Пони моей мечты
В окружном городе меня взволновали афиши: на них были изображены фыркающие львы, тигры с поднятой лапой и пегие лошади. Заезжий цирк расположился у городских ворот.
До нашей деревни было пятнадцать километров, и ждать вечернего представления мы с дедом не могли, но решили во что бы то ни стало увидеть лошадей.
Мы поехали к цирку, распрягли нашего старого конягу, привязали его к липе и отправились в зверинец.
У самого входа стоял верблюд. Горбы — это бочки с припасами, пояснил дед. На них натянута пышная шкура, чтобы вода в пустыне не расплескалась. О трех длинношерстых козах дед сказал, что они родом из стран с вечной зимой. Дело в том, что его знание чужеземного животного мира было почерпнуто из Зораусского сельского календаря, который хранился у него в столе.
Цирковые афиши обещали, что козы исполнят танец на проволоке, а свинья будет стрелять из пугача. Пятнистая свинья пришлась деду не по вкусу. «Пятнистое сало — радости мало».
Подольше мы задержались возле хвостатой обезьяны. Она смотрелась в маленькое зеркальце и кисточкой водила по щекам.
— Умная тварь, — сказал дед, — бриться собралась.
Но тут обезьяна схватила кисточку зубами, щетина разлетелась в разные стороны. Дед был разочарован.
Мы прошли в конюшню, поглазели на коней, что возят цирковые фургоны, а на представлениях выезжали шестерней, и вдруг заметили пони. Они стояли за побеленной загородкой. «Самые маленькие лошади на свете», — гласила деревянная дощечка.
Дед так и впился в них глазами. Заглянул в пасть маленькой кобылки. Я перемахнул через решетку. Рыжий жеребец со светлой гривой грозно двинулся на меня. Дед схватил меня за воротник и вытащил из ограды, прежде чем сторож заметил мой недозволенный поступок. Я заорал с испугу, сторож подоспел и выставил нас вон. Дед своим клетчатым носовым платком утер мне слезы.
— Не реви, мы такую лошадку купим!
Я умолк. Дед представлялся мне могущественнейшим человеком на земле.
Директор цирка сидел на лесенке жилого фургона и ел вишни из кулька. Дед изложил ему свое дело. Директор ухмыльнулся.
— Пони? Да они тебе не по карману.
Дед расстегнул куртку и продемонстрировал директору свою позолоченную цепочку для часов. Тот заглянул в кулек с вишнями. Дед вытащил часы и нажал кнопочку на их корпусе. Послышался тоненький голосок часовой музыки: «Так вот мы живем, день живем за днем…» Текст сочинил дед. Директора цирка и музыка не пропяла. Он привык к трубному гласу. Дед положил часы обратно в карман. Он задешево купил их на аукционе, где с молотка распродавалось наследство. Часы продолжали тренькать в жилетном кармане деда. На цепочке болтался еще маленький компас. Дед показал его директору.
— С этой штукой ты никогда не заблудишься. Вот здесь юг, а там север.
Директор продолжал равнодушно сплевывать косточки на траву.
— Отдай мне кобылку, а я тебе выложу чистоганом сотню марок, предложеньице что надо! — сказал дед.
Директор разом сунул в рот три черные вишни. Но дед, видимо, жаждал заполучить пони не меньше, чем я.
— Сто десять марок на бочку, — сказал он и добавил, что за талером для конюха он уж, конечно, не постоит.
Директор надул опустевший кулек, хлопнул по нему ладонями и скрылся за дверью фургона. Дед презрительно плюнул на все четыре стороны.
Долгие годы я гонялся за шотландским пони. Грезил о нем, но, будучи только сезонным рабочим, мог назвать своей собственностью разве что заплатанные штаны. Я был неизлечимо помешан на лошадях.
Позднее, уже став писателем, я убедился, что ребяческие мечты иногда сбываются, если, сделавшись взрослым, ты не отказался от них. В день, когда мне исполнилось сорок два года, в моей конюшне стоял пони. Я написал о нем книгу. Ее перевели на русский и на другие языки. Читатели, дети и взрослые, писали мне восторженные письма. Много, видно, есть людей, помешанных на лошадях, чьи мечты о пони так и остались несбывшимися. Но книгой я приумножил радость владения лошадкой моей мечты, теперь и другие могли разделить ее со мной. Это показалось мне, да и поныне кажется, чем-то вроде волшебства, и потому я считаю, что моя профессия лучше любой мечты.
Новые вести о льдах
Когда в середине зимы крепчает мороз, лед на озерах сжимается, словно на дне вдруг заворочался заледенелый великан. Его кряхтенье и стоны оглашают ночь, ледяной покров идет трещинами. Зимняя луна недвижно висит над соснами, сосны сверкают, покрытые инеем, изредка какая-нибудь трещит от мороза, словно готовая расколоться из сочувствия стонущему великану.
В марте окрепшие солнечные лучи прямее падают на озера, вода прогревается, прибывает, давит на лед, крошит его, подо льдом что-то булькает, кажется, что это уже проснулись жерлянки. Чем выше солнце, тем настойчивее кваканье. Оно слышно даже далеко в лесу, начинается озерная весна.
Через неделю озера освободились ото льда, только по краям еще остался размякший, рыхлый припай. Волны вольной воды набегают, тормошат его. От этого возникают звуки, похожие на колокольный звон, глухие — там, где лед еще толстый, звенящие — там, где он уже тонок. Физика и музыка оттаивающего озера. Издали эти звуки похожи на звон колокольчиков неторопливо бредущего стада, нескончаемого стада — целый день тащится оно по лесам.
Лишь в сумерках, когда уляжется ветер, когда волны опять станут зваться просто водой, как человек после смерти зовется материей, в лесах воцарится привычная тишина. Тишина в небе и тишина на воде, так что треск сучка, на который мы наступаем, кажется невесть каким шумом.
Вожделение
Облака отошли в сторонку, и небо прояснилось, снежные кристаллы преобразились в солнечном свете. Многие из них изменили свое обличье, скрылись в земле, видно, поспешили присоединиться к подземному круговороту воды.
Солнечные лучи, неприметные для человеческого глаза, проникли сквозь оперенье птиц, добрались до крохотной солнечной системы птичьих тел, то есть желёзок, и желёзки послали свои чудодейственные соки в кровь. В птицах проснулась радость, проснулось вожделение.
Когда человек услышал пение птиц и кожей своей ощутил солнце, в нем тоже что-то изменилось: прорезался его певческий голос, а так как он не знал, что́ ему петь, он что-то мурлыкал себе под нос, ноздри его трепетали, их трепет передавался в мозг, пробуждая вожделение.
Дыхание леса
Комья снега падали с деревьев, лес, казалось, потягивался, все пришло в движение, некоторые комья были величиной с голубя, другие — с аиста, и моей лошади понадобилось больше часа, чтобы привыкнуть к падающим белым птицам.
Сосны при падении «тяжелых птиц» очищались от высохших иголок, а с дубов и буков слетали прошлогодние листья и, словно капли цветочного или рапсового меда, светились на исполосованном шрамами снежном покрове дорог.
Ветра не было, но после полудня лес непрестанно шевелился, так как воздух потеплел на несколько градусов и снег стал отлепляться от коры. Все дни я не замечал молчаливого и упорного сопротивления веток, не замечал и силы, которую сучья противопоставляли снежному грузу, но сейчас любой сук, любая ветка наглядно показывали мне, что́ им пришлось вытерпеть, и подпрыгивали от радости, когда с них валился снег.
К вечеру деревья притихли, и, когда на пути домой я оглянулся, лес, черно-синий, стоял на горизонте, и видно было, как легко ему дышится.
Взгляд издалека
Я писал рассказ. Сюжет как-то не укладывался в мои представления. Клавиши пишущей машинки таращились на меня, как полсотни глаз какого-то враждебного существа. Жуть пробрала меня. Но недовольство собой иной раз дарит новым опытом.
Я бросил работу и пошел к большому озеру. Там мое внимание привлек тающий лед. На нем виднелись пятна, черные, как аспидная доска, и другие, мерцающие молочной белизной. Местами лед был желтый или сизый, а там, где на нем стояла вода, светло-голубой, ибо фён разорвал облака и в воде отражалось небо.
Чуть попозже, когда я стоял на холме, яркие пятна ледяного покрова вдали сплылись в перламутровую гармонию.
С луны наша планета кажется мирной, но кто знает, какую дисгармонию сообщают ее поверхности микробы, подумалось мне, так и человеческая жизнь, составленная из бесчисленных точек каждодневных противоречивых настроений, издали кажется единым гармоническим целым. Я отправился домой и засел за свой рассказ.
Близость весны
Настал декабрь, выпал снег, и сельские жители благодушно говорили: «Ничего не попишешь, время пришло». При этом они думали об обычных зимах, когда выпадает мало снега и через несколько дней он стаивает, надолго, до следующего снегопада, оставляя обнаженной серую закаменелую землю. Но в прошлый декабрь уже первый снег смерзся, да так и пролежал до второго, который прикрыл его, затем последовал третий, четвертый и еще множество снегопадов. Пурга, поземка, крупа, хлопья, пороша — все эти вестники с темных высот ложились — слой за слоем — на землю и лежали, как тщательно приготовленный слоеный пирог, а силы вселенной наслали на нас стандартную зиму, зиму «на мировом уровне».
Зима эта длилась до середины марта, так что скворцы сочли себя обманутыми и не верили вестям, которые ветры приносили с их летней родины. Трое из них собрались и в ночь с десятого на одиннадцатое марта полетели с зимней родины на летнюю. Они летели всю ночь, утром, в девятом часу, вконец изнемогшие, добрались до нашего хутора, сели на орешник, слегка освещенный солнцем, и уснули. Они спали так крепко, что, казалось, приросли к дереву, и ночь присыпала их инеем, спали и спали, а наши дворовые воробьи, увидев спящих на орешнике скворцов, немедленно оккупировали скворечники.
Всю долгую зиму и все холодные ночи воробьи провели в сухих ветках хмеля над моей дверью, и ни одному из них но вздумалось поселиться в скворечнике, но теперь они сделали это без промедления. А скворцы сидели на дереве, словно усыпанные блестками стеклянные птицы, не двигаясь, ни разу не шелохнувшись, но то, что они были здесь, пробудило силы, которые изменили все жизненные навыки птиц нашего хутора.
Уголки ранней весны
На полях, в лесу и на лугах существуют уголки, куда весна приходит раньше, чем в другие близлежащие места, уголки, защищенные с севера стеною леса или холмом и открытые с юга. Тепло, и особенно тепло полуденного солнца, задерживается там на добрых четверть часа, потом тепло поднимается выше, чтобы смешаться с ледяным ветром и тем самым принять участие во всеобщем нагреве воздуха.
В таких уголках снег тает раньше, чем на соседних полях или в чаще леса, и там чувствуешь себя уютно, как в теплой комнате. Талый снег уходит в землю, и земля начинает пахнуть, а на склонах оврагов в серой шкуре уже виднеются первые зеленые волоски. Полевые жаворонки взлетают и, пропев две-три пробных строфы, после краткого пребывания в холодных высотах снова камнем падают в побуревший вереск.
Такой весенний уголок, к примеру, — обмелевшее озеро в защищенной со всех сторон луговой долине неподалеку от нашего хутора. Рыбаки и рыболовы обходят его стороной, но щуки это озеро любят, наверно, потому, что рыбаки и рыболовы им пренебрегают, да и не диво, ведь оно лишь остаток озера посреди огромного болота, болото же в свою очередь — преображенное озеро, которое люди просто стали называть по-другому, вернее, озеро — глаз огромного болота, и глаз этот, как всем известно, через столетье-другое закроется. Озеро своими водорослями рвет рыбачьи сети, а у рыболовов срывает крючки с лесок. Оно все заглатывает, оно — сейф, в котором многие людские поколения доверительно хранят свои тайные сокровища, сейф, который лишь через тысячелетия вернет то, что ему доверили: золото и драгоценные камни, трупы шведских воителей, свидетельства несчастной любви, свидетельства человеческих мук, ящики с боеприпасами и фауст-патронами и бог весть что еще.
С северной стороны озеро огораживает холм, поросший строевым лесом. Топкий берег окружен вытоптанными пастбищами, зарослями карликовых берез и кустистым папоротником. Предвесеннее солнце приносит свое тепло этому болоту, и лед на нем тает раньше, чем на всех других лесных озерах. Ольховые ветки уже окрашиваются в синевато-красный цвет, а тоненькие веточки берез отливают лиловым, хотя гнезда цапель и хищных птиц еще пустуют и торчат в верхушках сосен, словно вязанки хвороста.
Для красных гусей, рановато начавших свой перелет, озеро — желанная станция на долгом пути, а первые мотыльки, вылупившиеся на наших чердаках, летят к этому пятнышку юга, словно уже получили надежные сообщения оттуда, а может быть, и вправду получили, только мы пока что не знаем, каким образом. Еще по-зимнему жалкие бабочки «павлиний глаз» пьют нектар мать-и-мачехи, а вечером умирают, так и не размножившись, умирают в маленькой мотыльковой уверенности, что это было настоящее солнце, день настоящей ранней весны, который им суждено было прожить, и что тепло и свет этого дня заставили их летать над нашей землей, что из гусеничного своего состояния они вышли, чтобы сделаться мотыльками и познать прелесть самостоятельного полета.
То же самое можно сказать и о чибисах, слишком рано они отважились явиться на свою летнюю родину, и летают не целеустремленно, а так — ни шатко ни валко, как мотыльки, а когда вертикально взмывают ввысь, эти оперенные бабочки, то, как подобает крупным птицам, взмахи крыльев у них неровные, кажется, что они летят на боку, вернее, лежа на одном крыле, и при этом взвизгивают, злятся и набрасываются друг на дружку. Самцы дерутся, а самочки дразнятся. И все это инстинктивно, ибо они не знают, чего хочет от них весна.
Весь год весенние уголки неприметно вписываются в ландшафт, и никто о них не подозревает, ведь их счастливая пора — конец зимы.
Когда в наших краях доподлинная весна долго заставляет себя ждать, я езжу верхом от одного такого уголка до другого и уготовляю себе маленькую индивидуальную весну, весенний аванс, так сказать, чтобы поднять настроение:
и эти весенние форпосты кажутся мне источниками, из которых вот-вот забьет настоящая весна. Источники день ото дня занимают все больше места, и вот наступает день, когда они сливаются воедино, и весна уже, как полая вода, заливает всю округу.
Великая песнь
Пахло землей, лесом и водой. Воздух, этот газ жизни, проникает все наше существо и покидает нас, дарит и отнимает. Он сохраняет нам жизнь.
Над озером, еще несколько дней тому назад покрытым седой пеленою льда, стоит гомон, что-то плавает и ныряет, плещется и машет крыльями, пищит и выводит трели. Точно семена из дальних стран, в прошлые ночи с неба посыпалась водоплавающие птицы и лапами, которые еще наполовину плавники, наполовину корни, вросли в водяное поле.
Лысухи кричат и мельтешатся, превращая озеро то ли в оживленную ярмарку, то ли в народное гулянье. «Ко-ко-кок» нырков, визгливое, как пила, «р-реп, р-реп» крякв-селезней слышится сквозь ломкие ветки крушины. Журавли трубят в заливных лугах, а в прибрежных соснах раздается сентиментальное любовное клохтанье ворон.
Гимн во славу жизни начался, а когда он кончится, певцов станет уже вдвое, втрое, вчетверо больше. Молодые вороны будут походить на старых, а у молодых селезней-нырков, как у их отцов, вырастут хохолки, и все-таки до последнего перышка, до последней мелочи в повадках они повторят своих предков, ибо все, что живет и хочет жить дальше, должно врасти и взрасти.
Мартовский снег
Весь день сыпал снег, то мелкий, то крупными хлопьями, глянешь в окно, а деревья и соседский дом видятся тебе как бы сквозь струйки молока. Снег, казалось, опять не даст сбыться мечтаниям земли и растений о весне.
«В марте снега́ — посевам беда!» — говорили крестьяне, но к вечеру воздух сделался прозрачным, а небо мечтательно заголубело. Маленькие облачка, кудрявые, как дым из трубы, поплыли в вышине, и заснеженные поля озарились пронзительным светом. Казалось, что небо и земля знали какую-то тайну и улыбались друг дружке. Тому, кто умел всматриваться, эта тайна открывалась, а тому, кто не умел, ее выбалтывал черный дрозд. Дрозд своим острым птичьим слухом подслушал что-то у почек на деревьях, которые набухали и шушукались, убедившись, что небо и земля пребывают в согласии.
Ночной ветер
Едва стемнело, налетел резкий, порывистый ветер, стукнулся подбородком о деревянные углы крытой веранды и залязгал железными крюками на воротах конюшни. Затем я услышал, как он схватил зубами кроны старых ив у ручья и принялся их раскачивать. Я привык к соседству сухого южного ветра. Приятно чувствовать себя защищенным от него, сидя в комнате. Я снова взялся за работу, а ветер — пусть его занимается своим делом.
За час до полуночи мой гневливый сосед стал делать перерывы в работе и постепенно удлинять их. В полночь взбалмошный сын теплых воздушных потоков убрался наконец восвояси, оставив за окном черную дыру тишины. Тишина угнетающе подействовала на меня. Мне казалось, что тяжелые тучи без сопротивления трудолюбивого ветра рухнут на землю и задавят все живое.
Немного погодя, я уже смеялся над своими опасениями, бичом сосредоточенности заставил себя вернуться к рукописи и забыть о ветре, о небе и земле.
На рассвете я перечитал все написанное за ночь, и из моей рукописи выступил человек (литературоведы называют это «образ»), о котором я, до того как налетел ветер, понятия не имел.
Лысухи
Когда белохвостый орлан долго не прилетает и вода, казалось бы, спокойно плещется о камыш, я смотрю, как суетятся лысухи. А может, они рыбы с черным оперением, тысячи лет назад поднявшиеся из хляби и исхлопотавшие себе легкие? Они процеживают воду сквозь клювы, заглатывают то, что в клювах осталось, кормятся, точно рыбы в озере. Над водой им приходится трудновато. Они плавают, но плавают плохо. Летают низко, спотыкаясь и брызгаясь, но зато ныряют очень ловко. В том месте, где они скрылись под водой, они вскоре появляются снова и не дурачат нас наподобие нырков. Они на редкость деятельны и почтенны, впрочем, любят прихорашиваться и благонравно опускают хвосты, а как симпатичны их светло-желтые затылки — неоперенные роговые пластиночки, а может быть, и чешуя из их рыбьей поры. Иной раз клюв лысухи становится пастью. Ждешь упоенного вскрика, а она только бормочет «кюв» или «пиц». Пасть-то пасть, а звуку на грош. Лысухи как будто приговорены к вечному самовосхвалению и на плаву непрестанно кланяются — сами себе.
Березы
Иной раз жители земли, которых мы зовем деревьями, необычайно ясно являют нам свои особенности. Определяется это освещением. Освещение же зависит от времени года, время года — от положения планеты Земля, а положение планеты — от изменений в космосе. Так для всего живущего на земле приходит свой час.
Вчера этот час настал для берез. Столетние деревья росли вдоль разъезженного проселка против мартовского неба, синего, как василек. Снег на полях покрылся настом и отражал солнечный свет. Столетние старухи лицедействовали при верхнем свете и свете рампы, как сказали бы в театре. Их свисающие тонюсенькие ветки шевелились на ветру, их кора, скорее черная и серая, чем белая, покрылась коркой, как лежалое тесто. Эти березы отделяли дорогу от поля. Испокон веков у них было достаточно простора раскидывать ветви, шириться. Они должны были стать раскидистыми из-за восточных ветров, что зимой жестоко трепали их. У каждой березы здесь был свой характер, впрочем нехарактерный для этой породы деревьев.
Другая участь у их сестер. Сбившись в кучку — березовую рощицу — в глубине соснового бора, они растут на берегу озера. Если под соснами темно и сумрачно, то под березками чисто и светло, как в заботливо прибранной комнате, молодые березки стоят словно девушки в белых платьях. Они глядят на озеро, по которому плавают болтливые деревенские гуси, и при каждом порыве ветра перешептываются — точь-в-точь молодые девушки. Под корой у них бурлят все прибывающие соки, и кора весело блестит навстречу дню.
За рощицей над оврагом лежала сломанная ураганом старушка береза. При порывах ветра сучья ее кряхтели. Берестяная одежка обтрепалась и висела клочьям, изнанка их была темной, точно корица, тонкие же ветки все еще блестели. Старуха тянулась к солнцу, как будто надеясь, что все пробуждающий свет с помощью этих прутиков еще раз вернет ее к жизни.
Почему скворцы напомнили мне бабушку
Я услышал их свист. Пятеро скворцов сидели на телевизионной антенне. После долгого перелета из зимнего отечества вид у них был несколько поблекший.
Еще раз выдал снег и пролежал целую неделю. Скворцы укрылись в лесу, но, когда наша собака наелась, они уже были тут как тут и до блеска вычистили ее миску. После обеда они разок-другой попытались задорно свистнуть, но потом втянули головы и опустили крылья, словно сожалея, что обрадовались прежде времени.
Людские мысли летят со скоростью света или еще быстрее. И не только вширь, ввысь или вглубь, но в будущее и в прошлое: образ действий скворцов напомнил мне бабушку, умершую сорок лет тому назад. Случалось, она пела надтреснутым голосом (отчего ее пение смахивало на йодли) песенку, которую мы, дети, очень любили:
Текст написал Эдуард Мёрике, но этого мы тогда еще не знали.
Бабушку, отцову мать, приходилось долго упрашивать спеть нам.
— Я когда пою, что-нибудь да случается, — уверяла она.
Как-то тетка потеряла золотое обручальное кольцо после бабушкиного пения, в другой раз, через три недели после того, как бабушка пела, корова отелилась мертвым теленком, в двадцатом году бабушка пела в октябре, в день своего рождения, а в январе следующего года умер дед. Но какая бабушка может не уступить просьбам внуков? Вечером, в день, когда ей исполнилось шестьдесят пять, мы уговорили старушку спеть. Возможно, это стаканчик грога помог нам выманить у нее песню о красавице Ротраут. Раскрасневшись, она пела:
Наш волчий шпиц, заслышав песню или треньканье мандолины, тотчас же начинал подвывать. Видно, сказывалась природа его предков шакалов, а в день рождения бабушки он счел наш колодезный сруб самым подходящим степным пригорком для своего выступления.
Бабушка запела, шпиц завыл и вспрыгнул на сруб, но увы, крышка была не закрыта, и собачья песня обернулась глухим всплеском.
Сестра пошла по воду и обнаружила нашу собаку, плавающую в колодце. Гости опрометью бросились во двор. Мужчины спустили в колодец лестницу, один из моих дядьев слез по ней и за ошейник вытащил наверх мокрого пса.
Бабушка сидела в доме и сквозь слезы бормотала:
— Да разве ж я не говорила?
С этого дня ее уже невозможно было заставить петь. Суеверие украло у нее последнюю песню.
Решение
Было то сухо, то мокро, то ветрено, то тихо, потом потеплело, и вдруг опять настали холода. Как видно, во вселенной затерялся рецепт весны.
Скворцы, которые уже начали собирать прутики и соломинки для будущих гнезд, прервали свою работу и объединились в стаю с родичами из соседних мест. Ближе к полудню вся стая опустилась на остров, поросший кустарником, на посеревшие от мороза лужайки. Тут поднялся шум и гам, прерываемый пронзительным свистом — точь-в-точь толпа оголтелых болельщиков на футбольном матче.
Внезапно настала тишина — скворцы-трехлетки потребовали внимания: «В стае летайте, себя согревайте!» Однако длинноклювая молодежь предлагала податься назад в теплые края, ну хотя бы в Вогезы. «Назад податься — значит поддаться! Ищите мух и червей, где теплей!» — отвечали старые скворцы. Молодые их послушались. Все остались, перерыли лесную землю — она теплее — в поисках червей, наелись, попели немножко и вовремя продолжили свои строительные работы, когда рецепт весны наконец отыскался среди звезд вселенной.
Любопытство
Мы сидели на лошадях — перед нами простиралась заболоченная равнина — и в бинокль разглядывали самку орлана-белохвоста, сидевшую на яйцах. Голова и хвост огромной птицы торчали над гнездом, причем хвост стоял вертикально, как у черного дрозда на току. При виде этого безобидного хвоста трудно было поверить в грозный клюв и свирепые глаза его обладательницы.
На секунду орлица повернула голову, до нее донесся крик охотившегося самца, но тут же опять уставилась на нас поверх пятидесятиметрового болота. Она никак не могла взять в толк, что же мы такое. Щиплющие траву лошади, на которых мы сидели, производили самое безобидное впечатление, да и мы были безобидны, если не считать нашего любопытства, конечно. А любопытство, оно как нож, им можно резать по дереву, а можно и убивать.
Рукотворная весна
Определять начало весны можно разными способами. Самый удобный и самый ненадежный — заглянуть в календарь. Ткнешь пальцем в 21 марта и говоришь: пришла весна. По положению земли относительно солнца в этот день и вправду должно начаться время года, которое мы зовем весной.
Люди, работающие в поле и в лесу, наблюдают не столь явные признаки перехода от зимы к весне: ветви берез и вишневых деревьев отливают шелковистым глянцем. Древесный сок из корневой системы поднимается в кору. Другим признаком предвесенья будто бы являются голоса перелетных птиц, возвращающихся из теплых краев. На родине моего детства провозвестниками весны считались скворцы, наверно, потому, что так они назывались в хрестоматии. В местах, которые я избрал своей родиной, средь лесов и озер в качестве гонцов весны, с большим или меньшим успехом, подвизаются лебеди. Как только воздух согреется, хотя бы на несколько дней, в утренней дымке они проносятся над нашим хутором. Их головы и шеи, словно указательные пальцы с красными налакированными ногтями, вытянуты в сторону озер. Там они опускаются на воду первых промоин, а когда эти «ледовые пасти» закрываются от нового мороза, лебеди все-таки выжидают еще денек-другой. Они ковыляют по льду, ищут хоть скудного пропитания на приозерных лугах. Бывает, что маленький их разум — мы его называем инстинктом — не подводит лебедей, весна и вправду настает.
Но из так называемых провозвестников весны нет ни одного вполне надежного. Потоки полярного воздуха могут на целые недели оттеснить возросшую активность солнца. Блестящие ветви вишневых деревьев по утрам вдруг покрываются морозной глазурью. Календарь спокойно лежит в теплой комнате, упорствуя в своих утверждениях касательно начала весны, тогда как за стенами дома нас пугает земля, покрытая слоем нового снега, а продрогшие перелетные птицы либо ковыляют по полям и лугам, либо улетают обратно.
Человек — единственное существо, которое не довольствуется тем, что происходит на его планете. За долгие столетия он придумал для себя маленькие, надежные весны в парниках и теплицах. Но ему и этого показалось мало. С некоторых пор его изыскательские партии все время в пути, они носятся с проектами повернуть теплые морские течения и сделать надежнее начало весны, а весну, по мере возможности, более продолжительной. Но осуществлять эти проекты следует с осторожностью, ибо где плюс, там и минус.
Как в былые времена сеяли овес
Солнце отогрело в синицах потребность петь. Как острые иглы, стояли в саду листья крокусов, защищая первые синие цветы. Скворцы высвистали нас из утреннего сна. Воробьи уже вели свою весеннюю войну. В чревах кобыл прыгали и ворочались жеребята.
В такие погожие весенние дни дед сеял овес. Холщовый мешочек с семенами, который он придерживал левой рукой, был завязан узелком на его левом плече. Холст бабушка соткала из собственноручно надерганного льна. Каждую весну она стирала и белила мешок для первого сева. Семена овса тихонько шебуршали в такт дедовых шагов, сыплясь из правого его кулака на взбороненное поле. Мы, дети, гурьбой бежали за бородатым стариком. Время от времени дедушка хитро улыбался и из холщового мешочка вылетало яйцо. Яйцо было сварено вкрутую. Мы живо его подхватывали, счищали скорлупу и съедали, не останавливаясь, чтобы не проворонить вылет следующего.
У сорбов, как, впрочем, и у многих народов, яйцо считалось символом плодородия и весны. Яйца, брошенные вместе с семенами, были жертвоприношением богине весны.
Но прожорливые боги и богини в ходе столетий менялись, становясь все более одухотворенными и мудрыми. Дед уже не помнил значения пресловутого яичного сева, но так или иначе на первый сев неизменно выезжал с торбой крутых яиц, мешками овса и четырьмя внуками в телеге. Итак, мы, дети, съедали яйца, предназначавшиеся богине весны, и, сами того не ведая, брали на себя ответственность за будущий урожай овса.
— Так оно и должно быть, — говаривал дед.
Позднее я понял, что многое из того, о чем старики говорили «так оно и должно быть», безусловно, не должно было так быть.
Любовная песнь выпи
Я наблюдал за красными гусями. Они праздновали тот скромный праздник, который с конца весны и до самого конца лета делает их заботливыми, хлопотливыми родителями. Теперь уже месяцами не смогут они выбрать время досыта наесться. Враги будут подкарауливать их потомство на воде и в воздухе.
Покуда я размышлял над последствиями любовной игры красных гусей, из тонкого, как бумага, прошлогоднего камыша послышался любовный призыв выпи. Он несся над водой, и вода подергивалась рябью. Лягушки торопливо нырнули, а белохвостый орлан неподвижно повис в воздухе, когда прозвучал мощный любовный зов выпи. Трудно поверить, что птица не больше канюка, на тонких длинных ногах исторгла этот вздох планеты.
Апрельский снег
Апрельский снегопад. Я бродил расстроенный и угрюмый, хотя все равно не мог накликать подходящую погоду для сеянья салата.
Светлая зелень сиреневых почек просвечивала сквозь белизну, а уже взошедшие лилии отважно разрезали снежный покров своими похожими на шпаги листьями. На выгоне брюхатые шотландские кобылки разгребали пелену мнимой зимы в поисках витаминозных молодых стебельков на пользу будущих жеребят. Скворцы и черные дрозды отыскивали свой завтрак на бесснежных местечках под сенью елок и папоротников, а мои сыновья, смеясь, скатывали липкий поздний снег в большие шары. Из шаров они слепили снеговика с опущенными уголками рта, который смотрел на мир глазами-щелочками из кусочков угля.
Тут и я рассмеялся, и не только над снеговиком, а потому, что едва не лишил себя поэтической радости этого необычного дня.
Всеведущие вороны
Ястреб, высматривая добычу, пронесся над вершинами старого соснового бора. Там у вороньей четы было гнездо, и они забили тревогу. Ястреб укрылся в густой кроне одной из сосен. Восемь ворон, обитавших по соседству, стали виться над укрытием хищника и каждая каркала так жалобно, словно тот уже закогтил ее.
Потом слетелись вороны из заозерной стороны; когда их набралось двадцать, они попытались прогнать ястреба ударами клювов. Защищаясь, разозленный ястреб вылетел из своего укрытия, но воронья стая все увеличивалась. Тридцать шесть ворон преследовали ястреба и выгнали его из густого леса на открытое поле.
Через двадцать минут воронья чета, первой забившая тревогу, вернулась в свое гнездо. Мудрые вороны! А что, если бы в это время появился второй ястреб? Он преспокойно полакомился бы вороньими птенцами.
Математика и чудо
Бук и сосна росли на берегу озера в такой тесной близости, что стволы их терлись друг о друга. Соки бука и сосны, видимо, хорошо уживались, и мало-помалу оба дерева срослись по стертым местам.
Когда мы заметили эту букососну или соснобук, мы сочли это чудом природы. Но если уж начинаешь приглядываться к такого рода странностям, тебе бросается в глаза вторая, третья, и так в течение двух лет нам удалось обнаружить целый десяток подобных двойных деревьев по берегам разных озер. Они утратили свою необычность, но зато мы напали на след математического закона: чудо неотъемлемо от числа один, связанное с числом два, оно превращается в будничное явление.
Первый зов кукушки
Когда лягушки умолкли, из букового леса по ту сторону озера до меня донеслось кукование. Кукушечий зов пересек озеро, залив и луга, по пути несколько утратив свой фонон. Этот зов достиг моего слуха гладкий как камешек, отшлифованный морем и выброшенный на берег, но я все равно почувствовал благодарность. Как-никак, первое кукование кукушки в этом году, и уверенность, что мне дарована еще одна весна.
Наш новый жеребенок
Когда мы ночью вернулись из соседней деревни, куда ходили в гости, оказалось, что на свет появился каурый арабский жеребенок. От роду ему было не более получаса, судя по мокрой шкуре.
Мы прибрали конюшню, а Якоб, наш младший, «распорядился» назвать жеребенка Селимом, так это имя за ним и осталось. Все дети восторгались еще даже не распрямившимся жеребенком. Его глаза так умудренно смотрели на мир, словно жеребячий мозг уже хранил знание людей и воспоминания о пустынях Аравии или о плоскогорье Неджда.
Мы, однако, растревожили жеребенка своими восторгами. Он встал, качаясь на еще непослушных ножках, заметался по деннику и прижал уши в поисках материнского вымени.
Утром выяснилось, что молока у кобылы недостаточно. Жеребенок всю ночь оставался на ногах, пытаясь высосать хоть немножко молока. Но все его старания ни к чему не привели, одна из его задних ножек распухла от долгого стояния, а к полудню он так изголодался, что жадно припал к рожку с коровьим молоком. Но это была только временная мера, и мысль об опасности, угрожавшей жизни жеребенка, мучила всю нашу семью.
Мы позвонили по телефону нашему другу, ветеринару. Под вечер он приехал и сделал кобыле укол, стимулирующий молокоотдачу.
Уже вечером мы убедились, что инъекция помогла, жеребенок не стал пить коровье молоко, а ночью улегся. Насытившись, он выказывал свое удовлетворение.
На следующее утро бабки и голеностопные суставы жеребенка уже не были опухшими, и, когда мы пришли в конюшню, он сделал первый неловкий прыжок в пахучей овсяной соломе.
Ветеринар, целый штаб исследователей и работников ветеринарно-фармацевтической фабрики спасли нашего жеребенка и подарили нам первую радость лета. Нашего друга Ганса, ветеринарного врача, мы благодарили от всей души, исследователей и рабочих, нам незнакомых, хотим поблагодарить в этих строках.
Вполне возможно, что кто-нибудь сочтет мою «историйку» слишком уж незначительной или даже сентиментальной. Пусть так, но нам она показала, сколь многим человек обязан окружающему миру и что не только его жизнь и работа, но и его радости — так или иначе — слиты с жизнью и работой других людей.
Еще один жеребенок появляется на свет
До ранней весны шотландские пони резвятся на выгоне, огороженном забором, через который пропущен ток. Между этим забором и проволочной изгородью соседского сада пролегает межа шириною в метр.
Наша кобыла Астра в том году рано ожеребилась и не хотела, чтобы ей докучали другие кобылы. Предродовые схватки сделали ее нечувствительной к ударам тока, следовавшим ежесекундно. Она перескочила через забор и в промежутках между схватками щипала молодую травку на меже. Там она и произвела на свет своего жеребенка, но, когда боли утихли, стала опять уважительно относиться к электропастуху и не пошла обратно на выгон.
Когда утром я услышал громкое ржанье и обнаружил мать и ее сынка за забором, еще не просохший жеребенок передвигался неверными шажками, а жизнь уже успела поприветствовать его ударами тока.
Я отключил электричество и загнал новенького пони и его мать обратно, в ограду. Озабоченная мамаша, обойдя табунок, отправилась — жеребенок на негнущихся ножках старался не отставать от нее — к нижней границе загона, а пять других кобыл и жеребец, одержимые любопытством, вышагивали за ними торжественной процессией. Астра затрусила обратно. Весь табунок последовал за нею, и все пони-тетушки, которым тоже вскоре предстояло ожеребиться, стремились обнюхать новорожденного. Тепло их тел приятно согревало его. Он позабыл об утреннем электроприветствии и, видимо, чувствуя, что родился в «лучшем из миров», отпраздновал это событие первыми неуклюжими прыжками.
Заячьи волоски
С дерева свалились домишко, кровать и детская комната. Я нашел гнездо, валявшееся во мху, и обнаружил, что оно свито из сотен заячьих волосков. На дне его лежала визитная карточка прежнего жильца — маховое перо зяблика.
Трудно, очень трудно найти в лесу заячьи волоски, не легче, чем космические лучи в межпланетном пространстве. Как же усердствовала самочка зяблика, чтобы собрать их такое множество! Я почтительно снял шляпу, ту самую, с блестящими кнопочками на кожаной ленте.
Но шагов через тридцать я наткнулся на заячьи останки. Наверно, в морозную и снежную зиму заяц испустил дух с голоду, а его тощее мясо в обличье вороны или канюка перелетало с дерева на дерево. О его земном бытии свидетельствовали разве что несколько косточек да тысячи две волосков.
Почтения моего к самочке зяблика как не бывало. В силу самой своей природы я преклонялся перед любым достижением, и это врожденное чувство вновь заставило меня далеко отшвырнуть свой восторг и свои славословия.
Долгое время я дивился усердию, с каким ведут переписку филателисты, покуда не убедился, что марки они, можно сказать на вес, покупают в специальных магазинах, а не пишут писем друзьям на Малых Антильских островах или в Гренландии.
Так же вот я попадаюсь на удочку искусства тех ораторов, которые пуще всего любят слушать самих себя и, тщательно выбирая слова, умеют говорить в любое время и на любую тему. Поначалу я слушаю и в упоении от их красноречия не очень-то вдумываюсь в то, что они говорят, и, только уже заметив, что эти ораторы никак не могут закруглиться, понимаю: их речь — всего-навсего волоски с одного мертвого зайца.
Вертишейка
«Вертишейка высиживает птенцов в дупле», — читаем мы в книгах по орнитологии. Такое утверждение сбило меня с толку, когда я обнаружил эту птицу в открытом гнезде на вишневом дереве возле забора. Она неподвижно сидела на яйцах. Мы как раз гнали мимо лошадей на пастбище. Я воспользовался случаем и придержал свою кобылу, чтобы получше разглядеть гостью плодового сада: это и вправду была вертишейка.
Считается, что приспособление живых существ к новым условиям началось в очень давние времена (чуть ли не после ледникового периода или после того, как схлынули хляби). Вертишейка заставила меня понять, что это приспособление продолжается непрерывно. Поскольку человек уже долгие десятилетия выращивает плодовые деревья, выкорчевывает старые и сажает молодые, то дуплистых деревьев в садах стало маловато и вертишейка оказалась вынужденной от капитального строительства перейти к облегченным конструкциям. Разветвление мало приметного сучка на вишне заменило ей дупло.
Она высиживала яйца для продолжения своего рода и ничего не имела против того, что я на расстоянии пяти метров наблюдал за нею в бинокль, стремясь стать свидетелем процесса приспособления.
Лакомка
Когда я подъехал к столетнему строевому лесу, цапли испуганно кружились над верхушками деревьев и в воздухе было так шумно, словно там выскребали шестьдесят котлов.
Я сосчитал обитаемые гнезда. Их стало меньше, ибо вот уже два года как белохвостый орлан, свивший себе гнездо поблизости, кормил своих птенцов не только рыбами, но и маленькими цаплями, еще не вылетевшими из гнезда. Страшным показался мне птичий мир, которым правят хищники, и молодь тех, что послабее, идет в пищу молоди сильнейших.
Поближе к лесной опушке, на высоте эдак метров двух я заметил на молодой сосне гнездо. Размером со здоровенную репу, оно было свито из тонких сосновых веточек, согнутых и очищенных от иголок, и очень напоминало беличье гнездо, но, подвешенное так низко, оно разительно отличалось от тех, которые я привык видеть. Заинтригованный, я ткнул рукояткой хлыста в плетеную репу. Из нее и вправду пулей вылетела белка. Испуг и удивление были столь мгновенны, что я не успел улыбнуться, а моя кобыла — шарахнуться. Но белка уже сидела метров на двадцать выше, в кроне старой сосны.
Рассматривая опустевшее гнездо, я по обглоданным рыбьим косточкам, свисавшим с веток, прочитал, как по печатной инструкции, почему белка так низко устроила свой дом. Белки отнюдь не пренебрегают мясной пищей, но этой особенно полюбилась рыба, при кормлении птенцов падавшая из гнезда цапли, иными словами, белка решила: пусть старые цапли снабжают меня вкусной едой. Итак, зверек (есть ведь и люди такого толка) из-за лакомого кусочка сделался тунеядцем.
Серый «голландец»
Прошел теплый майский дождь, мир был лазурным и зеленым, в бокальчиках яблоневых цветков поблескивала небесная водица, а в долине пахло свежей листвой.
Я погнал арабскую кобылу пастись на лесную опушку. Песочного цвета жеребенок рысью бежал впереди, словно кобыла произвела его на свет с пружинами на всех четырех ножках.
Звук, пронзительный, как луч лазера, прорезал гармонию земли и неба. Жеребенок испугался и притормозил так внезапно, что потерял равновесие и упал. Наш карликовый шнауцер, бегая по лесу, подбросил в воздух какой-то серый меховой комочек и, разрезвившись, опять поймал его. Я пригрозил ему, а взволнованную кобылу привязал к дереву.
В траве притаился зайчонок. У него еще виднелось белое пятнышко на лбу, сам же он был не больше моего кулака. Совсем еще младенец, он уже на свой страх и риск обитал в лесу. Глаза его лихорадочно блестели, и он дрожал, как метлица. Зайчонок тронул меня. Я поднял его, почувствовал, как стучит заячье сердце, и предложил ему скользнуть в вырез моей рабочей блузы. Он так и сделал.
В крольчатнике голландская крольчиха принесла потомство. Ее крольчатам было две недели от роду, и они еще лежали в гнезде. Я потер зайчонка шерстью из их гнезда и с этим поддельным удостоверением личности сунул его к ним. Какое-то время он пробыл в гнезде, потом начал странствовать по клетке и приблизился к старой крольчихе.
Я открыл дверцу клетки, чтобы вмешаться, если на крольчиху не подействует мое колдовство. Она жевала одуванчики, не обращая внимания на чужака. Зайчонок лег на спинку, ища соски приемной матери. Та лягнула его задними ногами. Ну почему этот несчастный не остался в гнезде, дожидаясь, покуда его попотчуют молоком?
Я до сумерек проторчал в крольчатнике. Зайчонок отогревался, сидя рядом с ничего не подозревавшей приемной матерью, лихорадочный блеск в его глазах потух.
Когда, прежде чем лечь спать, я взял фонарь и в последний раз пошел взглянуть на подопытного зайчишку, кончики его серых ушей торчали из комков шерсти в кроличьем гнезде.
Через день-другой голландский заяц вместе с братьями и сестрами прыгал по клетке. Мои гости удивлялись: пятеро крольчат пестрые, а один, самый большой, серый, как это так?
— Наш пес хотел было разрушить мир зайчонка, а я этот мир попытался залатать.
Меня никто не понял. Мне наскучило каждый раз снова рассказывать эту историю, поэтому я и написал ее.
Хвала июню
Май баловал нас цветеньем вишен, каштанов и яблонь. Аромат сирени и цветочная пена терновника сводят нас с ума, так что мы почти не смотрим на июньские цветы попроще.
Но зелень всего зеленее в июне, когда бузина протягивает нам свой южный аромат на белых тарелках, которые позднее наполнятся иссиня-черными ягодами.
Вдоль дороги растет шиповник, нежно-розовы его цветы, робок их аромат, красными и блестящими со временем становятся плоды. Дрок возвращает нас к сказочному золоту детства, а за золотыми каплями уже начинают обрисовываться мохнатые стручки, они ждут своей зрелости. Стремительная синева стройных лупинусов готовит семена к прыжку, а подмаренник похваляется медвяным запахом. Белая акация вдоль забора, азот, скопленный ее цветами, пресуществляет в пышные гроздья, запах которых даже издалека привлекает пчел. Гвоздичник уже заготовляет пестро-щетинистые шарики семян. Жужжание и гудение пчел и жуков вкруг соломенно-желтых цветов липы сливаются в сплошной гул. Воспоминания одолевают меня: большое, шумящее дерево, что затемняет двор родительского дома, нежный запах липы сквозь открытое окно спальни проникает в наши сны, пахучий настой ее высушенных цветов в детстве пьют от простуды.
Что уж тут говорить о травах. Май их растит, а июнь открывает их бутоны. Косули родят своих детенышей в цветущих зарослях травы, среди лютиков, колокольчиков и клевера.
Никто не может толком объяснить, почему «ночная красавица» весь день бережет свой аромат для июньских вечеров. Невольно вспоминаешь извечный детский спор: что было раньше — курица или яйцо? Заботится «ночная красавица», чтобы ее нектар продолжил жизнь ночных бабочек, или ночные бабочки на трепещущих крылышках пекутся о продолжении жизни «ночных красавиц»?
Все это происходит в июне, когда по ночам полоска дня до утренней зари остается над лесами.
Сколько стихов написано о мае, но кто сложил хоть одно стихотворение о июне? Или слово «май» так действует на поэтов потому, что легко рифмуется со словами «рай», «край», «играй»? Пусть их, но нельзя недооценивать июнь, июнь с его облаками пыльцы, кочующими над хлебными полями.
Лесной жаворонок
Мы поссорились. Меня одолевало подлое желание говорить несправедливые слова. В злобе я выскочил из маленького домика.
Над двором в прогретом солнцем воздухе висел поющий жаворонок. Он взмывал ввысь и завлекал самочку, камнем падал вниз и всхлипывал, опять взлетал, взлетал еще выше, становился ноющей точкой, наконец он исчез в воздушной дымке, но пение его слышалось непрерывно, казалось, это звучит воздух.
Мою злость как рукой сняло. Я вернулся в дом и крикнул:
— Над нашим двором поет жаворонок.
В сене
Маттес нагишом сидит в шуршащем сене. Солнце сияет, веет легкий ветерок. Мать говорит:
— Светлячки любят такую погоду.
Маттес поднимает глаза:
— Вон они летят!
Он видит то, что хочет видеть: днем — звезды, а ночью — солнце.
В каждом ребенке сидит поэт. В каждом ли поэте сидит ребенок?
Чем я обязан черепахам
Говорят, что в озере неподалеку от нашего домишки еще водятся европейские болотные черепахи. Мне это рассказал рыбак, которому много лет назад в невод попалась черепаха, он выпустил ее обратно в озеро.
С тех пор как я это узнал, я каждое лето хожу к озеру ранним утром, в полдень, а иногда и ночью. До него не больше пяти минут ходу. Как раз достаточно времени, чтобы, сделав перерыв в работе, наполнить легкие лесным воздухом.
Черепахи, эти закованные в панцирь памятники животным допотопных времен, очень пугливы. Малейшее сотрясение почвы — даже от шагов человека, — и они бросаются в воду, ныряют, скрываются из глаз. О том, в состоянии ли они долго быть под водой, можно судить по плавательным пузырям мелких рыбешек, которые носятся по озерной глади. Из надувной лодки я не раз видел эти пузырьки — остатки черепашьих обедов.
Озеро окружено болотами. Их заросшая поверхность выдерживает черепах, но не меня. Ранним летом среди болотного хвоща цветет кипрей, конский язык и жабник. Но горе тому, кто отважится ступить на эти болотные луга, — трясина засосет его. Вот почему я до сих пор так и не видел болотной черепахи на суше. И все же мое хождение к озеру не осталось без последствий.
Конечно, вода там уже не та, что тысячелетия назад, как известно, все течет, все изменяется, вода становится тучей, дождем, снегом, туманом или являет нам себя ручьем, рекою, морем. И люди подвластны тому же закону. Но мульда, в которой находится болото, осталась все той же впадиной, которую образовал в земной поверхности тающий ледник; она — доисторический шрам на теле земли. Задерживаясь у озера, я частенько пытаюсь представить себе времена, пролегшие между мною и ледниковым периодом.
Дома я перечитываю труды географов о периодах развития Земли и стараюсь представить себе, как выглядели наши края, когда здесь появился первый человек. Его потомки, равно как их деяния, заполняют собою исторические книги, и я хочу хотя бы на миг вообразить себе пути, которыми они шли. Роюсь в книгах, читаю, силясь обозреть то, что по сей день было исследовано и написано историками и геологами о нашей планете, о развитии человечества. И возможно, не заблуждаюсь, приходя к выводу, что я живу во времени, которое станет примечательной главою в книгах по истории, ибо то было время, когда люди в труде и борьбе научились понимать, что человек не имеет права присваивать плоды работы другого человека, и еще потому, что люди в тот короткий отрезок времени, который пришелся на мою жизнь, впервые полетели к другим планетам на космических кораблях.
Не странно ли, что случай спокойно и основательно поразмышлять о былых и нынешних временах на берегу заброшенного озера представился мне благодаря панцирной рептилии.
Ирисы
Вдоль низенькой ограды палисадника цветут ирисы. Ранней весной нам по нашему заказу прислали из Эрфуртского садоводства волшебный кулечек с семенами. Мы понятия не имели, как будут выглядеть эти цветы. Теперь каждый из них поражает нас своими красками. До ночи они хранят свою тайну. Только поутру мы узнаем, какую весть получим из мира красок, какой сюрприз уготован нам новым цветком. Один оказывается ржаво-красным, другой отливает перламутром, а на следующий день, глядишь, и распустился ирис такой синий, что кажется — на него упал кусочек весеннего неба.
Эти цвета не искони присущи ирисам. Они приобрели их с помощью человека. Человек, великий преобразователь планеты, всегда стремится вперед и не находит себе покоя, покуда не станут совершенствоваться предметы, растения и животные, окружающие его. Но один закон он устранить не в силах: где плюс, там и минус. Новые ирисы обрели фантастические краски, но утратили запах.
Наверно, поэтому старый сорт — темно-синий с желто-белой сердцевинкой — милее избыточно красочных. Цвет и запах полудиких ирисов старого сорта напоминают мне детство. Я говорю о дошкольном детстве без каких-либо обязанностей. А я был не старше, когда ирисы еще распускались на высоких стеблях, и любил сидеть среди них в деревянной беседке перед родительской хибарой. Запах ирисов ударял мне в нос настойчиво и мягко.
Нынче мне приходится изображать, что я еще маленький, сгибаться в три погибели или садиться на корточки, чтобы вдохнуть нерассеянный аромат цветов детства и чтобы вспомнить, что я тогда чувствовал. Распрямляясь, я как бы вбираю малый сколок тогдашних чувств и жизнерадостности в свою, иной раз уже не столь гармоническую жизнь, раздираемую выдуманными или самовнушенными страхами. И я льщу себя надеждой, что этот малый сколок опять укрепится во мне, расширится и поможет, сначала на минуту, потом на часы, а потом и до конца моих дней, чувствовать, как тогда: жизнь — это нечто само собой разумеющееся, я — неотъемлемая ее часть, сродни ирисам.
Колебания
Иногда нам удается, пусть краткое время, прожить тихо, как неодушевленный предмет, но напряженно-внимательно, как полноценный человек, и тогда мы становимся свидетелями удивительных событий.
Ранним утром я остановился поглядеть на только что расцветшие ирисы, как вдруг один лепесток выскочил из острой шишечки, за секунду до того еще бывшей бутоном. Одним махом бутон превратился в цветок. Отогнутый его лепесток, верно, казался насекомым пестрой посадочной площадкой или крылечком. Дверь нектарной лавки стояла настежь, и цветная вывеска сулила: мед в обмен на пыльцу!
Может, то был тихий утренний ветерок, а может, многократно умноженные воздухом взмахи крылышек комара или еще более неприметные колебания, вроде радиоволн, послужили толчком к тому, чтобы раскрылся цветок ириса. Слишком мало мы еще знаем о разнообразных колебаниях и волнах мироздания, которые наверняка и нас толкают к тем или иным высказываниям и поступкам.
Болтун
Скворцы подражают пению или чириканью других птиц. Если держать их в одиночестве, они повторяют за человеком даже целые фразы. А бывают, как известно, и люди-скворцы.
Рассказывают, что десятки лет назад некий органист держал в клетке скворца. Когда однажды тот улетел от своего хозяина и вместе с другими скворцами угодил в сеть птицелова, он протрещал фразу, которую частенько слышал от своего хозяина: «Я кантор из Ютеборга». Суеверный птицелов перепугался и отпустил этого скворца, а заодно и его сородичей на волю.
Скворец, что живет в скворечнике справа от моего уставленного цветами окна, иногда поет целые строфы, заимствованные из песен хохлатого жаворонка. Наверняка он зимовал неподалеку от него, и грустная жавороночья мелодия запечатлелась в скворечьем мозгу. Песня серой птички-сестрички, видно, произвела большое впечатление на моего скворца.
Аист и трактор
Комбайны прошли по полям, рожь была сжата, обмолочена, зерно и солома вывезены, самые жаркие дни года остались позади.
В прежние времена поэты с грустью пели о ветре, что гуляет над жнивьем. Песня устарела: у ветра нет теперь возможности гулять над жнивьем, ибо, свезя горы соломы, тракторы с грохотом возвращаются на поля и лущат стерню, подготовляя почву для пожнивной культуры.
Аист, стоя на уже взбороненной части пашни, пропустил трактор, бросился на свежий след бороны, ткнулся клювом в землю, поймал какую-то трепыхающуюся тварь и сжал половинки клюва. Звук был такой, словно кто-то сложил деревянный циркуль. Аист проглотил добычу и снова ткнулся клювом в землю — он специализировался на ловле мышей.
Трактор вернулся, аист на своих проволочных ногах заковылял в сторонку, трактор протарахтел мимо, аист полулетя поспешил к новой борозде, за новой партией ставших бездомными мышей.
Птица собирала свой урожай с помощью трактора — еще одна сказка нашего времени.
Волшебство росы
Ночь в полнолуние сменилась росистым утром, и оно явило миру титаническую работу предосенних пауков. Ели, черемуха, вереск и метлица на паутинных парусах скользили навстречу рассвету. Сосновые заказники походили на гавани, в них кишели зеленые корабли со сверкающими парусами. Над просеками были натянуты изящно сотканные транспаранты, в них отражались все семь цветов спектра. Вереск еще не распустился, экономил свою лиловость в ожидании великого часа — полудня. Лесные птицы расправили отдохнувшие крылья, пролетели немного — шорох крыльев был едва слышен, — снова сели, и воцарилась тишина. Над тропками натянута паутина, от росы она кажется толстой проволокой — проволока, повсюду проволока. Моя лошадь остановилась, на какие-то мгновения и я изнемог от этого волшебства росы: огороженный со всех сторон, стоял я посреди леса как памятник странствующему рыцарю, и мне казалось, что я должен ждать, покуда меня освободит теплое утреннее солнце. Но мне нельзя было медлить, и я взбодрил свою кобылу. Как только первые нити этой проволоки бесшумно разорвались о лошадиную грудь, рассеялись и мои иллюзии, я перешел на рысь, ибо мне было бы тяжело провести это росное утро одному, ни с кем не поделившись радостью.
Дикий хмель и ломонос
Куст дикого хмеля у плетеного мостика за лето дорос до нижних веток молодой сосенки и обвился вокруг них. Через несколько лет хмель задушил бы сосну. Я, человек, предвидел это, так как жизненный опыт и логика заставляют меня заглядывать в будущее, и решил предотвратить лесную трагедию.
В темной лощине, неподалеку от болотца, излюбленного дикими кабанами, белый ломонос душил черемуху. Там уж я не думал ничего предотвращать, а просто соскочил с лошади и сорвал несколько поздних цветов ломоноса, чтобы принести эти цветы и их аромат домой, к моей возлюбленной, как последний привет лета.
Ласточки и скворцы
Лето на исходе. Мглистое утро. Тучи, казалось, раздумывают: пролиться им наземь дождем или паром плыть дальше.
На дымчато-сером кусочке неба за моим окном кружились ласточки, ожившие галочки на серой оберточной бумаге. Внезапно в стаю ласточек врезались летевшие в четыре ряда скворцы. Скворец за скворцом, сверху, сбоку — набело переписанная задачка на сложение.
Ласточки, почувствовав, что им мешают, заверещали, а скворцы невозмутимо проследовали на свою работу, в лес. Кружение ласточек означало вылет комарья, походный строй скворцов — страх перед прожорливостью хищных птиц.
Суета и порядок — все неспроста.
Неясыть
Настал вечер. Небо светилось расплавленным золотом, и мягкий ветерок подгонял облака, легкие, как белые шелковые платки. Потом ветер стих. Даже всегда беспокойные листья осины трепетали едва заметно. Над горизонтом вздымалась черная туча, словно выползая из тайника еловых лесов. Что она напоминала мне: свирепую акулу или современный самолет? Форма акулы древняя, и человек воспользовался ею, чтобы сделать еще быстрее своего небесного турмана.
К ночи в кудрявых кронах сосен утихла воронья свара. На озере подрались два диких селезня и подняли такой плеск, словно кто-то споласкивал пучок морковки.
Жеребенок положил голову кобыле на холку и обнюхал уздечку в моей руке. Неподалеку на свиль сука опустилась неясыть. Она побаивалась лошадей, да и я показался ей подозрительным. Застучав клювом, она встопорщилась и, наконец, улетела охотиться. Туча-акула произвела на свет акуленка, а то, что от нее осталось, развеялось по свету. Молодая акула плыла по вечерней заре.
Трижды неясыть возвращалась. Вертя головой, таращилась на меня и лошадей. Что это за подозрительное существо взросло на лесной почве, покуда она спала? Любопытство подстегнуло ее, и она полетела прямо на меня. Кобыла зафыркала. Неясыть вскрикнула. Предостерегла ворон. Вороны молчали, а дикие утки скрылись в камышах. Еще раз, уже вдалеке, послышался стук клюва неясыти. Захлопнулись ворота в лесное царство.
Плащ из лошадиного запаха
Кобыла с жеребенком паслись у озера. Седло скрипело, и тихонько позвякивали стремена. Извечные звуки. Извечна и стая мучителей — серых слепней, впившихся в шеи кобылы и жеребенка. Воздух на два метра вокруг пропах лошадиным потом. Я стоял как бы закутанный в плащ из лошадиного запаха, который сделал меня «невидимым» для нюха косуль.
Над лесом со свистом пронесся самолет. Шум этого сверхзвукового охотника встревожил лягушек. Они заквакали, словно узрев ангела.
С высокой сосны слетела ворона, покружила над заливчиком, приметила меня, каркнула, прибавила скорости и, словно летающий сигнал тревоги, громким криком отгородила свое гнездилище.
Лягушки умолкли, только одна, то ли оглохшая, то ли сдуревшая, продолжала квакать. Мой плащ из лошадиного запаха больше ни на что не годился. Живое существо в воздухе снова предупреждало живых существ на воде и на земле о возможной опасности.
Иволга и гуси
Лето подходит к концу. После двух покосов луга зеленеют в третий раз. Гуси усердно чистятся в ручье. Когда они выходят из воды, на белизне их вымытых перьев играют косые лучи солнца.
Тут надо бы закрыть глаза, ведь известно, что Мартынов день — день, когда забивают гусей, — уже близок. Все птицы молчат, и вдруг на выгоне у ручья запела иволга, свежо, как весной. Она наверстывает упущенное, ибо позже всех перелетных птиц прилетела со своей жаркой зимней родины.
Косули на лугу
Пал туман, травы покрылись росой, вот и готово утро.
Птица закричала в кустах, как будто в глиняную миску посыпалась резаная фасоль: «шнип-шнип».
Этот сигнал тревоги услышали две косули. Стоя на лугу, они подняли головы и навострили уши — картина, виденная мною сотни раз.
Но ни одно утро не похоже на другое, ни одна навострившая уши косуля не похожа на другую. Похожими их делает несовершенство наших чувств, и мы очень заблуждаемся, когда полагаем, что две вещи, которым мы дали одинаковые названия, одинаковы и по существу.
Круговая оборона
Солнце со сломанными лучами висело в утренней дымке, висело, как тусклый фонарь в ветвях бука. Я принес на лесной выгон кормовую известь для шотландских пони. Закричал дятел. Вдруг откуда ни возьмись появился мохнатый жеребенок, взгляд его испуганно блуждал, он выкатил глаза и неумело брыкался. Тут же из кустов выскочила кобыла-мать и помчалась за своим перепуганным дитятей. Что так встревожило пони?
Я прочесал лиственный подлесок. На моих кожаных штанах осели расплывшиеся капли росы. Смазка, которой была пропитана кожа, окутала капли, и они превратились в пестрые блестки.
На прогалине паслась другая кобыла. Почуяв меня, она с хрюканьем скрылась в зарослях черемухи. Это была не кобыла, а какой-то ублюдок. Смоляно-черный дикий кабан проник на выгон к лошадкам и, разорвав проволоку ограждения, свиным галопом помчался в сторону озера, к спасительным камышам.
Я отключил электротабунщика и починил проволоку. Когда я поднял глаза, все шесть кобылок стояли на опушке, заняв круговую оборону под названием «еж». Голова к голове. Я воззрился на вал лошадиных задов. Шесть пар копыт в оборонительной позиции, шесть пар прижатых ушей, а в середине «ежа» — жеребенок.
С самого детства я имею дело с лошадьми, но тут впервые увидел, как табунок пони вознамерился противостоять общему врагу.
Я спросил себя, как вышло, что маленький колючий зверек из древнего семейства высших млекопитающих, пожиратель насекомых, стал моделью для оборонительного маневра, которым пользуются люди? Человек умеет наблюдать, умеет думать, но откуда такой метод обороны известен лошадям?
Вопрос остался без ответа. Каждый день приносит новые вопросы, требующие ответов, и, покуда мы спрашиваем, покуда ищем ответы, мы живем.
Звездовик
Когда приходит пора грибов, на меня нападает «грибная лихорадка», и, если только позволяет работа, с рассветом я уже в лесу.
Каждый год я даю себе слово не поддаваться этой лихорадке, ибо, когда смотришь только на кусочек мира под носками твоих сапог, лишаешь себя многих впечатлений.
В этом году я был уверен, что победил свою страсть. Спокойно ехал верхом по лесу и соскакивал с коня, лишь завидев множество съедобных грибов на маленьком пространстве. Гимнастика — дело немаловажное, уговаривал я себя. Но однажды утром на песчаном откосе возле озера я увидел какое-то странное грибовидное растение в форме шестиконечной звезды. С седла я принял его за растрескавшуюся шляпку гриба, выброшенную кем-то, но очень уж равномерные зубцы треснувшей шляпки возбудили мое любопытство, и я повернул назад.
Шляпка гриба крепко засела в песке, я осторожно обчистил ножку. Посередине шляпки притулился мягкий мешочек, похожий на подгнивший нарост. Я нашел гриб-звездовик.
Пятьдесят лет был я заядлым грибником, видел изображения звездовика, но ни разу он мне не встретился.
Я завернул его в носовой платок и положил в седельную сумку. Звездовик так и остался единственным грибом, который я в это воскресенье привез домой. Для меня это было особое воскресенье. Я перерыл все книги ученых грибников. Почему этот гриб имеет стилизованную форму звезды? Прочитал пространные рассуждения о его корнях, мякоти и спорах, но о смысле и назначении подобной формы не нашел ни слова. Один из грибных профессоров писал: «Звездная форма этого гриба радует глаз своим изяществом и красотою».
Примечательно, что там, где у профессора недостало знаний, он подменил их поэтическим описанием!
Я перелистал много народных книжек, а также книги сказок, из них много чего узнаешь, хотя бы иносказательно. Нашел что-то о монетах звездной формы, но о грибах-звездовиках — ни слова.
А ведь какой-то цели жизнь, заложенная в песчинках, растениях и тварях, все же хотела достигнуть своим звездным грибом! Или это чудно́е создание просто позабыло сменить форму морской звезды, когда при все большем осушении нашей планеты вылезло из хлябей, чтобы впредь добывать себе пропитание в песке?
Новый вид грибной лихорадки стал сотрясать меня.
Вода поздней осенью
Туман, и травы блестят, солнечные лучи падают косо, и вороны собираются в стаи. Вода в прудах и болотцах чиста и прозрачна до самого дна. Все, что летом плавало в воде, ушло вглубь и живет там, в тине. Лето и зима — вверх и вниз. Но весной из болотной затхлости вылетают голубые стрекозы и парят среди зелени.
Снежная весна
Мы делим год на весну, лето, осень и зиму. Но жизнь и времена года — непрерывный процесс, к познанию которого не подберешься с помощью линейки и тетради в клеточку. Одно связано с другим, одно вытекает из другого.
Люди, мастерские которых — леса, моря, поля и луга, пользуются более точным делением года: ранняя и поздняя весна, разгар лета, бабье лето, ранняя и поздняя осень.
Русский писатель Пришвин открыл весну света, а меня никто не разубедит в том, что бывает весна снега. Она начинается, когда после первой зимней вьюги солнце, белое издали, стоит на безоблачном небе. Кристаллики снега мерцают в лугах, и даже на самых тонких ветках деревьев цветут снежные цветы. Прошлогодние стебли тысячелистника, пижмы и лабазника сверкают у дороги, и камышовые шпаги торчат из снежно-белых ножен.
В животных снежная весна будит опрометчивые надежды: седоголовый дятел кричит, и его полет с дерева на дерево веселит сердце. Вороны репетируют свое весеннее карканье, а в заказниках звенят голоса корольков и синиц. Кабаны выходят из чащи, пускаются наперегонки со всадником и, хрюкая, галопируют по краю озера, где тонкий припай трещит под их буйными копытами.
Лысухи и нырки улетели, только дикие гуси дождались снежной весны в местах своих гнездовий.
Но однажды ночью ледяной покров отодвигается от края озера, словно дверца раздвижного шкафа, открывая полоску воды. Дикие гуси расправляют (кажется, не слишком охотно) крылья и пускаются в дальний перелет на свою зимнюю родину. Когда они улетают, настает — с сухим снегом и морозом — снежное лето.
Рождество пони
Кай, шотландский рыжий жеребец со светлой гривой, и Сильва, рыже-пегая кобылка, — наша рабочая упряжка. Они возят дрова из лесу, возят кормовую капусту, а во время садовых работ маленьким плугом вспахивают землю под низко свисающими ветвями фруктовых деревьев.
Человеческое царство гномов — плод фантазии. Царство гномов у лошадей существует. Жеребенок шотландских пони может забиться под кухонный стол, если его мать зайдет на кухню выклянчить черствого хлеба.
Иногда мастер Эмиль ездит на рабочей упряжке в соседний городок. Когда шотландцы везут по улицам свой фургончик с красными колесами, все движение останавливается. У работника народной полиции в белой шапке появляется мальчишеский блеск в глазах, и он проявляет необычную снисходительность. Продавщицы выскакивают из магазинов, неся лошадкам угощение, а курортники выгребают из карманов сэкономленные кусочки сахара. Мастер Эмиль гордо восседает на козлах, позволяя прохожим восхищаться пони. Ведь немного восхищения выпадает и на его долю.
— И что ты только с такими малышками делаешь?
— Жеребчика держу в стеклянном шкафу, а кобылка на рояле играет.
Веселый смех оглашает главную улицу городка. Иногда мастер Эмиль сажает в фургон ватагу ребятишек. Школьники в знак благодарности скармливают пони остатки своих завтраков. Никуда пони не бегут так быстро, как в этот городок. Лакомства очень привлекательны.
Пока луга еще не покрылись корочкой затвердевшего снега, пони свободно пасутся за домом. Там они объедают почему-то оставленную коровами траву, не брезгуя чертополохом и крапивой. Луга в результате станут гладкими как гумно, что очень полезно для сенокоса на будущий год. Под вечер пони являются домой и на десерт получают сено.
Зимние дни все короче и короче, трижды стояли морозы, трава сделалась горькой, а пони все бродили по лугам. Вечером они исчезли. Это было в сочельник. Дети ждали рождественских подарков, а я искал пони. Верхом проехал многие километры, обшарил все уголки, прочесал кусты и заказники, но беглецов не нашел. Звезды искрились зеленоватым светом, когда я, не найдя пони, поскакал к дому и открыл ворота во двор, на случай, если ночью они вернутся.
Это был беспокойный сочельник. Дети ныли:
— Наши пони, куда делись наши пони?
Я больше торчал во дворе, в саду и на опушке леса, чем в празднично убранной комнате, ночью я то и дело просыпался, все мне казалось, что я слышу топот. Под утро пошел снег, и утром в первый день рождества мы увидели роскошные снега, но не увидели наших лошадок. Снег утешил меня, теперь-то я найду следы шотландцев, но, сколько я ни искал, все было тщетно.
Около полудня раздался треск мотоцикла. В кухню вошел тепло укутанный человек. Он говорил быстро, а следовательно, и много, наконец после долгого вступления спросил, не пропали ли у нас пони. Да, пропали пони, да, да!
— Какого они роста?
Мы показали — вот, с кухонный стол.
Ладно, однако это еще не все.
— А еще что?
Рождество-то ведь праздник всеобщей любви, а тут человек возился с пони, значит, с нас причитается, по двадцать марок за каждого.
Мы дали ему деньги и заметили, что от него уже здорово разило водкой, выпитой на празднике всеобщей любви. Деньги исчезли в кармане его брюк, а мы узнали, где наши пони.
В сочельник беглецы искали непромерзшую траву, не найдя, брели все дальше и дальше, покуда у Кая и Сильвы, возивших фургончик, не включилась голодная память. Они отправились в соседний городок, остальные пони — за ними.
На городских улицах не было ни души. На площади сияла электрическими свечами рождественская елка. Понелюбивые жители справляли рождество у себя дома. Пони разгуливали по городу, останавливаясь перед каждым домом, откуда им хоть раз выносили угощение. Разочарованно обнюхали памятник Фонтане, потерлись о дверь овощной кооперативной лавки. Около десяти незадачливые попрошайки покинули город. Назад они отправились по шоссе. На то у них были причины: когда мастер Эмиль возвращался с груженым фургончиком, он предпочитал до деревни ехать мощеной дорогой. Память у Кая и Сильвы была отличная.
У шоссе стояла всевозможная техника и столовые бараки для рабочих большой стройки. Ночной сторож вознаграждал себя за потерянный сочельник фляжкой водки. Он смертельно скучал и потому обрадовался, услышав топот. Олени идут, олени, подумал он, но, когда в кружке́ света, падавшего из окна сторожевой будки, появилась голова жеребца, человек испугался. Сторож не имеет права бояться. Ему платят за бесстрашие. Итак, человек поборол свой страх, взял палку, вышел и удивился — перед ним стояла игрушечная лошадка. Он подманил пони кусочком рождественской коврижки. Жеребец взял коврижку и в благодарность зафырчал. Тут из лесной тьмы выступили и кобылки, боясь остаться ни с чем. Шесть пони обступили сторожевую будку, били копытами и жалобно ржали — клянчили подачки.
В этот миг сторожу уяснилась материальная сторона рождественского сюрприза. Он погнал жеребца в рабочую столовку. Кобылы тем временем удрали в лес, и сторож полночи их вылавливал.
Столовая была украшена к рождеству: елка на табурете, еловые ветки на стенах, белые бумажные скатерти на сосновых столах, пустые бутылки и повсюду остатки рождественской трапезы.
Пони обгладывали бумажные скатерти, слизывали крошки, жевали стенные украшения и под конец слопали елку вместе со стеариновыми свечами.
Сторожу ничего не оставалось, как разыскать веревки и привязать каждого пони в отдельности к столбам, подпиравшим перекрытие барака, но тут же возникла новая проблема, ведь пони не только жрали. Хотя сторож и пребывал в рождественском настроении и готов был заботиться обо всех рождественских ослах, но он все же не мог допустить, чтобы рабочую столовую превратили в настоящий рождественский вертеп. В любую минуту, того и гляди, появится его начальник, а кто знает настроение начальства? Сторож провел остаток ночи, собирая и вынося миниатюрные конские яблоки. К тому же он установил, что лошади не только испражняются. Ему пришлось также подтирать лужи. Вот уж воистину святая ночь!
Утром явился его сменщик, знавший, откуда явились пони.
Я с двумя сыновьями собрался в дорогу: семь километров туда, семь обратно — неплохая рождественская прогулка.
Когда мы открыли дверь столовой, жеребец приветствовал нас восторженным ржанием — со свиданьицем! На полу опять лежала куча навоза.
— Я думаю, к деньгам за находку следует мне немножко добавить, — сказал сторож.
Мы попытались растолковать ему, что пони пришли бы домой, не задержи он их. Но нет, он считал себя спасителем лошадок, мы не стали отнимать у него этот почетный титул и сунули ему еще денег.
Сопровождаемые топотом двадцати четырех копыт, мы вернулись домой, и только вечером по-настоящему отпраздновали рождество. С тех пор наши дети говорят так: чего только пони для нас ни делают, отцу — рассказы, а нам — двойное рождество.
Радость есть радость
Теперь, как я слышу, у нас нет больше егерей, они называются уполномоченные по охоте. Это казенное название на ногах-параграфах ковыляет по цветущим лугам немецкого языка. Иной раз мне кажется, что в каждом учреждении, в комнате под табличкой «Просьба не мешать» сидит человек, который, смеясь, скрещивает полнокровные слова родного языка с канцеляризмами. Поскольку я не хочу этим языковым генетикам доставлять никакой радости, то в дальнейшем стану один из их гибридов, «уполномоченного по охоте», называть егерем.
Один из наших деревенских егерей высыпал зимой на берегу озера целый ящик мелких диких яблок. Он хотел облегчить бескормицу оленям и косулям, но, видимо, был еще плохо знаком с повадками этих животных, так как оставил ящик на снегу, рядом с яблоками. Ящик был картонный, в нем прибыли заморские фрукты.
Морозный воздух был напоен ароматом маленьких яблок, олени, косули и зайцы чуяли его, но боялись ярко-желтого ящика.
Случилось, что моя лошадь, с волочащимися поводьями, покуда я в сторонке следил в бинокль за перепуганными оленями, обнаружила яблоки и захрупала, пережевывая их своими широкими коренными зубами.
Когда я застиг «воровку», губы ее уже покрылись ароматной яблочной пеной, а яблок как не бывало.
Я убрал с берега озера звериное пугало — отвез домой и сжег.
Разумеется, егерь в один из ближайших дней наведался к тому месту и порадовался, что животные приняли от него яблоки и даже умяли картонный ящик с надписью «Вест-индские бананы».
Вот так радость может возникнуть из заблуждения, но радость есть радость, маленькая помощь в жизни, однако при условии, что человек не узнает, что радость — результат заблуждения.
Лошади и голуби
Зимой лошади шарахаются от зеленых мшистых кочек, торчащих из-под снега, весной пугаются последних кучек снега среди зеленых мхов.
Шел спор о кормовой смеси из семечек подсолнуха и пшеничных зерен: если в кормушке преобладает пшеница, то голуби сначала выклевывают темные семечки, если же в смеси преобладают черные семечки, то раньше будут склеваны пшеничные зерна.
Не дай нам бог, подобно лошадям, пугаться последствий смены времен года и, подобно голубям, по цвету выбирать себе пищу.
Гусак
Собаки лаем возвестили о приезде чужих. Синяя машина, оставляя за собой снежные колеи на дороге, покачиваясь, проехала по лугу к нашему домишке. Мы настроились на неожиданный новогодний визит.
Из столицы приехал художник, мой друг. Ликуя, что он сейчас доставит мне радость, и даже не сказав обязательного «с Новым годом», он немедленно стал вытаскивать какой-то ящик из своей синей машины.
Крышка ящика была сколочена из деревянных планок, между планками торчала голова гуся, а из оранжево-красного гусиного клюва шли звуки, напоминавшие те, которые ученик лесника на второй неделе обучения извлекает из охотничьего рога.
Мой друг улыбался. Он ведь видел только гуся, судя по гоготу, его новогодний подарок был еще жив, а кроме того, он не заметил на моем лице выражения неудовольствия, да и вообще не принимал во внимание, что человек постоянно меняется, что я тоже человек и, следовательно, вправе измениться.
Разные домашние животные: волнистые попугайчики, морские свинки, черепахи, египетские голуби и карликовый африканский козлик — своей энергией и голосовыми средствами, прожорливостью и жизнерадостностью довели меня до полной утраты жизнерадостности, я так изменился, что подарил всех этих милых зверюшек больничному зоопарку в Магдебурге, и появление гуся навеяло на меня неприятные воспоминания о том отрезке жизни, который, как я думал, уже остался позади.
Мой друг и его жена встретили Новый год в столичном клубе художников, называвшемся «Чайка», там была устроена лотерея, то есть игра, сохраняющая в нас воспоминания о капитализме, когда многие оплачивают «счастье» одного.
Хотя некоторые уверенно говорят, что в наш научно-технический век суеверие вырвано с корнем, но тут же начинают смущенно вертеть в руках «поросят, приносящих счастье», или хватают с прилавка трубочистов, а так как трубочисты будто бы дарят удачей на целый год, то в новогоднюю ночь их в лотерее не разыгрывают и заменой им, как раньше, так и теперь, служат все те же поросята.
Но в истекшем году план поставок свинины ликвидировал суеверие: чтобы его выполнить, потребовались все поросята, имевшиеся в наличии, и потому устроителям лотереи пришлось довольствоваться новогодним гусем, который мог быть назван так лишь при большой благожелательности, на самом деле это был старый, упрямый, никому не нужный гусак.
Мой друг и его жена скупили целую кучу лотерейных билетов, так как вбили себе в голову, что этого гусака необходимо спасти от берлинских сковородок и сохранить ему жизнь. Мой друг сумел подчинить себе счастье — денег у него было достаточно — он выиграл.
Новогодним утром спасители гусака пустили его погулять по ковровому лужку своей гостиной на четвертом этаже берлинского дома. Потом сварили для него яйцо, гусак взял яйцо в клюв и зашвырнул под книжный шкаф, мой друг его достал, а гусак опять бросил туда же и так далее. В конце концов гусаковы спасители притомились и легли спать, ведь первый день Нового года, как всем известно, неподходящий день для работы.
Что же делает деревенский гусак, очутившийся в огромной каменной клетке между небом и землей? Он проверяет свои способности. Этот гусак из Марцаны или ее окрестностей принялся исследовать библиотеку моего друга, клювом вытаскивал книги с полок, в местах, показавшихся ему интересными, загибал страницу или попросту выдирал ее. Усердие у него было завидное, таким способом он проверил немало книг, но потом взлетел на письменный стол и прочитал в газете репортаж из зоопарка некоей молодой особы: «Материнские радости в обезьяннике».
Молодая особа, видимо, частенько спала на уроках биологии в школе, она так страшно идеализировала жизнь животных, как это делали девицы полвека назад, некоего Павлова она, надо думать, причислила к ветхозаветным пророкам, обезьян — к филистерам, их детенышей она называла «бэби», а преждевременно родившегося малыша — «недоноском», старые самки были для нее «мамочками», самцов же она величала «папочками».
Покончив с чтением, гусак стал умиленно вспоминать своих мамочку и папочку, покуда его внимание не привлек рак.
Рак лежал в салатнице; салатнице, раку и салату предстояло стать натюрмортом, гусак расковырял клювом рака, потом потолкался о стену гостиной и наконец-то обнаружил травку в виде цветов на подоконнике.
Он объел цветки клевера, сожрал лист с низкорослого каучукового деревца, а кактусы разочарованно побросал на пол.
От шума мой друг проснулся, разозленный, что его новогодний сон был прерван, он натянул брюки и попытался оживить свои школьные познания из зоологии, ему смутно припомнилось, что гуси едят рыбу, и жена поспешила принести из холодильника сардины в масле.
Гусак разбросал их по ковру. Ковер еще и сейчас свидетельствует, что в квартире жил гусак, не пожелавший есть поданные ему сардины.
Мой друг и его жена переглянулись. Они спасли гусака от ножа, но, кажется, обрекли его на голодную смерть, гусак подтвердил это мрачное предположение, оставив на ковре несколько памяток о былых своих пирах, и в этот момент друг вспомнил обо мне.
— Ты встал перед моим внутренним взором как ангел-хранитель, — сказал он, ибо так уж устроен человек: для воспоминаний ему необходим толчок.
Я запер гусака в сараюшку, но мой друг и его жена испугались, что там ему будет слишком одиноко.
— Тебе надо подыскать ему супругу, — сказала она, он добавил:
— Смотри, не вздумай его прирезать, кстати, гусака зовут Эммерих.
Я терпеливо все это выслушал, ведь в первый день Нового года сердце открыто для всего доброго, а я уже принял решение в новом году не злиться на дураков, не насмешничать и отвыкнуть в рассказах, которые я пишу, критиковать или окарикатуривать кого-либо, к тому же я обязался (правда, не вслух) не раздражать ни себя, ни своих соотечественников проповедями и наставлениями, словом, я хотел стать благонамеренным писателем.
Но жизнь не интересуется Новым годом и вообще людскими праздниками, она не идет но ровной дорожке, с нею, однако, надо дружить, надо помогать ей идти вверх, а тут уже поневоле начинаешь иронизировать и критиковать тех, что хотят всю свою жизнь простоять на месте.
Мне надо было поехать в город на заседание, и я попросил товарища Эмиля, который обхаживал наших пони, заодно покормить и гусака.
— Как звать этого стервеца? — спросил он.
Я не без робости ответил:
— Эммерих.
Эмиль заметил, что это неподходящее имя для такой дряни и перекрестил его в Генриха. Впрочем, для гусака наши разговоры значили не больше, чем для нас его гогот, ему было наплевать, зовут его Эммерихом или Генрихом.
Пришла весна, гусак стал озорным и заносчивым, а наши собаки, собственно говоря, излишними, ибо Генрих гоготом и криком возвещал приближение чужого.
Теперь я уверен, что случай с гусями на Капитолии не выдуман и недаром о нем говорится в книгах по истории, более того, я уверен, что гуси совершили еще и другие исторические деяния, да только суетные политики прошлых веков выгнали их из исторических книг в брошюрки по птицеводству.
К нам заглянула соседка, чтобы немножко со мной побраниться, а Генрих взлетел ей на голову; приехал мой издатель, тоже чтобы немножко со мной побраниться, а Генрих вырвал у него из рук желтый портфель с моей рукописью; явился участковый уполномоченный сделать мне внушение за то, что я не держу своих собак на привязи, а Генрих склевал пуговицы с его штанов, заправленных в сапоги, и мне пришлось пришивать их под надзором полиции.
Страховой агент хотел заключить со мною договор на гарантийное страхование, я спросил зачем. А Генрих тем временем вытащил жиклер из карбюратора и ослабил несколько гаек на мопеде страхового агента, тот сказал только: «Вот видите», и я заключил договор.
Моя жена в овчинном полушубке сидела во дворе на корточках и мыла колеса нашей машины, Генрих принял ее за большую гусыню, что уже само по себе было обидно, да к тому же он вскочил к ней на спину и оскорбил ее на свой гусачий манер.
Генрих затесался в похоронную процессию и гогоча уцепился за рясу священника, трое деревенских трубачей разошлись при исполнении псалма, так что похоронная музыка зазвучала как доморощенное липси, а я был приговорен к денежному штрафу или трем дням отсидки «за нарушение общественного порядка».
Вряд ли можно поставить мне в упрек, что я носился с мыслью сбыть Генриха, но он был подарком друга, и если уж я таковой принял, то должен был его сохранить, кроме того, я не знаю случая, когда кто-нибудь сказал бы другу, протягивающему ему подарок: «Оставил бы лучше себе».
Правда, мне известны случаи, когда неподходящий подарок друга, «к сожалению», падал с консоли или, «к сожалению», оказывалось, что его кокнули милые детки, но, увы, с Генрихом ничего подобного нельзя было проделать, даже передарить его не удавалось, как, например, анодированное ведерко для шампанского, подставку для салфеток, гонг, часы без циферблата или металлических такс, хвостами которых отрезают кончики сигар.
У нашей соседки была гусыня-одиночка, по весне она ходила в деревенском гусином стаде, клала оплодотворенные яйца, высиживала и растила гусят, а осенью опять становилась гусыней-одиночкой.
Я решил сочетать ее браком с холостяком Генрихом, отправился к соседке и, надеясь осчастливить ее (так же в свое время поступили и мои друзья), сказал:
— Матушка Мертен, я решил подарить вам своего гусака.
— Что ж, дело хорошее, — отвечала соседка, а я добавил:
— С одним условием, что вы его не зарежете.
Тут соседка ответила:
— А на что же он мне зимой-то сдался?
Я пошел к рыбаку, который держал целое стадо гусей, и сказал:
— Я дарю вам своего гусака, дядюшка Форкель.
Тот спросил:
— У него, верно, печень больная?
Я заверил его, что Генрих здоровехонек, а он отвечал:
— Почему бы мне и не взять его?
Тогда я сказал:
— Только при условии, что вы этого гусака не зарежете.
А он отвечал:
— Эдакая важная птица не про нас.
Я пошел на птицеферму нашего кооператива и сказал заведующему, что у меня есть гусак, который мог бы обновить кровь его стада, он объяснил мне, что для обновления крови ежегодно выписывает на свою ферму элитного гусака.
Я сказал, что за гусака дорого не возьму, что в конце концов отдам его даром, а птицевод отвечал:
— Ладно, так дело пойдет.
Я назвал ему свое условие, и он сказал:
— По рукам.
Я опешил. Но меня испугало предчувствие, что заведующий все же прирежет моего гусака, а осенью покажет мне другого, и поторопился сказать:
— Ты не вздумай мне голову морочить, я неплохо разбираюсь в птицеводстве.
Он рассердился и отвечал:
— Ну и держи при себе своего гусака.
Так Генрих остался у меня, и мне пришлось смириться с тем, что вся деревня потешается надо мной.
В доме культуры после телефильма о новой деревне разгорелся спор, кое-кто пытался на примере нашего кооператива уяснить себе, что называется «типическим». Бургомистр заявил:
— Если у нас еще нет того, что со временем появится, а по телевизору это уже показывают, вот, значит, типическое, но если то, что встречается на каждом шагу, не показывают по телевизору, то, значит, это нетипическое.
Бургомистр сердился на тракториста Вернера Корни, который настойчиво спрашивал:
— А в писателе что надо считать типическим?
— Сочинитель что хочешь сочинит, лишь бы посочнее было, — решительно заявил электрик Кинаст.
Заведующий птицефермой дополнил типизацию писателя: это, мол, человек «неучитывающий».
— Вы, вероятно, хотите сказать «неучтимый», — поправила его молодая учительница, птицевод же настаивал на своем определении, приводя в пример нерентабельность моего гусака, но молодая учительница вступилась за меня, сказав, что я держу гусака, чтобы сделать приятное своим друзьям, и это называется «интеллектуальное рыцарство».
Лестное утверждение, но все умные речи не могли помочь мне избавиться от Генриха.
Я пошел к пастуху Шульте, человеку рассудительному, который на общих собраниях кооператива нередко вносил дельные предложения, и рассказал ему историю моего гусака, а он спросил, едят ли колбасу мои столичные друзья, я отвечал утвердительно.
— Причуда, значит, что нельзя им съесть гусака.
Пастух Шульте посоветовал мне сказать, что осенью Генрих улетел с дикими гусями. Я не решился солгать друзьям, ибо ложь всегда ложью останется, а ложь но необходимости всего-навсего человеческая близорукость, и любая неправда, сразу мы ее учуем или нет, вносит путаницу в миропорядок, пусть даже самую малую.
Но в глубине души я все же лелеял надежду, что осенью Генрих улетит вместе с дикими гусями, ибо я человек, как уже сказано выше, а человек иной раз цепляется даже за самые дурацкие надежды.
Дикие гуси пролетели над нашим хутором на зимнюю свою родину, Генрих напутствовал их радостным гоготом и махал им вслед растопыренными крыльями, но остался дома, и мои надежды исчезли вместе с последними каштановыми листьями. Я знал, что наступит новый год беспощадной тирании.
В отчаянии я написал господину профессору и директору зоопарка:
«Дорогой и многоуважаемый господин профессор, очень, очень Вас прошу в одном из ваших воскресных выступлений по телевидению сказать, как долго живет гусак, которого нельзя зарезать: речь в данном случае идет обо всей моей дальнейшей жизни».