одна близкая душа, так сказать, привет с далекой родины.
Буллерт хотел поздороваться с секретарем, но их разделяла целая толпа людей — и все говорили, говорили, и все корнями ушли в дискуссию, как деревья — в чернозем. Буфет гудел словно улей. Буллерт и так и эдак пытался обратить на себя внимание, он даже поднял рюмку, будто надумал провозгласить тост.
Наконец Вуншгетрей увидел Буллерта и в свою очередь поднял стакан с сельтерской. Буллерт решительно протиснулся сквозь толпу. Водка прибавила ему храбрости.
— Эй, друг, я здесь выступать буду.
Вуншгетрей заслушал тезисы Буллертовой речи. Шрам на его лице, как брошь, скреплял презрительную улыбку.
Буллерт был в восторге от своих тезисов. Он даже показал секретарю звучные слова, записанные на ногтях.
Какой-то газетчик пожелал непременно сфотографировать их обоих. Вуншгетрей положил руку на плечо Буллерта.
— Ты бы погодил выступать, товарищ Буммерт.
— Буллерт, с вашего разрешения. Так мне же поручено.
Вуншгетрей тонко улыбнулся.
— Жизнь не стоит на месте. То, что вчера было ошибочно, может завтра оказаться правильным.
Буллерт покорно слушал. Хмельной задор улетучился. Вернулся прежний страх перед публичным выступлением. Фриды Симсон, этого дракона в юбке, ему, во всяком случае, бояться нечего. Он получил контрприказ от районного секретаря.
Словно щепка в водовороте, кружился Буллерт по залу, покуда наконец не добрался до своего места. И опять с трибуны сыпались новые выражения. В том числе одно, длинное-предлинное: товарищество по производству сельскохозяйственной продукции. Буллерт хотел докопаться до его смысла. Не может быть, чтобы такое длинное выражение имело хоть какое-нибудь касательство к тем делам, которые вот уже с зимы упорно вершит его — увы! — безумный друг Оле Бинкоп.
Буллерт послушал еще немножко, и ему стало ясно, что товарищество по производству, или сокращенно ТПСП, и впрямь не более как ученое название для нового крестьянского содружества.
— Да что они все, рехнулись, что ли? — спросил Буллерт громко, даже очень громко. Соседи зашикали. Буллерт скрючился. Сосед попытался выпрямить его.
— Что с тобой, товарищ?
— Мне надо выйти.
— Ну так выходи и не мешай людям.
Сосед Буллерта встал с места, сосед соседа встал с места, и дальше, и дальше — и вот уже целый ряд стоял в почетном карауле по случаю того, что Буллерту надо выйти.
Что тут оставалось делать? Буллерт втянул живот и прошел по ряду. Мокрый от пота, выбрался он в коридор и проследовал по нему, не поднимая глаз. Поглядел на контролеров, что стояли у дверей. И скрылся — согласно своему заявлению — в туалете. Чем ему дальше заняться, он решительно не знал и, чтобы не совсем уж зря торчать там, подошел к зеркалу и вытер пот со лба.
6
Хотя думы о будущем были так же необходимы Оле, как масло куску черствого хлеба, он чувствовал себя в это время словно неоперившийся птенец, который выпал из гнезда: до сих пор ни один трактор не показался на их поле. Бургомистр Фрида Симсон карала секту отступников, как богиня мщения. Партия-мать поставила в угол своего непослушного сына Оле. О том ли он мечтал, создавая крестьянское содружество?
Опять бессонные ночи. Однажды он встал чуть свет, вытащил из шкафа свой жениховский костюм и принялся его чистить. Спрашивается, зачем ему понадобился этот сувенир из черного сукна?
Еще затемно, словно вор, он прокрался в курятник. Возле кормушки стояла ванна, наполненная свежими яйцами. Государственные яички, одно белей другого. Но час был ранний, и государство спало. Оле насыпал опилок на дно корзины и уложил в нее яйца.
Что ж это, Оле Бинкоп обманывает государство? Так низко он пал, лишившись партбилета? Не судите его слишком строго, о вы, непогрешимые! Ему понадобились деньги для кооператива.
Выходит, государство пожирает яйца и ничего не платит за них? Платить-то оно платит, но Оле Бинкопу этого не хватает. У него каждый пфенниг на счету. Для себя лично ему ничего не нужно, это вы знаете.
Оле отправился на базар в районный центр, встал за прилавок и, изменив голос, начал выкрикивать:
— Яйца! Кому свежие яйца из продовольственных излишков?
Долго кричать не пришлось. Женщины нарасхват брали редкий товар. На рынок чаще попадают яйца, привезенные издалека, ибо представители государственной торговли стоят на вполне современной точке зрения: хорошее товарное яйцо должно выдержать проверку временем и созреть, как бочковое пиво.
Двое мужчин в кожаных куртках проходят вдоль торговых рядов. Это рыночные контролеры. У Оле нет документов, удостоверяющих, что его кооператив выполнил план яйцепоставок. Он наскоро прикрыл плетушку черным жениховским костюмом, отошел в сторону и скрылся в толпе покупателей, теснившихся перед прилавком магазина. Опасность, облаченная в кожаные куртки, миновала.
— Кому яйца? Кому свежие яйца из продовольственных излишков?
Старичок-пенсионер подошел к Оле, надел очки и, поглядев на черный костюм, спросил:
— А ты почему его продаешь?
— Времена настали хорошие. Человек толстеет. Засмеешься — пуговицы отлетают.
— По тебе не скажешь, что ты охотник смеяться. — Впрочем, это дело десятое. Старичку нужен черный костюм. Нельзя же ему отплясывать на балу пенсионеров в клетчатой куртке.
— Сколько возьмешь?
— Возьму недорого, да еще сверх того добавлю по яйцу в карман.
Чья-то рука легла на плечо Оле.
— Ты что же, приятель, тканями торгуешь? — Это оказался продавец из отдела тканей.
Оле зашел со стариком в какой-то подъезд. Старик пощупал костюм и подмигнул:
— А он не краденый?
И вдруг, словно черт, почуявший, что запахло христианским духом, в подъезде возник Карл Крюгер, бывший районный секретарь.
— Да ты никак в спекуляцию ударился? Смотри, Оле, оттаскаю я тебя за уши.
Оле затрясся от злости.
— Ошиблись адресом, дорогой товарищ! Я теперь не в партии.
— Вот смажу по физиономии, будешь знать. Чего ты врешь?
— Ничего я не вру.
Оле и Крюгер уставились друг на друга, как рассвирепевшие быки, покуда Крюгер не рявкнул:
— Партия не спортивное общество. Это армия. Из нее нельзя уйти. Можно только погибнуть в бою.
— Вот я и погиб. Мне выстрелили в спину.
Крюгер побелел.
Час спустя старые друзья сидели в комнатенке пенсионера Крюгера. Они уже пропустили по рюмочке, солнце пригревало герань на окне. Корзинка с яйцами стояла в передней под вешалкой.
Оле рассказывал. Наконец-то, с тех пор как умер Антон, нашелся товарищ, который захотел его выслушать и понять.
— Только не корчи из себя жертву. Терпеть этого не могу.
— Прикажешь скалить зубы, когда товарищи плюют на тебя?
— Ты сам на них наплевал.
— А ты стерпишь, если тебе скажут, что ты действуешь на руку врагам?
Крюгер поскреб в затылке.
— Больно ты поторопился со своей затеей. Вот в чем твоя ошибка… больше ни в чем… Ладно, все уладится, будь уверен.
До конца дня Оле работал косой и неотступно думал. Все уладится, все, все, все, свистела коса. Однако ближе к вечеру коса приутихла. Взмахи потеряли прежнюю силу — косца одолели сомнения.
Вечером, осоловев от усталости, Оле сидел у Эммы, потому что ноги решительно отказались нести его в унылую холостяцкую квартиру. Эмма выковыривала кухонным ножом колючки из ладоней. По радио передавали самодовольную маршевую музыку. Дети уже спали.
Оле просидел на одном месте добрых полчаса, не раскрывая рта.
— Не хватало, чтобы ты здесь уснул, — сказала Эмма. — Мне пора мыть ноги.
Оле молчал. Намека он не понял и без всякой задней мысли уставился на аккуратные, детские ступни Эммы.
Эмма застеснялась.
— У тебя тоже есть мозоли?
Тикал будильник, уплывало время. Оле молча отдыхал. Вдруг Эмма босиком ринулась к репродуктору. Она сняла с головы платок и прислушалась: диктор читал отчет о работе партийной конференции.
«…повсеместно создавать сельскохозяйственные кооперативы. Как известно, серьезные товарищи уже предпринимают первые шаги в этом направлении…»
Эмма схватила за плечи неразговорчивого гостя:
— Оле, Оле, да это же про нас говорят. А ну, выше голову!
Две минуты спустя Оле с Эммой уже плясали вовсю. Курочка пыталась научить медведя танцевать. Она старалась изо всех сил.
— Господи, ты даже вести не умеешь. Вот увалень!
Они скакали и притопывали, Эмма — босиком, Оле — в рабочих сапогах.
— Эх, не дожил Антон! — вздохнула она. Ну-ка, ну-ка! До чего, позвольте вас спросить, не дожил Антон? До того, что его вдова босиком отплясывает с Оле Бинкопом?
Эмма Вторая выглянула из спаленки в одной рубашке:
— У вас что, свадьба с дядей Оле?
Зато Антон Второй — ну до чего же шустрый парнишка — крикнул:
— Мама, там стучат.
В низкую дверь, пригнувшись, вошел Карл Крюгер. Разгоряченные танцоры замерли, словно их поймали на месте преступления. От Карла Крюгера валил пар. Видно, он гнал изо всех сил, пиджак у него был расстегнут, жилетка — тоже, широкие штанины прихвачены жестяными зажимами.
— Оле! Ты победил!
7
Ах, Ян Буллерт, Ян Буллерт! Не подумайте, что после своей дурацкой выходки он принимал участие в работе партконференции. Конференция больше не занимала его — ни вот столечко! — потому что ее участники поддержали Оле с его безумной затеей. Буллерт был оскорблен в своих лучших чувствах и к тому же вообще чувствовал себя не лучшим образом. Он обегал весь Берлин в поисках гвоздей и проволочной сетки. Гвозди он сыскал, сетку, товар дефицитный, — нет. Засим Буллерт возвратился домой.
Под вечер, держа в руках сверток с гвоздями, Буллерт вошел в свою деревню. Всего охотнее он лег бы в постель и натянул одеяло на голову. Но лечь ему не удалось. Двое домочадцев лежали в постели: жена и младшая дочь. А виной всему был общественный бык. Дочери без Буллерта сбились с ног, они сновали, как челноки, туда и сюда, и на то, чтобы вывести быка, у них просто не осталось времени.
Два дня бык терпел, потом взбунтовался. Девушки вывели его во двор. Бык вырвался. Девушки болтались на его цепи, словно кабаньи зубы на часовой цепочке скототорговца. Бык умчался за ворота. Он прижал к забору маленькую Герту и сломал ей три ребра.
Жена Буллерта, Криста, бледная и несчастная, сидела на постели.
— Убери ты от нас этого быка. Отдай его Оле Бинкопу в кооператив. Там он будет на месте.
Этого Буллерт не выдержал и слег. Итак, чума, именуемая кооперативом, поразила и его жену.
Прошла неделя. Поскольку серьезной болезни у него не обнаружили, пришлось ему подняться и созвать партийное собрание. Таково было распоряжение районного начальства.
Необычное получилось собрание. Сам первый секретарь товарищ Вуншгетрей приехал на машине, чтобы принять в нем участие.
Ян Буллерт приветствовал собравшихся товарищей с первым секретарем во главе и предоставил ему слово. Вуншгетрей запротестовал. Пусть сперва отчитается товарищ Ян Буллерт, на долю которого выпала честь побывать в Берлине и принять участие в партийной конференции.
Ах ты, господи Иисусе! Пришлось Яну выступать.
— Да, — начал он, — штука хитрая. Во-первых, прежде чем перейти к делу, я хочу сказать про питание. Питание было очень хорошее — и в завтрак, и в обед, и в ужин. Нет, нет, на питание пожаловаться нельзя. Жаркое было. С подливкой. Картошки — до отвала. Бананы. Хорошо было, товарищи.
Во-вторых, прежде чем перейти к делу, Буллерт рассказал про культурные мероприятия. Перво-наперво им показали картину про поднятую целину — такую хорошую, что дальше некуда, потом выступали танцоры, и прыгали они, что твои кузнечики. А потом выступил один музыкант из самодеятельности. Эх, как он играл на мандолине! Стало быть, на мандолине он играл в порядке самодеятельности, а на губной гармошке как профессионал. И еще ногами притопывал.
— Одно слово, музыкальный комбайн! — выкрикнул каменщик Келле.
Буллерт возвысил голос.
— Что же из этого следует, товарищи? А вот что из этого следует: у нас в Блюменау тоже надо уделять больше внимания вопросам культуры.
— Ты ведь сам не хотел, чтобы твой сын занимался музыкой! — крикнул Вильм Хольтен.
Буллерт пропустил мимо ушей неуместное замечание.
— Товарищи, пора положить конец постыдному для нас положению, когда за целую неделю в Блюменау крутят всего одну картину.
Подняла руку Эмма Дюрр.
— А я-то думала, что в Берлине были приняты какие-нибудь решения.
— Решения? Само собой, были и решения. Такие, знаете, высокие решения! Грандиозные! Вы о них прочтете в газетах.
Районный секретарь счел своим долгом вмешаться. Отчетное собрание плохо подготовлено. Ни плакатов, ни флага, ни скатерти, ни цветов.
— Интересно, а дома у товарища Буллерта такая же безрадостная картина?
— Еще безрадостней: жена у меня больна, у дочери сломаны ребра, сын сбежал. — Буллерт выложил перед собравшимися все свои беды. Жизнь у него несладкая. Потому он и не мог уследить за ходом конференции. Да простит ему бог! Уж пусть лучше про конференцию расскажет товарищ Вуншгетрей.
В комнате движение. Участники собрания посмеиваются. Кто злорадно, а кто сочувственно. Ян, у которого язык был прежде острее бритвы, вдруг совсем поглупел. С чего бы это? Неужто из-за собственных коров и свиней? Не многовато ли навоза пристало к его подошвам? Фрида Симсон, желтая, как лимон, прошипела:
— Ну и тряпка этот Буллерт! Ну и дерьмо!
Товарищ Вуншгетрей доложил о конференции коротко и ясно. Ни слова о еде, питье или культурном досуге.
— Конференция влила в нас новые силы и надежды. Она указала нам цель на пути к будущему.
Глаза Келле засверкали, фрейлейн Данке из кооперативной лавки кивнула.
Товарищ Вуншгетрей продолжал:
— Говоря о нашей цели на пути к будущему, нужно признать, что в Блюменау, несмотря на известные промахи, уже сделаны первые серьезные шаги в этом направлении.
Слушатели вытаращили глаза.
— Некоторые товарищи в Блюменау уже показали блестящий пример для всего района.
— Какие товарищи? — подскочила Эмма Дюрр.
— Ну, прежде всего, надо полагать, наш товарищ Бимскоп.
Келле засмеялся:
— Ты что, с луны свалился?
У Эммы Дюрр из прически выскочила шпилька.
— Если ты говоришь про Оле Бинкопа, тебе следовало бы знать, что с ним произошло.
Волнение, шум в зале, смешки. Вуншгетрей поднял руку, призывая к порядку. Ну конечно же, он помнит, что Бинкоп исключен из партии, но разве это делалось без ведома первичной организации? Разве последняя не присутствовала при этом в полном составе? Разве она не ввела в заблуждение самого товарища Вуншгетрея, не пустила его, так сказать, по ложному следу? И далее:
— Хотел бы я посмотреть, где те товарищи, которым так не терпелось исключить Оле Бинкопа из партии!
Ян Буллерт поднял руку:
— Что-то мне худо. Пойду лягу. Не иначе у меня аппендицит! — Воплощенное страдание, он медленно поплелся к дверям.
Пойдем и мы, товарищи, пусть Фрида Симсон без нас упражняется в штампованной самокритике. Между прочим, она так и осталась бургомистром. А вот Ян Буллерт секретарем не остался. Неудачно разыгранный приступ аппендицита — это, извините, еще не самокритика.
8
Оле засунул партбилет в нагрудный карман, туда, где сквозь подкладку чувствовалось биение сердца. После этого он трижды подпрыгнул прямо посреди улицы.
Картонная обложка, несколько бумажных страничек, заклеенных проштемпелеванными марками, — возможно ли, чтобы от этого зависело счастье или несчастье взрослого человека?
Картон и бумага здесь ни при чем. Что же тогда? Устав, приложенный к этой книжечке? Он не сулит своему обладателю никаких поблажек, напротив — обязанности, и только обязанности. То, что должен или не должен делать член партии, не совсем обычно и противоречит тому, что должен или не должен делать обыватель.
— Таков ход событий, — вздыхает обыватель.
— Ход событий определяет человек, — отвечает член партии.
— Но не ты, — издевается обыватель.
— Мы! — отвечает член партии.
— У кого есть власть и средства, тот и определяет ход событий, — заявляет обыватель.
— Нет, это мы определяем, у кого быть власти и у кого — средствам, — отвечает член партии. И стоит на своем, даже если явные обстоятельства складываются не в его пользу. Ибо член партии знает толк в скрытых обстоятельствах, которые рано или поздно докажут его правоту.
Нет, человеку вроде Оле отнюдь не все равно, какое место занимать в шествии будущего — в хвосте или в голове. Он должен быть среди тех, кто отыскивает дорогу и прокладывает след.
Всю деревню перебудоражила маленькая книжечка — партбилет Оле. Интересная новость катилась с улицы на улицу, обрастая слухами:
— Бинкопу вернули партбилет!
Старый Серно, как и всегда, спрятался за бога, насколько это позволяла ему его комплекция.
— Неужели партбилет значит больше, чем Библия? — Бог не позволит поколебать устои крестьянства. Уста его отверзнутся и изрыгнут пламя.
Ян Буллерт долго хворал. Успех Оле — эта четырехугольная книжечка — не умещался в его круглой голове. Что ж, прикажете ему опять выходить на поле, как встарь? Кто теперь будет за управляющего, а кто — за барона? Ну кто бы мог подумать, что у Серно и у Буллерта в тайниках души вдруг сыщутся общие мысли и опасения?
Эмма Дюрр устроила в своей лачуге прием в честь Оле и его партбилета. К столу подавали картошку в мундире, селедку, вымоченную в цельном молоке, пиво и можжевеловую настойку. Эмма прижгла себе волосы плойкой и раскраснелась, отведав наливки.
— Скажи, ты не против, если я обниму тебя в виде исключения?
Оле был не против.
— А знаешь, про что я думаю?
Нет, Оле не знал.
— Иногда я думаю, что есть на свете партийные ангелы, и Антон тоже этому немало посодействовал.
Оле, вгрызаясь в селедочный хвост:
— Смотри не вздумай ляпнуть это на партсобрании.
Два дня спустя Оле чуть не уверовал в партийных ангелов: он стал знаменит. В дом бывших супругов Ханзен явились журналист и фотограф. Фотограф взобрался на каштан и снял общий вид кооперативной усадьбы. Затем он пожелал сделать портрет товарища Блинкопа.
— Делайте, что хотите, только поживей.
Но фотограф имел в виду не какой-то там заурядный портрет. Он искал неожиданное решение. А решение тем временем свалилось на него прямо из воздуха, довольно, впрочем, спертого: Оле будет снят на фоне наливных колосьев — так сказать, на фоне покоренной целины.
Должно быть, Аннгрет все еще занимала какой-то уголок в сердце Оле. Он сразу подумал о ней. Может, стоит послать ей газету? Оле размяк и покорно пошел за фотографом. Последний велел ему войти в рожь. Оле не по душе была эта затея. Он не дикий кабан, и сейчас не война. Но фотограф клятвенно обещал распрямить потом все примятые колосья.
Оле зашел в рожь. Фотограф и этим не удовлетворился. Пусть лучше он станет в борозду. Этого требуют законы перспективы: тогда человек кажется ниже, а колосья — выше.
Оле снова подумал про Аннгрет и снова согласился. Фотограф бросился наземь, долго елозил на животе, глядя в видоискатель, и ноги у него дергались от рвения.
Портрет был готов, и на Оле набросился журналист:
— Теперь вы… как это говорится… что вас побудило? — Побудил его Антон. Антон умер, не то он сам бы рассказал, как все было. Над гробом Антона Оле дал клятву, но тогда его сочли сумасшедшим…
Эти сведения не совсем устраивали журналиста: слишком темно для газеты, мистика какая-то и оптимизма маловато.
— А вы не думали прежде всего… как это говорится… о благе народа?
— Думать-то я думал, но меня все равно считали сумасшедшим.
— Это вы уже говорили, поговорим лучше о будущем. — Как товарищ Бимскоп представляет себе будущее?
— Поживем — увидим.
Корреспондент был готов локти себе кусать с досады. Для репортажа ведь нужны победные фанфары. И тут ему пришла в голову свежая мысль, уже использованная ранее. Он достал из кармана газету и протянул ее Эмме Дюрр. Пусть эта малявка почитает. А Франц Буммель и Герман Вейхельт пусть заглядывают ей через плечо: члены сельхозкооператива изучают решения, принятые на конференции.
Но малявка скомкала газету и швырнула ее под ноги корреспонденту:
— Мы вам не актеры.
9
В районной газете напечатан портрет. Колосья высокие, человек маленький. Пытливым взором глядит он из густой ржи. Лоб у него нахмурен.
«Лицо новатора — прорыв в будущее».
С немалым удивлением читал Оле о своих редких достоинствах. И о том, что он инициатор. «Инициатор» звучало очень внушительно, почти как сенатор или император.
Оле решил хорошенько рассмотреть свое лицо в зеркале. Должно же в нем быть что-то такое. Но от единственного во всем жилье зеркала осталась только рама. Прощальный привет от Аннгрет, память о том, как она разбила зеркало.
Газетный очерк привел к тому, что на полях кооператива, кроме двух тракторов, появился еще и комбайн. Комбайн буйствовал на поле — где захочет, там ему и дорога. Восторги, разинутые рты.
Оказывается, и в грешном мире есть что-то хорошее. Теперь Герману Вейхельту не нужно махать косой, не нужно подбирать колосья, вязать их в снопы, складывать снопы в копны, ворошить и тому подобное. Не комбайн, а божья благодать. Герман всполошился. Вера его оказалась несколько поколебленной — впрочем, не более чем травинка от коровьего мычания. Да простит ему господь этот грех!
По вечерам Оле уходил домой довольный-предовольный и даже что-то напевал себе под нос. Лучик счастья, краешек будущего проглянул из темноты.
Но и на этом наша история не кончается. Было так: Герман, Вильм Хольтен и Оле вместе задавали корм скотине, а между делом пили воду из колодца, пили себе и пили. Горизонт был затянут знойной дымкой. Когда солнце огненной тыквой опустилось за старый каштан, во двор въехала машина. Покрышки у нее были с белой окантовкой, на заднем стекле висела белая занавесочка, и катилась она совсем бесшумно. Должно быть, ее хорошо смазали.
Из машины, которая, если можно так выразиться, на цыпочках прокралась во двор, вышел товарищ Вуншгетрей собственной персоной. Он улыбался, и, если бы не шрам, уже известный читателю, его улыбку можно было бы назвать смущенной. Вуншгетрей приветливо пожал руку Оле. Тот стоял мрачнее тучи.
Районный секретарь посмотрел сперва на небо, потом — на землю, потом сделал шаг в сторону, как бы намереваясь заглянуть за некую стену. Но за стеной был мрак. Оле Бинкопа словно подменили. И Вуншгетрей отважился шагнуть в этот мрак.
— Ну, партбилет тебе, стало быть, вернули.
Оле не поблагодарил. Только кивнул.
Вуншгетрей рискнул сделать второй шаг:
— Забудь, что было. Я тоже не держу на тебя зла.
Ни ответа, ни привета.
Вуншгетрей откашливается. Так вот, он приехал к Оле с партийным поручением. Районный секретариат подбирает людей. Оле как специалист в вопросах создания кооперативов должен помочь ему. Партия ждет его помощи.
Месяца три назад Оле не колебался бы ни секунды. Теперь он помешкал. Партия? Что такое партия? Ответы бывают разные, разные, как товарищи, которые их дают. Партия — это мать! Но кто тогда отец и кто дети? Партия — это родная семья! Но кто в ней родители и кто дети? Если партия — родина, где же тогда чужбина? Партия — дух, который объединяет людей! Какой дух? Святой?
Бинкоп почувствовал, что никогда как следует над этим не задумывался. Для него партия означала единство. Единство ума, мужества, поступков, единство продуманного, познанного, единство запросов, единство любви ко всему, что было подавлено, единство людей умерших и ныне здравствующих.
Что же теперь? Партия дает Бинкопу задание. Устами того самого человека, который несколько недель назад предал его анафеме. Разве после этого можно брать на себя роль вестника? Или кто-то другой поручил ему эту роль? Каким путем пастор сподобился святого духа?
У Оле голова пошла кругом. Уж не вражеские ли это мысли — сомневаться в разумности партийной структуры? Районный секретарь — это тебе не первый встречный. Не ангелы же вознесли его на этот пост!
Вуншгетрей покорно ждет. Оле впервые видит, чтобы человек так покорно ждал. А может, ему это просто показалось? Может, и не было паузы между вопросом и ответом?
— Что же я должен делать? — спрашивает он.
Ездить вместе с ним, Вуншгетреем, и выступать в деревнях перед крестьянами.
Этого Оле не хочет. У них самих еще дел непочатый край.
— Говорить я не мастер. Делать — пожалуйста.
— Но ты разговариваешь с крестьянами просто и сердечно.
— А тебе кто не велит разговаривать просто и сердечно?
Вуншгетрей, надо полагать, привык, чтобы к его пожеланиям прислушивались более чутко. Вопреки всем своим рассуждениям о критике снизу он оскорбился.
— Я передаю тебе партийное поручение.
Оле улыбнулся.
— Желательно, чтобы поручение и товарищ, который будет его выполнять, чуть больше походили друг на друга.
Улыбка Оле еще пуще разозлила секретаря. На его взгляд, здесь запахло нарушением партийной дисциплины. Он извлек из кармана черную тетрадь.
— Ты не возражаешь, если я запишу твои высказывания?
— Опять снова-здорово? — спросил Оле. Тем и закончилась его последняя — на долгое время — беседа с товарищем Вуншгетреем.
10
Оле скоро забыл об этом столкновении. У него были другие заботы — например, выплата государственной ссуды. Не миллионы какие-нибудь, но и несколько тысяч — тоже деньги. Он ломал голову, не зная, как избавиться от долгов. Летом велел нарезать цветов, и Франц Буммель повез букеты в районный центр на продажу.
Поздней осенью ко дню поминовения Эмма Дюрр, Софи Буммель и матушка Нитнагель сели плести могильные венки. Франц Буммель пустил в ход все свое кучерское красноречие и продал их на столичном рынке. Людская скорбь была обращена в звонкую монету, это помогло немножко разделаться с долгами, но в Буммеле ожили разгульные замашки былых времен.
В самый разгар весеннего сева Франц исчез. Повел свою арабскую кобылу за тридевять земель к какому-то жеребцу и застрял на много дней. Опять плакала Софи, неизменно любящая жена, но на сей раз и она не смогла уберечь своего Буммеля от председательского гнева. Оле без всяких церемоний сообщил продавцу венков все, что он о нем думает:
— Забулдыга, босяк, лошадник, холуй, картежник!
Буммель ходил с таким видом, словно его выстирали и не отжали. Толстый Серно громко сочувствовал бедняге:
— Нужно это тебе, что ли? Да ни капельки. — Серно был готов взять под свое крылышко жертву безжалостных коммунистов. А уж чистокровная кобыла Франца будет жить на дворе у Серно как у Христа за пазухой.
Эти слова ласкали слух Буммеля, словно теплый ветерок. В «Цветущем поле» не сумели по достоинству оценить его кобылу. Им подавай прибыль и работу, а на красоту они плюют. Даже благочестивый Герман Вейхельт и тот над ним подшучивал:
— Не по-божески это, возить навоз на такой красавице.
И Франц стал рабом своей кобылы и толстого Серно. Софи очень горевала, но, несмотря на любовь к мужу, осталась в кооперативе.
Сперва все шло гладко. По вечерам Буммель развлекал толстого Серно всевозможными фокусами. Он вытаскивал яйца откуда хотите, даже из длинного носа тощей фрау Серно. А в награду выпивал десятка полтора яиц — на десерт после ужина. Толстый Серно безмятежно хрюкал и грохотал:
— Ай да ловкач! Вот здорово!
Буммелевы фокусы навели Серно на мысль, что недурно бы запрячь арабскую кобылу, усадить Франца на козлы да поездить по соседним деревням. Пусть и друзья посмотрят, какой у него завелся придворный шут.
Но поскольку эта мысль осенила Серно под воскресенье, Буммель встретил ее без особого восторга. Получалось все, как при старом бароне, только что без чаевых. А тут еще посыпались насмешки. Лесорубы вконец задразнили Буммеля. Вильм Хольтен так и помирал со смеху, а каменщик Келле бежал следом за повозкой, крича:
— Толстопузый холуй!
Выезды скоро осточертели Буммелю. Теперь ему даже по воскресеньям не удавалось перекинуться в картишки. И он стал подыскивать пути к достойному отступлению.
Очередной спектакль для друзей состоялся в соседней деревне. Серно приказал своему придворному шуту показать фокус с яйцами. Задача была не из легких. Откуда Буммелю знать, где несутся куры на чужом дворе? Посему он вызвался вместо фокуса с яйцами проглотить золотые часы хозяина дома.
Хозяин подал ему часы. Франц разинул рот — и часов как не бывало. Показал он и другие фокусы: продевал иголку сквозь щеку, изрыгал огонь, но часы исчезли. Ему о них напомнили. Франц рыгнул. Часы не выскочили. Смятение в рядах зрителей. Франц потребовал касторки. Выдул залпом полбутылки. Не помогло. Когда вернулись домой, Серно контролировал каждый выход Буммеля в уборную. Безрезультатно. Часы будто растворились у него в желудке.
— Опозорил ты меня, — сказал Серно.
Вечером фрау Серно с криком влетела в дом. У себя в сумке она нашла золотые часы.
— Колдун! — вопила она. — Чертов фокусник! Дьявол!
Вполне уважительная причина, чтобы уйти от Серно. Даже Оле Бинкоп его так не оскорблял. Да, он фокусник с младых ногтей, но не дьявол.
Возвращение Буммеля под родной кооперативный кров совершилось в ближайшее воскресенье. Ни свет ни заря председателя разбудили гулкие удары топора. В сарае стоял Франц Буммель и колол дрова.
— Ты что здесь делаешь?
— А мне все равно сейчас делать нечего…
Немало хлопот доставил председателю и Вильм Хольтен. Как же так, всем известно, что Вильм Хольтен — это тень Оле, сторонник колхозов и передовик. И вот, представьте себе! Хольтен исчез на несколько дней, на удивление всем жителям Блюменау.
Не торопитесь осуждать Хольтена, дорогие друзья: Хольтен погнался за сказочной любовью. В свое время он познакомился с девушкой, которая очень ему нравилась. Она была стройненькая, и волосы у нее были золотисто-русые, будто тронутые первыми заморозками листья каштана; такая же залетная пташка среди озверелых вояк, как и он сам. Служила она вспомогательным номером на зенитной батарее. Должность весьма двусмысленная. Но она не принадлежала к числу тех особ, которые ускоренными методами осваивают сквернословие, плевки и свист, чтобы прослыть свойскими девчатами.
Война разлучила Вильма и золотисто-русую девочку, но они порешили непременно отыскать друг друга после войны и — как дети из сказки, которые верят в гибель огнедышащего дракона, — встретиться через год после войны, двадцатого августа, в восемь часов вечера на Рыночной площади в Веймаре.
Прошел год после войны, прошло и два. Они не встретились. Не мог же Вильм из русского плена сгонять в Веймар на свидание!
Наконец он вернулся домой. С опозданием на два года. Три лета подряд двадцатого августа в восемь часов вечера он ждал на условленном месте. Но русоволосая девушка не приходила. На четвертое лето Вильма не выпустила из-под стражи Фрида Симсон. Теперь он решил еще раз попытать счастья. Уж коли слово дано, надо его держать.
И на пятое лето ровно в восемь с первым ударом часов на Рыночной площади появилась маленькая женщина. Она вела за руки двух детей — мальчика и девочку. Фигура у нее была чуть расплывшаяся, а волосы подкрашенные и с рыжеватым отливом. Вильм глядел на женщину и считал удары часов.
— Мама, чего этот дядя так смотрит? — донесся до него с тротуара голос мальчика.
Маленькая женщина остановилась.
— Ждет кого-то.
— Кого?
— Не знаю.
Это был голос русоволосой девушки. Вильм окаменел и стоял недвижный, как монумент справа от него.
11
Когда перспективный кадр — товарищ Вуншгетрей — сменил Карла Крюгера, последний обнаружил, что у него куча свободного времени. На что его тратить, куда расходовать? С утра до вечера сидеть на скамейке в сквере с другими пенсионерами, попыхивать трубочкой и поклевывать воспоминания, как старый кенар печенье?
Жена подсунула ему все прохудившиеся кастрюли. Крюгер их запаял. На другой день объявился сломанный стул и стол, в котором заедало ящик; Крюгер что подклеил, что подстругал. А потом дала течь большая лохань, которая еще накануне была целехонька. Крюгер даже удивился.
— Ты нарочно ее продырявила, что ли?
Жена покраснела как школьница. Она хотела облегчить своему Карлу переход в стан пенсионеров, но все поломки и недоделки в запущенном хозяйстве вскоре были исправлены и устранены. Тогда сфера деятельности Крюгера расширилась: он перекопал и разрыхлил палисадник перед домом, починил тротуар вдоль забора, залил выбитые морозом трещины в асфальте, помог городским рабочим подрезать деревья и кусты — словом, незаметно для себя снова очутился в гуще дел. Он обошел дворы городских магазинов, убрал оттуда пустые ящики и бутылки, вывел крыс и мышей.
Некоторые товарищи снисходительно посмеивались, видя, как бывший секретарь воюет с мусором и эдаким пролетарием бродит по городу в грязном комбинезоне.
— Карл, да уймись же наконец! Ты себя изводишь.
Крюгер улыбался своей обычной улыбкой.
— Разве член партии может сидеть без дела?
Товарищи вздыхали:
— Крюгер у нас оригинал.
И звучало это так, словно оригинальные люди — болезнь нашего века. Взять хотя бы нашумевшую историю с саркофагом на рыночной площади. Будь на то воля Крюгера, чугунное подобие королевской гробницы давно бы забылось здешними жителями, на его месте стоял бы павильон для пассажиров зеленого пригородного автобуса, так называемой «лягушки». Еще в ту пору, когда Крюгер только осваивался с должностью районного секретаря, взгляд его упал на эту гробницу.
— Для чего нам гроб посреди рыночной площади? — спрашивал он. — Мало мы, что ли, навидались гробов с тридцать третьего по сорок пятый?
Бургомистр поддержал его.
— И железо нам пригодится. Долой надгробие.
В один прекрасный день городские рабочие, вооруженные кузнечными молотами, явились на площадь. Дантист Циттер видел это своими глазами. Он как раз смотрел в окно, дожидаясь, пока затвердеет гипсовый слепок для протеза. Увидев, как рабочие разбирают чугунную решетку, дантист вскричал:
— Они хотят надругаться над творением Шинкеля!
Культурбунд всполошился. Оказавшись лицом к лицу с толпой разъяренных культуртрегеров, Карл Крюгер поскреб в затылке.
— Ну откуда я знал, что надгробие делал Шинкель? Всего на свете ни один человек не знает. А металлолом нам нужен.
Это происшествие многому научило Крюгера. В недолгие часы, отведенные для сна, он начал читать книги по изобразительному искусству. Он даже сходил тайком на кладбище, осмотрел скульптуры и высказался следующим образом:
— Брак, сплошной брак. Качество — это всегда качество, все равно — на фабрике или в искусстве, для рабочих или для королей.
Время шло, и настал день, когда Крюгер уже с гордостью показывал гостям памятник на рыночной площади:
— Работа Шинкеля! А вы небось и не подозревали?
Люди умиленно улыбались, читая надпись на постаменте: «О, горе, горе, нет ее…» Карл Крюгер посмеивался при мысли о том, как печально могла кончиться эта история. На то, чтобы посмеяться всласть, у него не хватило времени: каждый день требовал новых решений.
Многие осуждали крюгеровские методы работы. Он принимал посетителей в любое время дня и ночи.
— Раз человек идет ко мне, значит, его уж совсем приперло, — говаривал Крюгер.
Петли, на которых висела дверь его кабинета, раскалялись за день. Но Крюгер нашел выход и спрятал за томами марксистской литературы баночку с машинным маслом. Как бывший кучер, он не мог допустить, чтобы колеса скрипели и железо терлось о железо.
Когда Крюгеру очень уж не хотелось сидеть на бюро, он брал свою шапку и ретировался через боковую дверь, не поставив в известность секретаршу. Ну куда это годится?
Что же, Крюгер прерывал работу и уходил на прогулку? Как бы не так! К примеру, рухнула стена какой-то новостройки. Точнее говоря, городского холодильника.
Крюгер вскакивал на свой велосипед. От велосипеда он тоже не сумел отвыкнуть: «Надо же заниматься хоть каким-то спортом!» И ехал на кирпичный завод.
— Кирпича вы выпускаете много, друзья мои, да плохой он у вас.
— Ишь ты, какой умный! — Рабочие тотчас предложили выпускать мало кирпичей, но зато хорошего качества. Устраивает?
Крюгер требовал много кирпичей и хорошего качества, но как отыскать дорогу к этим заоблачным высотам?
— Вот ты районный секретарь? — сказал один парень. — А много ли ты смыслишь в кирпичах?
Крюгер свистнул.
— Знаешь, сынок, старому кучеру не надо микроскопа, чтобы разобраться в кирпичах. А ну, клади руки на стол.
Парень послушался его, как родного отца. Крюгер тоже положил руки на стол.
— Теперь скажи, через чьи руки прошло больше камня? Конкурсный вопрос, или тест, чтобы уж совсем по-американски. На размышление дается пять минут.
Через минуту-другую парень уже хлопнул Крюгера по ладоням, как бы прося у него прощения.
— Валяй дальше.
— Спасибо, что разрешил.
Смех. Крюгер одержал победу.
Но порой перед Крюгером вставали вопросы, на которые сразу и не ответишь. В таких случаях он просил:
— Подожди до утра, авось мне приснится ответ.
Но это говорилось только для красного словца. На деле Крюгер поступал как раз наоборот. Он всю ночь читал в поисках ответа или советовался по телефону с каким-нибудь специалистом.
Могло ли такое поведение не пошатнуть авторитет районного секретаря? Советоваться по телефону со специалистами — это же срамота! Мало того что Крюгер дал крестьянам полную волю в вопросе яровизации семян, специалисты довели его до грубейшей недооценки такого жизненно важного вопроса, как квадратно-гнездовой способ посадки картофеля.
— По мне, сажайте хоть треугольником, был бы урожай хорош! — говаривал Крюгер и непреклонно держался этого принципа.
Как прикажете такое расценивать? Не пахнет ли это чистейшей воды анархией, чтобы не сказать враждебностью к Советскому Союзу?
Так или иначе, но эти завихрения привели к тому, что Крюгера потихоньку да полегоньку выпихнули на пенсию.
— Ты, Карл, свое отработал, теперь отдохни.
И товарищи, которые снова встречали Крюгера в рабочем комбинезоне и видели, как он проводит политику вмешательства, только вздыхали:
— Ничего не попишешь, оригинал, так оригиналом и помрет.
А Крюгер и в ус не дул. Он довольно уже поразмыслил над тем, в чем же проявлялась его, так сказать, старческая слабость и его ошибки. Время шло. Травопольная система, мичуринские сады, яровизация и квадратно-гнездовой способ выходили из моды. Может быть, Крюгера напрасно записали в старики?
Тем временем Крюгер занялся базаром. Если же там нечего было делать и некому помогать, он отправлялся в ту часть рынка, где теснились кони и телеги. Вдыхал привычный запах конского пота, заглядывал коням в зубы.
— Ты уж в годах, старина, веди себя благоразумно. — Он осматривал подковы и, если находил в них какой-нибудь изъян, бранил хозяина и вместе с ним отправлялся к кузнецу.
Как мы уже знаем, товарищи, именно здесь Крюгер встретил однажды Оле Бинкопа, когда тот продавал свой жениховский костюм. После этой встречи Оле и его необычная затея уже не выходили у Крюгера из головы. Да, такое дело было ему по вкусу.
12
Стояло благоуханное майское утро, ибо ночью прошел небольшой дождь. Дождь в мае — к урожаю. В садах Блюменау на вскопанные грядки падали лепестки с цветущих деревьев, и зеленые побеги салата проглядывали из-под цветочного снега. В пять часов утра, завидев впереди человека, Крюгер соскочил на меже с велосипеда. Это был божий человек, и звали его, как выяснилось, Герман Вейхельт.
Крюгер дотронулся до своей видавшей виды шляпы, Вейхельт — до своей лыжной шапочки, и в одном случае это означало «доброе утро», в другом — «бог в помощь». Разговаривать Вейхельт не собирался. Он вымерял шагами густоту всходов на картофельном поле, как это делал веков двадцать назад его библейский предок Авель.
— Это твое поле? — осведомился Крюгер.
— С божьей помощью мое и не мое.
— Что-то не пойму.
— Я работаю в общине справедливых.
Далее Крюгер узнал, что община справедливых с помощью божьей — и председателевой — насчитывает семь членов. На сведения Герман не скупился. Возглавляет общину господь бог. Оле Бинкоп разве что заместитель директора, он и думать не думает о господе боге, но выполняет, сам того не ведая, все его веления.
— Блаженны чистые сердцем, ибо они бога узрят.
Поистине любопытные сведения!
— А ты знаешь, кто я? — спросил Крюгер у божьего человека.
— А кем ты можешь быть? Брат человеческий из мирских властей.
— А ты церковные власти знаешь?
— Нет, пастор Ханнеман — это не ты.
— Спасибо за сведения.
— Не за что. Господь с тобой!
И Крюгер пошел дальше, потому что увидел другого человека, который вел по луговой дороге лошадь. Белая эта лошадь словно парила в голубых майских далях.
В бытность свою кучером Крюгер мечтал о такой вот лошадке, но в ту пору его желания ничего не значили. Лошадей выбирал хозяин, сообразуясь только со своей выгодой. И потому Крюгер ездил на так называемых одрах.
Кобылка заржала при виде божьего человека на картофельном поле и пошла дальше, словно запряженная в квадригу римского бога, во всяком случае, так подумал Крюгер, начитавшийся в свое время книг по истории искусства.
— Вот это да!
Перед бывшим секретарем встал наболевший вопрос: имеет ли право человек, по горло занятый переустройством мира, благоговейно созерцать красоту одной-единственной твари и тратить на это свое время?
Крюгер направился к человеку, который вел кобылу.
— Твоя лошадка?
Франц Буммель снял шапку и положил ее на согнутую руку — как перед бароном.
— Честь имею. Моя лошадка.
— Чистокровка?
— Арабская и выезжена как надо. Прошу прощения.
— Надень шапку-то.
— Я человек вежливый.
— А ты знаешь меня?
— Вы, безусловно, не первый игрок в скат по нашему району, а скорей всего какая-нибудь партийная шишка, прошу прощения.
Из дальнейшей беседы Крюгер узнал, что Франц Буммель является членом все той же общины, работающей без членских взносов, но вполне удовлетворительно. Буммель, к примеру, даже получил от председателя новый костюм.
— Об исподнем каждый должен пока заботиться сам, но со временем, прошу прощенья, наш председатель утрясет и этот вопрос. — Если можно в чем-нибудь упрекнуть этот крестьянский союз, то разве что в недостатке внимания к лошадям.
Крюгер снова вскочил на велосипед и поехал искать председателя. Отличную, надо полагать, общину создал тут его друг и товарищ по партии.
Оле и его верный оруженосец Вильм Хольтен мастерили гнезда для несушек. Крюгер соскочил с велосипеда, споткнулся о рубанок и, забыв поздороваться, сразу обрушился на Оле:
— Деревенская беднота сгрудилась на одном пятачке. Это у тебя называется кооператив!
Но у Оле был хороший день, и он лучился кротостью, как барашки облачков на майском небе.
— Наш капитал не поддается исчислению: это четырнадцать работающих рук, это бездна ценных идей — и все совершенно задаром, из эфира, так сказать.
Что уж тут говорить о поведении рядовых членов, если сам председатель толкует об эфире и прочих незримых предметах. Вдруг Оле помрачнел.
— А тебе какое до нас дело?
— Хочу вступить в ваш кооператив.
— Шутил бы ты лучше свои шутки в городе.
Энергичный, чтоб не сказать больше, обмен мнениями ознаменовал вступление Крюгера в «Цветущее поле».
Быть может, он принес в кооператив крупные денежные суммы? Нет. Зато он принес политически мыслящую голову, а это кое-чего да стоит.
Например, он завербовал в «Цветущее поле» переселенца Марандта и члена партии Карла Либшера. Что до Либшера, то ничего не могло быть проще. Не пришлось даже произносить высокие слова о партийной чести. Вообще ничего не пришлось произносить. Либшер уже давно созрел для вступления, только никто до сих пор не удосужился зайти к нему и об этом поговорить.
— Даже Бинкоп?
— Он-то говорил, только еще до рождества Христова.
С Буллертом было трудней.
— Ты хочешь богатеть единолично, кулаком хочешь стать, а семья пусть работает и помалкивает в тряпочку, да?
— Бедность и богатство зависят от характера, — отвечал Ян Буллерт. — Мы все начинали с нулевого года, и никому не возбранялось приналечь на работу.
Верно-то оно верно, но все ли располагали такими же средствами производства и рабочей силой, как Ян Буллерт?
Средства производства — это трактора, машины, словом, всякие самоходки. Таковых у Буллерта не имеется.
— А твое поле?
— На поле одни сорняки растут, если его запустить.
Крюгеру понадобилось немало вечеров, чтобы доказать Буллерту: земля — тоже средство производства. Ну и как, убедил он Буллерта вступить? Ни в малейшей степени. А вину Буллерт сваливал на партию.
— Я-то тут при чем? Мне подсунули самые бесплодные и захудалые средства производства, как ты выражаешься. Отсюда все и пошло.
Крюгер проходит с Буллертом курс политграмоты. Надо, чтобы и этот закоренелый упрямец научился читать книгу истории.
Хорошо, если рядом с тобой человек вроде Крюгера. Оле иной раз казалось, что вернулись старые времена, когда жив был Антон.
13
Наступает зима. Трещат морозы. Но вы не подумайте, товарищи, что народ в «Цветущем поле» всю зиму только и знает, что рассказывать сказки.
Оле привозит во двор двое саней непонятного назначения. Их по его заказу изготовил деревенский тележник.
Зимой у Мампе Горемыки больше свободного времени, чем нужно для счастья. Летом он с утра до вечера пасет телят, зимой телята стоят в хлеву.
Мампе Горемыка водит своим сизым носом по ветру — ищет водку, как кладоискатель ищет клад. В нем снова оживают былые повадки. Теперь его господин и водкодатель — Тео Тимпе, скотник.
Мампе Горемыка обнюхивает загадочные сани.
— Ну и повеселимся же мы в эту зиму. Я сяду в санки, а ты будешь их толкать.
Тимпе презрительно морщит нос. Детские забавы! Боссу надо позаботиться об открытом коровнике. Зайцы угнездились под досками и, чего доброго, выведут там детенышей. Срамота, да и только!
Оле застиг Мампе:
— Ты ничем не занят? Пошли со мной.
Мампе ищет глазами Тео, но Тео не приходит ему на выручку. Хочешь не хочешь, надо идти с председателем, Вильмом Хольтеном и Германом Вейхельтом к замерзшему Коровьему озеру.
Недаром Мампе утверждает:
— Вильм Хольтен любому ветру служит, ежели его посеял председатель.
Оле и Хольтен толкают сани на сплошную стену промерзшего до стеклянной звонкости камыша. Камыши ломаются и падают рядами. У озера срезали ресницы. Только колючие обрезки торчат теперь изо льда.
Мампе Горемыке и Герману велено вязать камыш в снопы. На ногах у Мампе все еще подбитые овчиной сапоги некоего типа по имени Рамш, который был отнюдь не из породы добрых ангелов и которому кто-то засадил в голову американскую вошь. Let’s go! Мампе препирается с Оле Бинкопом. Что за дурацкая затея среди зимы! Уж не надумал ли председатель выстелить хлев камышом? Чтобы бедные коровы себе вымя изрезали?
— Господи, если у тебя выберется свободная минута, помилуй меня, грешного.
Герман гневно выговаривает Мампе за эти богохульные речи:
— Господь бог уже спас тебя от петли.
Мало-помалу весь камыш срезан и увязан в снопы.
Когда с камышом покончено, Оле опять исчезает. И возвращается на кооперативный двор с какой-то старушонкой. Мампе долго созерцает беззубую бабку сквозь пустую карманную флягу.
— Безопасную невесту завел Оле Бинкоп. Кусаться не будет.
Оле недосуг слушать, как язвит его этот бездельник. Мампе Горемыка — жертва собственного слабоволия, но вину сваливает на злого духа, именуемого судьбой.
А Оле вызывает из зимних кухонь работниц полевой бригады и велит им переправить камыш с озера в теплый тамбур свинарника. Старая переселенка учит их плести камышовые циновки. Оле и сам не считает для себя зазорным ворошить острые, как бритва, стебли.
Бухгалтер Бойхлер сидит в бывшей конторе фирмы Рамша «Штакет, ящики и т. п.». Бухгалтер Бойхлер — это немецкая косточка: до блеска начищенные сапоги, аккуратно вычищенный пиджак и готический почерк. В последнюю войну он был фельдфебелем — отец родной для своей роты, неограниченный повелитель на низшем уровне, наделенный великим страхом перед практической стороной войны.
Прежде чем предоставить в распоряжение «Цветущего поля» свои десять моргенов земли и свои познания в письме и счете, он подрабатывал на стороне в качестве страхового агента. Эту свою вторую профессию он не оставил и сейчас, сделавшись кооперативным бухгалтером. Все человечество, с ним соприкасающееся, Бойхлер делит на две части — застрахованную и незастрахованную. Интересны ему, конечно, вторые — незастрахованные. В них таятся возможности премий и поощрений.
Бойхлер любит смотреть, как Тео Тимпе прогуливает племенного быка по двору или на выгоне. Бык фыркает, пригибает голову к земле и вытворяет черт знает что. Тео Тимпе приходится держать ухо востро. Бойхлер восхищен его героизмом.
— Какой риск, глядеть страшно. Будь я на твоем месте, я непременно бы застраховал свою жизнь или хотя бы застраховался от несчастного случая. Подумай о своей семье!
Тимпе со своей стороны выдвигает условие:
— Ты вот получаешь премии. Сделай, чтобы и я их получал. — Другими словами, пусть Бойхлер подействует на председателя и заставит того приступить наконец к сооружению открытого коровника.
Для Бойхлера Оле — капитан, а Тимпе разве что лейтенант и командир взвода. Командир взвода ему ближе, чем капитан. Потому что у капитана своя голова на плечах.
Бойхлер сидит у себя в бухгалтерии — ждет председателя. Придет же он, рано или поздно. Оле является, пробегает через правление, так что все справки и сводки разлетаются в разные стороны, и снова исчезает.
В конце концов Бойхлеру удается его поймать.
— Ты бегаешь неизвестно где, а ведь именно здесь, в правлении, бьется сердце кооператива.
— Есть такая болезнь — ожирение сердца.
— Ты на меня намекаешь?
— Нет, на все правления, вместе взятые.
Председатель мельком просматривает заготовленный Бойхлером проект:
— Короче надо, намного короче, без красивых слов, без пыли в глаза.
— Короче так короче, а что все же будет с открытым коровником?
— Я его не заказывал и залезать в долги не собираюсь! — Сказал — и поминай как звали.
Бойхлер выслушал приказ капитана, хотя и предпочел бы, чтобы этот чертов председатель, этот дрессировщик уток и заготовитель камыша, убрался куда-нибудь подальше. Попробуй теперь застраховать Тимпе!
В конце года кооператив «Цветущее поле» продает окрестным садоводствам партию камышовых матов. Совершенно нечаянная прибыль в самом конце года, от чего увеличивается доля каждого из членов.
Заприходованные суммы вызывают нервический зуд у Бойхлера. Он сидит и чешется, не жалея сил.
Секретарь парторганизации Крюгер во второй раз снимает шляпу перед председателем:
— Чисто сработано.
— Перестань дурачиться! — отвечает Оле.
14
Ох уж этот открытый коровник! Не принес ли его сюда ковер-самолет, чтобы расколоть на два лагеря «Цветущее поле»? Ничего подобного. Все происходило естественно и просто.
Строить открытые коровники — это решение, спущенное сверху. С неба? Нет, скорей всего из министерства. Решения от скуки не принимаются! Молоко делает погоду! Увеличивать поголовье! Строить дешевые коровники!
Дешевы ли открытые коровники? Они деревянные, легкие, без труда транспортируются. Это не требует доказательств.
Но доказано ли, что коровы, очутившись в хлеву, смахивающем на театральную сцену, будут хорошо себя чувствовать и доиться не хуже, чем в теплом хлеву капитальной кладки? Ответа нет.
Может, наверху только порекомендовали строить открытые коровники, но, покуда рекомендации дошли до деревни, они превратились в приказы?
Деятели районного управления называют деревенских бургомистров своей правой рукой в деревне. По тому, как строятся открытые коровники, можно судить, достаточно ли оперативно и в духе времени действует эта рука.
На заседаниях бургомистры спрашивают друг у дружки:
— Ну, как у тебя с коровником-то?
— Стоит.
— А коровы в нем как?
— Я же сказал, что стоит коровник.
Благодать: коровник стоит, и районные статистики могут его учесть, охватить и доложить о нем начальству.
Сегодня годовое собрание членов кооператива. На нем присутствует даже Фрида Симсон. Обсуждается план на следующий год, вносятся поправки. План должен быть утвержден.
— Ну, так как же будет с открытым коровником? — выкрикивает Тимпе.
Оле излагает свои соображения. Нельзя галопом увеличивать поголовье, не располагая достаточным количеством кормов. Это рискованно.
Вопрос ставится на голосование. За открытый коровник голосуют Тео Тимпе, его жена, Мампе Горемыка и бухгалтер Бойхлер. Четыре голоса против двадцати одного. Фрида Симсон скрежещет зубами. Без этого коровника у нее будет бледный вид. Она лихорадочно изыскивает способ воздействовать на меднолобого Оле.
15
Весна высылает первых гонцов: пять солнечных дней подряд в конце февраля. Тает ледок, затянувший лужи. Мошкара пляшет над водой.
Из просторного курятника доносится кудахтанье несушек, похожее на рокот полевых машин. Нитнагельша, которая прежде вязала коврики, штопала чулки, заведовала деревенской библиотекой и готовила мужу обед, заделалась теперь куриной владычицей районного масштаба. Получать в феврале ежедневно по два ведра яиц — такого не упомнят даже верноподданные из Блюменау, те, что не устают вздыхать.
— Да, вот были времена так времена, селедка по шести пфеннигов штука.
«В наступающем году мы вырастим три тысячи цыплят», — записано в годовом плане кооператива.
Кто это мы? На данном этапе Грета Нитнагель. Она приносит разогретый песок в загон для цыплят и сверху посыпает его торфяным перегноем. Оле Бинкоп, видно, позабыл, что ей обещана молодая помощница.
Ничего он не позабыл. И не раз уже просил бухгалтера Бойхлера дать объявление в газету. Ему и самому позарез нужна рабсила попроворнее, потому что дни становятся длинней, а у него полно всяких планов насчет уток и Коровьего озера. Солнце набирает силу. На озерах тает лед. Утки снова вылетают на волю. Корм они находят на воде и до позднего вечера не возвращаются назад. Ужин, который ждет их перед птичником, для них теперь невеликое лакомство. И каждый вечер Оле волнуется: вернутся утки или снесут яйца на берегу?
А весна еще подсыпает забот. Не может Оле сидеть каждый вечер и поджидать уток. Нет, без подмоги им не обойтись.
Но бухгалтер Бойхлер решил хоть немного да отомстить председателю. Тот не пожелал строить открытый коровник, Тимпе не пожелал застраховаться, и поэтому Бойхлер со дня на день откладывает подачу объявления.
И вот как-то вечером Оле сам набрасывает текст: «Срочно требуется молодая птичница в лесную и озерную местность к прекрасному весеннему сезону…» Оле и сам мечтает о весне. И мысленно уже видит, как девяносто почти ручных уток, каждая со своим выводком, шествуют поутру к Коровьему озеру. Девяносто на десять — это будет девятьсот, девятьсот утят, которые кормятся на воде, а вечером прилетают домой. Девятьсот птиц на службе у человека. Малые издержки, большие доходы для «Цветущего поля». Великий шум от двух тысяч крыльев, безграничные возможности. «Разведение водоплавающих птиц, полная свобода действий и перспективы дальнейшего роста» — так кончает Оле свое объявление.
16
Лесоруб Эвальд Трампель — человек сухощавый, с вечным кашлем. Жена его Хульда — разбитная пышнотелая бабенка, ей куда больше пристала роль главы семейства.
В нулевом году Эвальд Трампель получил двадцать моргенов и по мере сил их обработал, но ковыряться в земле ему не по вкусу. Он предпочел вернуться в лес. Дома всем распоряжалась жена, а он чувствовал себя батраком.
— Эвальд!
— Чего тебе?
— Наколи дров!
— Кха-кха, наколю.
— Эвальд!
— Чего тебе?
— К воскресенью зарежешь гуся!
— Кха-кха, зарежу.
Хульда Трампель держала двух свиноматок, которые приносили ей отличных поросят.
Однажды к Трампелям постучал вербовщик всех и вся с уговорами вступать в «Цветущее поле» — другими словами, Оле Бинкоп, председатель, холостяк и славный парень. Хульда чувствовала себя несколько одинокой и покинутой не только из-за того, что ей приходилось тащить на себе маленькое хозяйство. Предложение Оле польстило ей и смутило ее душу.
— Эвальд! — сказала она мужу вечером того же дня.
— Чего тебе?
— Я вступаю в «Цветущее поле»!
— Кха-кха, вступай.
Хульда и вступила. Оле, великий дипломат во всем, что касается кооператива, поручил ее заботам свинарник.
Хульда пристально глядит на его ввалившиеся щеки.
— Эх, был бы ты мой муж…
— Но я не твой муж.
— Жаль.
— Чего тебе еще надо?
Хульде надо электрическую печь для молодняка.
— Скажи Бойхлеру, чтоб выписал тебе печь!
Хульда обнимает Оле.
— Когда ты снова женишься?
Оле шепнул что-то на ухо Хульде.
— Вот увалень, наплевал мне полное ухо!..
Женщины из «Цветущего поля» не устают изощряться в остроумии по адресу соломенного вдовца.
— А кровать у тебя не похожа на пустыню, когда в нее ложишься? А простыни не промерзают?
— Зато просторно. Никто не мешает.
Соленые шутки.
В районной газете напечатано объявление. В Обердорфе, дом номер двадцать два, продается телега на резиновом ходу. Оле едет туда. Хочет по дешевке купить телегу для кооператива. В доме номер двадцать два проживает Розекатрин Зенф. Но Оле уясняет себе это лишь тогда, когда уже стоит в комнате. Розекатрин пускает в ход все свои чары. Сгорая от волнения, она взбивает локончики перед зеркалом и поет:
Как ни капризно счастье,
Оно придет к тебе…
Розекатрин достает пиво из подпола. Чтобы Оле чувствовал себя совершенно как дома. Словом, пей да гуляй. Без объявления в газете к такому деятелю, как Оле, не подступишься.
Брови Оле ползут вверх, и каждая из них — опрокинутый знак вопроса.
— Ты чего вылупился?
Оказывается, Розекатрин сдала в районную газету целых два объявления.
«Кто способен утолить сердечную тоску женщины за сорок? Будут охотно выслушаны предложения солидных, представительных мужчин с серьезными намерениями…»
Оле, ничего не подозревавший Оле, хотел посмотреть телегу — только и всего, но Розекатрин не дала ему даже рта раскрыть.
— Вот сколько у меня предложений! — Оле отнюдь не первый. Она выбрасывает на стол кучу писем. — Ты взгляни только на эту фотографию. Не мужик, а пивная бочка! Да он меня в лепешку раздавит! А этот! Уши-то как оттопырены! Из-за одних ушей придется дверь расширять. — Словом, все претенденты, по мнению Розекатрин, недостаточно хороши, зато Оле… Оле вполне бы ее устроил. Интересно, а почему он раньше не обращал на нее никакого внимания?
Бедный Оле, застигнутый врасплох сеятель будущего, пытается связать чулок из этих обрывков шерсти. Пусть-де Розекатрин вступает в кооператив, и одиночество ее растает, как масло на сковороде.
— Ни под каким видом! — Розекатрин не намерена безвозмездно отдавать кому-то свое хозяйство. Уж если она куда-нибудь вступит, можно будет считать, что она этим уплатила Оле за обручальное кольцо.
Оле поспешно допивает свое пиво и кладет на стол десять марок.
— За что? Ведь между нами ничего не было.
— За объявление. — Оле не хочет, чтобы Розекатрин зря тратилась на него. Сказав это, он уходит.
Розекатрин разочарована. Так ли уж не права была Аннгрет, когда утверждала, что у ее мужа не все дома?
Весенние полевые работы не дают Оле ни отдыху, ни сроку. По улице он носится как угорелый. Фрау Штамм, жена лесничего, хозяйничает теперь в библиотеке и присматривает за ребятишками в летнем детском саду. Она расторопная, подвижная женщина и, как видно, не зря кончала школу. Сынишке ее скоро минет шесть лет, но уже и сейчас ясно, что матери не будет стыдно за него, когда он пойдет в школу. Собственно, его должны были звать Виргилием, но он носит имя Петер. В душе у фрау Штамм бродило шесть лет назад иноземное название, бродило и звенело, словно колокольчик прерий: Виргиния! Виргиния! Но лесничий даже слышать не захотел ни про каких Виргилиев. А в древние времена был такой Виргилий, который писал о сельском и лесном хозяйстве, настаивала фрау Штамм.
Лесничий вышел из себя:
— Мальчика будут звать Петер, и точка.
Фрау Штамм пасет детей на деревенской лужайке под мартовским солнцем. Дети углядели торопливо шагающего Оле.
— Дядя Оле идет! Дядя Оле! — И помчались ему наперерез. — Дядя Оле, ты кто будешь сегодня, лошадь или верблюд?
Сегодня дядя Оле — слон. Он очень спешит. А на слона могут сразу взгромоздиться трое, если не четверо ребятишек.
Фрау Штамм не без удовольствия глядит на Оле. Но Оле отводит глаза, когда замечает ее пристальный взгляд. Прическа ли мадонны смущает его? Или пугают черные глаза?
Фрау Штамм помогает детям взобраться на Оле. И при этом, хочешь не хочешь, касается его волосатых рук. Она вздрагивает, как от удара током.
— Скажите, господин председатель, вы очень одиноки, если мне позволено будет спросить?
Какое счастье, что Оле приходит в голову удачный ответ: не может ли фрау Штамм взять на себя культуру в «Цветущем поле»?
— С удовольствием!
Детей разбирает нетерпение.
— Но-но, дядя Оле! Н-но, поехали!
Председатель кооператива «Цветущее поле», самый удивительный в мире слон, на четвереньках шествует по лугу.
Не так-то просто потолковать с председателем о проблемах личной жизни. Он поселился в бывшей детской комнатушке у Эммы Дюрр, потому что Антон и Эмма вылетели из родного гнезда. Эмма Вторая учится в Майберге на садовода, а Антон Второй живет в интернате для учеников тракторной станции.
— Вы только поглядите на Эмму! — судачат досужие сплетницы. — А убивалась-то как, когда Антон помер.
— Да, с глаз долой — из сердца вон, известное дело.
— А чего ж теряться! Маленьким курочкам тоже петух нужен, — язвит Мампе Горемыка.
Оле и Эмма даже ухом не ведут. Они не муж с женой и не брат с сестрой, они друзья, они товарищи. И кто знает, в какие заоблачные выси унесли бы Оле его планы, если бы Эмма, сорок пять килограммов живого веса, не тянула его к земле.
Однажды утром Оле начинает выстукивать молотком стены. Постучит и прижмется ухом к стене, словно это не стена, а камертон.
Эмма просыпается.
— Ну, что ты еще выдумал?
Оказывается, Оле среди ночи осенила идея превратить Эммину лачугу в кооперативный улей.
Увеличение доходов путем искусственного опыления цветов. Ошибается тот, кто недооценивает пчел!
— Ни за что! — Эмма не намерена отдавать свой домишко. Здесь жил Антон. Перебранка, как между братом и сестрой. И примирение достигнуто.
Но даже когда Оле и Эмма едины, как муж и жена, постель у них раздельная. Антон еще жив в памяти у обоих.
Оле не щадит себя, ловит идеи на лету, воплощает их в жизнь. И все же одиночество ложится пятном на его биографию. Многие женщины жалостливо на него поглядывают, как на человека с физическим недостатком.
А многие мужчины ему завидуют:
— Уж не вознесся ли наш Оле над бабами, что дух божий над водами?
17
Земля кружится в мировом пространстве, и по всей земле дети играют с тем, что дала им для игры родная страна: с камушками и раковинами, с цветами, осколками снарядов и белыми костями на кладбищах. Ручка от разбитой чашки из парадного сервиза становится золотым теленком, а прохудившийся горшок — королевской короной.
Девочка по имени Мертке подрастает среди заброшенных карьеров и высоких терриконов.
В карьерах маслянисто поблескивает стоячая вода, а края их покрыты бурой кромкой, окисью железа. Здесь не растут камыши, не гнездятся птицы и даже в самой глубине мертвых вод не мелькают рыбы. Пусто.
Мертке играет кусками угля. Она умеет выкладывать из них узоры и рисунки на белом песке: цветы, сердечки, земной шар в плетенке меридианов и параллелей. Мальчики, играющие с ней, похожи на негритят, до такой степени угольная пыль въелась в их лица и руки. Они строят игрушечную дорогу, мостят ее мелким углем и поют, подражая стуку колес:
Уголь — чтобы воевать,
Уголь — чтобы побеждать.
На мосту, через который бежит рудничная узкоколейка, укреплен плакат, на плакате — силуэт прислушивающегося человека и надпись: «Тс-с-с! Враг тоже слышит тебя!» Дети называют этого человека «Дядя Тс-с-с!» Из-за Дяди Тс-с-с у них идут вечные споры.
— Дядя Тс-с-с слушает, что говорят дети. Он помощник Деда Мороза.
— Никакой он не помощник. Он русский.
— У русских шапки меховые. А у него шляпа.
— Он поганый англичанин.
— Нет, он Геббельс, — заявляет Мертке. — Не верите, спросите у моей мамы.
Каждый вечер Мертке воочию видит сказку об уродливой замарашке, которая умывалась водой из волшебного колодца и стала красавицей. Замарашка — это мать Мертке. Она работает в открытом карьере.
Стук в дверь. Являются негритята.
— Добрый вечер, фрау Маттуш. А правда, что Дядя Тс-с-с — это Геббельс?
— Как, как? Нате вам лучше пакетик леденцов.
Негритята сосут леденцы. А мать притворно весело рассказывает про кота:
— Крадется он за воронами по краю террикона. Подкрался и как прыгнет — р-раз! Ворона сказала: «Кар-р!» — и улетела, а кот — вниз кувырком.
Мальчики улыбаются, доедают последние леденцы. Наконец они уходят, и мать уже облегченно вздыхает. Но тут возвращается один негритенок.
— Фрау Маттуш, скажите, Геббельс это или нет? А то мы с Мертке поспорили.
— Что за чушь, просто Мертке у нас еще глупенькая, вот и все, — говорит мать.
— Неправда.
Мать зажимает ей рот. Мальчишки ликуют. Мертке дурочка!
Мать говорит с Мертке о вещах, которые непонятны ребенку. Нужно время, чтобы возмущенная Мертке поняла, что сболтнула лишнее, а это опасно. И потому в ближайшие дни ей лучше не показываться на улице. Мать учит ее мастерить пасхальных цыплят из остатков шерсти.
Мертке мастерит цыплят. Она хочет порадовать мать. В полдень она достает из печки крутую затирку из ржаной муки, наскоро обедает и снова за работу — надо сделать цыплят для всех соседских детей.
По вечерам она долго не может заснуть. Комната темнее темного. На окнах — черная бумага. Каждая дырочка завешена и заделана. Темно, как в гробу. А на улице, над терриконом, зажглись звезды, и месяц подсматривает за людьми, вот хитрюга. Среди ночи взревут сирены. Это месяц указал дорогу бомбардировщикам. В бомбоубежище Мертке строит башню из угольных брикетов. На дворе из звезд сыплются бомбы. И башня Мертке ходит ходуном.
Отца она помнит смутно. Ей снится мужской голос, он ласково говорит: «Мертке!» Мертке знает, что лоб его пересек шрам и кожа на этом месте новая и гладкая. Мертке с любопытством проводит пальцем по лбу человека, который держит ее на руках.
Отец не вернулся. Его застрелили — не русские и не англичане, а просто немцы.
Разве немцы враги? Они же говорят по-немецки… Девочке трудно это понять.
Последнее письмо отца Мертке прочтет лишь много спустя:
«Хочу, чтобы наша Мертке никогда не узнала, что делает с человеком война…» Это тоже очень темно и непонятно.
Настал день, когда с окон сняли черную бумагу. Мертке теперь прямо из кровати видит звезды на небе. И месяц уже совсем не хитрюга. Не прилетают больше самолеты. Это значит: война кончена. Мертке отводят в школу, но дома у них все по-прежнему. Мать по-прежнему работает, и еда по-прежнему скудная и невкусная. Мать начала курить, водку, которую выдают в шахте, она меняет на муку и уходит из дому даже по вечерам. Это значит, что она активистка. Активистом называется тот, кто пишет речи и потом читает их другим, но не своей дочке. А может, и Мертке надо стать активисткой, чтобы не сидеть одной по вечерам?
Серые зимние дни ползут по терриконам, они стареют и клонятся к вечеру, не успев побыть утренними и молодыми.
Мертке тоскует по домашнему теплу. Вот фрау Куррат, мать ее подруги Роми, работает не в карьере, а в собственном магазине. По вечерам она сидит дома. Варит какао для Роми, а изредка даже для Мертке.
Какао — это по-южному сладкий, таинственный напиток. Оно прибывает издалека и незримо перекочевывает из темноты одной сумки в темноту другой. Но сумки активисток какао обходит стороной. Активистки не умеют соблюдать тайну. По вечерам они сидят в кабаках, пьют вместе с мужчинами алколат или слабое пиво, корчат из себя невесть что и галдят: «Одинаковая оплата за одинаковый труд!» С мужчинами они на «ты» и почем зря кроют черный рынок. А когда им самим понадобятся товары с черного рынка, они изображают народный контроль. Отнимают у порядочных женщин какао, где вздумают, иногда прямо на вокзале.
Все эти сведения Мертке получает от фрау Куррат. Теперь мать внушает ей недоверие. Однажды вечером она увязывается за нею. Заходит в сад профсоюзного клуба, глядит в окно и видит, что мать сидит с мужчинами и пьет пиво. Фрау Куррат говорила правду.
Тогда Мертке решает подобрать себе нового отца, чтобы он по вечерам сидел дома и попридерживал мать.
У Мертке есть учитель. Очень бледный. На виске у него шрам — после войны. Иногда Мертке испытывает неудержимое желание провести указательным пальцем по этому шраму.
Она приглашает учителя в гости и объявляет матери:
— Сегодня к нам придет мой учитель.
— Учитель? А что ты там набедокурила?
Мать выгребает пыль из всех углов, надевает синюю плиссированную юбку. Авось учитель не засидится. Ей надо еще поспеть на районный конгресс сторонников мира.
Учитель приходит. Волосы у него гладко зачесаны, и от них пахнет помадой.
— Вы хотели поговорить со мной?
— По-моему, наоборот. Вы хотели меня видеть.
Смущение. Мертке рассматривает картинки в «Жизни животных» Брема и прислушивается.
На столе кофе и печенье. Разговор не клеится. Мать курит и нервничает. Думает о том, что она уже опоздала на конгресс. Из крана в кухне все время каплет вода. Эта капель ее раздражает. Учитель снимает пиджак.
— Дайте-ка мне плоскогубцы.
Мертке приносит плоскогубцы. Учитель исправил кран. Мертке гордится собой.
Он уходит. Мать бранится:
— Ты соврала. А кто врет, тот и воровать может.
Старческое кудахтанье, досужая болтовня. Мертке гневно хмурит лоб:
— А кто пьет пиво, тот ворует какао.
18
Девочки подрастают. Портфель они носят теперь не за ручку, а прижимают к чуть наметившемуся бедру. Молодые люди провожают их глазами. Роми колдует над своей прической. Сын архитектора посмотрел в их сторону.
— Интересно, на кого — на тебя или на меня?
Мертке не знает.
— Ты не из тех, на кого заглядываются мальчики.
Мертке обижена. Она дуется несколько дней подряд. И Роми прибегает с извинениями.
— Я иногда бываю очень злющая. Это у меня от отца.
А сама думает при этом про задачу по алгебре: хорошо бы, Мертке помогла ее решить. Примирение, крупные слезы, как у кинозвезды.
Сегодня воскресенье. У Курратов — праздник примирения и запах свежего кофе. Сбитые сливки с черного рынка, разные лакомства, разговоры о заграничных модах.
— Папа, когда ты купишь мне заграничные туфли?
Господин Куррат, лейтенант запаса, проводит рукой по безупречной лейтенантской прическе.
— Разве я не приносил тебе бананов?
— Ох, вечно эти бананы, меня уже тошнит от них.
Вдруг является сын архитектора. Откуда он взялся, уму непостижимо. Почему его встречают как родного? Неужели у Роми есть тайны от подруги?
Господин Куррат угощает молодого человека американскими сигаретами. Они садятся в сторонке у курительного столика. Как принято.
Молодой человек выпускает дым через нос.
А дамы говорят о фасонах вязаных кофточек. Выходит, Мертке тоже дама? Вы только подумайте! Здесь она дама. Что бы ни творилось за стенами этого дома.
У Мертке, на ее счастье, есть два уха: одно — глупое, другое — умное. И умное ухо слышит гораздо больше, чем ему положено. Куда же это годится, разве так поступают истинные друзья? Господин Куррат просит молодого человека замолвить за него словечко перед папой-архитектором:
— У нас прибавление семейства — автомобиль. — Словом, нужен гараж.
Молодой человек напускает на себя важность:
— Официальный или левый?
Господин Куррат разливает вино и кивком подзывает дочь:
— Ты бы помогла мне хозяйничать.
По мнению Мертке, нет ничего глупее, чем беседовать с матерью Роми о шляпках и слушать разговоры господина Куррата о «левых» гаражах. Чувствуя себя лишней, она уходит.
Внизу, у покрытого черной пылью пожарного крана, ее перехватывает Роми.
— Мертке, прости, я оставила тебя одну.
На этот раз Роми не удается быстро достичь примирения с худенькой девочкой в стоптанных башмаках.
— Можешь целоваться с этим маменькиным сынком. Меня бы от него стошнило. Он жует резинку.
— Жевать резинку — это современно. — Тут Роми, должно быть, снова вспоминает про задачи по алгебре. Она и для Мертке раздобудет мальчика. Пусть только Мертке научится танцевать, перестанет молиться на красных и выйдет из Свободной молодежи. — Современному человеку не нужна религия.
Мертке оставляет Роми у пожарного крана.
Недозрелый юнец вторгся в школьную дружбу. Кольцо дружбы дало первую трещину.
Проходит год. Еще полгода — и Мертке кончит школу. Учится она старательно, и мать ею довольна.
Однажды под вечер заявляется Роми.
— Могу я по-прежнему считать тебя своей подругой?
— Ты же говорила, что я молюсь на красных?
— Умоляю, прости! — Роми в отчаянии. Сын архитектора ее покинул.
— А он тебе что, до зарезу нужен?
До чего наивное дитя эта Мертке. Роми протягивает ей два письма. Одно — сыну архитектора, другое — отцу, лавочнику Куррату. А Роми, хочешь не хочешь, прыгнет в заброшенную шахту, и маслянистые воды сомкнутся над ее головой.
Мертке хохочет.
Роми утирает слезы тыльной стороной ладони — совсем не так, как принято у настоящих леди.
— Милая Мертке, с тобой никогда не случится ничего подобного, ты не из тех. Ты не проболтаешься. — Одним словом: у Роми будет ребенок, но она не желает быть покинутой матерью: — Мертке, спаси меня!
Мертке больше не смеется. Ребенок в классе, колыбелька на парте. Младенца ведь нужно кормить по часам. Но какой от нее ждут помощи — непонятно.
Роми бросается ей на шею:
— Ты мой единственный друг!
Мертке растрогана.
Они не идут на занятия. Уезжают в Берлин. Мертке не без опаски соглашается на эту незаконную поездку. Роми давно уже перестала быть ее подругой, но все равно она человек. Нельзя допустить, чтобы человек с горя наложил на себя руки. В таких случаях иногда приходится совершать и незаконные поступки.
Поездка не из веселых. Сомнения, тревоги одолевают их. Они почти не разговаривают, и каждая теребит свой носовой платок. Роми знает одного врача, свободного врача из свободного мира, и этот врач может сделать существующее несуществующим. В сумочке у Роми шуршат бумажки, выкраденные из кассы в отцовской лавке.
В Берлине при выходе с перрона их поджидает лавочник Куррат. Ну и ну!
Роми — вот пройдоха — сунула прощальное письмо под будильник на тумбочке, а будильник поставила так, чтобы ее папочка мог успеть на тот же поезд. Умна, ничего не скажешь. В письме между прочим стояло: «…виноват ты, папа, это тебе во что бы то ни стало понадобился гараж…»
Господин Куррат доволен, что случайно встретил в Берлине свою дочь с подругой.
— Какое удачное совпадение! — Он тут по торговым делам. И кто же попадается ему навстречу? Две беглянки, прогульщицы. Нет, вы подумайте, как здорово!
Господин Куррат полагает, что отеческое попечение будет совсем не лишним при знакомстве молодых девушек с большим миром. Благословен случай, давший господину Куррату возможность показать себя заботливым отцом.
Они проводят в Берлине два дня. Со школой все как-нибудь уладится, так ведь? Они гуляют по Курфюрстендамм, смотрят в зоопарке верблюдов свободного мира, бродят по крытому рынку на Александерплац. Спору нет — очень недурно. Но где все-таки бананы, где южный аромат апельсинов?
Перед ними «Торговля мелкой живностью». Сотни только что вылупившихся цыплят. Роми зажимает уши.
— С ума сойдешь от этого писка.
А Мертке хочется забраться к цыплятам, кормить их и поить.
— Это икцентрично и глупо, — говорит Роми; она стала развязной, дерзкой, приободрилась и больше не думает прыгать в шахту.
Вечером они идут в варьете. К сожалению, стоящее варьете имеется только в восточном секторе.
— В этом деле русские сильней, — объясняет господин Куррат и подпускает немножко лояльности. — Что правда, то правда. Живи и жить давай другим.
После представления они сидят на Шиффбауэрдамм у «Ганимеда», пьют шампанское, едят устриц. Роми хочет потанцевать с отцом. Это шикарно — танцевать с пожилым господином и чтобы все тебя принимали за его любовницу.
— Детка, ты же видишь, что здесь не танцуют. — Господин Куррат разливает шампанское, сперва себе, потом девушкам. Роми свирепеет.
— Я вижу только, что ты никудышный кавалер.
Господин Куррат не замечает, что Роми наморщила свой носик пятачком. Он чокается с Мертке. Тостом скрепляет уговор. Было бы очень и очень желательно, чтобы никто не узнал, для чего Роми ездила в Берлин. Может ли господин Куррат положиться на скромность Мертке?
Злючка Роми не унимается.
— Учти, daddy, я все равно не пошла бы с тобой танцевать. Таких галстуков на Западе не носят.
У лавочника Куррата нет времени прислушиваться к болтовне своей невоспитанной дочери. Ему надо развлечь и привлечь на свою сторону неулыбчивую Мертке. Слыхала ли Мертке о случаях воображаемой, так сказать, истерической беременности? Нет, Мертке о таких случаях не слыхала. Тут вдруг взрывается Роми:
— Ах, так я исто… истеричка! — Она визжит и рвет на себе волосы.
К ним подбегает кельнер.
— Даме нехорошо?
Роми набрасывается на него:
— Не твое дело, лакей!
Кельнер приводит метрдотеля. Дальше все мелькает как в плохом фильме. За соседними столиками шепот.
Мертке срывает с вешалки пальто и давай бог ноги. Она успевает сесть на последний поезд.
19
Лавочник Куррат и его дочь не вернулись больше в горняцкий поселок.
Мертке кажется, что после Берлина она стала меньше ростом — до того ей стыдно. И глаза у нее распухли от слез. Мать неумолима, как архангел в день Страшного суда. Ей ненавистно все, что нарушает течение жизни. Мертке надо уйти из школы. Пусть наконец почувствует, где ее настоящее место, пусть пройдет школу жизни в угольной шахте. Мать желает, чтобы дочь жила при ней.
— Нет! — Мертке заупрямилась. Ей больно, что мать ей не доверяет.
— А сама-то ты знаешь, чего тебе надо?
Мертке знает. Она хочет уехать в деревню, ухаживать за скотиной, за курами.
Мать улыбается.
— Романтика — и больше ничего. Лет через пять яичный белок будут готовить искусственно. Куры — пережиток прошлого.
Любимый учитель Мертке и секретарь молодежной организации вызвались переговорить с ее матерью.
— Молодость имеет право на романтику, — говорит учитель.
— Деревне нужны молодые кадры, — говорит секретарь.
Мать уступает.
Мертке учится на птичницу. Первый год — год сплошных разочарований. В восемь дней цыплята пушистые, мягонькие и желтые как одуванчики. На второй неделе они уже какие-то колючие, не желтые и не белые, не мягкие и не жесткие, не большие и не маленькие, хоть и растут не по дням, а по часам. Они пожирают не только то, что им дают, но и все силы у Мертке. Сколько ведер мягкого и твердого корма перетаскала она на ферму! А сколько помета должна на тачке отвезти к силосной яме эта девушка, без пяти минут студентка! И несмотря на весь уход, на все заботы, цыплята дохнут. Сегодня один, завтра другой. «Недостаток жизненных сил», — говорит ее наставница. Мертке все равно чувствует себя виноватой. Она видит, как петушки, обладающие запасом жизненных сил, прыгают по тушкам дохлых курочек и просят есть. Видит и готова бежать отсюда без оглядки.
И вот наконец пришел день, когда одна курочка из питомиц Мертке снесла первое яйцо. День великой победы для Мертке.
Зимою новые заботы. Крестьянские куры несутся, как известно, только весной и летом. Ее курочки должны нестись и зимой. Именно зимние несушки и делают птицеферму рентабельной. Господи, сколько надо знать, сколько учиться.
Ученица Мертке пересыпает зерном соломенную подстилку. Пусть куры ищут корм и греются. Подвешивает в курятнике куски брюквы. Пусть куры прыгают, чтобы достать ее. Мертке удлиняет куриный день с помощью искусственного освещения. Результат: среди зимы свежие яйца. Мертке наколдовала для своих кур весну в курятнике. На что только не способен человек!
Весной свершаются новые чудеса. Мертке осваивает аппарат, который может заменить тысячу наседок. Ранней весной в ее небольшом курятнике уже царит лето. Веселая песенка «Цыплятки, цыплятки с наседкою идут» теперь устарела. Наседку заменил деревянный шкаф, который не умеет ни квохтать, ни кудахтать, ни сзывать цыплят, однако новоявленные леггорны, желтые как одуванчики, с первой минуты сами знают, что́ им надо делать: они клюют и растут!
Мертке теперь даже понять трудно, как это она могла сидеть за партой и дожидаться встречи с жизнью. Она выдвигает ящик деревянной наседки. Там из белых скорлупок уже вылупилась ярко-желтая жизнь и глядит на нее бусинками глаз: «Пи-пи-пи!» Мертке знает: кто смотрит на мертвое, для того жизнь — кладбище. Кто видит перед собой живое, для того жизнь — весна.
Учение подходит к концу. Лишь изредка Мертке выбирается в город проведать мать. Она сдает экзамен на птичницу, но разве больше нечему учиться? Разве целый мир птиц не отделяет человека от прочих млекопитающих? Утки, гуси, голуби, декоративные птицы. Мертке намерена заглянуть и в этот мир.
Она читает в крестьянской газете объявление «Цветущего поля». Где ей догадаться, о чем грезил Оле, когда составлял его.
20
Вагон узкоколейки нещадно трясет. Учитель Зигель не может больше читать. Он захлопывает научно-популярную книгу о семи чудесах света.
Зигель всю жизнь учится. Он и с виду похож на ученика: прыщеватый и выражение лица мальчишеское. Вместо закладки он сует между страницами зажим для брюк, а книжку прячет в портфель из ледерина и начинает искать по всем карманам ключи. Портфель приходится запирать, иначе он не защелкивается. Это, так сказать, давнее его состояние.
Зигель находит ключи, откладывает книгу и, протерев очки, приступает к изучению окружающей среды. У Зигеля ни одна минута даром не пропадает. Все люди, сумевшие чего-то достичь в жизни, использовали каждую минуту, причем начинали с ближайшего окружения, а затем устремлялись вдаль.
В данную минуту ближайшее окружение Зигеля — это молоденькая девушка, сидящая напротив. Вообще-то говоря, девушки повергают Зигеля в смущение, но сейчас он занят изучением окружающей среды, а будущему ученому не годится отступать от принятого решения.
Зигель пытается рассмотреть девушку объективно и беспристрастно, как зоологическую особь. Молодняк из отряда однокопытных. Все люди, которые смогли чего-то достичь в науке, шли от известного к неизвестному.
Зигель силится запомнить внешний вид девушки, словно ему предстоит докладывать о нем на педсовете. Итак, господа коллеги, мы располагаем следующими данными:
а) Волосы пепельные перемежающиеся прядями золотистого цвета, заплетены в косу длиной около пятидесяти сантиметров, которая перекинута на грудь через правое плечо. Наблюдается некоторое сходство с замком типа «молния», сходство, свидетельствующее о замкнутости данной особы.
б) Глаза. Зигель долго подыскивает научную аналогию. Скажем, глаза мартовской голубизны.
в) Лоб и переносица умеренно веснушчатые.
Зигель пытается определить, какое количество веснушек приходится на один квадратный сантиметр лба. Это занятие вызывает тревогу у его спутницы. Она смотрится в зеркальце. Не выпачкалась ли она в саже? Вроде нет. Раздосадованная настырным блеском Зигелевых очков, она бросает суровый взгляд на прыщеватого соседа.
Зигель заползает в укрытие, образованное дождевиком, что свисает с багажной сетки. Дальнейшее изучение окружающей среды от известного к неизвестному идет через петлю для пуговицы.
Входит контролер. Зигель вскакивает, открывает портфель, ищет билет. Билет не найден, и Зигель, вспомнив золотое правило для всевозможных поисков, систематически обшаривает карманы брюк, пиджака, а затем еще раз портфель — отделение за отделением.
Контролер скучливо снимает форменную фуражку, протирает рукавом козырек, смотрит в окно.
Трагикомедия поисков вызывает сострадание у Мертке. Она помогает искать. В багажной сетке лежит шапка Зигеля. Из нее выглядывает билет.
Мертке подает Зигелю шапку. Тот облегченно вздыхает.
— Ох уж эта самостоятельная жизнь вещей! Благодарю вас, благодарю. Моей благодарности нет границ. Зигель моя фамилия. Пишется с одним л.
Мертке тоже представляется:
— А моя — Маттуш с двумя т.
— Очень приятно! Вас Мария зовут?
— Не совсем.
— Тысячу извинений, ассоциация. Золотые волосы, сказка, Мария-краса — золотая коса, — мямлит Зигель.
С этого и начинается разговор между почти новым учителем из Блюменау и совсем новой птичницей из кооператива «Цветущее поле».
Кто-то рывком открывает дверь правления. Бухгалтер Бойхлер принимает вид крайне занятого человека и внимательно рассматривает какие-то бумаги в скоросшивателе. Его отвлекает пыхтение почтальона Крампе.
— Телеграмма. Срочная…
Покоя нет от этих телеграмм!
Для сосудистого больного всякая телеграмма — сущий ад! Изволите видеть, некая Мертке Маттуш сообщает, что направляется в их кооператив и прибывает на вокзал в Обердорфе. Бойхлер и тому рад, что речь идет не о минеральных удобрениях, иначе ему пришлось бы в спешном порядке организовать разгрузку и доставку, чтобы не платить железной дороге за простой вагонов… А Мертке Маттуш… Он таких не знает. Скорей всего, очередная инструкторша по вопросам культуры. Пусть-ка на собственной шкуре испытает, что такое их бескультурные дороги.
Примерно через четверть часа в дверь протискивается учитель Зигель с двумя чемоданами. Он запыхался, потому что привез на велосипеде чемодан Мертке. Впрочем, большого выигрыша во времени у него не получилось. На вокзале он долго проискал зажим для брюк, а зажим лежал в книге о семи чудесах света, в разделе «Самостоятельная жизнь вещей».
Для Бойхлера учитель всего лишь получеловек. Ухитрился, видите ли, застраховаться, прежде чем приехал в Блюменау.
— Ну куда ты прешь? Что у меня здесь, постоялый двор, что ли?
— Тс-с-с! — предостерегает Зигель. Может быть, новая птичница уже за дверью, — Ох, какая девушка! Сила!
Бойхлер не считает Зигеля знатоком по женской части. На лице у него мелькает подобие усмешки, а подбородок делится пополам. Он вспоминает про неполученную премию за страхование и, послюнив большой и указательный пальцы, наводит складку на брюках. Он поправляет манишку с пришитым к ней галстуком — свое, так сказать, удостоверение личности. Как-никак в молодости он был фельдфебелем.
Мампе Горемыка разносит весть: в курятник заявилась новая птичница с косичками. За это сообщение ему кое-где перепадает стаканчик-другой, что сейчас очень даже кстати, так как опять ударили заморозки.
Под вечер Мампе Горемыка добрел со своей вестью до Дюрровой лачуги. Там он стоит и нюхает воздух, как барсук. С Эммой Дюрр, рабочей совестью кооператива, каши не сваришь. Но, по счастью, Эмма Дюрр, этот полицейский в юбке, куда-то отлучилась. Путь Мампе Горемыке открыт. Наглядное подтверждение получают слова Тимпе:
— Шеф-то нынче уток изучает. Видно, коровы — не его ума дело.
Оле сидит за грудой книг и что-то строчит. Мампе расписывает ему новую птичницу:
— Чистенькая, вылизанная, как дама из районного отдела культуры, которая к нам приезжала.
Председатель даже глаз не поднимает. Мысленно он не здесь.
Мампе продолжает:
— А ресницы — как в кино! — Осмелев, он приближается к книжному заграждению, за ним мерцает что-то зеленое; бутылка мятной настойки. Мампе идет на приступ: — Глаза у нее что твои кинжалы. Дай бог, чтоб никого не убило и не поранило.
Наконец Оле поднимает голову:
— Ты чего?
— Я рассказываю про птичницу. А для умственной работы тоже надо пить мятную настойку?
Оле наливает ему в свою кофейную чашку.
— Выпил и катись. — Он не желает отрываться от работы.
Члены кооператива каждый по-своему встречают Мертке. Свинарка Хульда Трампель — такими словами:
— Хороши у тебя туфельки, наши или западные? Когда идет дождь, у нас здесь грязища… Ну ладно, добро пожаловать.
Эмма Дюрр, в порядке исключения, настроена некритически. Возможно, она думает об Эмме Второй, которая сейчас в учении у садовника.
— Милости просим к нам в Блюменау. Товарищ, если мужики начнут тебе надоедать, скажи только мне…
Мертке краснеет. Она еще не в партии.
Вильм Хольтен не знает, как говорить с незнакомыми девушками.
— Добро пожаловать, — мямлит он, — хорошо, что вы ни капельки не помолвлены. А меня зовут Вильм, с вашего разрешения, спасибо, здравствуйте.
Карл Крюгер, партийный секретарь, желает проверить новую птичницу.
— А что идет после девятисот девяноста девяти тысяч девятисот девяноста девяти?
Мертке, удивленная, но без запинки:
— Миллион.
— Вот, вот, это наши перспективы: пять тысяч кур — миллион яиц. Кстати, у тебя красивые глаза. Жаль, что я уже старик и не горазд обращаться с девушками.
У председателя забот полон рот. О новой птичнице ему пока некогда думать. Он рыщет вокруг Коровьего озера, спотыкаясь по камышовой стерне, что-то измеряет, записывает в блокнот какие-то цифры — словом, вовсю использует последние дни зимней передышки. Со дня на день прозвучит клич: «Пахота! Весенняя пахота!» Инструкторы из Майберга, опасаясь, как бы крестьяне не прозевали весну, нахлынут в таком количестве, что одна машина будет сидеть на хвосте у другой.
Бухгалтер Бойхлер подъезжает на своем велосипеде-развалюхе. Он запыхался, и живот у него колышется.
— Ох уж эти телеграммы! Три тысячи цыплят на железнодорожной станции!
Оле несется в Обердорф. Мотоцикл ревет и грохочет. На багажнике сидит Мертке. Тропинка вьется по лесу, петляет среди ям, луж, затянутых льдом, валунов и пней. Мертке трудно усидеть. Она цепляется за зеленую куртку Оле.
Ничего, пусть поволнуется, думает тот. Блюменау — это вам не конфетка.
А на вокзале уже некогда расспрашивать друг друга о самочувствии. Надо вскрыть картонные коробки — все ли живы? Мертке открывает первую.
— Боже мой!
— Все подохли?
— Нет, прелесть-то какая!
— Сколько вам лет, собственно говоря?
— Скоро двадцать… двадцать один… двадцать два… нет, что-то я сбилась.
Последнюю коробку они проверяют совместно. При этом Оле глядит в накладную и вместо цыпленка хватает руку — руку Мертке. Живую, теплую, мягкую. Оле смущен.
— Ах да, будем знакомы. Желаю успеха. А я — Оле Бинкоп, так меня все зовут.
21
Мертке поселилась у Нитнагелей. Лучше и не придумаешь! Под крылом у матушки Нитнагель она чувствует себя как дома. Нитнагели получили дочь взамен сына, который погиб на большой войне. Их старые сердца отогреваются подле Мертке.
Эмма Дюрр развешивает белье. Веревка натянута очень высоко, чтобы концы простынь не закрасились о траву. Веревка высокая, а Эмма маленькая. Она подпрыгивает, как курица в зимнем курятнике за подвешенным куском брюквы.
Мертке не может смотреть, как мается Эмма. Лучше она сама развесит белье.
— Вот отзывчивая девушка, вот добрая, — хвалит ее Эмма.
Вильм Хольтен отвинчивает какой-то болт с трактора. Болт заело. Хольтен всем телом налегает на большой гаечный ключ. Ключ соскальзывает, и Вильм со всего размаха ударяется лбом о мотор. Со лба течет кровь.
Хольтен идет в правление за куском пластыря. В правлении сидит Мертке и заполняет сводку по яйценоскости. Она промывает Вильму рану и заклеивает ее пластырем.
— Больно?
— Ни чуточки! Спасибо.
Эгон, четырехлетний сынок Буммелей, перелезает через загородку — на ферму к тете Мертке. На колючей проволоке остается клок его штанов. Эгон громко рыдает. Мама задаст ему взбучку. И то сказать, Софи Буммель куда ловчее управляется с вилами, чем с иглой. Всякие штопки-заплатки для нее все равно что экспедиция в непроходимые джунгли.
Мертке зашивает рваные штаны и в награду получает от Эгона три воробьиных яйца и один поцелуй.
Герман Вейхельт считал когда-то Аннгрет сущим ангелом, но ангел напустил на себя важность и улетел. Взамен явилась Мертке. Она уже почти архангел. Мертке отутюжила Герману парадный костюм, и он стал как новый. Да еще приколола на лацкан значок: красная звездочка с серпом и молотом! Полезные предметы!
Воздай добром за добро! Герман придумывает, чем бы ему порадовать Мертке. Он ждет полнолуния. Тогда он споет под ее окном.
Тракторы тарахтят в поле. Они пробуждают землю от зимней спячки; их плуги срывают зимний наряд с земли и открывают ее дождям и солнцу. После плугов тракторы тащат бороны. Бороны разбивают комья земли, готовят пуховую перину для семян.
Весенние полевые работы связывают Оле по рукам и ногам. Больше ни для чего не остается времени, вот только при виде детей он испытывает что-то похожее на голод.
Он сажает Детлефа Тимпе к себе на багажник. Они надумали поездить по белу свету. Белый свет — в данном случае тихая заводь Ласточкина ручья, что петляет по лугам. Оле ловит колюшек для маленького Детлефа. Он словил бы для мальчика даже ящерку, но слишком торопится, слишком хорошо помнит, что он председатель. По-весеннему пестрая ящерка попросту смеется над ним. У нее от смеха даже хвост отгибается в сторону.
Оле зачерпывает воды в свою пропотевшую кожаную шапку. Колюшки резвятся в этом самодельном аквариуме, насколько позволяют его размеры. Отличное весеннее развлечение для маленького Детлефа.
Но развлечению скоро приходит конец. Дома, на кухне, колюшки переселяются в банку — председателю нужна шапка. Без шапки какой из него мужчина! Ранняя пташка Тимпе заснул после обеда. Эрна, любвеобильная мать, переселяет колюшек в банку. Но тут из спальни является в костюме Адама сам Тимпе.
— Постель свободна, если вам так уж приспичило.
С перепугу Эрна роняет банку. Колюшки скачут по кирпичному полу. Мальчик ревет, Оле его утешает. Связываться с ревнивым Тимпе ему неохота. Как-никак это не экономические вопросы.
Немного спустя Оле застает на соломе в курятнике плачущую Мертке. Рядом лежат пятеро мертвых цыплят, дохлики, они попали под ноги своим более жизнеспособным собратьям и были раздавлены.
Оле и здесь утешает: пятеро цыплят — полпроцента на тысячу — в норме. Нечего плакать.
Мертке плачет еще горше. Растерявшийся Оле бежит за матушкой Нитнагель и препоручает ей дальнейшее утешительство. С подростками Оле ладить не умеет. Может, у этой девушки как раз переходный возраст.
Впрочем, Мертке плачет не из-за одних только цыплят. Летучие утки председателя скрылись в неизвестном направлении. А Оле передавал ей уток с великой торжественностью. Он, так сказать, взывал к ее сердцу.
— Не думай, что перед тобой просто две сотни ног, две сотни крыльев и несколько мешков пера и пуха. Это целая лаборатория, это опыт, это преддверие безграничных возможностей.
Оле трижды насвистывает утиную песню. Мертке постеснялась просить его просвистеть в четвертый раз. Ей было стыдно заставлять этого занятого человека заниматься такими пустяками.
И вот Мертке заявилась в утиную лабораторию. Открыла дверь сарая. Утки с кряканьем взлетели и, сделав круг над сараем, взяли курс на Коровье озеро. А вечером, когда утки показались вновь, Мертке сложила губы трубочкой и засвистела.
Но утки не приняли всерьез девичий свист. С каждым днем они все позже и позже прилетали домой, а однажды, в полнолуние, сделали традиционный круг над сараем и скрылись из глаз.
Мертке побежала на озеро, она свистела, звала. Улегся вечерний ветерок. На вынутом из камышовой рамы озере ни единой волны. В водной глади отражается месяц. Блеск, переливы, поэзия, но только не для Мертке. Она затаила дыхание. Где-то в дальнем заливе ей послышалось кряканье. Она бросилась туда. С залива поднялись дикие утки. Вдалеке ухнул филин, и Мертке громко заплакала. Ну и весенняя ночь!
И следующий вечер принес с собою одни лишь разочарования. Утки прилетели, сделали круг над большим каштаном, поиздевались над беспомощным школярским свистом Мертке и улетели. Вся лаборатория в полном составе скрылась за лесом.
Мертке выплакалась в передник матушке Нитнагель.
— Не плачь! Это же не люди, это просто утки.
Старуха помогала ей искать. На следующий день к ним присоединился Адам Нитнагель. Но утки, черти крылатые, не выказали уважения даже бывшему бургомистру. И ущербный месяц бессмысленно озарял трех искателей-неудачников.
Что делать? Рассказать Оле?
Адам Нитнагель вызвался начать предварительные переговоры.
Нет! Мертке сама пойдет к председателю, посмотрит ему прямо в глаза и скажет: так, мол, и так…
Пахота завершена успешно. Оле облегченно вздохнул и вдруг почувствовал себя как судно, лишенное балласта. Нос председателя повело кверху. Как там поживают его утки? Несутся ли они, сидят ли на яйцах?
Вечером он крадется к сараю, стучит по низкой крыше. Никакого ответа. Он лезет в темный провал — ничего, кроме засохшего утиного помета.
В ярости он бежит домой и залпом выпивает три рюмки подряд. От мятной водки ему не становится веселей. Ворча, он ложится в постель, но сон не идет к нему.
Стало быть, новая птичница — обыкновенная вертихвостка. Почему-то все ее любят, только не он. Когда Оле сочинял объявление, ему виделась солидная женщина, которая знает, что делается у человека под фуражкой. «Ты бы, товарищ председатель, чайку выпил». Вот какая!
Настает серое, дождливое утро. Мертке бегает в поисках Оле. А ему уже без надобности ее слезливые признания. Ему, может, самому нужна ласка и слова утешения.
Мертке бежит в свинарник. Оле выскакивает через заднюю дверь. Мертке — в правление, а Оле прячется в так называемом красном уголке и проверяет там заземление у приемника. Но в коровнике скрываться уже некуда. Мертке, бледная как полотно, собирается с духом. Оле даже не дает ей рта раскрыть:
— Знаю, знаю, утки пропали. Интересно, зачем мы тебя держим? Ну, ну, не реви!
Мертке бежит прочь. Вперегонки со своими слезами.
22
Дни идут. Цыплята нежатся под весенним солнышком, все крепче стоят на ножках, растут. На головах у петушков, словно листья шиповника, уже проглянули гребешки.
— Отличный молодняк!
Такую похвалу Мертке слышит от стариков Нитнагелей, от свинарки Хульды Трампель. Даже от Тимпе, который обычно хвалит только себя самого. Но вот Оле не удостаивает ее и дружеским взглядом. Он проходит через вольер для молодняка как карающее божество. А эта особа с косичками, Мертке или как там ее зовут, для него все равно что бледная тень.
— Отделить петушков от курочек. Самое время! — И протирает своей кожаной фуражкой оконное стекло.
Мертке без всякой жалости отрезала бы косу, если бы это помогло скрыть, как дрожит ее голос.
После обеда она сама моет окна. Покупает в кооперативной лавке за свой счет холстины, трет и чистит… Курятник сверкает, как волшебный замок. Тщеславное солнце отражается в каждом стеклышке. А Оле не приходит.
Мертке отделяет петушков от курочек, при этом опять поднимается пыль, и Мертке опять моет стекла. Тряпка истерлась до дыр, потому что Мертке начистила заодно и автокормушки. Все сверкает, только на душе у нее мрак. Следует ли давать волю своему горю? Нет, Мертке просто уйдет отсюда. Где вы, первые дни, когда со всех сторон ее окружали доброжелательные люди? Где первое воскресенье вместе с учителем Зигелем и семью чудесами света? Да и председатель в те времена не рявкал на нее, как цепная собака. Но сейчас Мертке значит для него меньше, чем какая-нибудь утка.
Воскресенье. Чуть свет Оле уже возле Коровьего озера. Вода блестит. Сердце полно милых, грустных воспоминаний. Оле ищет своих уток.
Берег озера оголен. Новые побеги камыша имеют еще жалкий вид. Ни лысух, ни чомги, ни утиного перышка.
Оле, неугомонный председатель «Цветущего поля», обратил всю озерную романтику в камышовые коврики, а коврики — в звонкую монету. Он сам выжил отсюда уток. Оле оглядывается: не подслушал ли кто его мысли? И скребет свои каштановые космы.
— Так, так, — бормочет он.
Вечером общее собрание. Нелегко выбрать день и час, устраивающие двадцать пять человек сразу. А в сельском хозяйстве право решающего голоса принадлежит к тому же погоде и скотине. Вот и сейчас отсутствует свинарка Трампель. Как прикажете это понимать, если даже Фрида Симсон, представительница государственного аппарата, сумела урвать время от скудных часов воскресного отдыха?
— Коллеги и друзья! Я усматриваю здесь недооценку роли общего собрания! А что думает по этому поводу председатель?
— Ступай в свинарник и подежурь там вместо Трампель. У нее свинья поросится.
Фриду передергивает. Эмма Дюрр прыскает в кулак. Хорошо ли поступает председатель, выставляя Фриду на посмешище? Неужели он решительно не способен прислушиваться к критике?
Первый вопрос повестки дня звучит весьма таинственно: полезные ископаемые в «Цветущем поле».
Оле открывает собравшимся тайну — завещание своего отца Пауля Ханзена, сокровище, которое он до сих пор хранил про себя. Может, в его сердце еще гнездились остатки сомнения в успехе добрых начинаний, но теперь он от всего сердца выкладывает свое сокровище: берите, пользуйтесь!
Итак, под тем лугом, который достался Оле в наследство, есть мергель, огромные запасы мергеля. Ни одной волшебной палочкой не измерить толщину мергельного пласта.
Но собравшиеся почему-то и не думают бросаться ему на шею. Мергель? Прекрасно. Но разве это золото, серебряные рудники или — того чище — уран? Считать мергель полезным ископаемым? Нос Тимпе дергается от иронической ухмылки.
Нет, друзья, уймите ваши носы и разиньте рты: мергель надо доставить на окисленные луга, разбросать его между ржавыми побегами щавеля. Травяной покров от этого удвоится. И соответственно возрастет поголовье скота. По дешевке продается прекрасная, удобная, надежно спрятанная от глаз мечта. Что вы на это скажете?
Для начала людям надо вздохнуть после мергелевого извержения. Если Тео Тимпе и Фрида Симсон перемигиваются, это еще ничего не значит.
Карл Крюгер использует паузу, чтобы пообтесать общественное мнение: не одно только «Цветущее поле», а еще пять-шесть соседних кооперативов могут получить большой доход от мергеля. Никаких дорог, никаких транспортных издержек, не надо дожидаться ссуды. Утренняя заря. Колумбово яйцо. Верное дело.
Скупо, по капле сочатся мнения. До сих пор Оле с божьей помощью все обращал во благо, будем надеяться, что господь не оставит его и в этой затее. Таково мнение Германа Вейхельта.
У Оле большие организаторские способности. Никто не скажет, что его планы хоть когда-либо шли во вред кооперативу.
— А кто не согласится с этим от чистого сердца, для того пусть луна не светит. — Это мнение Франца Буммеля.
— Точно! — подтверждает Вильм Хольтен, верный оруженосец Оле. — Главное, что колхоз от этого расцветет!
Эмма Дюрр, мешочек балласта, необходимый при полетах Оле в заоблачные сферы, выражает опасение, что без машин разрабатывать мергель невозможно.
— Само собой!
Нос у Тимпе отплясывает танец диких. Пора, да, да, пора уже выступить с обоснованными возражениями. Мергель мергелем, известь известью, на всякую дрянь их хватает, а про него и не вспомнят! Увеличивать стадо лишь тогда, когда луга усвоят мергельную присыпку, — да это же бред сивой кобылы! Прикажете ему, опытному скотнику, брать в общинной кассе пособие на бедность только потому, что некоторые люди тяжелы на подъем и не желают добывать корма на стороне? Ого-го!
— Тебе что, заработка не хватает?
Выкрик Крюгера не обескураживает Тимпе. Насколько ему известно, против хороших заработков не возражают даже самые ответственные товарищи.
Для ушей Фриды Симсон это не совсем идейно выдержанная музыка.
— Товарищи и коллеги! Тимпе позволил себе ошибочный выпад. Стяжательская идеология! Надо же понимать — речь идет о молоке, масле и мясе. Блюменау неважно выглядит на общем фоне. Надо подтянуться.
Но Оле не желает брать на себя новые обязательства. Масло, молоко, говядина — все это хорошо, но корма с неба не падают. И в конторах их не производят.
Карл Либшер кивает, Иозеф Барташ кивает, Софи Буммель кивает — все, кто не верит в чудеса, согласны с Оле.
Симсон что-то записывает в черную тетрадь.
Оле взрывается:
— Ты чего там строчишь?
— Я отмечаю недостаток доверия к государственному аппарату.
— Мы доверяем самим себе. Запиши-ка.
Кажется, что от перепалки, как от запального шнура, вот-вот вспыхнет застиранная скатерть.
23
Теперь надо проголосовать, хотят ли члены кооператива видеть в своих рядах Мертке Маттуш. Мертке рассказывает свою немудреную биографию: она родилась, выросла, пошла в школу. Все очень просто. Потом училась в средней школе, но не кончила ее. Особые обстоятельства. Выучилась на птичницу. Приехала сюда, чтобы учиться дальше. Коротко и ясно! Вот и все!
В рядах дружно кивают. Никто не спрашивает про особые обстоятельства в средней школе. Для них школа особых обстоятельств — это кооператив «Цветущее поле». Дело теперь только за напутственным словом.
Эмма Дюрр не заставляет себя долго ждать. Мертке — отзывчивая девушка, этого у нее не отнимешь. Плевать, в конце концов, на сотню уток, которые летали взад-вперед, что твои воробьи. Пусть Оле не пышет пламенем. Какого лешего он приучил своих птичек к дурацкому свисту и к незнакомой песне?
— Сейчас же подай девочке руку и помирись с ней!
Оле улыбается.
— А что скажут другие?
Пожалуйста, можешь послушать других. Карл Крюгер хвалит своего молодого коллегу. Мертке — дочь такого отца, который делал то, что нужно и когда нужно.
— И я хотел бы, чтобы вы учли это!
Мертке не из тех узких специалистов, которые, кроме своего участка, ничего перед собой не видят. Крюгер еще скажет о них в дальнейшем. А она видит все в совокупности, она будет достойным пополнением в кооперативе!
Вильм Хольтен, Софи и Франц Буммель, Иозеф Барташ, даже Тео Тимпе — все хвалят Мертке. Просто хвалебная симфония. Птичница Нитнагель совсем разнежилась: Мертке очень ласковое существо. От нее исходит тепло и приветливость.
— Словом, косвенные производительные силы, — уточняет Адам Нитнагель, надеясь, что эта точка зрения не будет сочтена социал-демократической.
Из-за изразцовой лежанки в чадный воздух вонзается серым корешком палец Мампе Горемыки.
— А не эта ли барышня с косичками прохлопала музыкальных уток нашего Оле? Сколько центнеров корма, истраченного за зиму, пошло псу под хвост?
— Дрыхни лучше за нетопленной печкой! — огрызается Эмма Дюрр.
Мампе Горемыка понуро прикладывается к извлеченной из кармана бутылочке. Ах, какая упущена возможность щегольнуть сочувствием к Оле.
Неужели так никто и не возьмет его сторону? Нет, нашелся сторонник — Фрида Симсон. То ли она хочет с ним помириться, то ли молодость Мертке возбуждает в ней дух противоречия.
— Попрошу внимания, товарищи и коллеги! Нельзя же так — раз, два — перешагивать через сотню потерянных уток и центнеры впустую растраченного корма! И не следует ли предъявлять более высокие требования к сознательности и чувству ответственности лиц, принимаемых в кооператив?
Мертке просит слова. Щеки у нее пылают. Она откидывает со лба прядь волос.
— Дорогие ребята, я признаю свою вину!
Смех. Мертке, подняв руку, утирает пот. Взглядом она просит о помощи. Даже на Оле смотрит умоляюще.
Мертке услышала немало лестных слов по своему адресу. И ей стыдно. Биография Мертке отнюдь не чистый лист бумаги. В самой середине ее зияет жирная клякса. Из-за своей небрежности Мертке ввела в убыток «Цветущее поле». Может, ей поплакать? Так она уже плакала. Она вполне согласна с намерением председателя разумно использовать озера. Но разве для этого непременно нужны дикие утки? Вовсе нет. И Мертке просит, чтобы ей дали возможность разводить домашних уток, две тысячи сразу, а то и больше, если можно.
— Я очень, очень вас прошу!
Неужели Оле Бинкоп не мог ухватиться за предложение Фриды Симсон о перемирии? Нет, под его каштановой шевелюрой бродят совсем другие мысли.
— Я сам упустил диких уток! — Это Оле не оставил на озере места для гнездовья. Кооперативной кассе деньги за камышовые коврики пошли на пользу, а уткам — во вред. Одним словом, столкнулись интересы двух вспомогательных промыслов. Только не устраивать паники и не подсчитывать убытки. За уток платил сам Оле. На корм шло зерно, которое ему выдали натурой. Что ж тут такого? Жены у него нет, детей тоже, он может себе это позволить. А теперь шире дорогу предложению молодой птичницы: даешь три тысячи мясных уток, даже пять тысяч! И добро пожаловать, новый член нашего кооператива.
Мертке глядит на него с благодарностью. А Оле бьет озноб. Но вселенская стужа здесь ни при чем.
24
Ветви фруктовых деревьев усыпаны цветами. Белей, чем спустившиеся с неба облака, высятся на межах терновые изгороди. Ивовые пни вдоль Ласточкиного ручья выбрасывают побег за побегом. Даже старые колья и камни обрядились в разноцветные мхи. Май на дворе.
Герман Вейхельт дождался наконец подходящей ночи и соответствующей фазы луны, чтобы излить свою благодарность Мертке за все ее добрые дела. Он поет визгливо, как старуха, и самозабвенно, как мудрец. Его очки сверкают. Пришельцем из других миров выглядит благочестивый Герман в призрачном свете майской луны.
Мертке спит сладким сном, как все невинные дети. Зато от песни Германа просыпается кто-то другой. В том месте, где хорал гласит: «Вот жених грядет, выходите навстречу ему!», кто-то хватает Германа сзади под мышки. Это Оле.
— Эй ты, святой человек, видать, и тебя разобрало в мае!
Герман трижды сплевывает и открывает богословский диспут.
— Церковь признает май как таковой. И отмечает приход весны праздником троицы.
С этим тезисом Оле решительно не согласен. Иисус не знал ни берез, ни березовой туалетной воды.
— Оле, друг любезный, это ты говоришь, не подумавши. А бог не делает различий, для него всякий человек — человек и всякое древо — древо.
Слово за слово, и председатель, не прекращая диспута, уводит Германа из-под окна Мертке на дорогу.
Интересно, с чего это наш председатель в такую ночь покинул Эммину лачугу, все свои учебники и очутился в деревне? Да ни с чего, случайно. Просто он ходил на Коровье озеро, глядел, как строится новая птицеферма, потом немного посидел у воды. Как хочешь, так и понимай.
По утрам, взнуздав свой трактор, Вильм Хольтен скачет за молоком. Он легко закидывает в прицеп полные бидоны, можно подумать, что они весят меньше, чем сноп соломы.
По счастливой случайности Мертке каждое утро проходит мимо, и всякий раз Вильм заводит с ней по-майски бестолковый разговор.
— Нечего тебе тут ходить каждый день! — говорит он.
Мертке замедляет шаг:
— Разве я тебе мешаю?
— А вдруг я нарочно отдавлю себе палец, чтобы ты мне его перевязала?
Мертке едва заметно улыбается, а Вильм стоит, держа в вытянутых руках по полному бидону. Влюбленный Геркулес.
— Нет, я все-таки хотел бы знать, почему пальма первенства досталась учителю?
Мертке теребит косу. В эту минуту она не менее тщеславна, чем все девушки ее возраста.
— Не понимаю, про какую пальму вы говорите.
Вильм вздыхает еще глубже:
— Я ни за что бы не осмелился, с моими-то лошадиными зубами.
— Человек таков, какой он есть.
— А я гораздо хуже.
Поди пойми его!
Но ей уже пора. Все громче и нетерпеливее доносится с птицефермы кукареканье петухов.
На учителя Зигеля май действует по-другому. В нем с новой силой вспыхивает страсть к научным изысканиям. Осенью он на глазах у детей закопал в школьном саду белые корешки пырея. В мае снова откопал их. И полюбуйтесь: корешков стало куда больше. Целые гнезда! Пырей — злейший враг плодородия. Он отбирает питание у культурных растений, будь то картофель, репа или что-нибудь другое.
— Во-первых, интересно, во-вторых, поучительно.
Дети возмущены:
— Долой сорняки!
Учитель ведет учеников в поход на брюквенное поле кооператива. Раздает мотыги и велит девочкам и мальчикам искать белые корни-червяки. Дети входят в азарт:
— Вон из земли!
И вот уже корни пырея — кучка подле кучки — лежат между грядками. А ну, к какой смерти их приговорить?
— В конюшню! Пусть их там растопчут! — говорят мальчики.
Нет, от этого пырей не погибнет. И вместе с навозом снова попадет в поле. Не успеешь оглянуться, и снова пробились из земли его побеги.
— Во-первых, интересно, во-вторых, поучительно.
Решено сначала высушить корни, а потом сжечь их.
На этот вечер назначен весенний костер, и пионеры приглашают своих друзей из Свободной немецкой молодежи. А тот, кто не ходил воевать с пыреем, пусть лежит в постели и кусает себе локти. Так ему и надо. Пионеры что есть сил трубят в горны. Сухие корни пырея корчатся в огне, и кроны придорожных лип кажутся неестественно зелеными, как листья на декорациях.
Друзья из Свободной молодежи прыгают через костер. А учитель Зигель ведет под руку фрейлейн Мертке — ту, что с птицефермы. Он сует очки в карман и тоже прыгает. Он приземляется посередине костра, где корчатся сухие корешки пырея. Маленькая фрейлейн Мертке отчаянно машет руками, чтобы не угодить в огонь вместе с ним. Несколько секунд Зигель жарится на костре и разыскивает свои очки. Во-первых, интересно, во-вторых, поучительно. Никто не смеется, даже самые отчаянные озорники. А старшие мальчики вытаскивают своего учителя из огня и сбивают искры с его брюк и голубой рубашки. Вильм Хольтен с особым удовольствием сбивает с него искры. Теперь он понимает, что кому-кому, а уж Зигелю пальмы не видать.
25
Ничего не скажешь, к Зигелю все относятся хорошо, кроме Фриды Симсон. Для Фриды новый учитель — это социальный нуль. По ее понятиям, он, так сказать, не человек переднего плана. И эти понятия имеют свою подоплеку: Зигель и Фрида зачастую ведут ученые споры и яростно сражаются. При этом Фрида ведет бой из танка, и его орудийная башня снабжена минимум тремя пушками, Зигель же воюет в пешем строю.
— Человек развивается! — утверждает Фрида.
— Но медленно, — уточняет Зигель, как раз перед этим изучивший памятники древнеегипетского искусства.
Фрида дает полный газ:
— Человек развивается с каждым часом.
Зигель увертывается от ее машины:
— Насчет языка спорить не стану, я говорю о мозге и о сердце.
Ну и взревели моторы во Фридином танке!
— Сердце — это мускул! Мышца! И все.
— А душа! — в отчаянии стонет Зигель.
Фрида давит его гусеницами:
— Мистифицизм, лирика, психопатика, мелиорация и реакция!
Зигель не успевает отпрыгнуть и какое-то мгновение замертво лежит под танком, потом выбирается из-под него, встает и, поправив очки, изрекает:
— Классики марксизма тоже не пренебрегали понятием души.
Фрида перерывает все тетради, исписанные в бытность ее в партийной школе. Нигде ни одного слова про орган, именуемый душой.
Это должно бы убедить и укротить Зигеля, но он не жалует сведения, полученные из вторых рук.
Фрида берет за бока партгруппу. Пусть группа осудит заблуждение учителя. Для памяти Фрида заносит неквалефецированные выпады Зигеля все в ту же черную тетрадь.
— Вот и хорошо, что вы спорите на группе, пусть все послушают, — говорит Карл Крюгер и кстати рассказывает о благочестивых мужах, в свое время споривших о том, сколько ангелов может уместиться на кончике иглы. В наши дни люди, естественно, спорят на экономические темы, что было раньше, яйцо или птица? Умники, ничего не скажешь, дерутся, как вороны из-за кости, покуда собака не сожрет их вместе с костью. Чудной народ эти схоласты! Толкуют о душе и так и сяк, а душа-то просто условное обозначение того свойства, которое принято именовать человечностью.
Зигель почтительно благодарит Крюгера. Фрида холодно сует ему руку. Она не удовлетворена и не убеждена.
Ах, Фрида, Фрида! Погубит тебя твоя неуступчивость. Сходила бы ты лучше к врачу, пусть порекомендует тебе какие-нибудь новые таблетки.
Фрида, конечно, стремится к добру, но семена добра не просеешь через густое сито.
Между тем Зигеля занимают уже совсем другие проблемы. От корней пырея он переходит к вопросам размножения вообще. Согласно своему основному принципу учитель идет от неизвестного к ближайшим областям известного и штудирует всевозможные способы размножения как на земле, так и на небе. Так, к примеру, он проделывает опыты с комнатным растением, именуемым в народе «заячья капуста». Разве великий олимпиец Гёте не изучал этот занятный цветок? Зигель прослеживает размножение овода, с одной стороны, и червя — с другой, но всего примечательнее кажется ему нетипическое размножение существа, которое кладет яйца, предоставляя солнцу выводить из них детенышей, а затем кормит их собственным молоком. Называется это существо утконос австралийский. Чего только нет на свете!
Но если кто-нибудь поспешит с выводами, узнав, что Зигель именно в мае, то есть в период повышенной тяги к размножению, отправился на птицеферму к Мертке, мы смело можем назвать его клеветником. Просто-напросто Зигель хочет, чтобы Мертке познакомила его с различными стадиями развития куриного зародыша.
Мертке изо всех сил старается удовлетворить Зигелеву жажду знаний, но слишком уж велика эта жажда. Он даже по вечерам приходит к Нитнагелям, просит Мертке уделить ему минуту-другую и внимательно выслушивает ее объяснения о том, как зародыш в последние дни своего развития рефлекторным движением надламывает и разбивает яйцо изнутри с помощью твердого рогового нароста на верхней стороне клювика. Мудрая предусмотрительность природы умиляет Зигеля.
Во-первых, интересно, во-вторых, поучительно!
Итак, в вопросах размножения кур для Зигеля все ясно. В мире стало одной тайной меньше и одним чудом больше. Чудо следует за чудом, а самое замечательное, что он с Мертке познакомился, так сказать, совсем случайно.
— Чудо, чудесно, — бормочет Зигель, отыскивая свою шапку. Он находит ее в кармане брюк, надевает, краснеет, снимает. Кланяется Мертке, снова надевает. Но теперь у шапки какой-то мятый и даже как будто заплаканный вид. Нет, нет, таким, как он, пальмы не видать!
С умыслом ли расточает Мертке свои чары на всех мужчин? Навряд ли — женщины любят ее не меньше, чем мужчины. Как это у нее получается, у маленькой девчушки с косичками? Ее тянет к гармонии, и тяга эта так же присуща ей, как другим людям присуща тяга к склокам и раздорам.
26
Милая доверчивость Мертке сбивает с толку даже Оле — изрядно помятого жизнью сеятеля будущего. Через два дня после общего собрания она явилась к нему с блестящими глазами и блестящей косой и попросила уступить ей потемневший от непогоды тес, предназначенный для строительства открытого коровника. Почему бы из этой поросшей мохом кучи досок не построить сарай для уток?
— Валяй, разбирай залежи. — Ребяческая жажда действий вызывает у Оле улыбку.
И чудо свершилось: Мертке-краса, золотая коса, получила в свое распоряжение больше мужчин, чем бывает колец на руке. Мужчины объявили строительство жилья для уток своей первейшей задачей, и заметьте, то были не какие-нибудь завалящие мозгляки, а все парни хоть куда: Иозеф Барташ, и Карл Либшер, и даже Вильм Хольтен со своим трактором. Постойте, а при чем здесь Хольтен? И чего ради он так старается: ради уток и экономии или ради пальмы?
Нелегко председателю это сносить, ведь детская затея Мертке, или как там ее зовут, оставляет его не у дел, где-то в стороне. Об этом, кажется, щебечут все птицы в «Цветущем поле».
Его охватывает беспокойство, и от работы оно не проходит. Просыпаются желания, просыпаются и ноют, как старые раны. По вечерам Оле покидает Эммину лачугу и слоняется бог весть где. Да, втянув голову в плечи, он выползает из своей норы, хотя прежде она не была для него ни узка, ни тесна. За колченогим столом, над грудой справочников привык он в последние годы обретать то, что вроде бы придавало полноту его жизни. А теперь бродит как неприкаянный. И, стало быть, не случайно прогнал он благочестивого Германа из-под окна спящей Мертке.
Однажды вечером, после конца работы, он отправляется на стройплощадку к Коровьему озеру. Подручные новой птичницы Иозеф Барташ и Карл Либшер здороваются с ним почтительно, чуть ли не подобострастно, но подсобить в работе не приглашают. А эта Марта — ведь не Мертке же ее полное имя, — напялив на себя штаны, скачет через доски и балки, приветливо кивает ему и скрывается за нестругаными стенами нового сарая.
Зато Вильм Хольтен отпускает по адресу Оле наглую шутку:
— Чего ты тут зря околачиваешься? Раз я тут, все будет в порядке.
Ах, так! Здорово, ничего не скажешь. Этот рыжий дурень вздумал здесь распоряжаться, да еще задирает нос.
И вдруг Оле, любивший некогда Хольтена, как родного брата, замечает, что у милейшего родственничка лицо не только жуликоватое, но вдобавок еще украшено крупными, лошадиными зубами — как нарочно, чтобы скалиться.
Не подумайте, чего доброго, что Оле позволит отшвырнуть себя в сторону, как пересохший репей. Он и на другой вечер предпринимает очередную попытку, потому что может помочь хорошим советом, может пригодиться той же Мертке. Но из этой затеи ничего не выходит. Кто-то хватает его сзади и, закрыв ему ладонями глаза, кричит:
— Угадай кто!..
Долго ломать голову не приходится. По ухватке и по дородности сразу чувствуется, что это Хульда Трампель.
— Вот ты и попался! Мне нужен твой совет. У свиней рожа.
И Трампель увлекает Оле от Коровьего озера в свинарник. Он осматривает поросят, циновки, свиноматок. Хульда стоит позади. Перегибаясь через загородки станков, он чувствует биение жизни в ее налитой майскими соками груди. Но никакой рожи у свиней нет и в помине.
— Чего же ты меня обманула?
Солнечные словечки. Щипки, пинки.
Хульда вскрикивает:
— Ты посадил мне синяк! Что, если муж увидит? — и расстегивает кофту.
Оле спасается бегством.
27
Оле стоит на опушке за домиком Нитнагелей. Ему бы надо обсудить с Мертке ряд важных вопросов, но не входить же к ней, когда там сидит учитель и она обволакивает его своими чарами.
Конечно, Оле мог бы отдохнуть на опушке, послушать лягушек, выкурить трубочку, продумать план работы на ближайший день, а то и вздремнуть, поспать впрок, но он этого не делает. Он просто ходит взад и вперед и радуется, что гардины матушки Нитнагель, висящие у Мертке на окнах, сели от частой стирки и плотно не закрываются.
Хорошо ли со стороны Оле заглядывать на ходу в щель между гардинами? Не больше ли пристало человеку его возраста полежать на мягкой травке? Оле чувствует себя как струна виолончели, натянутая до предела. Жизнь вздумала разыграть на ней новую мелодию: порою это начало томной сонаты, порою — первые такты бурного галопа, потом звон, и все стихает. Не подбирается ли жизнь к скрытой мелодии вальса?
Мимо проходит парочка. Оле отступает в тень дерева.
— Ты ревнуешь, а мне это очень больно, — говорит девушка.
— Я болен, а тебе больно? — спрашивает мужчина.
— Доверяй мне, — просит девушка.
— Рад бы, да любовь мешает, — говорит мужчина.
Пара исчезает в тени деревьев. И снова все тихо. Только воркует майская ночь.
Ну, да ладно. Оле и не с такими испытаниями справлялся. Разве надменная Аннгрет Анкен не изводила, не обманывала его? Но разве она выбила Оле из колеи? Помешала его работе, похитила его мечты?
Если место занято, проживем и так.
Оле долго не может заснуть. Комнатенка в Дюрровой лачуге тесна для него сейчас, как ореховая скорлупа. Желания ворочают жернова мыслей, кипят, клокочут, и наконец Оле забывается беспокойным сном.
Едва первый солнечный луч заглянул в окошко, в кустах расшумелись два кукушонка. Но в адском пламени ревности милые зовы кукушки кажутся Оле злобным тявканьем дворняжек.
— Ладно, — бурчит Оле. — Надо положить этому конец. — Он встает и одевается, не умывшись. Нахлобучивает кожаную фуражку на нечесаные космы. Прогоняет ревность и суетность. Чего вы от нас хотите? Мы с Оле такие, какие есть, и ничего тут не поделаешь.
Оле широко пользуется лекарством, которое сам же себе прописал. Берет в руки заступ и целый день проводит среди женщин полевой бригады, на свекле; он копает и копает, не поднимая глаз, не разгибая спины, пока женщины не начинают ворчать:
— Ты что, хочешь навязать нам на голову новые нормы, благо у тебя спина не болит?
Нет, нет, ничего подобного. Просто у него жар. И ему надо пропотеть. А потеть никому не возбраняется.
Словом, Оле проводит майский день на свой лад, и вечером ему кажется, что все его думы о некоей Марте с длинными косами подернулись тонким слоем плесени. Усталый, сидит он у себя в комнатенке.
— Ту-ру-ру, улетайте прочь, детские радости и печали…
Стучат. Маленькие ножки в туфлях на низком каблучке переступают порог, такие ножки мыслимы только при блестящей косе и ослепительно блестящих глазах. Теплый ветер. Полузабытый аромат. Второе цветение. А Оле не умыт и не причесан. Черт знает что такое! Он вытирает ладонью изъеденный червяком стул. Надо же гостье присесть. Не сочтите за наглость. И мятная настойка сыщется, если, конечно, такая редкая гостья согласна пить ее из кофейной чашки.
Мертке садится, пьет мятную настойку и оживленно болтает. Мирком да ладком. Словно все это в порядке вещей. Маленькая комнатка полнится девичьей прелестью. Мертке все видит, все замечает. Оле, нечесаному и неумытому, впору залезть под стол и не вылезать оттуда.
Пришла же Мертке вот зачем: она хочет посадить утиный молодняк в вольер. Но хорошая сетка для вольеров — большая редкость, а в послевоенной суете она вообще исчезла. Не может ли Оле оказать ей такую любезность и лично похлопотать о сетке?
У Оле ничуть не больше возможностей, чем у молодых людей. Разве Вильм Хольтен, мастер играть на флейте, скрипке и контрабасе, не может достать для нее сетку?
— Что вы! — говорит Мертке. — Вильм? Да ни в коем случае. — И добавляет загадочные слова о какой-то пальме, но это уже выше его понимания. — Нет, нет, уж если кто и может добыть сетку, так это Оле Председатель.
А ведь неплохо сказано, очень даже неплохо. Оле Председатель. Таким прозвищем можно гордиться, но человек не успевает порадоваться своему счастью — на пороге возникает Эмма Дюрр в ночной рубахе и с распущенной косичкой.
— Завтра вроде тоже будет день. Мне сейчас пора спать, а тебе, Мертке, и подавно.
28
Даже враги не скажут, что Тео Тимпе поддался чарам молодой птичницы. Напротив, он идет жаловаться Фриде Симсон на нее и на Оле.
— Только косичек нам тут не хватало! Новейшей конструкции коровник загадят какие-то утки, работящий скотник на глазах у всех лишится славы и заработков.
На глазах у всех, говорите? Но не на глазах у нее, Фриды Симсон. Фрида давно уже наблюдает, как эта приезжая финтифлюшка приманивает к себе всех мужчин с председателем во главе.
— Слабаки подобрались в «Цветущем поле»! — Ну ничего, Фрида им покажет.
Вилли Краусхар, инструктор районного управления, был раньше трактористом. В дождь и мороз, в солнце и ветер сидел он на своем тракторе, и каждая клеточка его тела была здоровей здорового. Но потом выдалась целая неделя холодных дождей — ничего, кроме дождя и ледяного ветра. Люди и скотина попрятались под крышу. Только Краусхар не слезал с трактора: он поднимал зябь.
Когда Краусхару вручали значок активиста, его уже здорово донимали почки. Он соорудил над сиденьем козырек — никакого проку. Пришлось обратиться к врачу, а потом и вовсе лечь в больницу. В результате приговор: забыть о тракторе.
Краусхар со своей бедой не смирился. Днем он работал в мастерской при МТС, а по вечерам врубался в науку, как в джунгли. Образно выражаясь, он валил лес перочинным ножом и медленно выбирался к свету. Пришло время, Краусхар стал агрономом, и даже довольно хорошим. Дайте срок! Зерновые и кормовые культуры у него в кооперативе не стыдно будет показать людям. Людям показали.
— Кто добился высокого урожая? — последовал вопрос.
— Агроном Краусхар, — гласил ответ.
— Превосходно! Вот подходящий кадр для районного управления.
Краусхар отбивался как мог. Солнце и ветер покрыли его лицо стойким загаром, управленческий воздух вызывал у него дурноту. На него насели всем скопом и уговорили:
— Скажешь, на рудниках воздух лучше, чем в управлении?
Краусхар распростился с крестьянами, а друзьям наказал:
— Дайте мне хорошего тумака, как только заметите, что я, словно склеротик, забыл старых друзей и прилип задницей к креслу.
Во многих управлениях существует неодолимая тяга к благодушию и самодовольству. Краусхар сразу ее почуял и стал сопротивляться изо всех сил. Он был свежим пополнением — от сохи, так сказать, он был терновым кустом, устойчивым и цепким, наделить его этой тягой оказалось не просто. Завтракал он, к примеру, дома, а когда ему случалось проспать, то предпочитал и вовсе ничего не есть до обеда. Сердце его пока еще работало, как раньше, на поле, и не испытывало потребности в инъекциях кофе.
Мало-помалу Краусхар понял, какая ответственность лежит на работнике районного управления, прежде всего ответственность, возложенная на него сверху. Еще через некоторое время он пришел к выводу, что и работник районного управления облечен известной властью, прежде всего властью по отношению к тем, кто внизу. Верх — это место, откуда льется дождь циркуляров. Низ — это место, где не очень-то охотно читают циркуляры. Ответственность порою велика и горька, власть порою мала и сладостна.
Но и помимо таких выводов Краусхару предстояло испытать немалое удивление, причем в один из тех дней, когда он успел позавтракать дома и, стало быть, не проголодался: в управление привезли шпроты. Замаскированные писчей бумагой «стандартная номер четыре», распиханные по портфелям из телячьей кожи, шпроты расплывались по комнатам управления.
Вот так так! Даже в бытность свою трактористом Вилли ради шпрот приостановил бы битву за гектары. Тощие рыбки, сопровождаемые ломтем хлеба, изукрашенные веточкой петрушки и сдобренные чашкой кофе, предстали перед Краусхаром. Наконец-то он догадался, почему его секретарша выращивает на подоконнике петрушку — сельское хозяйство не имело к этому ни малейшего отношения.
Шпроты, бутерброды, петрушка и кофе являлись на письменном столе Краусхара с неумолимой закономерностью, словно в честь Всемирного дня бюрократов. И почти в ту же секунду секретарша запирала изнутри дверь его кабинета. Так у них было заведено со времен краусхаровского предшественника. Снаружи на двери вывешивалась табличка: «Идет заседание. Просьба не мешать». Всего этого Вилли Краусхар поначалу не знал. Мы должны сообщить об этом в его оправдание. И вообще, товарищи, мы попросили бы вас не делать никаких обобщений на основе вышеизложенного, ибо сказано же в инструкции: работники районных управлений, встаньте из-за письменных столов! Сказано-то сказано, но разве сверху не спускают достаточно клея, чтобы накрепко прилепить работников к их столам? А как прикажете заполнять сводки и вопросники для окружного секретариата без кабинетов, циркуляров, телефонов? Что получится, если Краусхар, вставший из-за стола, начнет повсюду разъезжать, чтобы инструктировать, а из окружного секретариата приедет другой инструктор, тоже чтобы инструктировать? Допустим, что окружной инструктор проявит максимум добросовестности, станет разыскивать Краусхара, объездит район и обнаружит недостаточно активную борьбу с колорадским жуком. А дальше? Дальше наш Вилли получит свою, положенную ему сигару и приказ обрушить все силы на колорадского жука, начнет разрываться на части и в конце концов совершенно упустит из виду кампанию по внедрению открытых коровников и план увеличения поголовья.
Да, таковы трудности, которые неведомы человеку, сидящему на тракторе. Инструктору районного управления приходится порой держать в голове такие вещи, каких профаны и мы, с нашей школьной подготовкой, даже представить себе не можем. (Теперь Краусхар уже вполне заслуживал тумака, о котором он просил своих друзей перед вступлением в должность.)
А в общем-то ничего плохого про Вилли Краусхара не скажешь. Выполняет он свои обязанности добросовестно, человек он положительный, бережливый и по воскресеньям ездит на мотоцикле. Жена сидит на багажнике, а коляски для детей пока нет. Стоп! Такой ли уж он положительный? В его биографии есть небольшое пятно, еле заметный изъян.
Это случилось после совещания деревенских бургомистров. Сельскому хозяйству указали новую линию развития. А потом все радовались — уж больно проста была новая линия: передовой крестьянин сажает только квадратно-гнездовым способом. Пили, шумели, Вилли Краусхар тоже пил, против обыкновения, — не сказать, чтобы много, но и не сказать, чтобы мало.
А у Фриды Симсон как раз выдался опасный, мятежный день, и она ходила как чокнутая. В этом состоянии она наткнулась на Краусхара. Из нее фонтаном било многомесячное, нерастраченное благожелательство. Она смеялась, курила и была похожа на памятник своим юным дням.
У Краусхара язык работал без устали и тоже источал благожелательство.
— Эх, черт подери, не будь я женат…
— Уж такова моя судьба, — вздохнула Фрида, подмигивая. — Все, кто получше, давно женаты. Как ни старайся, до счастья не доедешь.
— Ну, насчет счастья не скажи, — ответил Краусхар, осмелев до чрезвычайности.
Дружеская встреча подходила к концу. Бургомистры уселись на велосипеды и мопеды и — кто более, кто менее прямо — двинулись по домам.
А Вилли Краусхар поздней ночной порой вдруг с изумлением увидел, что бредет под ручку с Фридой.
— Ну нет, — сказал он, — так не годится! — и выпустил руку Фриды.
Фриде это пришлось ох как не по вкусу!
— Эй, эй, — крикнула она, — ты чего сдрейфил? Разве мы не товарищи по партии?
Тут Краусхар вдруг смекнул, что жена-то с детьми уехала к теще. И может, какая-никакая дорожка все-таки ведет к счастью.
Ночь, когда фотография жены была повернута к стене, вряд ли можно назвать самой почетной в биографии Краусхара. Все было привычно и скучно, как в захудалой конторе.
Но утро оказалось и того хуже. Едва солнце озарило Фриду, она почувствовала себя чуть ли не изнасилованной, начала причитать и сыпать упреками. Краусхару пришлось немало попотеть, прежде чем он убедил прямолинейную Фриду не затевать персонального дела о ее же собственном моральном разложении.
Вот что бывает порою с человеком! В конце концов они решили по-товарищески поделить вину и впредь помалкивать о таком проявлении человеческой, слишком даже человеческой слабости.
Прискорбный этот случай был почти забыт, и каждый из них втихомолку вспоминал о нем лишь изредка, при встречах.
Вилли Краусхар ведет длинный разговор по телефону с одним товарищем из районной газеты, продающим подержанную коляску для мотоцикла, когда ему вдруг докладывают, что его желает видеть Фрида Симсон, бургомистр из Блюменау.
Он не сразу принимает Фриду. Ему надо сперва позвонить на стоянку, где находится его мотоцикл, а потом сообщить жене, что у них появились виды на коляску. В конце концов, каждый человек имеет право на личную жизнь.
Фрида ждет с лицом угрюмым и желчным. Именно сегодня она как нельзя отчетливей вспомнила ту ночь после совещания бургомистров. Значит, для Краусхара это пятно в воспоминаниях съежилось до размеров мушиной точки, иначе он не заставлял бы ее торчать в приемной из-за какого-то разговора по телефону. Что она, индифферентный посетитель, явившийся похлопотать о кормах для своей лошади?..
Вилли Краусхар думает о коляске. Удачно схватил. На лице его ни тучки, ни облачка.
— Фрида, ты чего скисла?
Фрида все еще страдает из-за проявленной в ту ночь слабости. Отягощенная собственной греховностью, отвергнутая людьми, лишенная поддержки и участия, словно прокаженная, влачит она свою безрадостную жизнь. Сейчас она во что бы то ни стало должна разделаться с этим интриганом, с Оле, который только о том и думает, как бы подорвать ее авторитет, как бы изничтожить ее.
— А в чем дело с вашим Оле?
Ах, лучше она не будет об этом говорить. Она не видит больше никакой радости в жизни. И не знает, хватит ли у нее сил и дальше скрывать свое падение.
29
Веселые головки цветов никнут под ножами косилки и ложатся рядами. Сенокос.
В полдень солнце стоит прямо над головой. Пестрые платочки женщин мелькают над лугами. Женщины из кооператива сушат траву по краям заболоченных канав, там, где Хольтен непременно увяз бы со своим ворошителем. Хольтен украсил машину букетами из лугового сердечника. И прихватил с собой в поле гармошку. Так ли уж он виртуозно играет на гармошке, или он втайне мечтает, что в один прекрасный день Мертке будет аккомпанировать ему на своей гитаре? Именно так. Хольтен все еще не перестал бороться за некую пальму.
Остальные мужчины тоже вышли на косьбу, предводительствуемые капитаном Оле в кожаной фуражке. Только Тео Тимпе сюда не заманишь, дудки! Какое ему дело до грубых кормов? Он отвечает за своих коров, и баста.
Июньское небо высокое и ясное. Поет жаворонок, взмывает, превращается в поющую точку, увлекая своим пением косильщиц. Вот уже и Мертке заводит утиную песню Оле, и Софи Буммель гудит, и свинарка Хульда Трампель басовито подтягивает. Последним вплетается в песню чуть дребезжащее кудахтанье Эммы Дюрр.
Новая песня, состоящая из одной строфы. А деревенские песни должны быть длинные. Чувство требует широты и глубины.
Оле гордо расправляет плечи. Видно, кто-то думает о нем. Пусть этот проныра Хольтен мяукает на своей гармошке до второго пришествия. Все равно здесь поют песню Оле. А Хольтену пора смазать гармонь. Это же надо так фальшивить! Неужто он не слышит, что мешает поющей Мертке?
Гнездись скорее, белый гусь!
Заря в любом оконце.
Ушла зимы студеной грусть,
И пригревает солнце.
Вон пчелы над цветком гудят.
Стреми ж полет высокий —
Пусть желтый выводок гусят
— Весна! — галдит в осоке…
Итак, утиная песня обрела вторую строфу, похоже, что она выросла вместе с луговыми травами.
А небо все такое же ясное и высокое. Ни единого облачка, предвестника грозы. Но грозы порою разыгрываются и на земле, да, да, товарищи, на земле. Сперва они дают о себе знать легким посвистом в спицах бухгалтерского велосипеда, который мешается с прерывистым дыханием, характерным при нарушениях кровообращения. Потом как бы грохочет дальний гром: бухгалтер Бойхлер спрыгнул с велосипеда. Косцы поднимают головы: телится корова? Поросится свинья? Или где-то вспыхнул пожар?
Напыщенно-кислый Бойхлер не отвечает на шутки. Он шагает по утиной песне.
— Председателя немедленно требуют в правление. Приехал Краусхар из района. И Симсон там.
Председатель не выказывает особого восторга.
— Если Краусхару чего надо, пусть сам идет сюда.
Бойхлер носовым платком вытирает пот под рубахой.
— Я так ему и передам — на твою ответственность.
Спустя полчаса является совсем уже рассвирепевший Бойхлер. Этот чертов председатель хочет вогнать его в гроб! Краусхару надо немедленно переговорить с ним. Речь идет о новом сарае для уток.
Оле швыряет вилы на землю, так что зубья трещат.
— Что же мы, по-ихнему, холуи и засранцы?
Он садится на мотоцикл и включает мотор. Синий дым из выхлопной трубы застилает луг. Герман Вейхельт молится, зажимая уши.
— Боже праведный, отпусти твоему заместителю этот грех!
А Эмма Дюрр, приметливая курочка, подталкивает локтем поющую Мертке.
— Сарай для уток — разве это не тебя касается?
Когда один человек хочет обратить в свою веру или совратить другого, он говорит. Атмосфера сгущается. Словесная туча застилает горизонт. Порою вдруг вылетит зажигательное словцо, и туча разорвется, и в голове у слушателя запылает пожар.
Так было и в тот раз, когда Фрида Симсон накачивала Краусхара: «Оле, Оле, Оле, Оле…»
Уши у Краусхара были заложены, но вот в них проникло зажигательное слово — утки.
Краусхар совсем недавно соорудил для уток птицеферму, прицеферму районного значения, и сделал это не по собственной прихоти и не со скуки. Мыслимое ли дело при его многочисленных обязанностях добровольно взвалить на себя такую ответственность! Просто Краусхар получил директиву: переходите на птицу, с говядиной туго. Очень толковая директива.
Краусхар вызвал к себе бывшего сослуживца Шульца, страстного голубятника.
— Нам нужна птицеферма.
— А корма у вас есть?
— Ферма нужна, ясно?
Сперва у Шульца как бы заложило уши. Но потом сорвалось зажигательное слово — мастак.
— В утках ты мастак! — сказал Краусхар.
Шульц все еще сомневался, потому что у него никогда не бывало на руках больше двадцати уток.
— Ну и что? Долго ли выучиться? Квалификации нет, это точно, да ведь времени в обрез.
Шульц успел только на скорую руку прочесть «Руководство по успешному откорму уток» профессора Тимма, как все и началось. Прибыли утята.
По очень многим вопросам мнения ученых расходятся. Откорм уток не составляет исключения. Вышеупомянутый профессор Тимм придерживается, во всяком случае, следующей точки зрения — откорм уток рентабелен при соблюдении ряда условий, как-то: 1) он не должен длиться свыше девяти недель; 2) в течение этих недель уток не подпускают к воде; 3) купание производится единожды — перед тем, как забить уток. Тогда оно вполне желательно и способствует очищению перьев.
Точка зрения — она и есть точка зрения. Дурак тот, кто подпустит уток к воде. А Шульц Голубятник и Краусхар — отнюдь не дураки, и посему они принимают на вооружение теорию профессора Тимма.
Утиная ферма возводится на западной границе района, в безводной местности, где нет ни рек, ни озер. Кстати, там живет и Шульц Голубятник. Здесь ни у одной утки не возникнет соблазна поплавать и понырять. Ни-ни!
Пять тысяч утят. Заметка в районной газете. В ней утята предстают перед читателями уже как взрослые, откормленные птицы, даже не птицы, а тушки, развешанные в мясных лавках. Но Краусхар покамест забил не уток, а только перспективы, и перспективный забой стяжал ему похвалы из округа за проявленную инициативу.
А тут этот чертов Оле суется не в свое дело. Дурью мучается человек! Чтоб утки плавали?! А жиреть они когда будут? Утки в открытом коровнике?
— Ну, мы ему дадим по рукам!
Воедино слились чувства, волновавшие Фриду и Краусхара. И вот они сидят, а против них стоит потный Оле — для специалиста интересный пример столкновения человеческих характеров. Разговор начинается в приглушенных тонах.
— Сколько телят ты вырастишь в этом году?
Оле называет цифру.
— А в плане сколько сказано?
— Ты меня не допрашивай, ты ведь знаешь мои намерения.
Разговор становится тоном выше. Краусхар не затем сюда пришел, чтобы толковать о чьих-то намерениях.
— Я тебя про план спрашиваю.
А Оле про план и толкует.
— Не изображай из себя склеротика, — говорит он Краусхару.
Вот он, тот самый тумак, о котором Краусхар некогда ходатайствовал перед друзьями. Но за это время Краусхар переменился. И теперь он чувствует себя оскорбленным.
— Ах, так я склеротик? — переспрашивает он. — А ты дубина!
Открывается дверь, входит Мертке. К ее блестящей косе пристали соломинки. Луч солнца среди ненастья.
— За утками хожу я. Хотите их посмотреть?
Каких-то плавающих уток, которые объедают коров? Нет, Краусхар хочет видеть телят и коров-первотелок, а хлев продули, просадили, прохлопали, использовали не по назначению. И подумать, что этот Бинкоп еще сидит в районном совете.
— В совете я Ханзен, а не Бинкоп!
— Ну и что с того?
— А ничего! Только меня избирали в райсовет за мою голову, а не за мою задницу.
И грянул гром.
Симсон строчит в своей тетради. Воцаряется тишина. Бойхлер вынимает вату из ушей — ему послышался какой-то шум, шум дождя.
30
Мертке говорит, что ей нужны возки для кур.
— Что такое возок для кур?
— Просто телега, на которой можно перевозить петушков и молодок.
— А зачем?
— Их можно будет вывозить на жнивье, пусть побегают.
— Разве куры — перелетные птицы?
— Нет, но они будут подбирать зерно, а сэкономленный корм можно отдать утятам и обеспечить им первые недели жизни. Вот и все.
От гордости Оле становится выше ростом. Почему, собственно? Он, что ли, додумался, как добыть окольным путем корм для утят? Нет, Мертке додумалась. А разве Мертке его дочь? Тс-с-с! Такая находчивая, такая чудная девушка! Ту-ру-ру-ру!
А телеги где взять? Они должны быть дешевые, почти даровые. Мертке рассчитывает на старые телеги, а прежде всего на помощь Оле.
Для Оле такое доверие заменяет мотор в три лошадиные силы. Разве он может обмануть надежды Мертке? И находчивость у него осталась прежняя, как в ту пору, когда он собирал навоз для «Цветущего поля».
У Барташа Оле разжился тележной рамой, в амбаре бывшей Рамшевой усадьбы откопал две старые телеги, затем перерыл всю мастерскую тележника и после работы стал на себе перетаскивать колеса, оси, доски и жерди. Вскоре перед воротами риги выросла куча всякой утвари.
Пришла Мертке, захлопала в ладоши.
— Ой, как здорово!
Оле в смущении поднял ось вместе с колесами высоко над головой. Острой необходимости, да и вообще надобности в этом не было, но он не знал, как иначе дать выход распиравшему его счастью.
И снова мужчины из «Цветущего поля» трудятся вечерами после рабочего дня, но на сей раз Оле не отстает от них и уж никак не стоит в стороне. Даже Мампе Горемыка и тот вносит посильную лепту — прямит старые гвозди, чтоб их можно было пустить в дело.
До звезд стучат молотки и ухают топоры. Даже по воскресеньям в кооперативе не перестают строгать и клепать. В результате — жалоба Серно на осквернение молитвенного благочестия.
Оле обтесывает доски. И не огорчается, когда Мертке пособляет ему в работе. Все новые и новые идеи расцветают в голове у рьяного плотника при свете заходящего солнца. А не устроить ли на одном из возков кабину для сопровождающего и чтобы там можно было полежать и отдохнуть?
— Ой, как здорово, — щебечет Мертке, и губы ее, то ли случайно, то ли умышленно, оказываются совсем близко к Оле, ближе и не бывает. Ему чудится, что прохладная от утренней росы земляничка скользнула по его седому виску. Сердце отстукивает польку! Господи боже! Оле хватает молоток и наспех вколачивает несколько гвоздей только для того, чтобы заглушить стук сердца, потом снова берется за рубанок. Кабина с постелью — это что! Если он окончательно рехнется, то и стол там еще приладит.
— Стол? Да что ты говоришь! Только если Краусхар заберет уток, все это не имеет смысла.
Заберет уток? С луны Мертке свалилась, что ли? Пусть тот, кто посмеет до них дотронуться, наденет сперва штаны потолще. Не о чем и говорить. Оле дует в рубанок так, что разлетаются стружки, а про себя вспоминает прохладное прикосновение землянички. Место это покраснело. Ну и ну! Неужели человек глупеет с годами? Ту-ру-ру-ру!
Так ли, иначе ли, но в присутствии Мертке этот пентюх Оле объясняется высоколитературным слогом. Подумать только! Он начал ежедневно бриться, он даже повязывает на шею шелковый платочек — видел, что так ходят районные франты.
Конечно, помнить при таких обстоятельствах про Эмму ему не с руки. Домой он приходит поздно. Эмма в одной рубашке и с распущенной косичкой встречает его.
— Мы часом с тобой не поженились?
До Оле не доходит смысл ее слов.
— Я ищу свой летний платочек, прямо обыскалась, а он, видите ли, красуется на твоей волосатой груди!
Оле краснеет, как упомянутый платок. Тряпица валялась безо всякого толку. А теперь Эмма берет ее двумя пальцами, как чужой засморканный платок, и уносит прочь. Нет, у Антона никогда не было такой буйной растительности на груди, никогда.
Подходит лето. Небом завладело солнце. Поутру из леса доносятся последние зовы кукушки, а вечерами небо над лесом долго не темнеет. Кругом растекается легкий аромат зреющих хлебов.
Однажды в деревню прибывает комбайн. Современный бронтозавр пасется на бывшем пустыре. Лет семь назад здесь бродили гуси, овцы и козы, с блеянием и гоготом щипали они сухую траву. А теперь гигантский ящер слизывает своим волнистым языком наливные колосья. Он пропускает добычу сквозь свое тело, проталкивает ее через свои короткие железные кишки, встряхивает, выбирает зерна из колосьев, отделяет их от соломы и мякины и наконец выплевывает, в одну сторону — зерно, в другую — солому. Вполне современный зверь, он облагораживает съеденное и затем возвращает, как повелел ему человек, его творец.
Карл Крюгер осматривает выпотрошенные колосья. Редко-редко попадается среди них зернышко.
— Да, вот это обмолот!
Оле подставляет руку под струю полновесных зерен.
— Здорово!
Рокот, посвист, стук.
Оле вспоминает годы, когда он махал косой, обливался потом и подыхал от жажды. Это было еще во времена Аннгрет. Воспоминания не из сладких. Оле на мгновение останавливается, жует нагретые солнцем зерна, покачивает головой и глядит на солнечное марево; там, где шумит комбайн, ему видится целая фабрика на колесах, мукомольная фабрика, длинная, как поезд. Фабрика ползет по полю, а вокруг ни души, лишь через равные промежутки времени из специального люка вываливается уже запечатанный мешок муки — и сразу в железнодорожный вагон. Фата-моргана, да?
Что такое? Через поле едет на тракторе Хольтен, а Мертке стоит позади и крепко держится за его плечи. Все, нет больше фата-морганы!
Со всех сторон бегут люди. Уборка прекращается. Сейчас начинается цирк. Все кричат, машут, свистят. Трактор-тягач весело тявкает. Пахнет соляркой и потом. Гогот, кудахтанье, галдеж внутри возка. Куры надрываются, как и в те далекие дни, когда Оле и матушка Нитнагель «обобществляли» первых кур.
Чтобы развезти по жнивью три возка кур, надо немало времени. Младенчески голубые глаза Хольтена сияют. Хитрые глаза. Уж не добыл ли он пальму?
Мертке ходит от возка к возку и открывает дверцы. Снегопад в ясный день. Какое-то мгновение куры бестолково мечутся, крича и хлопая крыльями, потом склоняют головы к земле. И вот уже мерно застучали клювы. Начинается куриный праздник.
Карл Крюгер снимает пропотевшую шапку. На сей раз перед Мертке. А та кланяется — словно балерина благодарит за аплодисменты. Повода для ревности в этом нет. Более того, Оле и сам хочет выразить Мертке свое полное и безоговорочное одобрение, но в этот момент он слышит, как кто-то пыхтит у него за спиной. Это Бойхлер заявился на поле, обливаясь потом.
— Оле, срочно гони в Майберг. Тебя вызывает сам Вуншгетрей.
31
Земля кружится в мировом пространстве. Существует один общий закон: давление передается через атмосферу.
На первого секретаря Герберта Вуншгетрея оказывают давление. Формула давления выведена черным по белому. «До каких пор Майбергский район намерен зажигать красный свет на путях увеличения поголовья?» — пишет окружная газета. Перед мысленным взором секретаря встает большой фонарь с красным стеклом, и болтается этот фонарь на хвосте у коровы. Впереди шагает стадо окружных коров, а сзади, припадая на все четыре ноги, плетется с фонарем корова Майбергского района.
Мучительное видение для секретаря, ибо Вуншгетрей уже давно решил стать достойным товарищем. Это намерение не выжжено огненными буквами в мозгу Вуншгетрея, как говорится в романах, правильнее будет сказать, что оно вмерзло в его мозг.
Случилось это под Сталинградом. Вуншгетрей вместе с другими солдатами был зажат в огромном кольце. От своеобразного забытья его разбудил не дружеский толчок, как Оле, а собачий холод. Сидели они, ждали, когда прорвут кольцо, когда придет окончательная победа, а солдатские пайки усохли тем временем до такой степени, что могли бы среди зимы исторгнуть слезы у любого уважающего себя берлинского воробья. Хорошенькие, одетые под сестер милосердия барышни, которые перед отправкой на фронт обносили солдатиков горячим бульоном и дешевыми сигаретами, разыгрывая чувствительные сценки под названием «народное единство», теперь ангелочками являлись в солдатских снах.
Солдаты в снежных окопах раздували своим слабым дыханием каждую искорку надежды и пытались как-то согреть друг друга, если считать, что ледышка способна кого-то согреть. Кто сидел на корточках, кто лежал скрючившись. В них еще вспыхивали порою искры жизни, словно в лампочке перед тем, как сядет батарея, и ни один не догадывался, что те самые девушки, держа в дрожащих руках газеты, уже славили их как павших на поле чести героев. Гордая печаль — иначе не скажешь!
Вуншгетрей сидел в снежной яме со Штошем и Киншем, лучшими своими друзьями. Над головой у них вместо крыши был кусок плащ-палатки. Они сидели, ждали, молчали. Все уже было давно переговорено. И какие у каждого из них перебывали девушки, и что каждый из них с ними делал — все это было давным-давно увековечено в длинных рассказах, некоторым образом израсходовано, как запасы света и тепла, и так знакомо, словно не один, а все трое переспали с каждой из этих девушек.
Потом друзья повздорили. Они не могли достигнуть единства в вопросе, как лучше есть картошку — если она вообще когда-нибудь попадет им в рот, — с кожурой или без оной. Вуншгетрей высказался за очищенную, Штош и Кинш — против. По обычному времени — разногласие смехотворное, но здесь, в окопе, оно привело к яростному спору.
Все трое скалились друг на друга, как голодные волки, потом Кинш полез из окопа — подошла его очередь.
Вуншгетрей и Штош лежали скрючившись и ждали. Чего — они не знали сами, но искра надежды теплилась в них.
Кинш рыскал, как дикий зверь, в поисках съестного. Через полчаса зверь, а в прошлом бравый немецкий солдат, который некогда чеканным шагом вышел из Бранденбургских ворот, свалился обратно в нору. Взгляд у него за время отсутствия стал более осмысленным. Вуншгетрей и Штош подняли головы: «Ну что?»
Воротившийся Кинш запустил свою отмороженную руку в карман и застонал. Трижды проделывала его рука этот мучительный путь. И каждый раз она возвращалась с добычей: три гинденбурговых светильника. Обнаружены в заднем кармане бывшего каптенармуса, который в процессе мочеиспускания упал и замерз неподалеку от их норы.
— Приступ почечной колики! — заметил Штош, и это прозвучало как краткое извещение о смерти. Вот и все. Не вспыхнул над солдатской могилой огонь трех залпов, как это изображают на трогательных открытках полевой почты.
В снежной норе под номером пять тысяч плюс икс, где икс означает черт знает сколько, начался пир. Кит, пойманный в мирное время тремя рыбаками, был бы ничтожной добычей по сравнению с гинденбурговыми светильниками, которые достались трем солдатам. Светильники давали ворвань, тепло, свет и небольшое количество надежды в качестве побочного продукта горения.
Мгновение стояла тишина, но все трое чувствовали, что они пялятся в темноте друг на друга. «Сейчас!» — сказал Штош. Ничего больше. В эти дни все трое экономили даже слова! Они приканчивали НЗ горючего.
Сейчас! Понимай так: сейчас можно зажарить припасенный кусок портупеи. Этот сладкий миг уже не раз мерещился им в голодных снах.
И они зажарили портупею в самодельной сковороде — в куске изогнутой жести. Кожа портупеи, очищенная от гуталина, пропиталась стеарином и ворванью и начала шипеть. А трое солдат использовали выделявшееся при этом тепло и освещение для задуманного пира.
Партия в карты при праздничной иллюминации не бог весть какое чудо, но карточные фигуры несли привет с родины. Игральные карты и тюрингская колбаса! Все это было когда-то.
Вуншгетрей остерегался поднимать глаза и глядеть на то, что именовалось крышей. Хаотические пятна красок вызывали у него тошноту. То ли от повышенной чувствительности к цвету, то ли просто от голода в теле горело и щипало, дергало и сосало. Этим и кончилось. Желудок Вуншгетрея давно уже не мог позволить себе такую роскошь, как рвота. Но ему было очень плохо.
— Ну! — сказал Кинш.
Все трое отложили карты. Они хорошо усвоили значение короткого слова «ну!». Каждый получил точно отмеренную порцию жареной портупеи на крышке от котелка.
Они нарезали шкварок из подсушенной на огне портупеи, долго грызли первый кусок и проглотили, так и не сумев его разгрызть. Третий и четвертый они уже глотали не мешкая, так что их языки не успевали распробовать вкус ворвани и стеарина. Они загасили огонь, чтобы приберечь его для другого случая. И последние шкварки доели в темноте. А остатки тепла использовали для игры в карты. Да, да, они играли без света, ибо если чему-нибудь и научились за время своего пребывания в яме, то именно играть в карты на ощупь.
Они играли, как сытые немецкие пивохлебы по воскресеньям. Скоро в яме поднялась вонь — словно от тухлой рыбы.
«А как же иначе, странно, если бы здесь лучше пахло», — подумал Вуншгетрей.
Карты были мечены по определенной системе. А кончики пальцев у трех обитателей ямы приобрели благодаря тренировке высокую чувствительность и ясновидение иллюзиониста. Они вслух называли карту, с которой ходят. Игра ладилась, это вносило даже известное оживление, и каждый собирался с остатками солдатской и товарищеской чести, чтобы не обманывать партнеров.
Когда играли десятую партию или что-то около того, Вуншгетрей заметил, что Кинш второй раз кроет трефовым тузом. Он ощупал карту.
— Ты ошибся, трефовый туз давно вышел, а это червонный валет.
Кинш зачавкал в темноте. Наверно, от смущения, решил Вуншгетрей. Игра возобновилась. Но через некоторое время Штош после долгого колебания вторично пошел с дамы бубен. Вуншгетрей не вытерпел:
— Ну если вы надумали жулить…
— Чего, чего? — Штош с чавканьем очнулся от забытья. Кинш поспешил к нему на выручку:
— Ты ошибся, это трефовый валет…
Чавканье возобновилось:
— Угу, валет!
— Жулите, значит? Неужто мы так низко пали? — Вуншгетрей не захотел продолжать игру. Он собрал карты, опустил на уши клапаны шапки, сунул ноги в вещмешок, завернулся в одеяло и заснул.
Ночь миновала. Вуншгетрей проснулся от холода. Крыша была сдвинута в сторону. Виднелся кусок неба, серый и треугольный, как кусок торта. Чья-то невидимая рука сыпала на мир сахарную пудру, пудра сеялась сквозь молочную серость небесного торта и падала в яму. Вуншгетрей был в яме один. Неужели он так крепко заснул после ужина, что проспал и прорыв кольца, и окончательную победу? Пусто, как в мешке. Вуншгетрей закричал и с криком вылез из ямы.
Наверху все было как всегда. Над соседней ямой вилась тонкая струйка дыма. Вуншгетрей задрожал от радости, побежал на дым и споткнулся о труп. Он смел снежок, и на него глянуло искаженное лицо Кинша. Один глаз у Кинша был открыт, другой чуть прищурен, словно Кинш собирался подмигнуть кому-то.
Чуть поодаль Вуншгетрей наткнулся на Штоша, тот лежал ничком, уткнувшись в снег. Не чувствуя холода, Вуншгетрей перевернул тело. На подбородке у Штоша виднелись примерзшие следы рвоты — как всклокоченная борода.
Вуншгетрей прокричал весть о смерти в соседнюю яму, но оттуда ответили только:
— Ну, ну, не поднимай шума.
Обеспамятев от горя, Вуншгетрей вернулся к своему окопу, упал на землю, съехал вниз и задел ногой за припорошенную снегом плоскую банку. Он поднял ее без всякой задней мысли, просто потому, что был одинок, растерян и бесконечно удручен смертью лучших своих друзей.
Банка из-под сардин в масле. В банке еще оставалась капля застывшего масла, вонявшая так, что эту вонь не мог перебить даже мороз.
Вуншгетрей вздрогнул — так пахло у них в яме минувшей ночью. Он ощупал пальцами вспученное дно банки, вынутой из кармана замерзшего каптенармуса.
— Ага! — закричал он, почти теряя рассудок. — Ага-а-а!
Тоска по павшим друзьям иссякла: значит, минувшей ночью Штош и Кинш во время игры приложились к этому вонючему древу жизни. Ха-ха! Они хотели выжить. А его не включили в список! Спор о том, как лучше есть картошку! Эге-гей! Выше бокалы! Да здравствует фронтовое товарищество! Да славится мудрость бедламов!
32
Кто пережил такое, а потом, в плену, обул валенки и каждый день получал свою пайку хлеба и каши, тот охотно слушает, когда ему объясняют причины войны. И тем охотнее — когда ему говорят, до чего хороша может быть жизнь при наличии известных предпосылок, причем не на небе, а еще здесь, на земле.
А тот, кто как следует все это усвоил, тот старается хорошенько вычистить свой котелок, выкуривает из него все лишнее, выгребает из углов отбросы классово чуждой идеологии, и не только в пору — как бы это выразиться — переоценки ценностей, не только на глазах у советских учителей, в антифашистской школе, но и потом.
Окружная газета, пусть даже не в лоб, но довольно прозрачно, намекнула, что, мол, в районе не все обстоит благополучно, не исключено даже, что и сам Вуншгетрей недостаточно сознательный член партии.
Противники Вуншгетрея, к примеру, видели, как он высокомерно усмехается, а это всего-навсего нервически подергивался шрам, скреплявший черты его лица, словно брошка. Вуншгетрей созвонился с Краусхаром.
— Что происходит? Что это за разговоры о красном свете?
Краусхар еще не накапал на Оле Бинкопа, этого непрошибаемого упрямца. Он хотел жаловаться сразу после стычки из-за уток, и еще как хотел, но убоялся встречных вопросов секретаря: «А ты что сделал, дорогой товарищ? А не твоя ли это ошибка?»
После этого звонка все предстало перед ним в новом свете. У Краусхара потребовали объяснений по поводу недостаточного увеличения поголовья. И он не видел причины щадить Бинкопа.
Секретарь райкома предложил Краусхару, Фриде Симсон и Оле явиться к нему в тот же день после обеда. Все. Трубка повешена.
В тот же день после обеда.
Оле явился пыльный и потный, прямо с поля. «Все как один — на уборку урожая!» — призывала районная газета.
Краусхар, Симсон и Оле расселись в приемной секретаря, точь-в-точь как стороны перед началом судебного заседания. Краусхар изучает циркуляры, Оле выколачивает трубку, Фрида перелистывает свою черную тетрадь. «Все как один — на уборку урожая!»
Вуншгетрей отодвигает кресло и пересаживается за малый заседательский стол.
— Надеюсь, все в курсе? Пусть Краусхар доложит и объяснит.
Краусхар докладывает обстоятельно и с перестраховкой. Инстинкт самосохранения. Мягкое кресло полезнее для почек, чем сиденье трактора. Доклад идет по схеме: сперва об успехах сельского хозяйства в районном масштабе. Даже очень сомнительная птицеферма для уток заносится в список успехов. Вперед, к новым успехам! Но следует отметить, что наряду с этим… недостатки… трали-вали, вы же знаете… Недостатком, к примеру, можно считать замедленные темпы увеличения поголовья. Краусхар сумел привлечь здоровое пополнение из других широт — он выписал шведских коров. Район может незамедлительно получить шведский скот, но как и куда прикажете его ставить, если люди возражают?
— Это кто же возражает?
— Да хотя бы Бинкоп.
Вуншгетрей улыбается:
— На каком основании, товарищ Ханзен?
— Известно на каком.
Симсон победоносно:
— Товарищ Вуншгетрей! Позволь мне как представительнице местных органов власти дать необходимые объяснения! — И далее Фрида констатирует недостаток доверия по отношению к государственному аппарату со стороны товарища Ханзена, Фрида листает свою тетрадь: вот, к примеру, его высказывания…
Черная тетрадь Симсон насторожила секретаря… Случилось это еще до того, как он приехал в Майберг первым секретарем. Он был тогда вторым секретарем в одном из северных районов республики, и у них разбиралось дело одного продавца из книжного магазина. Продавец, старый член партии, утверждал, что не все новые советские книги одинаково хороши.
Ну и удар для Вуншгетрея: старый член партии — и вдруг вражеские взгляды. А до сих пор все старые партийцы представлялись ему героями, образцом, достойным подражания. Итак, друг против друга стоят герой со своим опытом и Вуншгетрей, отягощенный грузом прошлых ошибок.
Товарищ из книжного магазина в подтверждение своих слов сослался на один новый советский роман. Что правда, то правда — это был далеко не шедевр.
Бурное собрание партактива. Вуншгетрей без устали строчит в своей черной тетради. Ночью он не может уснуть. Он отвечает за исход собрания, он должен сделать доклад. Должен защитить советского человека, защитить друзей и книги друзей, которые спасли его от смерти, открыли ему глаза.
Похоже, что Вуншгетрей недаром подвергал сомнению моральный облик старого члена партии: товарищ из книжного магазина провел годы большой войны в Англии, в эмиграции. Не исключено, что именно там в него проник классово чуждый дух сомнения. Кроме того, он, как выяснилось, регулярно получал открытки из Чехословакии. Эти открытки — несколько размашистых строчек — не содержали ничего, кроме безобидных приветов, и всегда были подписаны одним и тем же именем: Ганс. Подозрительно. Продавца из книжного магазина арестовали.
А Вуншгетрея после этого перевели в Майберг: сменить на посту прежнего секретаря Карла Крюгера.
До сих пор послевоенная судьба Вуншгетрея складывалась вполне благополучно: истина была истиной, а ложь ложью. Все казалось неколебимым и неизменным. Историю советских коммунистов Вуншгетрей знал назубок. Это с него спрашивали, да он и сам к этому стремился. Он изучил биографию человека по имени Сталин. Он сроднился с этой книгой, покуда в году тысяча девятьсот пятьдесят шестом она некоторым образом не вывалилась у него из рук.
Что же теперь? Остался ли на свете хоть один человек с нормальными пятью чувствами? А у этого человека — голова? И в голове — мозги?
Вуншгетрей вконец извелся. Он был не из тех, кто с воплями бегает в поисках совета; он побывал в Сталинградском котле и повидал много чего пострашнее.
На совещаниях районных секретарей он убедился, что другие уже вполне справились со своим разочарованием. Не разводить ошибочных дискуссий! Вперед! Пожалуй, так оно и лучше, ведь земля не выглядит серой, а, напротив, сверкает летними красками.
Вуншгетрей представляется себе колоском, стоящим на краю поля, у самой дороги. Колосок рос и наливался, но вдруг налетела буря и надломила его. Дождь прибил его к земле. Значит, конец? Нет, в один прекрасный день наиболее гибкая часть стебля распрямляется, пытаясь снова подставить колосок солнечным лучам. И снова стоит колосок с надломом — с надломом, но не пустой, не совсем пустой.
Одно лишь постоянно гнетет Вуншгетрея — судьба того старого члена партии, которого он в свое время осудил, правда, из лучших побуждений.
Герберт Вуншгетрей места себе не находит. Он едет наконец в район, где работал раньше, отыскивает адрес того старого товарища, но встречает только его жену.
А куда делся он сам? Умер, не в тюрьме, правда, а позже, когда его уже выпустили. Никто не мог доказать, что он усвоил где-то вражеский образ мыслей. А критика советской книги — это отнюдь не вражеский выпад, скорей наоборот. Вуншгетрей теперь это тоже понимал, но что толку? И ни к чему не приводили попытки убедить себя самого, что товарищ умер от старости, а не от потрясений.
Вуншгетрей заплакал самыми настоящими слезами. Не перед женой умершего и не перед собственной женой, а у себя в кабинете, предварительно заперев дверь. И плакал он не так, как плачут дети, — из его груди вырвался сухой хрип, без слез.
Где он постиг искусство черной тетради? Если покопаться в памяти, он овладевал этим искусством на окружных совещаниях. Черная тетрадь помогала прекращать нежелательные дискуссии и действовала посильней убедительных доводов. Достаточно было бросить пристальный или многозначительный взгляд на неумного спорщика, склониться над черной тетрадью и сделать в ней какие-то пометки, чтобы дискуссия вошла в берега. Может, и это был самообман, но самообман общепринятый.
Вуншгетрей сжег свою тетрадь, где, вероятно, упоминался и Оле Бинкоп. Он навсегда возненавидел всякие тетради. К чертям их! У человека должны быть голова и сердце!
А тут перед ним сидит эта Симсон, убежденная в собственной непогрешимости, и зачитывает выдержки из черной тетради. Такова ирония судьбы! Ведь, если вдуматься, она научилась всему этому у Вуншгетрея. Секретаря душит отвращение, но он берет себя в руки и не выставляет ее за дверь.
— Оставьте нас вдвоем.
Симсон несколько раздосадована — Вуншгетрей лишил ее удовольствия. Сейчас председателю намнут его упрямую башку, а она ничегошеньки не увидит. Фрида подмигивает Краусхару. А тот думает про утиную ферму.
33
Оле ходит взад и вперед, взад и вперед по кабинету. И Вуншгетрей тоже не садится в кресло, как делает обычно, когда к нему является посетитель. Он тоже ходит по кабинету. Занятная пара!
— Товарищ Ханзен, изложи мне суть твоих сомнений.
Дружеский тон сбивает Оле с толку, а впрочем, чего ему бояться? Намерения у него хорошие, против увеличения поголовья он не возражает, он только настаивает на соблюдении разумных темпов: параллельное расширение стада и кормовой базы. Осушить луга, избавить их от закисленности! Улучшить почвы! Зеленый корм! Партия и окружной секретариат должны не только приказывать, но и помогать. Вот ему, к примеру, позарез нужны экскаватор, вагонетки, рельсы. Он хотел бы разработать мергельный карьер и увеличить плодородие всех окрестных лугов. Но без помощи окружного секретариата ему не обойтись.
И тот и другой все еще мерят мелкими шажками бурый кокосовый половик. За открытым окном в листьях каштана запутался летний ветерок. Вуншгетрей обдумывает предложения Ханзена. Он чувствует, что с двух сторон две разные силы зажали его в тиски.
Это было после тысяча девятьсот пятьдесят шестого. Тогда Вуншгетрей усвоил: настоящий член партии не слепо выполняет указания, а продумывает их. И если он все свои возражения — или того хуже — соображения складывает в ящичек, обитый изнутри драгоценным преклонением перед опытом старших товарищей, это далеко не всегда идет на пользу партии.
Но усвоить — это одно, а применить на практике — совсем другое. В последние годы много говорилось и писалось о повышении урожайности. Вуншгетрей советовался со знающими агрономами относительно повышения урожайности в своем районе.
— Для этого нужно время, — сказал один.
Время и расстояние — страшные слова для революционера. Вуншгетрей снова настроился подозрительно. Время — это звучит как-то реакционно. Время — так перед округом никогда не отличишься.
Специалист настаивал на своей точке зрения. Он доказывал секретарю, что урожайность с каждым годом снижается из-за ложного подхода к статистике, к соревнованию, к темпам.
Неужели добрые намерения и рвение могут снизить урожайность? На взгляд Вуншгетрея, дальше идти некуда, это крайние, чтобы не сказать архиреакционные, взгляды.
А специалист стоял на своем:
— Взгляни и убедись.
Поздней осенью, во время пахоты, Вуншгетрей выехал с агрономом на поле. Земля была сырая. И секретарь мог видеть, что, хотя лемеха плуга рыхлят почву сверху, подошвы его одновременно разглаживают и цементируют ее снизу, будто площадку для молотьбы.
— Вот, полюбуйся, — сказал агроном. — Гумно, да и только. Все утрамбовано. Это гумно летом отрезает корни растения от грунтовых вод, а мы каждую осень повторяем то же самое.
Вуншгетрей стал прикидывать: а разве обязательно каждый год проводить вспашку на одинаковой глубине? Надо же как-то разрушить пресловутое гумно. В эту осень Вуншгетрей не давал себе ни отдыха, ни срока, ездил из одной МТС в другую, следил, чтобы вспашка проводилась достаточно глубоко, чтобы можно было покончить наконец с обезвоживанием почвы. Завидев секретаря, трактористы бранились на чем свет стоит. Поди изловчись при таком контроле выполнить норму и победить в соревновании!
Секретарю удалось все-таки добиться, что по его району вспашка в общем и целом проводилась достаточно глубоко. Он обеспечил растениям приток грунтовых вод, зато себя самого никак не обеспечил: по осенней пахоте его район занял последнее место. В окружной газете появилась карикатура: тракторист сидит на улитке и спит сладким сном. «Майбергские темпы».
В последующие годы у Вуншгетрея просто руки не доходили до осенней пахоты. Пришлось пустить все на самотек. Район занял третье место по округу. Ругать его перестали. Статистика и темпы соревнования взяли верх над Вуншгетреем.
И вот Оле Бинкоп расхаживает по его кабинету. Он опять ерепенится и требует разумных темпов в увеличении поголовья. С его доводами трудно не согласиться. И, кроме того, Оле — это вам не первый встречный. Малый он, конечно, непокладистый и неуживчивый, но зато ведь передовик, инициатор. Итак, может ли Вуншгетрей проникнуться взглядами Оле и противопоставить их точке зрения товарищей из округа?
Он еще раз пускает в ход привычные аргументы: больше молока, больше мяса для республики, и все это — ускоренными темпами.
Оле не лезет попусту в бутылку. Он со всем согласен. Пожалуйста. «Цветущее поле» готово принять еще двадцать, даже тридцать коров, но при условии, что их обеспечат кормами.
Вуншгетрею только этого и надо.
— Стало быть, ты возьмешь тридцать коров?
— Без корма ни единой.
И опять все начинается сначала. Фриде Симсон и Краусхару, что сидят в приемной и ждут приговора над Оле, предоставляется редкая возможность поупражняться в терпении.
Наконец Вуншгетрей и Оле приходят к соглашению. Это не мирный договор, отнюдь нет, но по крайней мере Оле дает согласие принять тридцать коров-иностранок. А Вуншгетрей со своей стороны, обязуется исхлопотать для «Цветущего поля» экскаватор, узкоколейку и дополнительные лимиты на корма. При этом секретарь райкома думает о скрытых резервах. Не могут же там, наверху, требовать молниеносного увеличения поголовья, не располагая достаточной кормовой базой. Ему удается заразить своим оптимизмом даже Оле.
34
Новолуние. Мертке сидит на ступеньках перед будкой куриного возка. К ней подсаживается Мампе Горемыка. Ох уж эти безлунные ночи! Хоть сдохни, никак не уснешь, самое милое дело податься в ночные сторожа. А Мертке пусть идет домой и ложится спать. Уж как-нибудь Мампе Горемыка убережет ее тощих питомцев. Огреет дубинкой каждого, кто польстится на даровую курятину.
— А ты мне четвертинку за это поставишь, идет?
Но у Мертке нет при себе четвертинки. И не станет она добывать выпивку для Мампе. Она уже пила однажды шампанское. В Берлине. Вспомнить — и то противно.
— Ты пила шампанское? — Вот уж чего Мампе не ожидал. Такая ласточка-касаточка, и вдруг шампанское. А Мампе разбирается в птицах. В молодые годы при нем была одна такая птичка-голубка. — Раньше я был трезвее двух пасторов, вместе взятых. Увижу бутылку, нарисованную на пликате, меня и то с души воротит. Да тут вмешалась судьба. Никогда не знаешь, где она тебя подстерегает. И под каким обличьем. Ко мне она явилась в обличье управляющего, который заприметил мою жену. И увел от меня эту голубку.
Сперва она ходила по ягоды. Потом по грибы. Потом по дрова. Я сидел на своем портняжном столе и знай себе шил. А жена нанесла во двор кучи хвороста и валежника, настоящее аистиное гнездо. Гнездо для птенцов, думалось мне, потому что живот у нее становился все больше.
«Господь благослови тебя, моя голубка. Как мы назовем того, кого ты носишь под сердцем?»
Она не ответила.
«Без имени оставим?»
«Да».
А потом стала разговорчивой. И тут я узнал, что ребенка дарует нам судьба. И что эта судьба носит высокие сапоги и суконную куртку.
Я налетел на судьбу и обозвал ее сволочью, и тогда судьба отвратила от меня лик свой. Это куда хуже, чем ее удары. Заказов не стало, шить нечего — ни грубошерстных костюмов, ни рейтуз для верховой езды, ни визиток, ни жилетов. На помещичий двор заявился бродячий портной. Он шил для господ, для управляющего, для учеников, даже крестьяне отступились от меня по знаку той же судьбы. Господь да обрушит на них дождь нечистот!
Деревянным метром я сметал паутину с портяжного стола. А иголкой ковырял в зубах. Довели!
Кажется, хватит? Не тут-то было, ты еще не знаешь, что такое судьба! Поздней осенью моя голубка снова пошла по дрова. И не вернулась. На озере — там, где теперь плещутся твои утки, судьба столкнула ее в воду. Мы искали ее целую неделю, ее и дитя без имени.
Но тут наконец судьба сжалилась надо мною. Она послала мне запой. И он закалил мое больное сердце.
А в один прекрасный день судьба обернулась зачатым от сифилитика сыном лесопильщика и в этом обличье сказала мне:
«Возьми обед Антона Дюрра — был у нас такой — и положи его под определенное дерево!» Эй, девочка, ты слушаешь или уже заснула?
Мертке слушает. В три уха.
— А ты что ответил?
— Я не согласился бы даже за пять тысяч марок. Раз в жизни я не выполнил требования судьбы.
— А кто же это сделал вместо тебя?
— Сама судьба.
— Ну а теперь, дядя Шливин, вы поладили с судьбой или еще нет?
— Теперь у нас тишь да гладь. А я давно лежу на дне. Судьба меня и знать не хочет. Ты хоть раз видела, чтобы судьба обрушилась на кротовый холмик?
Вот сидит Мертке, и жизненного опыта у нее ни на грош: хотела бы она его утешить, да не знает как…
Оле возвращается из Майберга. Фары его мотоцикла вырывают из мрака беленые стволы придорожных деревьев и снова отбрасывают их в сонную темноту.
Он останавливается у сжатого поля, а машину ставит в канаву. Мало-помалу в забитые грохотом уши проникает песня цикад. Кузнечики тоже стрекочут, летний оркестр играет на полную мощность. Оле наперерез идет через поле — посмотреть, много ли успел наработать комбайн после обеда. По дороге останавливается у первого куриного возка, прикладывает к стене ухо: молодки чуть слышно кудахчут во сне. Полный порядок под дегтярно-черным небом.
Мертке свернулась клубочком в своей будке. Мампе ушел. Она его утешила, как умела: «Судьба ходит, судьба водит, судьба песенки поет!»
Мампе смеялся: «Водка сушит, водка душит, водка тешит, эх ты, ласточка!»
Наверно, Мертке в самом деле ласточка, и больше ничего. Она лежит, отгоняет страх и пытается уснуть. Ее вспугивает чей-то крик. «Ух-ух!» Она закусывает губу. Ей вспоминается смешное наставление учителя Зигеля: все люди, которые сумели чего-то в жизни достичь, шли от известного к неизвестному. «Ух-ух!» Мертке вспоминает красочное описание крика хищных птиц, вычитанное у Брема. Но там мертвые буквы, а здесь сама жизнь. «У-ух!» Она откидывает одеяло, бросается к двери. Сова бесшумно улетает прочь.
Мертке садится на ступеньку и слушает большой летний оркестр… Вот она плывет в лодке по озеру. Волны поблескивают (а как же им не блестеть, когда солнце?). Вдруг все темнеет (как в плохом фильме). Слышен свист. Туча опускается на озеро — тысяча уток (никто их не пересчитывает, но их ровно тысяча). Утки белые, черные, рябые, зеленые даже (во сне только и бывает).
И снова озеро залито солнцем. Поблескивает утиное оперение. Из камышей выходит Оле. Ур-ра! Утки вернулись!
«Наши утки», — слышит Мертке собственный шепот. Оле берет ее на руки (как же так, почему она не сопротивляется?). Дышать легко, исчезли ночные страхи — как у ребенка.
Шорох в камышах. Судьба идет! (Нет, про это рассказывал Мампе Горемыка.) Судьба — это женщина, и тело у нее из тумана (как можно так жить?). А волосы у нее как пушица (про это рассказывала ей Эмма Дюрр). Сердце у женщины из янтаря и свободно болтается на груди — на серебряной цепочке (непонятно, как же так?). Мертке пожимает руку Оле (ей давно уже хотелось пожать его руку). Судьба на цыпочках подходит ближе. «Мертке, это ты?» Мертке вскрикивает и, соскочив с лесенки, убегает.
Оле стоит на лугу под липами и смотрит на домик Нитнагелей, ждет, когда погаснет свет в окошке у Мертке. Из-за синей стены соснового бора выплывает новый день. Сова возвращается на свою колокольню.
35
Занимается новый день осенней страды. Оле идет за мотоциклом. Он бросил его ночью в придорожной канаве. Мотоцикл исчез. Масляное пятно на траве осталось как последний привет.
Молодняк нынче сытехонек. Без забот, без тревог. Коровы набили свой сычуг наливным овсом. Пастух в это время занимался другими делами. Теперь они отдыхают, и пастух тоже пристроился в холодке. Сидит и смотрит на подернутое дымкой поле. Боже, оборони его от солнечного удара!..
Что такое человек по сравнению с комбайном? Пьяный долгоносик рядом с доверху полной кормушкой. Комбайн может умять за день такую гору, что словами не скажешь! Сколько самогонки можно бы сделать из такой кучи зерна! Бочку, здоровенную бочку, величиной с дом…
Мампе разливает водку по бутылкам, полный воз бутылок, прозрачные, аппетитные бутылки, а в них — белый огонь. И вдруг чья-то тень закрывает эту ослепительную перспективу.
— Эй ты, пьянь несчастная, где мой мотоцикл?
Мампе не может так, сразу, вернуться в мир трезвый и требовательный.
— Мотоцикл? Какой мотоцикл, голубчик ты мой?
Что за чудеса! Стало быть, это председательская машина, а Мампе-то думал, что она принадлежит одному пижону в черной кожаной куртке. Кряхтя, он поднимается с земли и ведет разгневанного Оле в кусты. Там лежит мотоцикл — руль согнут, зеркальце разбито, номер помят, бензобак покорежен. Оле заходится от гнева.
— Ты мне возместишь убытки!
Мампе стоит, вытаращив глаза, пока председатель и его машина не скрываются за поворотом дороги. Опять судьба начинает ему пакостить. Он-то надеялся сорвать вознаграждение за находку, а тут изволь платить. Хоть вешайся! Покинув отдыхающее стадо, Мампе идет в деревню: слышите, люди, как судьба на меня ополчилась? Мампе разукрашивает свое приключение не хуже, чем телегу на троицу:
— На жнивье посреди ночи вдруг откуда ни возьмись мотоцикл. Подле самого возка для кур. Ай да птичница, думаю я. Неужто мы живем при феодальном целибате? А молодчика я изловлю, будьте покойны! Уж я его выставлю на бутылочку.
Свинарка Хульда Трампель плотоядно облизывает губы. Хульда Трампель лезет в аптечку. Сверкает бутылка. Мампе ослеплен.
— Кто это был?
Хульда отнюдь не из закадычных друзей Мампе, но бутылка остается бутылкой…
Он отпивает глоток-другой. Вроде бы полегчало. И шепчет что-то на ухо Хульде. Та похотливо изгибается.
— Ах он, старый козел! — Только ее и видели. Белые отвороты резиновых сапожек, хихикая, заигрывают на бегу с подолом юбки. Хульда по дешевке купила тайну.
Слух ползет по деревне, заползает в распахнутые уши мужчин и женщин, делает небольшую передышку и, расцвеченный грязным воображением, ползет дальше: Оле Бинкоп и новая птичница. Ночью! В поле! Ночью! Этой ночью! Как же она не закричала? Как же она не плюнула? Ай-яй-яй! Согрешить прямо в поле! И ночью, этой ночью! Ну и боров! Ну и скотина! Она же кричала!
Двери настежь, окна настежь! Ползет гадюка, заползает, выползает снова. Хорошо бы скотина откармливалась с такой скоростью: два часа — и хоть на бойню.
Тео Тимпе иронически поводит носом. Он ведь еще когда говорил: «Бык — этот ваш Оле, дубиной его надо промеж рогов!»
А слух ползет дальше. Чем грязнее ухо, чем тупей голова, тем охотнее он туда заползает. Жена Серно, тощая, как шорная дратва, состроив постную мину, закатывает глаза к небу:
— Коммунисты бесчестят младенцев!
Фриду Симсон этот слух застает за составлением очередной сводки по лущевке. Ах, вот как, Оле и птичница! Симсон подпирает голову рукой. Приступ мимолетной, красивой печали. Голова у Фриды блещет новизной. Она «обновила» волосы перекисью. «Блондинки выглядят моложе», — сообщает по этому поводу районный календарь друзей природы.
И насколько моложе! Судя по всему, Фрида опять соблазнительна для мужчин, как в молодости.
Человек может строить планы. Это возносит его над обезьяной. Но если планы ошибочны, он отнюдь не превращается в обезьяну. И вот Фрида планирует: Оле — птичница — лущевка. Теперь ей уже не усидеть в кабинете. Ибо сказано: «Встаньте из-за письменных столов!» Но Фрида и на ходу строит планы; Вуншгетрей изничтожил Оле, пригнул его к земле. А она не помнит зла. И, несмотря ни на что, протянет руку помощи своему прежнему противнику. Ты только взгляни на мою голову — вот до чего молодят светлые волосы.
Симсон выходит в поле. На ней сандалики, легкое платьице и в уголке рта сигарета. Женщины из «Цветущего поля» навивают на воз солому. Эмма Дюрр протягивает Фриде вилы. Фрида внимательно глядит на вилы, потом на Эмму.
— Шуточки шутим, а? — Да будет всем известно, что Фрида явилась на поле не для собственного удовольствия. Государственный аппарат в ее лице занят вопросами лущевки. И Фрида переходит к мужчинам.
Вильм Хольтен обращается в бегство. Герман Вейхельт трижды сплевывает, словно при виде нечистой силы. Он готов даже пасть на колени, как это делали библейские волхвы. И только Франц Буммель кричит с воза:
— Ах ты, Фрида, Фридочка, ты моя блондиночка!
А Оле, вытянувшись во весь рост, лежит под своим мотоциклом. Целый месяц Мампе Горемыка не получит ни капли спиртного! Надо приклеить объявление на пожарном сарае! И пусть об этом растрезвонит рассыльный при муниципалитете.
Черт ее принес, эту Симсон, белокурую и обесцвеченную до самых чулок.
— Чего тебе?
Фрида вся лучится нежностью (ибо Оле в полном смысле этого слова повержен на землю!). Фрида вздыхает, и кажется, что она засасывает воздух дырками своих сандалий.
— Ах, Оле, Оле, сколько мы с тобой уже знакомы! Сколько зим, сколько лет! А детство или школьные годы — это ведь тоже не фунт изюма! — Оле всегда был для Фриды тем мужчиной, на которого хочется смотреть и смотреть (пусть даже смотреть приходилось порой из-за занавески). Но девушка взрослеет, парень мужает! И Оле повел к алтарю некую Аннгрет Анкен. Благослови бог новобрачных! А Фрида будет тоскливо и безрадостно влачить свое девичество. Каждому свое. Одного мужчину нельзя разделить на двоих, но Фрида все-таки питала слабую надежду, и в этом нет ничего дурного.
Надежду? На что?
На мирное сосуществование двух товарищей по партии, в равной мере облеченных ответственностью.
Губы у Симсон подрагивают. Она улыбается и выглядит довольно привлекательно, и вообще ее можно пожалеть. Фрида хлопает себя по кармашкам с оборочкой. Как на грех, ни одной сигареты. Она вынимает у Оле изо рта обкусанную носогрейку.
— Давай выкурим трубку мира!
Фрида курит глубокими затяжками, потом вынимает трубку изо рта и разглядывает чубук. Чубук обмотан изоляционной лентой.
— Ах, как опускается мужчина без женской заботы!
— Смотри, чтоб Эмма тебя не услышала!
— Подумаешь, кто такая Эмма?.. — Маленькая, невзрачненькая, бараний вес и возраст, возраст… А Оле нужны соки и сила, и вообще женщина, которая не даст ему опуститься.
Оле начинает терять терпение.
— Тебе чего от меня надо?
— Ты срываешь выполнение государственных планов!
— Это как?
— А вот так! Валяешься со своей вертихвосткой прямо среди поля, а лущевка пусть идет прахом!
— Ну и дряни накопилось в твоих заплесневелых мозгах!
— Вся деревня кричит об этом: растление малолетних! Разврат!
Оле вырывает у Фриды трубку. Колени у него дрожат, в глазах рябит — ничего не видать!
— Отойди, не засти мне свет, — говорит он.
36
Маленькая птичница, видно, в сорочке родилась. Грязный слух ее не достигает. И она спокойно тащит уткам сбереженный на курах корм.
Уткам полтора месяца. Они возятся на Коровьем озере — плавают, ныряют; они здоровехоньки от клюва до гузки, цедят через клювы озерную воду, заглатывают личинок и рачков и нежатся на плавучих островках элодеи. Недалек день, когда Мертке сможет сказать членам кооператива: «Итак, мы выудили из воды столько-то тысяч марок чистой прибыли». Возможно, и Оле Председатель встанет перед собранием и скажет: «Убытки от диких уток покрыты и перекрыты. Спасибо тебе, дорогой коллега Мертке Маттуш!» А Эмма Дюрр, возможно, спросит: «Ты как обращаешься к нашей птичнице? Какой она тебе коллега? Она — товарищ Маттуш. Мы готовы дать ей рекомендацию!»
О вы, мечты, прекрасные и стройные, как деревья на берегу! А про Краусхара-то вы забыли, товарищи?
После стычки с Оле Краусхар посылал сюда Шульца Голубятника.
— Немедленно забери у полоумного Оле три тысячи сверхпланового утиного молодняка для районной фермы.
— И не подумаю! Мне и своих-то пять тысяч кормить нечем, — отвечал тот.
Шульц состоит в Крестьянской партии, его не припугнешь партийной дисциплиной. Пришлось Краусхару выбивать корма по телефону. Он выдирал клочья из плановых запасов, в одном месте убавлял, в другое подбрасывал, словом, занимался бюрократическим колдовством.
На седьмой неделе жизни утки начали прихварывать. В первый день заболело двадцать уток, во второй — сорок. Они вяло сидели перед своими корытцами, почти не ели, и ноги у них подгибались. Спустя три-четыре дня утки начали дохнуть. К шестому дню поголовье уменьшилось на восемьдесят штук. Уж нет ли тут вражеских происков?
Шульц Голубятник решил перестраховаться. Подать сюда ветеринара! Пришел ветеринар. Уткам не хватает витамина E, питание слишком однообразно, отсюда перерождение мышц.
Шульц Голубятник робко спросил:
— Может, им вода нужна?
— Ну, ну, давай без реакционных штучек.
Шульцу лучше схватить чахотку, чем прослыть реакционером.
— Я хочу сказать, что, может, им нужны водоросли, это же утиная похлебка.
— Плюнь ты на эту похлебку.
Шульц промолчал. И начал потихоньку подсовывать уткам зеленый корм, посадил немножко овса и даже подумывал о том, чтобы ловить водяных блох и прочую мошкару. Когда он совсем утратил человеческий облик и превратился во вьючного осла-витаминщика, утиная смерть наконец отступила.
В это самое время Краусхар получил запрос от редакции районной газеты: «Сроки откорма истекают. Где пять тысяч отборных уток для наших хозяюшек?»
Настроение у Краусхара заметно упало. Он вызвал Шульца Голубятника.
— Сколько у тебя там передохло уток?
Шульц едва осмелился назвать точную цифру.
Краусхар проклял хвалебную статью, авансом увенчавшую его за инициативу.
Для инициативы в краусхаровском духе нужна удача. Удача появилась в его кабинете, приняв образ рыбака Анкена — брата бывшей жены Оле.
Рыбак Анкен стоял перед столом Краусхара.
— Плана по рыбе я не выполню!
— Это еще что за разговоры? Небось спустил рыбку налево?
Рыбак Анкен оскорбленным тоном:
— Будто сам не знаешь! Председательские утки всю рыбу сожрали.
Вот это удача так удача, бог посылает ему руководящее указание: надо просто перевести незапланированных уток Оле на райферму и таким образом покрыть все убытки.
Мертке готовит корм к вечеру, выкладывает его в корытца, сервирует ужин для уток и звонит. Звонит в тот самый колокольчик, что некогда был подвязан к сбруе резвой кобылки, принадлежащей Аннгрет Анкен. Из заливов и затонов несутся утки на птичий двор, где с аппетитом глотают зерно, сэкономленное на курах. Мертке напевает себе под нос:
Гнездись скорее, белый гусь!..
Из деревни доносится рев грузовика. Через несколько минут он усиливается так, что весь птичник вздрагивает. Три грузовика с прицепами въезжают на птичий двор.
Из них вылезают семеро мужчин. Один с приветливой улыбкой подходит к Мертке. Это Шульц Голубятник.
— Можешь радоваться — мы избавим тебя от уток.
В руках у Мертке пляшет клочок бумаги — накладная на перевозку груза. На ней прописью: «Три тысячи уток…» Подпись неразборчива, печать.
— Да как же так! — Мертке прилагает все усилия, чтобы не разреветься перед этими улыбающимися мужчинами. Она бежит за Оле. Оле в городе. Ищет Крюгера. Крюгер на МТС. Наконец ей попадается Вильм Хольтен.
— Вильм, а Вильм! Помоги мне.
Крики и жалобное кряканье несутся с птицефермы. Уж не тигр ли, сбежавший из цирка, забрался туда! В воздухе носятся перья — вихрь страха — и утиные вопли.
37
Висят звезды над сжатым полем. Оле сидит на ступеньках куриного возка. Он шарит в карманах — ищет зажигалку, чтобы раскурить трубочку среди ночи. И вдруг рука его натыкается на губную гармонику — старую знакомку по веселым молодым денькам. И как она, спрашивается, попала к нему в карман? Чудеса, да и только!
Помутнели блестящие края этого карманного органа. Оле подносит гармонику к губам и начинает дуть. Она ему отвечает. Дребезжащим старческим голосом. Звуки улетают вдаль. Оле — весь внимание. Слушай, вот рокочут басовые ноты! Да это же он сам! И его мысли! А вот тонкие, скрипичные ноты! Это Мертке! И ее мысли! Знает ли Оле ее мысли? Увы! Он их не знает! Знает ли Мертке его мысли, мысли немолодого мужчины, который бродит по пустынным лесам жизни? Не полянка ли открылась в лесу? Не девушка ли стоит на ней?
Кого ты ждешь, девушка?
Я жду тебя.
Мне грустно это слышать. Уж не слепа ли ты, девушка? Не юноша стоит перед тобой. Видишь, как время посеребрило мои волосы?
Я вижу, когда хочу, даже мошку в чашечке розы.
Ты ждешь меня?
Кузнечики и цикады сопровождают ночную музыку Оле. Громогласный оркестр! У Оле, испытанного активиста, приступ слабости (просьба к журналистам и фотографам молчать об этом). Оле мечтает, мечтает о любви: жил да был человек, который любил девушку по имени Кемерт. Любовь сделала его искусным и ловким. Я не преувеличиваю — он мог поймать солнечный луч. И еще любовь дала ему силу. Думайте обо мне что хотите, но этот человек мог поднять с земли собственную тень и забросить ее в бездну мрака. Таков он был.
А девушка Кемерт была не менее искусна и ловка. Кто на нее ни взглянет, тот улыбнется. Кого она ни тронет, тот обрадуется. Кто ни услышит ее голос, тот задрожит, как цветок на ветру, и ей ничего не стоило пройти по радуге, как по дороге.
Но жили возлюбленные не в самом лучшем из миров. Пришел к ним сосед и пожаловался:
— Я выбиваюсь из сил, целый день собираю ягоды, а к вечеру их остается только на дне моей корзины, кто-то меня обкрадывает.
И пришел сосед соседа и тоже пожаловался:
— Я замерзаю. Моя жена пряла целое лето. Я ткал целое лето. А когда настала осень, у нас украли сукно. Клянусь богом, я замерзаю.
И тогда человек — влюбленный человек — устыдился и сказал соседям:
— Тот, кто обокрал вас, обокрадет и меня. Давайте вместе отыщем и накажем вора. — Так сказал человек, потому что любовь возвысила его.
Председатель сельскохозяйственного производственного кооператива «Цветущее поле», зачарованный ночным концертом, засыпает прямо на лесенке. Ночной ветер доносит с поля аромат спелых хлебов. Летучие мыши вьются вокруг сторожевой будки. Губная гармоника соскальзывает на колючее жнивье. И звезды мигают.
Хлопотливый, богатый событиями день выдался для Оле; пропавший мотоцикл, починка его, Симсон, обесцвеченная перекисью, злобные сплетни. Неужто же чертополох бабьей болтовни отпугнет Мертке? Нет.
Оле уехал в город. Приятно было подставлять грудь ветру. Казалось, ветер уносит прочь его ярость. Для человека за пятьдесят, если разобраться, вовсе не зазорно, что его заподозрили в связи с двадцатилетней. Но каково это для двадцатилетней?
Один за другим перебирает Оле дни своей жизни. Не так уж много даров разложило счастье на его извилистых путях. С вашей стороны, товарищ Счастье, будет очень даже неплохо, если вы припасете для него еще хоть самую малость. Прием круглосуточно в кооперативе «Цветущее поле», последний дом, крайняя дверка слева.
Деревья вдоль обочины, казалось, несутся ему навстречу и склоняются перед неистовым мотоциклистом. Тс-с-с! Липы и каштаны шушукаются, как многоопытные старушки: «С чего это ты вдруг размечтался о любви? Коли на то пошло, ты до сих пор еще числишься мужем некоей Аннгрет Анкен». И Оле тут же решает с этим покончить.
В магистрате, конечно, только и ждали, когда Оле Бинкоп подаст заявление о разводе. Но вот он явился — почетный клиент с экстренным заказом. А дверь в магистрате оказалась на запоре. Это же надо, такой бюрократизм: заявления о разводе принимаются по средам. Ну а сейчас что, не среда, что ли? Среда, но еще нет шестнадцати часов.
Оле решил не терять времени даром, съездил на машинную станцию спросить, нет ли у них второй сноповязалки для «Цветущего поля».
Солнце уже клонилось к западу, когда он снова вспомнил о разводе. У магистратского чиновника кончились приемные часы. Но Оле так забарабанил в дверь, что ему открыли.
— Бог ты мой, у вас было шесть лет времени. На каком месяце ваша новая?
Оле и тут не обиделся. Он улыбнулся, польщенный, многозначительно отвечал на все вопросы и уладил все, что следовало уладить. Меж тем наступил вечер, и на дворе стемнело.
Когда Мертке с Хольтеном прибежали к птицеферме, семеро приезжих уже погрузили на машины последних уток, закурили, отерли пот и начали сдувать с губ последние перышки. Яростные вопли уток сменились боязливым покрякиванием.
Напыжившись от гордости, Вильм Хольтен обратился к грузчикам:
— Эй вы, грабители, кто вас прислал?
Мужчины засмеялись:
— Раньше надо было приходить, сынок! Мы и без тебя все погрузили.
Перебранка, обильно уснащенная отборными терминами из большого непечатного лексикона, — вполне освежающее мероприятие в такую жару.
— А ну сгружай уток!
— А за порожнюю ездку ты, что ли, заплатишь, птенчик?
Хольтен беспомощно глянул на Мертке — до пальмы ли тут?
Мертке ринулась в Майберг. Она вскочила на велосипед и, как девочка из сказки, помчалась вслед за легкими перышками, что кружились над дорогой.
Районное управление было закрыто. Не работать же им сверхурочно на случай, если какая-нибудь не в меру чувствительная птичница вздумает явиться с жалобой?
Мертке попросила сторожа дать ей домашний адрес товарища Краусхара. Нежно мурлыкал транзистор. У сторожа было кроткое, благостное настроение. Облако венских вальсов окружало его. Поэтому он, против ожидания, держался с Мертке вежливо и даже сказал ей: «Пожалуйста!»
У Краусхаров незнакомую девушку встретили дети, они же проводили ее в полутемную комнату. Краусхар с супругой смотрели футбол по телевизору.
— В чем дело?
В полутемной комнате Мертке, запинаясь, рассказала свою беду — как рождественское стихотворение прочитала. Супруга Краусхара неодобрительно взирала на нее. Краусхар упорно смотрел футбол.
— Утки понадобились в другом месте.
— Но они еще не откормлены.
— Вот что, барышня, — вмешалась жена Краусхара, — мой муж и без вас знает, что ему делать.
Мертке не позволила себя запугать. Пусть они имеют в виду, что председатель Оле этого так не оставит.
— А ваш председатель дал согласие. — Краусхар зажег сигарету и снова углубился в перипетии футбольного матча.
Матч окончился ровно через пять минут. Краусхар включил верхний свет. Но Мертке уже в комнате не было.
— Она ушла, когда счет стал два ноль, как раз в ту минуту, — сказала жена. — По-моему, она не совсем нормальная.
Краусхар явственно ощущал, что в комнате не развеялось облачко печали, и задумался на мгновение, но тут начались последние известия, а Краусхару положено хорошо разбираться в международном положении.
Сердитая и огорченная, ехала Мертке домой, хотя какое там домой. Быть дома для нее значит участвовать в полезном деле, а дело это продано и предано.
Матушка Нитнагель, наперсница Мертке, уже спала. Спали люди, спали мыши. Мертке выбежала из дому, хоть на кур поглядеть. За дверью ее встретила глубокая ночь.
На ступеньке возка все еще спит Оле. Мертке так поглощена своим горем, что даже не пугается. Вот он, мужчина, повелитель! Кожаная фуражка съехала набок, сквозь полуоткрытый рот вырывается мощное, как у коня, дыхание. Под ноги Мертке попадается губная гармоника.
— Стой, кто здесь! Пароль! — Оле спросонья размахивает руками, вскакивает и приходит в себя. Ему вспомнилось, что он собирался извиняться перед Мертке.
Они говорят каждый о своем, как в традиционной комедии ошибок: он рассказывает о прошедшей ночи и о том, что вовсе не хотел испугать ее. Она — об увезенных утках.
— Что случилось с утками?
— Да ты просто старый и беспамятный!
А дальше что? А дальше ничего. Звезды мерцают. Кузнечики пиликают. Земля кружится в мировом пространстве.
38
Стало быть, Оле уже стар. Дедуля. Всего бы лучше вырвать себе два передних зуба, насадить на чубук трубки резиновую пробку, сосать и хлюпать, и пыхтеть, как Мафусаил.
Занимается серый, пасмурный день, когда Оле вторично открывает глаза. Старики помногу не спят. Он хочет выйти из сонной лачуги, но Эмма преграждает ему дорогу.
— Эй, старый дурень, ты теперь предпочитаешь малолеток? Будь жив Антон, он бы тебе вправил мозги!
— А ты веришь сплетням? Будь жив Антон, он бы на тебя подивился!
— Так ты переспал с этой птичницей? Отвечай?
— Нет, нет! — кричит Оле.
— И не вздумай. Я не позволю заводить египетские нравы в моем доме.
Оле так хлопает дверью, что вся лачуга содрогается. Значит, слухи уже дошли и до Эммы! Что это такое, в конце концов, земля или сумасшедший дом? Эмма обозвала его старым дурнем. А еще товарищ называется. Он съедет от нее, и баста. Вопрос только — куда? Может, попросить комнатенку в своем собственном доме? Ох, и сморщит же нос Тео Тимпе.
Неудачи, к которым Оле проявлял раньше полную нечувствительность, без устали преследуют его. Он едет в город, к Вуншгетрею. Он заявляется в секретариат еще до того, как там успел собраться народ на первое по счету заседание.
Вуншгетрей не в восторге от раннего визита. Он отсидел полночи на собрании в одной деревне. И сразу же на его голову обрушилось три тысячи уток. Ох и чертова же эта должность, секретарская!
Вуншгетрей звонит Краусхару:
— Что произошло с утками? Кто дал распоряжение?
Оле беспокойно шагает по блекло-красному половику. Наконец Вуншгетрей кладет трубку:
— Произошло недоразумение. Очень сожалеем. — Краусхар решил помочь кооперативу освободить хлев под импортных телок.
Оле грохает кулаком по столу:
— Немедленно верните уток!
Еще один звонок Краусхару. Еще один разговор. На сей раз он длится не более пяти минут, после чего Вуншгетрей кладет трубку и со своей непроизвольной усмешкой говорит:
— Уже забили.
Во второй раз за это утро Оле хлопает дверью. Прямой как сосна, сходит он вниз по лестнице, но у подъезда, чтобы не потерять равновесие, вынужден схватиться за свой мотоцикл. Дрожат каштаны, дыбятся булыжники на мостовой. Сердце Оле устраивает небольшое, персональное, так сказать, землетрясение. Не это ли и называется старостью, ты, старый дурень? Иди домой, дед. Оле видит перед собой насмешливую Мертке. Что, дедушка, улетели уточки? Целых три тысячи?
Хохот. Хохочет вся улица. Оле приходит в себя и понимает, что это заржали две лошади у коновязи.
Полчаса спустя крестьянин Оле по прозвищу Бинкоп в преображенном виде выходит из парикмахерской. У витрины он замедляет шаги: в стекле отражается стриженая голова. Предоставив для начала легкому утреннему ветерку обдуть свой череп, Оле вдруг нахлобучивает кожаную фуражку: ему вспомнилась обесцвеченная Симсон.
На бывшем дворе Оле стоит чье-то чужое стадо. Оно мычит на все лады: тридцать коров, из них десять — первотелки. Мампе Горемыка бродит среди них. Западные коровы прибыли издалека, но смотрят так же тупо, как отечественные.
— Мм-у — говорит одна. Мампе обходит ее со всех сторон.
— Чего пялишься? Я — Мампе Горемыка. Учи немецкий. А вон идет Оле, главный пастух, поняла?
Коровы как на подбор, но Оле не приходит в восторг.
— Так, так, — бормочет он, — значит, уток отсюда, коров — сюда! Дважды нарушенная договоренность. Подвел ты меня, братец! — Едва-едва пошли на лад отношения Оле с секретарем, и вдруг такой удар!
Тимпе стоит в дверях коровника. И по движениям его носа нетрудно догадаться, как приятно ему поражение председателя.
39
«Всякая вещь имеет две стороны», — говорили древние. «Всякая вещь имеет негативную и позитивную стороны», — говорит учитель Зигель. Это многословнее, зато звучит более научно и не менее справедливо. Интересно, а у сплетен тоже есть две стороны? Должно быть, так.
Однажды на исходе лета Оле угодил прямо в обнаженные руки Розекатрин Зенф. По-летнему декольтированная, она пестра, как циркачка, быстроглаза и в курсе всех последних событий.
— А, Оле! Здорово! Я слышала, тебе надоело одиночество и ты намерен кое-что предпринять? — Ближе к делу. У Розекатрин ни родни, ни обузы. Она готова соответствовать планам Оле.
Но у Оле нет никаких планов, которые бы касались Розекатрин.
Как же нет, а кто посоветовал ей вступить в Обердорфский кооператив?
— Вот я и вступила.
— Спасибо большое, очень рад, — мямлит Оле.
Розекатрин перебирает тяжелые бусы на шее.
— Как погляжу я, что ты побрился и остригся, чтобы не завшиветь, мне до того тебя жаль становится, что я готова отказать колхозу свое добро и перебраться к тебе.
Хорошо, что на дороге показывается матушка Нитнагель. Оле позарез надо потолковать с ней.
— Прощай, Розекатрин. Желаю тебе удачи во всех твоих делах.
Но не всякий час подворачиваются ему ангелы-хранители. Однажды вечером, когда он стоит на мергельном лугу возле Коровьего озера, в одной из бухточек раздается мощный плеск, и Хульда Трампель выплывает на мелководье — стокилограммовый ангел, блистающий наливными боками.
— А ну, Оле, полюбуйся! Вот это мирная продукция, верно?
Ослепленный Оле пятится назад. Хульда все так же блистает среди мелководья.
— Кинь мне по крайней мере мою рубашку, если уж ты никак не хочешь полюбоваться на то, что посылает тебе господь.
Оле кидает ей рубашку и прячется в кусты.
— Прячешься, овечий хвост! Ха-ха-ха! Даже не понимаю, как это хоть одна ухитрилась с тобой договориться!
— Заткнись! — кричит Оле из-за кустов.
— Ха-ха-ха! Сопляк! Осиновый лист в портках!
Оле удирает, словно за ним гонятся собаки. Только в сенях Дюрровой лачуги он срывает кожаную фуражку с потной головы. Навстречу ему выходит Эмма:
— А у тебя гостья. Фрау Штамм.
Фрау Штамм по-прежнему стройна, и по-прежнему в ней чувствуется порода. Прическа, как у мадонны, и мягкие руки.
— Вы меня извините…
Оле распахивает дверь своей каморки:
— Прошу.
Встревает Эмма.
— Сидите где сидели. — У Эммы сегодня уборка, и кровать Оле до сих пор не застлана.
Фрау Штамм становится неловко.
— Вы извините, это очень важно.
— Ну, выкладывайте.
Фрау Штамм надумала провести лирическое мероприятие ко дню уборки.
— Что провести?
Фрау Штамм хочет пригласить поэта из города. Это вполне в духе времени.
Эмма неласково:
— А Оле тут при чем?
— Надеюсь, он будет так любезен и подпишет приглашение как председатель кооператива.
— Но сколько может стоить поэт? В долги мы залезать не станем.
— Pas de quoi, не о чем и говорить, — отвечает фрау Штамм, — извините, это я по-французски. Поэт — существо идеальное. Вы можете себе представить: двадцать стихотворений по четыре марки за штуку? Поэзия бесценна.
Оле вспоминает бесплатные брошюрки. Что дешево, то гнило.
Фрау Штамм поясняет: поэзия — это специфическая отрасль культуры, с агитброшюрами она ничего общего не имеет. Область поэзии так обширна! Она, фрау Штамм, готова часами о ней говорить.
— Ах, а кровать-то у меня по сю пору не застлана, — говорит Эмма.
Фрау Штамм понимает намек.
— Извините. — И уходит.
На другой вечер к Оле является Герта Буллерт. Худенькая Герта с нежными глазами, батрачка у родного отца, чуть кривобокая. Сегодня она принарядилась — надела новый фартук и белый воротничок.
Эмма настроена подозрительно:
— А тебе чего понадобилось?
— Дядя Оле, ты не можешь сходить к отцу? Очень спешно.
— А он что, хочет вступать в кооператив?
— Как будто.
— Только не до ужина.
Пожалуйста. У Герты есть время, она может и подождать. Все равно идти одной назад темно и страшно.
Курочка Эмма чует ястреба.
— А сюда идти было светло?
— Нет, но теперь стало еще темнее. — Герта беззаботно болтает о скотине, о молоке, о масле, о перлоновом белье, о модах.
— А ты, тетя Эмма, тоже рассталась, как я вижу, со своей косичкой.
Застигнутая врасплох Эмма хватается за круглую, под мальчика остриженную голову.
— Пришлось. Волосы повылезли. Словно ветром разнесло.
— Ага, — говорит Оле. — Ветер последней осени.
— Заткнись, лысый дурак!
У Буллертов не устраивают больше музыкальных вечеров. Нет музыки, зато есть достаток в хозяйстве. Криста, жена Буллерта, не показывается.
— Она что, заболела?
— Нет, ушла по делам. — Не беда, Герта и без нее сумеет позаботиться о госте.
Герта приносит земляничное вино собственного изготовления. Мужчины пьют, как пивали раньше. Она приносит закуски: свиную ногу и кислую капусту.
У папаши Яна сверкают глаза:
— Какова моя Герта? И стряпуха хоть куда, и хозяйка.
Оле кивает.
Тоненькая, скромненькая.
Папаша Ян торопливо жует. Должно быть, в голове у него зреют важные решения. Вдруг он выскакивает из-за стола, бежит во двор и долго не возвращается. Не иначе — пересчитывает коров и свиней.
Оле и Герта остаются вдвоем. Пигалица жует свиное ушко и вздыхает.
Все гонятся теперь за модой. А поспеть за ней невозможно. Многие девушки, к примеру, выходят за вдовцов с детьми. На это бы Герта ни за что не согласилась. Вот вдовец без детей — это дело другое.
Оле жует и безмятежно слушает. Ну к чему молодой девушке какая-то старая развалина вместо мужа? Разве учитель Зигель не холостяк, разве не считает он без толку звезды в небе и цыплят в яйцах? Разве такой конопатый мужчина с лошадиными зубами, как Вильм Хольтен, не должен был бы на коленях благодарить небо, если бы оно послало ему девушку вроде Герты?
Герта краснеет. Так-то оно так, но она предпочитает людей более основательных.
Возвращается папаша Ян.
— Ну как, поворковали?
Старые друзья пьют, как прежде, чокаются, снова пьют и хохочут, как прежде. Но чего ради Оле до сих пор возится со свиной ножкой, как какой-нибудь заезжий прощелыга? Не хочет ли он посмотреть, какие новшества в хозяйстве у Буллерта? Например, приданое для Герты.
Оле — немолодой человек. Обремененный многочисленными обязанностями. Устал он, неохота ему лазить по лестницам. Не лучше ли выпить еще по рюмочке и перейти к делу? Чего ради Буллерт посылал за ним?
— Так, так, кто много спрашивает, тот дурак.
— Вступать, значит, надумал?
— А как же иначе, если ты женишься на Герте.
Оле поперхнулся, а потом все кашляет и кашляет. Буллерт озабоченно хлопает его по спине. Но кашель не утихает. Оле постепенно прокашливается лишь по дороге к дому.
40
Приходит сентябрь — синие рассветы, золотые полдни. Под вечер косо падают солнечные лучи, и молодые ветры расправляют крылья. Но они не носятся теперь над сжатыми полосами, как поется в песне. Ибо сжатые полосы, согласно новейшим требованиям, подвергнуты лущевке и обращены в перегной.
Долговязый Георг Шабер не может по целым дням сидеть у себя в парикмахерской, поджидая клиентов, не может по целым дням писать таблички с ценами на туалетную воду, зубную пасту и бигуди. У себя во дворе он создал микроусадьбу: завел двух коз, свинью и полсотни морских свинок. Перуанских зверюшек деревенский брадобрей выращивает по старой привычке, как бывший военный санитар, для нужд медицинской науки, чем выражает свое глубокое перед ней преклонение. В ящике электрозвонка над дверью парикмахерской угнездился паук. По будням у паука предостаточно времени от одного клиента до другого, чтобы связать своими нитями обмотки и язычок электрозвонка. В результате — короткое замыкание. Колебания язычка воспринимаются теперь лишь на глаз, а не на слух, и высосанные мухи дрожат в паутине, словно пытаясь еще раз вернуться к жизни.
Зато субботними вечерами и по воскресеньям паук ничего не успевает. Язычок звонка то и дело разрывает его паутину. В кассу Шабера текут деньги, а бедный паук изволь голодать.
Приближается праздник урожая. По этому поводу Георг Шабер вывешивает на дверях следующее объявление: «В предвидении большого наплыва посетителей рекомендую вниманию глубокоувожаемых субботних клиентов также четверг и пятницу».
Клиентуру Шабера составляют все деревенские жители, за исключением тех, кто случайно подстригся или побрился в городе. Шабер делит свою клиентуру на группы, строго соблюдает это деление и помнит о нем, беседуя с клиентами.
К первой группе относятся Карл Крюгер, Оле Бинкоп, Вильм Хольтен, Эмма Дюрр и все те, для кого праздник урожая — это демонстрация; смотрите, чего мы добились, невзирая на недоброжелательство и вредные разговорчики. Мы, кооператив! Шабер не за Оле и не за его кооперативных дружков. Потому что они упраздняют межи. А на межах растет корм для морских свинок.
Во вторую группу Шабер зачисляет таких людей, как фрау Штамм, Иозеф Барташ, Герта Буллерт, Франц Буммель, Карле-с-гусиным-крылом, Герман Вейхельт, и многих других. При них не надо взвешивать каждое слово. Они люди покладистые и не стремятся бежать впереди своего времени. Как есть, так и ладно. Вращается Земля, и слава богу.
И, наконец, в последнюю группу входят те, кому, собственно говоря, больше пристало сидеть спиной к зеркалу: толстый Серно, рыбак Анкен, Тутен-Шульце и другие хозяева из бывших. Они тоскуют по тем временам, когда их слово имело вес. На расцвеченный красными флагами праздник урожая они смотрят фыркая, как бык, рвущийся с цепи на весеннем выгоне.
Между этими группами затесались отдельные человечки и порхают туда-сюда, как воробьи в поисках свежего навоза. Тут и бухгалтер Бойхлер, тут и Мампе Горемыка, и трактирщик Мишер. Шабер и сам той же породы, но не сознает этого. Он убежден, что принадлежит к числу людей, которые вообще не поддаются классификации, — таких, например, как Ян Буллерт, фрейлейн Данке из кооперативной лавки и Фрида Симсон.
Фрида Симсон для Шабера — это особая статья и вообще особа, потому что она выкрасила волосы в городе, то есть у конкурирующей организации. Что за высокомерие? Да Шабер, пожалуй, и сам выкрасил бы ее не хуже других. Не он ли освоил стрижку бритвой для парней, не он ли установил на радость дамам аппарат для шестимесячной завивки?
Предпраздничный наплыв в шаберовскую цирюльню уже начался. Фрау Шабер, женщина с глубоко запавшими щеками, выметает из зала мужские волосы всех мастей, опоражнивает старомодную вазу, в которую ее супруг сбрасывает мыльную пену с выбритых крестьянских щек, и следит на пару с ненадежным будильником за деятельностью аппарата для шестимесячной. Дамские волосы по требованию клиенток парятся в алюминиевых трубочках, накручиваются и укладываются.
Под металлическим шлемом сушилки сидит Герта Буллерт. Просто чудо, что ей удалось вырваться из дому в пятницу.
А вот и не чудо! Ее послал сам папаша Ян. Во время праздника она будет играть на аккордеоне; соло и без аккомпанемента — так пожелал учитель Зигель. И Герта желает обзавестись для своего выступления закрученными в штопор локонами до плеч.
Карле Цейц хочет, чтобы Шабер и его стриг бритвой. Прежде у него всегда падала на лоб прядь волос. Она-то и обеспечила ему прозвище Карле-с-гусиным-крылом.
Шаберша разрывается между кухней и салоном. И зорко следит за будильником. Для перманента нужно точно установленное время. Самая лучшая картофелина разварится, если передержать ее на огне.
Наконец большая стрелка подошла к цели. Локончики Герты сварены вкрутую, а звонок будильника безмолвствует.
— Дз-инь! — кричит Шаберша.
Георг Шабер знает, что к чему. Он бросает Карле Цейца, выключает аппарат для завивки и треплет разгоряченную Герту по щечке.
— Сию минуточку, сию минуточку.
Вечером к Шаберу приходят более солидные клиенты. Позже всех — толстый Серно. Кресло тесновато для его объемистого зада. Шаберша тащит из кухни скамейку, и Серно, кряхтя, опускается на нее. Праздник урожая? А ему что за дело! Весной он справляет праздник весов. Это недешево стоит.
41
Да, товарищи, а как поживает Серно? И что он поделывает с тех пор, как мы перестали думать о нем? Не он ли по дешевке купил в свое время машину небезызвестного лесопильщика Рамша?
Да ну вас с вашей машиной! Что за времена! Никакой радости у человека не осталось! Серно не захотел явиться в автошколу дурак дураком. Для начала он решил поупражняться дома. Но пятьдесят лошадиных сил многовато для начинающего. Он скромно начал с двух и решил прежде всего освоить управление.
В серый предрассветный час Серно уселся за баранку. Его тощая половина хлестнула запряженных лошадей. Н-но! Лошади взяли с места и потащили машину. Машина почему-то оставляла за собой глубокий след.
— Стой.
Серно принялся отыскивать тормозной рычаг. Рычаг представлялся ему в виде рукоятки, какую он знал из своей извозной практики. Найдя рукоятку, он покрутил ее. Одно из боковых стекол ушло в дверцу. Господи Иисусе! Уж не потому ли Рамш, его брат во Христе, так дешево продал им машину, что в ней заклинило тормоз!
Серно поднял с постели Эйзенхауэра, деревенского кузнеца. Кузнец показал ему, где находится ручной тормоз.
— С вас две марки пятьдесят пфеннигов за консультацию в нерабочее время.
— Как низко пали все люди, — причитала тощая фрау Серно. — Никто теперь и шагу не ступит из христианской любви к ближнему.
На другое утро супруги отважились еще затемно, по росе, выехать в запряженной машине на дорогу, а оттуда в поле.
Но может ли человек, будь он честнее честного или, наоборот, последний мошенник, затеять в Блюменау хоть какое-нибудь дело, чтобы народный полицейский Мартен о том не проведал?
Мартен возвращался с ночного дежурства. Он катил на велосипеде и вдруг увидел персональную автошколу Серно.
— Эй, хозяин, куда собрался?
Серно хмуро сидел за баранкой.
— Не к тебе.
Но и у Мартена после дежурства настроение было не ахти какое.
— Машина конфискована.
Хлопот полон рот, пока наконец Серно удалось вырваться из петли, ибо Мартен квалифицировал его поведение как пособничество при побеге.
И вообще далеко не все шло у Серно без сучка, без задоринки. Вслед за Германом Вейхельтом попросила расчет батрачка. Она устроилась в Майберге на фабрику фаянсовых изделий. Ну и времена! Батрачки выделывают нынче пустые горшки вместо того, чтобы наполнять их молоком и сливками.
— Сельское хозяйство гибнет на глазах! — бушевал Серно. — Флагами, собраниями и нахальством страну не прокормишь. Золотое времечко было при Гинденбурге. Тот знал толк в сельском хозяйстве и сам был помещиком!
Серно излил свое недовольство перед пастором. Пастор сослался на высказывания святых мужей.
— Терпите! Не пекитесь о земном! Позаботьтесь о душе своей!
Серно скорчил кислую мину. Странно ему слышать такие речи от сельского пастора. Разве у церкви нет своей земли?
— Представьте себе, нет!
Оказывается, пастор давно уже надумал отдать всю свою землю в кооператив. Заставил же Оле деревенские пустыри давать урожай, а чем хуже церковные угодья? Что за времена! Зашатались твердые устои на земле, зашатались и тверди небесные.
С тех пор Серно в церковь ни ногой. И снял с себя полномочия церковного старосты.
Его тощая супруга, вся в черном, по-прежнему исправно посещала воскресную службу и по всем вопросам советовалась с господом богом.
— Ну, я пошла к всевышнему, — заявляла она вдруг. — Ты стал далек от него, как я вижу. Последи за курицей в духовке.
Нет, Серно не желает иметь ничего общего с церковью, если сам пастор заделался пособником Оле. С таким же успехом можно сходить помолиться в красный уголок. Серно пребывал в разладе с самим собой, со всем светом и по этой причине забыл про воскресное жаркое.
Теперь каждое воскресенье в доме у Серно шум и перебранка. Словно господь бог тайком бежал со двора, чтобы принять участие в собрании коммунистов.
И как раз в эту пору Оле и Крюгер нанесли Серно визит.
— Ты хочешь вступить в кооператив?
— Кто это вам сказал?
— Ты сам. Мы слышали это на улице.
Значит, ослышались, Серно не желает состоять в одном кооперативе с предателем.
Карл Крюгер, закипая:
— Это кто же предатель?
— Пастор. — Серно опять нашел причину, которая мешает ему вступить в кооператив.
Время шло, и хозяйство у Серно понемногу выправилось. Главное, сыскался новый батрак. Дюжий парень, лицо все в оспинах, ворочает за двоих, и вообще, судя по всему, работник старого закала.
Все бы хорошо, если бы не одна закавыка, и довольно серьезная: батрак явился прямиком из тюрьмы. Он не поладил с последним хозяином из-за жалованья и пырнул его вилами. Забыл, должно быть, что на то существует профсоюз сельских и лесных рабочих. Вилы угодили крестьянину в мягкое место. Не очень-то приятно об этом слышать.
— А ты гонялся за ним с вилами? — осведомился Серно с любопытством и не без дрожи.
— Не-е, этот говнюк удрал от меня. А лучше было бы всадить вилы ему в брюхо. Жаль!
— Хо-хо-хо!
Хозяйство у Серно поправилось, он уплатил все налоги и поставки, начал даже кое-что откладывать, но за такой расцвет приходилось платить страхом и уступками.
По искони заведенному обычаю, супружеская чета обедала по воскресеньям в чистой горнице. А старшая работница и батрак, как и в будни, обедали на кухне. И вот, не успели подать жаркое, как на пороге появился новый батрак с раскрытым перочинным ножом. Серно юркнул за сервант. Жена его стала читать молитву. Отто ринулся на жареного гуся, вырезал у него обе ножки и скрылся.
Скоро настала такая пора, когда супруги не могли без разрешения Отто даже навестить родню в соседней деревне.
— Сегодня со двора не отлучаться! — Отто недвусмысленно взмахивал вилами. — И так заездили лошадей на неделе.
Серно покорялся.
Даже начало рабочего дня устанавливал теперь Отто. Часов около четырех Серно в ночной рубашке выходил во двор, чтобы разбудить работницу, но у дверей его встречал Отто, который что-то ковырял все теми же вилами.
— Подъем будет в шесть, ясно?
И Серно босиком возвращался в спальню.
Страшная жизнь! Хозяйка молилась при каждом удобном случае, а Серно даже с лица спал. Частый испуг мешает кровообращению.
Однако в последние дни Серно веселей взирает на мир. Георг Шабер чувствует, как свежий ветер снова надувает паруса его постоянного клиента. По обычаю, Шабер бреет толстяка дважды. Толстыми, будто сардельки, пальцами Серно выискивает отдельные волоски на своем обрюзгшем лице. Приходится намыливать и брить по третьему разу. А Серно тем временем сидит под белой простынкой, что твой король в мантии, да курит черную сигару. И табак для этой сигары навряд ли взращен на восточных полях.
— Пепельницу!
Шаберша немедленно приносит чистое блюдечко.
Последним заявляется в парикмахерскую Оле Бинкоп. Поздоровавшись, садится, берет районную газету и начинает читать. Сегодня он читает ее уже вторично. Это подвиг. А все потому, что Оле не хочет разговаривать с Серно. Тишина. Георгу Шаберу чудится, что он слышит, как паук тянет свою паутину.
Наконец Серно выбрит и острижен на славу. Шабер смахивает щеткой волосы с его воротника и плеч. Серно встряхивается, совсем как бульдог, у которого повыловили блох. И вперяет пристальный взгляд в читающего Оле. Оле чувствует этот взгляд.
— Ну, чего?
Серно высылает Шабера.
— Смотри, не опоросились бы твои свинки.
Серно и Оле теперь одни. Мимо окна громыхает телега. Серно облачается в надменное молчание. Наконец Оле это надоедает.
— Ну, хочешь вступить?
Булькающий хохот Серно заполняет маленькое помещение. Паук приостанавливает работу. Чтоб Серно вступил в кооператив?! Вот был бы номер, а? Нет, пусть лучше Оле уйдет из кооператива. Серно от души ему это советует. Разве Оле сам не видит, как у него все складывается? Уток отобрали. Коров навязали. Кормов не дают. А дальше будет еще хуже. Просто душа болит за бедного Оле. Зачем ему нужно, чтобы им помыкали? Серно переходит на шепот:
— Скажу тебе как крестьянин крестьянину — за океаном не дремлют. Положение скоро изменится. Сведения из верного источника.
Оле насмешливо:
— Знаю я этот источник. Он стоит у тебя на комоде.
Серно возмущенно:
— А я не слушаю политических сплетен. Нет, мне явился ангел, ей-богу, ангел.
— Ангел? Пусть доложит о своем прибытии.
— Смейся, смейся. Ты еще не знаешь, как грозны ангелы. Ты еще вытаращишь глаза.
42
Вот он, праздник урожая. Ради этого дня все заботы свалены в кучу и засунуты в дальний угол.
Побудку должны возвестить флейты и трубы. На этом пункте торжественной программы настаивает Фрида Симсон. А Зигель полагает, что в этом есть что-то от казармы. И на свой страх и риск вычеркивает его. Теперь он водит из дома в дом поющих детей. «Вставайте, вы, сони, кукушка твердит», и еще: «Смотри, как солнышко встает!» Даже крестьян-единоличников почтили дети своим пением: «Мы в каждый дом приносим мир».
Герте Буллерт обидно, что бедные дети поют без аккомпанемента. И она со своим аккордеоном присоединяется к процессии, точнее говоря, к учителю Зигелю. Ее локончики до поры, до времени упакованы в алюминиевые трубочки. Они звякают под косынкой.
А Франц Буммель отмывает у себя во дворе повозку. Она попала к нему с бывшего двора Оле Бинкопа. Некая фрау Аннгрет разъезжала на ней во время оно, когда Софи Буммель торчала дома, потому что ей не в чем было выйти на люди. Теперь у Софи Буммель три выходных платья, но мало случаев надевать их. Ну кто бы мог подумать!
Усадьба Буммелей заметно изменилась за последние годы.
В нее наведывается добрый дух. Доброго духа привлекли арабские кобылы Буммеля. Имя его Карл Крюгер. Сердце Карла, бывшего кучера, до сих пор трепещет при виде красивой лошади.
Если позволяет время, Крюгер проводит у Буммелей все воскресенье. Два столь различных человека, как Буммель и Крюгер, совместно справляют воскресное конеслужение. Но, уходя, Крюгер непременно оставляет Буммелю какое-нибудь задание.
— Конечно, кони у тебя живут как в гостиной, — говорит Крюгер, — но вот… но вот крапива вокруг конюшни — это уж ни на что не похоже.
Буммель гордится дружбой секретаря партийной организации и старается доказать, что он достоин ее. Через неделю крапивы как не бывало. Карл и Франц сидят на скамеечке.
— Ну как, найдешь ты где кустик крапивы — хоть в очках, хоть без?
— Чего нет, того нет, вот только двор у тебя какой-то голый. — Неужто Буммель не знает, что где красивые лошади, там и цветы?
На другое воскресенье Буммель демонстрирует секретарю посадки штокроз, хризантем и ноготков перед конюшней.
Что ни неделя, то перемены на дворе у Буммеля. Двор и сад обнесены забором. Ворота украшены резными конскими головами. Головы здоровенные, будто у лошадей каменного века, но это не беда.
Теперь пожелания Крюгера касаются жилья. Человек, который выхаживает таких прекрасных коней, должен жить не хуже, чем его кони. Существуют же какие-то масштабы, одно зависит от другого.
Для начала заново обита кушетка старого барона, что стоит у Буммелей в горнице. Стулья, изъеденные червем, пущены на дрова. Может Буммель позволить себе это или нет? Он как-никак еще прошлым летом продал в Данию двух арабских кобылиц — так сказать, побочный доход. А деньги, вырученные за таких красоток, грешно продуть в карты.
К празднику урожая Крюгер с Буммелем добровольно взяли на себя обязательство: доставить в Блюменау поэта Ганса Гансена со станции Обердорф. Буммель смазывает все, что можно смазать. На лошадей надевает парадную сбрую. Красные и желтые султаны покачиваются на белоснежных головах.
Буммель и Крюгер распределяют обязанности. Первый будет развлекать гостя. Ему случалось и прежде беседовать с высокими, даже высочайшими персонами. А Крюгер будет править. Если же разговор свернет на политику, он вмешается.
Поэт Ганс Гансен с виду человек как человек. Буммель разочарован: хоть бы галстук надел! Франц не слишком осведомлен о том, как надлежит одеваться поэту, едущему на село. Главное — это не галстук, а чемоданчик со стихами. Стихи не из тяжелых — Буммель двумя пальцами поднимает чемоданчик и закидывает его на багажник.
А Крюгер решил потешить свою душеньку: по старому кучерскому обычаю, он приветствует поэта, опустив кнут. Впрочем, поэта явно не занимают ни сам кучер, ни его кнут.
Лошади тронули. Буммелю хорошо знаком весь церемониал.
— Хорошо ли вы доехали, господин Гансен? Удобный ли был вагон?
Крюгер щелкает кнутом — тайный знак для Буммеля переменить тему.
— Нравятся ли вам, господин Гансен, наша повозка и наши лошади?
Тут только поэт замечает лошадей. Красавицы, ослепительной белизны. По-модному разукрашены и вообще, наверно, чистокровки, не так ли?
На этот вопрос Буммель может ответить наиподробнейшим образом:
— Арабские чистокровки, элита, от кобылы Вудье и жеребца Зарифа из Неджда.
Некоторое время все молчат. Первые желтые листья медленно падают с берез на лесную дорогу и рождают у поэта первый вопрос.
— Пожалуйста, спрашивайте!
На какое количество слушателей ему следует ориентироваться?
В зависимости от программы. Последний раз в деревенское варьете пришло много народу, потому что выступал артист, который проглотил бутылку светильного газа и потом его поджигали.
Вот чего господин Гансен не умеет, того не умеет.
Крюгер щелкает кнутом.
Они галопом подъезжают к Блюменау. Песчаные облака клубятся за повозкой. У околицы повозку встречает фрау Штамм. И астматический звон церковного колокола. Звуки эти растекаются по долине, несутся на мергельные луга Оле, и тут у поэта рождается второй вопрос:
— Сколько человек в вашей парторганизации?
Крюгер щелкает кнутом. Это и есть политика. Буммель уступает ему место.
— Это наш секретарь кнутом щелкает.
Поэт снимает шляпу и кланяется:
— Ты уж извини меня, товарищ секретарь.
43
На вечер поэзии в танцзал Готгельфа Мишера собирается довольно много народу. Еще бы, не каждый день увидишь живого поэта. Герман Вейхельт и несколько старушонок сидят, потупив очи долу, как на богослужении. Явился даже господин пастор с супругой. Они забиваются в самый темный уголок зала. Франц Буммель рад-радехонек: народу собралось не меньше, чем на выступление фокусника-глотальщика.
Поэта Ганса Гансена не слишком волнует усиленный наплыв публики. Разве он не заслужил этого? Его поэтическую натуру обрамляют с одной стороны фрау Штамм и Мертке, с другой — Фрида Симсон и Зигель.
Час великого торжества для фрау Штамм. Вот она стоит — волосы зачесаны, как у мадонны, закрытое платье из китайского шелка, — стоит в гордом сознании своей почетной миссии; представить поэта восхищенной деревенской публике. Великое спасибо поэту, который, вняв ее робкому зову, предпринял поездку в деревенскую глушь.
Карлу Крюгеру страсть как хочется щелкнуть кнутом, да жаль, кнута нет.
Фрау Штамм распространяется о поэзии вообще и великолепных произведениях глубокоуважаемого гостя в частности.
— Поэзия — это искусство; там, где оно всего непонятней, там оно глубже всего.
Учитель Зигель вскакивает с места:
— Невероятное заблуждение!
Фрау Штамм не теряется:
— Есть, разумеется, произведения, в которых уже с первой строки знаешь, в какие низины литературы они тебя уводят. Стихоплетство. Незачем даже читать до конца.
Выкрик Зигеля:
— Я не о схематизме говорю, если вам угодно знать!
Яростная дискуссия, прежде чем поэт успевает раскрыть рот. К ней, конечно, подключается и Фрида Симсон:
— Хватит городить вздор! К порядку дня! Слово имеет товарищ поэт для зачтения своих тезисов.
У товарища поэта дрожат губы. Он сам произносит вступительное слово. Да, он написал множество стихотворений. О проблемах широкоизвестных и о проблемах малоизвестных, о человеке отдельно взятом и о человеке общественном, о природе и ее творениях, но для сегодняшней встречи он выбрал самые сельские из своих сельских стихов и надеется на благосклонное внимание слушателей.
Люди рассаживаются по местам. Лесничий Штамм — в первом ряду. Он еще не решил, как ему быть — восхищаться женой или жалеть ее.
Поэт проверяет, сидят ли очки у него на носу. Порядок. Очки находятся там, где положено. Он достает рукопись, откашливается, читает: «Сельское одиночество». Пауза, пока это всего лишь название. Поэт следит за реакцией зала. «Сельское одиночество» принимается с весьма сдержанным ободрением.
В многострочных стихах Ганса Гансена проплывают голубые небеса и зеленые луга, порой мелькнет шелестящее дерево, порода которого в стихах не уточняется. Все птицы поют мелодичными голосами, ни одна из них не ухает, ни одна не свиристит, и черные вороны на своих крыльях уносят в дальние страны печали прошлого.
Лесничий Штамм с этим не согласен. Вороны не перелетные птицы.
Не все слушают с одинаковым вниманием. Герман Вейхельт гладит задубевшими пальцами золотой крест на своем молитвеннике. Эмма Дюрр теребит букет астр. Букет предназначен для передачи поэту в конце вечера.
Мертке не сводит глаз с поэта. Оле пытается понять, о чем думает Мертке. Пастор опустил глаза и считает планки в паркете.
В стихах Ганса Гансена не обойдена вниманием сама идея сельскохозяйственного кооператива. Вырос на меже василек. Синеет василек, улыбается. Вышли на поле члены кооператива, распахали межу. И погиб василек. Но не надо слез. Он уже отцвел, пусть теперь подчиняется человеческим планам. Вполне современный цветок. И горе тому, кто скорбит.
— В этом есть своя мудрость, — шепчет Герта Буллерт.
— Вздор, василек — это сорняк, — заявляет Карле-с-гусиным-крылом.
В следующем стихотворении Ганс Гансен говорит о духовной жизни единоличника. Каждую весну единоличник высаживает у себя в палисаднике незабудки. Вот уже весь палисадник голубеет от них. Люди останавливаются. «Что это значит? Неужто единоличник не может забыть старые времена?» — спрашивают партийцы. Пусть ответит. И единоличник отвечает: «Голубые цветы в моем палисаднике говорят — не забудьте принять меня в кооператив». Очень просто. Как прекрасна простота!
Карл Крюгер неодобрительно хлопает себя по ляжкам. Некоторые воспринимают это как сигнал к аплодисментам. Раздаются хлопки, реденькие, как затяжной дождь.
Фрау Штамм просит собравшихся высказываться. Высказывания занимают куда больше времени, чем чтение стихов.
Оле раздосадован. Чего это Мертке так уставилась на поэта? Допустим, он моложе, но он ведь хлюпик и вдобавок прикрывает плешь зачесанными кверху волосами. Вообще Оле не намерен отмалчиваться во время дискуссии: правда, поэзия — не по его части, но то, что он здесь слышал, было донельзя наивно. Пустозвонство.
— В наивности сила поэзии, — говорит фрау Штамм.
Просит слова Мертке. Она краснеет до кончиков ушей и мямлит: простите, она, молодой член кооператива, позволит себе… Наивность может идти и от незнания.
Бурное негодование фрау Штамм.
А Мертке разговорилась. Она не хотела никого обидеть. Она имела в виду хотя бы себя. В городе для нее дерево было просто дерево. Кооператив — необозримые поля и распаханные межи. Курица — просто курица. И только теперь она узнала, что у тысячи кур тысяча разных лиц.
Хохот. Матушка Нитнагель спешит на помощь Мертке. Она лично тоже не хочет никого задеть, но некоторые стихотворения господина Гансена показались ей надуманными.
— Думать и творить — истинно немецкая черта, — говорит фрау Штамм.
— Нет, нет и нет! — Матушка Нитнагель энергично мотает головой. Знает ли уважаемый гость новую жизнь села? Если нет, пусть изучит. Учиться никогда не поздно. Слава богу, добрая старая Земля еще кружится. И матушка Нитнагель приглашает поэта хоть немного погостить у них в деревне.
Ее приглашение поддерживает даже фрау Штамм. Отличная мысль! Если господин Гансен примет это приглашение, они будут рады видеть его у себя в лесничестве. И фрау Штамм кивает мужу. Муж вынужден ответить ей тем же.
Хорошо еще, что оба пути, по которым развивалась дискуссия, сошлись в этой точке. Ведь сегодня праздник урожая, и нельзя без конца говорить о стихах.
Поэт смущен. Теперь город и деревня для него не различные кушанья, каждое на своей тарелке. Он чувствует, что его по-дружески раздели до рубашки, а он даже не успел обидеться. Встает Эмма Дюрр, протягивает ему букет.
— Деревня приветствует поэта. Благодарит его за труд. Ничего, сынок, все образуется.
Аплодисменты — грозовым дождем.
44
Три сельских музыканта кликнули на подмогу трех городских собратьев из Майберга. Шестеро трубачей преобразили шумы улицы в мелодию марша. Многие из единоличников стоят у ворот и приветливо машут знакомым. Другие, напротив, и носа не кажут на улицу. Сквозь дымку оконных гардин можно разглядеть их застывшие лица. А самые закоренелые даже запирают ворота, когда близится процессия. Для них это не праздник урожая, а просто непотребный шум и гам. Они торопятся уйти в огород или находят себе работу в сарае.
Крюгер и Оле Бинкоп шагают рядом, замечая про себя: те крестьяне, что стоят у ворот и машут руками, созрели для вступления в кооператив.
Несмотря на все неизбежные изъяны в общей картине, торжественная процессия выглядит очень внушительно. Она растянулась от магазина до церкви. Впереди пять телег, убранных цветами, березовыми ветками и снопами. На телеге птицефермы стоят Мертке и матушка Нитнагель.
Они демонстрируют отборных леггорнов и итальянских курочек. В коричневых плетенках из ивняка мерцают ослепительно белые яички. Темпераментные итальянские петухи надрывно кукарекают, подстрекаемые флейтой и кларнетом. На граблях матушка Нитнагель укрепила плакат, плод творчества фрейлейн Данке: «Три тысячи уток без дополнительных кормов. Наш вклад из скрытых резервов!» И это чистая правда. Если в живом весе уток и есть недостача, то никак не по вине птичниц.
Вслед за членами кооператива, поднимая тучи песка, топают лесные рабочие. У женщин из лесной бригады в руках корзины. А в них лесная малина и желтые лисички. Не забывайте о дарах леса!
За ними семенят школьники, чуть подальше — учитель Зигель и Герта Буллерт со своим аккордеоном. За школьниками скачут всадники. Они до блеска намыли своих коняг, заплели им хвосты в косицы, украсили гривы и сбрую цветами.
Эти всадники, как правило, дети единоличников. И лошадей они без спросу вывели из отцовских конюшен. Кооператив для них не имеет никакого значения. Но ведь не каждый день бывают скачки с бочонком. Как монгольский хан и предводитель орды, впереди на вороном мерине красуется Ян Буллерт.
Музыка, звуки марша, запах сигар, шепоток. Нельзя, чтобы труд пропадал даром, хотя бы и труд, вложенный в это шествие. Оно проходит по всем улочкам деревни. Даже выселки разбужены от сентябрьской дремоты рокотом труб. «Дружба победит, дружба победит», — поет школьный хор. Зигель дирижирует. На нем синяя рубашка Свободной молодежи. По рубашке можно догадаться, что она отутюжена холостяцкими руками. Герта Буллерт, укрывшись за мехами своего аккордеона, думает про себя, что больше она не выпустит Зигеля на люди в таком виде, только пусть он сам предпримет сперва кое-какие шаги.
За час торжественная процессия несколько съеживается. Усыхает. Жарок сентябрьский полдень. Только старички-пенсионеры, которых Франц Буммель усадил в повозку, запряженную его арабской кобылой, не прочь еще покататься. Навряд ли им удастся в другой раз объехать деревню с такими удобствами.
Вот и луг. Шествие распадается. Народ, как пчелиный рой, облепляет киоск Мишера со всевозможными напитками, а дети щебечут возле киоска со сладостями, где хозяйничает фрейлейн Данке.
Фриде Симсон приходится повременить со своей речью, покуда люди не утолят первый голод и первую жажду. Куда годится праздник без хорошей речи, из которой можно узнать, для чего все собрались вместе и что именно празднуют?
Достоинство этой речи в том, что она длинна и обильно уснащена убедительными похвалами государственному аппарату, попечениям которого сельские жители обязаны таким праздником. И, наконец, эта речь содержит перечисление всех сколько-нибудь значительных, на взгляд Фриды, этапов развития Земли от раскаленной туманности до полетов на Луну.
— Что я хочу этим сказать, товарищи, граждане и друзья? Я хочу этим сказать: нас призывают повысить гармонию отношений…
— На пятьдесят процентов! — выкрикивает кто-то из всадников. Общий смех. Насильственно подавляемое веселье грозит захлестнуть торжественную речь. Крюгер и Оле, люди дисциплинированные, стоя под липой, пытаются шиканьем восстановить тишину. Крюгер с досады даже выплеснул на пыльную сентябрьскую траву остатки пива.
— Трудно их винить.
Там, на эстраде, — отжившее поповство. За это ли боролся Крюгер?
— Нет, здесь нужны свежие силы.
45
Как-то раз Оле надел красный шейный платок, позаимствованный у Эммы Дюрр. Эмма Дюрр отняла свой платок. Когда Оле ездил в город подавать заявление о разводе, он купил себе новый. Потом ему сказали, что он стар для красных платков. Оле запрятал его за справочники, подальше от Эмминых глаз. Но на праздник урожая он его повязал. Эмма прищурилась и сплюнула.
— Ты что, рыжий из цирка, что ли? Солидные мужчины ходят в галстуках!
И она достала Антонов галстук. А Оле его не взял. Теперь он вызывающе бродит по лугу. И кончики его красного платка, как рожки, нахально отгибаются кверху. На стриженой голове сидит новая кожаная фуражка. И суставы у него еще не хрустят, черт подери!
Все это время он старался относиться к Мертке как к залетному ветерку. Ветерок нежно гладит тебя по щеке, ты рад ему, потом он улетает вдаль, и ты не бежишь за ним вдогонку. Но сегодня утром, на выступлении поэта, чары Мертке вновь одолели его, как внезапная хворь. И мурашки бегут у него по спине.
На зеленом лугу стоит арка. Она сколочена из могучих сосновых стволов. Девушки обвили эти стволы зеленью и гирляндами флажков. На перекладине висит деревянный бочонок. Всадник может ударить по нему дубинкой, привстав на стременах.
Духовой оркестр играет бешеный галоп. Капельмейстер дует в свой рожок. Тромбон и кларнет трюхают следом.
Всадники, обутые в сапоги, мелом выписывают друг дружке номера на спинах воскресных пиджаков. Так принято в спортивных состязаниях — слава богу, насмотрелись по телевизору.
Иозеф Барташ представляет на скачках «Цветущее поле». Гнедко у него шустрый — Иозеф не успел еще приподняться на стременах, как конь уже промчался под бочкой. У следующих трех всадников тоже сноровки нет, им нужно еще сперва выездить лошадей.
Уже целый месяц Мертке ходит сама не своя: она зря обидела Оле. Он ничего не знал про уток. Она хочет попросить у него прощенья:
— Оле Председатель, я… я…
— Окольцевала петушков и молодок?
— Нет еще.
— Ну, давай, давай. — Руку к козырьку и — общий привет. Вторая попытка, третья. И все без толку.
Сегодня Мертке в голубом полотняном платье стоит среди других девушек, словно голубой цветок цикория. В руках у нее венок, предназначенный для победителя состязаний. Они сплели его вчера вместе с Гертой Буллерт.
Мертке входит в состав фестивального комитета. Заседал комитет в так называемом красном уголке кооператива. А Мертке была за хозяйку. Она выстирала скатерти и занавески. В магазине за свои деньги купила вазы и расставила их по длинному столу с букетами штокроз и георгинов. Упросила продавщицу фрейлейн Данке написать новый лозунг: «Хорошее настроение помогает в работе» — и повесила его над пианино. Над тем самым пианино, на котором в давние времена некая Аннгрет Ханзен наигрывала одним пальцем любовные песенки.
Кроме Мертке в состав комитета входят фрау Штамм, учитель Зигель, Герта Буллерт и Карле-с-гусиным-крылом. Карле представляет Свободную молодежь, Герта — единоличников.
Комитет успел уже насовещаться, когда под окнами затарахтел мопед. Это Фрида Симсон явилась из города. Ее выход производит сокрушительное впечатление. На ней защитный шлем и мотоциклетные очки. Пыльный портфель Фрида швыряет на чистую скатерть, закуривает сигарету и берет слово, минуя председателя — фрау Штамм:
— Позвольте мне изложить принципиальные соображения по основным положениям о порядке проведения праздника.
Карле-с-гусиным-крылом ткнул Герту локтем в костлявый бочок.
— Ой!
Фрида опустила очки и сняла шлем.
— Прошу отнестись серьезно. Первый из тезисов о порядке проведения праздника — это гармония и единство всех сил во что бы то ни стало. Единоличный элемент должен посредством этой гармонии, при основательно продуманном порядке проведения праздника, почувствовать себя как бы вовлеченным в кооператив.
Взгляд Фриды останавливается на новом лозунге над пианино.
— Кто придумал этот сопливый лозунг?
Мертке подняла руку — как в школе.
Фрида извлекла свою черную тетрадь и сделала какие-то записи: объективизм у будущего кандидата в члены партии.
— Вы позволите мне продолжать?
— Позволю, — растерялась Мертке.
Фрида записала еще что-то.
— Итак, вы позволяете мне перейти к следующим положениям…
— Позволяем! — Это говорит Карле-с-гусиным-крылом.
Фрида выпустила облако дыма, но записывать ничего не стала. На Карле, как на единоличный элемент, у нее нет управы.
Следующие положения, изложенные бургомистром, были чрезвычайно принципиальны:
— Следует подчеркнуть… вопрос стоит именно так, а не иначе…
В конце ее речи уже никто не знал толком, как надо отмечать праздник урожая. Не могла же Фрида, руководящий работник, размениваться на мелочи. А о всяких там играх-плясках, о прочей чепухе и об украшении деревни пусть позаботится комитет, но, конечно, в рамках принципиальных основоположений. Разработка программы праздника должна не позже чем послезавтра в полдень лежать на столе у Фриды на предмет рассмотрения и окончательного утверждения. Ответственные — Мертке и Карле.
Фрида водрузила на голову шлем. Ей надо спешить, спешить, дел по горло…
— Вот так она испакостила нам всю работу в Свободной молодежи, — сказал Карле.
— Во-первых, интересно, во-вторых, поучительно, — подает голос Зигель. — Она говорит, говорит и не дает никому рта раскрыть. Есть в ней какая-то колдовская сила, но, конечно, не сила женственности, с вашего разрешения.
Члены комитета советуются, вносят различные предложения. Зигель, к примеру, хочет устроить научную викторину с небольшими призами: «Что старше — Земля или Луна?» — и тому подобное.
— Шикарный тест! — Карле знает нынешнюю моду.
Зигель содрогается от ужаса:
— Почему непременно тест? Идеологическое сосуществование в языке. — А впрочем, откуда, скажите на милость, может наша молодежь черпать языковые богатства, если даже в газетах теперь на западный лад пишут «бестселлер» и «стриптиз», чтобы не отстать от ложно понятой моды? Ну что это, к примеру, за название: «Очистил поле от сорняков». Кто очистил? Почему нет подлежащего? Западный модерн? Просто глупость? «Одинокий Ганс Баум (28) вчера вечером…» Как это понимать? То ли у Баума двадцать восемь зубов, то ли он дожил до двадцати восьми лет, а остался дураком.
Карле перебивает учителя. Все чистая правда, но у них заседание комитета, а не урок родного языка. «Ближе к повестке дня!» И тут же предлагает скачки с бочонком.
46
Скачки в самом разгаре. Вот рысцой трусит Вильм Хольтен. Он тоже представляет кооператив. Его гнедая бранденбургская кобылка, стоявшая некогда на дворе у Оле, как раз перед аркой подымается на дыбы, и Вильм кубарем летит в траву. А кобылка прямым ходом чешет к Мертке. Ее соблазнил венок, приготовленный для победителя. Она с аппетитом выкусывает из него красную астру. Девушки визжат и бросаются врассыпную. Нет, Хольтену не видать пальмы.
Толстый Серно подходит к парням, что толпятся у стойки.
— Всем по две кружки пива! — Он чокается с всадниками. — За вашу победу! За нашу победу!
Карле-с-гусиным-крылом отворачивается. Он не единоличник, он работает в МТС, а чалую кобылу вывел из конюшни тайком от отца. Он храбро проносится под аркой и, замахнувшись дубиной, ударяет по бочонку. Гремит туш: «Бум! Бум! Бум!» Бочонок раскачивается. Мертке хлопает в ладоши. Оле созерцает кроны лип.
Длинноногий вороной мерин Яна Буллерта так стремительно пролетает под аркой, словно спешит к себе в конюшню. Бум! Летит вниз первая клепка. Герта на своем аккордеоне исполняет туш и в честь отца.
С другой стороны луга спешит Карл Крюгер. Он подбегает к Оле и тащит его за собой:
— Наших бьют. Нам нужно подкрепление. Эх, Оле, будь я молод, как ты…
У Оле разыгрывается тщеславие:
— А ну, дайте мне лошадь.
Франц Буммель только этого и ждал:
— Бери мою. Сейчас мы им покажем, что такое настоящая лошадь.
И Оле одним махом вскакивает на Буммелеву арабку. Кобыла ставит уши торчком, косится, оценивает своего седока. Буммель бежит рядом.
— Поговори с ней, как с любимой женщиной, и она понесет тебя куда захочешь.
Кобыла несет Оле вокруг площади. Забыт праздник, забыт Крюгер, забыта Мертке. Высокая синева сентябрьского неба. Журавли летят. Оле мчится в босоногие времена своего пастушества.
И тут он замечает Буллерта. Оба молча скачут бок о бок. Взгляды их скрещиваются, как клинки. Ну, подожди, братишка, ну, подожди. Было время — мы вдвоем скакали на одном мерине.
Оле скачет за пожарный сарай. Там он дает лошади порезвиться и привыкнуть к всаднику. У Крюгера глаза стали как плошки, они ищут Оле. Неужели этот тип смылся?
А под аркой грохочут удары. И клепки падают, как переспелые яблоки. Серно верещит у стойки:
— А ну всыпьте им, а ну всыпьте!
Ян Буллерт скачет по третьему разу. Его мерин фыркает и вскидывает голову, словно хочет выхватить клепку зубами. Удар, бум-бум! Еще две клепки падают в траву. Днище качается. Его держит последняя клепка.
Остается самое трудное. Три всадника, один за другим, без толку колотят по днищу. Подлетает Оле. Он горячится, а кобыла спокойна. Ему даются три попытки.
Толстый Серно потчует музыкантов пивом. Духовой оркестр играет «Голубых драгунов». Оле спешивается.
— В чем дело?
— Под такие хулиганские песни я скакать не стану.
Карл Крюгер затыкает кулаком ближайший раструб.
— Теперь понятно?
Музыканты перестраиваются и начинают «Галоп фонарщика». Оле спокойно минует арку. Даже не шевельнув рукой. Смех. Разочарование.
— Оле, ты что?
— Я испытывал кобылу!..
— Он испытывал кобылу!..
Вторая попытка. Перед аркой Оле выпускает из рук поводья и дает кобыле шенкеля. Кобыла проносится под аркой, удара опять нет.
Девушки умолкают. Парни свистят, а Мертке дрожит. И Серно грохочет у стойки: «Партскачки!»
Третья попытка. Кобыла набирает скорость. Свободно висят поводья. И вдруг — гоп! — Оле взлетает на седло и стоя проносится под аркой.
— Иван! — орет Серно. — Казак, Иван! Ха-ха.
Оле взмахивает дубиной. Ну и удар! С шумом и треском разлетается последняя клепка… Днище летит в траву. Франц Буммель выбегает на поле с криком:
— Лошадка моя, лошадушка, мы выиграли!
Крики восторга, рукоплескания, Мертке мчится к Оле с венком.
— Прямо не верится.
Оле небрежно принимает венок из ее рук и надевает его на голову взмыленной кобыле.
— Я только хотел проверить, стар я или еще нет.
Разочарованная Мертке теребит свою блестящую косу. А что дальше? Крики ура, веселый гомон. Праздник идет своим чередом…
47
В сентябре за летним днем приходит весенняя ночь. Пыхтя, шныряют по садам ежи, причитает на опушке сыч.
Топают сапоги, шаркают выходные туфли, свиристит кларнет в танцзале. Из-за леса выглядывает полная луна — безжизненное лицо ухмыляющегося мудреца.
Посторонний человек, заглянувший на танцплощадку, почувствует себя как горожанин, заглянувший в улей. А у местных жителей наметанный взгляд пасечника: все в полном порядке.
Ранним вечером танцплощадка принадлежит молодежи. Людям посолиднее нужно сперва раскачаться и подмазать суставы.
Кооперативщики из «Цветущего поля» угощаются в помещении ферейна. Единоличники захватили трактир, а перебежчики знай себе снуют через линию фронта и повсюду собирают дань пивом и водкой. Выдвинутая Фридой идея сельской гармонии царит покамест только на танцплощадке.
Георг Шабер, деревенский брадобрей, взял на себя обязанности кельнера. Усердие его прямо пропорционально предполагаемой сумме чаевых. Осквернители межей из кооператива Оле Бинкопа для него посетители второго сорта. Смехота, да и только: они сидят и спорят, можно ли оплатить колбасу, лимонад, пиво и водку из культфонда или нельзя.
— Антон никогда бы этого не допустил. Антон стоял за настоящую культуру! — С какой стати Эмма Дюрр будет помалкивать? Она хочет зимой пойти на курсы агрономов. — Беда, если вы пропьете деньги на культуру. Пусть каждый сам раскошеливается. Мы ведь как-никак полумиллионщики!
Голосуют. Против — один. Мампе Горемыка.
Мампе удаляется, злобно ворча. Вечная политика, вечное голосование! Дожили — теперь даже выпивку утверждают большинством голосов!
Мампе вынюхивает, что делается в трактире. Там пахнет добрыми старыми временами: толстый Серно хохочет с бульканьем и присвистом и хлопает себя по ляжкам. Давненько он не бывал так весел, с тех самых пор, когда ловко продал на мясо трех коров.
— Братья по плугу и пашне! Хи-хи-хи! У судьбы припасено немало сюрпризов! Кое-кто еще вытаращит глаза! Выпьем по этому случаю!
Из дому Серно притащил любопытную штучку — стеклянный сапог сорок пятого размера. Сапог наполняют пивом. На стеклянном голенище выгравирована надпись. Но крестьяне ее не замечают. Серно шумно гогочет, когда к сапогу прикладывается Буллерт. И вслух читает надпись: «Королю урожая Серно. Союз молодых земледельцев. 1923».
Буллерт, так и не отхлебнув, передает сапог дальше по кругу, а сам подходит к стойке.
— Го-го-го, — изгиляется Серно. — Видали дурака? Ему всюду мерещатся гитлеровские сапоги.
Взмахом руки Серно подзывает Мампе Горемыку, который околачивается неподалеку.
— Поди сюда, свободный крестьянин и председательский холуй, окажи нам честь, выпей с нами.
Единоличное пиво, как и деньги, не пахнет. Мампе хватается за сапог. Серно вырывает сапог у него из рук. Ах, ах, пиво уж выдохлось. Серно не может обидеть своего гостя. Он набирает полный рот пива и сплевывает обратно в сапог. Опивки украсились водянистой пеной.
— Вот теперь пей, друг-колхозник!
Мампе Горемыка выплескивает опивки в одутловатое лицо Серно. А сапог швыряет оземь. Звенят осколки.
— Хватай его! — орет Серно. Никто не двигается с места. Не надо было так натягивать тетиву. Вот сидит король выпуска двадцать третьего года, король вымочен в пиве, изнутри и снаружи. Он отплевывается, отряхивает платье и больше не смеется.
А Мампе Горемыка бежит прямиком к своему ангелу-хранителю, к Герману Вейхельту. На Германе парадный костюм. Божье чадо, Мертке, его отутюжила. На лацкане поблескивают серп и молот.
Герман покупает Мампе две бутылки церковного вина. Разве спаситель на пиру в Кане Галилейской не потчевал всех вином?
В зале под густым облаком табачного дыма обливаются потом танцоры. Герта Буллерт смотрит на Зигеля, как на божество. Сил нет, до чего она счастлива: учитель Зигель, оказывается, тоже презирает новый модный танец швинг. Зигель вообще человек с принципами и танцует все танцы подряд в ритме танго.
И почти каждый раз поблескивает среди танцующих коса Мертке. За всю свою коротенькую жизнь она столько не танцевала. Ее наперебой приглашают то Карле-с-гусиным-крылом, то Вильм Хольтен.
Мертке ласкова со своими партнерами. Ее мышиные ушки так и горят. Но когда Карле замечает, что было бы недурно выйти и подышать свежим воздухом, Мертке говорит, что это не модно. Свежим воздухом она дышит каждый день. Сейчас полнолуние. Полнолуние она тоже видела сто раз. И кроме того, она уже приглашена на пять танцев вперед.
Карле-с-гусиным-крылом проводит рукой по своей новой прическе — стрижка бритвой. Уж не Хольтену ли обещала пальму эта птичница?
Крюгер и Оле сидят в углу комнаты ферейна. Они неплохо поработали сегодня: за трех новичков можно ручаться. Это Купке, Метке и Кальц. Для Оле всего важней Купке и Метке. Они его соседи по приозерным луговым участкам. И на их участках тоже есть мергель. А добыча мергеля сейчас главная забота Оле. И если все сладится, дело пойдет на широкую ногу. Вот выкопают картофель, Оле сам раздобудет тогда экскаватор — на Вуншгетрея, видно, надежда плоха.
Крюгер угощает новых кандидатов водкой и пивом. Жаль, Оле пьет не так, как положено. Каждую минуту срывается с места и бежит в зал. Что вытворяет Хольтен? Где пропадает птичница? Разве для членов кооператива место не здесь, не в этой комнате?
Крюгер напоминает ему о выпивке:
— Оставь молодежь в покое! Сам не был молодым, что ли?
Вряд ли это замечание утешит Оле. Как скакать, так он молодой, а тут…
Ладно, ладно, не о том речь, речь о человеческих душах! О пополнении кооператива.
Трубач в зале играет туш: приглашают дамы!
Парни уставились в свои кружки. Этот танец покажет, какой парень и какая девушка вместе уйдут с вечера.
Музыка заиграла. Девушки идут приглашать. Вильм Хольтен жалеет, что не вышел ростом. Тогда бы Мертке скорей углядела его в толпе мужчин.
Крюгер толкает Оле.
— Тебя приглашают.
Мертке в бледно-голубом платье стоит перед Оле. Нога за ногу выходит Оле из долгой зимы. Среди осени прямо в весну. Растаял снег. Поют птицы. Ручьи нашептывают сказки лугам.
48
Без малого десять. Рыбак Анкен входит в трактир. Рукава его выходного пиджака мокры. Он успел сгонять проверить верши.
— Эгей! — приветствуют его крестьяне-единоличники.
Анкен привел двух дам. Первая — его собственная жена. У нее остренький, любопытный носик, таким при желании можно сверлить дырки в заборе, утверждает Мампе Горемыка. У второй, что держится поодаль, губы намазаны фиолетовой помадой. Она с головы до бедер закутана в синюю хламиду.
Пиджак Серно за это время высох. И дух его воспарил. Он притягивает к себе закутанную незнакомку, как баран, распихивая трех мужчин.
— Пропустите даму!
Серно охоч до нежных заигрываний. Дома-то у него сплошь усохшая набожность.
— Присядь ко мне, дитя из дальних стран!
Дама с улыбкой подсаживается к Серно.
Свистом в два пальца Серно подзывает Шабера. Шабера нет. За двадцать марок чаевых Оле подрядил его обслуживать кооператив. Серно кивает Мишеру:
— Два пива!
А для дам заказывает майбергское яблочное вино по две марки пятьдесят пфеннигов бутылка.
В зале танцоры протирают подметки. Теперь пустилось в пляс и старшее поколение. Хульда Трампель оттаскивает мужа от стойки:
— Эвальд!
— Чего тебе?
— Пошли танцевать.
— Кха-кха, пошли, только не скачи так.
— Значит, не хочешь?
— Кха-кха, хочу, хочу!
Софи Буммель притоптывает, прихлопывает и смеется. Отчего же ей и не посмеяться! Зубы у нее теперь есть. Франц Буммель доверху полон яблочным вином. Он похлопывает жену, как лошадь по крупу.
— Молодец, лошадка, молодец! Мы выиграли!
Герта Буллерт нежно льнет к измятой рубахе Зигеля. И слушает. Ибо Зигель читает лекцию.
— Танцы — это культ! Во-первых, интересно, во-вторых, поучительно. У примитивных народов танец — своего рода первый шаг к размножению.
Герта вполне счастлива.
— Ах, как хорошо, когда так много знаешь!
Мампе приканчивает третью бутылку яблочного. Да и Герман что-то начал покачиваться в такт музыке.
— А Иисус танцевал в Кане Галилейской?
— Было дело, но только вальс. — Мампе вычитал это в какой-то масонской брошюрке.
Герман приглашает фрау Штамм. Она даже больше чем мадонна. Этот пробор! Эта милая, непорочная улыбка!
Но всех счастливей третья пара — Оле и Мертке. Они танцуют вместе уже десятый танец. Не говоря друг другу ни слова. Да и о чем говорить? Мертке выбрала Оле. Танцем они убивают сомнения. Они пожимают друг другу руки и этим пожатием говорят все, что чувствовали и чувствуют сейчас:
«Я напрасно обидела тебя».
«Я не помню обиды».
«Это было летом».
«Лето сейчас».
«Какой ты молодой, ты моложе всех».
«Какая ты хорошая, ты лучше всех».
Готгельф Мишер тащит к эстраде пиво и водку. Пусть музыканты пропустят глоток. Трубач исполняет туш. Заказной вальс. «В честь того, кто подносит нам щедрой рукой». Подносит Серно.
Молодежь становится в круг. Хлопает, потеет, топает и приплясывает. Оле с Мертке отходят в сторону. Пусть все, кому охота, почтят Серно. Оле этого делать не станет.
И вот в зал является толстый Серно. Он снял пиджак. На руке у него повисла незнакомка — туфли на гвоздиках, чулки без шва, платье с глубоким вырезом на спине, подсиненные волосы похожи на линялую рубашку. Музыканты вскинули трубы. Серно выходит в круг. Он танцует вальс — круг налево, налево, налево…
На выбритом черепе Оле поблескивают капельки пота. Улыбка сбегает с его лица. Он стоит и не сводит глаз, женщина в синем… Где он видел эту спину? Эти чуть развернутые наружу ступни? В зале шепоток. Ветерком перебегает по залу имя — из уст в уста. Сотни взглядов устремлены на Оле. Это его жена танцует вальс. Озноб сотрясает Оле.
Аннгрет видит, что Оле стоит рядом с Мертке, и, оставив своего партнера, идет к нему.
— Нет, — кричит Оле. — Нет, нет!
По залу идет прежняя его жизнь, прежняя жизнь идет на высоких гвоздиках. Оле наклоняется к Мертке и крепко ее обнимает. «Спаси меня, Мертке, спаси!»
49
Аннгрет прибыла в деревню за два дня до праздника урожая. Брат встретил ее в рыбацком домишке меж двух озер.
— Зачем пожаловала, сестрица?
Сестрица приехала из-за судебного разбирательства.
Аннгрет одаривает детей бананами. Желтые приторные колбаски из-за океана. Брату она привезла западные сигары, черные, как кровяная колбаса, и в серебряной обертке: обертка с тропиками, обертка с пустыней, обертка с джунглями.
Жена Анкена получила маленькую коробочку пестрей павлина снаружи, дороже золота внутри. Она сорвала крышку.
— Ах, ко-офе! Кофе и у нас есть.
Аннгрет обиженно:
— Не думаю. Это экстра-кофе. Кофе, действующий по-западному — не только на голову, но и на душу. Незабываемые ощущения!
Аннгрет сновала по дому и по саду. Ах, какие низкие комнаты! Какие голые деревья! Она привыкла к другим садам, где полно травы.
— А если трава перерастет, мне велят ее подрезать.
— Ты, значит, там в услужении?
— Ну конечно, я резала электричеством. А потом выбрасывала.
— Что выбрасывала, сено?
— На Западе оно не нужно.
Странно, брат ее никогда бы с этим не свыкся.
Целый день Аннгрет болтает и бахвалится. Вечером идет к Серно — передать ему привет от Рамша.
— От Рамша?
— Он скоро вернется. — Указание из-за океана. Межконтинентальные решения.
— Больше этот обманщик ничего не передавал?
Наступил праздник урожая. Аннгрет пошла с братом на танцы. Надо же на людей посмотреть и себя показать.
Прошел месяц. Аннгрет без дела слонялась по деревне, всегда разряженная, мягкие руки намазаны пахучим кремом.
— А тебе не пора назад? — тревожился Анкен.
Нет, Аннгрет решила еще подзадержаться.
Анкен опасался неприятностей. Государство зорко следит за подозрительными западными штучками.
— Ехала бы ты с богом.
Аннгрет не уезжала. Вечером она даже пошла на деревню к Серно. Она забыла передать ему еще кое-что. И начала отсчитывать бумажки перед изумленным толстяком.
— За машину, ты ведь помнишь.
Рамш за железным занавесом места себе не находил, когда узнал, что у Серно конфисковали машину. Пусть это будет возмещением убытков.
Серно чуть снова не обратился к богу.
— Есть еще братья во Христе!
Час был поздний. Тощая жена Серно зевала, распяливая рот, как печную топку. Но можно ли оставить мужа и гостью вдвоем? Аннгрет только и знает, что подмигивать. А Серно уже вышел из-под божьей опеки.
— Ах, Запад, Запад! Там ведь тоже по-всякому живут! — Какая-то тайная думка есть у Аннгрет.
— Давай выкладывай!
У брата так тесно — жена, дети, и рыбой воняет.
Серно ощупывает деньги в кармане. Ладно, пусть Аннгрет перебирается к ним.
Фрида Симсон вызвала Аннгрет к себе:
— У тебя виза еще не истекла?
— Ах, нет! — И вообще не хочет ли Фрида хоть немножечко ее выслушать? Аннгрет рассказывает длинную историю, пропитанную слезами, приправленную чувствами. Она делает Фриду поверенной своих тайн. Secret, конечно! Фрида обещает молчать! И курит от возбуждения сигарету за сигаретой. На нее оказывали идеологический нажим. Теперь с этим покончено.
Аннгрет расхаживает по деревне в ослепительном западном ореоле. Она охотно заводит разговоры с местными сплетницами и охотно отвечает на их расспросы.
Аннгрет наносит визит семейству Тимпе. Не пугайтесь, мои дорогие, ее привели сюда воспоминания. Ведь когда-то она жила в этом доме.
Аннгрет одаривает детей:
— Увы, увы, местные конфеты! — Не могла же она мешками тащить через границу западные сласти.
Она ходит по комнатам.
— Здесь стоял мой буфет. Там — пианино. Кстати, а где оно сейчас?
Они с Тимпе курят американские сигареты. Последняя пачка из ее запасов. Недоверчивость Тимпе уносится вместе с голубым дымком сигареты.
— А как живут скотники на Западе?
— Как в раю! У коров вымя до полу.
— Почасовая оплата или участие в прибылях?
Аннгрет, не растерявшись:
— Шесть марок в час.
— А жилье?
— С ванной и уборной.
Аннгрет уходит. Накрашенная, раздушенная! Тимпе в полном восхищении:
— Ну и бабец! Не диво, что она бросила этого быка Оле.
Как-то раз Серно задает Аннгрет неожиданный вопрос:
— А что там поделывает Рамш? Не вижу я, чтоб он тебе писал.
Но теперь Аннгрет врет уже без всякого повода. Одна ложь влечет за собой другую. Письма от Рамша? Такого уговора у них не было. У нее здесь свои дела. Рамш не станет ее компрометировать. Gentlemanlike.
50
Когда Аннгрет последовала за Рамшем на Запад, она убедилась, что дела у него на мази и без магазина, и без конторы, и без лесопильни. Встречи в маленьких кафе и пивнушках. Бумаги в яично-желтых папках. Явное и тайное участие в предприятиях.
Без особой радости встретил он жену Оле:
— Хелло, Аннгрет. I am glad.
Он взял ее по старой памяти, но без клятв и любовных восторгов. Он взял и ее деньги, деньги с пропавшей сберкнижки Оле.
Аннгрет поселилась в отеле. Наличность быстро таяла.
— Тебе надо подыскать какой-нибудь job, — сказал Рамш.
А что это такое?
Просто-напросто работа.
Аннгрет нашла себе крестьянскую работу. Другой она не была обучена. Она полола сорняки в садоводствах (было время, когда Софи Буммель полола для Аннгрет). Она поливала грядки, собирала овощи. И снимала угол у хозяев.
О том ли она мечтала? Рамш показывался редко: дела, дела! Как-то она пришла к нему в воскресенье. Он лежал на диване, окруженный густым облаком винного перегара. Лоб недоучившегося медика уперся в стену неудач, и медик задумался о прошлом.
— Скажи-ка, сколько коров стояло у меня в хлеву?
— Пятнадцать, а то и двадцать. — Аннгрет пришлись по сердцу разговоры о родине.
— Этот красный Дюрр — как он погиб?
Аннгрет промолчала.
Рамш соскочил с дивана.
— Можешь ты поручиться, что я не провороню дела своей жизни?
Аннгрет думала совсем о другом.
— Я помню, повсюду лежал глубокий снег, и я поехала к тебе в санях. А муж тогда болел…
Рамш расхохотался как безумный.
— Да-да, это получилось неплохо, goddam!
Ох уж эта западная страна чудес! Все люди здесь охотники. Все охотятся за счастьем. Юлиан тоже нашел дело по себе. И ухватился за него. Дело это называлось «хула-хуп». Круглая штука, детский обруч из пластмассы. В него влезают и, непристойно подтолкнув его животом, заставляют вращаться. Машинное производство. Рамш — сначала тайный, потом официальный пайщик. «Хула-хуп тебя спасет. Ешь до отвала — фигура сохранится. Рекомендуем тем, кто склонен к полноте. Порадуй свою печень. Хула-хуп сохранит тебе фигуру». Давняя любовь Рамша к медицине ожила в этих проспектах. Дело пошло. Да здравствует медицина!
В Аннгрет затеплилась надежда. Проснулась расчетливая крестьянка. Она потребовала, чтобы Рамш вернул ей деньги, которые она ему дала взаймы. Рамш рассвирепел: что за мелочные счеты! Деньги плодовиты, как мыши. Неужто лучше им сгнить в чулке у Аннгрет?
Чуть не за ночь выросла вилла. Машина, шофер, кухарка. Для представительства. Юлиан возглавляет наступление хула-хупов. Филиал в Западном Берлине. Натиск хула-хупов на Зону. Про животы и печень уже ни слова. «Вперед, к прогрессу! Хула — новый вид массового спорта!»
Аннгрет была непреклонна. Если уж для любви никак не остается времени, подавайте ей денежки. Рамш милостиво принял ее. Он распахнул перед ней всю роскошь нувориша.
— Вот куда пошли твои деньги.
Что правда, то правда, Аннгрет и сама это видела: белая вилла, стеклянные стены, гипсовый Гёте; в саду — цветы, искусственное дождевание, гараж с пандусом и рашпер под деревьями.
Чего же тебе еще, Аннгрет? Это вы не подумавши спрашиваете, недогадливые люди! Несмотря на домашний бар и стиральную машину, Аннгрет так и осталась батрачкой. Рамш домой почти не показывался: бизнес, бизнес! Быть бизнесменом — значит создавать потребности. Зона как будто клюнула. Хула-хуп — политическое орудие.
Ну, а когда Юлиан возвращался домой, чем была для него Аннгрет? Хозяйка дома, гипсовая хозяйка, как Гёте в саду. Молодые дамы надолго застревали в салоне у Рамша. Это манекенщицы — такое он дал ей объяснение. Секс помогает завоевывать новую клиентуру. Дамы крутили обруч вокруг своих обнаженных талий. Юлиан оценивал фигуру, шик и шарм.
Аннгрет решилась на последнюю попытку. Она купила золотые кольца. Юлиан глянул мельком: хула-хуп для пальцев? Ну нет, это попахивает свадьбой и восточными штучками. А свободный человек свободного мира живет свободно. We live in western and modern times!
— Говори хоть по-немецки, скотина! — Еще раз ожила в ней гордая дочь рыбака.
Шрамы студенческих лет перекосились в усмешке:
— А кстати, у тебя есть законный муж в Восточной зоне.
И Аннгрет осталась ни с чем. Она возненавидела пестрые обручи. Ее тошнило при одном взгляде на них.
Тут-то и пришло письмо от адвоката. Аннгрет несколько раз перечитала его не без тайной грусти. Ей вспомнилось Коровье озеро, залитое солнцем озеро в лесу.
51
Середина ноября. Туманные рассветы уже отдают серостью заморозков. К полудню тусклые капли свисают с голых ветвей. Журавли улетели на юг. Лебеди кружат над туманными озерами. Стаи диких уток галдят в сухих камышах.
А для Оле сейчас весна. Запоздалая весна. Сердце так и стучит. Его подстегивает жажда действий. Ночь после праздника урожая переродила его: чуть не семьдесят поцелуев в сентябрьском лесу. Забытые радости — ласковые девичьи руки. Словно вихрь, теплый и озорной, закружила его любовь. Оттаяли замерзшие желания. Преображенный Оле держался с полным самообладанием, но в нем бушевала радость, как в пору юношеского расцвета.
В октябре он столкнулся с Аннгрет. Он чувствовал себя неуязвимым, он не свернул с дороги.
Аннгрет стояла на высоченных каблуках среди опавшей листвы, вознесенная над грязью и гнилью деревенской улицы. Орхидея среди ромашек. Сверкая синими волосами и ресницами, взглянула она на Оле. И подмигнула правым глазом. Ну совершенно по-городскому. Это подмигивание означало: «Мы, кажется, знакомы».
Оле не растерялся.
— День добрый, — сказал он.
— Привет, — отозвалась Аннгрет. — Вопрос один: Как относишься к этому ты?
Оле не понял, о чем она говорит.
— А разве адвокат не поставил тебя в известность? — И Аннгрет еще раз подмигнула.
— Всего доброго, — ответил Оле и ушел.
— Адью, — сказала Аннгрет.
Оле поехал к адвокату. Ну как?
А вот как: Аннгрет не дает согласия на развод.
Оле принял это известие спокойно. Он даже не опечалился. Он засмеялся, большой ребенок. Вчера вечером он узнал неслыханно важную новость. Они сидели в комнате у Мертке и толковали о коровах, о цыплятах, о приближении весны. Мертке вдруг улыбнулась непонятно чему:
— А что будет с нашим цыпленком?
Оле просто ошалел от радости.
— Ой, как здорово! — И умчался прочь. Он не мог усидеть на месте. Но он не стал плести колыбельку, как тогда. Сейчас весь мир был колыбелью. И Оле торопился не позже чем к лету весь его перестроить — для сына.
Взять, к примеру, шведских коров. После уборки урожая Оле велел выгнать их на пастбища. Обещанные районом корма так и не поступили. Подозрения Оле росли день ото дня. Он посоветовался с правлением — с Эммой, Крюгером, Либшером.
Эмма-малявка предостерегала:
— Не полагайтесь на посулы начальства.
Крюгер кивнул:
— Свистать всех наверх, избегнуть самого страшного. Спасти скотину «Цветущего поля» от голодухи.
Удвоили посевную площадь за счет жнивья. Засеяли ее люпином и подсолнухом. Как по заказу выпали необходимые поздние дожди. Потянулись из земли всходы. Но в сентябре подсушило. Золотая осень. Золотая, только не для «Цветущего поля». Люди с тревогой поглядывали на всходы. Человечество бурно покоряет звезды, а предсказание погоды, как и прежде, — дело случая.
Словом, посевы по жнивью дали скудный урожай. Радоваться нечему. Ну что ж, ворошили и перетряхивали каждую травинку. Создали хоть какую-никакую загородку против голода. А что будет, если Вуншгетрей не сдержит слова?
С бывшего Рамшева подворья Оле вывез обветшалый хлев. Он гонял по всей округе, добывая известь и цемент. Келле-каменщику с его бригадой поручили расширить скотный двор кооператива.
Уже расчистили строительную площадку, а райотдел взял да и не утвердил проект. Оле помчался в город.
— Чего вы канителите? Осень на дворе. Надо спешить с коровником.
— А вам не нужен коровник.
— Это кто сказал?
— Краусхар.
Оле врывается к Краусхару:
— Ты чего лезешь не в свое дело?
Краусхар, с высоты своего трона:
— У вас есть открытый коровник.
— Значит, оставить племенной скот на морозе?
— Не твое дело указывать государству.
Оле проглотил вертевшийся на языке ответ и ушел.
Дома посоветовался с Келле. Вместе они составили план. Начали. И без того сколько погожих дней упущено!
Оле затеял лично подносить на леса строительный камень. Его радость искала выхода.
А Мертке? Вы когда-нибудь видели ее такой, как сейчас? Она не ходит, она летает по дорогам. И по-прежнему приветлива со всеми. Она готовит птичий двор к зиме, законопачивает каждую щель, через которую ненароком может залететь ветерок. Она намешивает корм и сама его пробует. И подбавляет моркови. И в ненастные дни ноября выманивает у своих курочек яички с ярким по-весеннему желтком. Она расцвечивает свою работу песенками:
Гнездись скорее, белый гусь!
Заря — в любом оконце.
Ушла зимы студеной грусть,
И пригревает солнце.
Вон пчелы над цветком гудят.
Стреми ж полет высокий —
Пусть желтый выводок гусят
— Весна! — галдит в осоке…
Так, значит, для Мертке сейчас весна? Уж вы поверьте ей, товарищи. Весна для нее, как и для Оле, началась в облетающем сентябрьском лесу.
Мягок был мох. Золотые листья падали с деревьев. Огнем жгли поцелуи. Ах, как близок был ей Оле. Близок — и все же недостаточно. Робость и стыд спадали, как изношенное платье. Великая пора любви, когда в каждой мысли бьется твое сердце!
Мертке обнимает матушку Нитнагель, свою наперсницу.
— А ты полюбила бы Оле, если бы он этого захотел?
Матушка Нитнагель улыбается.
— А если бы он тебе сказал: ты должна стать моей женой?
Матушка Нитнагель улыбается.
— А если бы он тебе сказал: не дай мне замерзнуть?
Матушка Нитнагель плачет.
А Мертке ходит окутанная плащом любви. Она заглядывает на строительную площадку и одаривает усталых каменщиков яблоками. Подручный Оле Бинкоп получает самое красное яблоко и в придачу шлепок по кожаной фуражке.
Она пляшет на деревенских улицах, невеста в золотых туфельках любви. Притаясь позади запотевших ноябрьских окон, злые феи прядут свою пряжу. Тощая фрау Серно сплевывает в горшок с цикламеном.
— Ни стыда, ни совести у этих коммунистических девок.
Фрида Симсон поворачивается к ней спиной и внимательно изучает объявления собственного производства.
Фрейлейн Данке из кооперативной лавки остерегает Мертке:
— Что до меня, я уже здорово обожглась на этой самой любви. И будь я на вашем месте, я не рискнула бы…
Всего труднее сладить с Эммой Дюрр.
— Ты бы все-таки подумала! Оле вполне мог быть твоим отцом.
— Он мой муж.
— Подожди чуток, он устанет и согнется в три погибели.
— Я буду любить его и не дам ему состариться.
— На мой вкус, он малость волосат.
— Я люблю его таким, как он есть.
— Здесь его жена.
Мертке глубже закутывается в сотканный любовью плащ:
— Я — его жена.
52
За ночь подмерзли лужи на дорогах. Миллиарды ледяных иголок плавают в озере. Луговая трава прихвачена морозом. Мампе должен пригнать шведских коров с пастбища.
Великое спасибо Келле и его бригаде! Стоит капитальный коровник, крытый разномастной черепицей. Оле собирал ее с бору да с сосенки. Красоты особой нет, зато коровам будет вольготно.
Если вдуматься, шведских коров Оле навязали почти силой. И все же он заботится о них. На то он и Оле Бинкоп. Да здравствует жизнь! Теперь ему надо уезжать, но для начала он хочет поглядеть размещенное на зиму стадо. Широкогрудые, приземистые коровы. Ох и хороши на племя! Три из них стельные.
Всего через год Оле возьмет сына на руки и гордо пройдется с ним по коровнику. Одна мечта сбылась, один памятник сохранится — прекрасное стадо.
Хлопает дверь. В дверях Тимпе. Требовательным голосом:
— А где корма для шведской скотины?
Ни слова беспартийному Тимпе о том, как не сдержал свое слово член партии Вуншгетрей.
— Концентраты и сено из наших запасов!
Тимпе скалит зубы.
— Это на первое время. — Он иронически поводит носом.
Ватник, ватные штаны, валенки, ушанка, полный рюкзак — эдаким медведем вваливается Оле на птичий двор. Матушка Нитнагель тактично склоняется над кормушкой.
Прощание с Мертке по всем правилам.
Три поцелуя под аккомпанемент несушек и шлепок в придачу.
— Береги сына.
И Оле уходит в путь-дорогу, словно герой из сказки. Он хочет отыскать железного великана, который поможет ему добыть корма для «Цветущего поля». Стрекочет дряхлый мотоцикл. От морозного ветра заиндевели края шапки.
В окружном центре, в лабиринтах учреждений и управлений, ищет Оле железного великана.
— Экскаватор! И как можно скорее!
Стражи железного великана глядят удивленно:
— Это не от нас зависит.
Вверх по лестницам, вниз по лестницам, из двери в дверь, из двери в дверь.
— Мне нужен экскаватор.
— Это не от нас зависит.
Зависит, зависит, ни от кого ничего не зависит. А от кого же зависит, черт подери?
Учреждения закрываются. Дня не хватило. Не пойти ли к окружному секретарю? Найдется ли у него время выслушивать особые пожелания? Сколько таких кооперативов в округе? Сколько особых пожеланий? Вот ведь черт подери! Оле сам активист, он знает в этом толк!
Устало бредет Оле в гостиницу. Мужчина за конторкой испытующе смотрит на него:
— Салат принес, что ли? Для поставщиков у нас черный ход.
— Сейчас получишь мешком по зубам. Мне нужна койка.
На другое утро все сначала:
— Мне нужен экскаватор.
— Не наседай, папаша, не наседай…
Оле хватает чиновника за лацканы и встряхивает.
— Ах так, я папаша? А ты знаешь, желторотый, что моя жена моложе тебя?
Чиновник смягчается:
— Непременно тебе экскаватор? Может, землечерпалка сойдет?
Оле так и взвился:
— Подавай сюда землечерпалку.
И опять не слава богу. Ее надо сперва найти.
Оле едет в Тюрингию. В рюкзак засунут номер «Крестьянской газеты»: «Продается почти новая землечерпалка, цена по соглашению».
Щиплет мороз. Искрятся деревья. Старый мотоцикл пыхтит и стонет. Оле добирается до Веймара, но тут окончательно сдает мотор. Оле колдует над ним, он весь перемазался в масле, он истекает потом, жмет на стартер — ни звука. Придется сдавать в ремонт. И дожидаться два лишних дня.
Блюменау вступает в зиму. Толстый Серно уже взгромоздился на печь. Он прогревает свои телеса, потом отправляется на прогулку. Куда запропастился Оле? Этот вопрос мучит его. Но вот ответ получен. Серно спешит к Купке и Метке.
— Эй, сыночки, купил вас Оле, а?
— Отвяжись, толстомордый!
— Ну, ну, детки, не грубите! — Серно просто зашел предостеречь их. Ведь Оле поехал за экскаватором. Он взроет наследственные луга Купке и Метке.
— Вряд ли ваши отцы этому порадовались бы, а, сыночки?
Заглядывает Серно и к Тутен-Шульце.
— Какие новости?
— В Обердорфе замерзла корова. А все эти фокусы с открытыми коровниками.
Серно располагает свой зад на мягком диване.
— Ничего, наш Оле умней! Он не позволит собой командовать.
Тутен-Шульце улыбается с эдакой хитрецой:
— Ах, как жалко.
Так они дразнят друг друга, и оба довольны.
Серно выслеживает почтальона. Приносит ли он письма для Аннгрет? Нет, не приходят письма из свободного мира. Что-то не так у Рамша с Аннгрет.
Серно тащится к Фриде Симсон.
— У Аннгрет с Рамшем все в порядке?
— Все в ажуре! — Фрида весьма любезна. Серно зря трудился. — Но за заботу спасибо!
Вот это правильно. Только забот у Серно больше, чем о том догадывается Симсон. Даром, что ли, он заседает в общинном совете? Взять хотя бы коровник, сооруженный Оле. А комиссия его приняла? Если разразится скандал, Серно за Оле отвечать не намерен.
Фрида погружается в задумчивость. Сидишь-сидишь, пишешь-пишешь, бьешься-бьешься! Одни тревоги и огорчения. Ее просто из себя выводят похождения Оле. Растление, сожительство, аморалка! А ему хоть бы хны. Все силы он из нее выматывает. Когда прикажете ей работать с другими людьми, как справедливо требует инструкция? Впрочем, ее люди нормально развиваются и без всякого вмешательства, работая над собой. Примеры? Серно.
Фрида делает себе пометочку: «Относительно Серно. 25.XI. Первые шаги от „я“ к „мы“».
После этого она вызывает к себе Тео Тимпе.
— Эй, друг, ты часом не спятил? — Где Тимпе разместил драгоценный импортный скот? В этой развалюхе?
Тимпе сдвигает набекрень свой колпак. Он туда коров не загонял. Загонял их Оле.
— А ну, чтоб духу коровьего там не было!
Тимпе чует благоприятную перемену погоды. Он даже приближается на шаг к премии.
— А удои все равно снизятся.
— Очумел?
Очуметь не очумел, но у него есть приказ снять концентраты из рациона дойных коров.
— Не сметь, ни единого грамма! Нам нужно молоко, понял?
Тимпе все отлично понял, а чем все-таки кормить?
Чем кормить, чем кормить! Ведь было сказано: силос — краеугольный камень зимнего содержания скота.
Тимпе перегоняет шведских телок. Он гонит их в открытый хлев на Коровьем озере. Запыхавшись, прибегает Карл Крюгер.
— Что вздумаешь, то и будешь делать — так, что ли?
— Приказ Симсон.
— Начинаются шуточки. — Карл Крюгер перегоняет коров обратно.
Под вечер приходит усталый Мартен, народный полицейский.
— Ну что ты дуришь? Знаешь ведь, что хлев не принят официально. В конце концов, я взываю к твоей партийной совести.
Крюгер сдается, но, уж погодите, он еще разуважит кнутом этих жеребцов из стройуправления. Ах, до чего неохотно перегоняет он стадо в открытый коровник!
А морозы крепчают. Куда же подевался Оле? Крюгер делает все, что в его силах. Он покрывает дерном овощехранилище, он покрывает насосы соломенными матами. Он то и дело наведывается в открытый хлев.
— Ты чего им дал?
— Силос.
— Они же его не едят.
Нос Тимпе иронически подергивается.
— Голод не тетка. Сожрут как миленькие.
— Ох, хоть бы Оле скорей вернулся. — В коровах Крюгер не силен.
Как медведь в клетке, мечется Оле по Веймару. Еще ни разу в жизни не было у него отпуска. Ежели отпуск выглядит именно так, то благодарю покорно.
Он разглядывает витрины. Как много всякой всячины нужно человеку. К примеру, этот зеркальный шкаф для водки. На ценнике написано: домашний бар. Надо же! Готовый набор для пьяниц.
Интересно, что сейчас делает Мертке, о чем думает? Не написать ли ей? Хотя сейчас не война. Он запросто обгонит собственное письмо. А следом явятся поцелуи на бумаге. К чему?
Он покупает маленькую туфельку для Мертке — игольник с надписью «Привет из Веймара». Смешно, правда ведь?
Старые дома! Боже праведный! Здесь Фауст любился со своей Гретхен. Старые колодцы, эркеры, переулки! А где жил сам старик Гёте?
Оле бредет по заиндевевшим лугам, спрашивает, как пройти к загородному домику Гёте. Основательная построечка. Хозяйственный человек был этот Гёте. Луг прямо перед домом — коси на здоровье, непонятно только, где у него был сеновал?
Здесь же Оле узнает, что у Гёте было целых два дома. Буржуй, значит? Хотя в те времена, наверно, нельзя было иначе, если человек хотел писать книги.
Оле топает к домику Гёте на Фрауенплац. Может, здесь был сеновал? Тоже нет — один дровяной сарай. Этот человек из гипса, в лавровом венке, — он ведь не только сочинял. Он изучал цвета, собирал породы дерева. Может, он был специалист по дереву? Но ведь электричеством он тоже интересовался, этот неугомонный старик. Скелеты, кости, чучела птиц. Чем только этот Гёте не занимался! Гансен, поэт, что приезжал к ним на праздник, слабак против Гёте. Ему бы приехать сюда и поучиться у Гёте уму-разуму.
Теперь Оле не скучно. Он открыл для себя второй мир. Он читает старые вывески, пробивается через древненемецкий язык пожелтевших документов. Много всякой всячины! Оле качает головой и прищелкивает пальцами. В отпуске-то и поучиться. Нет, сюда надо приехать с Мертке. Вот будет радость! Она начнет скакать как коза. «Да ну, да неужели?» А он улыбнется, стоя подле нее с видом знатока. Они, конечно, почтят старого Гёте.
Придя в гостиницу, Оле перерывает свой рюкзак. Игольник в виде туфельки — пустая безделушка. Для Мертке он не подходит. Такой подарок сгодится, пожалуй, для Эммы.
А Мертке он покупает пестрый платок и альбом с видами Веймара. Пусть посмотрит, что есть в этом Веймаре, пусть поахает и хоть немножко порадуется загодя.
Мотоцикл исправлен. Оле едет дальше. И вот на шестой день пути около полудня встречает в одной деревне железного великана.
— Он нужен мне для выемки твердого грунта. Это он умеет?
Да, умеет. Понадобится только небольшая переделка. Сменить челюсти великану — и все. Сейчас великан вынимает болотный ил. Его стальные челюсти лязгают. Оле даже вспотел от радости и волнения. Он уже видит, как его мергель извлечен на поверхность. Но радость свою тщательно прячет. Покупатель, который хвалит скотину, платит дороже.
Сделка запивается отменным тюрингским пивом.
— Ну уступите, товарищи, хоть маленько. Мы ведь дети одной семьи.
Итак, через восемь дней он даст им окончательный ответ. Сперва ему надо посоветоваться со своими.
Оле мчится в Блюменау. Даже не останавливаясь перекусить по дороге. Припорашивает снежок. Поблескивает шоссе. «До-мой, до-мой», — выстукивает мотор.
Полночь. Перед Блюменау Оле сворачивает на лесную дорогу. Снег бьет в лицо. Надо притормозить и протереть очки. Жалобное мычание доносится из леса, мешаясь с глухим шумом метели. Оле вслушивается, дрожа от холода. Какое-то время он идет пешком. Мычание несется с озера. Лес обвиняет…
Оле стоит перед открытым хлевом. Потеет, отдувается. Снежинки тают у него на бровях. Озеро серое и загадочное. Коровы ревут. Оле узнает шведских телок. Густой запас силоса. Шведки жалобно бухают копытами по смерзшимся кускам силоса. В углу лежит околевшая корова. Оле опускается возле нее на колени. Ощупывает ее. Бедняга околела во время отела. Еще пятеро лежат со вздутыми животами. Они дергаются и бьют копытами в агонии. Башня истошного рева громоздится над лесом.
— Уб-бью! — орет Оле. И, сбросив с плеч тяжелый рюкзак, что есть духу бежит к спящей деревне. Он стучит кулаком в двери Тимпе, стучит, стучит. Вот так однажды среди ночи он ломился к Аннгрет, просил впустить его. Он дергает за ручку. Дверь не заперта. Оле вбегает в кухню, ощупью находит выключатель. Квартира, слава богу, не чужая.
— А ну-ка, Тимпе, поди сюда!
Безмолвие. Оле идет по комнатам. Ни души. Только шкаф стоит раскрытым настежь. Да на полу возле печки валяется кукла. (А когда-то там валялась свадебная фотография.) И еще на чердачной лестнице — детский чулок. А в сенях — куртка Тимпе.
Той же ночью Оле перегоняет шведок в теплый хлев.
53
Снег валил всю ночь. На улице выросли сугробы. Мать Фриды надевает валенки. Да, в лесу сегодня не сладко. Обувшись, старуха будит дочь и подает ей кофе в постель.
Фрида Симсон выпрастывает из-под одеяла жилистые руки. Как ныряльщик от дна морского, отталкивается она от подушек. На обесцвеченные волосы надета голубая сетка. Фрида потягивается и зевает.
— Ну, как погода?
— Самый раз не вылезать из постели. — Старушка опускает поднос. — Метет, прямо ужас.
Фрида отодвигает кофе.
— Дай мне лучше сигарету.
Мать подает ей пачку. Фрида жадно, глубоко затягиваясь, выкуривает сигарету.
— Значит, снег, говоришь?
— Пойду, мне некогда. — И старушка уходит.
Фрида сбрасывает пепел на поднос. Значит, на сегодняшний день мы имеем снег. Теперь наипервейшая задача сделать выводы из новых условий. Снег сам по себе для нее просто белый мусор. Его надо еще осветить с государственной точки зрения. Расчистить дороги! Проверить овощехранилища!
Старуха идет по заснеженной улице. Она глубоко вздыхает. Тяжкий крест — незамужняя дочь! Зато подкованная, как говорится, по всем статьям.
Фрида вылезает из постели и отхлебывает глоточек кофе. Опять старуха пожадничала. Никакой силы в напитке! Фрида натягивает трико и облачает грудь в соответствующие доспехи.
Топот в сенях, дверь хлопает, и Оле, промчавшись через кухню, врывается в комнату. Фрида прикрывает свой обнаженный стан.
— Оле? Чего тебе?
— Убить как есть голую, чертова ведьма!
— Спасите! — орет Симсон, надеясь, что ее голос звучит вполне целомудренно, и швыряет нижнюю юбку в лицо нахалу.
Оле в ярости топает ногами. С его сапог стекает талый снег.
— Теперь все. За убытки будешь отвечать ты.
— Ах ты, облом деревенский, галантности в тебе ни на грош! Разве можно бить обнаженную женщину?
— Ты погоди у меня! Я тебе припомню твои шашни с Тимпе!
— Какие шашни? Я думала исключительно о высоких удоях! — Симсон простирает к нему руки. — Дорогой Оле, ты должен меня понять!
Ослепший от злости, Оле не видит ее женских прелестей. Он грохает кулаком по тумбочке.
— Хватит! — К чертям собачьим такого бургомистра! Уж он позаботится об этом! И Оле выскакивает вон, в метель.
А Фрида дрожит. Ее нижняя юбка заляпана мокрым снегом. Оле, этот медведь, наступил на нее своими сапожищами.
Занимается день. Утихает ветер. Солнечные лучи преломляются в льдинках. Блеск чистоты и невинности исходит от деревьев и крыш. Мампе Горемыка сам вывозил шесть павших коров. Настроение у него похоронное. Очень не мешало бы утешиться. Начистив сапоги, он берет курс на кооперативную лавку. Навстречу ему пыхтит бухгалтер Бойхлер.
— Мампе, срочно к Симсон.
То, что увидела Фрида в деревне, никак нельзя было назвать веселым зрелищем. Шесть павших коров! Импортный скот! Оплаченный валютой! А Тимпе и след простыл. Господи, что-то будет! Симсон скребет ладонь длинными ногтями. Курит, думает и не понимает, что к чему. Неужели Оле все-таки ее подловил? Неужели она как мышь в мышеловке? Ни одного наказуемого поступка она не совершила. Открытые коровники, силос, удои — все отражено в циркулярах, все продумано вышестоящими организациями. Вот мороз, конечно, не предусмотрен… Но разве это зависит от Симсон? Не она же председатель «Цветущего поля»!..
Мампе Горемыка успел малость подогреться в лавке. И в нем оттаял дух противоречия.
— Чего тебе от меня надо?
Симсон официальным тоном и вся зеленая от разлившейся желчи:
— Ну, голубчик, это тебе даром не пройдет.
— Ты чего мелешь языком, крашеная галка? — Можно подумать, что настали времена феодального целибата. Он, Мампе, что ли, убил этих коров? — I kill you!
Фрида:
— Ну, ну, без американских штучек! — Дело обстоит так: Мампе не справился со своими обязанностями по уходу…
— По уходу? — А он, Мампе, здесь не хозяин. Хозяин, старый козел, в это время где-то шлялся.
Фриду осеняет блистательная мысль:
— Ты все это сообщишь для протокола.
— Для протокола? — Мампе слышать не желает ни про какие протоколы…
Симсон достает из письменного стола бутылку. Хлюпает пробка. Благоухание сливянки наполняет кабинет…
Снова тает снег. Зима еще не устоялась. Аннгрет месит ногами снежную кашу. Она сидит по чадным крестьянским кухням, жадно втягивая ноздрями запах разваренной репы. «О, эти ароматы родины!»
Кумушки ощупывают ее сумочку, туфли, жакет. Да, товар что надо! Кумушки стрекочут и трещат. Мочат губы в черном кофе.
— Аннгрет, милочка, как ты можешь все это терпеть? Ты привыкла жить по-благородному, а сидишь в такой дыре!
Если хотите знать, Аннгрет своими глазами видела шахиню Сорейю. Бурные страсти, нейлон без шва, мыльный порошок, который сразу моет и сушит, мыло люкс, тысячи тысяч самых изысканных предметов — все это там, на Западе.
Аннгрет улыбается тонко и проницательно. Все так, но родина остается родиной. Березы вокруг озера, рыбки в прибрежном иле, холмы, поросшие вереском, воспоминания, окрашенные в фиолетовый цвет, дорога в церковь, новое платье к конфирмации, падение из рыбацкой лодки, борьба за жизнь. А кроме всего прочего, муж.
— Муж?
— Вот именно. — Аннгрет все обдумала и решила остаться в Блюменау. В конце концов, у нее есть свои права.
Толстый Серно бродит поблизости, слушая, как чихают подвальные мыши.
— Тебе, наверно, пора уезжать, — говорит он Аннгрет.
— Ради бога…
— Чего, чего?
Аннгрет ладошкой зажимает себе рот. Откровенно говоря, она надумала остаться!
— Хочешь вернуться к Бинкопу?
Хочет, оказывается. У нее есть права.
— Тогда поторапливайся. Пока дом никем не занят.
Каблучки Аннгрет уже слегка стоптались. Она идет по деревне, словно таща за собой свои корни. Она спешит к Симсон. Дело вот в чем: Фрида знает, что Аннгрет возвращенка. Что она во всем раскаивается. И что у нее имеются определенные права. Ведь не может же она до конца своих дней гостить у кого-то.
Симсон все понимает с полуслова. Да, Аннгрет имеет право на квартиру. Это точно.
— У нашего рассыльного пустует комната.
Нет, Аннгрет является совладелицей целого дома. И дом этот в данное время никем не занят… Ну есть там и еще кой-какое добро: стол, шкаф, кровать, зеркало и, само собой, пианино…
— А разводиться? — Разводиться-то Аннгрет намерена или нет?
— Ни за что! — Аннгрет топает ножкой. Каблук пополам. Ох уж эти товары по общедоступным ценам. «Стальной» стержень из заменителя!
Фрида помогает Аннгрет во всем. Ибо сказано: всемерная поддержка тем, кто раскаялся и вернулся. Бинкоп еще увидит, кто здесь главный.
54
Оле сидит на диване и думает свою думу. Диван остался от небезызвестного Тимпе, рвача, который заботился только о своей выгоде. Все хотел словить золотого тельца, а тем временем загубил телок. Будьте вы прокляты, стяжательство и бюрократизм!
Теперь Оле должен исправить случившееся. Он по целым суткам не снимает сапог, ночует в квартире Тимпе, чтобы не тратить время на дорогу до Эмминой лачуги. Ему надо вставать среди ночи, убирать навоз, задавать корм и доить.
Мертке ему помогает. И заодно учится доить. Должно быть, ее маленькие руки болят от дойки. Но она не жалуется, она обхаживает кур, чистит коров и подбадривает своего беспокойного мужа.
Однажды она прибегает со всех ног.
— Оле, подумай только! Утки!
Музыкальные председателевы утки вернулись с дальних озер — белые, пестрые, с синим и черным, старые и молодые, четыре, пять сотен, целая стая.
Мертке тащит корм. Старых уток можно сразу узнать: они берут у нее корм из рук.
Оле еще не отдышался от бега. Глаза у него сияют. Он поднялся к звездам, он переиначил жизнь перелетных птиц. На что только не способен человек! Юношеские мечты не обманули его.
Мертке ахала, скакала, была счастлива, радовалась победе своего мужа и очень любила его.
Сладостны, но кратки мгновения победы. А борьба длительна. Прибегает Эмма. По дороге она скинула туфли и бежит прямо в чулках.
— Стоите тут как Адам и Ева в раю!
— А ты приползла как змей?
Эмма размахивает газетой:
— На, читай, дурень!
Оле прочел газету под утиный галдеж. Подбородок Мертке лежал у него на плече. Она тоже читала. В газете была статья. Статья была посвящена Оле: «Председатель безответственно уехал в отпуск… Падеж скота… не приняты необходимые меры… недосмотр… бездумное разбазаривание государственных средств и валюты… до каких пор районное руководство будет потворствовать… Сельский корреспондент. Подпись: А. Ш.».
Мертке вне себя от возмущения, ее остренькие ушки так и пылают.
— Да как же так!
Эмма сплевывает прямо в столпотворение уток.
— Стыда нет у газетчиков. Антон в гробу перевернется.
Только Оле сохраняет спокойствие: этот ветер дует от Симсон. Ничего, все разъяснится. Не глупость же, в конце концов, правит миром.
Эмма, без туфель, яростно:
— Вот живучий чертополох эта Фрида! Разве речь только о тебе, волосатый ты козел!
День кончается. Работа не оставляет времени для раздумий. Мертке присматривает за вернувшимися утками.
Это же подарок «Цветущему полю» от дальних озер.
Вечером Оле, как обычно, сидит на диване. В сенях шорох, шаги, женские голоса. Оле распахивает дверь в сени. Там стоят Симсон и Аннгрет. Аннгрет испугана. А Симсон, брызгая слюной, набрасывается на Оле:
— По какому праву ты сюда въехал? Официально дом еще занят. Это наказуемое деяние.
Оле с сухой усмешкой:
— Дом принадлежит мне.
— Это мы еще посмотрим! — И Симсон вталкивает Аннгрет в комнату.
Эмма оказалась права: глупость ширилась и росла. Уже на другой день явились Купке и Метке, два крестьянина, которых Оле и Крюгер завербовали в праздник урожая; они переминались с ноги на ногу и мямлили:
— Вот, в газете статья… А нам отвечать за павших коров? Мы хотим выйти из кооператива!
Оле посоветовался с Крюгером, Хольтеном, Эммой и Либшером. Решено было удержать Купке и Метке во что бы то ни стало. Для Оле речь шла прежде всего о мергельных участках возле озера.
Правление решило со своей стороны написать статью. Во имя правды! Крюгер набросал объяснение. Хольтен отвез его в город. И круто поговорил с главным редактором районной газеты.
— Брехню печатали, напечатайте теперь правду!
— Ну, ну, легче на поворотах! — Редактор ничего не знает о заметке, порочащей Оле. Заметку тиснули за его спиной.
Хольтен поехал в редакцию окружной газеты.
— Кто написал эту брехню?
— Насколько можно судить, кто-то из ваших.
Оле ворочает мозгами и так и эдак. Кто же написал всю эту брехню? А. Ш.! А. Ш. … Он перебирает имена всех жителей «Цветущего поля». Только Мампе — Артур Шливин — не приходит ему в голову.
Как он сидел на диване, так сидя и заснул. На дворе полнолуние. В печи дотлевает вечерний огонек.
Кто-то осторожно будит его. Оле выбирается из глубокого сна. Словно молитва детских лет, в его пробуждение вплетается старая присказка: «Что мне сделать, чтобы ты…» Испуг пронизывает его. Вся в лунном свете, стоит перед ним Аннгрет. Она с улыбочкой подсаживается к нему.
— Ты озяб, как я вижу…
Оле вскакивает, Оле мчится прочь с криком:
— Пошла вон!
Не круговращение ли вся наша жизнь!
Аннгрет ощупью движется по комнате. Дух ее сломлен. Куда подевалась гордая рыбацкая дочь? Кто она теперь? Чего она теперь хочет? Как и много лет назад, она сидит, залитая лунным светом, и обдумывает свое поражение.
Проходит час, Оле не возвращается. Торчит небось у своей. Аннгрет выбирается из пропасти. Вот стоит бутылка. Аннгрет выпила ее наполовину. Порох для крови и для души.
Аннгрет пишет письмо. Две строчки для Фриды Симсон. Две строчки за полчаса. При этом надо пить. Ишь дурища Симсон, до чего додумалась: Аннгрет Анкен будет у них коровницей!
Письмо окончено. Аннгрет безостановочно снует по комнате, как много лет назад. Она вспоминает, как разбила зеркало. Улыбается бессмысленно. Жгучее желание охватывает ее — желание хоть на миг сделаться прежней Аннгрет.
Она подходит к пианино и опять бренчит одним пальцем. «Я мчусь к своей любимой сквозь стужу и снега…» — пронзительным, пьяным голосом поет Аннгрет. Под ногами взвизгивает забытая кошка.
Бывшая жена Оле, гордо подбоченясь, идет по селу. Месяц блестит. Ну, чего уставился, бледная немочь? Посвататься хочешь? Вот, полюбуйся: я — Аннгрет Анкен! Ну и всыплю же я тебе сейчас!
Над кооперативной лавкой сверкают огни рекламы. Аннгрет вдруг вся передергивается. Ведь сегодня днем она встретилась здесь с Рамшем: дети крутили обручи, купленные в магазине. Неужели Рамш уже побывал в Блюменау? Уже догнал ее? Сгинь, сатана!
Аннгрет бежит к церкви. Сегодня днем ей повстречался здесь Мампе. «А у Оле будет ребенок». Она ударила портняжку по лицу. Мерзость какая, ни от чего не отказчик!
Но на берег озера она является прежней гордой Аннгрет. Она кричит месяцу:
— Ну что, узнаешь теперь?
Аннгрет Анкен едет проверять верши. Надо, надо съездить. Еще ребенком Аннгрет мечтала поймать золотого угря. Время приспело. Сейчас я изловлю тебя, господин угорь!
Аннгрет гребет. Рыбацкая лодка вырывается из стены камышей. Льдинки похрустывают под ее днищем. Аннгрет мерзнет. И прикладывается к зеленой бутылке. Физиономия месяца зыбится в ледяной воде. Ты уже у моих ног, а, месяц? Что-то не похоже, что тебе под силу сладить со мной. А-а, ты замерз! Тогда выпей и согрейся.
Озеро заглатывает пузатую бутылку — последний запас пороха, вывезенного с Запада.
Падают капли с весла… а у Оле будет ребенок… ребенок… у Оле ребенок.
Круг на воде, поначалу маленький, не больше могильного венка. Но венок растет, волны устремляются к берегу и там перешептываются с камышами: хотела поймать золотого угря… золотого… золотого угря…
55
Предзимнее ненастье в провинциальном городке. Люди надели теплые пальто. В парках воробьи унизали края урн. В кабинете Вуншгетрея фикусы погрузились в зимнюю спячку. В батареях свиристит вода. Картина с литьем и огнем ничуть не греет.
Стало быть, Вуншгетрей нежится в своем кресле и думать не думает о кормах. Нет, товарищи, не надо так говорить. Очень даже думает. Но никак не может свести воедино две линии: увеличение поголовья и недостаток кормов. Он переговорил об этом с товарищами из округа. «Будут корма, будут, — заверили те. — Вот в прошлом году были же, когда понадобилось. Больше доверия надо, больше доверия».
Но втайне Вуншгетрей усомнился. В конце концов, это не запрещено. Он пытался уяснить себе причину: может быть, они зря надеялись на импорт? Ведь писали же газеты о засухе за рубежом. Там, надо полагать, даже с хлебом туго. Могут ли братские страны равнодушно смотреть на это? Что, в конце концов, важней — хлеб или мясо?
Недели текли, кормов не прислали, а прислали вместо кормов руководящее указание: «Не рассчитывать на импортные корма!» Новость эта ошеломила Вуншгетрея, хотя он, в общем-то, был готов к ней.
— Вы что, шутите, что ли?
Ответ на высоких нотах:
— Проявляйте инициативу!
Спасибо за совет: проявляйте! Несколько недель назад говорилось: доверяйте.
Вуншгетрей почувствовал, что его предали. Как добывать корма? Волшебной палочкой? Он извелся в поисках выхода! Начал даже, против обыкновения, курить и выпивать.
Однажды ночью — уснуть он не мог — перед ним мелькнул выход. Он даже сам себя взял за воротник пижамы: районный секретарь и вдруг пессимист? Это не дозволено.
Наутро он вызвал к себе Краусхара и показал себя хозяином положения.
— Ну, как с кормами?
— Плохо. Сам, что ли, не знаешь?
— Нет, я имею в виду единоличников в районе.
— У них лучше. Они не докупали скот. Поди их заставь. Телят они всех зарезали на мясо и деньги за молоко драли дай боже!
И Вуншгетрей сказал уверенным тоном, словно получил указание свыше:
— Всех — в кооператив! — И вполголоса: — Хотя бы ради их кормов.
Запланировали для вербовки новых членов агитвоскресенье под лозунгом: «Будущее — за кооперативами!» И это было правильно и не оставляло места для кривотолков, хотя и выглядело на данном этапе не более как персональный лозунг Вуншгетрея, с помощью которого тот надумал вылезти из чисто личных затруднений.
Фрида Симсон тоже приняла весьма деятельное участие в подготовке агитвоскресенья. Она предъявит миру собственное достижение. Пусть районный секретарь попробует и на этот раз не заметить ее.
«Возвращенка с Запада отвергает экономическое чудо. В кооперативе станет одним членом больше».
Фрида пошла к Аннгрет — показать ей сочиненную по этому поводу заметку в газету.
Но комната Аннгрет была пуста. Открытое пианино, как насмешливое чудовище, скалилось всеми своими клавишами. На столе лежало письмо Аннгрет. Взволнованно попыхивая сигаретой, Фрида вскрыла его.
«Сельскому бургомистру Фриде Симсон! Сообщаю, что обед Антона положил под ту сосну лесопильщик Рамш. А кто повинен в моей смерти, ты и сама можешь догадаться. С последним приветом
Аннгрет Ханзен ».
Тревога в деревне. Аннгрет начали искать — и нашли. Сеть подозрений и слухов сплетается вокруг Оле.
Рыбак Анкен, брат покойной, обеспечивает необходимое сочувствие:
— Ах, бедная сестра! Она была такая добрая. Она засыпала подарками всю семью. Золотое сердце! Но такая печальная, такая задумчивая!
И толстый Серно может сказать о покойнице немало хорошего: Аннгрет Рамш была ангел, а не женщина. Воплощенная скромность в человеческом облике. Ей бы надо у Рамша и остаться. Но нет, она умерла во имя чести немецких женщин.
Оле вымученно улыбался:
— Да подите вы… все это кинотрюки.
Золотое время настало для кумушек. Продажа кофе значительно возросла.
Ах, эта Аннгрет, ох, эта Аннгрет! Она повидала лучшую жизнь, но все равно тосковала по мужу. А муж-то ее отверг и спутался с рыжей птичницей. Может ли такой ирод оставаться председателем?
Друзья Оле боролись со сплетнями.
— Пожалели бы вы свои глотки! Типун вам всем на язык! — Никто еще ни разу не видел Хольтена в такой ярости.
Герман Вейхельт тут-то и дал волю своему смирению.
— Чего вы хотите? Чтобы я осудил Оле? Я низко пал, а Оле возвысил меня, как сказано в Писании. Аннгрет презрела работу в «Цветущем поле». Вы все ее видели: каблуки как ходули. Из ноздрей пышет дым и огонь. Она предалась блуду, как вавилонская блудница. Никто не уйдет от кары господней!
Толстый Серно убегался до седьмого пота.
— Вот увидите, еще будет продолжение, еще будет продолжение! У Аннгрет есть наследники — дети Айкена. Оле растранжирил ее долю. Все «Цветущее поле» пойдет под суд! А кому нечем платить, беги с корабля, пока не поздно!
Ложь, клевета, бредни. Чем глупей, тем лучше! Нет такого зернышка лжи, которое не сыскало бы для себя грязного уха и не проросло в нем.
Завербованные на празднике урожая крестьяне втроем заявились в правление.
— Оле нас больше не устраивает. Мы выходим из кооператива. Это не запрещено.
Фрида Симсон позвонила Краусхару и взмолилась:
— Ты ведь помнишь, чем мы связаны… Помоги, если ты настоящий мужчина!.. Как же мне агитировать в воскресенье, если на мне висит Оле?..
Вуншгетрей разъезжал по району. И повсюду контролировал, как ведется подготовка к агитвоскресенью. Он не жалел себя и верил в успех. А в Блюменау — за леса, за озера — он так и не выбрался. По вечерам возвращался едва живой. Жена встречала его жалобами: сынок Ральф схватил двойку по математике. Вуншгетрей пропускал ее жалобы мимо ушей. Он не успевал даже прочесть газету.
Из округа на его имя пришла телеграмма: «Товарищу Вуншгетрею. Просим разобраться». Далее шла ссылка на газетную статью, которой Вуншгетрей еще не читал, и прилагалась копия письма Карла Крюгера.
Вуншгетрей прочел, как Фрида Симсон анонимно критикует Оле, и прочел возражение Крюгера. Да, чтение было не из приятных. Крюгер называл вещи своими именами: обещали корма — и не дали. Обещали экскаватор — и не дали. Забили недоросших уток. Хитростью навязали «Цветущему полю» импортных коров. «Надо честней относиться к крестьянам. И не обманывать самих себя!»
Д-да, неприятно. А суть дела такова: Вуншгетрей не принял всерьез пожелание Оле. С чего это им вдруг до зарезу понадобился экскаватор? Все проекты с мергелем он счел очередной навязчивой идеей. Но подверг ли он проект Оле серьезному рассмотрению? Нет.
Вуншгетрей еще только обдумывал, какие из крюгеровских обвинений справедливы, а какие нет, как вдруг из округа пришла вторая телеграмма, и не просто телеграмма, а печатный циркуляр: «Немедленно сообщите, какие меры приняты в связи с допущенным падежом шведского скота!»
А что им сообщить? Тут нужно расследование. Для расследования потребуется время. И без самокритики тут никак не обойтись. Пятно на репутации! Как раз когда Вуншгетрей так хотел вырваться вперед. Он уже втайне мечтал о жирных заголовках: «Майбергский пример! Инициатива помогает устранить затруднения с кормами!»
Может быть, он слишком многого захотел? Неужели ему так и не удастся на своем веку послужить блестящим примером? Очень уж мало солнечных лучей озаряло его жизненный путь.
Вуншгетрей и Крюгер расхаживают по блекло-красному половику. Секретарь бледен, непроизвольная усмешка кривит его лицо. Крюгер поджарый и цепкий, ноги у него кривые, а широкие штанины схвачены зажимами.
— Ты ведь обещал корма.
— Сперва их нам посулили. Потом нас обделили.
— А мы почему об этом не знаем? Разве в деревне коммунисты второго сорта?
Вуншгетрей молчит. С какого-то времени он начал справедливее расценивать своего предшественника Крюгера и ошибки, в которых того упрекали. А метод Крюгера советоваться со специалистами даже признал полезным. И откровенно сообщил ему об этом.
Крюгер тогда не выказал ни малейшего злорадства, но и не впал в чувствительность.
— Хорошо, мой мальчик, лишь бы ты учился.
А что теперь? Вымученная улыбка Вуншгетрея.
— Ты поставь себя на мое место!
— Оле и так все время это делает. Он из сил выбивается, чтобы одолеть затруднения с кормами.
В дверях секретарша:
— Вас срочно хочет видеть товарищ Краусхар.
Краусхар, не дожидаясь приглашения, входит в кабинет. Увидев Крюгера, с разбегу останавливается.
— Ну, что?
Краусхар начинает что-то шептать на ухо секретарю. Последние сведения: в Блюменау три крестьянина подали заявление о выходе из кооператива.
— И как раз перед агитвоскресеньем. Никуда не годится.
У Вуншгетрея почва уходит из-под ног. Он гаркает на Крюгера:
— Вы что там вытворяете?
Крюгер сохраняет невозмутимое, почти железное спокойствие.
— Мы вытворяем? А не другой ли кто? Как нам, спрашивается, вербовать новых членов, когда коровы поют псалмы с голодухи?
Краусхар торопливо роется в бумагах.
— Оле как председатель нас больше не устраивает. Один вполне достойный крестьянин из Блюменау, член партии, готов вступить в «Цветущее поле» при условии, что Оле Бинкопа снимут с поста. По-моему, это все объясняет.
— Кто он такой?
— Буллерт, квалифицированный скотник, для вас просто находка.
От крюгеровского хохота дрожат стены.
Вуншгетрей растерянно:
— Кто дал эти сведения?
— Товарищ Симсон, государственная власть на селе.
Секретарь вспоминает черную тетрадь Фриды и внезапно чувствует себя одиноким. Беспредельно одиноким. На том месте, где стоял Карл Крюгер, стоит теперь его совесть.
«Ты еще помнишь?» — спрашивает совесть.
Вуншгетрей пристыженно опускает глаза в пол.
«Отвечай!» — настаивает совесть.
Вуншгетрей мямлит:
«Это было в те времена… Я многому научился».
— А ты уверен?
Вуншгетрей кивает и снова поднимает глаза: там стоит Карл Крюгер. Это спросил Карл Крюгер.
Молчание. Краусхар ждет решения. А секретарь подходит к окну, смотрит на улицу и вдруг так резко поворачивается лицом к своим собеседникам, что Краусхар вздрагивает.
— Я должен убедиться… Товарищ Симсон… Не знаю, не знаю… Я не уверен.
Итак, вместо твердых указаний Краусхар получает от секретаря смутное сомнение в пригодности Фриды Симсон. Нельзя сказать, что он огорчен таким исходом дела.
Фрида выслушала все, что мог ей сообщить Краусхар. Она была желта, как лимон, и высокомерно улыбалась. Ничего, секретарь райкома скоро поймет, чего стоит Фрида. Она пошла с козырей — выложила на стол копию письма Аннгрет. Рука ее при этом даже не дрогнула.
— Хватит с тебя?
Краусхар прочитал. Фрида заверила копию собственноручной подписью и скрепила печатью. Краусхар остолбенел от удивления. Значит, Вуншгетрей был не прав, когда выразил сомнение по поводу Фриды Симсон. А жаль.
Фрида решает действовать на собственный страх и риск. Пробил великий час торжества ее бдительности и всех сопутствующих добродетелей. Представился случай, Фрида подсовывает Краусхару какую-то бумагу:
— Подпиши.
Краусхар мнется:
— А не надо ли сперва заслушать мнение членов кооператива?
— Да что ты от них услышишь, заячья душонка! Если агитвоскресенье провалится, отвечать тебе, а не им!
Краусхар подписывает решение об отставке председателя Оле.
Симсон отправилась в контору. Оле созвал там правление кооператива. На повестке дня вопрос о покупке экскаватора.
Бухгалтер Бойхлер покачивается, силясь высказать свое недоверие. Живот у него колышется. Речь как-никак идет о деньгах.
— А с этой землековырялкой ладно получится? — спрашивает Эмма.
Оле с ангельской убежденностью:
— Ладно, еще бы не ладно!
— А если не получится, у вас с Мертке тоже ничего не будет.
— Че… че… чего с Мертке? — заикается Оле.
— Ты думаешь, старый черт, мы слепые?
Получилось вроде помолвки. У Мертке уши так и пылают. Карандаш выскальзывает из рук. Мертке лезет за ним под стол и заодно пожимает жилистую руку Оле.
Те же и Фрида со своим желчным лицом. Она пытается выглядеть воплощением партийной совести.
— О чем беседуем, товарищи?
— Оле предлагает купить землеройку. Надеюсь, это не противоречит партийному курсу?
— Оле больше не председатель.
Крюгер смеется:
— Это у тебя называется демократия?
Фрида достает из портфеля бумагу, подписанную Краусхаром.
Крюгер прочел и передал Оле. Оле прочел и задумался.
Симсон сурово, но с плохо скрытым торжеством:
— Ну, что скажешь?
— Некогда мне говорить! — Оле надевает свою кожаную фуражку и уходит.
Хлопает дверь. В комнате тишина. Ее нарушает вздох Бойхлера. Вздох означает, что с расходами на покупку экскаватора, слава богу, можно повременить.
Оле стоит посреди двора. Что они там снова затеяли? Не скрывается ли за этой белибердой, на разбор которой уйдет так много времени, сам секретарь? Впоследствии все выяснится, но думать о покупке экскаватора в ближайшее время нечего.
Пронизывая плотные осенние облака, летит к югу косяк диких гусей. «Га-га-га». Крик вожака манит Оле, как в далекие дни пастушества. Мечты без дела подобны пустоцветам. Нельзя терять время.
В конторе Крюгер пытается вразумительно поговорить с Фридой:
— Как это все получилось? Почему нас обошли?
— Ты всегда покрывал Оле. Наверно, не без причины. Не ты ли распродавал капиталистам наших лошадей?
Крюгер на мгновение лишается дара речи, но Франц Буммель уже тут как тут. Они говорят о его питомцах, которые были проданы в Данию. Он шипит:
— Глотку тебе перегрызть, что ли? Справься в бюро по продаже. Все оформлено. За этих лошадок наше государство получило датскую валюту.
Мертке предлагает Фриде сесть. Фрида отказывается. Мертке хватает ее за руку:
— Не будь такой непримиримой! Я ручаюсь за Оле.
Фрида отдергивает руку, словно от прикосновения какой-то нечисти.
— Не вам бы, милочка, говорить об этом.
Тогда вступает Эмма-малявка:
— А против меня тебе нечего сказать? Мои ноги соответствуют партийной мерке?
Фрида с улыбкой превосходства:
— Что я знаю, того никто не знает. — И удаляется.
Вуншгетрей не мог письменно сообщить свою точку зрения, как того требовал окружной комитет, он не мог доложить о допущенном. От Крюгера он знал: не из упрямства или своеволия погубил Оле импортных коров. Оле вообще здесь ни при чем. А кто при чем? Сбежавший Тимпе? Вуншгетрею очень и очень не хотелось бы представлять случившееся как акт саботажа. Это, конечно, просто, но далеко от истины. Даже Тимпе не для собственного развлечения кормил шведок силосом. Да, он не выполнил распоряжения председателя, это точно, но и он берег дефицитные концентраты для продуктивного стада. Он заботился о молоке. А заботиться о молоке — не грех, поскольку это соответствует призыву государства.
Ах, как все запутано и противоречиво. О таком можно говорить только при личной встрече.
Вуншгетрей переночевал в окружном центре. А с утра пораньше — точь-в-точь как Оле неделю назад — отправился на поиски экскаватора для Блюменау. Может быть, затея с мергелем действительно поможет им преодолеть кормовые затруднения? Трезвый и рассудительный Крюгер навряд ли стал бы ратовать за воздушные замки.
Районному секретарю не пришлось, как Оле, открывать и, ничего не добившись, закрывать столько дверей. И ездить в Тюрингию тоже не понадобилось. Ему сразу же пообещали одноковшовый экскаватор, который можно будет смонтировать на плавучем основании — на понтоне, к примеру.
Садясь в машину, чтобы ехать домой, секретарь удовлетворенно улыбался. И только шрам был повинен в том, что эта улыбка могла кому-нибудь показаться презрительной усмешкой. Сейчас он убедит Оле, что он-то его понял. Может, ему даже удастся вызвать улыбку на лице этого упрямца, когда по деревне загрохочет экскаватор.
56
Зима отступает еще раз, словно готовясь к прыжку. Солнце тужится изо всех своих стариковских сил.
Люди в «Цветущем поле» встревожены: исчез Оле.
Наступает вечер. Оле не возвращается. Друзья и соратники собираются на птицеферме. Неужели Мертке ничего не знает?
— Не будь дурочкой, дитя и товарищ, не скрывай от нас ничего из-за любви к нему!
Мертке не прерывает работы. Она знает только одно:
— Оле не может поступить несправедливо.
— Да не об этом речь! А что, если с ним самим обошлись несправедливо?..
Оле до бедер ушел в рыбацкие сапоги. Укрывшись за ивняком, что между Коровьим и Телячьим озерами, он роет заболоченную землю. Оле копает, скребет, как гном, и пышет злостью, но все же он не подавлен и не придавлен. Он похож на первобытного человека, добывающего огонь.
Его отстранили от занимаемой должности. Но отстранить его может лишь тот, кто убьет его. Старинная песня вспоминается Оле, и он с вызовом запевает ее:
Шумела яблоня ветвями,
В саду отцовском, у стены.
Светились красными плодами
Моя мальчишеские сны.
А с гор на море падал ветер,
Срывал на яблоньке он злость,
Он заломил ей руки-ветви,
Он изогнул их вкривь и вкось.
Но майской ночью величавой
В извечной тайне темноты
Из-под коры ее шершавой
Явились белые цветы.
Я уходил в дороги смело,
Я жил от яблони вдали,
А в сердце — все она шумела,
В глазах цветы ее цвели.
Все было — беды и победы.
Она не встретила меня.
Но видел я — опять побеги
Из черного пробились пня.
Ты встанешь пред моей могилой,
Но не горюй — ведь из холма
Росток пробьется с новой силой,
Как жизнь сама, весна сама.
Проходит день, и ночь, и еще день. Оле нет как нет. Мертке начинает тревожиться. И утешения матушки Нитнагель ей не помогают. В коровнике ее встречает Ян Буллерт.
— Вы свободны, барышня! Пришла смена.
Буллерт задерживает ее руку в своих: дойка — неподходящее занятие для таких ручек.
Шуточки Буллерта пугают Мертке. Ей не до смеха. Трудно ей смотреть, как хозяйничает Буллерт среди шведских коров. Повадки у него такие, словно это стадо изготовлено по его заказу.
Вечер. Подмораживает. Мертке надевает пальтецо, оставшееся от школьных времен. И, дрожа, выходит из дому.
Уже целый час ищет она Оле. Время от времени останавливается и окликает мужа. Ответа нет. Только дикий селезень отзывается с Ласточкина ручья: «Оле, ах, Оле!»
Мертке видит, как поблескивает сквозь редкий кустарник Коровье озеро. Только не туда! На что была похожа Аннгрет, когда ее нашли! Растекается ли человек после смерти? Должно быть, так. Лишь дела его остаются, как следы на земле.
Вот она стоит перед открытым коровником. Здесь расцветало ее великое лето: три тысячи уток! Это и есть ее дело?
Мертке вспоминает про Фриду Симсон. «Человек может ошибиться. Жизнь не ошибается. А партия следует за жизнью». Так однажды сказал Оле. Неужели Фрида — это и есть жизнь?
Исчезновение Оле тревожит Крюгера больше, чем он это показывает. Крюгер без устали, чердак за чердаком, обшаривает кооперативные строения, вечером он — случайно, разумеется, — заглядывает в открытый коровник, потом ходит и ходит вокруг озера.
— Ты ведь не опозоришь меня, дружище!
Но тревога все-таки прорывается наружу. Он говорит с активом. По виду даже и не собрание — они просто, как бы невзначай, рассаживаются на телеге в кооперативном дворе.
— Мы должны его искать.
Эмме сама мысль, что Оле мог что-нибудь с собой сделать, кажется нелепой.
— Искать этого старого осла? Если он хоть чему-нибудь научился у Антона, то уже давно сидит у окружного секретаря.
Герман Вейхельт творит молитву:
— Отец наш небесный, что с нами будет без твоего заместителя!
С улицы доносится лязг и грохот, будто в село въехал тяжелый танк. Активистам приходится не высказывать, а выкрикивать свое мнение.
— Судьба часто преследует самых лучших! — орет Адам Нитнагель.
— Сам ты судьба! — орет в ответ Эмма. — Голова седая, а ума ни на грош! И когда только ты станешь коммунистом?
На улице все стихает. В воротах появляется Вуншгетрей. Уж не решил ли он сесть в танк и с бою взять Блюменау, неподатливую деревню между лесом и озерами. Нет, товарищи, что вы! На грузовике с негабаритным прицепом Вуншгетрей привез экскаватор.
— Где же ваш Оле?
Молчание.
Но Вуншгетрей продолжает улыбаться. Еще никто ни разу не видел на его лице столь широкой улыбки.
— Я вам экскаватор привез. Где Оле?
— Сняли его.
— Кто снял?
Крюгер устало вздыхает.
— А не ты ли, мой мальчик?
Через десять минут Вуншгетрей и Крюгер уже в правлении. Симсон изливает на секретаря все наличные запасы дружелюбия. На сей раз из его попытки не замечать ее ничего не выйдет. И она это знает. Можно начинать разговор на высшем уровне.
Вуншгетрей, задыхаясь:
— Что ты делаешь?
Фрида частит свою молитву:
— Подготовительные работы к агитвоскресенью ведутся с необходимым размахом… трудности устранены… намечаются первые предвестники успеха… Буллерт уже подал заявление в кооператив…
Вуншгетрей грохает кулаком по столу. Звякает крышка чернильницы.
— Что ты делаешь с Оле?
Фрида невозмутимо:
— Снят с работы.
— Как это тебя угораздило?
— Морально неустойчив.
— А мне не доложили?
— Дело не терпело отлагательств. Товарищ Краусхар в курсе.
Секретаря трясет. Куда делась его неизменная усмешка? Симсон закуривает сигарету и вынимает из небольшого сейфа письмо Аннгрет.
Оба — Крюгер и Вуншгетрей — читают. Уголки губ у Крюгера подергиваются.
— Ты знала Аннгрет?
— Знала.
— И ты поверила этой писанине? Направленной против нашего товарища Оле…
— А откуда ты знаешь, что Оле до сих пор наш товарищ? Что он не махнул кой-куда подальше?
Крюгер ей не отвечает. В ней говорит злобное недоверие, мстительность, дурь и еще невесть что…
Молчание, долгое молчание. Фрида затягивается, выпускает дым. Кто этот Крюгер? Пенсионер! А Вуншгетрей сумеет оценить ее бдительность.
Но вдруг районный секретарь произносит фразу, которой она не ожидала, никогда, никоим образом. Он говорит печально:
— Ничему ты не научилась… абсолютно ничему.
Фрида бессильно опускается на стул. Товарищи, она виновата или мы все? Как это говорили про Антона Дюрра? Не по сердцу ему были дрессированные люди. Он воспринимал их как печальную деформацию высшего, что есть на земле.
Мертке добежала до мергельных лугов. В тумане перед ней встает черный холм. Свежая земля. Земля, пахнущая мохом и тиной. Чей-то хрип пробивается сквозь туман. Мертке вся дрожит. Ей страшно, она бросается на рыбацкую тропку. Теперь она может заглянуть за холм. Там на подстилке из камыша лежит человек.
— Оле!
Мертке хочет разбудить пышущего жаром Оле и тихонько дергает его за ухо. Он со стоном поворачивается.
— Уж не слепа ли ты, девушка? Видишь, как время посеребрило мои волосы?
Мертке мчится за помощью в село.
Отчего это все бегут на мергельные луга? Запрягают телеги, катят вагонетки. Музыка, крики «ура». Оле хочет к ним: это празднуют его победу. Но он не может сдвинуться с места. Он пустил корни. Он стал деревом.
Тракторы ползут по лугам. Люди рассыпают мергель. Исчезает кислица, исчезают камыши. Стеной встает клевер, люцерна, просянка. Тучные коровы, как пестрые холмы, по самое вымя стоят в высокой траве.
— Вот видите! — кричит Оле.
Но никто его не понимает. Голос его — шелест и шорох. И, полный разочарования, падает он в камыши.
Оле копал, надрывался, потел, скреб. Но болотная вода проступала снова и снова. Сердце его стучало — нет, не стучало, а грохотало. Когда не хватало сил, он себя подбадривал. «Да это же ни одна лошадь не выдержит!» — стучало сердце.
«Я выдержу!» — говорил Оле.
На исходе второго дня сквозь заболоченную почву мелькнуло что-то серое — залежи мергеля. И тогда он вразумил свое сердце: «Успокойся! Продержись! Цель близка!»
Он очистил слой мергеля величиною со стол. Зубы у него стучали — от радости, конечно.
Была уже ночь. Оле съел ломоть хлеба, принес воды с озера, напился. Потом натаскал сухих камышей — целую охапку и устроил себе хрусткую постель.
Потом он поворочался с боку на бок и заснул. Спал до тех пор, пока его не укусил ночной мороз. Тут он вскочил и снова начал копать. Холодные звезды висели над озером. А Земля кружилась — звезда среди многих других.
Вечером третьего дня Оле расчистил мергельный участок размером с целый сад. Отец его Пауль и дедушка Иоганн не ошиблись: мергель есть.
Но у Оле уже нет сил сгонять в село и сказать: можете приходить за мергелем!
Руки и ноги у него словно налиты свинцом. Зубы лязгают, стучат, как трещотки.
Он мечется на своем камышовом ложе и все зябнет, зябнет. Вот отдохну немножко — и пойду. Надо только подбавить камыша. Вот и Мертке бежит с одеялом. Теперь ему тепло… Но это уже начинается бред.
Время течет мимо. Вчера, сегодня, завтра сливаются воедино. Он не знает, сколько пролежал здесь, сколько времени метался в жару. Ему не раз казалось, что он вернулся домой и сидит у Эммы за печкой, в чане с горячей водой.
Потом его начинает мучить жажда. Ян Буллерт приносит земляничное вино. Оле пьет, пьет, пьет, а жажда не проходит. Язык становится как разбухшая подметка. А румяный Ян Буллерт насмешливо хохочет: «Я главный зоотехник, я, я, я!»
Пошел снег. Колючие иглы пронзают воздух. От них нельзя дышать. Иглы впиваются в легкие. А сердце кричит: «Иди домой! Иди! Иди!» Стук в черепе! Вот-вот он задохнется. И опять иглы! Колючие иглы!
Кто-то трясет его? Мертке. «Девочка моя, ты уже прошла через леса лжи? Согрей меня, Мертке, что мне сделать, чтобы ты…» Он называет ее именами трав — клевер, люцерна, просянка… Но и слова его не более как шелест. Он стал деревом.
Вуншгетрей глядит на него. С неизменной усмешкой. Ну и смейся, только пойми: земля прячет от нас то, что ей нужно. А мы ковыряемся на поверхности, скребем поверху.
Аннгрет шагает по мергельным карьерам. «Я ищу Оле».
Оле съеживается. Прежняя жизнь ищет его. Прежняя жизнь? Оле ее отталкивает.
Он чувствует, как раскалывается у него сердце. А дышать становится легче. Аннгрет гордо и надменно шагает мимо. Она не узнает Оле. Ведь он стал деревом. Его качает ветер. Страхи и боль падают в траву. А над ним плывут облака.
Земля кружится… Из леса долетает музыка:
Но майской ночью величавой
В извечной тайне темноты
Из-под коры ее шершавой
Явились белые цветы…
Вильм Хольтен выехал первым — с одеялами. Франц Буммель запрягает своих арабских чистокровок. Крюгер с фонарем в руках садится рядом на козлы, а на подводе за их спиной притулились Мертке и Эмма.
Они подъезжают вплотную к той яме, которую выкопал Оле. Перед ямой уже стоит Вильм. Ветер треплет его волосы. Вильм потеет от страха, а сам весь дрожит. Его огромные детские глаза устремлены на Мертке.
На ложе из камышей покоится мертвый Оле Бинкоп. Глаза у него открыты. Он никогда не закрывал их при виде опасности. Не звезды ли он считает?
Карл Крюгер прижимает к груди старую шляпу.
— Вот он лежит: не черт и не ангел, просто человек.
— Из-за своеволия и погиб, — сердится Эмма. — Антон никогда бы этого не допустил.
Карл Крюгер поглаживает камыши, на которых лежит его мертвый товарищ.
— Своеволие без своекорыстия — для этого в человеческом языке пока нет слов.
А Мертке стоит, стоит, будто и сама она умерла.
Эмма сжимает ее руку.
— Плачь!
Мертке не плачет.
57
Занимается утро. Солнце ослепительно сияет, будто уже повернуло на весну. Даже озера очистились ото льда. Экскаватор на гусеничном ходу ползет в луга.
Молодая женщина поднимается на холм к птицеферме. Вид у нее горестный. До сих пор ее жизненный путь не был усыпан розами. Женщина открывает птичник, и стая уток высыпает оттуда.
Слышно, как хлопает множество крыльев. Шум и свист в воздухе. Радуясь свободе, птицы летят к озерам, тучей закрывают солнце и опускаются за лесом.
А женщина провожает глазами эту тучу — обрывок счастья, завещание. Робкая усмешка трогает ее губы, слабый, трепетный огонек.
Еще вчера была у этой женщины длинная коса. Сегодня она расчесала волосы на пробор и подколола их шпильками. А солнцу все равно. Оно знай себе золотит их. Земля кружится в мировом пространстве.
Так что же тогда деревня на этой земле? Глазок на кожуре подгнившей картофелины или красная точечка на освещенной солнцем стороне наливающегося яблока?