Эрвин Штритматтер
Солдат и учительница
Солнце не заходит. Мы давно знаем, отчего у нас на земле наступает вечер. И сами себя обманываем, уж очень приятно это звучит: солнце заходит. Вечер наступил. Солдат идет в город, как на приступ, кажется, он хочет покорить его один и без оружия. Он втягивает живот, выпячивает грудь навстречу бедному кислородом воздуху, грудь, на которой красуется шнур «За отличную стрельбу», и с крестьянским любопытством смотрит на то, что всю неделю от него скрывали стены казармы и казарменный двор, где производились учения.
В городе вроде как праздник. Поток машин на шоссе, переходящем в улицу, разбавлен пространством, расстояния от радиатора одной машины до заднего бампера другой и от бампера до радиатора следующей больше обычного. Меньше шумят улицы. Отчетливее различается стукотня поездов городской железной дороги и грохот дальних поездов. Солдат сравнивает рельсовые пути с венами и артериями: люди, словно кровяные тельца, движутся в городском организме с самыми разными целями, преодолевают расстояния, изменяют окружающее. Он насвистывает себе под нос какой-то марш. Звуки этой губной флейты ускоряют его шаг.
Учительница выходит из предместья на другом конце города. К стенам домов лепятся сероватые сумерки. Неоновые огни, рассеянные вдалеке, кладут светлые заплаты на угасающий день.
Воскресенье. Она идет гулять. На каждый шаг тратит сегодня больше времени. В будни путь ее лежит по прямой: от своей комнаты до школы. Она быстро покрывает его, сверяясь с золотыми часиками. Сегодня учительница разглядывает витрины, заранее радуется вещам, которые приобретет со временем или когда наконец все-таки выйдет замуж. Она дает волю своим желаниям, мечтам. Стекла ее «учительских» очков без оправы взблескивают, когда на них падает голубоватый неоновый свет.
Там, где шоссе, вливаясь в центр города, как бы раздвигает его, стоит дом с колоннами; он не вздымается вверх, а, как большой бурый пес, упирается растопыренными лапами в тротуар. Меж колонн шатаются парни, волосы у них длинные, как у сказочных принцев, а сами они грязны, точно бродяги былых времен. За спинами этих бездельников, в тени, отбрасываемой колоннами, молчаливые пары репетируют объятия, пробуют поцелуи, будто дегустируют вина.
Помещение внутри дома разделено на множество уютных и неуютных уголков, где, с переменным успехом, приближаются друг к другу люди противоположных полов. Заданную температуру воздуха поддерживают специалисты из гостиничного объединения, согласно секретным рецептам. Гастрономия.
Ну как же не войти туда бледной, субтильной учительнице, с задумчивым взглядом из-под очков без оправы, застенчивой, но жаждущей понять, что такое мужчины, и в первую очередь художники? Как знать, не сидит ли здесь один из них, делая зарисовки?
Хмельные испарения поднимаются от пивных кружек и, оттолкнувшись от стен, вновь клубятся в воздухе, смешиваясь с сизым туманом, который для развлечения устраивают посетители, сжигая засушенные листья, обернутые тончайшей бумагой.
Солдат сидит неподалеку от двери, тут ему виднее, кто входит и кто выходит, вернее, как входят и выходят гости, главным образом девушки. Пузырьки газа в его бокале прыгают водяными жемчужинками, резвятся, устремляются вверх и, разорвав жемчужную оболочку, покидают лимонад, с которым их свели насильно.
Туберкулезные палочки осаждают человека, сидящего слева от прохода к туалетам. Он громко провозглашает: «Ваше здоровье!» Остатки волос на его висках и над ушами завиты. Семь кружек пива способствуют отличному настроению. Только господу ведомо — врачи узнают это позднее, — что ему суждено скоро умереть.
Пятеро усердных музыкантов механически сотрясают воздух, они дудят, колотят, палками гонят его с эстрады. Сотрясение, сквозь дым и шум, проникает в уши посетителей и превращается в музыку. До глубоких ниш, где тоже сидят гости, доходят разве что обрывки звуковых волн: высокие тона скрипки, жизнеутверждающие трубные звуки, приглушенный войлоком гром ударных инструментов. Пропитые голоса поют шлягеры — песни, сочиненные людьми-роботами.
Прежде чем пить, люди сближают бокалы, стеклянные пригоршни, вместимостью в пол-литра, бокалы звенят.
Пенье, разговоры, топот и шарканье танцующих, музыка и снова пенье кажутся шумом машин. То это стук дизеля, то локомотив, трактор или клепальный молоток. Среди сменяющихся рабочих процессов, заодно с прочими экспериментами, здесь силятся склепать людей в пары.
Солдат и учительница танцуют. Серое военное сукно и благоухающий дедерон трутся друг о друга, как носы лапландцев во время приветственной церемонии. От подошв черных полуботинок и узеньких лакированных туфелек отделяются мельчайшие частицы кожи и, застревая в щелях паркета, вступают в новые отношения с мастикой и стоптанными паркетинами.
Они танцуют несколько танцев, так называемых «туров», с помощью сложных телодвижений преодолевают сегменты, прямые линии, отрезки пути.
Он начинает танец не очень уверенно, но уже после второго тура чувствует себя заслуженным мастером в этом виде спорта. Он еще не знает, что она учительница.
А она? Конечно, этот солдат не художник. Но ей приятно, что он приглашает ее уже четвертый раз. В конце концов нельзя же корчить из себя недотрогу, ведь равноправие на поприще танца существует только на вечере в «Бальном зале Клерхен», который в соответствии со специально провозглашенными правилами зовется «белым балом».
Благоприличие (изобретатель такового давно отошел к праотцам) требует, чтобы туры не проходили в молчании. Рекомендуется бубнить себе под нос: «О, бэби, бэби, та-ла-ла…» или: «Все только началось…» Солдат не знает слов этих песенок. Всю неделю он зубрил детали автомата. Учительнице на курсах повышения квалификации пришлось делать сравнительный анализ «современного отчуждения личности» и дадаистской литературы конца двадцатых годов.
Итак, необходимо (слава изобретателю благоприличия!) разговаривать друг с другом. Они и разговаривают: о температуре в помещении и на улице, о прогнозе погоды, о служебных делах; разговорами, как улитка рожками, прощупывают атмосферу.
Большая стрелка позолоченных часов на черном от волос запястье буфетчика совершила два полных оборота. Градуировка на кружках теперь не более как свидетельство точной работы наших славных стеклодувов. В человеке, слева от прохода к туалетам, по-домашнему устраивается туберкулез. Не надо бы им чувствовать себя так уверенно! Исследователи уже обнаружили какие-то бактерии на Венере. Человек вытягивает ногу. Изобретатель благоприличия хмурится в гробу: негоже вытягивать ногу в помещении, освященном присутствием других людей.
Учительница переступает через вытянутую ногу. Человек шепчет: «Стрекоза, прелестная, хрупкая».
Учительница опешила. Уж не поэт ли встретился ей? Солдат теснит ее к стулу. Он наконец-то нашел слово, с помощью которого можно поддержать разговор.
— Здесь как в курятнике, — говорит он.
Она удивленно оборачивается. Он спешит исправиться.
— Как в курятнике, где слишком много петухов.
— А я, значит, клуша, — говорит она.
Силы небесные! Должно же что-нибудь такое быть на небе (об этом свидетельствуют и космические полеты), если люди тысячелетиями взывают к нему, а не к земле. Силы небесные! Он уже знает, что она учительница. И еще знает, что сморозил глупость, и в разговоре с кем? С учительницей! Нос у него большой, крючковатый, глаза ошалелые, он похож на сову, вспугнутую средь бела дня. Необходимо загладить допущенную бестактность. Солдат предлагает учительнице пойти прогуляться.
Опять это гулянье! Тем не менее она соглашается. Еще раз бросает взгляд на человека слева от прохода к туалетам. Он скрестил руки на столе, голову с завитыми остатками волос уронил на руки. Силы небесные! Опять эти небеса! На сей раз небеса учительницы. Они уходят.
Идут молча, не взявшись под руку, — даже не пытаются разговорами подперчить прогулку — и все-таки находят вкус друг в друге. Ему нравится, что очки блестят у нее перед глазами, большими, как пуговицы жакетки. Прекраснейшее украшение для ученой женщины!
Ей нравится его румянец и милая застенчивость. Возможно, они могли бы произвести на свет здоровых гармоничных детей. Нет, это в ней заговорили первобытные инстинкты, деторождение — не главное, и пока что нежелательно. Он солдат, она учительница, а что еще можно сказать о них?
Итак, вниз по широкой улице до того самого места, где она дает себе передышку от прямизны, необходимой для правильного городского движения. Шестьдесят три вразброс посаженных дерева, среди густого кустарника несколько полукруглых клумб. Фонтан с каменными ящерами, выплевывающими воду.
Все редко поставленные скамейки заняты. Солдат молчит, словно язык проглотил.
Она должна его расшевелить. Силы небесные, на то она и учительница! Опять небеса!
Она экзаменует его по физике, обществоведению и географии. Не так дотошно, как в школе. Спрашивает:
— А в Тобольске вы бывали?
— Один премированный товарищ из нашего сельскохозяйственного кооператива ездил туда с делегацией активистов, — отвечает он.
— Как?
— В Сибирь ездил.
Сибирь — это ей очень интересно. Она тоже не была в Тобольске, но разве самое слово Тобольск не тает на языке, словно персик?
— Так точно. — Солдат тоже это чувствует.
Шар луны, красный, как физиономия пьяницы, потайным светом озаряет городской чад. Кузнечик задними ножками бьет по крыльям — отбивает ритм своих кузнечиковых стихов. Учительница, хитро притворяясь дурочкой, экзаменует солдата по ботанике. Никогда в жизни она-де не могла понять, как люди узнают возраст сосен.
— Да очень просто, по этажам веток, — отвечает он.
— Правильно! — восклицает она, выдавая себя, быстро меняет тему и уже говорит об инфузориях, зверюшках, которые оживают, стоит только сбрызнуть сено тепловатой водой, и так далее. Прежде, в донаучные времена, полагали, что они самозарождаются.
Он силится представить себе, каким образом в ее маленькой головке укладываются Тобольск, старые сосны и оживающие зверюшки: на кинопленке, на перфорированной ленте или в виде научно-популярной книжечки издательства «Реклам»? У него тоже имеется книжечка из цикла «Вселенная», и еще тридцать книг той же серии. Сколько же порожнего места остается в его круглой крестьянской голове? Он рассматривал в зеркале этот резервуар часа два назад, когда тщательно делал пробор, собираясь в город. Словно тропинку прокладывал в чаще. Шаром на воротном столбе показалась ему его собственная голова.
О да, свет учительницы разгорается все ярче. Солдат робеет. Ему бы хоть спичку засветить. Может, заговорить о шнуре «За отличную стрельбу», что дугою висит у него на груди? Ему выдали знак отличного стрелка только на прошлой неделе. Будь он индейцем, он носил бы его на голове, как орлиное перо. Надо надеяться, плетеный серебряный шнур за умение отлично стрелять не станет предварительной наградой за умение убивать. Разве не может случиться в нынешнее тревожное время, что черный кружочек мишени превратится в сердце или голову врага? Враг представляется ему Конго-Мюллером, разоблаченным на экране телевизора. Если в бою им придется столкнуться лицом к лицу, все будет зависеть от того, кто скорее выстрелит. Он, конечно, хотел бы опередить Конго-Мюллера. Но все ли враги выглядят, как Конго-Мюллер? Он не уверен, что позволительно задать такой вопрос. Надо еще подумать.
В ней опять заговорила учительница — ничего не поделаешь.
— А знаете ли вы, что речь здесь идет не о самозарождении?
Он пугается, но тут же отвечает:
— Всякое зарождение есть самозарождение, разве не так?
Она упорхнула вперед на три шага и обернулась. Три шага — это расстояние между кафедрой и первым рядом парт.
— Вы, по-моему, были невнимательны.
— Так точно, — соглашается он.
Молекулы воды на листьях сливаются, становятся видимыми каплями — наглядно показывают, как образуется роса. Солдат и учительница уже много раз прошли парк вдоль и поперек. Основательнейшим образом изучили сосны, платаны, кусты таволги и бересклета, изучили и ящеров на фонтане. Квадрат они превратили в круг, парк — в карусель.
Учительница вонзает левый мизинец в суконный рукав солдатского мундира. Это нервирует, но приятно. То ли щекочет, то ли царапает. Солдату нравится, что она задает ему вопросы. По крайней мере не надо искать щепок, чтобы поддержать чуть тлеющий огонек беседы.
Ей нравится, что он охотно и неглупо отвечает, и еще, что он — хорошо сложенный мужчина. Ее мизинец глубже зарывается в сукно, и вдруг она целует солдата, будто показывает опыт на уроке физики. Дважды этот опыт ему показывать не нужно.
Прогулка окончена. Они останавливаются, довольствуясь позицией диаметром в один метр. Она выбрала эту позицию, он с ее выбором согласился. Магическая позиция! На ней не предусмотренное таблицей склонения «Вы» с большой буквы переходит во второе лицо единственного числа.
Ночной покой гравия на одном из пятачков парка потревожен. Раздавленные камешки распадаются на песчинки. Пробил их час, чтобы изменить форму бытия, им недоставало только веса целующейся пары.
Стрелки двух наручных часов давят на сознание влюбленных. Подошел срок. Он называет его «отбоем», она «полночью».
На улице они продолжают заниматься тем же, чем занимались в парке: петляют, удлиняя свой путь, среди уличной толчеи забираются в палатку для двоих, сотканную из нежности, — ведь это даже модно.
В последний раз этим вечером они целуются под землей. В поездах противоположного направления уезжают друг от друга. Оба врозь тщатся себе представить, как впредь будут проводить вместе частички дня, им принадлежащие.
Несколько лет назад, еще в сельской школе, он влюбился, как только четырнадцатилетний подросток может влюбиться в женщину. Его соученики чего только не ставили в вину своей учительнице; за очки в черной оправе прозвали ее «похоронкой». Он же считал ее немыслимо прекрасной.
Дело дошло до потасовок с одноклассниками. Он не всегда выходил победителем. Однажды он явился в класс растрепанным. Она одолжила ему свою гребенку. То было до ужаса прекрасное мгновение. Он твердо решил, что лучше забыть его. Ему это не удалось.
Только на уроках рисования он не всегда выполнял то, что хотелось фрейлейн Камилле. Однажды классу было предложено нарисовать деревья своей родины. Он набросал их несколькими штрихами. Неужели недостаточно, ведь сразу видно: это — березка, а это — дуб? Но фрейлейн Камилла потребовала, чтобы он точно воссоздал и форму листьев. Несколько секунд они молча смотрели друг на друга. Потом и она и он покачали головой.
В остальном они ладили. В школу он ходил не менее охотно, чем другие в кино. Но после летних каникул его последнего школьного года она не явилась в класс. «Получила новое назначение», — услышал он.
Неведомая и могучая рука спутала его жизнь. Сняла с доски шахматную фигуру и зашвырнула в неизвестность.
С тех пор фрейлейн Камилла стала для него эталоном, который он всегда носил с собою, носил и под солдатской гимнастеркой, не расставаясь с ним ни днем, ни ночью.
А как же учительница, новая его знакомая? Может, на перфорированную ленту в узкой ее головке тоже нанесен человек-эталон?
Она уже много лет назад решила стать учительницей, рассказывать тем, кто ничего не знает, то, что знает сама. Человек должен иметь призвание!
Она была очень прилежна, учила и учила все, что заведомо нужно было для ее работы: физику, химию, математику, географию, педагогику и психологию. Любая наука — особый раздел, особая ветвь понятий рядом с другой ветвью, как то и быть должно. Она всматривалась в каждую из них, покуда та, в свою очередь, не начинала разветвляться, делаясь достоянием узких специалистов. Но это-то и не давало ей покоя. Должна же существовать точка, где знание перестает разветвляться, а, напротив, сливается воедино. Она подозревала об этом, слушая музыку, чуяла это, читая романы, и полагала, что ясно ощущает, вглядываясь в произведения живописи. Она зачитывалась жизнеописаниями прославленных художников, в чьих мастерских, как ей казалось, становится единой наука о жизни, расколотая людьми на мелкие частицы.
Время проходит. Даже если мы недвижно стоим на одном месте, оно течет у наших ног! Дни и ночи, времена года — мгновения, вспомогательные понятия. Жизнь отдельного человека угасает. Земля старится. Время стоит там, где стояло, когда мы впервые заметили, что предмет отбрасывает тень.
Солдат и учительница стали на две недели старше. Они встречаются снова. Идут в другой кабачок. Садятся рядом. Он уже не проходит долгого пути сомнений, прежде чем пригласить ее на танец. Оба растягивают удовольствие. Ей кажется само собой разумеющимся, что он танцует только с ней. Они мало говорят друг с другом, но уже по иной причине, чем две недели назад. Мешает шум и присутствие чужих людей. Им никак не удается воскресить очарование первой встречи. Кроме имен, которые человек изобрел, чтобы одно отличать от другого, на свете нет ничего абсолютно похожего.
Долгими неделями плывут они к кратким воскресеньям. Меняют места встреч: Зоологический сад и озеро Штёриц, Мюггельтурм и Плентервальд. Смотрят друг на друга то в одной, то в другой местности, в различном душевном состоянии и при различном освещении. Тайком сопоставляют друг друга со своими человеческими эталонами и в растерянности душат мечты поцелуями и объятиями.
Не посетить ли им его родную деревню? Это желание высказывает она. Он и подумать не смел, что для нее что-то значит песок, на котором он вырос, словно гриб без корней.
Его деревня по-прежнему ютится среди возделанных полей и валунов. В свое время в озеро гляделись сытые гладкие лица ее домов, теперь она старая, морщинистая, никому не нужная — скопище романтических уголков, увядающее прошлое. У ее подножия озеро и болота, в лесах озера и болота — памятки, оставленные ледниковым периодом.
За полем мелькают побеленные дома соседней деревни. На солнце сверкает листовой алюминий новых амбаров и скотного двора. Деревню нашего солдата «развитие обошло стороной, но зато основательно приложило руку к соседней деревне», — писала окружная газета. «Развитие», видно, сделалось новой богинею, смахивающей на ту, античную, с рогом изобилия.
Они перепрыгивают через лужи на деревенской улице и кажутся пестрыми птицами, которые вот-вот взлетят. Он чувствует себя неуверенно, она улыбается. Для нее деревня все еще связана с обветшалой романтикой, почему и он перестает стыдиться родного гнезда. Над соседней деревней новая богиня держала свой рог изобилия несколько наклоннее.
Его родители. Оба работают в этой предпочтенной деревне. Отец — тракторист, мать выращивает в теплицах шампиньоны и розы.
Родители не так простодушны и непосредственны, как обычно. Учительницу привел, надо же! Они не очень-то любят вспоминать своих учителей. Не хочет ли барышня картофельный салат на закуску? Вот подливки к жаркому, конечно, многовато, не по-городскому.
Чрезмерным количеством материала для беседы родители не располагают. Мать говорит, что иной раз прямо-таки не терпит своего бригадира. Ей иногда кажется: он только об одном хлопочет, чтобы его в газете похвалили. Вот тогда он доволен, тогда он весь светится, как свежеподжаренный шпик.
Барышня-гостья весь ее рассказ сплавляет в одно слово:
— Идиосинкразия, — улыбаясь, произносит она, и все. Тут кто хочешь потеряет охоту рассказывать.
Отец спешит укрыться в нейтральной зоне: вот и у нас наконец взялись за строительство водопровода.
А учительница находит, что доставать воду из колодца, обнесенного живой изгородью, «просто очаровательно». Сельским фильмам это придает своего рода «coleur locale». Разве романтика совсем уж passé?
Родители обмениваются снисходительными взглядами. В общем-то, они довольны, что после обеда сын собирается на прогулку с ученой барышней.
Они идут по деревне. Из обветшавшего молельного дома выходят восемь старух; под присмотром мужчины в черном сюртуке они битый час возносили молитвы своему богу, богу, которого уже почти никто в деревне не знает. Петух-флюгер на колоколенке склонил голову набок, словно ждет от облаков невесть каких озарений. На самом же деле он инвалид. В последнюю войну ему прострелили шею.
Колокола на колокольне, шланги, развешанные для просушки в пожарном депо, — одна достопримечательность сменяет другую. Красное кирпичное здание — школа, построенная на стыке нынешнего и прошлого веков на средства побежденных французов. Вон там, у первого окна, стояла некогда фрейлейн Камилла.
Теперь у него своя учительница, и ее никто никуда не вправе перевести. Он идет с ней в дальний уголок деревни, заросший крапивой и кустами бузины. Здесь он сидел на песке среди впадинок, вырытых курами, в пахучей тени бузины, и с тоскою смотрел на аистов, угнездившихся на крыше теперь уже никому не нужной риги крестьянина-богатея. Им достаточно было расправить крылья, чтобы оказаться в дальних-дальних странах. Было это в ту пору, когда фрейлейн Камиллу перевели отсюда.
Болота возле деревни все еще не осушены, тритоны и лягушки все еще испуганно таращатся из трясины на аистов — заклятых своих врагов.
Аисты! Учительница в восторге. Ее восторг подстегивает солдата. В его родной деревне можно увидеть больше, чем она предполагает.
На опушке леса стоит дом художника Вейнгарда. Обыкновенный дом, маленький, приземистый, как все дома за околицей. Стены побелены, ставни выкрашены в красный цвет. Домишко обступает высокоствольный лес с густым своим подлеском, в любую минуту готовый поглотить его.
Учительница хлопает в ладоши.
— Какая я счастливая, что это вижу!
Все ярче разгорается свет солдата. Ведь он доставил ей эту радость!
Художник Вейнгард в светло-желтой рубашке окапывает штокрозы в углу сада, мелькает меж кустов, как большая бабочка-лимонница. На щеках учительницы выступают красные пятна.
Она вскрывает крокодиловое брюхо своей сумочки, вытаскивает оттуда кусочек картона и шариковую ручку.
— Дает он автографы?
Солдат не знает.
Она отодвигает засов калитки, расстегивает, так сказать, пуговицу ландшафта, которым Вейнгард укутался, как шубой. Без страха и сомнений шагает по садовой дорожке.
От изумления лицо у солдата глупеет. Может ли быть, что его учительница принадлежит к людям, превращающим свои странствия в вещественные доказательства — фотографии, ресторанные меню, подставки под пивные кружки или автографы знаменитостей? Я на ипподроме. Я на лестнице университета имени Ломоносова. Я перед памятником Гёте и Шиллеру в Веймаре. В Берлине я встречался со знаменитым телевизионным комментатором; вот доказательство — его собственноручная подпись.
Однажды он и сам хотел зайти к Вейнгарду. Это когда ему надо было рисовать деревья своей родины и он разошелся во мнениях со своей фрейлейн Камиллой. В то время Вейнгард был для него авторитетом в вопросах рисования. Позднее он стал смотреть на художника сверху вниз, как большинство деревенских жителей, занимавшихся физическим трудом. По их понятиям, Вейнгард жил легкой жизнью, писал картины, когда припадала охота, и, по слухам, задорого продавал их в городе. А что, собственно, такое — картины? Чудесные очки, через них видишь, каким представляется мир твоему соседу. Вейнгард выставлял свои картины на фабриках, даже в других сельскохозяйственных кооперативах, только не в своей деревне. Его встречали на улице и в лавке потребкооперации. Отнюдь не человек, в тиши общающийся с богами, как, например, пастор, и по самоуверенности значительно уступает бургомистру или председателю кооператива. Как-то раз озабоченный Вейнгард зашел в дом его родителей. Солдат тогда еще служил слесарем-ремонтником на машинно-тракторной станции. Художник попросил помочь ему — что-то разладилось в его машине. По дороге они беседовали о видах на урожай.
Солдат ходит взад и вперед между лесом и домиком Вейнгарда. Его черные полуботинки попирают набросок дороги — тропинку, протоптанную лесными рабочими и зверьем. В этот эскиз дороги он втаптывает свой драгоценный воскресный отдых и теперь уже не бредет, а марширует.
Когда он четвертый раз, как перед строем, проходит церемониальным маршем перед штакетом забора, возле штокроз виднеется только мотыга Вейнгарда. Художник и учительница скрылись в теплице, где произрастают картины, — в ателье позади домика, среди рощицы фруктовых деревьев.
Солдат лихорадочно ходит взад и вперед. Никаких ученых разговоров, преисполнявших его гордостью за свою учительницу. Никаких пауз с молчаливыми объятиями. Его отпуск растрачен впустую.
Взад и вперед, взад и вперед, что-то дрожит в нем густой дрожью контрабасной струны, грозный бунтарский звук. Он еще думает, что не из-за себя сердится на учительницу. Она неуважительно отнеслась к гостеприимным хозяевам — к его отцу и матери. Кофе, этот куст, выросший в Бразилии, предписывает большинству деревенских жителей определенное времяпрепровождение по воскресным дням и требует, чтобы они наслаждались его плодами — поджаренными, размолотыми, растворенными в воде.
Он уже в девятый раз выходит на опушку; вот наконец визгнул засов калитки: учительница. Глаза у нее блестят. Лицо красное даже под дужками очков. Она не замечает его дурного настроения. Впечатления перекипают через край, пламенные слова, хвалебные эпитеты: простой, своеобразный, глубокий, великолепный человек! Все Вейнгард да Вейнгард.
Он смотрит в пространство, молчит. И вдруг чувствует на себе косой взгляд, не профильтрованный очками. Она хочет его успокоить и снабжает Вейнгарда еще двумя эпитетами: благоприличный, целомудренный.
А он, значит, неблагоприличный и нецеломудренный? Ему впору разреветься.
Она пьет кофе маленькими глотками, разламывает кекс на мелкие кусочки. Собираясь уходить (слава тебе господи!), говорит растерянной матери, что выросла в сиротском доме. Здесь, в доме своего (она запинается, ища подходящее определение, и наконец находит) друга, она почувствовала дыхание семейной жизни. Спасибо, большое спасибо! На мать ее признание действует, как старая жалостная история о «дитяти, в младенчестве уже осиротевшем». Она растрогана. Сирота, а такая ученая, чудо нашего времени! Отец надевает шапку и идет кормить кур. (Изобретатель благоприличия ухмыляется в гробу!) Земля сделала пол-оборота вокруг своей оси. Солнце огненным шаром повисло над лесом. Пакет с печеньем для барышни. Учительница принята в семью. Сомнительное чувство счастья овладевает солдатом, в руках у него пакет с домашней колбасой. Оба пакета он прицепляет к поясному ремню. В таком виде можно дойти до станции. В лесу не повстречаешь начальство.
Они идут. Скорость их шагов обусловлена расписанием поезда узкоколейки. Они накрепко связаны с ним сорока километрами пространства. Вдоль дороги — деревья. Каждое — индивидуальность, все вместе — лес, кулисы для молчаливой пары. Учительница вся во власти пережитого. Солдат это чувствует. В нем опять что-то дрожит, как струна контрабаса. Дольше он этого выдержать не в состоянии. Он должен говорить. В конце концов, всю свою деревенскую юность он прожил по соседству с Вейнгардом. Может ли быть, что Вейнгард такой великий художник? Он осторожно спрашивает ее об этом. Она слушает его неохотно. Нигде, ни в одном доме, ни в одном приличном ресторане он не видел картин Вейнгарда. А вот на «Зайчонка» и «Нюрнбергский кубок» Дюрера натыкаешься повсюду. В меблированной комнате его учительницы Камиллы висели картины француза Гогена, он их писал на Таити: коричневые люди на белых конях.
Его неверие — керосин для ее воодушевления. Она топнула ногой. Тонкий каблук раздавил красного лесного муравья. Она описывает картину Вейнгарда «Вид на Землю из космоса». Он такой не знает. Толкует о его же «Рыжеволосой девушке». Ее энтузиазм достигает высоты тригонометрической точки. Она подробно рассказывает даже о веснушках на девичьем лице, о том, как бережно обходился Вейнгард с этим портретом, как ее восторг заставил его показать ей еще картины, «чуть ли не все». Она взволнованно проводит рукой по волосам и вздыхает.
— Какое это счастье, когда с тебя пишут портрет!
— Что?
Ему вспоминаются обнаженные модели. Когда-то он читал прескверный роман из жизни художников.
Она опять упорхнула на три шага вперед, как тогда в парке. Смотрит на него. Стекла ее очков блестят. Она даже поднимает указательный палец.
— Быть однажды написанной художником — значит быть однажды понятой!
Фраза, видимо, заимствованная из учебника.
Но Земля вертится, несмотря ни на что. Солнце скоро зайдет. Поезд узкоколейки обычным рейсом следует из деревни в город.
Они смотрят в окно купе, но ничего не видят. Семь недель отделяют их от первой воскресной встречи.
И все же они вошли в вагон городской железной дороги с надписью «для грузов и собак». Как будто не довольно им быть вдвоем!
Возле изрытого оспинами доходного дома, в котором она живет, происходит нечто неожиданное, от чего он долго не может опомниться: она просит его взглянуть на ее комнату.
По навощенным брускам они взбираются на шестой этаж — почти на высоту колокольни — и входят в помещение с покатой стеклянной крышей — в ателье. Вид на крыши, трубы, телевизионные антенны и звезды. Повсюду стоят, висят, лежат репродукций картин, совсем как в художественном отделе плохого книжного магазина. Диван, покрытый овечьей шкурой, торшер величиной с молодое грушевое деревцо, голова Нефертити. Красный ковер с пестрым орнаментом, напоминающим выброшенных на сушу глубоководных рыб. Книги валяются повсюду, раскрытые, захлопнутые, некоторые своими закладками, словно бумажными ушами, подслушивают, что говорится в комнате, другие — спина к спине — стоят на полках, словно отара овец в загоне.
Двадцать квадратных метров учености и посредине преобразившаяся учительница, раскованная и точно хмельная. Ее качалка стремительно качается, ее взгляды повергают его в смущение. Спрашивается, обнажились ее ляжки от качания или с нее соскользнула юбка?
Темным осталось для него и то, что она бормотала, когда они лежали на овечьей шкуре: теперь она уже не так уверена, что все знание сливается воедино только в мастерских художников.
Ему пора идти. Время, для него называющееся «отбой», давно истекло. Наказание, ему предстоящее, ястребом падает на жавороночье гнездо его раздумий.
Наказание не миновало солдата. Тем не менее службу он несет как в тумане. Неделя. Они не увиделись. Две недели. Они не увиделись. Он пишет ей. Она не отвечает. По двенадцати лестничным маршам он поднимается в ее комнату. Ее там нет. Туман рассеялся. Горе пригибает его к земле. Он не знает, что и подумать.
Он несведущ в психологии, не знает, что наука о душе считается и с таким фактом — можно кому-то отдаться, имея в виду не того, кому отдаешься. Этот факт и надуманные его оправдания ему еще неизвестны.
Земля вертится. Стареет. Ночи сменяют дни. Он не становится ни Ромео, ни Вертером, ни тем более Отелло. Хвала нашему времени!
Использованы пять отрывных календарей. Листки их давно уже валяются в грудах мусора. Ее муж, учитель рисования и воспитатель в старших классах, кладет журнал на ее стол и уходит. Дома он всегда надевает толстые шерстяные носки и потому движется почти неслышно. Он всегда очень занят. Он всегда пьет чай. Всегда называет жену «моя дорогая». И всегда приносит ей журналы, если, по его мнению, в них есть что-то интересное.
У нее мало времени. Она проверяет классные сочинения. Один из ее близнецов в этот момент пытается перелезть через первый забор в своей жизни — решетку манежика. На стене над манежиком, точно икона, висит репродукция широко известной картины Вейнгарда «Учительница». Она.
Только поздно вечером раскрывает она художественный журнал. Ее муж поставил красный крестик под рисунком темперой. Он всегда ставит красный крестик. Она смотрит на блеклую репродукцию: легкая, словно случайно занесенная в этот ландшафт, деревня, кажется, вот-вот растает, превратится во что-то совсем другое: в облака, в лес, в буровые вышки или сверкающие алюминием ангары.
— Как диалектично, — шепчет учительница.
Это работа одного из участников армейского художественного кружка. Она читает звание автора. Читает его имя. Она потрясена и долго не может оправиться от потрясения.
Входит ее муж. Он всегда входит неслышно. В руках у него книга. Он всегда читает ей интересные места из книг. Она занята. Нельзя ей мешать. Он всегда ждет, пока она на него взглянет и попросит прочитать. Она попросила. Он читает: «Иной раз мне кажется, что два человека катятся навстречу друг другу, как бильярдные шары, сталкиваются и, после громкого щелчка, разбегаются в разные стороны, не сознавая, что это столкновение определило их дальнейший путь». Она закрывает глаза. Наверно, устала? Муж хочет уйти. Он всегда очень внимателен. Не поднимая век, она говорит:
— Прочитай еще раз!
Ссылки
[1] Местный колорит (франц.) .
[2] Здесь: ушла в прошлое (франц.) .