Тинко

Штриттматтер Эрвин

Произведения классика литературы ГДР Эрвина Штриттматтера (1912–1994) отличает ясная перспектива развития, взгляд на прошлое из сегодняшнего дня, из новых исторических условий.

Своеобразный стиль прозы Шриттматтера таков: народность и поэтичность языка, лаконичность и емкость фразы, богатство речевых характеристик героев, разнообразие интонаций, неожиданность сравнений и метафор.

С первых страниц книга о Тинко подкупает неподдельной правдой и живой поэзией. В описаниях природы конкретность органически сливается с элементами сказочности. Все повествование окрашивает юмор, иногда злой, иногда мягкий, построенный на бесчисленных противоречиях между старым и новым.

 

 

Эрвин Штриттматтер, написавший книгу, которую вы сейчас держите в руках, родился в 1912 году в Германии, недалеко от города Шпремберга. Он вырос среди горняков и сельскохозяйственных рабочих и с юных лет тяжелым трудом добывал себе кусок хлеба. Был конюхом, работал в пекарне, чернорабочим на многих фабриках. И всюду, куда его только ни забрасывала судьба, он жадно читал, стремясь понять, почему так тяжело живется простым людям. Как-то раз он нанялся на работу к помещице только потому, что у той была богатая библиотека. Правда, за право пользования ею графиня никогда не забывала вычитать определенную сумму из жалованья молодого батрака.

Когда началась вторая мировая война, Штриттматтера забрали в солдаты.

Незадолго до окончания войны ему удалось дезертировать из гитлеровской армии.

После освобождения немецкого народа от фашистского господства Штриттматтер пишет автобиографический роман «Погонщик волов». В этом романе, вышедшем в 1949 году, Эрвин Штриттматтер рассказывает о своем тяжелом детстве.

Во время подготовки к Третьему всемирному фестивалю молодежи в Берлине Штриттматтера попросили написать сценку из жизни немецкой деревни. Так возникла комедия «Катцграбен», которая была отмечена Национальной премией Германской Демократической Республики и поставлена крупнейшим немецким драматургом и режиссером Бертольдом Брехтом.

В 1954 году Штриттматтер опубликовал роман «Тинко». Книга эта сразу же завоевала любовь как юных, так и взрослых немецких читателей, что позволило газете «Нейес Дейчланд» написать: «Тинко» стоит в первом ряду книг, созданных после 1945 года на немецком языке».

Тинко — это крестьянский мальчик, который живет и учится в немецкой деревне Мэрцбах, что в переводе означает «мартовский ручей». В книге мы знакомимся с друзьями и врагами Тинко, как маленькими, так и большими. Перед нами предстают дедушка Краске, который любит, чтобы его величали «хозяин Краске», и недавно вернувшийся из плена отец Тинко. Тинко немного побаивается отца: ведь он никогда его раньше не видел. Знакомимся мы и с мастером-стекольщиком Пауле Вуншем, который о людях знает больше, чем самый ученый доктор, и с терпеливым учителем Керном, правда не совсем разбирающимся в вопросах справедливости. Мы видим старую батрачку Шепелявую Кимпельшу — о ней некоторые говорят, что она ведьма, но на самом деле она очень добрая. Узнаем мы и кто такой Лысый черт — это очень хитрый и опасный человек, которому больше всего хочется, чтобы поскорей вернулись старые времена. Нас вместе с Тинко обманывает придворный шут Лысого черта — Фимпель-Тилимпель. Он как-то раз в Лапландии даже селедок доил. Встречаемся мы и с одноклассниками Тинко — Пуговкой, Стефани, маленьким Шурихтом и его долговязым братцем, с сыном Лысого черта — Фрицем, которому Тинко должен целую марку за свою жизнь. Мы видим, как Тинко наряжается Рупрехтом и с мешком и розгой в руках стучится зимним вечером в крестьянские дома. Мы сидим с ним в зале, где пионеры устраивают свой первый вечер; охотимся за загадочной птицей, появившейся на полях; разговариваем с картофельным жуком; наблюдаем, как весна борется с зимой, скворцы дерутся с воробьями…

Вместе с Тинко мы летом убираем хлеб, осенью копаем картошку, вместе с ним мечтаем о машинах, которые освободят ребят от тяжелого труда, вместе с ним встречаем прибывшие в Мэрцбах тракторы. Тинко назвал их «Счастье детей».

Обо всем этом, о всех своих горестях и радостях, Тинко рассказывает нам как бы сам, рассказывает то лукаво, то со слезами в голосе и так захватывающе интересно и поэтично, что когда переворачиваешь последнюю страницу книги, понимаешь, что обрел очень славного и верного друга.

 

Глава первая

С самого утра все как весной. Я срываю листок календаря со вчерашним днем. Показывается жирная черная десятка. Над цифрой «десять» написано «Октябрь». Я уже второй день не хожу в школу. Это из-за картошки, но и дедушка тоже виноват.

Завтра все ребята сдадут домашнее сочинение на тему «От чего я был бы счастлив?». Моего сочинения учитель Керн так и не увидит. А я был бы счастлив, если бы мне можно было снова пойти в школу. Там не надо без конца нагибаться, покуда спина не станет как деревянная.

Побегу-ка я в поле! Солнышко так славно греет. Воздух мягкий-мягкий. На меже ласка гонится за мышью. «Ах ты, разбойница! Не тронь мышку!» Ласка так и застыла. Она таращит на меня свои маленькие, словно бусинки, глаза и вдруг исчезает в норе. Вот мы и спасли мышку. А ласкину нору я затаптываю деревянным каблуком. «Попробуй выкарабкайся теперь отсюда! Хочешь есть — поработай как следует!»

Дедушка остановил у дороги Дразнилу, нашего гнедого мерина, и с укором поглядывает на меня. Это потому, что я в самую горячую пору шаромыжничаю. Надо мне задобрить дедушку:

— Дедушка, давай с тобой на пари: календарь-то наш врет!

Дедушка задумчиво кивает головой и завязывает новый узелок в плетке. Дразнила почуял, что за ним никто не следит, и шаг за шагом подбирается к меже. Перевернутый плуг волочится за ним. Добравшись до межи, мерин щиплет седую от росы траву. На усах у дедушки маленькими капельками осел туман. Дедушка вытирает усы красным носовым платком и говорит:

— И впрямь точно весна. Пари-то с тобой я держать не стану. Оно ведь как с календарем иной раз бывает? Сидит человек, который его делает в своей каморке, и отсчитывает день за днем — триста шестьдесят пять дней. А каждому дню надо свое имя дать, да про луну не забыть. В воскресенье положено пометить, прибавилась луна или убавилась. Новолуние у нас иль полнолуние. Нелегкая это работа! Оно и случается: встанет этот человек, что календарь составляет, плохо позавтракает, подойдет к своему станку и запишет: «Облачно». Вот у нас один серенький денек и прибавился. А в балансе что получается? Плохой харч погоду испортил.

Из-под усов дедушки показываются желтые от жевательного табака зубы.

— Так-то оно, — приговаривает он, и взгляд его падает на жующего мерина. — Ах ты, обжора! Мох с крыши бы сожрал, только дай тебе дотянуться! А ну пошел, пошел!

Мы копаем картошку. Плуг выворачивает сразу целые гнезда. Земля черная, пахучая. Картофелины тоже сильно пахнут и так и норовят улизнуть, чтобы не попасть в корзину. Они прячутся то в ботве, то за большим комком земли. Но мы их везде найдем. Мы — это бабушка, фрау Клари и я. Если какая-нибудь картофелина и улизнет от нас, то уж от дедушки ей не уйти. Как увидит, что мы прозевали, хлопнет плеткой и скажет: «Вы тут картошку собираете, а не подписку на газеты! Пошевеливайтесь! Берите у матушки земли, что она вам дает».

Фрау Клари вся съеживается и начинает суетиться, точно мушка. Бабушка глубоко вздыхает. У меня спина ноет, ноги все в колючках, а мне даже некогда их вытащить.

Работаем, согнувшись в три погибели. Словно жадные птицы, выклевываем мы круглые клубни из земли. А над нашими согнутыми, ноющими спинами солнце тихо продолжает свой путь. Полуденный ветерок доносит из леса запах прелых листьев.

Спасибо небу и его солнышку: точно в полдень Дразнила требует, чтобы его накормили. Он просто останавливается как вкопанный. Ни брань, ни хлопанье бича — ничто не заставит его тронуться с места: подавай ему торбу с овсом, и все тут! Вон дедушка уже снимает ее с воза. Это Дразнила нам, значит, помог.

Мы садимся полдничать; жуем хлеб и с опаской поглядываем на нашего мерина: как бы он своей торопливостью не сократил нам обеденного перерыва. Прилипшая к рукам земля высыхает и осыпается. Песчинки попадают на хлеб. Хлеб мягкий, а песчинки — твердые. Они так и скрипят на зубах. Мы их запиваем холодным ячменным кофе.

Трясогузка порхает вокруг нас. Погожий день подарил ей к обеду жирных мух. Вдали вспыхивают огни: это жгут ботву. Дым низко стелется над полями. Запах у него горклый.

Мне велят сходить к Кимпелям и взять у них мешки под картошку. «Мы уже договорились с ним», — напутствует меня дедушка. Наконец-то я могу разогнуть спину! Рад-радешенек, я бегу в деревню.

Воздух прозрачный-прозрачный. Кузнечики, словно одержимые, чистят ножками искрящиеся крылышки. Шмели снова ожили. Точно черные бархатные шарики, они висят на маленьких цветочках вереска. Посвистывают скворцы — это они лето домой зазывают.

У Кимпелей я никого не застаю. Цепные собаки лежат на солнцепеке и выкусывают зубами блох. Меня-то собаки знают. Они чуть приподнимают морды и лениво метут облысевшими хвостами по песку. Назад я иду выгоном, там, где стоит домик Шепелявой Кимпельши.

Когда я прохожу мимо, Шепелявая толчком открывает окошко и спрашивает:

— Тебе что, золотко?

— Ничего, — отвечаю я.

Все равно она не может выдать мне мешки: на усадьбу ей вход заказан.

— Коль ты Фрица ищешь, ягненочек мой, он в яме, где песок берут. Все шумит он у нас! Ты его там сразу услышишь.

Пойду-ка я к Фрицу.

— Славно нынче на дворе! Верно, славно, сынок? — спрашивает меня Кимпельша.

— Верно, Шепелявая. Скоро деревья снова распустятся.

К стене домика прилипли жирные осенние мухи. Они вытягивают задние лапки и проводят ими по крылышкам. Наверняка они даже зевают от лени, но у меня нет времени рассматривать их.

Календарист, календарист, Взгляни на календарный лист: Ты плохо встарь учил букварь — Ошибок полон календарь! [1] —

напеваю я и поворачиваю к песчаным ямам.

— У-у-у! — слышится из-за кустов.

В осенних листьях ежевики мелькает светловолосая голова. Такие волосы у Тео Вунша. Но мы зовем его Пуговкой. Глаза у него круглые, голубые и блестят, словно пуговки.

— Пуговка, вылезай! Я тебя все равно сразу узнал!

Пуговка на четвереньках вылезает из кустов. Он высовывает язык, смешно морщит нос и вздергивает верхнюю губу. Что это с ним? Оса укусила? Пуговка скалит зубы, рычит и скачет вокруг меня: вот-вот укусит за ногу! Я отскакиваю в сторону, а он с размаху падает в колючий вереск.

— Это вы в мешочника и собаку играете? — спрашиваю я и вытаскиваю колючку из подошвы.

Пуговка поднимается, скрежещет зубами и рычит:

— Я очень страшный! Я волк!

— Волки щербатые не бывают! Пугало ты птичье, вот ты кто!

— Красную Шапочку загрызть у меня зубов хватит!

— Я так больше не играю! — доносится из березняка девчачий голосок.

— Почему, Стефани? — спрашивает Пуговка.

— Тоже мне волк! А сам на дороге с прохожими болтает.

Из кустов выходит Стефани Клари. В руках у нее дырявая корзиночка. В корзинке — букетик увядших цветов.

— А в сказке волк разговаривает и мел ест! — теперь уже своим голосом говорит Пуговка и вытаскивает кусочек мела из кармана.

В самом деле, кто же он теперь: волк или человек?

— Фриц Кимпель — дармоед, вот что я скажу! — внезапно заявляет он.

Дело в том, что Фриц Кимпель должен был представлять охотника. Он побежал к песчаным ямам за ружьем, но так и не вернулся. Теперь мы тоже пойдем туда искать Фрица.

— Он нам всю игру портит! — сердится Пуговка. — У меня нос на сторону свело — так я его морщил. Язык весь отсох — столько я гавкал и рычал. А он никак ружье не найдет!

Из первой же песчаной ямы нам навстречу вылезает Зепп. Мы его зовем Чехом. Он проводит рукой по своей черной, стриженной ежиком голове и говорит:

— А я счастье нашел!

— Счастье? — спрашивает его Стефани и вся так и дрожит. Ее связанные на спине косички качаются, словно маленькие качели.

Пальцы у Зеппа совсем зеленые. Он, наверно, траву рвал. Зепп протягивает нам свой кулак и медленно, почти торжественно раскрывает его. На зеленой ладошке поблескивает, точно отполированный, кремень. Это земля его обсосала, а потом выплюнула.

— Камень-голыш. Счастье приносит! — уверяет нас Зепп.

Пуговка дурачится и дразнит его:

— Ты брось камешек в окошко к пекарю! Вот само счастье за тобой и погонится, да еще с колом в руках!

Но в ответ Зепп только задумчиво улыбается:

— Его надо подальше закинуть, и там, где он упадет, обязательно что-нибудь найдешь.

— Найдешь, чего собака наделала, — добавляет Пуговка.

Немного погодя все мы съезжаем в яму и усердно ищем камешки-голыши, приносящие счастье. Я совсем забываю, что пошел за мешками под картошку. Вот и я нашел серенький голыш — небольшой, правда. Значит, и счастье мое небольшое.

Пуговка принимается выковыривать кузнечиков из круглых норок.

— Если мне повезет, — говорит он, — я поймаю кузнечика. Вот он и будет моим счастьем. А вы бросайте свои камни на ветер сколько хотите!

Стефани сняла чулки и повязала их вокруг шеи: она ведь сама штопает свои чулки. У Зеппа ноги совсем серые от земли, а на левой ноге большая царапина. Он ее глиной замазал.

В конце концов, у всех нас в руках оказывается по камешку, который приносит счастье. Мы карабкаемся вверх по песчаному обрыву. Под ногами шуршит, осыпаясь, песок. Из деревенской кузницы доносятся удары молота, а за околицей кто-то постукивает деревянными туфлями — это чтобы грязь с них слетела. В шелковистом воздухе осеннего дня каждый грубый звук точно узелок в хорошей ткани.

Всем нам не терпится попытать свое счастье. Стефани первая бросает камешек. Как все девчонки, она бросает его, не сгибая руки.

— Лягушка и та дальше прыгнет, чем ты бросаешь! — сердито говорит ей Пуговка, который никак не может поймать кузнечика.

Стефани бежит вслед за своим камешком, останавливается там, где он упал, нагибается и ищет. Постепенно она отходит все дальше и дальше. Мы все сгораем от любопытства.

— У нее на камешке зазубринка, — как бы извиняясь, говорит Зепп.

Вдруг Стефани как закричит:

— Вот оно, вот оно! Нашла!

Мы бросаемся к ней. Стефани показывает нам бледненький цветочек. Это дрема. Первые морозы она, значит, выдержала. Дрема тоже приносит счастье. Стефани, наверно, отнесет ее своей матери, фрау Клари.

— Ты бы ей лучше нашла чем спину натереть. Она ведь у старика Краске картошку копает, — говорит Пуговка, который поймал наконец кузнечика.

Стефани загораживает свой бледненький цветок ладошкой, будто это свечка, которая вот-вот погаснет.

Зепп-Чех долго готовится к броску. У него-то камешек без изъяна, настоящий камень счастья. Зепп берет большой разбег и даже язык высовывает, когда бросает. Мы все видим, как его камень сверкает в лучах уже низко опустившегося солнца и падает посреди мелкого березняка в траву.

— Видали, как сверкнул? — кричит нам Зепп и припускается за своим счастьем, словно охотничий пес.

Мы садимся в вереск и ждем. Счастье каждому надо искать самому. И Зепп все ищет и ищет. Вот-вот сделает стойку, как взаправдашная собака. Он отходит от того места, где упал камень, еще дальше, чем Стефани.

— Так он у нас в Грюндорф уйдет. Тамошние ребята-мухоловы вздуют его как следует — вот и будет ему счастье! — язвит Пуговка.

— Пуговка, ты нам опять играть мешаешь! — пищит Стефани.

— Скажешь, я плохой волк был?

— А вдруг Чех и вправду свое счастье найдет?

— Дураком буду, коли он его найдет! — заявляет Пуговка.

Зепп начинает вдруг громко петь. Мы видим, как он нагибается, поднимает что-то с земли и прячет в карман. Стефани опрометью бежит к нему, чтобы и ей хоть немного перепало от его счастья. Мы шагаем за ней.

Полное гнездо фазаньих яиц — вот какое счастье у Зеппа! Пуговка встряхивает одно яйцо и прикладывает его Зеппу к уху:

— Слышь, как булькает? Счастье твое тухлое. Разбей — вот и узнаешь.

Девять фазаньих яиц! Зепп аккуратно прячет их снова в карманы. Теперь он ступает осторожно, не сгибая колен, а то как бы его счастье не сгинуло. Руками он придерживает раздувшиеся карманы.

«Ж-жик!» — это я запустил свой камешек в бледно-голубое небо, и он полетел, словно толстый жук к себе на выпас.

Мой камешек забрал с собой в дорогу наши любопытные взгляды и исчез в яме. Нам слышно, как он ударился обо что-то железное. Камешек упал в мусорную яму, куда все наши деревенские выбрасывают всякий хлам. Там валяются худые ведра, заржавевшие кофейники, разбитые бидоны, проволока… И на всех этих кофейниках, бидонах, ведрах отпечатки тех рук, что когда-то ставили кофейники на огонь; тех кухонь, из которых они попали на свалку. Сюда же со временем сволокли и всю рухлядь, оставшуюся после войны: обгоревшие машины, патронные ящики, стаканы орудийных снарядов… Здесь как-то и сама смерть побывала: она подстерегала ребячьи руки. Однажды раздался треск, сверкнул огонь, и смерть выплюнула маленькие любопытные руки, искромсав их в куски. С опаской я подхожу к этой страшной яме. Пуговка пытается меня удержать. Стефани и Зепп тоже не хотят делить со мной мое счастье.

Чуть покачиваясь, из ямы медленно поднимается ржавая каска. Под каской кто-то ругается. По голосу мы узнаем Фрица Кимпеля. Проклятья так и сыплются на нас. К ногам Стефани падает булыжник и, подпрыгнув, откатывается.

— Хорошо еще, что я каску надел, а то бы мне несдобровать! Дурьи вы головы, чуть охотника не убили! — скандалит Фриц, размахивая кривой железной трубой — обломком ржавой кровати.

Это и есть ружье, которым он собирался застрелить волка. Вдруг Фриц спотыкается о кочку, каска съезжает на подбородок, сам охотник падает, каска слетает с головы и откатывается в сторону. Мы все давимся от смеха, а Стефани прыгает от волнения на одной ножке.

— Это вы всё виноваты! — орет Фриц, поднимаясь. — Где волк? Сейчас я его убью!

Пуговка настораживается.

— Плохой был бы из меня волк, если бы я сидел и ждал, покуда охотник за ружьем сбегает, — говорит он.

— Я сказал — ты волк, тебе волком и быть. Сейчас я тебе покажу, какое у меня ружье!

Фриц наступает на Пуговку, но Зепп становится между ними. Он осторожно поглаживает свои карманы, приговаривая:

— А я фазаньи яйца нашел!

Фриц опускает свое кривое ружье:

— Сколько?

— Девять. Мне их камень счастья нашел.

— Вот дрянь какая!

— Это ты про кого?

— Про фазаниху. Я все лето ее гнездо искал. А она меня за нос водила. Бросится под ноги, а как только хочу ее схватить — фррр! — и нет ее. Так я ее яиц и не нашел… Девять, говоришь? Покажи… Вот здорово! Будем играть в спекулянтов.

И мы играем в спекулянтов. Фриц распределяет роли.

— Я буду спекулянт, — говорит он.

Зепп должен изображать шофера, а мы со Стефани — крестьян. Зепп очень неохотно передает нам фазаньи яйца.

Пуговка вдруг заявляет:

— А я буду полицейским. Во как!

— Жандарм это называется, — поправляет его Фриц. — И не валяй так дурака, как когда волком был.

— Заладил тоже: жандарм да жандарм! Как старый дед! Полицейский я, народный полицейский!

— Нет, жандарм! Так лучше, — говорит Фриц и повязывает себе носовой платок вокруг шеи. Это у него стоячий воротничок, как у спекулянтов яйцами.

— Будто ты и вправду знаешь, что жандарм — это лучше! — И Пуговка подпоясывается куском проволоки. Это у него ремень народного полицейского.

— Отец говорит, с жандармом всегда можно было договориться. А про народного полицейского он сказал, что лучше выпить на его поминках, чем плясать на его свадьбе.

— Нет уж, если я поймаю спекулянта, со мной не договоришься. Я — народный полицейский!

— Правильно, правильно! — кричит Стефани и снова скачет на одной ножке.

Пуговке приказано спрятаться в песчаной яме, пока Фриц будет готовить яйца для продажи.

— Станешь подслушивать — булыжником в тебя запущу! Так и знай!

Вот какой у нас Фриц строгий!

Пуговка скатывается в яму, а Зеппу велено следить, чтобы тот не подслушивал, когда пойдет торговля яйцами. Фриц притаскивает ящик из-под патронов. Это машина. И еще он приволакивает старую канистру. В ней булькает дождевая вода. Стефани выкладывает камешками квадрат. Это «наш дом». Фазаньи яйца аккуратно сложены в кладовой «нашего дома» на подстилке из травы. Зепп и Фриц подражают рокоту мотора. Подъехав к «нашему дому», они дают протяжный гудок.

— Сперва пусть хозяин выходит, — распоряжается Фриц. — И сначала он не знает, несутся у него куры или нет еще.

Раз я хозяин, то я и выхожу из «дому».

— Хороша погодка нынче, — говорит Фриц.

— Что, у вашей тележки горючее кончилось или как? — спрашиваю я. — К сожалению, ничем помочь не могу. Не знаю, несутся уже наши куры или нет.

— Все не так! — кричит Фриц и останавливает игру. — Что это еще за «тележка»? Это шикарная машина, настоящий «Мерседес». А что куры не несутся, ты должен говорить, когда я тебя спрошу. Понял?

Начинаем игру сначала. Кряхтя, Фриц еще раз вылезает из своей машины. Зепп делает вид, будто он открывает перед ним дверцу. Выпятив живот, Фриц, переваливаясь, наступает на меня.

— У вас прекрасный «Мерседес», — говорю я. — А про кур я ничего вам не скажу, пока вы меня об этом не спросите.

Фриц опять недоволен. Он качает головой, потом вдруг нагибается, хватает камень и со злостью бросает в Пуговку:

— Подслушивает, гад!

Голова Пуговки молниеносно исчезает в яме. Фриц снова выпячивает живот и начинает вести разговор приличного городского господина:

— Ах, простите, пожалуйста! У нас, видите ли, кончилась вода в радиаторе. Не могли бы вы нам помочь кружкой-другой?

А я ему в ответ:

— Надо спросить старуху. Не знаю, есть в колодце вода или нет.

Фриц хмурит лоб. Кажется, я опять не так ответил. Он говорит:

— У вас ведь, наверно, найдется в доме ведро с водой?

— А вы сами пойдите и наберите воды в колодце, — пищит Стефани. — Подумаешь, какой важный!

— О, ради вас — охотно, хозяюшка! — отвечает ей спекулянт и кивком подзывает шофера: — Вильгельм, принесите, пожалуйста, канистру воды.

Тем временем Фрицу приходится еще раз нагнуться, подобрать камень и бросить его в Пуговку. Камень он берет из стены «нашего дома».

— Нечего вам тут стены ломать, грубиян какой! — говорит ему Стефани.

— Подозрительный у вас тут народец, — важничает спекулянт. — Не поднимайте шума — мы ведь вам очень хорошо заплатим.

Шофер ставит канистру в «нашем доме» на пол. Стефани разыгрывает из себя хозяйку. Она расплетает и снова заплетает свои косички.

— У вас еще вон сколько воды в канистре! Вот вы ее и возьмите, — говорю я спекулянту.

Фриц опять сердится:

— Ты должен отвечать, только если я тебя спрашиваю!

Когда он ругает меня, живот у него вваливается. Но вот он вытаскивает из кармана две палочки и снова надувает свой живот. Палочки — это сигары. Мне он тоже дает закурить.

— Вы, случаем, не продаете кур, которые еще из скорлупы не вылупились? — спрашивает спекулянт и выпускает изо рта воображаемую струю дыма.

— Не знаю, есть ли у нас куры.

Живот у Фрица сразу вваливается, и он кричит на меня:

— Вот дурак! Да я ж тебя теперь про яйца спрашиваю!

— А, вон оно что! Так это жену сперва спросить надо.

— Да-да! Пожалуйста, скажите, где мне ее найти?

— Да вон она сидит. Вы что, тоже туго соображаете?

— Милостивая государыня, — начинает плести Фриц, — для меня большая честь вести переговоры непосредственно с вами. Знаете, с женщинами как-то всегда быстрей можно договориться. Нет ли у вас лишних яиц? Я вам хорошо заплачу. У меня прекрасные связи в самом Шенеберге.

Стефани закинула свои косички за спину. На руке у нее колечко, сплетенное из дикой гвоздики. Цветочек — драгоценный камень в кольце. Приложив ручку с растопыренными пальцами к груди, она говорит:

— Нахал! Смотрите, какое он себе брюхо отрастил! Да у нас переселенцы в деревне, им тоже яйца нужны…

Но Фриц недоволен Стефани.

— Ты, конечно, можешь так говорить, — перебивает он ее, — но потом ты все-таки должна продать мне яйца. А то как же я покажу вам, куда их надо прятать, чтобы жандарм не нашел!

Но у Стефани другие планы:

— За деньги у нас в поле никто не станет работать. А если я дам переселенцам яиц для ребятишек, то они придут нам помогать.

— Не станете же вы раздаривать яйца всяким проходимцам, когда я вам так хорошо за них плачу!

Пуговка теперь уже не прячется даже, когда Фриц бросает в него камнями. Он наполовину высунулся из ямы и знаками показывает на березовый куст. За кустом стоит какой-то человек. Вот он выходит оттуда и большими шагами приближается к нам. На нем костюм из солдатского сукна, серо-зеленая рубашка и черный галстук. Но вообще он лучше одет, чем солдат. Вроде он в воскресенье в трактир собрался. Брюки заправлены в серые парусиновые гамаши. Сам серьезный, а глаза смеются. Прижавшись друг к дружке, мы стоим разинув рты. Пуговка тоже подошел к нам, а Фриц вылез из своего «Мерседеса».

— Не так вы играете, ребятки, совсем не так, — ласково говорит нам подошедший солдат.

Мы подталкиваем друг друга и начинаем хихикать. Фриц садится на канистру и нахально заявляет:

— Почему ж это мы не так играем?

— Нельзя продавать яйца спекулянтам. Нельзя раздавать их и переселенцам. Все яйца надо сдавать на сдаточный пункт. Иначе горожане никогда яиц не увидят.

Фриц совсем разошелся:

— Мы тут в настоящих крестьян играем, а не в газетных!

— Что это за газетные крестьяне? — спрашивает солдат и задумывается.

— Это те, что без ножа и вилки штанов надеть не могут.

— Откуда ты это взял?

— Отец говорил.

— А как тебя звать?

— Фриц Кимпель.

— А этого как зовут?

— Этого зовут Зепп Вурм, но мы его кличем Чехом. Они по воскресеньям клецки едят и от чехов удрали.

— А вот этого?.. Как этого зовут? — И солдат показывает на меня.

— Это Тинко. Зовут его Мартин Краске. У него еще нет отца, только дед да бабка.

Солдат смотрит на меня в упор. Глаза его поблескивают, словно стеклышки от бутылки. Он строго осматривает мою курточку, ноги. Я пытаюсь спрятать поглубже в туфель дырявый чулок. А солдат тяжело так вздыхает, протягивает мне руку и говорит:

— Здравствуй, Тинко!

Прежде чем подать ему руку, я вытираю ее о штанину. У солдата рука жесткая, как терка, но теплая. Стефани, Пуговке, Фрицу и Зеппу он тоже подает руку.

— Вот вы как, значит, играете… А без сдаточного пункта дело у вас не пойдет… Хорошо было бы, если бы Тинко проводил меня к дедушке с бабушкой. Как вы думаете?

Фриц ему отвечает:

— Тут уж он сам себе голова. Как хочет, так пусть и делает.

Я сразу вспоминаю, что меня послали за мешками для картошки. Если я приду без мешков, мне попадет от дедушки. А если к тому же и мешочника в дом приведу, то мне еще больше влетит.

— Не пойду я, — говорю я солдату, не глядя на него. — Мы тут будем играть до конца.

Солдат опускает руки, поворачивается и уходит. Мы все садимся на корточки и ждем, пока он не исчезнет за деревьями.

Стефани первая нарушает молчание:

— Тинко, это ваш солдат вернулся из плена.

— Да брось ты, Стефани!

— Честное слово! Провалиться мне на этом месте, если не так! Тьфу, тьфу, тьфу! Я его еще давеча видела, когда за своим счастьем бегала.

— Тогда это дядя Маттес. Я его на карточке видел, но только там он без галстука.

— А вдруг… а вдруг он тебе привез что-нибудь?

— Да ну тебя с твоим солдатом! — прикрикивает на Стефани Фриц Кимпель и разбивает фазанье яйцо. — Здорово воняет как!.. Им самим жрать нечего, а ты говоришь — привез!

— Правильно он говорит, — подтверждаю я. Но соглашаюсь с ним только потому, что боюсь попасться дедушке на глаза. — Вон у Мачке тоже вернулся солдат из плена. Знаешь, сколько он сигарет привез для деда?! А потом взял да сам все и выкурил.

— А как у Цехов было? — поддерживает меня Фриц. — Раньше-то Вилли только мать порола, а когда их солдат из плена вернулся, то и он стал драть Вилли, да еще велел себя отцом звать.

— А к нам уж никакой солдат больше не придет, — говорит Стефани. — У меня отец помер, и нам прислали его бумажник. В нем мой локон был, а в локоне — вошки… Мама меня совсем не бьет.

— То-то ты такая беленькая, как ангелочек, — подтрунивает над ней Фриц. — У кого рубахи нет, тому нечего и пачкать.

Стефани принимает это за намек и строит кислую рожицу:

— Я только летом рубашки не надеваю. У меня их всего две, коротеньких, осталось. Надо поберечь их для зимы.

— Вот грязнуха! Я иной раз сразу две рубахи ношу! — хвастает Фриц. — Когда одна запачкается, я сверху другую надеваю.

— Бедным вещи беречь надо, — серьезно говорит Пуговка и камнем забивает в туфель гвоздь.

— Это верно, — поддакивает Фриц. — Вот Вилли нельзя и окна́ разбить. Пришлось ему отрабатывать. Мы с ним вместе окно в кузне разбили. Да ловко так: маленьким камешком метров с десяти попали. Ну конечно, пришлось заплатить. Подмастерье видел нас и наябедничал. А у Виллиного отца денег не оказалось. Мой старик сразу заплатил, и дело с концом. А Вилли сперва отлупцевали как следует да потом заставили еще две недели мехи качать в кузне. Я бы этому кузнецу покачал!

— Дурак ты, дурак! А если им нечем платить? Тогда как же быть? — Пуговка даже вскакивает от негодования.

— Да-да, так оно и бывает: у кого денег нет, с того две шкуры дерут — и выпорют и работать заставят, — продолжает Фриц. —А уж если еще солдат такой из плена домой вернется, только знай поворачивайся: то этот даст подзатыльник, то тот трахнет. Но я бы знал, как им ответить!

Пуговка снимает туфель и грозит Фрицу:

— Ты что это тут расхвастался, старый кулак?

— Что? Что это он сказал?

— Кулак ты, и все!

— А кто это так говорит?

— Слыхал я, как так говорили.

— А что это такое?

— Что-то очень плохое.

— Хуже свиньи.

— Это получеловек, полуобезьяна. Вот тебе!

— Сейчас я тебе покажу полуобезьяну! — говорит Фриц и начинает искать свое кривое ружье.

— Думаешь, я не знаю, куда ты яйца хотел спрятать? — поддразнивает его Пуговка.

— Факт, не знаешь. Ну-ка, скажи! Угадаешь — бить не стану.

— Ты что думаешь, я твоей трубы испугался? В канистру ты их хотел спрятать… Верно я говорю, Стефани? Я бы все равно их нашел и посадил бы тебя в тюрьму.

— Небось подслушивал да подглядывал, вот и знаешь.

— У тебя вот тут винтика не хватает, — говорит Пуговка и показывает пальцем на лоб. — Я в газете прочитал — вот оттуда и узнал. Понял?

Зепп начинает беспокоиться: как бы его фазаньи яйца не пострадали — вот-вот драка начнется. И он их прячет поскорей в карманы. Стефани надула губы и пищит:

— Вы всё ссоритесь да ссоритесь! Не буду я с вами больше играть! — Она поднимается и идет в сторону деревни.

— Глянь, глянь! — кричит ей вдогонку Фриц. — Нос-то как задирает, а у самой пузо голое. Стефани Голопузина! Стефани Голопузина!

Стефани оборачивается и показывает ему язык.

— Кулак! Кулак! И полуобезьяна! — кричит она.

Зепп-Чех визжит от восторга и, придерживая карманы, отправляется вслед за Стефани.

В траве стрекочут кузнечики. На репейнике качаются щеглята. Солнце стало уже красным. Поднялся слабый ветерок. Березовые листочки, качаясь, летят над вереском. Из лесу доносится запах смолы.

— Я пойду в лес гнезда искать. Пойдешь со мной? — спрашивает меня Фриц.

— Тебе их никогда не найти. Сколько времени тебя фазаниха за нос водила! — продолжает его дразнить Пуговка.

— Это я-то не найду? У меня небось на лбу глаза, а не пуговки, как у тебя.

Я не знаю, как мне быть. В лес мне не хочется: все равно там нет больше гнезд с яйцами.

— Айда со мной, Тинко!

— Мне неохота.

— Тебе неохота? Тогда плати долг. Тут же плати, и все!

— У меня нет ни гроша.

— Ни гроша, значит? А школу ты и вчера и сегодня пропустил. Я вот пойду и расскажу, как ты болен.

— Да я ж картошку копал.

— Где же ты ее копал? Тут, с нами в песке?

— Ладно уж… идем.

Пуговка все это время таращил на меня свои круглые голубые глаза. Теперь он надевает туфли, встает. Презрительно взглянув на меня, он гордо закидывает голову и отправляется вслед за Зеппом и Стефани. А я думаю о том, что дедушка, наверно, еще не забыл про мешки.

 

Глава вторая

Начинает темнеть. В лесу мы, конечно, ничего не нашли, и я плетусь домой. В кухне меня встречает бабушка и делает мне какие-то знаки. Из комнаты доносится звон посуды. Я снова вспоминаю про мешки.

— Я там был. Никого не застал, только Шепелявую видел.

— Тише! — говорит мне бабушка и прикладывает кривой указательный палец к губам. — Ты почистись сперва. Приехали к нам… — Она проводит по моему лицу мокрой тряпкой, отряхивает курточку. — Снимай чулки — вон уж пятки совсем вылезли.

— Бабушка, это дядя Маттес к нам приехал?

— Нет, нет, не он. Отец твой приехал.

— Так это был он!

Бабушка, уперев руки в бока, смотрит на меня. Из-под платка у нее выбились рыжеватые завиточки волос, они прилипли к влажному лбу.

— Отец твой приехал, говорю я тебе. Ты его никогда не видел еще.

— Видел, бабушка. Он нам сказал, что в спекулянтов не так надо играть. Но он сам не знает, как надо играть в спекулянтов.

Бабушка трет щеткой мои руки. Она ничего не может понять.

— Вот озорники! Разве можно играть в такие игры? — говорит она, качая головой.

— Бабушка!

— Что тебе?

— Бабушка! Правда, солдаты, что возвращаются из плена, бьют маленьких детей? Говорят, с Вилли Цеха две шкуры содрали: один раз, когда его дома пороли, а другой, когда он в кузне мехи качал.

Бабушка затыкает мне рот тряпкой.

— Это кто там болтает? Уж не Тинко ли? — слышится дедушкин скрипучий голос из комнаты. — Иди сюда. К нам тут кое-кто приехал.

— Ты поклонись, когда отцу руку подашь. Понял? — напутствует меня бабушка и быстро проводит деревянной гребенкой по моим волосам.

— А я два раза не буду с ним здороваться, бабушка.

— Ступай в комнату, неслух!

В комнате накурено. Изо рта давешнего солдата, как из трубы, вылетают клубы дыма. Дедушка тоже курит сигарету с длинным картонным мундштуком. Мундштук весь почернел от его жвачки.

— Ну, что надо сказать? — говорит дедушка и, схватив меня за воротник, подтягивает к столу.

— Оставь его, отец, — говорит солдат, но сам хочет притянуть меня к себе.

Я не даюсь. Левой рукой солдат хватает меня, словно клещами. Правую он кладет мне на плечо. Я обеими руками упираюсь ему в грудь. От солдата пахнет соломой и табаком. Он гладит меня по голове. Тут я ему и ляпни:

— Вы мне пробор испортите!

— Скажите пожалуйста, какой франт! — говорит солдат и отпускает меня.

Бабушка стоит в дверях, вытирает слезы и приговаривает:

— Не привык он еще к тебе, Эрнст.

— Чего нюни распустила, кликуша старая! — прикрикивает на нее дедушка.

Я сажусь на диван и обвожу пальцем узоры на плюшевой обивке. Я и не глядя знаю, что солдат все время смотрит на меня. То и дело он сбивает пепел о краешек тарелки. Бабушка пододвигает мне миску с жареной картошкой.

— Не хочу я картошки.

— А молочного супу?

— Не хочу молочного супу.

— Чего же ты хочешь?

— Яйцо хочу.

— Хорошо, сейчас дам тебе яйцо.

— Дай, дай ему яиц, — добавляет дедушка. — Он у нас батрачит как большой — пусть уж и ест что хочет.

Дедушка, видно, забыл про мешки. Дядя-солдат откашливается, насвистывает сквозь зубы, выставив вперед свой острый подбородок. Когда он свистит, получается такой звук, будто ветер травой шелестит. «Свисти, свисти, я на тебя все равно глядеть не стану! Завтра небось уже бить меня будешь». Я слышу, как бабушка разбивает яйца и как они шипят на сковородке. В животе у меня бурчит от голода, и я бы эту картошку в одну секунду проглотил. Не буду ее есть, покуда этот дядька на меня смотрит. Чего он не уходит, ведь поел уже…

Вот и яичница готова. Запах ее слышен даже здесь, в комнате. Бабушка приносит ее прямо на сковородке. А солдат и не думает вставать из-за стола.

— Вовсе я не такие яйца хотел, — говорю я и отодвигаю сковородку.

— Каких же тебе яиц, Тинко?

— Других.

— Вареных?

— Да, вареных.

Солдат ерзает на стуле и так барабанит по столу, что кажется, будто дождь стучит крупными каплями. Такого отца мне не надо. Я хочу, чтоб у меня отец был с круглым, веселым лицом. У бабушки на комоде стоит такая карточка. Вот какого отца мне надо!

Дедушка ворчит:

— Ты что ж малого сразу не спросила, какие яйца он есть будет?

— Да я думала… ведь он любит яичницу…

— «Думала»! Ты все думаешь! — дразнит ее дедушка. — У такого огольца аппетит что козленок: то так подпрыгнет, то эдак!

Бабушка вздыхает и отправляется на кухню греть воду. Дядя-солдат снова закуривает.

— Ну и дымишь же ты! — говорит дедушка. — Небось накладно.

Солдат небрежно махает рукой. А я сижу и выдергиваю нитки из штанов.

— Избаловали вы его тут? — спрашивает солдат и делает движение плечом в мою сторону.

— Ты погляди, руки у него какие! — Дедушка привлекает меня к себе. — Мы тут не бездельничаем.

— А мне сдается — избаловали.

— Да какой там избаловали! Что ж, прикажешь ему голодать, когда у нас пятьдесят моргенов под плугом?

— Да уж, хозяйство у нас не из бедных! Не с пустыми руками тебя ждали, — вмешивается в разговор бабушка. Лицо у нее так все и пылает. — Неужто ему голодным бегать? И так без матери растет.

Дедушка хлопает ладонью по столу, потом, подкрутив свои серебристые усы, с гордостью заявляет:

— Хозяева мы теперь, настоящие хозяева, и для наследничка своего ничего не пожалеем! — Дедушка поправляет под собой стул и с вызовом оглядывает всех своими серыми холодными глазами.

Чего это он так загордился? А солдат снова свистит сквозь зубы и, прищурив левый глаз, спрашивает:

— Хозяева, говоришь? Больно скоро привык ты к дареной рубахе.

Дедушка задумывается. Пожалуй, верно: ведь не всегда он был хозяином. И шести пар штанов не сносил, бегая в школу, когда отец, Христиан Краске, отправил его к каменщикам. «С ремеслом не пропадешь. Выучишься — не надо будет господам фон Буквицам в ножки кланяться!» — сказал ему мой прадедушка. И дедушка отправился на строительство. Замешивал там известь, таскал кирпичи, просеивал песок и скоро заработал рюкзак, кельню и уровень. А три года спустя он купил три литра водки, три мастера-каменщика выпили эту водку, и дедушка получил право называться подмастерьем.

Вместе с другими каменщиками дедушка ушел в город, строил там фабрики и богатые дома. Там же, в городе, он стал красным.

— Дедушка, а в каком месте ты был красным?

— Да с лица это не видать, несмышленыш ты! Это вроде как бы про нутро твое говорится.

Каждое утро дедушке приходилось бегать за тринадцать километров в город. Вечером он еле приползал домой.

— Кабы мог, пулей прилетал бы, — рассказывает дальше дедушка. — Мне ведь в оба глядеть приходилось — как бы мою Минну не увели.

Минна — это моя бабушка. Вместе с прабабушкой они в это время жили на собственном клочке земли, выкапывали длинные, как змеи, корни пырея, и бабушка напевала при этом:

Мне перо бы да бумагу, Мне бы денег да чернил, Я бы живо описала, Как со мною был ты мил.

«Пустяки какие у тебя на уме! — ворчала на нее прабабушка. — Почище выбирай корни. Вон опять какой пропустила… Он все соки из земли высосет, картошке ничего не останется!» А бабушка все только на шоссе поглядывала: нет, не видно ее Августа.

Потом бабушка Минна взяла себе в мужья дедушку Августа, или дедушка взял себе бабушку в жены, — об этом дедушка с бабушкой никак не могут договориться, до сих пор всё спорят.

Прадедушка и прабабушка прибавили бабушке к укладке с приданым два моргена земли. А всего у прадедушки было восемь моргенов. Мой дедушка сразу прилепился к этим моргенам. К каменщикам в город он больше не ходил, а нанялся на стекольный завод в Зандберге. До Зандберге всего четыре километра — ему по утрам ближе было бегать. И возвращался он раньше, мог помогать бабушке. Кирпичи для своего домика дедушка и бабушка привезли на ручной тележке с кирпичного завода. А потом у них народились ребята. Первый был Эрнст. Это тот самый солдат, что сидит сейчас и слушает, как дедушка хвастает. Затем Маттес. Дядю Маттеса я знаю только по карточке…

— Я всегда был красным, и в деревне меня уважали только те, кто хотя бы чуть-чуть был красным. Будь я турком, если это не так! — продолжает свой рассказ дедушка.

Дедушка и те, что были хотя бы чуть-чуть красными, основали в Мэрцбахе (так называется наша деревня) почти красный союз, и дедушка стал его председателем. Это потому, что он когда-то в городе жил.

В спальне у дедушки висит старая фотография. На ней изображен дедушка, когда он еще был председателем. Он сидит верхом на пивной бочке, в руках у него знамя. А на знамени написано: «На вечную память о праздновании пятой годовщины со дня основания Мэрцбахского союза». Остальные красные стоят позади дедушки и чокаются пивными кружками. Один из чуть-чуть красных сидит в детской коляске, широко открыв рот и свесив ноги. Другой наливает ему пиво прямо в пасть. Двое других красных лежат справа и слева от бочки, на которой сидит верхом дедушка. Они лежат прямо на земле, и в руках у них мишени.

— Стреляли мы в нашем союзе без промаха. Всё ведь народ служивый. Как только союз ветеранов устроит призовую стрельбу, все первые призы у нас. А когда пришли нацисты, мы эту картинку спрятали, — поясняет дедушка. — Они за такое преследовали.

— Это кто тебя преследовал? — спрашивает бабушка.

— Ты что, не помнишь? Когда Маттес конфирмировался, пастор наш еще косо так посмотрел на эту картинку.

Бабушка что-то не может припомнить, и дедушка добавляет:

— Никогда ты ничего не смыслила в политике!

Потом в Мэрцбахском союзе все переругались. Дедушка не хотел больше быть председателем и стал рядовым членом. Он сам так говорит. Дедушка очень хотел быть свободным. Другие члены Мэрцбахского союза тоже очень хотели быть свободными. Дедушка показывал им, как это надо сделать, но они были очень неловкие и все у них выходило не по-дедушкиному.

А дедушка вот как это сделал. Когда в имении господина фон Буквица забастовал каменщик (ему платили ниже тарифа), дедушка пришел к барону и сказал: «Ежели вы мне сдадите в аренду полоску пашни, то ту штукатурную работенку, какая нужна в имении, я завсегда вечерком успею сделать». Барон согласился с дедушкой и сдал ему в аренду четыре моргена вересковой степи. А дедушка наш решил, что теперь он вот-вот станет свободным крестьянином, настоящим хозяином. После работы в поле он бежал в имение и штукатурил там, что надо было. А когда они бастовали на стекольном заводе, дедушке это было только на руку: он в это время отрабатывал в имении арендную плату. Выдастся светлая лунная ночь — дедушка не спит, все ковыряется в своем песке и приговаривает: «Хочешь быть свободным — спину не жалей!» Остальные члены союза спрашивали его: «Что ты за тип? Ведь ты фон Буквицу пятки лижешь!» Дедушка очень сердился на них за то, что они не хотели признавать его «линию». Он говорил им: «Полоску за полоской, мы у него всю землю и заарендуем. Пусть тогда знает наших! Вот только надо ловить момент, когда у барона дела пойдут плохо и он вынужден будет сдавать землю в аренду». Дедушку подняли на смех. Вышел скандал. Дедушка сбросил с себя звание председателя. Председателем выбрали Цвирбель-Шустера. Тому-то хорошо было. Он был церковным старостой в нашем приходе, так что бумаги для протоколов было всегда вдоволь, да бесплатной к тому же.

Дедушка работал не покладая рук: то на своем клочке, то батрачил у хозяев. И когда в воскресный день на сковородке шипела утка, он многозначительно поглядывал на бабушку и говорил: «А ведь прямо поет, разбойница! Чуешь, как она, наша свобода, пахнет?» Но что делалось с дедушкой, когда бабушка ему в ответ сообщала, что утку она зарезала, потому что кормить ее нечем — картошка, мол, вся кончилась! Ради полоски песка, арендованной у барона фон Буквица, дедушка ни себя, ни бабушки не жалел: пот с них так градом и катился, когда они в поле работали. Но вот началась война. Разве барон фон Буквиц был в этом виноват? Такую войну он не заказывал. Настоящую войну может вести только настоящий кайзер, а не какой-то там австрийский ефрейтор!

Дедушка был против войны. Двадцать лет назад его, ополченца, захватил самый кончик той, первой войны. Но все же, когда по радио объявили, что армия Гитлера разбила Польшу, он сказал: «Глянь, какие мы молодцы!» Когда Франция была побеждена, он однажды обмолвился: «Немец — он, брат, человек всесильный». Два года спустя барон фон Буквиц приказал дедушке явиться в замок и сообщил, что каждая полоска земли ему, барону, теперь самому нужна. Дедушка взмолился: «Мы же такие земли завоевали, а вы тут про какие-то четыре моргена речь заводите!» Дедушка, конечно, души б своей не пожалел, поросенка бы отдал впридачу, только бы ему барон оставил полоску, но фон Буквиц, к тому времени прослышавший, что дедушка из четырех моргенов вересковой степи сделал добрый участок, разговаривал с дедушкой вежливо и спокойно, но в просьбе отказал.

Дедушка потерял покой. Бабушке тогда больше всех доставалось. Дедушка снова стал красным, лазил тайком на чердак и посматривал на небезызвестную фотографию. Она там под балкой была спрятана. Дедушка все ворчал: «Делали бы так, как я говорил, и когда еще говорил! Вместе-то мы куда сильней. Землю бы у него взяли, а вернуть не вернули бы. Посмеялись бы над бароном, и все. Так нет ведь, собаки паршивые, не хотели принимать моего предложения!»

Когда разбитое войско Гитлера бежало с фронта через Мэрцбах в Берлин, дедушка совсем осмелел. Соседи говорили: «Через три дня русские будут здесь», складывали свое добро и бежали кто куда. В селе остались Шепелявая, несколько беззубых стариков, два-три стекольщика и мои дедушка с бабушкой. «Нет, меня не проведешь! Уйди я — они мне сразу корову зарежут», — все твердил дедушка бабушке. Это он говорил про солдат Гитлера, которые вламывались в брошенные дома и искали в них гражданскую одежду. «Уж лучше я корову русским отдам, — добавлял дедушка. — Чему быть, того не миновать. А дуракам, что бегали за Гитлером и войну проиграли, я ее ни за что не оставлю». Бабушка поддакивала ему, что бы он ни говорил и что бы ни делал. Так уж повелось у них с самого начала.

В Мэрцбах вошли советские солдаты. Дедушка все старался не попадаться им на глаза. У него была одна забота — накормить свою корову. А бабушка готовила солдатам еду. Для коровы корма было, слава богу, вдоволь: все поля и луга барона фон Буквица. Дедушка пас свою Мотрину и приговаривал: «Сладка месть, ох, как сладка!» Мотрину он гонял на самые лучшие участки. А придя домой, выскребывал ложкой остатки из бабушкиных котлов и все чего-то ждал. И в конце концов дождался. Однажды дедушку повели к коменданту. Комендант разговаривал с дедушкой через толмача. Когда дедушку спросили, не был ли он нацистом, он с ужасом замахал руками и так затрясся, будто у него вся куртка была полна блох. Дедушке предложили стать бургомистром. А почему бы и нет? Хоть какое-то занятие! А там, поди, и настоящая работенка набежит, сказал себе дедушка, достал с чердака старую фотографию и снова повесил ее в горнице. Теперь все могли видеть: дедушка еще вон когда за справедливость боролся! Мало-помалу жители стали возвращаться. Теперь дедушка снова мог начинать свою борьбу за справедливость. Сколько дедушке пришлось побегать, сколько он кричал, сколько бумаги исписал!

Первым из советского плена вернулся Пауле Вунш. И ему дедушка кое-что рассказал о своей борьбе за справедливость. Только он позабыл, что Пауле Вунш в молодые годы сам был членом того Мэрцбахского союза, которым теперь так любил хвастать дедушка. Но Пауле они тогда выгнали. Пауле был чересчур красным. Получалось даже, что он коммунист. Пауле Вунш подмигнул дедушке левым глазом и сказал: «Помню, помню, ты тогда еще все пытался отнять землю у барона, только как-то у тебя оно странно получалось: шиворот-навыворот».

Дедушка не знал, что ему после таких слов и думать. Старое недоверие к Вуншу снова охватило его. Но теперь Вунш, дедушка и другие мужики и вправду начали делить землю барона фон Буквица.

Так вот, значит, почему дедушка наш гордый такой! Но теперь он уже не бургомистр. Лошадь, которую ему подарил советский комендант, все еще бегает, сто́ит дедушке только замахнуться кнутом. Это наш гнедой мерин. Но язык у него слишком длинный, никак не умещается во рту. Богу и всему миру он вечно язык показывает. Его в деревне так и прозвали: Дразнила.

А дедушка все хвастает перед дядей-солдатом:

— Коня, стало быть, своего приобрели.

Солдат перестает насвистывать и спрашивает:

— Коня, говоришь? Купили или как?

Дедушка делает вид, что не слышит вопроса.

— Во какую фуру мерин тянет, — говорит он и разводит руками, будто собирается охватить всю комнату. — Два других коня и половину такого груза с места не тронули бы, а наш и не оглянется даже!

Дяденька-солдат улыбается и снова закуривает.

— Ты что это? Так и весь надел прокурить недолго, — журит его дедушка.

А солдат только все улыбается.

Бабушка приносит вареные яйца. От них пар идет.

— Не буду я есть яиц!

— Что так, Тинко? — спрашивает бабушка.

— Все яйца надо сдавать на сдаточный пункт, — отвечаю я ей, и мне очень интересно, что теперь скажет солдат.

А он как хлопнет кулаком по столу да заорет:

— Ну и вырастили паренька, нечего сказать!

— Ты что это тут куражишься! — говорит ему дедушка. — Да пусть не ест, коли не хочет. Волнуется небось.

Бабушка начинает беспокоиться: как бы мужики посуду не побили. Она убирает со стола и делает мне украдкой знак. Я бочком, бочком выбираюсь к ней на кухню. Тут я подряд съедаю яйца вареные, яйца жареные и всю картошку. Бабушка стоит рядом, смотрит на меня и озабоченно говорит:

— Лопнешь ты у меня еще.

В комнате дедушка все хвастает:

— Пятьдесят моргенов под плугом, луга и лес не в счет. Вот мы из какого теста сделаны! Это Август-то Краске, я то есть. Хе-хе!

А дядя-солдат, покашливая, замечает:

— Сказал бы лучше: подарена тебе мука, из которой твое тесто замешано.

Дедушка, взглянув на свои руки, отвечает ему:

— Молодо-зелено! А хлопоты, когда в бургомистрах ходил, не в счет разве? Даром я старался, что ли? Другие небось только подхватывали, что им перепадало, а я — всё раздели да никого не обидь — голова раскалывалась. В балансе-то что получается? Уж коли ты не умеешь взять, что тебе само в руки валится, стало быть, ослом на свет родился. А чтоб ты знал, нам и выплачивать за землю приходится.

— Много ли?

— Так себе. Да и что им было делать со всей этой землей? Оставлять незасеянной? Барон удрал. А тут теперь каждая картофелина на учете. Голод-то после войны какой! В балансе оно что получается? Голод он и есть тот вдовец, коего оставила жена-война.

— А нас она всех сиротами оставила, — добавляет бабушка и достает чулки из комода. — Ни батрака, ни батрачки… так иной раз кто подсобит.

Дедушка злится на нее:

— Ты что ж, старая плакальщица, хочешь, чтоб тебе картошка сама в рот прыгала?

Бабушка садится возле печки и грустно глядит на пол. Своими заскорузлыми пальцами, похожими на старые корни, она проводит по грубой холстине фартука.

— Будет тебе подмога! Он вот, — говорит дедушка уже спокойней.

— А ты спросил Эрнста, станет он нам помогать? — отзывается бабушка.

— Спроси да спроси… Ты еще скажешь, чтоб я ему прошение написал. Мне бы в жизни хоть раз так повезло, как ныне молодым! Приехали домой, малость поработали и весь надел получили в наследство. Да никто из них и не знает, что такое забота о земле, о своей полоске… Ведь правду я говорю, Эрнст?

Дядя-солдат не говорит ему ни да, ни нет. Он уставился перед собой. Теперь он молча закуривает новую сигарету.

— Небось десятую уже тянешь! Лучше бы жевал: и деньги в кармане оставались и здоровье б не прокуривал!

Ну и наелся же я! Пузо у меня, как у лягушки, если ее соломкой надуть. В комнату я больше не пойду. Дядю-солдата мне и через щелку видно. А интересно, где он спать ляжет? Только не со мной!

На дворе слышатся шаги. Тило тявкнул раз-другой и умолк. Слышно, как он рвется с цепи. Женский голос успокаивает его. Кто-то осторожно открывает кухонную дверь. Это фрау Клари. Она улыбается мне; я протягиваю ей руку. Она прижимает меня к себе и гладит. Я позволяю. Мне нравится фрау Клари. У нее такие большие глаза. Светло-голубые и ни чуточки не сердитые. Волосы у фрау Клари темно-русые и скручены в большой пучок на затылке. Шея у нее точно из фарфора сделана. Я не знаю, какая была моя мама, только иногда мне смутно что-нибудь мерещится. А когда я смотрю на фрау Клари, я порой чувствую что-то от мамы. На кухню выходит бабушка. Она широко распахивает двери и говорит дяде-солдату:

— Вот тебе твой Тинко!

Я сразу краснею до ушей. Надо же ему видеть, как меня гладит фрау Клари! Фрау Клари тоже стыдится.

— Заходите, заходите, фрау Клари! У нас тут гости нынче, да особые — навсегда к нам приехали, — говорит дедушка.

Фрау Клари оглядывает себя сверху донизу, выбирается из деревянных туфель и, робея, босиком входит в комнату.

Фрау Клари здоровается с дедушкой, с бабушкой, а потом и с дядей-солдатом. По его лицу будто солнечный зайчик пробежал — так он улыбается. Вот, значит, каким он может быть!

У Вундерлихов тоже вернулся солдат из плена. Но они с ним ладят. Ганс его уже папой зовет. Папа-солдат прошлой зимой смастерил Гансу салазки. На полозьях у них проволока. Так и летят салазки, и никто их догнать не может. Бывают и такие, значит, солдаты!

— Поди, поди сюда, коза дикая! — подзывает дедушка фрау Клари. — Она ведь у нас и впрямь тонконогая, будто коза. Верно я говорю? — спрашивает дедушка у дяди-солдата.

А тот кивает и смотрит на меня. И чего он на меня уставился? Я же не коза. Фрау Клари краснеет, поворачивается к бабушке. Губы у нее красные-красные. Бабушка пододвигается поближе к печке. Дедушка шаркает своими матерчатыми туфлями под столом и говорит:

— Да, что это я хотел сказать… Вроде как смена твоя прибыла. Вон, видишь, отдохнул солдат в плену и приехал сменить тебя.

Глаза фрау Клари сразу теряют свой блеск, и она тихо произносит:

— Я понимаю.

— Старый ты грубиян! — шипит бабушка на дедушку и поглаживает фрау Клари своими заскорузлыми пальцами.

А мне так и хочется крикнуть фрау Клари: «Не уходите от нас, фрау Клари, пусть лучше этот солдат уходит!»

— Сама знаешь, как оно бывает, детка. Ушел солдат на войну, ну вот до этих пор и доигрался, — пытается бабушка утешить фрау Клари.

А та только отмахивается обеими руками:

— Хорошо, хорошо! Пора ведь было и вернуться вашему сыну. Я ведь и пришла сказать, что ухожу от вас.

— Сама понимаешь, едок прибавился! — буркает дедушка.

Фрау Клари делается совсем неловко.

Дядя-солдат шумно выпускает дым изо рта, поднимается и кладет свою большую руку фрау Клари на плечо:

— Да мы не торопимся. Я и сам еще не знаю, как оно все устроится.

Я громко топаю ногами: пусть сей же час снимет свою ручищу с плеча фрау Клари! Это наша фрау Клари!

Фрау Клари отдергивает плечо, будто рука солдата обожгла ее. Уж не плачет ли? Вот она быстро залезает в туфли, прижимает меня к себе и уходит. Прогнал солдат фрау Клари! В комнате все молчат.

Я сижу на ящике для дров и думаю о фрау Клари. Вместе с другими переселенцами она пришла в село сразу же после большой войны. Все они были с того берега Нейсе. В руках фрау Клари держала какой-то сверток. Это была Стефани, завернутая в тряпки. Стефани могла стоять, только когда ее прислоняли к стенке. Возле них вертелась маленькая серенькая собачонка. Вредная такая, точно оса. Дедушка тогда еще бургомистром был. Он подошел к свертку, в котором была Стефани, и спросил:

«А это что у вас такое?»

Хвать! — и собачонка вцепилась ему в рукав. Дедушка так затряс рукой, будто только что вытащил ее из муравейника. А собачонка все не отпускала, только рычала.

Дедушка как завопил:

«Вот еще клопиное отродье!»

Тут подскочила фрау Клари и схватила собачонку:

«Отпусти сейчас же, Тило!»

А собачонка, словно насосавшийся клещ, сразу же отвалилась от дедушки, стоит на прямых ножках, будто она чучело собачье, и даже рычать перестала.

«На кой она вам?» — спросил дедушка сердито.

«Это мой Тило!» — сразу захныкала Стефани.

Она сделала несколько шажков в сторону дедушки и упала. Фрау Клари подняла ее и зажала между колен.

«Собака еще из дому».

«Самим жрать нечего, а собаку держите!»

«Да я ее уж несколько раз прогоняла, но она все назад прибегает».

«А ты отдай ее живодеру. И волоска от этой чертовой куклы больше никогда не увидишь!»

«Это мой Тило!» — снова запищала Стефани.

Фрау Клари покачала головой:

«Нет, не могу отдать ее на живодерню. Муж мой был так к ней привязан…»

«У девчонки кусок ото рта отрываешь ради пса».

Фрау Клари начала плакать.

«С этой скотиной никто тебя в дом не пустит. Пойми ты, рева!»

А фрау Клари сказала ему:

«Тило — сторож хороший. Всякий хозяин был бы ему рад».

«На самого бургомистра бросается — рекомендация хоть куда!» — сказал дедушка и ткнул собачонку ногой.

Хвать! — и она снова вцепилась в него, на этот раз в штанину.

«Тило, Тило, ты нас до беды доведешь!» — закричала фрау Клари, пытаясь схватить собачонку.

Но та уже отскочила сама и присела возле Стефани, настороженно поглядывая в сторону дедушки.

«Ладно уж, мы не злопамятны, — сказал дедушка, рассматривая свои разорванные брюки. — Оставь ее мне. Пусть ночной сторож ее, как заколку, на штанине таскает. Но только научи: ежели она Тинко тронет, сразу же на живодерню! И чтоб меня оставила в покое — этому ты ее тоже научи».

Фрау Клари ничего не оставалось делать, как согласиться с дедушкой, — ей же нужен был ночлег для Стефани. Она приласкала собачонку, что-то сказала ей и положила мне на руки. А когда дедушка вместе с переселенцами пошел в деревню, Тило так весь и затрясся у меня на руках.

Но фрау Клари и без собаки не нашла себе пристанища у крестьян. Больная Стефани была для них еще хуже, чем собака. Стефани и фрау Клари поместили в старом доме помещика. Все называют этот дом замком. Фрау Клари отвели маленькую комнатку, дали соломы и чем накрыться. Мало-помалу завелась у них кое-какая утварь.

Скоро выяснилось, что Стефани вовсе и не собирается помирать. Она просто ослабела после всех переездов. Обеими ножками она тогда влезала в один мой туфель. Через несколько недель она уже ходила, только изредка опираясь то на дерево, то еще на что-нибудь. Она и к нам во двор приходила. Садилась возле собачьей конуры и рассказывала Тило всякие истории. Все эти истории она узнавала от своей матери, фрау Клари. В одной из них рассказывалось об отце Стефани, который все время ездил на грузовике, пока ему однажды не пришлось поехать прямо на войну. Война убила отца Стефани, а грузовик взяла да и проглотила. Истории, которые рассказывала Стефани, были очень грустные. Но я все равно любил их слушать. Иногда бабушка выносила мне молока к собачьей конуре. Она давала молока и Стефани, но только когда дедушка не видел. Мы пили молоко, а Тило жадно слизывал капельки, которые мы проливали.

«Ерунда! И вовсе не обязательно, чтоб был папа», — сказал я как-то.

«А я хочу, чтоб у меня был папа!» — настаивала Стефани.

«Если нет папы, то получаешь взамен дедушку, и с ним, на худой конец, прожить можно».

Но Стефани не соглашалась и говорила, что она хочет, чтобы у нее был свой папа.

«Когда я вырасту, я выйду замуж, и вместо мужа у меня будет папа», — говорила она и, пошатываясь, уходила со двора.

Тило, повизгивая, рвался за ней.

В деревне говорили, что у фрау Клари умелые руки и что она из ничего может сделать все.

Например, она из старого пиджака сделала целый костюм для не очень большого мальчишки. И его можно было надевать даже по воскресеньям. А старый Кимпель все ворчал и жаловался:

«Что ж вы мне эту бабу не прислали? У меня гора штопки, шитья непочатый край. Мне небось лентяев вселили. Только и делают, что на стекольный завод бегают, а вечером сидят сложа руки у окошка и на мой двор глядят».

В благодарность за то, что бабушка иногда угощала Стефани молоком, фрау Клари и мне сшила новый костюм. Сшила она его из дедушкиного старого пальто. Дедушка его давно когда-то носил, когда еще зимой на работу бегал. «Вот теперь ты больше походишь на наследника пятидесяти моргенов, — сказал дедушка, увидев меня первый раз в этом костюме. — А ловкая эта Клари! Золотые у нее руки».

Бабушка всегда приветлива с фрау Клари. То даст ей немного творогу, то еще что-нибудь. А фрау Клари очень ей благодарна. Когда у нее нет работы дома, она у нас помогает. Но к горшкам на кухне бабушка ее не подпускает.

«Клари — она ведь из Польши, — говорит бабушка. — Там у них мода другая. Все больше кисло-сладкое едят. Лучше этого они ничего и не знают».

Фрау Клари и на поле вместе с нами ходит. Окучивая картошку, она становится на колени. Так у них дома все делают. А дедушка смеется: «Го-го-го, никак полы в поле мыть собралась!» Но это дедушка неправду про фрау Клари говорит. Фрау Клари тихо улыбается в ответ и не дает себя сбить. На следующий день она уже не становится на колени, когда окучивает картошку, а делает это, как мы, — наклонившись. Фрау Клари теперь умеет так же быстро и ловко обращаться с лопатой, вилами, граблями, как с иглой. Дедушка считает, что без фрау Клари в поле не обойтись. Она у нас и столуется. Вечером, когда она уходит домой, ей дают что-нибудь для Стефани. После работы фрау Клари садится в своей темной каморке за шитье и шьет для всех в деревне, пока не засыпает за столом…

А дядя-солдат все ходит по комнате и шаркает при этом ногами, будто сено ворошит. Он разрезает клубы дыма своим горбатым носом, словно лодка — волны. Дедушка запихивает очередную порцию жевательного табаку за свою дряблую щеку. Солдат останавливается перед ним и говорит:

— Ты что думаешь? Мне не семнадцать! Ты лучше на меня и не замахивайся!

— Стало быть, и дальше собираешься шаромыжничать? — спрашивает его дедушка.

— Я-то?

— Небось для русских-то не очень старался? Да и я бы не стал.

— Я в колхозе работал.

— Вот-вот! Кто ж там будет стараться! Там никому ходу не дают. Все в общий котел идет. Все друг на друга валят.

— Да уж, тяпкой там никто картошку не окучивает.

— Я тоже тяпку в руки не беру: у нас теперь лошадь своя, — хвастает дедушка.

— А женщины у вас с тяпкой в поле выходят.

— Так уж оно и полагается. Небось в России картошка тоже сама в мешки не прыгает!

— Знаешь, что я тебе скажу: прыгать не прыгает, а катится, катится по ленточному конвейеру.

Дедушка даже ногами затопал и загоготал, как всегда: «Го-го-го!» Потом подошел к кухонной двери и спросил меня:

— Тинко, ты слыхал? Вернулся солдат из плена и говорит, что граблями щуку поймал! Го-го-го! Картошка у него — как мышь, сама в мешок лезет. Может, он еще скажет, что она под музыку прыгает? Го-го-го!

— А почему бы и нет! — говорит дядя-солдат и лукаво так улыбается. — У них там на полевых станах громкоговорители установлены.

У дедушки даже пуговицы на жилетке запрыгали — так он весь трясется от смеха:

— Го-го-го… Картош… го-го-го… картошка шагает под марш социалистов!..

Но вдруг дедушка снова делается серьезным:

— В балансе что получается? Кто Советам дал подписку, тот и отца родного не пожалеет — наврет ему с три короба.

Бабушка снова вмешивается в разговор:

— Чего это вы раскричались, точно пьяные на свадьбе?

А веселые истории рассказывает дядя-солдат! Я просовываю нос в щелку. Даже щеки у меня побелели — так я прижался к косяку. Только пусть солдат сюда на кухню не выходит! Может, он еще какие враки знает? Но он уже больше ничего не рассказывает. Лицо у него помрачнело, и он только говорит:

— Многое я мог бы вам рассказать…

— Да-да, расскажи еще! — вдруг вырывается у меня.

Дядя-солдат с удивлением смотрит на дверь, а я быстренько прячусь за ящик для дров.

— Вот настанет зима — ври себе на здоровье! — смеется дедушка и расстегивает жилет. — Зимой мы и послушаем твои побасенки. У нас тут все, как встарь: после лета зима наступает.

Дедушка подходит к бабушке и говорит ей:

— Слышь, как расхвастался твой выкормыш! — И, ворча себе что-то под нос, уходит в горницу.

А дядя-солдат все курит и ходит по комнате, стуча своими башмачищами: трак, трак, трак, трак. Бабушка тихо вздыхает. Дядя-солдат открывает ногой кухонную дверь и видит меня. Я так весь и съежился на ящике для дров. А он как увидел пустую сковороду на столе, так даже присвистнул. Что он, есть хочет, что ли? Теперь он подходит ко мне, берет меня за руку и спрашивает:

— Боишься меня, да? Я страшный такой? Я же твой отец. Вот какой у тебя, значит, страшный отец!

А я ни гу-гу. В глазах у солдата вспыхивают огоньки. Я опускаю голову и делаю вид, что строгаю щепочку. На кухню выползает озабоченная бабушка. Дядя-солдат выходит во двор.

Бабушка кричит ему вслед:

— Эрнст, а ты ничего нам не наврал про Россию?

— Ничего я вам не наврал, мать.

Я быстренько бегу к дедушке в горницу, раздеваюсь и залезаю к нему в постель. Пусть солдат спит где хочет — отсюда-то он меня не выгонит. Тило тявкает и рвется с цепи: значит, и ему солдат не нравится. Дедушка чего-то пыхтит во сне. Усы у него топорщатся. А я сплю и вижу, как Фриц Кимпель бросает свой камень-счастье в бидон с молоком и говорит: «А мне свое счастье и искать не надо: сливки всегда сверху плавают».

Вдруг я просыпаюсь. Слышно, как всхлипывает бабушка в комнате за стеной и дядя-солдат ходит взад-вперед: трак, трак, трак.

— Так я ждала тебя! Ты ж мой хороший, мой первенец… Больше всех тебя любила всегда! — доносится бабушкин голос.

— А баловала Маттеса! — отвечает ей сердито солдат.

— Оставь ты Маттеса! Да будет земля ему пухом, — снова всхлипывает бабушка.

— Многие возвращаются, которых тут в убитые записали. Я Маттесу не хочу поперек дороги становиться.

— Что ж, ты ему и после смерти не простишь?

— Да нет, я ведь не злопамятен.

— Вот и берись, перенимай хозяйство.

— Неохота мне ругаться тут из-за каждого пустяка.

— Типун тебе на язык! Еще беду накличешь! Мы ведь с дедом себя не жалели, ради вас всё старались.

— А сидели бы ни с чем, не повернись оно все так, как оно повернулось.

— Да, по мне, оно лучше было бы, коли оставалось у нас только то, что мы своим трудом нажили. Чужая земля гордыню в дом занесла. С отцом ведь теперь никакого сладу нет. Жадность на него напала — всё деньги копит. Никто ему не потрафит, все у него теперь дармоеды, шаромыжничают. Только всё он да он. Так я на тебя надеялась! Все тешила себя: скоро, мол, вернешься… А ты что ж, и мальчонку теперь заберешь? Заберешь ведь, Эрнст?

Я кричу что есть мочи. Голоса за стеной стихают. Дедушка вскакивает как ужаленный. Сквозь маленькую щелку из комнаты к нам пробивается луч света. Дедушка бросает туфель в стену и кричит:

— Спать пора! Не наговорились еще! Утром вас из постели не выгонишь!

 

Глава третья

Уборка картошки подходит к концу. На зиму мы укладываем ее в яму и прикрываем соломой. Или она сама скатывается по желобу в подпол. Этот желоб сколотил дядя-солдат. Теперь мужикам не надо, как раньше, таскать картошку в мешках вниз по лесенке. В подпол скатываются большие, толстые картофелины, средние, которые едят каждый день, и маленькие крепкие — эти пойдут на семена. Каждому сорту отведено свое место.

Дедушка должен отвезти целую фуру картошки в город. Это наша норма сдачи. Дедушка ругается на чем свет стоит, а дядя-солдат успокаивает его:

— Поскорей сдадим — и с плеч долой!

— Поспешишь — людей насмешишь, — отвечает дедушка. Ему страсть как не хочется ехать в город сдавать картошку. — Черт бы их побрал! Картошку и ту сдавай. Точно прорва какая этот город!

Мимо проходит Кимпель-старший.

— Да ее никто и не видит там, в городе, — замечает он. — Водку из нее гонят, а русские всю эту водку выпивают.

Насупив брови, дядя-солдат говорит Кимпелю:

— А та водка, которую ты пьешь, — ее что, из помидоров гонят?

Кимпель удивлен. Сначала он сердито косится на солдата, потом вдруг начинает улыбаться во весь рот; круглое, как луна, лицо его так и сияет.

— Это я шутки ради, — задабривает он нашего солдата. — Сам знаешь, жизнь — она больно серьезная, без шутки не проживешь.

И Кимпель вытаскивает из кармана бутылку водки. Первому он дает глотнуть дедушке, потом пьет сам. Водка прозрачная, как вода. Дяде-солдату Кимпель предлагает остаток. Но тот отказывается. Тогда хитрый Кимпель вынимает из кармана сигарету. Сигарету дядя-солдат берет.

— Курить можно, не то что эти картонные, — приговаривает Кимпель.

Дядя-солдат отдает сигарету обратно.

На деревню спускается туман. Он смешивается с запахом свеклы, которую сейчас все варят на скотных дворах. На деревьях в саду, пригорюнившись, сидят вороны. Они ждут: скоро ли начнут свиней колоть — может быть, и им что-нибудь перепадет? Карр! Карр! Кожицы лоскуток да хрящика кусочек — вот и все, что им достанется, когда опрокинут корыто. Карр! Ну, может быть, еще свинячье копытце впридачу. В сером тумане никто и не видит, как вороны прилетают, а когда наступают сумерки, снова улетают к деревьям, где у них гнезда.

Поднимается ветер и разгоняет туман. Он срывает последние листочки с лип и играет на печной трубе, как на дуде. В такт его музыке из печки вырывается огненный язык, но ему нечего слизнуть, и он снова убирается в печку и что-то ворчит там. В комнате пахнет головешками.

Дядя-солдат остался у нас. Он очень любит бабушку и не может расстаться с ней, видя, как она плачет и убивается.

— Бабушка, а ты зачем уговорила его? — спрашиваю я.

— Кого это я уговорила?

— Дяденьку-солдата.

— Да когда ж это ты привыкнешь называть его как следует? Это же твой отец!

— Не знаю когда.

На самом-то деле я уже привык к нему. Да он и не тискает меня больше. Иногда я режу для него табак. Фриц Кимпель научил меня добавлять в табак кусочки ногтя. Тогда табака на дольше хватит. А кто такой табак выкурит, того стошнит. Но нашего солдата так и не стошнило. Он только больше не дает мне резать табак.

— Еще палец себе отхватишь, — сказал он мне. — Я недавно в табаке кусочек ногтя от твоего большого пальца нашел…

Морозу очень хочется нарисовать на окне большие белые цветы. Но наша печка так долго ворчит, что у мороза ничего не получается. Как-то утром все деревья, забор, ворота взяли да заплесневели. Это иней осел на них и всюду оставил свои перышки. Даже на морде у Тило и то он сидит. Тило сразу стал похож на собачьего дедушку. А настоящий дедушка стоит в кухне возле окна, смотрит на сверкающий двор и бормочет:

— И что он опять затеял?

Это он про дядю-солдата так говорит. Я залезаю в свои новые деревянные туфли и шлепаю в них во двор. Погляжу-ка я, что это наш солдат там опять затеял.

— Тинко, — спрашивает он меня, — ты не знаешь, где мотыга лежит?

Я знаю, где мотыга лежит, и быстренько приношу ее. Дядя-солдат лопатой нацарапал на мерзлой земле квадрат, а теперь берет у меня мотыгу и начинает рыхлить землю. Земля так и дрожит. Мерзлые комья отлетают и стучат по моим туфлям. Уж не думает ли он пруд копать посреди двора? Может быть, мне спросить? Нет, не буду я его спрашивать.

— Тинко, возьми железные грабли и выгребай землю, — говорит солдат.

А почему бы мне и не выгребать? Может быть, он скажет тогда, что он тут делает. Я стараюсь вовсю и выгребаю землю. А он мне ничего не говорит. Мерзлая корка земли еще не очень толстая. Копнешь как следует, а там земля уже теплая, мягкая и даже пахнет немного. Теперь солдат может уже копать землю лопатой.

Из дому выходит дедушка. Руки он засунул в карманы брюк; усы сердито повисли.

— Это что ж тут такое делается?

Дядя-солдат начинает свистеть сквозь зубы. Вроде то, что дедушка говорит, его и не касается. Минуту-другую дедушка смотрит, как мы работаем.

— Ах, вон оно что! — произносит он вдруг и спускается к нам в яму. Здесь он берет лопату дяди-солдата за черенок и говорит шепотом: — Ты думаешь, она продержится, ежели мы ее тут уложим? Я-то уж давно подумываю, как бы это припрятать центнер-другой.

— Что припрятать? — спрашивает его резко солдат и выпрямляется. — Я ничего не собираюсь прятать.

Дедушка перекидывает свою жвачку за другую щеку. Он разочарован. Ему так хотелось спрятать картошку. А солдат снова начинает копать и говорит про себя:

— Я хочу… Нельзя, чтоб навоз тут так валялся. Он ведь выдыхается. Я хочу яму для навоза выкопать.

Дедушка презрительно сплевывает:

— Зря это ты все! Коль тебе делать нечего, ступай солому режь.

— Зря ты все плюешься. Лучше бы подсобил. Клопы небось заели, вот и ворчишь… — И дядя-солдат выкидывает очередную лопату земли прямо деду под ноги.

Дедушка отступает на шаг:

— Это чтоб я еще подсоблял тебе? Нет уж, глупости лучше делай в одиночку.

— Глупости? Брикетированный навоз — это тебе не глупости!

А дедушка ему отвечает:

— Навоз в хлеву жиреет. Тоже мне новые моды: каждый день навоз выгребать! Лошадь еще поскользнется, свинья себе ноги переломает.

— Ничего с ними не случится, коли в хлеву сухо будет.

— Это тебя небось в твоем колхозе так научили, — говорит дедушка, наматывает на указательный палец цепочку от часов и выпячивает грудь. — А в балансе оно что получается? Кто украл, тот ворованное и прячет, чтоб не отобрали. Скотину там у мужика всю отняли… говори — украли. Своей коровы уж и нет ни у кого. А навоз ведь нужен, хоть бы для палисадничка. Или и палисадничка тоже нет? Ни грядки своей? Ничегошеньки?

Солдат перестает копать. Опершись на лопату, он серьезно говорит дедушке:

— Будет тебе каркать-то! Я ж тебе рассказывал, как и что там…

А дедушка рад позлить солдата:

— Это ты нам сказки рассказывал, чтоб скуку прогнать. Тебе же все одно никто не верит. Тинко и тот не поверил. — Дед берет меня за воротник и тащит в дом, приговаривая: — Пошли, пошли, Тинко, а то еще нос себе отморозишь тут, дурака валяючи.

А дядя-солдат изо всей силы всаживает лопату в землю, будто ему надо разбить еще целую армию врагов. Работает он, не поднимая головы. Да и свистеть перестал.

Мне из комнаты видно, как он заваливает яму навозом. Стенки ее он укрепил досками. Дедушка меня опять заставляет играть в «шестьдесят шесть». Но у меня игра не клеится. Дедушка недоволен.

— Играй как следует, а то неучем вырастешь! — ворчит он.

При следующей игре я стараюсь набрать побольше очков. Дедушка тасует карты, что-то бормоча себе под нос, довольно улыбается и впадает в раздумье. Украдкой я подбираюсь к окну. Наш солдат уже забросал яму навозом. Та мохнатая куча навоза, что лежала возле хлева, исчезла. Солдат притащил несколько толстых досок и прикрыл ими яму. Во дворе стало просторней. Мы теперь и с фурой можем переезжать через эту яму.

— Трефы козыри! — кричит у меня над ухом дед и хлопает козырного туза на стол.

Зиме конца не видать. Хорошо, что у нас печка теплая, да и в кровати мягко так! Нас совсем занесло снегом. Зайцы подбираются к нашему садику. Следы их тянутся через поля. В садике ведь капуста. Это бабушка ее здесь оставила — она будет готовить из нее рождественский обед. Но зайцы очень хотят кушать, вот они и пришли к нам за капустой. Они пролезают через дырки в заборе и отгрызают нижние листья. Потом они добираются и до верхних. Как же это они делают? Наверно, они становятся на задние лапки? Если бы я спал наверху, то я мог бы как-нибудь подглядеть, как зайчики становятся на задние лапки, чтобы дотянуться до верхних листьев. Но из-за зайцев я не пойду наверх спать, к солдату.

— Дедушка, ты что тут делаешь?

— Силки ставлю.

Дедушка прикрепляет проволочные петли к деревянным колышкам. Колышки он забивает топором в землю. Петли приходятся как раз напротив лаза, через который зайцы пробираются к нам в садик.

— Пусть теперь прибегут отведать капустки! Мы им приготовили поясок брюшко затянуть, чтобы голодно не было! — злорадствует дедушка.

Ночью прибегают зайцы. Но они подковыляли только к забору. Тут они почуяли запах дедушкиного табака на силках и повернули снова в лес. Все это мы с дедушкой прочли по их следам на другое утро. Вскоре выпал свежий снег. Он запорошил силки, забил на них запахи человека. А зайцы не запомнили, что у забора, возле лаза, через который они попадали в сад, человек устроил засаду. И уже на следующее утро в силках висят два мертвых зайца. Их уже немного запорошило снегом. Глаза у них вылезли. Возле силков снег точно перекопан. А наш дедушка потирает руки и говорит:

— Кто на чужое позарится, тому несдобровать! — и тащит мертвых зайцев на кухню.

— Я их есть не стану, они дохлые, — говорит бабушка и поправляет выбившиеся из-под платка волосы.

— А вот как они на сковороде запоют, так тебя и не оттащишь! — отвечает ей дедушка, натачивая нож.

Потом он снимает с зайцев шкуру. Мне он отдает мохнатые задние лапки. Я их беру с собой в школу. Ими очень хорошо стирать с доски. Зайцы совсем не жирные. Они, наверно, долго голодали. А когда они не захотели больше голодать, их взяли да удушили.

— В балансе оно что получается? — замечает дедушка. — Вот мы скуку-то и одолели.

А нашему солдату никогда не скучно. Он то читает в тоненьких книжках, то письма пишет. То на чердак залезет и уберет там все. То инструмент починит. Недавно вырезал новые зубья для граблей. Вечером его никогда нет дома. Куда это он все ходит по вечерам?

День весь белый, точно молочный. С утра пила нашего солдата хрипит в риге. На минутку он выходит, оглядывает двор и окна дома. Затем украдкой приносит какие-то доски и планки. Я потихоньку подбираюсь к большим воротам риги. Через щели и дырки от сучков мне видно, что наш солдат строит маленький домик. Вдруг его пила перестает визжать. Солдат выпрямляется и смотрит в мою сторону. Неужто он меня заметил? Я скорей бегу в дом.

К обеду у нас фасолевый суп. В супе плавают кусочки нутряного жира. У дедушки на усах застряла шелуха от фасоли. Он стучит ложкой по тарелке и спрашивает дядю-солдата через стол:

— Что это опять за безобразие?

— Ты о чем?

— Сам знаешь!

Дядя-солдат не поднимает глаз от тарелки. Начал было свистеть сквозь зубы, как он это обычно делает, но одумался и дует на ложку, словно она горячая.

Бабушка замечает:

— Зима на дворе. Пусть коротает время, как ему хочется, — и добавляет себе уксусу в суп.

Солдат благодарит ее добрым взглядом.

— Ему бы отдыхать да отдыхать, — говорит дедушка так, как будто наш солдат вовсе не сидит тут, за столом.

Дядя-солдат откладывает ложку в сторону.

— Довольно! — произносит он и грустно смотрит на меня. — Надоело мне это! Я парнишке хотел к рождеству подарок сделать.

— У меня в доме кроликов не будет!

— Удавленные зайцы тебе небось милей, а? — резким голосом вдруг спрашивает солдат.

— Десять кроликов пожирают столько же корма, сколько нужно на одну свинью, — отвечает ему дедушка.

Теперь-то я догадываюсь: в риге мне дядя-солдат кроличий домик мастерил.

— А я хочу крольчат, дедушка! — кричу я.

— Тебя не спрашивают! — сердится на меня дедушка и стучит ложкой по столу.

Дядя-солдат выходит из-за стола. Он так и не доел фасолевого супа. Бабушка вытирает стол краешком фартука. А вытирать-то там вовсе и нечего.

— И надо ж было тебе мальчонке рождество испортить! Грубиян ты! — сердится бабушка на дедушку.

А тот как ни в чем не бывало продолжает хлебать фасолевый суп. Кусочки нутряного жира один за другим исчезают у него за усами.

— Я куплю тебе поросенка, Тинко. И все, что к нему полагается. А кролики эти еще снюхаются с крысами, и пиши пропало! Все равно что сам черт у нас во дворе поселится.

— Не хочу поросенка! Грязные они! Не хочу! Я хочу домик маленький! Кроликов хочу!

— Чистенького, беленького поросеночка тебе купим. Гладенького и кругленького, точно тыква. А зимой мы из него колбаску сделаем, вкусную колбаску!

— Не надо мне тыквенного поросенка! Кролика я хочу!

— Заткнись! — вдруг кричит на меня дедушка и ударяет кулаком по столу.

Так кроличий домик и остался недостроенным стоять в риге.

Снег какой-то мокрый. Солнышко понемногу слизывает его. Но скоро ему это надоедает, и оно ложится спать, укрывшись толстыми, мягкими облаками. Ночью из лесу выскакивает ветер. Точно сумасшедший, он воет во дворе, треплет нашу липу и маленькие сливовые деревья в садике. Наутро в снежном покрывале появляются дырки. Это их голодный ветер проел. Обжора он страшный — все жрет и жрет, пока весь снег не исчезает, а воздух не делается влажным, будто это он воды и снега насосался.

— Ай-яй-яй! Как бы наши озимые не пропали! — жалуется дедушка, греясь у печки. — Ни снега, ни весны — не к добру это.

Мне надо уроки делать. Нам задали написать все, что мы знаем про зайцев.

«Что мы знаем про зайцев? Я знаю, что зайцы грызут рождественскую капусту. Съел ее раз, съел ее другой, а потом взял да повесился в петле. Теперь-то он уж больше не голодает…»

Вечно наш дедушка чем-то недоволен. Все-то он ворчит. Вот и сейчас:

— Чего это ты все пишешь и пишешь? Чернила переводишь, бумагу переводишь. И зря! Земледельцу что знать надобно? Про погоду, понял? В ней-то вся загвоздка. Что у нас в балансе получается? Без жены крестьянин проживет, а вот без хорошей погоды — никак. Говорил вам учитель, что когда новолуние — мороз крепчает?

— Нет, не говорил, дедушка… «У зайца…»

— Брось ты своего зайца! А говорил он вам, что сеять надобно, когда полнолуние?

— Нет, не говорил, дедушка… «У зайца уши длинней, чем у свиньи…»

— Дались тебе его уши! Стало быть, и про полнолуние он вам ничего не говорил? Хорош учитель, ничего не скажешь! А что он делал до того, как его к вам учителем прислали?

— Пекарем он был.

— Ну вот, сам видишь, какой может быть из пекаря учитель? Откуда ему знать, когда сеять, когда жать? Возится в муке да лапищи свои потные об тесто вытирает… А учитель не рассказывал вам, что, когда такой пекарь озлится на кого, он в тесто харкает?

— Нет, не рассказывал. «А еще у зайца…»

— Да уж этого он вам не расскажет! — Дедушка выплевывает свою жвачку в ладонь и кладет табак на карниз печи. Когда табак высохнет, дедушка его нарежет на мелкие кусочки и набьет им трубочку. — Брось ты эту писанину! Пойдем к другу Кимпелю. Вечером про своего зайца допишешь. А по мне, так хоть про жаб и про мышей. Кимпель хочет, чтоб ты с его Фрицем играл.

Мы шагаем через выгон. Когда мы проходим мимо школы, уже смеркается. У учителя Керна горит свет. Видно, как он сидит у окна с книгой в руках.

— В книгах все роется! Это чтоб вас мучить завтра, — замечает дедушка.

На нем короткие сапоги и новая куртка. Перед рождеством он за эту куртку кому-то из города отдал двадцать фунтов пшеничной муки. Но про это дяде-солдату нельзя говорить.

Мы выходим на деревенскую улицу. Перед нами вырастает старый черный замок. У фрау Клари темно. Фрау Клари работает теперь на стекольном заводе в Зандберге. Но вечерами она все равно обшивает всю деревню. Я немного скучаю по фрау Клари.

Мои деревянные туфли так и стучат по мосткам, перекинутым через деревенский ручей. Дедушка останавливается и поводит носом.

— Только бы снег выпал! — говорит он.

Ручей совсем замерз. На берегу, сложив шейки, сидят пригорюнившиеся утки.

— Вы бы теплые носки надели, глупые птицы! — кричит им дедушка.

А утки трясут гузном, будто они понимают.

Большой дом Кимпелей — совсем новый. Все остальные дома в Мэрцбахе старей его. Дедушка тоже помогал строить Кимпелям этот дом, до войны еще. Он говорит:

— Разве я тогда человеком был? Червяк. А теперь мы с тобой в этом доме свои люди, нас уважают. Мы теперь с хозяином Кимпелем ровня. Тоже хозяева. В балансе оно что получается? Человек многого достигнуть может, ежели он свой интерес соблюдает.

— Дедушка, а для чего у них тут ящик?

— Балкон это, дурень! Такие балконы себе те, что побогаче, устраивают. Им это удобно: выйдешь свежим воздухом подышать — и ног не замараешь.

— Дедушка, а нам зачем себе ноги марать?

— Мы себе два балкона построим, когда новый дом ставить будем. И спереди и сзади.

Кимпель и Фриц — оба в комнате. Комнату эту они называют столовой. Здесь стоит большой темный стол. Очень большой. Через этот стол оплеуху ни за что не закатишь. Мы с Фрицем как-то натерли этот стол мылом, залезли на него и давай кататься. В комнате стоят также стулья с резными спинками. Стол этот, стулья с резными спинками и большой шкаф Кимпель купил у барона, перед тем как тот удрал. Но вся мебель стояла в замке, хотя и была уже куплена Кимпелем. А когда Кимпель после большой войны захотел забрать свои вещи из замка, то в деревне пошли разговоры, что он, мол, не имеет на то права. Но Кимпель предъявил какую-то бумажку. На этой бумажке барон написал, что Кимпель у него всю эту столовую купил. Дедушка — он тогда был бургомистром — сказал: «Надо все по справедливости», — и выдал мебель Кимпелю.

Но в деревне все еще есть люди, которые сердятся на дедушку за то, что тот был таким справедливым бургомистром.

Кимпель сидит за большим столом и что-то записывает в большую книгу. Перо у него пищит, а сам он кряхтит от натуги. Ростом Кимпель не вышел: когда он садится на стул, ноги его болтаются в воздухе. Голова у него лысая. А лысина блестит, будто навощенная. В деревне Кимпеля так и зовут: Лысый черт.

Дедушка снимает шапку и останавливается в дверях.

— Мы не помешаем вам, хозяин? — спрашивает он.

— Какое там! Тут мухи дохнут от скуки!

Лысый черт достает из шкафа бутылку водки и приносит колоду карт. Они с дедушкой садятся играть.

Фриц хлопает отцовской плеткой по печи, приговаривая:

— Вот ведь куда забралась!

— Кто?

— Кошка.

Фриц положил в пустой пакетик тринадцать сухих горошин, надул его и привязал кошке к хвосту. Кошка, конечно, испугалась такой погремушки у себя на хвосте. Она прыгнула на печь. Фриц полез за ней. Теперь он стоит на дверце и пытается кнутовищем достать кошку. А кошка воет, точно ветер в трубе. Фриц никак не может до нее дотянуться. Кошка фыркает. Слышно, как она скребет когтями по изразцам. Лысый черт за столом начинает смеяться. Смех его напоминает блеяние козла.

— Тинко, тащи стул! — приказывает Фриц. — Я с этой стороны залезу, а ты с той. Тогда ей некуда будет деваться, и она прыгнет через наши головы. Так львов дрессируют. Я знаю, мне наш новый батрак рассказывал.

Я подтаскиваю стул с резной спинкой и залезаю на него. Но до верха еще не достаю. Тогда я становлюсь на спинку. А Фриц, встав на скамью, лезет на печь. При этом он не перестает стучать кнутовищем по изразцам. Серенькая, полосатая, как тигренок, кошка забивается в самый угол. Она фыркает, глаза у нее сверкают, будто кто-то там у нее в голове искры из кремня высекает.

Фриц кричит мне:

— Лезь выше! А то ей прыгать невысоко!

Я лезу выше. Фриц подтягивается, держась за карниз. «Внимание!» — кричит он и изо всех сил тычет кнутовищем в кошку. Но кошка решает не прыгать через наши головы. Она прыгает Фрицу на грудь и вцепляется в него. Фриц с грохотом срывается вниз. На полу он еще получает упавшим сверху кнутовищем по башке. Кошке-то хорошо — она упала мягко. Она соскакивает со своего мучителя и исчезает под диваном. Там, между пружинами, она чувствует себя в безопасности. Фриц стонет, лежа на спине. Дедушка и Лысый черт вскакивают из-за стола:

— Ушибся?

Фриц стонет громче. Лысый черт рывком приподнимает его. Дедушка помогает оттащить Фрица на диван.

— Вот ведьма этакая! — ругается Лысый черт.

Дедушка не ругает кошку, он ругает меня. Я, когда соскакивал со стула, выломал деревянного орла в резной спинке.

— Орел этот, дурень ты, не простой, он вроде как бы свобода Германии, — бормочет дедушка и все пытается прикрепить орла к спинке стула. Но это ему не удается. Тогда дедушка хватает меня за руку и трясет что есть мочи. — Я тебя научу, как себя вести у приличных людей! — орет он.

Лысому черту эти слова приятны, и он говорит дедушке:

— Оставь его, Краске. Это все кошка виновата. Куда она, ведьма, провалилась?

Фриц сразу приходит в себя.

— Под диваном, паскуда, — говорит он.

— Слава богу, ты себе не сломал ничего! А кошку я эту изрублю в мелкие куски. Как бог свят! Я бы ее сей же час пристрелил, да ру́жья у нас все поотнимали. Всё отняли у нас! Оставили без всякой защиты! Усы и те небось скоро брить прикажут. Верно, Краске?.. А это кошачье отродье мы сотрем в порошок!

И Лысый черт начинает хлопать палкой по дивану. Кошка мяукает: «Мяу, мяу!» Лысый черт стаскивает с дивана Фрица. Но тот уже и сам очухался. Начинается охота на кошку. Дедушка помогает Лысому черту перевернуть диван.

— Палку подай! — кричит Лысый черт и начинает тыкать палкой между пружинами.

Оттуда пулей вылетает бедная кошка. Она прыгает на стол, опрокидывает бутылку с водкой. Со стола — на шкаф. Лысый черт швыряет в нее палкой. Палка попадает в застекленную дверцу шкафа и разбивает ее. Совершенно очумевшая кошка бросается в окно. Окно — вдребезги, а кошки и след простыл. Лысый черт бежит во двор. Дедушка все старается как-нибудь приделать отломанного орла к спинке стула. Лысый черт созывает всю дворню. Поднимается ужасный крик. Батраки свистят. Кто-то бегает по двору с фонарем. Весь дом ходит ходуном. И не поймешь, на кого свистят батраки: не то на кошку, не то на Лысого черта. Батраки носятся по двору с фонарями, дубинками, осматривают все углы, заглядывают в бочки с водой. Батрачки визжат. Лысый черт вне себя: кошка исчезла. Фриц от волнения прыгает на одной ножке. Он придумывает всё новые места, куда кошка могла бы спрятаться, но ее нигде нет. Как сквозь землю провалилась.

Лысый черт приносит в пакетике белый порошок.

— Где кошачья миска? — спрашивает он.

Старая батрачка Берта приносит миску. Лысый черт высыпает порошок в миску и приговаривает:

— Кишки он ей разорвет, порошочек этот!

Берта плачет и вступается за кошку:

— Никому она зла не делала! Это вы ее довели. Без кошки мы пропадем. Нам мыши уши во сне отгрызут, если вы кошку погубите!

— Не хнычь! Отнеси раму столяру, да живо! — прикрикивает Кимпель на Берту. — Пусть сей же час вставит стекло, а то я ему задам перцу!

Лысый черт вертится вьюном и говорит дедушке:

— Ну вот, мы скуку-то и одолели! Верно я говорю?

Старая Берта повязывает чистый фартук, снимает раму с петель и отправляется в деревню.

Лысый черт и дедушка продолжают игру уже на кухне. Тасуя колоду, Кимпель говорит:

— Бог с ним, со стеклом. А вот парень мог себе шею сломать.

Из комнаты, которую у Кимпелей называют гостиной, мы с Фрицем приносим кабана. Кабан тоже от барона. Фриц рассказывает:

— Барон его сам застрелил. Это секач. А такая позиция называется «к бою готов».

Кабан стоит на доске. Из пасти у него торчат клыки. Хвост крючком.

— На кой нам этот кабан! Стоит раскорячившись, словно коза какая! — замечаю я.

Фриц приносит цепочку. Мы привязываем ее к передним ногам кабана. Фриц садится на него верхом, а я тащу кабана за цепочку. Поднимается такой шум, что Лысому черту и дедушке, чтобы объявить козыри, приходится орать во всю глотку. Фриц изображает циркового наездника и такое вытворяет, что скоро слетает на пол.

Теперь моя очередь садиться верхом. Я залезаю и даю кабану шенкеля. Фриц хочет меня заговорить — это чтоб я забыл, на чем я сижу. Но я не забываю. Вдруг Фриц изо всех сил дергает цепочку. Раздается треск. Правая передняя нога кабана отломилась и болтается на проволочке.

— Вот тебе и раз! — восклицает Лысый черт и почесывает затылок.

— Это ты натворил? — спрашивает меня дедушка сердито.

А Фриц ухмыляется во весь рот.

— Дело-то в том… вот барон вернется — он кабана назад потребует, — говорит Лысый черт и старается укрепить отломанную ногу.

— Погоди, Тинко, придем домой — я тебе покажу, где раки зимуют! — грозит мне дедушка.

— Приклеем гуммиарабиком. Барон ничего и не заметит, — решает Лысый черт и осторожно относит кабанью ногу в гостиную.

Фриц украдкой щиплет меня за ногу и говорит:

— Тоже мне наездник свинячий!

Я уж молчу, только бы дедушка не сердился.

На дворе морозно. Зелеными огоньками мерцают звезды. Я прячу лицо в воротник куртки и засовываю руки поглубже в карманы. Ноги у меня теплые. Дедушка, закинув голову, рассматривает небосвод.

— Ай-яй-яй, озимые, наши озимые! — прямо стонет он.

— Дедушка, а дедушка, я у кабана ногу не отламывал.

— В балансе что получается? — отвечает мне дедушка. — Хоть лиса утку на хвосте и не унесла, однако она им следы замела. С такими людьми, как хозяин Кимпель, что бы ни случилось, надо прикинуться, будто ты и есть виноватый. Так-то оно вроде приличней.

— Как же приличней, — говорю я, — когда у свиньи нога отломана?

— Как там ни верти, а снежок нам надобен. Ох, как надобен! — Дедушка так и рыщет глазами по небу.

 

Глава четвертая

Мы едим гречневую запеканку с салом. Ложки так и стучат. И где только наш солдат пропадает? Открывается дверь. Пришла Шепелявая Кимпельша. Чулки у нее обшиты мешковиной. Точно медведица какая, она проходит по кухне и, не ожидая приглашения, садится возле печки.

— Юбку погреть пришла? — дразнит ее дедушка.

— Холодно у меня, ох, как холодно, золотко мое! Дров-то не дает мне Кимпель больше. А когда я ему контракт на выдел показала, он мне в ответ: «Можешь эту бумажонку выбросить».

— Заткнись, старая! Заткнись, говорю! — кричит на Кимпельшу дедушка и зажимает уши. — В балансе оно что получается? Языком болтать — что руками махать: все, видно, теплей делается. А ежели тебя еще кофеем напоить, так тебя и не остановишь — пойдешь чесать. Язык-то — точно гузно утиное у тебя.

И дедушка отправляется в хлев подбросить сена нашему Дразниле. Слышно, как гнедой, встречая дедушку, тихо ржет.

— Милый-то твой неласков ныне со мной. Что так? — спрашивает Шепелявая у бабушки. — Оговорили они меня, будто я ведьма. А кто оговорил, не сказывают. Господь бог знает, кто…

Бабушка устало отмахивается. Она не верит в ведьм. Но в бога она верит. Бабушка выходит в сени, приносит оттуда старые мешки и садится их чинить. Шепелявая прихлебывает ячменный кофе.

Бабушка тяжело вздыхает:

— Человек — ведь он точно одуванчик на меже: подует ветерок — и отлетело что-нибудь. То вот зубы, потом волосы, а кто и слуха лишается. Мне-то ветерок потихоньку глаза гасит. Уж и не вижу ничего, когда шью. Лучше бы сперва слуха лишилась…

Шепелявая старше бабушки, но у нее почти нет морщин. Мешок ржи она может пронести через всю деревню, ни разу не передохнув. Тощее лицо ее выглядывает из-под черного шерстяного платка, будто из-под навеса. Нос — красный от мороза и страшный. Вроде он от другого человека и совсем не подходит к вечно жалующемуся рту. Но в деревне рассказывают, что Шепелявая не всегда только жаловалась.

Наша гостья греет свои больные подагрой руки под накрахмаленным фартуком и молчит. Но вот возле горячей печки понемногу оттаивают ее мысли. Она рассказывает, и кажется, будто длинным носом выискивает из прежней своей жизни кусочки посчастливей.

Когда-то Шепелявая была старшей батрачкой у Кимпеля — у Готхарда Кимпеля, отца нынешнего Лысого черта. После рождения маленького Лысого черта жена Готхарда Кимпеля так больше и не поднялась с постели. Шепелявой пришлось взять все хозяйство в свои руки, смотреть за больной хозяйкой и Лысым чертом, который был тогда совсем крошечным.

Готхард Кимпель был человек непостоянный. Да и на что ему была больная жена? Ему нравилась старшая батрачка, сильная и ловкая Ганна. Но Ганна не обращала на хозяина никакого внимания.

Жена Кимпеля зачахла и померла, когда маленькому Лысому черту было всего три года. Ганна заменила ему мать. Не прошел и положенный год траура, а Готхард Кимпель уже всерьез посватался к батрачке Ганне. Ганна, закинув голову, рассмеялась ему в лицо и сказала: «Не годимся мы с тобой для одной упряжки. Сыночку твоему я буду матерью, а об остальном и не помышляй».

Готхард Кимпель подумал-подумал и снова посватался. Ганна опять указала ему на дверь, крепко прижав малыша к груди.

Но недаром в народе говорят, что самый хитрый гусак и тот лису через осоку не видит. Повадился Готхард Кимпель каждое воскресенье ездить в начищенной до блеска таратайке в соседние деревни на гулянки. Скоро по Мэрцбаху поползли слухи: Кимпель надумал второй раз жениться. Невестой его называли какую-то засидевшуюся в девках дочь богатого крестьянина из соседней деревни. В одно из воскресений устроили и впрямь смотрины: приехала сама дочка со своим отцом.

Тут все увидели: у невесты заячья губа. Но чтоб люди не очень-то глазели на эту губу, у нее в ушах были переливающиеся всеми цветами радуги сережки. Наряженная и засупоненная, словно цирковая кобыла, невеста ходила по дому, заглядывая во все углы. В хлеву она даже вымя у коровы пощупала. Наконец она потребовала, чтоб ей отперли стенной шкафчик: в этом шкафчике Кимпель хранил всю свою наличность. Как раз тут на пороге играл маленький Лысый черт. Разряженная невеста возьми да отодвинь его ногой. Он — верещать, Ганну зовет. Ганна подхватила мальчонку и отнесла его в людскую. Здесь она приласкала его и уложила спать на своем соломенном тюфяке, чтоб он этой спесивой бабе больше на глаза не попадался. День спустя Ганна пришла к Кимпелю и спросила:

«Хозяин, скажи, правду люди говорят, что ты эту гусыню с рваной губой своему сыну в матери выбрал?»

Готхард Кимпель насторожился, а потом сказал:

«А почему бы и нет?»

Третий раз ему уже не пришлось свататься к Ганне. Так старшая батрачка Ганна стала на некоторое время законной матерью маленького Лысого черта.

В школу Лысый черт бегал в замок. Там он сидел за партой рядом с сынками барона и дочкой пастора. Все они смеялись над ним, дразнили простофилей. «У тебя мать доярка. Она тебе вымя давала сосать!» — кричали они.

Лысому черту захотелось, чтобы у него тоже была мать, которая сморкалась бы в носовой платок, а не в фартук из мешковины. И стал он Ганну шпынять. Увидит ее где в деревне и давай дразнить на пару с пасторской дочкой: что, мол, у нее юбка рваная.

Ганна продолжала спать на женской половине в людской. Начнет хозяин ворчать, а она живо его отбреет: «Сам знаешь, не за тем я тебя взяла, чтобы женой тебе быть!» В трактире мужики смеялись над Готхардом Кимпелем. Взял, мол, в жены пугало. Теперь захочешь целоваться — лесенку подставляй. С горя стал Готхард Кимпель пить, да так от запоя и помер.

Маленький Кимпель рос плохо, но рано стали про него говорить: «Охальник он, ох, какой охальник!» Скоро, глядя на него, никто и не сказал бы, что это батрачка Ганна его вырастила. А Ганна примирилась с тем, что он ее презирал. «Знала ж я, что не подхожу для этой упряжки, — бывало говорила она. — Любовь к малышам, ох, и горько иной раз отзывается! Слава тебе господи, удержалась я — в петлю от любви этой не полезла».

А когда Лысый черт вырос и женился, молодая хозяйка не пожелала видеть в доме строптивую батрачку. Куда ж было деваться Ганне? Ведь она была законная вдова старого Кимпеля. И ей выделили в людской комнатку. Туда же приносили еду. Первые годы все, что ей полагалось по контракту о выделе, она получала. По приходским праздникам присылали ей пирог, под Новый год — немного денег, на зиму глядя — дровишки.

У молодой жены Лысого черта родился сын. Как-то раз, после того как ему надели первую рубашечку, он играл во дворе. У забора стояла Ганна. Она поманила его к себе. По контракту о выделе, ей не разрешалось входить во двор к Кимпелям. У нее был отдельный выход прямо в садик возле людской пристройки. Малыш возьми и приползи к Ганне. Молодая хозяйка взбеленилась, увидев своего первенца, да еще верещащего от радости, на руках у батрачки Ганны. Она приказала девушкам отнять у Ганны малыша. После этого случая мальчик бегал к Ганне, только когда за ним никто не следил. А молодая хозяйка стала поговаривать, что старшая батрачка околдовывает маленьких детей.

Любовь Ганны к детям и впрямь не раз горько отзывалась ей. Как-то мальчонка нашел в саду серп и давай играть с ним. Ганна увидала это из окна своей комнатушки. Она обошла сад и, даже не вспомнив о контракте, стала тихо сзади приближаться к мальчику, боясь испугать его. Остро наточенный серп так и сверкал на солнце. Малыш все пытался срезать серпом пучок травы, как, он видел, это делали батрачки. Ганна нагнулась над ребенком, чтобы осторожно отнять у него серп, но не подумала при этом о своей тени. Мальчик с ужасом уставился на тень и, закричав благим матом, бросил серп за спину. Острый кончик серпа рассек Ганне верхнюю губу до самого носа. Кровь полилась ручьем и капала с лица Ганны на ребенка. Кровь капала и с ладошки малыша на желтенькие цветочки львиного зева.

В доме у Кимпелей поднялся страшный переполох. Молодая хозяйка кричала, что во двор, мол, забралась ведьма, дитя искалечено. Но Лысый черт давно уже махнул рукой на все эти бабьи разговоры. Он и ухом не повел, узнав, что жена перестала выполнять условия контракта с его приемной матерью. Губа у Ганны зажила без всякой врачебной помощи, только с тех пор она стала шепелявить. В деревне ее доныне так и зовут Шепелявой Кимпельшей.

Хоть и поубавилось в словах Ганны гордыни, но сама она осталась все той же. Правда, из-за контракта она не стала ругаться с хозяевами. Комнатку у нее ведь не отняли, даже дрова на зиму продолжали выдавать. Это-то молодая хозяйка нарочно делала, чтоб народ в деревне не болтал худого. Ганна нанялась к барону и каждое утро вместе со всеми остальными его батраками и поденщиками отправлялась в поле. Платили, правда, ей меньше, чем другим.

Как когда-то Лысый черт, так теперь сын его дразнил и обижал Ганну. Всюду он рассказывал, что, когда у Шепелявой была еще власть над ним, она взяла да заговорила его, а теперь, видите, у него одного пальца не хватает. И все же, когда его убили на войне, Ганна по нем куда горше плакала, чем родные отец и мать.

Но разговоры о том, будто с Шепелявой Кимпельшей что-то нечисто, не утихали в деревне. Кое у кого из баб они не сходили с языка, да и у мужиков словно плесень мозги затянула. У Лысого черта еще родился наследник — Фриц Кимпель. Жена Кимпеля следила за ним, точно сука за щенятами. Даже коляску его плотно завязывали шерстяным платком — это чтоб колдовской глаз не сглазил ребеночка. Так маленького Фрица в детстве лишили солнышка; не любовался он и синим летним небом из своей колясочки. А потом в деревне люди стали шептать друг другу на ушко, что хозяйка Лысого черта не в своем уме.

Так оно на самом деле и было. Как-то раз она засунула спеленатого малыша в дымоход, и Фриц чуть не задохнулся. Она теперь ходила по домам и рассказывала, что Шепелявая и ее самое околдовала. Выходя из дому, хозяйка всегда брала с собой старую метелку для острастки. А однажды она посадила трехлетнего Фрица в укладку на чердаке и заперла его там. Мальчонка кричал так, будто его режут, а мать его говорила батрачкам: «Слышите, это ведьма на чердаке воет».

На потеху всем батракам, хозяйка как-то ночью голая выскочила на двор и давай скакать верхом на помеле вокруг навозной кучи. Батраки забросали ее лошадиным навозом. После этого случая хозяйку Лысого черта отправили в сумасшедший дом. Скоро она там умерла. Вместе с ней умерли и все другие больные. В деревне опять пошли разговоры. На этот раз о том, что всех сумасшедших отравили газом будто бы потому, что те отбросы, которыми их кормили, чересчур дорого обходятся фюреру. Сумасшедшие, мол, пожирают всю картошку, которая так необходима нашим храбрым солдатам.

Лысый черт самым решительным образом выступил против этих разговоров. Такого, мол, свинства от фюрера ожидать нельзя. Просто им, Кимпелям, не везет с женами. Душевнобольные они — в этом все дело.

Война стала приближаться к самому Мэрцбаху. Лысый черт убежал сразу же после того, как Геббельс, коротышка-министр с длинным языком, объявил по радио: каждому, кто русским попадется в руки, они выжгут свастику на ягодицах. Лысому черту, конечно, не хотелось, чтобы ему первому разукрасили его окорока. Он так торопился, что даже забыл прихватить с собой сына. И мальчонка снова остался на руках у Шепелявой Кимпельши. Теперь ей нечего было бояться нарушить контракт: дом Кимпелей пустовал, батраки разбежались кто куда, почти весь скот перерезали немецкие мародеры.

К Шепелявой заходили соседи и уговаривали ее бежать вместе с ними. А она, как встарь, закидывала голову и отвечала:

«Я никому зла не делала, и мне никто не сделает».

«Эта ведьма уж как-нибудь с чертом сторгуется», — говорили о ней.

В Мэрцбах пришли советские солдаты. Шепелявая Кимпельша подхватила Фрица и прибежала к нам. Солдаты увидели меня и Фрица в самом углу возле печки. Они взяли нас на руки и стали прижимать к своим колючим щекам. Это была великая минута в жизни Шепелявой: она узнала, что есть еще на свете люди, которые так же любят чужих детей, как своих собственных.

Скоро Лысый черт вернулся в деревню. Может быть, он вспомнил о своем брошенном сыне? Но ни одного доброго слова Шепелявая не услыхала от него.

Бургомистру, моему дедушке, Лысый черт доказал, что он всегда боролся против нацистов. А сделал он это, показав несколько писем, которые были помечены 1936 и 1939 годами. Письма были из Голландии от кайзера Вильгельма Второго. В них бывший монарх удостоверял, что у Кристофа Кимпеля, то есть Лысого черта, достало мужества в страшное время господства Гитлера отправлять в Голландию ему, его светлости кайзеру, мясо-колбасные изделия. Лысый черт всегда колол свиней ко дню рождения Вильгельма Второго. Недаром же он учился вместе с детьми барона в его частной школе.

Дедушка, который всегда боролся за справедливость, пожал Лысому черту руку в знак признания его заслуг. С тех самых пор Шепелявая Кимпельша стала получать все меньше дров на зиму. В прошлом году ей привезли лишь одни перекрученные корневища, но все же это были дрова. Никто не смел бы сказать, что Лысый черт плохой человек.

Есть в деревне такие люди, которые болтают, будто рубец на губе Шепелявой — божий знак, в наказанье за то, что она отбила старого Кимпеля у его нареченной, которая была тоже с заячьей губой, и вообще, что Шепелявая — ведьма. Но есть и другие — так те говорят, что все, кто называет Шепелявую ведьмой, сами скоро ума решатся, как в былые времена жена Лысого черта…

Шепелявая Кимпельша подсаживается поближе к печке. На кухне вода поет в котле. Бабушкины пальцы быстро перебирают старые мешки.

— Я тебе дам потом с собой охапку дров, — говорит бабушка. Взглянув на меня, она наклоняется к Шепелявой и шепчет: — Я их тебе у калитки сложу, дрова-то. Дед наш ничего и не узнает.

— Господь бог отблагодарит тебя, Минна. Не люблю я попрошайничать. Лучше уж украсть то, что мне все равно положено. А ведь я и работать могу. Да люди-то под всякими предлогами отказывают мне.

— Да, да, — вздыхает бабушка. — И сколько это глупости в человеке сидит: все он норовит волку за ухом почесать, а тот ведь вот-вот ему глотку перегрызет…

Слышно, как на дворе дедушка гремит ведром у колодца, напевая при этом:

Ведьма, ведьма, ведьма злая, Вот какая ты!

Бабушка со звоном роняет ножницы. Но уже поздно… Шепелявая сидит, насторожившись, и слушает. Платок ее достает до самого карниза печи. Глаза сверкают, сама вся покраснела.

— Не ведьма я!

Бабушка успокаивает ее:

— Как бог свят, нет! Да оставь ты свои туфли! Это старик так просто себе что-то под нос бормочет. Выпил небось.

Шепелявая, разъярясь, грозит в окно:

— Можешь всю мою хибарку вверх дном перевернуть — кусочка бесовского помета не найдешь!

— Бабушка, а чем пахнет бесовский помет?

— Серой он пахнет, дорогой мой. И заведись в доме самая махонькая кучка его, не больше пятнышка от мухи, — запаха ничем не выведешь.

Игла так и мелькает в руках у бабушки. Из хлева возвращается дед. Он и не смотрит на Шепелявую; достает колоду карт и заскорузлым ногтем большого пальца проводит по ней:

— Как, Тинко, перекинемся?

— Мне еще уроки надо делать, дедушка.

— Что? Опять ты за свою дурацкую писанину? Это про зайца? Возьми и напиши: съели мы зайца. Вот и все.

Дедушка тасует карты. Я сдаюсь.

Часы тикают. Дразнила гремит цепью в хлеву. Бабушка выворачивает наизнанку очередной мешок. Шепелявая притихла. Согревшись возле печки, она сладко позевывает и предостерегает меня:

— Гляди, в картах-то рогатый и сидит, золотко мое. Слыхал небось, старый-то Кимпель последние годы всегда с собой колоду карт таскал — чертов песенник.

Дедушка никак не может подсчитать, сколько у него козырей. Он шаркает под столом ногами, словно застоявшийся конь, и говорит:

— Молчала б лучше! У самой-то черт вон из-под юбки выглядывает.

Шепелявая подскакивает как ужаленная. Я даже слышу, как трещат ее старые кости. В дверях она останавливается, поднимает кулак и грозит дедушке. Дедушка тоже вскакивает и кричит ей вдогонку:

— Околдовать меня задумала, ведьма! — и принимается искать веник.

Шепелявая Кимпельша, вскинув голову, спокойно выходит из комнаты. Бабушка спешит за ней. Я слышу, как на дворе Шепелявая говорит ей:

— И полена я у вас не возьму! И щепки мне вашей не надо!

Часы тикают, как всегда. Если гирю, подвешенную на тонкой цепочке, чуть приподнять, то у часов голос сразу изменится. Дедушка проигрывает мне три партии подряд.

— А ведь околдовала меня Шепелявая! — сердится он и в сердцах бросает карты на стол.

Зима все тянется и тянется. С крыши свисают сосульки. Порой солнышко облизывает их. Но потом налетает серый в крапинку ветер со снегом и стирает с неба солнышко, как стираешь ноль с черной классной доски.

Неужели зайцы испугались силков? Нет, просто в нашем садике нет больше капусты. Зайчишкам приходится обгладывать саженцы фруктовых деревьев. Саженцы эти поздней осенью посадил наш солдат. Но зайцам это все равно: им кушать хочется. Тогда солдат достает с чердака проволоку и обматывает стволы деревцов. Заячья кладовая пустеет с каждым днем. Теперь они уже принимаются за кору придорожной рябины.

Наш солдат мастерит гнезда для кур. Как только курица садится на гнездо, крышка захлопывается, и курочка не может больше слезть с гнезда, пока ее солдат не выпустит. А он теперь всегда знает, снесла курочка яичко или просто так кудахтала. К крыльям кур солдат привязал маленькие бирки. На бирках черной тушью написал номера. У каждой курицы свои номер. Только у петуха нет номера. Но он ведь не несется. В своей записной книжке дяденька-солдат записывает: «Сегодня курица № 7 снесла одно яичко».

Дедушка, тасуя колоду карт, замечает:

— Он еще каждой курице счетчик к хвосту приделает!

Вечером наш солдат сидит на припечи. Бледный он очень, щеки у него ввалились. Из кармана своей солдатской куртки он достает тоненькую книжицу и разные бумаги.

— Что у вас было на собрании? — спрашивает его бабушка.

Дядя-солдат не слышит ее. Он проводит указательным пальцем по растрескавшейся нижней губе, слюнявит его и перелистывает записную книжку.

— Никуда это не годится, Тинко! — ворчит дедушка. — Опять ты где-то бродишь в мыслях! Гляди, проигрался в пух и прах! — Под столом он толкает меня ногой: скажи, мол, своему отцу, чтоб с нами играть садился!

— Тинко пора спать, — говорит дядя-солдат, не поднимая головы.

— Я тебя спрашиваю, будешь ты с нами играть или нет? А малый совсем одуреет, коли будет все спать да спать.

— Пусть читает тогда или займется чем-нибудь дельным.

— Читать? — переспрашивает дедушка. — Это чтоб он, как ты, высох совсем? Пари держу: ты короля от валета не отличишь!

— Поскорей бы весна, — сетует бабушка, — каждому бы тогда дело нашлось.

Дедушка разошелся не на шутку:

— Да разве по книгам уму-разуму научишься?

— Вот гляди, — и солдат показывает дедушке какую-то бумагу, — здесь все написано, что надо сеять в этом году.

Дедушка смахивает бумагу со стола, будто это мусор. Вот и готов скандал. Даже бабушкины уговоры не помогают.

— И что ты все в Крестьянскую взаимопомощь бегаешь? — сердится дедушка на солдата. — Я в ней состою, а не ты!

— Они говорят, что ты к ним никогда не заходишь, вот я и пошел.

Дедушка ничего не хочет иметь общего с шарлатанами из Крестьянской взаимопомощи. Они только знай караулят, как бы лошадь получить у крепких хозяев. С коровьими-то упряжками у них дело не очень спорится. Дядя-солдат возмущается, и дедушке ни в чем спуску не дает. Дедушка от волнения выплевывает свою жвачку прямо на пол и говорит:

— Ишь, ишь! Новую моду захотел тут ввести, колхозную моду! Но тут, брат, Германия, а не Россия! Тут, брат, крестьяне хозяева, а не колхозники. Хозяину — почет и уважение. Ему — кредит. Он сеет, что ему по нраву. Главное, чтобы было что убирать да чем рты голодные заткнуть. «Больше скота!» — кричите вы. А ведь у кого лугов нет, тому нечего заводить себе десять коров. В балансе оно что получается? Кто этого не понимает, у того ослиные уши из-под шапки видны. Чем ты коров кормить прикажешь? Хворостом?

— Заладил: луга да луга! — отвечает солдат и презрительно вздергивает верхнюю губу. — Перед тем как давать картошку и после соломы подкинь силоса, добавь немного клевера и люцерны — вот и все. Это куда лучший корм, чем сухая трава.

— Шаманство одно! Нет, ты скажи: откуда сено на зиму берется? — спрашивает дедушка солдата.

Дядя-солдат стучит пальцем по своей записной книжке и говорит:

— Зеленой массе надо дать закиснуть, а клеверу — высохнуть.

Дедушка хохочет:

— Го-го-го! Вот вкусно-то получается, пальцы оближешь! Так и написано там? Тоже мне умники! По-ихнему, надо коня задом в хлев заводить, а под хвост ему ведро вешать.

Короче говоря, пусть, мол, солдат не вмешивается не в свое дело. Он ведь стекольщик, а не землероб. Стекольщик сварил стекло — и все. А если шихта не вышла, он ее снова в печь. Наш солдат вскакивает, комкает свои бумажки, швыряет их дедушке под ноги. Бумажки на полу, словно живые, мало-помалу снова распрямляются. Тихо делается в комнате. Слышно, как бумажки шуршат. Дедушка сидит на стуле, точно петух перед дракой, и все только поправляет свои закатанные рукава. Дядя-солдат вдруг хватается за грудь. Кажется, что он сам выводит себя из комнаты. Я слышу, как его подбитые гвоздями башмаки стучат по лестнице.

Бабушка, кряхтя и охая, подбирает бумажки с полу, разглаживает их и относит к дяде-солдату на чердак. Я знаю: наверху она расплачется. А солдат наш снова станет смирным. Целыми днями будет ходить по дому, словом не обмолвится, и глаза у него будут грустные-грустные. Ведь все-то ему надо по-другому делать, все не по-дедушкиному! Отчего бы это?

 

Глава пятая

Снег выпал еще раз. Мягкий и пушистый, он скоро растаял. Мокро кругом, везде лужи, все течет, звенит. В ямках и канавках собирается вода. Наполнится такая ямка или канавка доверху — и отправляется ручеек путешествовать. В конце концов все ручейки добираются до большого деревенского ручья. А он набухает, бежит все быстрей и только чавкает и булькает от удовольствия. Он отламывает от берегов комки земли и крошит их в свою желтоватую, словно суп, воду. Зверушки всякие, проспавшие зиму в норках на берегу, пускаются вплавь кто на чем.

Несколько дней стоит такая тишина, что, кажется, можно бы услышать, как лопаются почки. Но почки еще не лопаются.

Дедушка сидит возле печки и ворчит:

— Не поспела еще весна! Дрянь погода!

Застоявшийся Дразнила бьет в хлеву копытами о перегородку: по дому будто удары грома разносятся.

И вдруг ночью завыл ветер. Это там, в верхушках деревьев, схватились весна с зимой. На землю падают старые ветки и разлетаются на мелкие куски. День и ночь в вышине не прекращается глухой стон. У окон и дверей испортился характер, никак не сладишь с ними. Лужи все исчезли: это ветер их слизал, словно корова языком. Нашему солдату погода не помеха в работе. Он все время на дворе: тут что-нибудь починит, там прибьет, здесь подберет, там подметет. За столом он молчит, думает о чем-то. По вечерам шуршит бумажками, листает книжки или куда-то уходит. Недавно притащил с чердака старые оконные рамы; где-то раздобыл стекло и теперь на гумне вставляет новые стекла в старые рамы.

— Еще свинарник надумает стеклить! Коровам люстры повесит! — язвит дедушка. При этом он сжимает в карманах кулаки и не перестает жевать свой противный табак.

— Уйми язык свой, злыдень! — сразу же начинает беспокоиться бабушка. — Еще уйдет он от нас. Пусть уж делает как знает.

Дедушка бормочет себе что-то под нос. Он все нерешительнее возражает бабушке: весна у порога, а с ней и ворох работы. Зимой он задавался, то и дело попрекал нашего солдата и бабушку: «Все вы тут мой хлеб жрете!»

Прилетел первый скворец. Он сидит на яблоне и поглядывает на скворечник. Оттуда вылетают взъерошенные воробьи и прогоняют его. Скворец отправляется за подмогой. Фффьюить! Вот он и снова тут. Но теперь уже не один. Щебеча и посвистывая, целая стайка его приятелей рассаживается на сливовых деревьях.

Зимняя квартира воробья в опасности: серо-коричневая головка молниеносно исчезает в летке. Завтра начнется война за скворечник. Весна воюет с зимой. Скворцы — с воробьями. Дедушка — с нашим солдатом.

Мне неохота больше играть в карты. За зиму они стали липкими от частой игры. Никак не отдерешь одну от другой: порой так и скидываешь по две сразу.

— Смотри, ветрянку схватишь! — кричит мне вдогонку дедушка.

Но я все равно бегу во двор. Сперва наш солдат даже и не замечает меня. Ветер гнет верхушки лип. Я тихонько покашливаю. Пусть наш солдат знает — это я пришел посмотреть, что он тут поделывает. А он оборачивается и, увидев меня, чуть улыбается. Тоненькими гвоздиками он закрепляет стекла в рамах. Затем отщипывает от большого куска немного замазки, скатывает тонкую колбаску и заделывает ею края рамы. Я подхожу ближе и запускаю указательный палец в замазку. Солдат ничего не замечает. Он постукивает молотком, повернувшись ко мне спиной. Захочу — полкуска замазки сразу отломаю. А она гладкая такая, холодит. Я тоже мну ее в руках. Она и у меня делается теплой. Теперь я из нее что хочу, то и вылеплю. Солдату снова понадобилась замазка: надо заделать следующее стекло. Я протягиваю ему готовую колбаску-замазку. Он берет. И я вижу, как блеснули его голубоватые зубы.

— А вдруг дед увидит?

— А я не пойду в дом.

— Так и не пойдешь?

— Не пойду, я тут хочу помогать.

— Помогать хочешь? А знаешь, что мы с тобой делаем? Мы вставляем стекла…

— Знаю я, дядя-солдат.

— А что я твой отец, ты все еще не знаешь?

— Да… слыхал…

Тихо на гумне. В садике посвистывает синичка.

— Ну ладно… Вот когда мы вставим стекла, у нас будет парниковая рама. Понял?

— И очень даже хорошо, что у нас будет парниковая рама. У садовника Мачке их много.

Так мы работаем с нашим солдатом. Он тихо свистит. А интересно, что он посадит в своем парнике? Я ему протягиваю новую колбаску-замазку.

— Хорошо у тебя получается! Прямо ливерная колбаса: так бы и откусил!

В садике уже началась свара. Воробей сердится: чирик-чик-чик! На присадную жердочку уселся скворец: вылезай, вылезай, воробышек! А воробей ведь не может всю весну просидеть дома, ему надо лететь за крошками. Вот тогда скворец и займет скворечник. В один день все переменится: скворец будет ругаться, высовываясь из летка, а воробей — прыгать на крыше домика и стучать по ней клювиком. Наконец все это надоест скворцу, он выскочит и как следует отдубасит воробья своим острым клювом. Перья так и полетят, и клубок птичьих тел свалится на землю.

— Ты что ж, больше не хочешь помогать? — спрашивает наш солдат, показывая мне свою пустую ладонь.

А у меня колбаска еще не готова — я катаю ее скорей. Пусть наш солдат не жалуется на меня.

— Вот спасибо тебе, шикарная колбаса! А что бы нам с тобой посадить в парнике? Салат посадим?

— Редиску.

— Редиску?

— Я еще тыкву люблю.

— Тыкву — это поздней. Мы посадим ее прямо на навозной куче во дворе. А в парнике надо бы дыни посадить. Ты пробовал когда-нибудь сахарную дыню?

Дыню я никогда не ел, но от одного названия у меня слюнки текут.

Почки качаются на ветру. Они терпеливо ждут, сидя в своих скорлупках. Предвесенний ветер кажется им злым. Солнышко облизывает их, словно корова новорожденного теленка. А почки всё набухают, пыжатся, тужатся. Чуть приоткрыв скорлупки, они высовывают свои зеленые носики на волю: надо же подышать свежим мартовским воздухом. Ночью им уже не удается спрятать обратно свои носики. Наутро снова появляется солнце. Хлоп! Скорлупки отлетают в сторону, и нежно-зеленые листики тут как тут.

Скворец расхаживает по зазеленевшему лугу. Он ковыряется в земле, отыскивая ранних жучков, и, низко кланяясь, достает из круглых дырочек зазевавшихся червяков. К своему домику он подлетает с длинными усами. Усы свои — сухие травинки для гнезда — он запихивает на самое дно скворечника. Перед тем как снова улететь, он, сидя на жердочке, поет песенку. Песенку про синее, словно незабудки, небо. Крылышки у него при этом свисают, точно фалды фрака у нашего органиста, когда он играет на органе.

Чтобы растеньицам дать подышать свежим воздухом, раму парника приподнимают. Листочки салата играют с редиской. Тут и рассада капусты и табака. У моей редиски показались красненькие бусинки. Пусть пока нагуливают себе жирок в этой рыхлой земле. А про дыни наш солдат что-то забыл…

— Я поеду сажать морковь, Тинко, — говорит он мне и садится на велосипед.

Он собрал его зимой из старых частей, валявшихся во дворе. Если я ему буду помогать, он, наверно, даст мне покататься.

Сквозь листву нашей большой липы проглядывает солнышко. Солдат, посмотрев на него, говорит:

— Через час дай рассаде подышать. Приподнимешь раму и подопрешь ее палкой. Понял?

— Понял.

— Не забудешь, Тинко?

— Не забуду, дядя-солдат.

Час ведь быстро пройдет. Лучше я уж никуда не пойду из нашего садика. Бабочка-лимонница, порхая, подлетает ко мне. Она думает, что моя клетчатая рубашка — цветок. Садись, садись, бабочка, ты будешь красивым галстуком. Но бабочка не садится. Она, наверно, чует, что я наелся творога с луком. Я беру две палочки и присаживаюсь возле изгороди: мне хочется поиграть немножко на скрипке. У меня скрипка лучше, чем у музыкантов, что играют во время карнавала. Моя скрипка и петь умеет. А если ударять ногой по старой крышке от кастрюли, прислоненной к изгороди, получается, будто бьешь в барабан. Теперь у меня есть скрипка и есть барабан. Петух пришел послушать, как я играю. Важно ступая, он обошел меня и, склонив голову набок, оглядел со всех сторон. Дзинь! Это у моей скрипки лопнула струна. Но мне не надо ее связывать, как Фимпелю-Тилимпелю, нашему деревенскому музыканту. Для моей скрипки везде найдутся новые струны. Мне ничего не стоит поймать солнечный луч, покрутить его между ладошками — вот и готова струна. Теперь моя скрипка запела тоненьким голоском. Ну словно комарик!

— Чего верещишь? Дела у тебя нет? — Это дедушка. Он стоит надо мной в расстегнутой куртке и жует кусок хлеба с творогом.

— Я играю в музыкантов и приглядываю за салатом, дедушка!

— Это он тебе велел?

— Мне велено салат проветрить, когда солнышко поднимется над липой.

— Вздор все! Нянька ему еще понадобилась! Ступай за мной! Овес в мешки насыпать надо.

— Дедушка, а ты скажешь мне, когда пройдет час?

— Заткни глотку! — Дедушка злится. Он всегда злится, когда надо работать.

Я уж молчу.

У мешковины такой затхлый запах. Продолговатые зерна овса, перешептываясь, скатываются с дедушкиной лопаты на дно мешка. «Что с нами? Что с нами?» — спрашивают они друг дружку. Проспали тут на чердаке с прошлогодней молотьбы! Я заглядываю в мешок. Видно, как зернышки жмутся друг к другу в темноте.

— Убери башку! — ворчит дедушка. — Насыплю тебе овса за шиворот — будешь знать!

Мешок полон. Я держу горловину, а дедушка завязывает мешок бечевкой под моими руками. Присев на корточки, я стараюсь разглядеть в слуховое окно, высоко ли поднялось солнце.

— Чего дурачишься? Шею себе свернешь! Работать надо!

— Дедушка, а дедушка! Час уже прошел?

— Отвяжись! Надоел!

Мы — народ прилежный. Один за другим в ряд становятся туго набитые мешки. Выстроившись, они походят на толстых человечков с маленькими головами. Точь-в-точь как трактирщик Карнауке. На карниз присела птичка, почистила клювик, запела было песенку, да улетела. Это хруст овса под дедушкиной лопатой спугнул ее.

— Паскудницы! — Дедушка бьет лопатой плашмя по куче овса.

Он наткнулся на мышиное гнездо. Мышки разбегаются во все стороны, карабкаются по стропилам, прячутся в старом хламе.

— Дави, дави их!

Дедушка совсем разошелся. Табачная слюна так и брызжет мне в лицо. Старик размахался, словно ветряная мельница. Но ни одной мышки ему задавить не удается. Легко сказать: «Дави!» Не руками же! По правде говоря, мне нравятся шустрые мышки. Дай-ка я кошку позову: «Кыся, кыся!»

— Вот тебе и «кыся, кыся»! — передразнивает меня кто-то внизу.

Так и есть — наш солдат! Я сразу вспомнил про парник и от страха кубарем скатился с лестницы:

— Что, час уже прошел, дядя-солдат?

Солдат хватает меня, зло-презло глядит и трясет что есть мочи. Ну да, он ведь солдат, он побьет меня. Все солдаты, вернувшиеся из плена, бьют маленьких детей.

Дедушка бросает лопатой в солдата, но не попадает. Тогда дед сам спускается с чердака. Глаза у него вылезли на лоб, стали почти белые, а не серые, как всегда. Но солдат меня все равно не отпускает:

— Кому я говорил, что надо поднять раму?

Слезы у меня так и катятся из глаз.

Дедушка поднимает лопату и угрожающе замахивается:

— Отпусти мальчонку! А ну, живо! Башку тебе проломлю, дармоед ты эдакий!

По двору семенит бабушка:

— Бог ты мой! Очумел старик! До старости дожил, а ума не нажил. Пес бешеный! Брось лопату, брось, говорю! — Сжав кулачки, маленькая старушка стоит перед рассвирепевшим дедушкой.

У дедушки усы повисли, как в дождик хвост у петуха.

— Из-за его паршивого салата светопреставления не будет! Да кто траву эту есть станет?

Наш солдат весь побелел, отпустил меня и принялся что-то искать во дворе. Вдруг он схватил валёк. Дедушка сразу же опустил лопату. Глаза у него словно набухшие горошины.

— Эрнст, Эрнст, не надо! — причитает бабушка. — Караул закричу, если не уйметесь! Ума решились! Уступи хоть ты, Эрнст! Будь хоть ты разумным человеком, раз старик не в своем уме…

Бабушка хватает солдата за руку. А он стучит вальком по земле. Железное кольцо валька угрожающе позвякивает. Маленькие кулачки бабушки так и мелькают в воздухе, она грозит дедушке:

— Ведь уйдет он от нас, добьешься ты этого! У него все права, совершеннолетний. Он же нам худого не желает. Так пусть делает как знает! Вот ведь…

Дедушка резко отворачивается. Кряхтя, лезет на чердак.

— Парень крестьянствовать будет, и нечего ему с цветочками возиться. Я вам покажу, у кого тут вожжи в руках! — доносится сверху.

Наш солдат, покачав головой, подходит к фуре и вставляет валёк. Я хочу сказать, что все время думал про салат. Нет, он побить меня хотел. Ничего я ему не скажу. Как же мне быть теперь? Губы у меня дрожат.

Наш солдат уходит в дом. Я крадусь в садик. В парнике все завяло, растеньица полегли, словно свежескошенное сено, и редиска моя тоже задохнулась. Я беру лейку и поливаю, но растеньица так и не поднимаются больше. Они умерли. Вон моя скрипка валяется. Не хочу я больше играть на ней. Лучше я побегу в деревню. Не хочу больше видеть нашего солдата. И дедушку не хочу видеть…

 

Глава шестая

Липы на выгоне надели свои большие зеленые шапки. В них птицы устроили себе дом. Слышно, как они чирикают и щебечут там, но видно их редко. Прилетели ласточки. «Швидиритт, швидиритт», — разговаривают они, влетая и вылетая из окошка коровника. Весь день они что-то друг дружке рассказывают, а на кошку, греющуюся на солнышке во дворе, сердятся и ругают ее: «швидиритт, швидиритт!» Когда накрапывает апрельский дождь, ласточки сидят на краешке гнезда или снуют по коровнику и ловят мух. Наша Мотрина только мотает головой. Цепь, которой она привязана к яслям, звенит. Ласточки низко-низко проносятся над коровой и прогоняют мух у нее со спины. Мотрине они шепчут на ушко: «Швидиритт, Мотрина! Спасибо тебе за двух жирных мух». Но наша Мотрина не понимает ласточкиного языка и только мычит птичкам в ответ: «Подумаешь!»

С утра шел дождь. Его запахи смешались с запахом цветущей вишни. К обеду выглянуло солнышко. Над полями поднимается пар. Ласточки, точно маленькие черные стрелы, носятся над лугами. Шшшить, шшшить, хап, хап! Неповоротливые после зимней спячки мушки и комары так и лезут сами в ласточкины клювики.

В школу мне идти во вторую смену. Оставаться дома мне не хочется: дедушка ворчит, солдат огрызается, а бабушка все только охает и ахает. Пойду-ка я к Кимпелям.

Вместе с Фрицем мы отправляемся в сад и в мокрой после дождя траве ищем зеленых лягушат. Но находим мы ежа и жабу. А на кой они, когда нам вынь да положь зеленых лягушат!

У Кимпелей к обеду яичница и картофельное пюре. На столе миска с салатом. А меня так никто и не спросил, хочу я есть или нет.

У нас тоже картофельное пюре к обеду. Но мы запиваем его кислым молоком. Не хочу я молока! Хочу яичницы и салата к картошке!

— Жарь поскорее малому яичницу! — приказывает дедушка.

А наш солдат так и стреляет в меня глазами и, выжидая, медленно помешивает простоквашу. Дедушка уходит в комнату, приносит оттуда марку и говорит мне:

— Беги к садовнику, возьми у него салату.

— Свой могли бы иметь, — бормочет себе под нос солдат и дует на горячую картошку.

— Пустяки всё! — отвечает дедушка и заворачивает марку в кусочек газетной бумаги. — На, не оброни только! Пять пучков возьми. Жри потом сколько влезет!

Я проверяю, не рваные ли у меня карманы. В обоих дырки. Бабушка выходит из кладовой. Уперев руки в бока, она что-то обдумывает.

— Ты чего, старая? Жарь парню яичню! — обрушивается на нее дедушка.

Бабушка постукивает себя пальцем по щеке. Значит, она что-то подсчитывает. Я засовываю марку в шапку и собираюсь выходить, но бабушка спрашивает меня:

— Тинко, ты со вчерашнего вечера сколько яиц выпил?

— Пускай пьет, тебе-то что? — отвечает ей дедушка, вытирая белые от простокваши усы.

— Пяти штук недостает. Вчера вечером считала.

— Пятка яиц, говоришь? Да их наш Тинко за один присест проглотит. В балансе что получается? Тинко это дозволено, потому как дед его Краске — хозяин.

— Бабушка, я больше не пью сырые яйца с сахаром.

— Не пьешь разве? — переспрашивает меня дедушка и задумывается, подперев кулаком подбородок. — Так ты, стало быть, не брал яиц?

— Только честно говори, Тинко.

— Честно говорю, бабушка, они надоели мне — густые чересчур.

— Что ж это ты вдруг?

Дедушка смахивает со стола муху, берет свою шапку и говорит:

— Убежали яйца. Ноги у них, стало быть, выросли. А на ногах башмаки, гвоздями подкованные. Вон оно как!

— Старый ты дурень! Не брал бы греха на душу! — обрезает его бабушка.

Наш солдат, не говоря ни слова, злой-презлой, встает из-за стола и выходит во двор. Так он и не доел картошку.

У садовника Мачке салата нет. Он весь салат в город отправил.

— Да тут у всех свой салат на огороде растет, — говорит мне фрау Мачке. — А ваш что, померз?

— Нет, не померз.

— Отец же твой… Говорили, что твой отец парничок строил?

— Да, строил.

— Что у вас, рассада порченая была?

— Нет, не порченая.

— Семена плохие?

— Нет, хорошие семена.

Фрау Мачке смотрит на меня, как на чудо какое, и говорит:

— Ишь ты, пострел! Не велят тебе, что ль, говорить? Запретили рассказывать, да?

— Ничего мне не запретили. До свиданья, фрау Мачке. А семена дыни есть у вас?

— Что это ты говоришь, не пойму я?

— Вот такие! — говорю я и показываю руками.

— Таких семян вообще не бывает на свете. Ты что это тут мне голову морочишь? Погоди, я отцу твоему пожалуюсь!

Чего ей от меня надо? Не буду же я рассказывать, что это из-за меня наша рассада погибла…

Дома дедушка собирается запрягать Дразнилу. Наш солдат таскает мешки с картошкой и укладывает их на фуру.

— Нет у них салата, дедушка. Вот марка.

Дедушка удивлен. Солдат только молча кивает и отправляется за новым мешком.

— Тоже мне, садовник называется! Шел бы лучше на стекольный завод, — ворчит дедушка.

— Дедушка, они салат в город сдали.

— В город? — переспрашивает дедушка. — Час от часу не легче! Неужто это им бургомистр норму на салат приписал?

— Не знаю я, дедушка.

Бабушка повязывает платок на голову. Она уже принесла свой мешок для семенного картофеля и бросила его на фуру. Сейчас мы поедем сажать картошку. Осматривая фуру, дедушка сталкивается с бабушкой:

— Ты что ж это салата не посадила? Проворонила, старая, а? Парню теперь и салата не поесть! В балансе оно что получается? Не посеешь — не пожнешь.

— Отвяжись, старый дурень! — бранится бабушка. — Сам небось чуть Эрнста не убил, когда тот салат сажать хотел, а теперь, мол, знать ничего не знаю, подавай салат! — И бабушка помогает солдату поднять мешок на спину.

— Завела: салат да салат! — шипит ей в ответ дедушка. — Одни глупости! Какой от него прок? Несет тебя после него, точно корову, и все.

Дедушка выводит мерина из хлева. Бабушка о чем-то шепчется с солдатом. Солдат взволнован. Он поднимает мешок на плечо и снова опускает его.

— Что ж мне, прошение писать было из-за пятка яиц? — спрашивает он громко бабушку.

— Да тише ты! — успокаивает она.

Но наш дедушка хорошо слышит. Он слышит даже, о чем тараканы за печкой шепчутся.

— Ну, что я говорил? Кто яйца взял? Колхозный поп твой, вот кто! Святой Иван! — торжествующе заявляет он и отправляется снова в хлев.

У нас две школы: новая и старая. Но в старую школу мы больше не ходим. В ней окна чересчур маленькие. А в классе всегда козами воняло. Учитель, который учил, когда еще бабушка в школу ходила, велел к классу пристроить сарай для козы. Ему так ловчее было: он мог сразу и за ребятами и за козлятами присматривать. Правление закрыло старую школу. Там теперь две семьи переселенцев живут. Класс стенкой разделили на две комнаты. Но в стенке есть дырки, и через эти дырки можно подглядывать из одной комнаты в другую. Из-за этого там всегда и скандалят.

В одно воскресное утро фрау Бограцки подглядывала в дырочку в комнату к Вурмам. Вурмы — это родители Зеппа. Но фрау Бограцки никак не могла ничего разглядеть, потому что в эту дырочку с другой стороны подглядывала фрау Вурм. Фрау Бограцки обиделась, что ей ничего не видно, отошла от стенки и сказала своему мужу:

— Заткнули проклятые чехи дырку! Подумаешь, будто мы у них что сглазим!

А фрау Вурм по другую сторону стенки сказала:

— Хотела я поглядеть: никак, поляки опять картошку нечищенную едят? Да ничего не видно. Вот еще новую моду завели — дырку заткнули!

— Пусть едят как хотят, — ответил ей муж. — Вот у нас картошка кончилась, это точно. А если соседи нечищенную картошку едят, так это не у поляков такая мода, а у голода.

Жены переселенцев говорили всё шепотом, а Вурм возьми да и скажи громко, что он думал. Бограцки расслышали только слова «нечищенную картошку» и «поляки». И опять вышел скандал. Переселенцы очень обижаются, когда им говорят нехорошее о тех местах, откуда они приехали. Пока они добирались до Мэрцбаха, чего они только не наслушались! Переселенцы из разных мест друг друга не любят.

В новой школе помещается квартира учителя и зал заседаний общинного совета. В ней два класса. Мы сидим за маленькими столами, на маленьких стульчиках. Сарая для коз тут нет. Но Фриц Кимпель говорит, что фрау Керн сама коза. Второй учитель — его зовут Грюн — живет у бургомистра Кальдауне.

Учитель Керн приехал к нам после войны. В деревне пошли слухи, что он раньше был пекарем. Так оно и было на самом деле. В то время нашему пекарю Нагоре приходилось печь хлеб сразу для четырех деревень. А у него был только один ученик, да к тому же — астма. Правда, люди говорили, что никакой астмы у него нет, просто он толстый такой — вот и задыхается. Как-то фрау Нагора разговорилась в булочной с фрау Керн. Фрау Керн и рассказала ей, что до войны ее муж был пекарем. А фрау Нагора подумала про себя: раз он до войны был пекарем, так он и после войны сумеет хлеб испечь. Она взяла да и спросила у фрау Керн: «Дорогая фрау Керн, не мог бы ваш муж помогать нам немного?»

Фрау Керн сразу сообразила, что в хлебном ящике, который стоит у нее дома на шкафу, хлеба нет и что одним учительством сыт не будешь.

Наш учитель — хороший человек. Скажет ему жена: «Поиграй с малышом, мне в кооператив сбегать надо». И учитель Керн пеленает своего малыша. Если он вместо пеленки берет для этого полотенце, ему потом от жены влетает. После разговора с пекаршей фрау Керн сказала мужу: «А ты бы мог рано утром, до школы, помогать немного пекарю. Сам знаешь, три буханки хлеба всегда сытнее двух». Рано утром и после обеда учитель Керн стал бегать в пекарню. Ночью он готовился к занятиям, в четыре часа утра шел печь хлеб, а в семь снова был в школе. Так как он хорошо завтракал у пекаря, то он и уговаривал себя, что совсем не устал и что зевает лишь оттого, что наглотался мучной пыли. Жена сшила ему из двух носовых платков пекарский колпак. Однажды утром учитель Керн забыл его снять, когда входил в класс. Ой, что тут было!

Ребята рассказали историю с пекарским колпаком у себя дома. Общинный совет не пожелал, чтобы мэрцбахский учитель пек хлеб. Школьному совету это тоже не понравилось. И он вынес учителю Керну порицание. Учитель Керн извинился перед школьным советом и сказал, что его увлекла старая профессия, да и астма пекаря в этом виновата. Но школьный совет только посмеивался в ответ: он-то хорошо знал, что значит лишний кусок хлеба, когда есть хочется. После всей этой истории школьный совет отправил учителя Керна на курсы новых учителей. Там, мол, его отучат бегать к пекарю.

У учителя Керна в садике пять курочек. Фрау Керн ходит батрачить к крестьянам и приносит оттуда корм для кур. Крестьяне любят фрау Керн, как мы любили фрау Клари, когда она нам помогала. Она тоже не разыгрывает из себя городскую барыню, которая только и умеет, что у себя дома кресла просиживать. Фрау Керн ходила к Кимпелям и помогала им до тех пор, пока однажды за свою работу не получила хлеба с лебедой. Хлеб был сырой и весь рассыпался. Фрау Керн отнесла его назад. Старая Берта послала ее к хозяину. Лысый черт извинился перед фрау Керн, даже поклонился ей. Хлеб, мол, предназначался не для фрау Керн, а для мешочников из города, для обмена. Теперь-то фрау Керн узнала, в чем дело. А то, что она узнала, она рассказала в деревне. С тех самых пор фрау Керн и стала для Фрица Кимпеля козой…

У апрельского дня свои причуды. Толстые грозовые тучи заволакивают небо. В классе мы зажигаем свет. Но проходит немного времени, и снова показывается солнышко. Мы гасим свет и открываем окна. Ветер доносит к нам запахи цветущих садов… Кончилась перемена. Запыхавшиеся, мы вбегаем в класс и садимся. Ноги так бы и убежали из-под столиков.

— Урок биологии. Сегодня мы займемся домашней курицей, — заявляет учитель Керн.

А Фриц Кимпель говорит потихоньку:

— Для занятий домашней курицей хороши нож да вилка.

Пуговка слышал, что мне шепнул Фриц, и морщит лоб, чтобы не рассмеяться.

Учитель Керн знает домашнюю курицу всю наизусть: какая она снаружи и какая она внутри. Все его куры походят одна на другую, перышко к перышку. Это итальянские пеструшки. Но учитель Керн их различает. У каждой несушки своя кличка: Пумпель, Гирре, Краке… Учитель Керн знает точно, какая курица у него будет нестись завтра, а какая послезавтра. Он их щупает. Его несушкам не нужны бирки с номерами — у него их не так много, как на нашем дворе. Учитель Керн любит в классе говорить про домашних кур. Я вспоминаю об исчезнувших дома яйцах. И куда это их наш солдат девал? Или он их сам съел?

Учитель Керн рассказывает нам про разные породы кур. Оказывается, есть куры с совсем голыми шеями, есть маленькие куры — их называют карликовыми, а есть и совсем большие. Мне приходит в голову, что я никогда не видел, чтобы наш солдат пил сырые яйца. «Наверно, он их продал», — думаю я.

— Тинко, как называется самая крупная порода домашних кур?

— Фар… фарфоровая порода… — запинаясь, отвечаю я.

— Ты не слушаешь, Тинко. Фарфоровая — это порода карликовых кур. Самая крупная порода кур — брама.

Фриц дергает меня за штанину.

— А у нас самая большая курица — это петух, — шепчет он.

— Они кривые яйца несут, — отвечаю я ему.

— Внимание! — раздается вдруг голос учителя. — Кимпель и Краске заняты очередной глупостью.

Весь класс смотрит на нас. Фриц пригибается.

— Садись, Тинко, — говорит мне с укором учитель.

Как же это я ничего не знаю про домашних кур? Обидно как-то. Я с нетерпением жду, когда учитель Керн спросит, кто еще что-нибудь знает про домашних кур.

Я поднимаю руку. Сейчас я докажу, что учитель Керн не по правилам держит своих кур.

— Щупать кур неприлично. Надо привязать им к крыльям бирки с номерами, чтобы видно было, какая курица сколько снесла яиц. А потом это надо записать в записную книжку.

— Откуда ты это знаешь, Тинко? — спрашивает учитель.

— Так наш солдат делает.

— Ты хочешь сказать: твой отец?

— Да, он.

Стефани тянет вверх руку и щелкает пальчиками. Она, видите ли, тоже что-то знает про домашних кур, и ей приспичило именно сейчас рассказать об этом.

— Стефани, а ты что знаешь про домашних кур? У вас разве есть свои куры?

— Нет, у нас нет своих кур. И вовсе в записную книжку записывают не только для того, чтобы знать, какая курица снесла яйцо.

— А для чего же?

— Через месяц или через несколько месяцев надо подсчитать все яйца. И тогда узнаешь, какая курица самая ноская. От нее-то и выводят цыплят. А когда цыплята вырастут, они будут нести столько же яиц, как их мать.

— Так постепенно можно добиться увеличения носкости кур — добавляет учитель. — Правильно, Стефани. А откуда ты это знаешь?

Стефани покусывает нижнюю губу и глядит в мою сторону.

— Ты прочитала об этом в книжке?

— Нет, я не читала об этом в книжке. Это солдат, который вернулся у Краске, так рассказывал.

Теперь-то я знаю, куда наш солдат ходит по вечерам и куда наши яйца деваются!

На следующей перемене мы играем в игру, которая называется: «Сидела Лиза одна на камешке». Стефани — Лиза. Она сидит на камне и за обе щеки уплетает бутерброд с яичницей. Все остальные ребята ходят вокруг и поют: «Сидела Лиза одна на камешке, сидела Лиза…» Нет, не буду я с ними играть, покуда Стефани — Лиза…

 

Глава седьмая

Картошки остается все меньше и меньше. В апреле каждую картофелину охватывает нетерпение: она хочет поскорее спрятаться в землю. А если не делать так, как она хочет, то она сама напоминает о себе и прорастает. У картофелины показываются бледные, малокровные ростки, которые торчат, словно указательные пальчики. Скотине нельзя есть эти ростки — они ядовитые. Так картошка защищается: она требует, чтобы ее поскорей закопали.

Как только картошка попадает в землю, она начинает, словно маленький карлик, трудиться в темноте. Все картофелины посылают свои корни-щупальцы поглубже в землю — проверить, нет ли где поблизости хорошо растворившегося свиного навоза. И только они его найдут, как тут же на радостях вывешивают темно-зеленые листочки-флажки. Люди говорят тогда: «Картошка хорошо поднялась».

Сперва картошка строит себе гнездо. Потом у нее родятся дети. Когда мы осенью копаем картошку, мы иногда находим совсем маленькие клубни. По ним сразу видно: они только что родились. Но попадаются и картофелины, которые больше, чем сама мать. А та теперь уже старая-престарая. Кое-где она совсем сгнила, смешалась с землей. Это все потому, что ей пришлось выкормить так много маленьких детей.

В землю картошка попадает по-разному. Есть у нас в деревне люди — так те, когда идут сажать картошку, берут сердцевидную тяпку на коротком черенке. Для семенного картофеля они повязывают себе мешок на живот. Мешок, конечно, очень тяжелый, он так и тянет их книзу. Согнувшись в три погибели, женщины медленно двигаются по пашне. Тяпку надо загнать в рыхлую землю и чуть-чуть принять на себя, затем вынуть из мешка картофелину и опустить ее позади тяпки в лунку. Теперь стоит вытащить тяпку, и земля, которую она придерживала, засыплет картофелину. Женщина, с мешком на животе, шагает дальше и своими деревянными туфлями затаптывает лунку. А картошка сидит в лунке и радуется, что она наконец-то попала в землю! Женщина потирает заскорузлой рукой спину и пригибается все ниже и ниже. Вечером, плетясь домой, то одна, то другая вздыхает: «Ох ты, боже мой!» Особенно тяжело задавать коровам корм: никак спину не выпрямишь! Некоторые так и остаются на всю жизнь скрюченными.

Но есть и другие люди — так те картошку вот как сажают. Впереди всех идет мужик. У него в руках дырокопатель, очень похожий на большущий деревянный гребень. В гребне четыре зубца. Бывает, что наконечники зубцов обиты жестью или железом — это чтоб им легче было делать дырки в глинистой почве. Мужик поднимает огромный гребень и всаживает его в землю, потом вытаскивает, а в земле видны теперь четыре круглые лунки. К вечеру у него так руки устают, что висят, точно плети. Он их даже и не чувствует совсем. Чтоб они отошли, он их натирает муравьиной кислотой — кислота размягчает мускулы. Все равно на следующее утро руки хочется оставить дома, в постели. Но этого нельзя — надо делать новые круглые лунки, пока вся картошка не окажется в земле.

Женщинам, которые шагают за мужиком и сажают картошку, немного легче: им не надо работать тяпкой. Им нужно только бросать картошку в готовые лунки, но все равно идти приходится согнувшись: мешок с картошкой, привязанный к животу, перетягивает.

Не только женщины, но и малые ребята тоже сажают картошку. Правда, мешки у ребят не такие тяжелые, но зато ведь и сил у них меньше. Им часто приходится бегать на край поля и снова наполнять мешки. От этого и от затаптывания лунок они устают. К вечеру все валятся с ног от усталости: и мужики, и женщины, и дети.

У кого есть своя лошадь, тот сажает картошку позади плуга. Лемех выворачивает пласт земли, а женщины идут за плугом и вдавливают картошку в стенку борозды. Те картофелины, которые скатываются в борозду, надо поднять и вдавить в стенку, а то они окажутся чересчур глубоко в земле. Картошке тогда придется много работать, чтобы пробиться; она устанет и забудет вывесить зеленый флажок. Она задохнется под землей и сгниет, так и не народив маленьких картофелин.

Мы сажаем картошку за плугом. Так дело идет скорей, чем тяпкой или дырокопателем. Идет оно так быстро, как того хотят дедушка и наш Дразнила.

— Вообще-то не дай бог, но нынче хотела бы я, чтоб на него хромота напала! — со вздохом говорит бабушка, и непонятно, о ком это она: о дедушке или о мерине?

С утра и почти до самого вечера бабушка и наш солдат сажают картошку. Теперь я пришел им помогать. Считается, что я отдохнул и пришел со свежими силами. Дедушка погоняет Дразнилу. Не успеваем мы засадить одну борозду, как уже слышим фырканье гнедого у нас за спиной.

— Загоняешь ты нас совсем, дед! — стонет бабушка.

Но дедушка неумолим. Он боится, как бы не отстать от других. На что бы это было похоже? Август Краске — и отстал с картошкой!

Лемех снова закидывает землей борозду, в стенке которой сидит картошка, и сразу же выворачивает новую. Нам надо переходить на другую сторону поля. Фыркая, Дразнила наступает нам на пятки. Слышно, как дедушка то и дело погоняет его: «Ну, пошел, пошел!»

Из лесу выползает сумрак. На опушке сидят дикие кролики. Им хочется поскорей на поля. Мы мешаем им приняться за ужин. Небо уже начинает темнеть. На самой макушке сосны сидит серый дрозд и напевает свою песенку. Бабушка опускается на землю и стонет.

— Бабушка, ты что?

— Нет моих сил больше, Тинко!

Я подбегаю к бабушке и хочу ей помочь. С другого конца поля к ней подходит наш солдат. Вместе с ним мы доканчиваем бабушкину борозду. А бабушка сидит и плачет. Позвякивая, приближаются дедушка и Дразнила.

— А ну вон из борозды, а то завалю! — кричит дедушка.

— Вот хорошо бы! — стонет бабушка и пытается подняться.

Но снова падает, точно подломившаяся ветка бузины. Из ее мешка выкатывается несколько картофелин. Наш солдат отвязывает его. Сама бабушка не может выпрямиться. Солдат поднимает ее, относит к краю поля и сажает между цветами дикой редьки и анютиными глазками.

— Хватит, кончай! — кричит он дедушке.

— Тпрр! — останавливает дедушка Дразнилу и выпрямляется.

Его темная фигура хорошо видна на красноватом вечернем небе. Словно дух какой, дух полей, стоит наш дедушка. Вот он хлопнул кнутом и кричит:

— Дармоеды! Обленились, закисли! Еще десять борозд, а вы уж шабашить? Пять с этой стороны да пять с той. Неужто нам завтра снова сюда лошадь гонять? До чего мы дойдем?

— Сам видишь, до чего дошли, — говорит ему солдат, указывая на бабушку.

— Пустяки, до свадьбы поправится, — отвечает дедушка и сплевывает в борозду. — В балансе оно что? Кто в поле спину не гнет, тому лень-матушка хворобу шлет. Давай, давай! Пошел, Дразнила, ну, пошел!

Наш солдат качает головой. Я вижу, что он весь так и дрожит. Он идет к краю поля и присаживается возле бабушки. Видно, как он берет бабушку за руки и сажает ее к себе на спину. Бабушка сидит на нем, словно маленькая. Наш солдат кивает мне: это он хочет, чтоб и я бросил работу. А я стою, как пень какой. Дедушкины проклятья точно околдовали меня. Бабушка прижимает свое морщинистое лицо к спине солдата. У него на куртке видны мокрые пятна от ее слез. В сумраке солдат и бабушка верхом на нем кажутся каким-то огромным горбатым существом: не то человек, не то зверь, пошатываясь, бредет по вспаханному полю.

Дедушка тоже бросает работу. Со мной одним ему не одолеть десяти борозд. Он сидит, сгорбившись, на дребезжащей фуре и совсем теперь не походит на духа полей. Так, усталый старичок, и усы повисли.

— Дедушка, а почему мы не берем картофелесажалку у Крестьянской взаимопомощи?

— Стоит мне взять у них картофелесажалку, как они у меня завтра мерина попросят. Но нет, не на таковского напали! В балансе оно что получается? Коня и жену крестьянин взаймы не отдает. Скорей жену. Мы с тобой люди самостоятельные, хозяева, понял?

Дедушка доволен, что за его спиной на фуре сидит кто-то, с кем он может поговорить. Этот кто-то — я. Слова у дедушки во рту булькают, точно вода в родничке.

— Дедушка, а картофелесажалка Кимпелей?

— Эту мы с тобой возьмем, внучек. Сейчас к нему и отправлюсь.

— Бабушка у нас теперь заболела…

— Как? Разве она заболела? Да ведь… как же так, постой! Что ты сказал? Заболела? Поди, притомилась… притомилась. Это так… А Кимпелю ведь сажалка самому нужна? Нет, мне он даст. Ведь в балансе что? У нас с ним дружба.

С такой сажалкой, как у Кимпеля, можно за час целое поле обойти. Тогда и дедушка мог бы с нами сажать картошку, подвязав себе мешок к животу. Но этого от дедушки не добьешься. «Бабье дело, — скажет он. — Хозяин я, не безлошадник какой!»

На кухне весна ощущается как-то глухо. Мухи жужжат вокруг марли для процеживания молока. В печи огонь что-то бормочет, а зря: варить ему нечего. Бабушка слегла.

— Сами себе чего-нибудь на ужин сварите! — кричит она из горницы. — Завтра встану. Это картофельный бес мне в крестец заполз. Сейчас я его придавлю, чтоб ему пусто было! Убирайся-ка восвояси! Мне ты ни к чему!

Наш солдат уже умылся. Он старается рассмотреть себя в ведре с водой и толстым гребнем проводит пробор в мокрых волосах. Сапожной щеткой он счищает пыль с куртки и с башмаков. Дедушка ушел к Кимпелям.

— Ты уроки приготовил? — спрашивает меня солдат.

И чего это ему вздумалось вдруг спрашивать? За меня он ведь их делать не станет! Стефани Клари — той небось легче: ей не надо картошку сажать.

— Нет, не приготовил, — отвечаю я, — устал.

— Что верно, то верно. А завтра как? Сделаешь?

— Приготовлю, если время останется.

— Достается ж тебе, паренек, ох, как достается! Ложись-ка спать поскорей, отдыхай. Эээх! И у меня что-то крестец болит, вот ведь дьявол!

Я кладу голову на стол. Мне нравится разговаривать с нашим солдатом. Хорошо бы, он мне рассказал, что это он собирается делать с курами, у которых номерки на крылышках… А почему он меня не спрашивает, хочется мне есть или нет? Вон он опять собрался провести рукой по моей голове. Не люблю я этого. Пусть свою Стефани гладит. Не корова я ему и не теленок. Я пригибаюсь, совсем залезаю под стол и начинаю стаскивать с себя чулки. Ноги у меня серые и с полосками от пыли, а между пальцами черные гнезда. Не буду я ноги мыть, завтра они все равно опять запачкаются! И вообще я лучше уйду из кухни, а то кто его знает, что еще нашему солдату в голову взбредет. Я потихоньку перебираюсь в горницу, снимаю куртку, спускаю штаны и залезаю в дедушкину кровать.

Засыпая, я вижу длинное-длинное поле. Оно такое длинное, что тянется еще дальше леса нашего бургомистра Кальдауне. Поле все утыкано дырками, похожими на пчелиные соты. А из дырок выглядывают бородатые бесенята и кричат, чтоб им дали картошки.

Что это? Наш солдат сидит на краю бабушкиной кровати? Это он тут басит, вот и разбудил меня.

— Мать, — говорит он, — напрасно стараешься: хлопаешь в ладошки, а зайца-то под кустом нет.

Я поскорей натягиваю себе на голову перину, но маленькую дырочку оставляю, чтоб можно было подглядывать. Вдруг солдат опять захочет схватить меня за вихор?

— А хорошо бы, Эрнст, коли зайчик бы выскочил! — плачется бабушка. Она лежит пластом. И кажется, будто она разговаривает с потолком. — Нет моих сил больше, не справляюсь я. А молодая бы справилась, играючи справилась бы.

Наш солдат задумывается и медленно разглаживает свои серые брюки.

— Мать, а где ключ от кладовой? — спрашивает он. — Ключ где?

— Погоди, погоди… — Бабушка забеспокоилась. Она пытается даже приподняться. Но у нее ничего не выходит — спину больно. — Да я…

— Ты вынула его?

— Ты б говорил мне, когда тебе яйца нужны. Это на пиво, что ли?

— Я смотрю за курами, — отвечает ей солдат, — а яйца вы себе все забираете! Разве это справедливо?

Бабушка вздыхает:

— Видишь ли… ключ-то, он на часах лежит… да вот дедушка…

— И не говори мне про него! — обрывает ее солдат.

Бабушкина кровать скрипит: это вскочил наш солдат. Бледный лунный свет отбрасывает его тень на побеленную стенку горницы.

— Яйца надо сдавать на сдаточный пункт! — кричу я изо всех сил. — Ты мне сам об этом говорил, дядя-солдат!

— Боже ты мой, вот еще напасть какая! Уйми язык свой! — говорит бабушка и старается дотянуться до моей головы, но это ей не удается.

Наш солдат застыл словно каменный и вот-вот обрушится на меня. Но вместо этого он как-то беспомощно оглядывается, потом долго смотрит на свои башмаки и говорит:

— Не ругай его, мать. Он прав.

Молния сверкнула, а грома, из-за которого я было пригнулся, и не слышно. У дедушки после каждой молнии обязательно гремит гром. Разве наш солдат другой человек? Не такой, как дедушка?

Собираясь уходить, солдат останавливается в дверях горницы.

— И все же ты не совсем прав, Тинко, — говорит он. — Я ведь не продаю яйца. Я не спекулирую ими.

— Ты их даришь фрау Клари, да?

Ответа нет. Только бабушка все охает да ахает. Горница опустела. Слышно, как в кладовой гремит ключ.

Но все в конце концов выясняется. Фриц мне рассказал: наш солдат, оказывается, в партии. Вот он, значит, какой! Сам-то он ничего об этом не говорил, но я все равно узнал.

Не все деревенские в партии. Отец Пуговки в партии. Он у них председатель. Учитель Керн в партии. И Белый Клаушке. Белый Клаушке ходит всегда в белом халате и продает в кооперативе маргарин и всякие щетки. Бургомистр Кальдауне, несколько переселенцев и кое-кто из стеклодувов тоже партийные. Стеклодувы все работают в Зандберге, а живут у нас в деревне: в светелках у крестьян. Пастор — тот не в партии. «Господь бог политикой не занимается», — говорит он. Оказывается, в партии очень много людей. В партии есть и женщины — фрау Керн, например, и продавщица из кооператива. Но крестьянок в партии нет. Им недосуг бегать все время на собрания, — так они говорят. Зато они в Союзе женщин. У него тоже собрания бывают. Этого, по мнению крестьянок, достаточно. Значит, и я теперь тоже в партии? Ведь все говорят, что наш солдат — это мой отец. И Пуговка в партии. Стало быть, мы с ним родственники.

У нас в деревне есть люди, так те, когда говорят о партии, делают страшные глаза и такого наболтают, что уши вянут. Белый Клаушке произносит в кооперативе длинные речи. Но их никто не понимает. А некоторые, прежде чем сказать слово про партию, обязательно оглядываются: нет ли кого поблизости. Дедушка и Лысый черт всегда выгоняют нас с Фрицем из кухни, когда начинают ругать партию.

— Партия может все сделать, а что она до сих пор не сделала, так того она еще добьется, — говорит про партию Вунш.

А ему верить можно. Он для всей деревни как отец родной.

Недавно партия устроила детский праздник. Вот хорошо было! Всем нам выдали по куску пирога и конфеты. Когда партия распределяет среди переселенцев башмаки, штаны и костюмы, тогда все называют ее Народной солидарностью. Есть переселенцы, которые хвалят партию за то, что она придумала Народную солидарность. А есть такие, что и слышать не хотят про партию. Пусть, мол, она позаботится сперва о том, чтоб им вернули все, что у них раньше было. Недавно Вунш держал для переселенцев речь. «Партия очень многое может сделать, — говорил он, — а еще больше она сделает, если мы все дружно возьмемся за дело. Бедными мы стали из-за войны, а войну затеяли богачи. Они на войне барыши загребают. Вот маленькому человеку и приходится отдуваться».

Некоторые переселенцы говорили после этого: «Вунш прав: только бы не война! Нападет война на твой дом — и дома лишишься».

Есть переселенцы, которые обжились у нас в Мэрцбахе, работают на стекольном заводе, у них уже и кое-какая мебель завелась. А те переселенцы, для которых партия построила новые дома, уже не тоскуют по своей родине. Они говорят: «Рожь да картошка везде родятся. Не ленись — вот и пойдет у тебя дело».

Но есть и такие переселенцы, которые не забывают тех мест, откуда они приехали. Они хоть сейчас босиком туда готовы бежать. Это такие, как Вурм и Бограцки. Они всё еще спят на соломе, укрываются лошадиной попоной. У них и своего шкафа нет. То барахло, что у них есть, они прячут в ящиках из-под консервов. Старой мебели, что валялась на чердаках у крестьян, для Вурмов и Бограцки не хватило. Когда-то Бограцки был часовщиком. Потом он стал солдатом — ему очень хотелось командовать. Работа на стекольном заводе ему не нравится. Да и никакая другая работа ему не понравится. Он уже во многих местах пробовал работать и везде со всеми переругался, потому что всегда хотел командовать.

Наш дедушка тоже был в партии. Когда он был еще бургомистром, он ходил на все собрания и числился во всяких комиссиях. Но когда дедушке пришлось уйти с бургомисторства, тут-то оно и началось! Пошли разговоры, что дедушка, бургомистр то есть, прирезал себе при разделе земли барона фон Буквица лучшие участки.

Пауле Вунш — председатель партии — совсем себе земли не брал. Он работает мастером на стекольном заводе, а у нас в деревне снимает комнату.

Ох, и досталось бабушке от дедушки за то, что партия оказалась такая неблагодарная! Что ж, дедушка должен был самую плохую землю брать, раз он бургомистр?

«Нет, нет!» — ответила бабушка.

«Что, что? — закричал на нее дедушка. — Стало быть, не надо было брать хорошую землю?!»

«Да, да», — говорила бабушка.

Но и таким ответом дедушка оставался недоволен:

«Ты что это? Уж по-ихнему болтаешь? Я вам докажу, кто такой Август Краске!»

И дедушка доказал. Он разорвал свой партийный билет и сунул его в печку. С тех пор дедушка больше не в партии. «Это не настоящая партия!» — ругается он. Потому, мол, что она не держится за линию какого-то господина Лассаля, про которого дедушка давным-давно когда-то читал. Лассаль этот давно помер.

С тех пор как дедушка узнал, что наш солдат в партии, не проходит и дня, чтоб они не ругались. Но они ругаются такими словами, каких мы с бабушкой не понимаем, и нам поэтому нечего сказать. Дедушка всегда хочет, чтоб он был прав. А солдат с ним не соглашается. Дедушка со злости разбивает тарелку об стену, выплевывает весь свой табак прямо на пол, но наш солдат все равно с ним не соглашается.

Скворцы немного утихомирились. Да и то сказать: попробуй петь, когда у тебя целая охапка червяков во рту! Из домика скворец тоже не вылезает с пустым клювом: надо же ему убрать за малышами. Разве что вечерком, когда скворчата уже улеглись спать под крылышком скворчихи, скворец сядет на ветку яблони и попробует свой посвист и прищелкиванья.

Наша картошка поднялась молодцом. Когда ветер дует над полями, стебли ее так и пригибаются. Вот она какая у нас уже высокая! Сорняков не видно совсем. Дедушка и наш Дразнила прополочным плугом весь его повырывали. Серая лебеда, дикие анютины глазки и полевая редька лежат и гниют теперь в борозде и помогают удобрять картошку. Только вот крапива — та никак не поддается, цепкая очень. Ее толстые молочные корни уходят глубоко в землю. И нам с бабушкой приходится выковыривать их ножиком. На правую руку я надел старую перчатку, но все равно обстрекался. У бабушки руки жесткие, их крапива не берет. Что бы мне такое сделать, чтобы и у меня руки стали такими же жесткими, как у бабушки?

Срезанную крапиву обваривают кипятком, а потом ее, чавкая, поедает свинья. У себя в животе свинья из крапивы делает сало — шпиг.

Учитель Керн задумчиво ходит по классу. Лоб у него нахмурен.

— Мне очень жаль, но кое-кому из вас придется поставить плохие отметки, — говорит он.

— Поставил бы всем хорошие, вот ему и жалеть никого не надо было бы, — тихо говорит мне Фриц Кимпель.

Он только что вслух прочитал свое домашнее сочинение о табаке. Но учитель Керн остался недоволен. Теперь моя очередь читать. И не только потому, что Кимпель и Краске начинаются на «К», а еще и потому, что мы с Фрицем считаемся у учителя Керна «слабосильной командой». А Фриц совсем не слабый. Он даже младшего Пинкуса поколотил. Пинкус уже год как не ходит в школу и носит длинные штаны. А поколотил Пинкуса Фриц вот за что. Пинкус взял да подкараулил ворон, когда они в гнезде сидели. Но на это гнездо давно уже зарился Фриц. Пинкус забрал ворон с собой, а в гнезде оставил записку. В записке было написано: «Фрицу Кимпелю, сыну Лысого черта! Мы уже улетели. Вороны». Вместо точки вороны сами поставили кляксу. Вот за что Фриц поколотил Пинкуса.

Я тоже не слабосильный. Я один дотащил два полных ведра жидкого навоза от тележки Фимпеля-Тилимпеля до самого леса. Фимпель-Тилимпель, как всегда, завернул по дороге к трактирщику Карнауке. А когда он потом тащил свою тележку полем, ему захотелось отдохнуть. Присел он отдохнуть, да и заснул. Я снял ведра с тележки и отнес их в лес. Фимпель их только к вечеру нашел. Потом он всем рассказывал, что это его ведьма околдовала. Она, мол, села полдничать, а тут в поле навозом воняет. Это он, Фимпель, его как раз вез на своей ручной тележке. Фимпель-Тилимпель это и дедушке рассказал. А дедушка подмигнул мне и, подкрутив усы, ответил Фимпелю:

— В самую-то жару навоз возить не годится, Фимпель-Тилимпель. Тебе еще повезло: полей ты свою кукурузу в полдень — она бы вся сгорела. В балансе-то что получается? Коль не хочешь недороду, вози навоз в ненастную погоду. Так-то!

Во какие мы сильные! Но учитель Керн нас все равно считает «слабосильной командой». Он и знать не хочет, кого мы можем поколотить и что мы можем перетащить. Он хочет, чтоб мы были сильны на уроках, одолевали науки. А это у нас с Фрицем что-то не получается. Мне приходится после уроков работать в поле. Фрицу Кимпелю, правда, после уроков работать не надо, но он вообще против нашего учителя Керна. Он ругает учителя мучной обезьяной, а отец Фрица, Лысый черт, считает, что не может быть учителем человек, который не был студентом. Но наш учитель Керн был студентом. Он на курсах учился и сейчас раз в неделю ездит для повышения квалификации в город. Однако Лысый черт всего этого не признает. Он говорит: «Учителю надо быть еще хитрей, чем доктору. Больного сразу можно узнать, он в кровати лежит, а вот дурака сразу не отличишь — он бегает, как все: на своих на двоих».

На меня надвигается беда. У нее на носу очки, как у нашего учителя Керна. Когда она приглядывается, то так же щурит глаза, как наш учитель Керн. Она такая же грустная и бледная, когда ей надо быть сердитой, как наш учитель Керн.

— Теперь нам Тинко прочтет, что он написал о табаке.

Так обрушивается на меня моя беда.

Я говорю:

— Пожалуйста, мне это ничего не стоит!

И читаю:

— «Табак. Происхождение табака. Табак родом из Зандберге или из Котбуса. Вообще-то он совсем маленький. В пакетике его почти не видно. На пакетике написано «Виргиния». Но это враки.

Посадка табака. Сначала табак сажают в горшки. Когда он начинает прорастать, то никогда неизвестно — табак это или сорная трава. Надо глядеть в оба, чтобы не вырвать табак вместо сорняка. А потом он вырастает все большей и большей…»

Учитель Керн поправляет:

— Все больше и больше.

— Да, да, все больше, — говорю я и хочу читать дальше.

Ребята кругом хихикают. Вот дурачье! И вообще эта Стефани!

— «Обработка табака. Потом табак рассаживают. Если не хочется платить налоги, то его надо сажать с картошкой или между свеклой…»

— Между картошкой, — снова поправляет учитель Керн.

— Вы тоже так делаете? — спрашиваю я.

И опять весь класс гогочет.

— «Тот табак, который надо сдавать, поливают жидким навозом. У него тогда листья больше делаются, но он воняет, когда его потом курят. Он и весит больше. Если табак к тому времени не украдут, то его развешивают для просушки на веревочке. А кто курит зеленый табак, тот потом болеет. Ему надо сходить к доктору. А доктор говорит: «Никакой язвы у вас нет. Поменьше курите этой гадости».

Где водится табак? Табак водится в коробках, но тогда его называют сигаретами…»

Учитель Керн прерывает меня. Весь класс ржет. С чего бы это они? Учитель берет у меня из рук тетрадь:

— Где написано то, что ты только что читал?

Я не знаю где. Домашнее сочинение я списал у Фрица. Но так как он получил плохую отметку, я сочинение на скорую руку переиначил. Видно, Лысый черт ничего не понимает! Наш учитель был настоящим студентом, а то бы он сразу не заметил, где я переиначил. Теперь он мне тоже поставит плохую отметку. Пускай ставит, только бы шума не поднимал. Мне не хочется, чтобы меня отчитывали перед всем классом — перед Стефани и всеми остальными. Учитель Керн шума не поднимает, а спрашивает меня:

— Тинко, почему ты не написал, что ты знаешь о табаке?

— Я картошку полол, господин учитель Керн.

Учитель Керн медленно подходит к кафедре. В записную книжку он ничего не записывает; садится, подпирает голову кулаками и молча смотрит прямо перед собой. В классе делается тихо-тихо. Слышно даже, как птички чирикают в школьном саду. Фриц откусывает под партой бутерброд. Что ж это я сделал с учителем Керном?

В переменку я ни с кем не играю. Я обиделся. Это они надо мной смеялись. А я и один играть умею. Я сажусь на корточки, складываю руки под попкой и изо всех сил стараюсь поднять самого себя. Я так стараюсь, что кряхчу от натуги. Но ничего не получается. Даже на полмиллиметра я себя приподнять не могу. И почему это у моих рук не хватает сил поднять меня высоко над землей? Хлоп! — и я снова сижу на собственных руках. А вчера вечером, перед тем как заснуть, я так хорошо себе представил, как я высоко-высоко подниму себя. Так это здорово у меня получалось!

Во что это ребята играют? Они ходят парами и поют. Только Стефани сидит в сторонке и закрыла фартучком лицо. Что это они поют? Дай-ка я подпрыгну поближе.

Едва ты сделал первый шаг, дитя, В глазах твоих дрожит слеза, блестя…

Это свадебная песня. Значит, они играют в свадьбу. Я тоже люблю играть в свадьбу. Я здорово умею представлять пьяного гостя. Фриц подзывает меня. Он шагает последним и подхватывает меня под руку.

— Фриц, кто сегодня невеста?

— Инга Кальдауне. Это она фрау Клари представляет.

— А что, фрау Клари замуж выходит?

— Еще как!

— А за кого?

О, как прекрасна девушки слеза, Когда глядит она любимому в глаза! —

поет Фриц и так старается, что даже голову закидывает назад.

— А за кого, Фриц?

— Ты разве не знаешь? Да ваш солдат с ней ходит, — отвечает мне Фриц и снова тянет:

Взгляд, поцелуй — и муж с женой они…

Теперь я знаю, почему Стефани закрыла лицо фартучком. Я бы тоже хотел так закрыться, только у меня нет фартучка.

 

Глава восьмая

Вокруг нашего дома носятся летучие мыши. Только стемнеет, они точно с неба падают. И сколько бы я их днем ни искал, ни одной найти не могу! Вот я сейчас подброшу вверх старую дедушкину шляпу, а летучие мыши пусть залетают в нее. Но они не залетают.

— Бабушка, поймай мне летучую мышку.

— Кто? Я?

— Фриц говорит, что как только летучая мышь приметит женщину — сразу вцепляется ей в волосы.

— Это он правильно говорит. А после женщине надо наголо остричься, потому как ей иначе от этой дряни не избавиться — брр!

Бабушка, наверно, боится, что ее тоже наголо остригут, вот она и не хочет поймать мне летучую мышь.

Ладно, не буду сегодня ловить их. Я забираюсь на железную ручку помпы, раскачиваюсь и поглядываю на нашего солдата. Он сбрасывает свежескошенный клевер с фуры. Интересно, переедет он к фрау Клари, когда они поженятся, или останется у нас? Дедушка выпрягает Дразнилу. А тому не терпится поскорей попасть в хлев и добраться до овса. Скрипнула калитка. Кого это еще несет к нам?.. Учитель Керн!

Я бегу к бабушке на кухню. Из окна мне видно, что́ учитель Керн делает во дворе.

Учитель подходит к нашему солдату. Я вижу, как дедушка выглядывает из-за двери сарая и прислушивается. Наш солдат здоровается с учителем так, словно они давно знакомы. Потом втыкает вилы в клевер, сдвигает шапку на затылок, соскакивает с фуры и вместе с учителем заходит в дом.

Куда бы мне спрятаться? Останутся они в кухне или пойдут в комнату? Я залезаю на дедушкину кровать и прислушиваюсь. Оба поднимаются по лестнице. Значит, они пошли наверх, в светелку к нашему солдату. Дедушка заходит на кухню.

— Что этому очкастому циркулю здесь понадобилось? — спрашивает он.

— Такой обходительный человек, — отвечает ему бабушка.

— Все они у тебя обходительные, покуда на ноги не наступят! Очкарик-то тоже партийный? Небось там вдвоем опять высидят чего-нибудь…

Дедушка подходит к лестнице и слушает. Он не может разобрать, что говорят те двое наверху, и злится:

— Чтобы в моем доме ноги его не было! Это уж так водится: зашел учитель — жди исполнителя.

Я крадусь на чердак и забираюсь в чулан рядом со светелкой. Сердце у меня бьется, точно зверек, который вот-вот вырвется. Я прижимаю ухо к стенке.

— Товарищ Краске! Твой парень уроков не готовит. Тебе за этим последить надо, — слышно, как говорит учитель Керн.

— Не готовит? Пожалуй, и впрямь не готовит. Грустно это. Все неправильное воспитание виновато.

Тоже мне, задается! Теперь он говорит, что позаботится о том, чтобы дедушка меня больше не эксплуатировал. Эксплуатировал? Что это за слово такое? Может быть, дедушка так про школу говорил? Откуда нашему солдату знать, хочу я делать уроки или нет? Стихотворения я люблю учить. Это у меня как по маслу идет. Раз в книжку заглянул — и готово. Или я запоминаю их, пока другие ученики отвечают. Домашние сочинения я не очень люблю писать. Особенно когда задают о прошлых временах, с разными там датами. То, что было раньше, я не видел. Мне больше нравится писать про мешочников из города, про зайцев или про то, как цветет рожь, как гусеницы нападают на наши яблони. Это я все сам видел.

Когда дедушка запрещает мне писать домашнее сочинение о прошлом с разными датами, я всегда радуюсь. А когда он запрещает мне писать про европейскую болотную черепаху, я уже мало радуюсь. Правда, лучше писать про обыкновенного комара, чем слушать, как тебя в поле бранит дедушка. Но грустно, как говорит солдат, в поле не бывает. Там всегда интересно. Если я дома неправильно решу задачку, учитель Керн ставит мне плохую отметку. Если же я задачку совсем не решу, он мне тоже плохой балл ставит. Вот что грустно! Получается, как дедушка говорит: «Лягушка ничего не выгадает, если она от дождя в луже спрячется».

Слышно, как за стеной наш солдат щелкает зажигалкой. Наверно, они теперь там раскуривают свои трубочки.

— Ты как думаешь, товарищ Керн? — спрашивает солдат.

— Я уже говорил: старики внуков всегда портят. Меня самого они когда-то избаловали. Туго мне потом из-за этого приходилось. Два раза удирал от своего мастера.

Ах, вот он какой, наш учитель Керн! А перед нами куражится! Тихо за стеной. Я чуть-чуть отодвигаюсь. Уж очень громко у меня сердце стучит. Вдруг они там услышат?

— Короче говоря, — слышу я опять нашего солдата, — надо жениться?

— Я тебе уже высказал свое мнение.

Вот они, черти, что задумали! Это чтоб Стефани стала моей сестрой? Тогда она к дедушке в постель заберется, а я где спать буду? Я тогда пойду на сеновал и спрячусь в самый дальний угол. Пусть ищут! Пусть плачут! Хоть умру, а не пикну!

Я изо всех сил ударяю кулаком по стене.

— Кто-то стучит! Нам тут никто не может помешать? — спрашивает учитель Керн.

Я вытираю слезы всей пятерней и, громко топая, спускаюсь по лестнице. Наверху открывается дверь. Пусть знают, что я все слышал!

— Бабушка, он женится на ней! Но если она приведет с собой Стефани, я спрячусь, и тогда ищите меня! Можете верещать, как комары, — все равно не выйду! — выпаливаю я.

— Что с тобой, Тинко?

Я ревмя реву.

— Уж не ушибся ли, внучек мой?

Я бросаюсь на дедушкину постель. Слезы так и капают на подушку. Ну что мне теперь делать? Бабушка садится рядом со мной. Я ей все рассказываю.

— Вот и в школе они играют в свадьбу и говорят, что это наш солдат и фрау Клари женятся.

— Успокойся, внучек, язык-то у людей куда длинней, чем руки, — утешает меня бабушка.

В березовой роще за песчаными ямами кукует кукушка. Ее «ку-ку» походит на далекий перезвон колоколов. Точь-в-точь, как когда из-за леса ветер доносит звон с зандбергской колокольни. Кукушка кукует то за песчаными ямами, то в сосняке. Она и к нам в садик прилетает и кукует на верхушке яблони. Видно, никак места себе не найдет. А что она ищет? Она ищет себе гнездо. Разве у нее нет своего гнезда? Мы с Фрицем Кимпелем как-то весь лес обыскали. Он был лесовиком, а я — птицеловом. Всякие гнезда мы находили: вороньи, сорочьи, ястребиное гнездо видели, гнездо белки, сойки, синички, дупло дятла. Но кукушкиного гнезда так и не нашли.

Кукушка — она шныряет по лесу, все высматривает и высматривает, пока не найдет гнездо синички. Самих синичек нет дома, они улетели за кормом. Яйца их так и лежат в незащищенном гнезде. Кукушка подлетает и кладет свое большое яйцо в чужое гнездо. А синички, так ничего и не заметив, высиживают кукушкино яйцо вместе со своими. Кукушка-птенец таращит на синичек глаза и раскрывает свой большой клюв, а те только и знают, что летать за червячками, лесными клопами и жучками. Никак они на этого большого птенца корма не напасутся. Их собственные птенцы хиреют. Кукушкин птенец все растет и растет, а птенчики-синички делаются все меньше и меньше. В один прекрасный день кукушка-птенец и вовсе выталкивает маленьких синичек из гнезда. Вообще она грязнуха, страшно пачкает гнездо и в конце концов вырастает такой большой, что в гнезде уже не помещается. Приходит время, и она улетает из синичкиного гнезда. А на прощанье кричит: «Ку-кук! Ку-кук! Какие вы глупые, синички, глупые-преглупые!»

Я будто в муравейнике сижу. То тут меня кусает, то там. Стефани — кукушка. Она заберется в наше гнездо. А я — синичка, и я тогда захирею совсем.

— Тинко, я положила тебе три большие сливы на подоконнике, — слышу я, как говорит мне бабушка.

— Не хочу я слив!

— Не хочешь? Уж не захворал ли?

— Ничего я не захворал, бабушка. Я — маленькая синичка и скоро совсем захирею…

Фрица Кимпеля я так прямо и спросил:

— Ты сам видел, как фрау Клари ходила с нашим солдатом?

— Провалиться мне на этом месте! — поклялся мне Фриц. — Да это каждая лягушка в пруду знает. Ваш солдат с поля крапиву на ручной тележке вез, а фрау Клари как раз из Зандберге, с завода, возвращалась. Как увидела вашего солдата, сразу побежала, чтобы догнать его. Нагнала и стала сзади подталкивать тележку. Солдат и обернулся, потому как тележка у него вдруг легче стала. Тут они рассмеялись друг дружке прямо в лицо и дальше пошли, как ходят муж с женой. И ничуть не стыдились даже.

Ночью я просыпаюсь.

— Ну что ты все вертишься! — ворчит дедушка. — Словно червяк ко мне в постель заполз!

Я лежу с открытыми глазами. Мне приснилось, что фрау Клари — моя мама и гладит меня. Но тут пришла Стефани. Фрау Клари стала ее тоже гладить, а мне велела говорить Стефани «сестра». А я возьми да скажи: «Кукушка она!»

«Неправда, — сказала фрау Клари, — ты должен говорить ей „сестра“».

А я все кричал: «Кукушка, кукушка!» Тогда фрау Клари стала грустная-грустная. Мне было очень жалко, что фрау Клари такая грустная, но никаких других слов я не умел сказать, все только «кукушка» да «кукушка».

Не могу теперь заснуть. Все про свою маму думаю. Я уже давно о ней не думал. Я теперь редко вспоминаю, какой была моя мама. Вот сейчас только… Почему это я сейчас вспомнил ее? Откуда взялось мое воспоминанье? Может быть, оно упало с луны? Или оно пряталось в шуме листвы нашей липы?

Я слышу, как мама поет песенку. Это песенка про путешественника, который так долго пробыл в пути, что дома о нем все уже позабыли. Когда мама пела эту песенку, она думала о своем муже. Маминого мужа я не знал. Я спросил маму:

«А твой муж мне тоже родня?»

«Это твой папа».

В маминых рассказах папа был совсем не такой, как наш солдат. А вдруг кто-то другой вернулся с войны вместо моего папы?

Девушка в саду, что плачешь снова? Не над нежной ли фиалкою лиловой? Не над сломанным ли розовым кустом? — Нет, о нет, я плачу не о том! —

пела мама. Это было в маленьком городке в Тюрингии.

Месяц посеребрил холмы и горы вокруг. Крышу стекольной фабрики на окраине он всю усыпал зайчиками.

«Там твой папа работал», — говорила мне мама.

А внизу, под нашим окном, в липовой аллее, шумела листва.

Теперь-то я знаю, где так долго прятались мои воспоминанья!

К нам тогда самолеты еще не прилетали. Все ночи мы спали, нам ни разу не пришлось спускаться в подвал. Но потом стало очень страшно. И самой страшной была та ночь, когда я в последний раз разговаривал с моей мамой.

Завыли сирены. Было очень холодно. Мороз поблескивал на крышах. Мы начали одеваться. Мама сунула какие-то вещи в маленький чемодан.

Когда мы вышли на улицу, самолеты уже были над городом.

«Они летят на бреющем!» — закричала мама, подхватила меня и забежала в какой-то подъезд.

Рррруум! Клак! Клак! — прогрохотал над нашими головами самолет. Мама потащила меня дальше.

«Мама, а чего они тут бреют?»

«Да замолчи ты!»

Я решил, что, когда прилетит другой самолет, я брошу в него камешком. Зачем они к нам прилетели? Рычат на нашей улице, как страшные звери. Я стал искать камень. Мама рассердилась. Она тащила меня все дальше и дальше. Снова нам пришлось забежать в подъезд.

«Скорей, скорей, Тинко!» — И мама толкнула меня в самый угол.

«Мама, ты задавишь меня! Мне отсюда не видно самолетиков. А что, они больше шершня, мама?»

Мама не ответила. Она придавила меня к стене. Дзинннь! Зазвенели стекла. Покатились камни с крыш. Над фабрикой поднялся столб дыма.

«Мама, теперь они улетели?.. Ой, мама, ты придавила меня! Головку больно, головку-у-у!»

Наконец я высвободил голову и присел на корточки, потом перелез через мамины ноги и выбрался на улицу. Кругом все было тихо. Я посмотрел на небо. Звездочка подмигнула мне. Я ей ответил.

«Мама, звездочка дразнится».

Мама молчала. Она сидела у порога и прижимала руки к груди. Лицо у нее было такое же бледное, как луна на небе.

«Мама, пойдем домой, самолетики ужинать полетели».

Мамина голова ударилась о темную дверь и упала на грудь.

Вдруг я понял, что мама умерла. Больше я уже не разговаривал с мамой: я боялся. Кругом стояла каменная тишина. На улице — ни души, и я был один во всем городе. Во всех окнах было темно. Покрытые инеем деревья застыли. На всем белом свете я остался один. Я не хотел оставаться один, но куда мне было бежать? Попробовал встать. Ноги выдержали меня. Тогда я на одной ножке перескочил через мостовую. Так ведь я был легче. А то вдруг камни мостовой взяли бы да раскололись подо мной? На полоски между камнями мне тоже нельзя было наступать.

«А мама взаправду умерла?» — подумал я.

Я видел, как дяди в высоких шляпах перевозят мертвых людей в черных колясках. Коляски тащат лошади, на них черные попоны. Так мертвых людей везут на кладбище. Но ведь мертвые всегда лежат в гробу! Все мертвые, каких я видел, умерли в гробу. Может быть, моя мама не умерла? Нет, она не могла умереть. Я заревел. Сирена тоже давай реветь. Это она мне решила помочь. Мне захотелось сбегать посмотреть, как она ревет. Но где она могла прятаться? Только она одна мне и помогала.

По аллее стали подниматься люди. А я все ревел и ревел…

— Что это с парнишкой? Чего это он плачет? Уж не захворал ли? — слышу я дедушкин голос и чувствую, как он кладет мне на лоб свою заскорузлую руку.

Рука прохладная такая… Я засыпаю.

 

Глава девятая

Вон как картошка поднялась! Прямо лесом стоит. Если лечь в борозду, то небо видишь таким, каким его видят всякие бескрылые жучки, черви и сороконожки: синее-синее, и на нем пышные, словно мучные, облака. Будто бы те, что на небе в синем чертоге живут, вытряхивали мешки из-под муки. Солнце — это большой золотой паук, который ползет по синему чертогу. Тот, кто долго смотрит на паука, слепнет. А кто немножко посмотрит, тому он брызнет черными брызгами в глаза. Разглядывать паука можно только под вечер, перед тем как он заползает в лес. Он тогда уже устал, и ему не до ребячьих глаз, которые с любопытством рассматривают его.

Спускаются сумерки. Дедушка стоит подле окна, поглядывает на двор и что-то бормочет. Вот он нагибается, чтобы ему лучше было видно, и снова что-то бормочет, но уже громче. На голубей, что ли, засмотрелся, как они дерутся из-за гнезда на ночь?

— Торчишь, как пень перед окном. Гляделки все проглядишь! — сердится бабушка.

Дедушка все еще что-то бурчит себе под нос. Тогда бабушка тоже подходит к окну.

— Глазам своим не верю! Да ты погляди: картошка наша со двора бежит! — Дедушка хватает бабушку за руку и трясет.

А ведь правда! Наш солдат подобрал оставшуюся на гумне картошку; с полмешка у него получилось, завязал его, взвалил на спину и, весь согнувшись, вышел через калитку со двора.

Дедушка сам не свой. Он так стучит кулаком по подоконнику, что стекла дребезжат.

— Я тебе говорил! — кричит он. — Сперва яйца, теперь картошка, а под конец он простыню из-под тебя утащит!

— Кшш! Тихо ты! — Бабушка дергает ругающегося дедушку за рукав, словно расшалившегося ребенка, подмигивает мне и потихоньку оттаскивает деда от окна.

Хочет старик того или нет, но он вынужден сесть на диван: бабушка так таинственно ведет себя, что дедушку начинает разбирать любопытство.

Бабушка рассказывает все, что я ей говорил про нашего солдата и фрау Клари. Дедушкины замшелые брови медленно сдвигаются и так же медленно снова расползаются. Старик откусывает кусок жевательного табака и, покачивая головой, пускается в рассуждения.

Скажите пожалуйста! Оказывается, они ничего против фрау Клари не имеют! А про Стефани дедушка и бабушка и вовсе не говорят. Вот небось удивятся потом! «А где же наш Тинко?» — «Разве его нет здесь?» — «Я его уже два дня и две ночи не видел». — «Где же это мальчик наш? Внучек наш где?» — «Кукушка Стефани выбросила его из гнезда». — «Ах, какой ужас!»

Дедушка с бабушкой подробно обсуждают женитьбу.

— По мне, пусть таскает ей картошку. Все одно ее свиньям выкидывать. Тайком вот, окаянный, зачем?

— А ты разве не видел, как он ее нес? Где же это тайком-то? — спрашивает бабушка и лукаво щурит глаза. — Он ведь мог мешок отнести, когда совсем стемнеет. И мы бы ничего не знали. Ему что важно? Не спрашивать. Понял? Ну, упрямый он. А от кого упрямство? — И старушка быстро проводит маленькой, сухонькой ручкой по дедушкиным волосам.

— Кто это замуж собрался? Ты или фрау Клари? — говорит дедушка и грубо отталкивает бабушкину руку. — В балансе оно что получается? Молодые-то кости не трещат! А она — баба молодая. К тому же на стекольный завод бегает. Стало быть, деньжонки у нас заведутся. Да и в поле работа будет спориться!

Бабушка довольна. Она разглядывает свои сведенные подагрой пальцы. Они трещат.

Я хочу быть летучей мышью. Я бы тогда каждый вечер заглядывал в окошко к старикам Краске. И смотрел бы, как на моем месте сидит Стефани и уплетает яичницу. А меня бы никто не видел ни днем, ни ночью. И пусть все меня тогда ищут, пока не заболеют и не станут грустные-грустные. Только Стефани выйдет вечером во двор, я ей сразу же в волосы вцеплюсь. Прибежит фрау Клари с большими ножницами и — чик-чик! — отрежет Стефани ее косички. Голова у Стефани будет тогда как кочан капусты, изъеденный гусеницами. И в школу она такая пойдет. Это ей в наказанье!

Кто там стучит? «Заходите, заходите!» Дверь медленно открывается. В прошлом году наша дверь часто так открывалась. Кто же тогда заходил к нам на кухню? Это была фрау Клари. И теперь она пришла. Что это? Бабушка мышкой юркнула в комнату, сделала дедушке какие-то знаки, одернула скатерть, пододвинула стул. А дедушка осматривает фрау Клари, как он по воскресеньям после чистки осматривает нашего Дразнилу. Он так и порывается сказать фрау Клари: «Ну что, коза тонконогая?», но спохватывается и говорит только:

— Ну-ну, так это ты, стало быть?

Фрау Клари садится и с удивлением смотрит на суетящуюся бабушку. Дедушка возится со своей табакеркой. На фрау Клари ее цветастое летнее платье. Ноги у нее голые и совсем белые. Ну да, на стекольном заводе, где она работает, солнышко ведь не печет.

— Ты что, Тинко, смотришь на мои ноги? Белые, точно творог, да? — говорит фрау Клари и прячет ноги под стул.

Словно маленькие ласкающиеся котята, ее матерчатые туфельки поглаживают друг дружку. Фрау Клари сейчас совсем как молодая девушка. Все равно я люблю, когда она к нам приходит, хоть дома у нее и сидит эта кукушка Стефани!

— Вы на меня не сердитесь? Я так давно не заходила к вам.

Нет-нет, дедушка и бабушка совсем не сердятся на фрау Клари, ни чуточки.

— Напротив… Кх, кх! — Дедушка глупо улыбается.

Фрау Клари, бабушка и дедушка говорят о погоде. Пора дождю быть, а то как бы свекла не посохла. А вот для ржи дождь и не надобен вовсе… нет-нет, ей он ни к чему. Картошка хорошо поднялась.

Так, беседуя, дедушка подбирается к совершенно определенной картошке:

— Да-да, картошка уже цветет. Помяните мое слово, картошка нынче богато уродится. Не то что в прошлом году. Тяжелый год был — беда, да и только! Небось кое у кого в подполе уже давно пусто. А как у тебя? Есть еще картошка в подполе?

У фрау Клари, правда, нет подпола, но картошка еще есть.

— Гляди-ка! — И дедушка с бабушкой переглядываются.

Фрау Клари много шила для крестьян, те ей заплатили картошкой, вот и хватает пока. Она даже поделилась своей картошкой с другими переселенцами — Вурмами и Бограцки, теми, что живут в старой школе.

— Вот даже как? Кх, кх! — посмеивается дедушка.

— Эрнст, сыночек наш, — говорит бабушка, — дома-то вас не застанет. Он ведь к вам пошел. Да, да, так оно и бывает, сами понимаете…

— Ко мне? — удивляется фрау Клари. — Это вы его послали?

— Нет-нет, мы его не посылали. Как можно!

Дедушка поспешно убирает табакерку, будто он обжегся об нее. Бабушка поправляет платок на голове:

— Сами понимаете… Вроде в гости он к вам пошел. Ну, как оно бывает между молодыми людьми.

Фрау Клари не припоминает, чтобы наш солдат заходил к ней в гости. Она краснеет, брови у нее дергаются. Ну хорошо, ведь Стефани дома, она и передаст, что фрау Клари пошла к старикам Краске. Бабушка, ища помощи, смотрит на меня. А чем я могу ей помочь? Я же не видел, как фрау Клари и наш солдат возили крапиву на тележке. Это Фриц Кимпель видел.

Как бы там ни было, но и дедушка и бабушка сомневаются в том, что наш солдат никогда к фрау Клари не заходил. И уж вовсе они ей не верят, когда она тут же предлагает нам свою помощь на время жатвы: у нее скоро отпуск на заводе, и она хочет работать у нас, как прежде.

— Скажи пожалуйста! — восклицает бабушка, уперев руки в бока. — Так ни с того ни с сего нам помогать вздумали? И что только нынче молодым людям в голову не взбредет!

А дедушка наш доволен.

— Вы теперь можете у нас работать, как своя, — замечает он.

Фрау Клари снова краснеет. Она встает и торопливо начинает прощаться:

— Так я, значит, приду, если вы не против?

— Совсем не против, нет-нет! Кх, кх! — хихикает дедушка и хлопает себя по ляжкам.

Куда же это тогда наш солдат картошку отнес?

Давно не было дождя. Свекла опустила листики. Когда идешь по картофельному полю, поднимается пыль. Трава по краям дороги пожелтела. Фуры вместе с лошадьми скрываются в тучах пыли, колеса скрипят. Лошади то и дело пофыркивают: они устали. Удары копыт звучат глухо, словно по муке.

Дедушка плачется: «Слюна во рту и та высыхает!» У бабушки кожа на лице и руках стала совсем как пергаментная бумага. Наш солдат еще поутру, до того как мы, вспотевшие и уже усталые, вылезли из постелей, отвез на свекольное поле бочку воды. Но дедушка все равно недоволен. «Дразнила уже устал, — говорит он, снова запрягая мерина. — И все из-за квашеной капусты, черт бы ее побрал!» Но эти замечания дедушка делает тихо: он остерегается разозлить нашего солдата — скоро жатва, и солдат ему до зарезу нужен!

А наш солдат спас не только свеклу, но и капусту, потому что белокочанная, кудрявая, красная и цветная капуста посажена у нас между рядами свеклы.

— Уроки приготовил? — спрашивает меня солдат.

— Нам не задали. Жарко чересчур, — вру я ему в ответ.

— Да, это он прав… Хочешь гусениц собирать с капусты? Десять пфеннигов за каждые сто штук.

— Это мне раз плюнуть!

И я собираю гусениц. Ладони у меня зеленые от гусеничного сока. Вечером я сижу и отсчитываю гусениц нашему солдату. Вместе со мной их отсчитывают наши куры. Они дерутся и готовы друг друга заклевать из-за каждой брошенной им гусеницы. Наш солдат дает мне тридцать пфеннигов.

На следующий день он меня опять спрашивает про домашнее задание.

— Все еще слишком жарко, — снова вру я ему.

— Странно… Когда ж вы тогда учитесь? — говорит он задумчиво.

На третий день он меня опять спрашивает. Чтобы он ничего не заподозрил, я говорю ему, что мне теперь надо делать уроки.

— Сделай, а потом ступай гусениц собирать.

До чего ловко у меня все это получилось! Я бегу в комнату и ловлю там мух. На самом-то деле мне надо было написать, что́ я знаю про какую-то французскую революцию. «Передрались они там все — и готово дело. Чего еще писать!» — сказал Фриц Кимпель, когда мы с ним шли домой. Не буду я ничего писать. Даты я все равно не могу запомнить. Лучше я еще и на кухне всех мух переловлю. Вон у меня сколько их в тазу плавает — наверняка больше ста штук. Поглядишь — и не скажешь, что мухи: похоже на суп из черники. А наш солдат небось думает, что я уроки делаю.

— Да, да, так оно и бывает… — говорит он задумчиво. — Надо уметь договариваться. Тогда все можно уладить. О трудных вопросах надо всегда говорить начистоту. Ты ведь у нас паренек понятливый, Тинко? — И похлопывает меня по плечу.

— Трудно было, но я все уладил, — отвечаю я ему и отправляюсь собирать гусениц.

У меня уже семьдесят пфеннигов гусеничных денег в кармане. Скоро будет целая марка. А когда наберется пятьдесят марок, я куплю себе старый велосипед Фимпеля-Тилимпеля. Он готов его продать за эту цену, потому как у него долги в трактире. Только никто не покупает. А я возьму и куплю! Еще как! Я лучше всех в мире собираю гусениц!

Вечером при подсчете выясняется, что я собрал триста пятьдесят штук.

— Это тридцать пять пфеннигов, — подсчитывает солдат.

— Дядя-солдат, а ты мух не покупаешь?

— Каких мух?

Я приношу ему из кухни таз. Он только смеется. Петух пугается его громкого смеха и начинает кукарекать. Тило сердится на петуха и тявкает. А наш солдат выдает мне за две сотни мух всего только пять пфеннигов. Мухи-то, значит, куда дешевле гусениц! Надо мне побольше гусениц собирать.

На другой день я на нашей капусте собираю только сто пятьдесят гусениц. Не хватило, стало быть, у нас гусениц. Я бегаю по полю и вспугиваю всех белых бабочек. Шапкой я их загоняю на нашу капусту: пусть кладут своих гусениц только у нас. Нам они очень нужны. Но бабочка-капустница не слушается меня. Она перелетает через нашу капусту. Тогда я делаю большой круг, захожу к бабочке с другой стороны и гоню ее обратно. Да, нелегкая это работа — заставить капустниц опростаться на нашей капусте. Того гляди, останусь без велосипеда! И все из-за бабочек!

На другой день у меня в коробочке еще меньше гусениц. Придется мне идти к Мачке на огород.

А там так много гусениц, что мне даже жарко становится и я весь дрожу от волнения. Я теперь царь над всеми собирателями гусениц!

— Ты что тут, капусту таскаешь? — неожиданно раздается над моей головой голос фрау Мачке.

А я и не заметил, как она подошла.

— Нет, тетя, я у вас только гусениц таскаю.

Фрау Мачке смеется. Живот у нее трясется от смеха, и широкая соломенная шляпа на голове тоже.

— Гусениц — можно! Тащи, тащи их! Вот тебе три сливы. Ты у нас мальчик хороший.

— Я правда хороший, тетя Мачке. А когда у меня будет свой велосипед, я знаете какой буду молодец!

Наконец разражается гроза. Каждый день по небу проплывали облака. Все смотрели на них и думали: вот-вот дождь пойдет. А облака плыли себе да плыли дальше. Им-то наплевать, что в Мэрцбахе картошка и свекла горят. Пруд наш совсем обмелел.

Гроза грянула ночью. На самом-то деле их две, грозы. Одна подползла к нам со стороны песчаных ям, а другая — из-за сосняка.

Бабушка сразу же разбудила меня. Вместе с ней мы будим дедушку и нашего солдата. Солдат не встает, он только говорит:

— Гром гремит — стало быть, дождь будет. Нам кстати.

Бабушка обижается: нельзя спать, когда гроза.

— Бабушка, а если ночью очень крепко спать, то ведь и не услышишь, как гром гремит?

— Значит, ты спишь, как у Христа за пазухой.

— Бабушка, а много туда людей влезает, за пазуху-то?

— Цыц! Грешно так говорить, внучек, ох, как грешно!

На дворе погромыхивает. Электрический свет гаснет. Бабушка достает свечу. Отблески молнии время от времени освещают бабушку. Она в белой ночной рубашке. Но дождя все нет. Только ветер разошелся и треплет липы на выгоне. Трах-тарарах! Это гром ударил совсем рядом. Бабушка что-то бормочет себе под нос.

— Ты чего, бабушка?

— Не мешай, Тинко, я молюсь.

Дедушка ходит взад-вперед по комнате, выглядывает в окошко: все ли двери на запоре? Снова сверкает молния. Теперь видны даже головки болтов на воротах.

— Что это шумит так, дедушка?

— Дождь!

— А куда теперь гусеницы и бабочки-капустницы спрятались, дедушка?

— Молчок! Болтунишка ты!

Бабушка прислушивается к чему-то. Снова сверкает молния. Она, точно змея, языком облизывает небо. Бабушка опять что-то бормочет. Но гром заглушает ее, как осенняя буря мальчишеский свист.

По двору уже бегут маленькие ручейки. То молния сверкает, то грохочет гром. Это налетела вторая гроза.

— Что же это он там наверху никак не очухается?

Это дедушка про нашего солдата говорит. А бабушка решает, что это он про господа бога, и громко отчитывает дедушку:

— Не употребляй всуе имя его…

Трахтаррарах-там-там! Молния попала в липу на выгоне. Наша комната вся окрасилась в красный цвет. На кухне дребезжит посуда.

— Где у тебя библия? — спрашивает дедушка притулившуюся на скамье бабушку. Та не отвечает. — Надо бы ее на стол положить — говорят, против молнии помогает.

Что это? Неужто к нам в окошко кто-то кинул горсть гороха? Нет, это град. В комнате делается прохладно. Я присаживаюсь на корточки, чтобы ночная рубаха прикрывала ноги. А град так и стучит по крыше, шумит в листве, барабанит по воротам и стенам дома.

— Как бы беды не было! — беспокоится дедушка.

Двор весь побелел от градин. Голубя, заночевавшего в желобе на крыше, град сбивает прямо на землю. Хлопая крыльями, он перебегает под навес сенника.

— Дедушка, а град может пробить черепицу?

— Да помолчи ты хоть минутку!

Дедушка тоже молится. Дай-ка и я помолюсь. «Ты, господь бог, даешь нам нашу пищу во благовремени… кушайте на здоровье!» — вот как я молюсь.

Дождь и град прогнали всех гусениц. Кочаны капусты потрескались от ударов градин. Свекольные листья повисли и стали дырявые, как старые штаны нашего солдата. Град весь растаял и превратился в лужи. По бороздам бежит вода, в ней плывут полевки. Воздух прохладный. Картофельная ботва вся примята.

— Ну что ты будешь делать! — жалуется наш солдат. — Когда же это, наконец, человек научится делать погоду? Войну он умеет делать. Война — это железная гроза. А вот погоду не умеет.

Никто ему не отвечает. Дедушка заступом прокладывает небольшие канавки, чтобы вода стекала со двора. Бабушка набросала в большие лужи камней. Теперь она пойдет по ним к Мотрине и остальным коровам.

Я бегу на выгон. Надо поглядеть на липу, в которую молния ударила. Дерево расколото сверху донизу. Как нож мясника свиное брюхо, молния взрезала кору.

Вот и большие каникулы пришли. Мы их называем уборочными. Говорят, в городе дети в это время уезжают в разные места: одни к морю, другие еще куда-нибудь. А мы поедем в поле. Когда мы учимся, мы в поле только после обеда бегаем, а когда большие каникулы, мы там с утра до ночи, как большие, работаем. Только Фрицу хорошо: у Лысого черта есть свои машины, у него и поденщиков хватает.

Но все равно все дети радуются, когда объявляют уборочные каникулы. Все в этот день надевают воскресные платья. На Стефани беленький кружевной воротничок. Завиточки ее золотистых волос так и сверкают на воротничке, а глазки блестят, будто начищенные.

Пуговка подстригся. Оставшиеся на голове волосы он смочил водой и гладко-гладко причесал. Он даже ростом стал от этого меньше.

У Зеппа сзади на штанах новое окошко-заплатка. Его накрахмаленная ковбойка шуршит, точно оберточная бумага.

Все навели красоту. Все надели башмаки и вымыли руки. Большой Шурихт прицепил себе к лацкану пиджака жестяной эдельвейс. Цветочек он отодрал от шапки отца. Отец у них тоже из плена вернулся.

А что я придумал, этого никто не видит. Я зубы себе вычистил. Мне наш солдат зубочистную щетку и тюбик с творогом из Зандберге принес. У этого творога вкус, как у мятных лепешек, но глотать его нельзя. Его можно только намазывать на зубы, чтобы они были белые-белые.

Но глазастая Стефани все-таки увидела, что я придумал.

— Глядите, он кислое молоко ел! У него весь рот белый, — пищит она.

— Да нет, он себе зубы белой ваксой намазал, — отвечает ей Белый Клаушке.

Я запускаю в Стефани и Белого Клаушке целую горсть песка. Они теперь навсегда мои враги. Я прячусь за большой клен и вытираю зубы рукавом. Но теперь у меня рукав весь в белом и пахнет мятой.

У нас сегодня нет с собой ранцев и сумок. Сегодня мы получим табели. Потом учитель Керн будет рассказывать. Мы споем песенку, пожелаем друг дружке хорошо провести каникулы и побежим домой. Вот тогда-то и начнется наша страдная пора!

А у Фрица Кимпеля ранец, как всегда, за плечами. Он у него здорово пообносился. Похоже, что он учебники железными граблями листает.

— Что у тебя в ранце, Фриц?

— Нам, брат, лентяйничать некогда! — отвечает Фриц и смеется во весь свой огромный рот. Во рту у Фрица помещаются двадцать вишен или два небольших яблока.

Учитель Керн нарядился в свой темно-синий воскресный костюм и повязал красный галстук. Он смеется, кивает нам и машет левой рукой. Под правой у него папка с нашими табелями. Он осматривает нас, словно клумбы с цветами. Он и мне взглянул в лицо и нахмурился. Наверно, я в его садике вроде крапивы. Значит, у меня плохой табель.

Учитель Керн проверяет проходы между столиками: чисто ли и нет ли бумажных катышков. В среднем проходе ему что-то не понравилось.

— Подними, пожалуйста, — говорит он Стефани с упреком.

У нашего учителя Керна очки с очень толстыми стеклами. Далеко он не может видеть. Вот и сейчас он заметил что-то белое на полу и подумал — бумажка. То, что он велит поднять Стефани, на самом деле половинка яичной скорлупы. На скорлупке написано: «ВесОлых кОникул!» Стефани — девочка-паинька, у нее небось хорошие отметки, и табель она получит хороший. Она откидывает свои косички за спину и нагибается, чтобы поднять скорлупу. Но как только она притрагивается к ней, скорлупа удирает. Шурша по проходу, она бежит навстречу учителю. Тот тоже нагибается: он хочет рассмотреть, что это такое катится по полу. Но скорлупка поворачивает и быстро бежит под стол к девочкам. Девчонки пищат. Они задирают ноги, вскакивают на столики. Мальчишки тоже все вскочили и бросились к столам, где сидят девчонки: им страсть как хочется поймать удирающую скорлупку. Только Фриц Кимпель остается на своем месте. Он сложил руки и смотрит на портрет нашего президента, будто он в первый раз его видит. Я тоже не вскочил: я не хочу делать свой табель еще хуже, чем он есть. Ребята загоняют скорлупку к окну. Вот тебе и раз! Скорлупка взбирается по каменной стене до занавески и лезет по ней вверх. Вон она взобралась на багетку. Но тут-то все и выясняется: теперь мы видим, как скорлупка перебирает лапками. Лапки у нее мышиные. Сразу все догадываются, кто придумал бегающее яйцо. И нечего Фрицу Кимпелю разыгрывать из себя пай-мальчика! Девчонки визжат и, как по команде, все указывают на него пальцем. Кто-то дергает занавеску. Мышка теряет равновесие и падает вверх тормашками на подоконник. Она сучит лапками в воздухе, как черепаха, если ее перевернуть на спину, только гораздо быстрей. Оказывается, Фриц пропустил у мышки под животиком белые нитки и привязал ее к скорлупе. Серенькая головка с маленькими глазками выглядывает в дырочку. Мышке хорошо было видно, куда бежать.

Зепп освобождает мышку из ее домика-скорлупы. Он открывает окно и выпускает зверька на волю. Шшшик! — и нет мышки. Она исчезла в диком винограде. Петух учителя Керна остановился, склонил голову набок и закукарекал. Это он на всякий случай предупреждает своих курочек.

— Как видите, зачинщики сами себя выдали! — говорит учитель Керн и усталой походкой идет к кафедре.

Мне так и хочется крикнуть: «Это не я! Я совсем не хочу, чтобы вы были грустный, господин учитель Керн!» Почему Фриц не скажет, что я тут ни при чем? Вон он даже грозится мне кулаком. Это чтобы я не выдавал, что он один во всем виноват.

Учитель Керн раскрывает папку с табелями:

— Дети! Я сегодня всю ночь не смыкал глаз. Вы должны знать, что учителю очень тяжело решиться оставить ученика на второй год. Это ведь означает, что ученик на целый год позднее своих товарищей кончит школу. Но то, что сегодня наделали Кимпель и Краске, укрепило меня в моем решении. Да-да, укрепило. Им еще рано переходить в следующий класс. И даже если не принимать во внимание всего того беспорядка, который они учинили сегодня в классе, мучая маленького зверька, то мне думается, что Фриц Кимпель двумя грубыми орфографическими ошибками, сделанными им в словах «ВесОлых кОникул», лишний раз подтвердил свою отметку по немецкому языку. Да-да, он получил ее заслуженно.

Я сижу, и мне кажется, что я все вижу во сне. Класс как в тумане, а в голове жужжит: я остался на второй год! Я второгодник, я второгодник!

В прошлом году маленький Шурихт остался на второй год. Мы его так задразнили, что он полез на электрический столб: он хотел схватиться за провода и умереть. Его старший брат побежал тогда к учителю Керну.

Учитель Керн взял маленького Шурихта на руки и пришел к нам. Маленький Шурихт совсем не был виноват в том, что он остался на второй год. Они тоже переселенцы и очень долго переезжали с места на место, и маленький Шурихт не ходил в школу. Он не умел как следует ни писать, ни читать, а уроки ему задавали такие же, как нам.

Как только учитель Керн все это рассказал, нам сразу стало очень жалко маленького Шурихта, мы перестали его дразнить, а когда играли в партизан, выбрали его командиром партизанского отряда. На голову ему мы надели венок из цветов. Маленький Шурихт сразу загордился и сказал, что он вовсе и не хотел схватиться за провода, а думал только подержаться за изолятор. Но его брат Вилли, большой Шурихт, сказал, что братишка все равно схватился бы за провода: он у них один раз уже вешался. Маленького Шурихта как-то побил отец за то, что пропала хлебная карточка. Мать тогда вынула маленького Шурихта из петли. А хлебную карточку, оказывается, стащила мышь. Она сделала себе за комодом из нее гнездо.

— Тинко, ты слышал, что я сказал? — доносится издали голос учителя Керна.

Я встаю. Я ничего не слышал.

— Что я сказал про табель, Мартин Краске?

— У кого плохой табель, тот останется на второй год… (Приглушенный смешок пробегает по классу.) А после каникул он будет ходить в школу вместе с мелюзгой.

— Ну, вот видишь, и ты заслуженно получил плохую отметку по прилежанию. А сказал я вот что: нужно, чтобы табель подписал твой отец. В том случае, если в доме нет отца, табель подписывает мать. Ты теперь знаешь, что надо делать?

— Да, я знаю, что надо делать, господин учитель Керн.

И снова я уже ничего не слышу и вздрагиваю, когда весь класс вдруг встает и начинает петь:

Запах роз и птичий гомон, Лес и поле расцвели…

Я не знаю, можно мне петь со всеми вместе или нет. Я ведь уже не в этом классе учусь. Лучше я помолчу. Когда класс начинает петь вторую строфу, Фриц щиплет меня за ногу и поет, дурачась:

Дура Грета очумела И бежит теперь домой…

При этом он держит свой табель в руках, словно это ноты, — перед самым носом. Он то басит, как старичок, то верещит по-поросячьи.

После пения учитель Керн пожимает всем руки. Стефани он даже гладит по голове. У нее самый лучший табель. Хорошо, что в следующем году я не буду учиться вместе со Стефани! Если мы женимся на фрау Клари, то Стефани не сможет ябедничать, какие мне заданы уроки.

Учитель Керн и мне пожимает руку и при этом внимательно смотрит на меня:

— Подумай хорошенько надо всем, Мартин Краске. Отец твой, наверно, очень огорчится.

Уж лучше бы он накричал на меня! Всегда у меня сердце щемит, когда учитель Керн делается грустный. Вот возьму да разревусь!

Фрицу Кимпелю учитель Керн тоже пожимает руку. Но Фриц отворачивается. Взгляд его падает на глобус, который стоит на классном шкафу. На глобусе сидит красивая навозная муха. Она устроилась на Альпах и чистит свои крылышки. Фрицу Кимпелю учитель Керн ничего не говорит. А Фриц плюет себе на руку, которую он только что подавал учителю, и вытирает ее о штаны.

Как табун жеребят, мы выскакиваем на улицу. Солнце сверкает над пожелтевшими полями спелой ржи. Пчелы и мухи так и жужжат. В палисаднике распустились летние цветы.

Высунувшись из окна, учитель Керн кричит нам вдогонку:

— Книжки не забывайте! В дождливый день хорошо и в книжку заглянуть!

Мы все громко смеемся ему в ответ.

У выхода выстроились Зепп, Пуговка, Белый Клаушке и большой Шурихт. Это они нас с Фрицем поджидают. Чего им еще надо? Фриц говорит, чтоб я отдал ему свои деревянные туфли. Я отдаю.

Не успеваем мы дойти с ним до больших кленов, как позади нас ребята хором кричат:

— Кто ходит второй год в один класс? Сви-но-пас!

Фриц быстро, как собака, ловящая свой хвост, оборачивается и швыряет мой деревянный туфель в крикунов. Но мимо. Все смеются над Фрицем. Тогда Фриц бросает и второй туфель. Этот попадает большому Шурихту по руке. У него перекашивается лицо, но он не ревет, а хватает туфель и бросает его назад. Тоже мимо. Второй туфель бросает Белый Клаушке. Туфель задевает ранец Фрица. Я подбираю свои туфли и поскорей залезаю в них.

Наши враги опять дразнятся:

— Кто ходит второй год в один класс? Сви-но-пас!

Фриц им отвечает:

— Второгодники — учителю не угодники!

Зяблик поет в листве клена. На скотных дворах мычат коровы. Высоко в небе реют ласточки. Воздух дрожит над полями.

Из-за всех углов, из всех закоулков несется нам вслед:

— Кто ходит второй год в один класс? Сви-но-пас!

Фриц обнимает меня за плечи. Вместе мы кричим: «Мы учителю не угодники!» — и так, горланя, шагаем по деревне. Мы и впрямь учителю не угодники!

 

Глава десятая

Скворцы умолкли. Все свои песни они скормили птенцам. В полдень, в самую жару, они отдыхают на присадной жердочке и часто дышат, широко раскрыв клювики. Видно, как под переливающимися перышками на груди стучит сердечко. Но малыши не дают им покоя: их раскрытые розовые пасти то и дело показываются в летке. В самом скворечнике что-то все время шуршит и шипит, будто там, в темноте, что-то варится. Скворец улетает на выгон. На лугах после первого сенокоса подрастает новая трава. Акации, бузина и липы уже отцвели.

Черешни у нас в саду потемнели и стали сладкими. Я сижу в ветвях старой черешни и плююсь кроваво-красными косточками на кур. Они прямо подо мной устроили себе ямки в пыли и копошатся в ней, с наслаждением вытягивая то одну, то другую ногу. Сквозь листву видно синее небо. Солнышко меня здесь не достает. В поле оно мне спину спекло — теперь кожа шелушится. Если бы я был ящерицей, я бы юркнул в кусты, а вылез бы оттуда уже с новой кожей. Черешни мне уже оскомину набили. Здесь, высоко на дереве, под большим зонтом из листвы, меня никто не видит. Каждый день я мечтаю, чтобы дедушка забыл обо мне, когда отправляется косить рожь. Но он не забывает: я ведь рабочая сила. Когда я слышу его голос, меня точно крапивой хлещут.

Сейчас все отбивают косы. Молотки перекликаются. Утром петухи здороваются друг с другом, в обед — молотки, в сумерки — сверчки, а ночью — собаки. Молоток на нашем дворе замолкает. Жара так и пышет. Всего бы лучше мне поспать прямо здесь, под листвой. Живот у меня набит черешнями, руки красные от ягодного сока.

— Тинко! Тинко-о-о!

Это кричит дедушка. Пора. А мне совсем не хочется шагать сейчас по жнивью. Куда лучше было бы забраться на сеновал…

— Тинко! Тинко-о-о!

Придется, пожалуй, слезать: дедушка показывается у калитки. Его расстегнутая жилетка свисает, словно крылья усталой птицы.

— Ты где пропадаешь?

— Я здесь, дедушка.

— Чтоб ты мне после черешни не смел сырой воды пить, а то брюхо взбунтуется! А теперь пошли, живо!

Солнце печет вовсю. Косы вжикают, срезая спелую рожь. Маленькие деревянные грабли, приделанные к косам, подхватывают колосья и сбрасывают их в ряд. Шаг за шагом продвигаются дедушка и наш солдат — они косари. Перед ними колышется рожь, позади щеткой топорщится жнивье. За дедушкой скошенные колосья собирает бабушка — она вяжет снопы, а за нашим солдатом — фрау Клари. Я помогаю бабушке: кручу прясла, чтобы ей не надо было выпрямляться — это ей больней всего. Бабушка как нагнется, так уж и не разгибается. Опершись на серп, она переползает от снопа к снопу, будто замученный зверь какой. Нам и передохнуть некогда: надо спешить за дедушкой. Шагай за ним как привязанный, а то пристанет — не отвяжешься.

— Вы уборку, что ль, к первому снегу кончать вздумали? — кричит он и всякий раз отдыхает, когда поворачивается в нашу сторону.

Жажда нас мучит. Крынка с водой, приправленной уксусом, стоит на краю поля. Пятьдесят шагов туда и пятьдесят обратно — отстанешь на пять снопов. Придется терпеть. Мы стараемся проглотить жажду. Но она липкая и не заглатывается, все мучит нас.

Дедушка и наш солдат косят наперегонки. Каждый хочет быть первым. Только наш солдат уйдет вперед, дедушка уже бежит проверять, не чересчур ли узкую он скашивает полосу. Покачивая головой, дед возвращается: он никак не может взять в толк, что наш солдат косит и лучше и быстрей его.

Наш солдат и фрау Клари все время болтают. Наверно, они нарочно подальше вперед от нас уходят, чтоб мы не слышали, о чем они говорят. Бабушка рада, что мы уже так много наработали, а вот что фрау Клари и наш солдат секретничают, ее совсем не радует. У нее-то у самой дыхания не хватает, чтобы поговорить во время работы; ей и хочется послушать, о чем другие беседуют.

Маленькие красные цветочки, словно звездочки, сияют среди скошенного жита. Они совсем крохотные, их и коса не достает. На них да на сорняках глаза наши отдыхают. Закричал фазан. Это косари согнали его с насиженного места. Вспугнутый заяц ковыляет по жнивью в сторону сосняка. Солнце печет немилосердно. Не слышно ни одной птички…

Дядя-солдат и фрау Клари обошли нас на целый ряд. Вон они уже снова позади нас! Нам, значит, совсем не передохнуть: теперь нас подгоняют с двух сторон. Наш солдат ругает крапиву и рассказывает фрау Клари, что есть какой-то порошок, который уничтожает крапиву еще во время сева. На будущий год он, мол, этот порошок достанет. А где он его достанет? Неужто в России?

Солнце, мой золотой паук, высоко-высоко подтянулось на невидимых паутинках. Паук затянул своей паутиной весь синий колокол неба и теперь понемногу начинает спускаться по ней вниз, поближе к лесу. Бабушкины «охи» и «ахи» все чаще слышны на поле.

Стена ржаных колосьев перед нами делается все тоньше. Вон уж виднеется зелень на меже. Но даже когда на этой полосе не останется ни одного колоска, нашей работе еще не конец.

Назавтра нас ожидает новая полоска ржи, на другом поле. И мы опять от первых петухов до позднего плача филина будем убирать рожь.

В Клейн-Шморгау — это еще дальше Зандберге — партия хочет устроить большой машинный двор. Там можно будет брать взаймы жатки и тракторы. Хорошо будет и земледельцу и его ребятам. Трактор — он ведь не жрет ни овса, ни жмыха. Крестьяне Клейн-Шморгау будут себе ходить-похаживать за машиной, вроде как прогуливаться. Вот куда бы мне хотелось попасть!

Крапива созрела вместе с рожью, теперь она высохла и стала колючая-преколючая.

У бабушки руки жесткие, а у фрау Клари — мягкие. Это их шлифовальная вода на стекольном заводе сделала такими. Фрау Клари хватается за крапивный стебель и тихо вскрикивает. Наш солдат перестает косить: он помогает фрау Клари вытащить маленькие крапивные колючки. А мы даже немного рады, что фрау Клари схватилась за крапиву.

Фрау Клари смотрит на нашего солдата. Наш солдат смотрит на фрау Клари. И чего они смотрят? Ведь в глазах у фрау Клари нет колючек! Маленькая ручка фрау Клари лежит в жесткой и большой, как доска, ладони нашего солдата. Бабушка поскорей присела на сноп и поглядывает на солдата и фрау Клари, как они колючки вытаскивают. Ее морщинистое лицо стало красным и покрылось капельками пота. Тихая улыбка блуждает у рта. Дедушка встревожен, что позади него вдруг стало так тихо.

— Чего это вы? Вечерять еще рано! — кричит он.

— Спасибо, — говорит фрау Клари и все смотрит и смотрит на нашего солдата.

А тот уже правит косу и только кивает фрау Клари. Бабушка со стонами снова принимается за работу. Позади нас опять вжикает коса солдата. Когда он делает шаг вперед, слышно, как погромыхивает брусок в бруснице с водой. Надо нам поторапливаться.

Не многие крестьяне так мучаются, как мы. Мы тоже могли бы взять жатку у Крестьянской взаимопомощи. Но дедушка не хочет. Еще чего! Это чтоб он ждал, покуда эти дармоеды смилостивятся и дадут ему жатку? Ну уж нет!

Дома наш Дразнила застоялся. От скуки он начинает безобразничать: высунув голову из хлева, он кладет ее на перекладину и изо всех сил дует на голубей, подбирающих рассыпанный тут овес. Хлопая крыльями, голуби взлетают на крышу сарая. А Дразнила бьет задней ногой в железное ведро.

Вот в Клейн-Шморгау партия заботится о машинах. А наша партия, в Мэрцбахе, никаких забот не знает. Вокруг моей мокрой от пота головы жужжат мухи, а в голове, словно маленькие комарики, жужжат всякие мысли.

В Советском Союзе, или в России, где наш солдат в колхозе был, жатку по полям таскает трактор. А к жатке у них приделан молотильный барабан. Ей-ей! Так наш солдат рассказывал. Это так же верно, как то, что я тут потею сейчас. Трактор тянет эту машину, которая сразу и жатка и молотилка: она косит и тут же вымолачивает зерно. Только поспевай отвозить домой хлеб и солому. Как в сказочной стране получается. А интересно, наш солдат сам верит в то, что рассказывает? Вон фрау Клари взглянула на него сбоку и засмеялась. Он тоже смеется. Чего же он смеется, раз он правду рассказывал?

— Прясло! — кричит бабушка.

Это я задумался и опоздал: оно у меня еще не скручено.

Дедушка косится на нас. Я не хочу, чтобы он говорил, будто я ленюсь. Мне не хочется, чтобы бабушке пришлось выпрямляться и стонать. Я работаю, как хорошая машина.

— Готово, бабушка! — кричу я и уже начинаю крутить новое прясло.

Фрау Клари и наш солдат шепчутся, но я все равно слышу, о чем они говорят.

— Мне жалко мальчика, — шепчет фрау Клари. — Правда, и моей Стефани приходится работать, но Тинко прямо замучили.

— Да-да! Неправильно его воспитывают, — отвечает ей наш солдат, не прекращая косьбы.

Вот-вот он меня нагонит и резанет по пяткам. Ежели он меня косой порежет, тогда кровь землей не остановить. Это когда соломкой уколешься или о шип какой, тогда землей замажешь, и всё.

— Вам надо решительнее заступаться за него, поговорить с дедом. Вы ведь отец, — шепчет фрау Клари.

— Да-да, — кряхтит солдат в ответ. — Это все правильно, но мы с ним вроде как немножко чужие — мальчик и я. А вообще-то верно.

Нет, пускай уж лучше не говорит с дедушкой! А то еще надумает и табель подписывать. Дедушка — тот и не смотрит, когда подписывает, он только спросит: «Опять подписывать?» — и очень старается не поставить кляксу после своей подписи.

— Тинко, пора таскать снопы! — кричит дедушка, посмотрев на солнце. — Уже седьмой час!

Бабушка, охая, выпрямляется: ей теперь самой придется крутить прясло. Я тоже вздыхаю. Мне хочется, чтобы фрау Клари слышала, как я вздыхаю. Мне приятно, что фрау Клари жалеет меня. Вот она гладит меня по голове. Хорошо-то как! Я снова вздыхаю, теперь чуть погромче.

— Скоро кончим, дорогой, — говорит она мне и вяжет свой сноп.

— Устал, Тинко? — спрашивает солдат, не переставая косить.

— Гм…

Опять они с фрау Клари дошли до нижнего края поля. Я все время верчусь возле них. Как только у фрау Клари готов очередной сноп, она прямо бросает его мне, вот и не надо бегать за ним по жнивью.

Меж полей вьется дорога в Хорндорф. Она покрыта толстым слоем пыли. На ней следы многих босых ног, отпечатки коровьих и лошадиных копыт. В шиповнике на краю дороги посвистывает крапивник. Но настоящей песни у него не получается. Ягодки у шиповника еще зеленые. Когда они созреют и станут красными, мы из них сделаем себе бусы. Тогда и солнце не так печь будет. Правда, спина у меня все равно будет болеть. Но тогда уже оттого, что мы будем копать картошку.

В добрый путь и добрый день Поклонись мне, коль не лень… —

слышу я сзади себя. Кто-то подошел босиком по пыльной дороге — вот я и не заметил. Это Фимпель-Тилимпель. В руках у него вырезанная ореховая палочка. Рваные штанины подвязаны внизу толстыми веревками. Через расстегнутую бумазейную рубаху видны волосатая грудь и живот. Шея у Фимпеля-Тилимпеля очень длинная и с большим кадыком. Когда Фимпель пьет водку, кадык так и прыгает от радости. Под низко нависшим лбом поблескивают маленькие, поросячьи глазки с беленькими ресничками. Голова у Фимпеля лысая и круглая, словно тыква.

Жены у Фимпеля-Тилимпеля нет. Говорят, она сбежала от него потому, что он всегда дурачится. Вообще-то Фимпель большой весельчак. Одно время он с шарманкой и такой же забавной собачонкой, как он сам, скитался по белу свету. Долго никто ничего не слыхал о нем. Его маленький домик на краю выгона пустовал. Кроме мышей да кошек, которые гонялись за ними, там никто не жил. Когда Фимпель вернулся, он привез с собой черный сюртук и немного денег. Но шарманки и веселой собачки с ним уже не было. Фимпель-Тилимпель купил у правления общины морген целины, обработал ее и разбил себе огород. Вокруг огорода он поставил березовые колья и оплел их сухими ветками, которые натаскал из лесу. Фимпель никогда не работает больше часа подряд. Он говорит: «Работа — она пугливая очень: того гляди, испугается и убежит». В огородике своем Фимпель разводит всякие овощи: картошку, огурцы, капусту. Но на жизнь ему нужно больше, чем у него растет в огороде; например, ему нужно мясо. Мясо он ловит в лесу, силками. Но ему нужна еще и водка. На водку он зарабатывает себе музыкой. Играть на скрипке и на кларнете он научился у своего отца, старого помещичьего пастуха. И все, что можно играть на скрипке и на кларнете, Фимпель-Тилимпель играет. Как-то раз деревенские музыканты посадили Фимпеля за рояль. Он и на рояле стал играть. Правда, он такое играл, что ребята как полоумные стали скакать по сцене, зажимали себе уши и визжали что было сил. Фимпель заверил их, что это он играл Лапландский марш. Короче говоря, Фимпель повидал белый свет и играть учился на лапландском рояле. На немецком он так хорошо не умеет играть, как на лапландском, потому что клавиши там не так расставлены.

Капельмейстером у Фимпеля-Тилимпеля садовник Мачке. Когда Мачке в воскресенье ночью платит Фимпелю за музыку, он с него сразу и налоги вычитает, а то Фимпель все забывает их платить.

— Ты-то свое уж отработал, тебе хорошо, Фимпель-Тилимпель, — говорит наш солдат.

Фимпель останавливается у края дороги и напевает:

Глупо спину дни и ночи гнуть — Этак можно ноги протянуть.

— Ты бы уж подсобил нам, а то мы и впрямь ноги протянем, — отвечает на его песенку дядя-солдат.

Коль чуточку подмажешь, Так сделаю, что скажешь.

— Так, так… стало быть, поможешь нам, — говорит солдат и начинает рыться в карманах. — Вот тебе пятьдесят пфеннигов, ловлю тебя на слове.

Фимпель-Тилимпель берет пятидесятипфенниговую бумажку, поплевывает на нее и засовывает в кармашек у пояса.

В кабак откроешь дверцу, Милее станешь сердцу… —

приговаривает он и подходит к дедушке. Представившись в роли только что нанятого поденщика, Фимпель хвастает:

Вот Фимпель вам покажет, Так каждый сноп запляшет…

Лицо дедушки делается мрачным. Но Фимпель-Тилимпель умеет развеселить даже самого невеселого человека. Наш пастор и тот смеется, когда Фимпель снимает у него шляпу с головы, а в ней оказывается воробьиное гнездо. Потом Фимпель запускает в эту шляпу руку, и раздается такой писк, будто шляпа полна птенцов. Нет на свете такой птицы, песне, крику или карканью которой Фимпель не сумел бы подражать.

Пример хороший нам Хозяин Краске сам. Ведь хитреца такого В деревне нет другого.

С этими словами он снова обращается к дедушке, и дедушкино лицо светлеет, будто солнышко вышло из-за облаков. Он тоже начинает рыться в карманах: и ему хочется дать что-нибудь Фимпелю. Дедушка выворачивает даже карманчики жилетки, но так ничего и не находит. Бабушка использует это время для того, чтобы отдышаться.

Хоть ноша тяжела, Хозяйка весела… —

говорит Фимпель теперь бабушке.

— Ступай, ступай, шут гороховый! Нечего тут измываться над усталыми людьми!

Но Фимпель знает подход и к бабушке. Он берет свою ореховую палочку, прикладывает к губам, и палочка начинает играть «Шведского мужичка». Так и кажется, что Фимпель дует в кларнет. Под конец песенки Фимпель подбрасывает вверх свою палочку, но она все равно продолжает играть, а Фимпель отбивает такт на ляжках. Тут и бабушка не выдерживает и начинает смеяться: в молодости-то она не раз слышала эту песенку. Фимпель танцующей походкой направляется к дедушке. Дедушка так ничего и не нашел у себя в карманах, ничего, кроме жевательного табака. Он протягивает Фимпелю развернутый табак, чтобы тот откусил кусочек этой гадости. Фимпель присаживается на корточки, лает по-собачьи, вырывает зубами у дедушки весь табак и, рыча, убегает. Подойдя ко мне, Фимпель осматривает снопы, которые я уже натаскал. Вдруг он хватает меня за пояс, будто я сноп, и бросает. А я лежу и делаю вид, что умер. Фимпель подкрадывается ко мне, подмигивает.

— Фимпель-Тилимпель, — спрашиваю я его, — ты еще не продал свой велосипед? Я уже накопил три марки и шестьдесят пфеннигов гусеничных денег. Я хочу купить твою машину.

Машине-то каюк, Она в сарае, друг. Ее за деньги сбуду, Пивца себе добуду. Ты мне задаток дай — Машину забирай.

У Фимпеля-Тилимпеля нет денег, чтобы отремонтировать велосипед. Покрышка заднего колеса разорвана в нескольких местах. Да и вообще нельзя сказать, чтоб это был гоночный велосипед. Цепь вся заржавела, рама три раза уже сварена, руль погнут, а на переднем колесе такая восьмерка, что страшно взглянуть. Но только бы мне получить машину! Я бы уж привел ее в порядок. Может быть, мне и наш солдат помог бы? Есть же вернувшиеся из плена солдаты, которые еще и не такие вещи делают для детей.

— Я тебе принесу деньги, Фимпель-Тилимпель. Но ты тогда уж никому свой велосипед не отдавай.

За платой сам приду я, Но кто меня надует, Того ремнем я вздую.

Так мы и сговорились с Фимпелем-Тилимпелем. У меня теперь будет свой велосипед, и я поеду на нем по деревне все равно как почтальон или наш бургомистр. А когда я увижу на дороге Стефани, я тихонько подъеду к ней сзади и вовсю зазвоню, чтоб она испугалась. Малышей, которые ползают на улице, я буду сажать себе на раму и катать их, сколько им захочется.

Кто это меня за руку взял? Наш солдат.

— Ступай домой, Тинко. Ступай играть, — говорит он.

— Да ведь надо…

Солдат зажимает мне рот своей жесткой рукой, смотрит в сторону дедушки и подталкивает меня, чтобы я скорей убирался с поля. Фимпель-Тилимпель машет мне рукой и дрыгает ногами так, будто он вертит педали: это чтоб я поскорей уходил, но и уговор наш не забывал. Долго-то Фимпель-Тилимпель на поле не станет работать. Учитель Керн нам в школе говорил, что «Фимпель — нетрудовой элемент». Я убегаю, но мне все время кажется, что я делаю что-то нехорошее. Дедушка небось рассердился на меня. Ведь я ушел домой, не дождавшись его.

Куда же мне девать свою свободу? Деревня точно вымерла. Все большие ребята и все взрослые в поле. А клопы сбились в стайки, и кто у песчаных ям, кто на выгоне, а кто и у пруда безобразничают вовсю. Кожа у меня так и горит, ноги исколоты жнивьем и чешутся. Хорошо бы сейчас залезть в пруд! Правда, в нем пиявки, но — подумаешь! — я отдеру их и брошу в траву — пусть сами добираются до воды и не кусают больше такого великого велосипедиста, как Мартин Краске.

С берегов пруда доносится ребячий визг. Слышно, как ребята брызгаются. От брызг воздух делается свежим. Я бегу вприпрыжку. На берегу под дубом стоит весь вымазанный в иле маленький Кубашк. Это его с головой окунули. Он даже плюется илом. Тоже мне трусливая банда! Нашли кого окунуть — маленького Кубашка!

— Ты что? — спрашиваю я его.

Кубашк выплевывает песок, забившийся ему в рот, и кричит:

— Свинопас! Свинопас! Второй год ходит в один класс!

Услышав, что́ кричит маленький Кубашк, остальные ребята тоже хором начинают орать:

— Свинопас! Свинопас! Второй год ходит в один класс!

Даже самые маленькие, ну совсем малыши, и те галдят:

— Шви-но-паш!

— Жабы вы все противные! Тину жрете! Чтоб вам подавиться! — кричу я.

Но я один, а их много, моего голоса и не слышно совсем. Ребята приближаются ко мне. Я присаживаясь на корточки, поворачиваюсь к ним спиной и, как дикий кролик, начинаю забрасывать их грязью. Лошадиный и коровий помет вперемешку с песком летит у меня между ног прямо им в лица. Зепп плюется, и вся банда отступает, крича хором:

— Свинопас! Свинопас!..

Фрица Кимпеля нет тут. Наверно, это они его прогнали. Мне тоже невмоготу слушать противный крик. Я бегу к Кимпелям.

В доме у Лысого черта никого нет. Одна старая Берта возится на людской кухне. Она варит зеленые бобы для батраков. Запах их слышен еще издали. Фриц сидит тут же, на кухне, и нарезает кубики из хлеба. Это он окунул маленького Кубашка. Теперь тот небось все еще плюется. Остальные ребята удрали. А Фриц, дрожа от злости, говорит мне:

— Зеппу тоже еще попадет от меня, чеху этому!

Фриц бросает нож на стол и руками крошит хлеб. Хлеб так вкусно пахнет! Мне хочется есть.

— Ты чего, ужинать собрался, Фриц?

— Вот еще! Что я, один черный хлеб на ужин ем, что ли?

— Гусят пойдешь кормить?

— Кур я пойду кормить… Чтоб ему пусто было! Зачем он нас на второй год оставил? Он один во всем виноват!

Фриц сгребает все крошки в шапку, подмигивает мне, и мы отправляемся с ним в столовую. Из буфета Фриц достает бутылку с водкой, откупоривает ее, приставляет к губам и делает большой глоток.

— Выпьем для храбрости, дело веселей пойдет! — говорит Фриц и протягивает мне бутылку.

Запах водки ударяет мне в нос, я весь передергиваюсь, но все же делаю глоток. Я не хочу, чтобы потом Фриц дразнился, что я не умею пить водку. Водка жжет мне горло, и меня снова всего передергивает. Я говорю:

— Что-то у вас прохладно в комнатах…

Фриц тем временем достает глубокую тарелку, высыпает туда из шапки весь хлеб и обливает его водкой. Хлеб впитывает в себя водку. Фриц указательным пальцем перемешивает его и снова обливает водкой. И эту водку хлеб впитывает.

— Обрадуется очкарик! — говорит Фриц и высыпает пропитавшийся водкой хлеб снова в шапку.

Солнце уже спустилось к дальнему лесу. Оно плавает в кроваво-красных облаках. С поля доносится стрекот жаток Крестьянской взаимопомощи, а со стороны леса — машин Лысого черта. На телеграфных проводах сидят ласточки и щебечут о том о сем, а мы с Фрицем забрались на большой клен, который растет рядом со школой. Его нижние ветки простираются над школьным двором. Учитель Керн сидит в верхней комнате и учит уроки. У него скоро экзамены. Когда он их сдаст, он станет настоящим учителем. Лучше было бы, если бы его научили, что Фрица Кимпеля и меня нельзя оставлять на второй год. Фрау Керн нет дома — она нанялась к крестьянам и работает сейчас в поле. Куры сидят перед прачечной и ждут, когда приедет фрау Керн. Они голодные, им пора уже на насест, но дверца курятника закрыта.

— Цып, цып, цып! — подзывает Фриц кур, сидя на ветке клена.

Куры поднимают головы и прислушиваются. Фриц бросает хлебные крошки на школьный двор. Жадные куры бегут к нам. У петуха ноги длинней, чем у кур, он их обгоняет и первым склевывает хлеб, бросает его, оглядывается по сторонам и трясет головой. Ему, наверно, не нравится запах водки. У кур глаза завидущие, и они так не церемонятся с хлебом, как петух. Они сперва заглатывают хлеб, пропитанный водкой, а потом уже трясутся. Из-за последних кусочков они даже передрались и теперь готовы заклевать друг друга. Фриц бросает им еще несколько крошек. Петух тоже жадно клюет. Все куры трясут головами, но склевывают весь хлеб.

— Пусть они спьяну залетят на деревья и яйца свои снесут в вороньих гнездах. Керну тогда придется лазить на деревья, чтобы достать себе яиц для яичницы, — говорит Фриц и вытряхивает из шапки последние крошки.

Мы сидим притаившись. По ногам у нас ползают муравьи: они тут собирают кленовый сок и лесных клопов. Петух на школьном дворе склевывает последние кусочки хлеба. Вдруг Фриц шепчет:

— Гляди, гляди, начинается!

И правда, петух расправляет крылья и, похлопав ими, снова опускает их, будто сидит на заборе. Теперь он пытается прокукарекать, но издает такой звук, точно лопнула матрацная пружина. Вдруг он теряет равновесие и садится на собственный хвост, словно прихожанка на свои юбки, но все еще продолжает кукарекать. Скажи пожалуйста, значит, он и сидя умеет это делать! В соседнем дворе своему пьяному собрату отвечает другой петух. Это задевает учительского петуха. Он пытается встать на ноги. С трудом это ему удается. Вдруг одна из наседок тоже начинает кукарекать. Так громко, как у петуха, у нее, правда, не получается, но скрипит она еще больше его. Учительский петух озадачен: такого он еще никогда не слыхал! Квочка кукарекает еще раз и, пошатываясь, бредет к поилке. Петуху начинает казаться, что это вовсе не его курица, а соседский петух. Он пригибает шею к земле и, растопырив крылья, наступает на курицу. А та как ни в чем не бывало, задумавшись, продолжает свой путь. Петух промахивается и проносится мимо нее. Он зарывается клювом в песок и опрокидывается на спину. Мы с Фрицем зажимаем друг дружке рты. Фриц хлопает себя по ляжкам. Куры, услыхав, как хлопает Фриц, решают, что неплохо бы полетать. Пошатываясь, они расправляют крылья и пролетают на небольшой высоте через школьный двор. Две курицы дерутся, как настоящие петухи. При этом все кудахчут, кукарекают, и стоит такой шум, как будто бы лиса забралась в курятник. Одна курица захотела по лесенке подняться на насест, но промахнулась. Теперь она машет крыльями и летит наверх рядом с лесенкой, вытянув вперед ноги и так перебирая ими, будто она и впрямь поднимается по лесенке.

— Они сейчас всё вдвойне видят, — шепчет мне Фриц. — Но двойных яиц они нести не будут.

— Фриц, а вдруг он узнает?

— Как это он узнает? Мы же тут наверху сидим, нас и не видит никто, — отвечает мне Фриц, дожевывая прилипшие к подкладке шапки кусочки хлеба и крошки.

Проверив, не осталось ли чего внутри, Фриц надевает шапку, но почему-то косо, козырьком вбок. Одна квочка, кудахча, взлетает на крышу. Но крыша покатая, курица съезжает по ней вниз, срывается и, кудахча еще громче, планирует на двор. Петух принимает упавшую курицу за ястреба, трубит свой сигнал и бросается в атаку.

Со скрипом раскрывается дверь. Выходит учитель Керн. Он никак не может понять, за что петух треплет курицу, подходит к дерущимся и хочет разнять их. Петух наскакивает на него; он подпрыгивает и пытается клювом долбануть учителя Керна по ногам. Учитель отмахивается от наседающего петуха. Петух взлетает, собираясь сесть учителю на голову. В это же время одна из кур, облетев весь двор, наталкивается на стенку сарая и падает вверх тормашками на землю. Лежа на земле, она хрипит, и кажется, что во дворе у учителя Керна режут кур. Учителю сейчас не до нее, ему надо отбиваться от налетающего на него петуха, спасать свои очки. Он старается ударить ошалевшую птицу и после нескольких неудач попадает по гребешку. Петух сразу же делается смирным и садится, как курица на яйца, возле самых ног учителя. Да, тут хороший совет дорог, как белый кротовый мех! Куры кудахчут, словно оглашенные. Учитель Керн решает, что они, наверно, обожрались карбида и кричат потому, что у них болят животы. Но нигде, ни в одной из своих книг по птицеводству, учитель Керн не читал о такой куриной болезни.

Мы с Фрицем хорошо знаем, что у кур вовсе не болят животы. Они просто очень веселятся. Им тоже хочется летать по белому свету, как фазанам или куропаткам.

— Фриц, куда это учитель Керн пошел?

— Пускай идет куда хочет. Никакого тут преступления нет: подумаешь, кур водкой напоили! Трактирщик Карнауке — тот людей водкой спаивает, и то его никто за это не штрафует! — отвечает Фриц запинаясь.

— Что это с тобой, Фриц? Муравей тебя, что ли, за язык укусил?

— Я тоже маленько выпил… «На крыше, на крыше живет воробей…» — затягивает он вдруг.

— Ты спятил, что ли?

Но Фриц не спятил. Просто ему захотелось, чтобы у него были такие же крылья, как у петуха. И почему это у людей не бывает крыльев? Держась за ветку, Фриц спускает ноги и болтает ими над школьным двором. Ноги у него черные, как земля. Куры не могут понять, откуда это вдруг взялись две черные человеческие ноги. Им хочется еще немного полетать по двору, но они очень устали. Кудахча и шатаясь, они добираются до сарая и засыпают там. Фриц подтягивается на ветке.

— Во небось диву дались, когда ноги мои увидели! — говорит он с гордостью.

Что это нашему солдату понадобилось на школьном дворе? А, значит, учитель Керн за ним ходил. И как это он догадался, что я кур водкой напоил? Теперь наш солдат меня играть больше не отпустит. Сердце у меня так и стучит. Я даже побаиваюсь, как бы ветка не начала дрожать подо мною и не выдала бы меня.

Наш солдат осматривает кур. Он в чем был прибежал с поля. Вот он поймал одну курицу — да это теперь нетрудно, она сонная совсем — и раскрыл ей клюв. Он, наверно, хочет проверить, не нажрались ли куры горячей картошки, не заболели ли…

— Твоя курица просто пьяна! Скажи, пожалуйста, товарищ Керн, где у тебя водка стоит? — спрашивает наш солдат учителя.

Но у «товарища» Керна водка не водится. Он хочет знать, подохнут его куры или нет. Нет, не подохнут. Они проспят хмель и снова будут нестись. Теперь наш солдат помогает учителю ловить кур. Петух отступает от солдата, пятится назад. Вид у него такой, будто он вот-вот снесет яичко. Всех пойманных кур они относят в курятник. Теперь-то учитель Керн наверняка расскажет нашему солдату, что я застрял на второй год, и наш солдат потребует от меня табель. И зачем мы только этих кур напоили!

— Чего сидишь, нос повесил? — говорит Фриц и, дав мне пинка, начинает спускаться с дерева. — Давай скорей! Чтоб духу нашего тут не было!

Правда, нам пора слезать, а то, чего доброго, найдут нас тут. Бух! — спрыгиваем мы прямо в песок. Фрицу трудновато снова встать на ноги, и он, поднимаясь, держится за забор. Спотыкаясь, мы бредем лугами и выходим между пекарней и трактиром на Зандбергское шоссе. У витрины булочной толпятся дети: наверно, новый сорт конфет привезли. Вот они и подсчитывают, сколько нужно сахарных талонов, чтобы купить десять штук. Первым нас замечает маленький Кубашк. Он сразу же начинает кричать: «Свинопасы! Свинопасы!» Остальные хором подхватывают, сразу же забыв о конфетах. Задыхаясь и еле волоча ноги, мы с Фрицем бежим прочь.

— Завтра уже никто не будет нас больше дразнить. Я заставлю их замолчать! — кряхтит Фриц.

— А что ты сделаешь?

— Приходи — увидишь. Нам теперь с тобой всегда вместе держаться надо, понял?

— Кто не держится вместе, тому место в тесте, — раздается у нас за спиной.

Мы испуганно оглядываемся. В сумерках мы и не заметили Фимпеля-Тилимпеля. Он сидит на крыльце трактира и машет нам своей волосатой, обезьяньей рукой. Я останавливаюсь, а Фриц бежит дальше. Один-то я немного боюсь подходить к Фимпелю-Тилимпелю. Фимпель снова зовет меня. Он напоминает мне про велосипед и уговаривает внести первый взнос, заплатив гусеничными деньгами. Как только я выплачу половину, Фимпель мне сразу же отдаст велосипед. Машина эта из Центральной Австралии и вообще одна из лучших марок в мире. На ней без покрышек можно ездить, а ход у нее изумительный. Стоит только сесть на нее, немного нажать на педали, и она понесется куда глаза глядят. Он, Фимпель, никогда бы не стал продавать ее, да, «понимаешь, нужда заставляет». Как только Фимпель узнает, где водится особенно много гусениц, он мне немедленно сообщит. Вот в Лапландии он видел поля, сплошь покрытые гусеницами. Все поле так и шевелится. Стоит положить на него мешок с капустными листьями, как гусеницы сами в него заползают. А ежели мешок с гусеницами будет чересчур тяжелый и мне его трудно будет донести, Фимпель подвезет его на своей ручной тележке.

Я крадусь домой. Дедушка и наш солдат опять ругаются во дворе. Они кричат про какое-то право на воспитание. И один обвиняет другого, что тот его потерял. Кто их знает, куда они его засовали!

— Не ходи сейчас во двор, Тинко, — говорит мне фрау Клари на кухне.

Она помогает бабушке. Я вижу, как руки у нее трясутся. Вся она какая-то бледная.

— А ты не бойся, фрау Клари. Они покричат-покричат и перестанут. Тебе-то они ничего не сделают.

— Мальчик ты мой хороший!

Я лезу под комод за гусеничными деньгами. Я их завернул в бумажку и спрятал там. Далеко-далеко запихнул, куда щетка, когда подметают, не достает. Вот тебе и раз! Пропали деньги!.. Да нет, они только чуть в сторону отъехали. Это от грозы, наверно. Ну вот, теперь я их отнесу Фимпелю-Тилимпелю.

А Фимпель даже не стал считать. Он сунул деньги в карман, хлопнул по нему, сказал:

— Положим их сперва в карманчик и проглотим скорей стаканчик, — и исчез.

 

Глава одиннадцатая

На многих полях уже выстроились ряды ржаных кукол. Это они приготовились к походу в риги. С каждым днем кукол становится все больше и больше. А там, где поля подстригли машины Крестьянской взаимопомощи, кукол уже нет. Здорово они нас обогнали! Вся рожь у них хорошо просушена и свезена на тока. Теперь им можно уже и молотить. Сколько ни погоняй нас дедушка, сколько ни ворчи, а нам их никогда не догнать! У нас есть участки, еще даже не скошенные. Так и не скосив всех колосовых, мы начинаем свозить снопы в ригу. Зато нам потом при молотьбе хуже будет. Сколько еще работы! И все новая прибавляется — будто сорная трава: никак ее всю не одолеешь!

Когда Лысый черт справится с косовицей, он нам свою жатку даст. Но когда это еще будет? А до тех пор мы мучимся с косьбой, вяжем сами снопы. Может быть, Кимпель даст нам еще и лошадь? Его жнейку одному Дразниле тащить трудно. Машину он нам задаром дает, потому как мы с ним в дружбе. За лошадь придется платить овсом. Лошадь одной дружбой не накормишь.

Так никто и не узнал, отчего куры учителя Керна как-то раз после полудня ненадолго захворали. Хоть меня учитель Керн и оставил на второй год, я все равно к нему хорошо отношусь. Он нашему солдату не наябедничал. Наш солдат теперь не молчит, когда дедушка ругает его. Только когда бабушка его попросит, и то он еле сдерживает себя и говорит, засучивая рукава:

— Это мы еще увидим! Да-да, мы еще посмотрим! — и быстро так взглянет на фрау Клари.

Мне кажется, что фрау Клари тихонько кивает ему и ее большие голубые глаза поддакивают, как бы говоря: «Так, так, правильно!»

— Ступай играть, Тинко! — говорит мне наш солдат после обеда.

— Дядя-солдат, бабушке тяжело одной будет.

— Мы ей поможем.

И правда, наш солдат сам вяжет свои снопы, а фрау Клари помогает бабушке. Конечно, солдат очень даже свободно может сам вязать снопы: вон он насколько обгоняет дедушку! А пока дедушка снова нагонит его, у солдата все снопы уже связаны. Дедушка и плюется и ворчит, но делает это так, будто он разговаривает сам с собой. Да, тут не разойдешься, а то солдат и фрау Клари возьмут да уйдут. А что дедушка один может?

Теперь у меня после обеда всегда каникулы, как у городских детей. Полями я пробираюсь к Кимпелям. Пойди я деревней, меня крикуны бы опять задразнили. Фриц уже ждет меня. Он сидит в саду и дрессирует двух кузнечиков. Он хочет заставить их плавать в миске с водой. Но кузнечикам больше хочется поскорей улететь. В воде у них закоченели и ножки и крылышки, и они вообще ничего не могут: ни летать, ни плавать, ни прыгать.

— Начнем, значит! — говорит Фриц, встает и засовывает под курточку большую банку с колесной мазью.

Мы подходим к пруду. Собравшиеся на берегу ребята уже опять кричат:

— Кто ходит второй год в один класс? Сви-но-пас!

Но мы, как настоящие герои, смело шагаем им навстречу. Враги наши что-то заподозрили и разбегаются. Мы с Фрицем присаживаемся на бережку, высматриваем лягушек и тихо переговариваемся. Снова на том берегу начинают дразниться.

— Свинопасы! — кричит Белый Клаушке. Он, правда, больше меня, но куда слабей.

— Этого мы первым отделаем, а не поможет, возьмем еще кого-нибудь, — шепчет мне Фриц. Вдруг он начинает прутиком хлестать по воде и кричит: — Змея! Гляди, змея!

Я не вижу никакой змеи. Там, куда указывает Фриц, торчит ржавый обруч из воды. Враги подходят ближе: им тоже хочется посмотреть на змею.

— Тинко, а ты видел, как она лягушку проглотила?

Я ни змеи, ни лягушки не видел.

Самый любопытный из ребят — Белый Клаушке. Он подходит совсем близко. Фриц вскакивает и хватает его. Пошло дело! Белый Клаушке, конечно, догадывается, что мы затеяли недоброе, и начинает орать что есть мочи. Но я крепко держу его и ни за что не отпущу.

— Это тебе за «свинопасов»! — говорю я.

А Фриц намазывает ему лицо колесной мазью, приговаривая:

— Второгодники — учителю не угодники!

Белый Клаушке плюется, пыхтит, а Фриц размазывает колесную мазь по его лицу. Я пригибаю Белого Клаушке к земле. Фриц берет еще мази и шлепает ему на штаны — это мы ему клеймо ставим, чтобы все видели, до чего он нас довел. Остальные ребята убежали на тот берег и кричат:

— Свинопасы!

— Следующим мы Чеха возьмем, — снова шепчет мне Фриц.

Белый Клаушке бежит к своим, а те теперь смеются над ним и дразнят его:

— А зачем ты им в руки дался? Теперь ты сам чист, как трубочист!

Белый Клаушке старается отмыть лицо в пруду. Ребята смеются еще громче и орут:

— Глядите, он все черней делается!

Мы тем временем потихоньку подбираемся к Зеппу. Девчонки кричат ему, чтоб он остерегался, но уже поздно. Зепп попадает прямо Фрицу в лапы и тоже получает свое клеймо. Да, пусть знает: клеймо ему поставили два порядочных второгодника, чтоб он больше никогда не дразнился. Мы уже так наловчились, что дело у нас идет быстрей, чем стрижка овец. Ребята все удирают. Раздаются возгласы:

— Свинопасы!

— Глядите! Негры, негры!

Но Фрицу и этого мало.

— Надо еще маленького Кубашка взять в оборот, — говорит он, вытирает пот со лба и оказывается весь в колесной мази. — Сливочным маслом смажу — и отойдет… Теперь давай ловить маленького Кубашка. Он слабый на ноги.

Начинается охота на маленького Кубашка. А тот носится, вертится, точно взбесившаяся мышь. Мы окружаем его. Он бросается на спину, задирает ноги и кричит:

— Не надо, не надо, я не буду больше дразниться! Не буду-у-у!

Мне жалко маленького Кубашка. Пусть дразнится — подумаешь, когда-нибудь ведь перестанет! А Фриц наклоняется над извивающимся малышом и говорит:

— Этот крысенок опять начнет дразниться, только мы его отпустим. Сейчас мы смажем его как следует!

— Фриц, дорогой Фриц, я не буду дразниться, не буду-у-у! — хнычет маленький Кубашк, прижимает свои толстенькие ручки к груди и брыкается вовсю.

— Садись на него и держи крепче! — приказывает мне Фриц.

— Не буду я его держать!

— Он замарал твою честь. Ее надо отмыть!

— Не буду я его держать, у него еще судороги начнутся!

— Ничего у него не начнется! Держи его, а то я тебя самого вымажу! Ты в моих руках. Я тебя завсегда утопить могу! — орет Фриц, дико глядя на меня.

Я робею и подхожу к маленькому Кубашку.

— Тинко, дорогой Тинко! Я вам груш принесу… Не мажьте меня, не мажьте меня!

Внезапно перед нами оказывается Шепелявая Кимпельша. И откуда она взялась? Неужто с дерева спрыгнула? Она хлопает в ладоши и разгоняет нас, как дерущихся петушков. Фриц отступает: он боится, как бы его не околдовала Шепелявая. Я страшно рад, что можно убежать. Шепелявая молчит. Сквозь осоку на берегу пруда мне видно, как она наклоняется над маленьким Кубашком. Маленький Кубашк все плачет и плачет. Шепелявая берет его на руки, а он обнимает ее за шею и всхлипывает:

— Тетя, дорогая тетя, ты меня спасла? Да, тетя?

Мне очень совестно, что я поддался Фрицу и вместе с ним мучил маленького Кубашка.

Вечно Фриц Кимпель грозит мне. Еще позапрошлой зимой я ему честное слово дал, и теперь я у него в руках. Дело вот как было. Разогнавшись, мы катались по сколзанке на замерзшем пруду. У меня что-то не получалось никак. Пуговка, Зепп, Фриц и девчонки накатали уже хорошую сколзанку. Она пересекала пруд и вокруг проруби делала красивый поворот. Каждое утро Фимпель-Тилимпель эту прорубь вновь прорубал, чтобы сазаны в пруду не задохлись. Его так в Лапландии научили делать. Там Фимпель и селедку зимой доил.

Я стоял в сторонке и смотрел, как остальные ребята катались. Фриц взял разбег от самой дороги, здорово так разлетелся, а возле проруби сделал поворот. У Пуговки тоже хорошо получалось, но не так далеко, как у Фрица. Я тоже решил попробовать, но дальше половины сколзанки не доехал. Все стали надо мной смеяться. А Фриц расхвастался и давай кричать: «Городские — они этого не могут! Городские — они только на трамвае кататься умеют! У нас тут Олимпийские игры!» — и взял такой разбег, будто хотел перелететь через весь пруд. Скользя, он приседал, снимал шапку перед девчонками, мне показывал язык, а возле проруби подпрыгивал, менял направление и ловко объезжал ее, крича: «Во как мы умеем!»

Девчонки вдруг загалдели:

«У него полозья на подошвах приделаны! Подумаешь, с полозьями всякий может!»

«У меня туфли на шарикоподшипниках! — орал в ответ Фриц. — А кто не верит, пускай поглядит!»

Пуговка, Зепп и большой Шурихт начали гоняться за Кимпелем и прижали его к плетню. Тогда Фриц скинул туфли и давай улепетывать что было сил. «Урра!» — закричали ребята. Теперь-то они добыли, что им было нужно. А ведь так оно и оказалось: у Фрица к деревянным подошвам были приделаны проволочные полозья. Конечно, так-то всякий может!

Я побежал домой и сказал:

«Дедушка, сделай мне тоже полозья на туфлях. Я хочу так же хорошо кататься, как Фриц Кимпель».

Дедушка прибил к подошвам проволоку от старой птичьей клетки и сказал:

«Гляди не расшибись, твои туфли теперь не удержишь».

«А ну разойдись, я покажу, как надо кататься!» — расхвастался я на берегу перед остальными ребятами, взял еще больший разбег, чем Фриц, и потихоньку расстегнул куртку.

Подумаешь, Фриц прокатился вприсядку! Я на самом лету сниму куртку и брошу ее под ноги девчонкам. При первой же попытке присесть на лету я упал. «Смейтесь, смейтесь! Я вам докажу, что пруд для меня мал!» Пруд действительно оказался для меня мал, а прорубь чересчур велика. Свернуть перед ней я уже не успел: туфли мне не подчинились, и я со всего разгона полетел в воду. Фриц крикнул мне вдогонку: «Это он за сазанами полез! Я говорил: городские только на трамвае кататься умеют!» Потом я услышал, как Пуговка заорал: «На помощь! Не видите, он тонет!» Мне, правда, холодно стало, но реветь я не ревел, а старался выбраться из проруби, да лед все время обламывался подо мной. Пуговка протянул мне руку, я ухватился за нее, но лед снова обломился, и Пуговка чуть было тоже в воду не угодил. Вода была страшно холодная. Когда я упал в прорубь, я окунулся с головой и так много ее наглотался, что у меня в животе все похолодело. Хорошо еще, что я с разбегу под лед не попал! Тут я вспомнил о своем отце. Вот он бы наверняка спас меня! Пуговка снова протянул мне руку, я хотел схватить ее, но лед опять стал крошиться.

«Дурачье!» — выругался Фриц и убежал куда-то.

«Кимпель струсил! — крикнул Пуговка. — Ты держись, я за палкой сбегаю!»

Пуговка тоже убежал. А время шло. Вода была холодная-прехолодная. Ребята стояли вокруг проруби и плакали.

Потом Фриц притащил стремянку, положил ее на лед и стал медленно пододвигать ко мне, а сам лег животом на нее и протянул мне обе руки. Медленно-медленно я выбрался из проруби. Все на мне было мокрое, тяжелое, как гири какие. Но я стоял на твердой земле. Я был спасен. Ребята перестали реветь, а Фриц сказал: «Эх ты, кошка мокрая!» Я весь дрожал и дергался, а ноги не слушались меня вовсе. Я тогда очень испугался. Слезы катились градом.

«Где мои туфли?» — все хныкал я.

«На них теперь сазаны по дну катаются», — сказал Фриц, взвалил лестницу на плечо и ушел.

На другой день в школе ребята мне сказали: «Фрицу надо дать марку на конфеты. Талоны на сахар у него у самого есть. Ты должен это сделать, потому что он тебе спас жизнь».

Но у меня не было марки, и я не смог заплатить за свою жизнь.

Тогда Фриц заявил: «Пока ты мне марки не заплатишь, ты в моих руках». А меня заставили подать ему руку и сказать: «Честное слово». После этого я должен был три раза плюнуть: тьфу, тьфу, тьфу! И все, кто стоял вокруг, тоже должны были три раза плюнуть.

Все это было позапрошлой зимой, а теперь уже снова лето.

Сумерки выползают из слуховых окон. Днем они прячутся на чердаках, под крышами и набираются там тепла для холодной ночи.

За свою жизнь я мог бы теперь заплатить гусеничными деньгами, но ведь мне в жизни ничего так не хотелось иметь, как свой велосипед. Правда, за свою жизнь мне надо теперь заплатить всего только семьдесят пфеннигов: понемножку Фриц списывал долг, но только когда я что-нибудь делал для него при свидетелях. Часто он совсем забывал списывать долг. А я много делал для него. Кошку я ему помог согнать с печи, птичьи гнезда для него собирал, дал списать домашнее сочинение про зайцев и мало ли еще что! Как только Фимпель-Тилимпель покажет мне большое гусеничное поле, я первым делом заплачу за свою жизнь.

Из хлева выходит дедушка. Руки у него беспомощно висят, глаза, как у безумного, так и рыщут по двору. Он заходит в коровник, потом в свинарник и в конце концов даже в курятник. Наш Дразнила пропал!

— Ты, наверно, хлев не закрыл на засов, — говорит бабушка, поскребывая подбородок с красными прожилками.

Дедушка клянется, что закрыл.

— Сколько раз ты клялся, а потом все оказывалось вранье, — отвечает ему бабушка.

— Поговори мне еще! — возмущается дедушка. — Кто виноват, что я засов не задвинул? Скажи, кто? Все одно — ты!

И куда это наш Дразнила девался? Уж не ушел ли через открытые ворота на луга! Быть может, в лес ускакал? Или в овес забрался? У старого Кимпеля лошадь как-то в лес ушла и одичала там совсем. Потом ее пристрелили. Не дай бог, наш мерин тоже в лес уйдет! Может, его украли? Не приведи господь! Бабушка обнаруживает, что вся упряжь тоже исчезла.

С поля возвращаются фрау Клари и наш солдат.

— Дядя-солдат, — кричу я им, — наш Дразнила пропал!

— Кто это говорит, что пропал? Я его отдал в Крестьянскую взаимопомощь.

— Что? Что? — переспрашивает дедушка.

— Что сказал, то и сделал.

— Какая ж это тебя муха укусила?

— При чем тут муха?

— Чья лошадь: моя или твоя?

— Наша это лошадь. Тебе ее советский комендант не затем дарил, чтоб она в хлеву застаивалась.

— Он мне ее подарил, потому что мы с ним в дружбе были.

— Дружбу вашу поминай как звали — узнай он, что ты дальше своего двора ничего и не видишь!

— Ах, ты… ты… — Дедушка даже не знает, что сказать, он только дергает изо всех сил борт фуры.

Наш солдат откладывает куртку в сторону и нагибается, чтобы взять подпорку от ворот.

Фрау Клари подходит к дедушке. Ее фарфоровая шея порозовела от солнца, в волосах застряло несколько колосков.

— Дедушка Август, а дедушка Август, — говорит она, — у вас двух пуговиц вот тут не хватает, не видите разве?

Дедушка начинает осматривать все пуговицы на своей куртке.

А фрау Клари говорит ему:

— Пятьдесят моргенов хозяйство, а ходите без пуговиц! Пойдемте, я пришью вам.

— Черт знает что такое делается! — шипит дедушка и отпускает борт фуры. — Погубят они коня!

— Не погубят, дедушка Август, — утешает фрау Клари и гладит руку старика.

Дедушка начинает дрожать. Вот он и плачет. Две круглые слезы повисают на усах, как росинки на льне. Бабушка то и дело поправляет свой платок. Солдат моет руки у колодца. Дедушка медленно отодвигает фрау Клари в сторону и усталой походкой идет со двора. Это он коня пошел искать.

Не успел, наверно, дедушка далеко отойти от дома, как наш сосед, каретник, ввел мерина через заднюю калитку во двор. Дразнила фыркает и чуть слышно ржет. Это он так здоровается с нами. Конечно, никто и не думал губить его.

— Доброго здоровья! Привел вам вашего Дразнилу. Назавтра забирайте у нас жатку. А коли хотите, так и вола впридачу, ежели он вам надобен.

— Спасибо, спасибо, соседушка! Дай вам бог добрый урожай собрать!

Фрау Клари и бабушка готовят ужин. Бабушка не нахвалится на свою помощницу. Фрау Клари стыдливо опускает глаза и смотрит на свои босые ноги. В сенях кто-то, громко стуча, скидывает деревянные туфли. Дверь открывается рывком. Красная от злости, показывается фрау Вурм. В руках у нее замазанные ребячьи штаны. Она их сует прямо бабушке под нос. В правой руке у фрау Вурм рубашка ее сына, тоже вся в колесной мази. Я готов сквозь землю провалиться. Злые слова фрау Вурм, словно град, обрушиваются на меня:

— Ну скажите пожалуйста, это ж черт знает что такое!

Бабушка ничего не может понять.

— Да бог их знает, и где это они всегда так вымажутся! — говорит она. — Ума не приложу, фрау Вюрмхен.

— Вурм, а не Вюрмхен меня зовут!.. Это ж бог знает что с нами делают! Потому что мы беженцы, так каждый, что хочет, может себе позволить… Но господь бог накажет вас! Мыло-то какое дорогое! Мальчик дома на соломе лежит, последняя его рубаха ведь! Я ее из мужниных обносков ему скроила!

— Дорогая фрау Вурм, они же не нарочно вымазали ее, — уговаривает бабушка переселенку.

— Нарочно! В том-то и дело, что нарочно! Честное мое слово, провалиться мне на этом самом месте!

— Тинко, покажи руки!

А мне что, я руки могу даже очень свободно показать: на них и следа колесной мази нет.

— Тинко, а ты был при этом?

— Был, бабушка. Они все время дразнили нас.

— Как же они вас дразнили? — спрашивает меня фрау Клари.

— Они ругали нас нехорошими словами. Да!

Фрау Клари забирает у фрау Вурм вымазанные рубашку и штаны Зеппа и говорит:

— Дети поссорились, дети и помирятся. Поди разберись, кто там виноват, фрау Вурм. Мы ведь тоже переселенцы. И если бы я обижалась на все, что кричат вслед моей Стефани, я бы изошла вся. Ведь стыдно даже говорить об этом. Завтра к утру я выстираю вам и рубашку и штанишки.

Бабушка с благодарностью смотрит своими заплаканными глазами на фрау Клари. А мне так и хочется крепко-крепко обнять ее! Но фрау Вурм все не успокаивается:

— А что они с лицом-то сделали! Если б он не лежал сейчас голый дома на соломе, я бы его сюда привела показать! И как же это он в таком виде на улице покажется? Мазь в кожу въелась. Я ему все лицо щеткой разодрала — ничего не помогает.

Бабушка молча отправляется в кладовую и приносит оттуда кусок сливочного масла.

— На ночь намажьте ему лицо, — говорит она. — Утром легко все отмоется — истинную правду вам говорю.

Фрау Вурм начинает улыбаться:

— Сами знаете, не до ссоры, когда вот так чужаками не в свое гнездо залетишь. Без этого горя хватает… Спасибо вам! Бог, он виновников видит. До свидания!

Наш солдат входит на кухню.

— Что это за женщина тут кричала? На кого это она? — спрашивает он.

— Да что тут говорить! Ребятишки подрались, ну и перемазались колесной мазью, — отвечает ему фрау Клари.

Дедушка пришел домой только ночью и пьяный. Дразнилу он так и не нашел, конечно. Он ходит по комнате взад и вперед, наталкивается на стулья, ничего не соображая включает радиоприемник. Немного погодя из ящика доносится чей-то голос. Дедушка, ополчившийся против своих врагов из Крестьянской взаимопомощи, требует, чтобы человек в ящике немедленно замолчал. Но тот продолжает говорить. Дедушка грозит кулаком невидимому противнику:

— Август Краске меня зовут! Балаболка ты такая-сякая! Я всего сам, своими руками, достиг и коня своего никому не отдам!

«Коллективность труда — залог повышения производительности», — произносит человек в ящике.

— Заткнись, говорю я! — орет дедушка на ящик.

«Во многих общинах округа Науен крестьяне на время уборки урожая объединились. Все помогали друг другу, поэтому никто с уборкой не опоздал».

— А у нас они лошадей крадут, прямо из хлева, понял? — снова кричит дедушка человеку в ящике.

«А теперь проверьте ваши часы. С ударом гонга будет ровно двадцать три часа четырнадцать минут».

— Чтоб тебя! — крякает дедушка и больше не обращает внимания на человека в ящике.

Ругаясь, он заходит к нам в горницу. И бабушка и я — оба мы прячемся, точно куры, когда ястреб залетает на птичий двор.

 

Глава двенадцатая

Вол каретника, мыча, заходит к нам во двор. За ним волочится жатка Крестьянской взаимопомощи. Каретник, видно, торопится и говорит:

— Людей вы вчера тоже не выставили — стало быть, сами с волом управляйтесь, а я пойду.

Он поправляет свою синюю каретницкую шапку и, семеня короткими ножками, уходит. Вол стоит посреди двора и не знает, что с ним будут делать. Глубоко вздохнув, он улавливает запах дикого винограда, который растет у нас на стене, и, волоча за собой громыхающую жатку, плетется к темно-зеленой листве. Солдат успевает схватить вола за ярмо.

— Тпрр! Стой! Тпрр! — кричит он.

Дедушка высовывается из окна.

— Моего коня не сметь запрягать рядом с этим бегемотом! Кимпель нам свою машину дает! — орет он.

Наш солдат больше не держит вола, он чем-то занялся в курятнике. Пусть вол обдирает виноград. Показывается фрау Клари.

— Вот и готово все, — говорит она и весело кивает мне.

Это она о рубахе и штанах Зеппа. Волу фрау Клари, проходя, бросает охапку сена под мокрую, слюнявую морду. Вол быстро заглатывает сено. Ни травинки не остается на земле. В животе у вола что-то бурчит. Это он обратно достает проглоченное сено и снова начинает его пережевывать. Так он наконец находит себе занятие и совсем не обращает внимания на пролетающих мимо голубей, разве что иной раз устало подмигнет им.

Проходит часа два. Жатки Кимпеля что-то не видно. Мне велят сбегать к Лысому черту. Там машины тоже нет.

— Намудрил хозяин, — ворчит старый Густав в хлеву. — Разве можно в такое время машину отдавать! У нас у самих еще три полосы овса не сжато. Небось пьян был, вот и наобещал!

Дома дедушка проклинает свою дружбу с Кимпелем.

На нашем поле теперь тоже стрекочет жатка Крестьянской взаимопомощи. Солдат то и дело погоняет вола, чтобы тот не отставал от Дразнилы. Жатке ничего не стоит проглотить целый морген спелой ржи. Жить нам становится легче. Бабушка может оставаться дома. Фрау Клари отбирает плохо связанные жаткой снопы и помогает мне стаскивать их в одно место. В полдень, когда мы устанавливаем куклы, солдат тоже работает с нами. Он рад, потому что, когда мы связываем куклы, он может погладить фрау Клари по руке. А я совсем не рад. Я им еще припомню! Фрау Клари прикладывает верхнее прясло, а наш солдат не принимает его: ему хочется опять погладить ее руку.

Я кричу:

— Смотри, смотри, фрау Клари, он тебя сейчас опять схватит за руку!

Фрау Клари краснеет, а наш солдат начинает свистеть сквозь зубы.

Дедушка ушел закашивать другую нашу полосу. Ему невмоготу видеть своего коня в одной упряжи с волом. Перед уходом дедушка проворчал:

— Мы не погонщики волов! Курам на смех такая упряжь. Рогатого бегемота с конем запрягли! Тьфу ты, пропасть!

После полудня мы возим рожь на гумно. Жатка отправляется к другим хозяевам, а вола нам оставляют, чтобы мы могли поскорей свезти снопы. Дедушка, конечно, отказывается править такой упряжкой и шагает поодаль от высоко нагруженной фуры, будто он и не наш дедушка вовсе. Срам, да и только!

На гумне дедушка вилами снимает снопы с фуры. Я принимаю. Фрау Клари и наш солдат складывают снопы. Все мы потные и кряхтим от натуги. Кто-то дергает за цепочку дышла. Это Фриц.

— Поглядите-ка, наш Фрицик! — говорит дедушка так ласково, как он только может. — Жаточка небось вам еще самим нужна?

— Не знаю я.

— А папочка твой здоров ли?

— Только к обеду выздоровел.

— В балансе оно что получается? Болезнь — как гость из города: всегда нагрянет, когда ее не ждешь. Не договоришься с ней никак. Ты что, с нашим Тинко поиграть пришел?

— Гм! — буркает в ответ Фриц и чешет себе палец на ноге.

Вот я и освободился! Дедушка сам меня отпустил. Вон оно как у нас!

— К вам они тоже приходили с замазанными рубахами? — спрашивает меня Фриц.

— Да, и со штанами тоже.

К Кимпелю приходил большой Белый Клаушке. Лысый черт только посмеялся над вымазанными штанами маленького Белого Клаушке. Большой Белый Клаушке разъярился. Прямо на кухне, при всех батрачках, он стащил со своего сынишки штаны и рубаху и бросил их на котел с картошкой. Тогда Лысый черт приказал старой Берте подобрать для маленького Белого Клаушке старые штаны и рубаху Фрица. Большой Белый Клаушке с таким обменом не согласился. Он потребовал от Лысого черта новые штаны и рубаху или же денег на новые штаны и рубаху. Лысый черт только захихикал в ответ и сразу полез в карман за деньгами. Маленький Белый Клаушке хотел было снова надеть замазанные штаны и рубаху, но Лысый черт не разрешил. «Я купил эти тряпки», — сказал он Клаушке. Так барахлишко маленького Белого Клаушке и осталось у Кимпелей. Маленький Клаушке захныкал. Тогда большой Белый Клаушке потащил его во двор и хотел было с ним и на улицу так идти. Пусть, мол, все на свете знают, какой подлый тип этот Лысый черт! Но тут старая Берта не выдержала. Она вынесла свой дерюжный фартук, и маленький Белый Клаушке обмотал его вокруг себя. Так отец и сын Клаушке и прошли по всей деревне. Говорят, это дело скоро будут разбирать на правлении.

— А ты бы вышел так, голышом, на улицу? — спрашивает меня Фриц.

Я не знаю, что сказать.

Мы прогуливаемся по деревне.

— Знаешь, я думаю, нас Шепелявая околдовала, — говорит Фриц. — Они всё еще дразнятся и кричат: «Свинопасы».

— Шепелявая не умеет колдовать, Фриц.

— А ты откуда знаешь?

— У нее в доме нет бесовского помета. Она сама говорила.

— Зато у нее заколдованная коза в сарае стоит.

Маленький Кубашк, чуть приоткрыв ворота, подзывает нас к себе. В щелку он просовывает нам груши. Хорошие, желтые такие. Фриц запихивает себе сразу три в рот и, как вол каретника, понемногу их прожевывает. Вот если бы все ребята были такими, как маленький Кубашк!

Зепп-Чех, например… Он все еще похож на маленького трубочиста и, конечно, всегда горланит нам вдогонку «свинопасы» и прячется после этого. Вот и сейчас он опять кричит нам:

— Масло я съел, живот им изнутри смазал, а лицо не стал! Дураки вы оба!

Как же нам быть? С мэрцбахскими ребятами теперь не поиграешь.

— Да, ерундовый они народ! — говорит в утешение Фриц. — Мы теперь будем играть с хорндорфскими ребятами.

В Хорндорфе они перед самыми каникулами организовали школьный союз. Это такой ребячий союз. Мне нравится их союз. У этого союза есть свой футбольный мяч. Был бы у нас велосипед, мы бы мигом скатали в Хорндорф.

— А они примут нас? — спрашиваю я.

— Они знаешь как рады, когда к ним в союз кто-нибудь записывается! У этого союза еще такое смешное название, только я позабыл какое. Хорндорфские ребята называют нас, мэрцбахцев, отсталыми, потому что у нас нет такого школьного союза, как у них.

Вот мы и запишемся в Хорндорфский школьный союз, тогда мы не будем больше отсталыми, а будем впереди всех!

Фрицу Кимпелю давно уже обещали подарить велосипед. Лысый черт два раза ездил за ним в Берлин. Но в Шенеберге очень много всяких домов, в которых у приезжих отнимают деньги. Два раза их отнимали и у Лысого черта. Вот он каждый раз и возвращался без велосипеда.

— А у меня скоро будет свой велосипед, Фриц!

— Шенебергский?

— Нет, фимпельский.

— Старая развалина!

— Нет, что ты! Это самый настоящий велосипед из центральной Ампулии. Он носится как угорелый.

— Из Ампулии? Такого места и на свете-то нет.

— Зато есть велосипед! Он почти что гоночный.

И я рассказываю Фрицу, сколько мне еще надо собрать гусениц, чтобы я мог выкупить велосипед у Фимпеля-Тилимпеля.

— Гусениц? — переспрашивает меня Фриц, пожевывая травинку. — А я знаю, где есть гусеницы, которые уже превратились в деньги. Целая коробка.

— А кто их превратил, Фриц?

— Сейчас узнаешь.

Мы шагаем быстрей.

Каждый день Шепелявая Кимпельша отправляется в лес собирать хворост. Ей не хочется мерзнуть зимой. Да и руки у нее ведь крепкие, здоровые. Никто не запрещает Шепелявой собирать хворост в лесу, и куча хвороста перед ее домиком с каждым днем становится все больше и больше. Фриц поднимает еловую шишку и бросает в окно Шепелявой.

— Если она дома, то обязательно откроет окно, — говорит он и ищет новую шишку.

— А она не станет ругаться?

— Пора бы тебе знать, что Шепелявая никогда детей не ругает. Она только спросит: «Золотко мое, не проголодался ли?» Или даст тебе сахарный талон. Она своего сахара никогда не выкупает. Сам знаешь, ведьмы — они сахара не едят. Но сахарный талон у нее взять можно. Вот из еды ничего нельзя брать: в еде у нее всегда бесовский помет замешан.

Фриц снова бросает шишку в окно. Опять тихо. Значит, Шепелявая ушла за хворостом. Словно белки, мы с Фрицем забираемся на кучу хвороста, а оттуда прыгаем на крышу сарая, в котором живет коза. Фриц через дырочку от сучка заглядывает в сарай. Там Шепелявой тоже нет. Фриц даже знает, где в стенке сарая есть плохо прибитая доска. Мы пролезаем и снова ставим доску на место. Большая коза Шепелявой Кимпельши начинает брыкаться, она хочет вырваться на волю.

— Ты осторожно с ней, это коза заколдованная, — предупреждает меня Фриц. — Она плюется. А куда ее плевок попадет, там сразу дырка делается.

— А в тебя она уже плевалась?

— Еще как! — И Фриц показывает мне дырку в штанах. — Вот сюда она на прошлой неделе плюнула.

Из сарая мы пробираемся в комнату Шепелявой. Дверь скрипит.

— Фриц, а вдруг Шепелявая придет?

— Ну и что? Она только скажет: «Поглядите-ка, у меня гости! Вот мы их сейчас и угостим — дадим им хлеба со сливовым повидлом». Но есть этот хлеб нельзя. Как только выйдешь на волю, надо сразу бросить его в навозную кучу, потому что Шепелявая уже плюнула на него.

Я не буду брать у Шепелявой хлеб с повидлом. Комнатка, куда мы забрались, маленькая и затхлая, но очень чистенькая: все уголки выметены, пол посыпан белым песком. На стене висит керосиновая лампа с начищенным до блеска стеклом. Рядом с лампой — картонка от старого отрывного календаря. На ней картинка: молодая женщина держит на коленях малыша, а малыш играет с розочками. Вся постель Шепелявой сшита из пестрых лоскутков, взбитые подушки похожи на жирных индюков. Стол и скамья выскоблены добела. Тли и той не заметишь, если бы она проползла по столу. В духовке низкой печи тушится картошка. Пар осел на окнах. Конечно, пару больше хочется летать по небу, как облаку, чем торчать здесь, взаперти. В одном углу стоит укладка. На темно-коричневых досках нарисованы венки и букеты из незабудок, васильков и дикого мака. На комоде — фотографии; какие в рамочках, а какие просто так прислонены к стене. Больше всего тут детских карточек.

— Говорят, это я, — заявляет Фриц и пальцем показывает на толстощекого младенца в рубашечке. — Это русские солдаты сняли меня, а карточку подарили Шепелявой. Враки всё! Таким я никогда не был. Ты только погляди: дурацкая рожа какая! А рот-то!

Я припоминаю те три груши, которые Фриц давеча сразу засунул в рот.

— А это, говорят, мой брат. У него два железных креста. Он был сесесовцем, или как их там называют… Он герой, убит на войне. Пальца у него одного не хватало. Вот тут видно. Ему Шепелявая, когда он был маленьким, серпом отрезала. Жжик — и нет пальца! А все потому, что она ведьма.

Фриц показывает мне и карточку своего отца. Лысый черт в распашонке.

— Гляди, глупый какой! — говорит Фриц и ногтем соскребает след от мухи с детской мордочки. — Мать его тоже глупая была, а моя ночью голая плясала на навозной куче.

На стене тикают маленькие резные ходики.

Что же это такое? Пар от картошки или страх? Мне как-то не по себе здесь.

— Фриц, а Фриц, а где гусеницы, которые уже превратились в деньги?

— Сейчас увидишь.

Фриц выдвигает верхний ящик комода и роется в нем. Его грязная рука вытаскивает ключ. Этим ключом он отпирает укладку в темном углу. Крышка укладки отсырела и не поднимается. Вдвоем мы стараемся открыть ее, и она понемногу начинает поддаваться, при этом стонет и скрипит.

«Кукук! Кукук!» — раздается вдруг над нами.

Крышка укладки с грохотом падает, мы отскакиваем. Сердце у меня стучит почему-то в ушах. «Тьфу, тьфу, тьфу!» — выплевываем мы наш страх.

— Часы эти дурацкие! Я и забыл про них, — бранится Фриц и снова подходит к укладке.

— Какие часы?

— Да вон те. Ты что, не видел деревянную птаху, которая из них выскочила? Днем она на цепи, как собака, и каждый час просит есть. А ночью Шепелявая отвязывает ее, и птаха через дымоход залетает к людям в дома. Те, к кому она залетит, просыпаются и не могут больше заснуть. Она их, значит, околдовала. Они ворочаются с боку на бок, собаки воют во дворе, а в окно кто-то клювом стучит.

Мне хочется посмотреть привязанную птичку. Но она больше не показывается.

— Давай, давай! — говорит Фриц. — Сейчас у нее над нами власти нет, солнце еще не зашло.

— А откуда ты знаешь, что у нее над нами власти нет?

— Берта мне сказала.

Поднатужившись, мы снова открываем укладку. В ней лежат девичьи юбки Шепелявой и пачка полотняных платков. Фриц говорит:

— Это Шепелявая себе к свадьбе приготовила. А теперь, видишь, так валяется. Какой же дурак станет жениться на ведьме?

Фриц вытаскивает еще тонкую блузку. Под блузкой оказывается маленькая резная коробочка. Фриц открывает коробочку. В коробочке — монеты: это и есть превращенные гусеницы, про которые он говорил.

— Вот они, Тинко! Бери их и покупай себе велосипед.

— Я не возьму.

— Почему?

— Это деньги чужие, Шепелявой, она нам не родственница.

— И нам тоже. Всё враки, что мы с ней родня. Кто же захочет с ведьмой породниться?

— Ты сам говорил, что у ведьм ничего нельзя брать, только талончики на сахар.

— Деньги тоже можно. Как только ты их кому-нибудь отдашь, они обратно в гусениц превратятся.

— Мне тогда Фимпель-Тилимпель велосипед не продаст.

— Он и не заметит. Он сунет деньги в карман, и все. А ты возьмешь велосипед и уедешь. А когда Фимпель-Тилимпель будет платить за водку, он вместо монетки на стойку положит гусеницу.

Я сразу же представляю себе жирную физиономию трактирщика Карнауке и какой у него будет вид, когда Фимпель вместо монет начнет расплачиваться гусеницами. Мне делается смешно. Коза в сарае тоже начинает смеяться. Фриц с грохотом опускает крышку укладки и шепчет:

— Шепелявая идет! Коза ее почуяла.

Мы крадемся восвояси. В конце деревенской улицы, пошатываясь, показывается куча хвороста. Это и есть Шепелявая. И как это коза так далеко чует?

Колосовые мы все скосили. В погожие дни мы возили снопы на гумно. Если бы мы прежде давали нашего Дразнилу другим крестьянам, нам бы теперь выдали вторую лошадь или вола. Тогда бы мы совсем другие фуры грузили.

Дедушка недоволен собой и всем светом. Что-то разладилась дружба с Лысым чертом. Дедушка от всех отстал с уборкой. Наши куклы — последние в поле.

— Тут руганью не поможешь! — говорит наш солдат деду. — Сам небось все шиворот-навыворот делаешь, вот в рукава-то никак и не попадешь.

У каретника Фелко уже гудит молотилка. Дедушка затыкает уши. Вот если бы она у нас гудела! Слаще всякой музыки был бы ее гул.

— Когда молотить начнете? — спрашивает бургомистр Кальдауне дедушку.

— Когда всю рожь на гумно свезем! Самому бы сообразить надо.

Кальдауне поскребывает свои маленькие усики и говорит:

— Трудновато.

— Чего трудновато? — спрашивает его дедушка.

— Община решила на будущей неделе сдать все хлебопоставки, а у вас еще бабки в поле стоят. Вы бы себе кого-нибудь на подмогу взяли! Неохота мне ждать вас одних. Не достанется нам окружная премия — на себя пеняйте.

Вот это удар так удар! Дедушка жует кончик усов и поглядывает по сторонам. Сходил на поле, вытащил из снопов несколько колосков и попробовал, не высохли ли уже. Нет, не высохли.

Наша деревня еще в прошлом году зарилась на окружную премию. Но мы ее тогда не получили. И все из-за тех, кто отстал с обмолотом. Бургомистр взял да написал их имена на бумажке и бумажку эту повесил на воротах пожарного сарая. Дедушке нашему тогда повезло: его бургомистр не включил в список. Но в этом году обязательно впишет: за неделю нам ни за что не обмолотить всего хлеба. Вот ведь чертовщина какая!

Вечером дедушка бежит к Лысому черту. Хорошо, когда есть друг. А Лысый черт говорит:

— Я и не думаю сдавать. И ты, Краске, не спеши. Вот нас уже двое. Мы с тобой сдадим, когда нам сподручно, понял?

Дедушка только качает головой. Так-то оно так, но в балансе-то что? Августу Краске ведь не хочется числиться в плохих земледельцах.

— Плохой земледелец тот, кто под чужую дудку пляшет, — продолжает Лысый черт уговаривать дедушку. — Какой прок нам с тобой от этой премии? Бургомистр небось на эти деньги отремонтирует пожарный сарай да мертвецкую. Нечего сказать, хороша премия, когда ее мертвецы получат! Будь здоров! Мертвецам ведь и в кладбищенской часовне не холодно… Погоди-ка, тут у меня есть кое-что.

Лысый черт смеется так, что у нашего дедушки пропадают все сомнения. Они пьют новый сорт водки, который Кимпель привез с собой из Шенеберга. Лысый черт затягивает песню.

Моросит дождь. Этого еще не хватало! Куклы снова намокнут. Но дедушку это больше не беспокоит. Он шагает по двору и только улыбается.

Приходит бургомистр и спрашивает:

— Кто за вас сдавать будет?

— Господь бог, видно, не пожелал, чтоб мы сдали вовремя, — отвечает дедушка и потягивается.

— Это он за вас сдавать должен был?

— К черту вашу окружную премию! — орет вдруг дедушка. — Не справился я, и все! А ради вас клянчить не пойду!

— Стало быть, ты, Краске, поставки не сдашь?

— Точно. Пиши меня в список и сразу вывешивай! Краске, мол, такой-сякой, немазаный! Пиши, что старый Краске мочился на бабки, чтоб они подольше не высыхали. Пиши, пиши, чего глядишь!

Наш солдат берет бургомистра под руку и идет с ним со двора. Там за воротами они долго о чем-то говорят. И снова все становится тихо.

Фимпель-Тилимпель возит навоз для своей капусты. Теперь-то он знает, что навоз надо возить только в дождик.

— Фимпель-Тилимпель, а ты когда мне покажешь большое гусеничное поле?

Фимпель перепрыгивает через дышло своей ручной тележки и крадучись приближается к нашему забору:

Велосипед уходит: Его другой уводит.

— А ты ведь говорил, что никому его не продашь, если я дам тебе задаток.

Он сразу всё заплатит — Мне этих денег хватит.

Я не знаю, что мне и думать про Фимпеля-Тилимпеля.

— Подожди, — говорю я ему, — еще один только день. Я побегу сейчас искать гусениц.

Но гусениц — всяк знает — В день солнечный снимают.

— Фимпель-Тилимпель, а кому ты отдашь велосипед?

Фриц Кимпель — первый сорт, Отец-то — Лысый черт.

Фимпель накидывает на плечо петлю веревки, за которую он тянет свою тележку, пищит, как ястреб, а потом сразу как мышь, которую ястреб схватил. А мне и не смешно вовсе.

Фриц Кимпель, значит, хочет выкупить мой велосипед. Я кричу Фимпелю вслед:

— Фриц тебе гусениц вместо денег даст, Фимпель-Тилимпель! Монетки у него заколдованные!

Фимпель сует руку в карман, и его передергивает, будто карман у него в самом деле полон гусениц.

Дождь усиливается. Все вокруг делается как будто меньше. Проходит два дня. Дождь моросит не переставая. Дедушка ходит по комнате, точно медведь в клетке. Наш солдат нарезал новые зубья для граблей и теперь вычищает курятник. У кур повисли хвосты; они долго раздумывают, прежде чем ступить на мокрую землю. Дома теперь хорошо. В печке потрескивает огонек. Небо закуталось в серый дождевик, по стеклу сбегают капли, точно слезы по щекам.

Отпуск у фрау Клари кончился, на дворе не слышно больше ее смеха. Никто не гладит меня по голове. Пусть уж наш солдат женится на ней: тогда она всегда с нами будет. Только не надо, чтобы он гладил ее. Стефани где живет, там пусть и остается. А если наш солдат захочет видеть ее, пускай сам в замок идет.

Через три дня снова показывается солнце. Над лугами поднимается пар. Ласточки взмывают ввысь, под самое солнышко. Их выводок летает уже самостоятельно, и у них теперь много времени. После полудня они длинными рядами сидят на проводах и болтают о том о сем. Хоть у них и нет велосипеда, а все равно они до самой Африки доберутся.

Ласточка фью, фью — На жердочку летит. Уселась на краю, Сидит и вдаль глядит. Ласточка фьють, фьють — Опять летит стрелой… Щебетунья, в путь Меня возьми с собой!

Дедушка пока еще не придумал работы для меня, и я свободен. Что бы мне такое сделать? Я шлепаю по деревенской улице. С таким человеком, как Фриц, который способен тайком выкупить мой велосипед, я больше играть не стану. К другим ребятам мне тоже не хочется идти — они дразнятся. Может быть, хорндорфские мухоловы примут меня в свой школьный союз? Сперва-то, конечно, они меня как следует отколотят.

В окошко высовывается фрау Вунш. Она подзывает меня.

— Пуговка заболел, фрау Вунш? — спрашиваю я.

— Тео у бабушки в Зандберге.

— Да?

Фрау Вунш — маленькая, худенькая женщина. Носик у нее совсем крохотный и словно точка посреди лица. На своего Пуговку она не налюбуется, он ей к сердцу прирос. А я? Ни к кому я не прирос! Фрау Вунш подает мне скатанный мешок:

— И скажи спасибо отцу за то, что выручил. Пусть не сердится, что мы мешок так долго не возвращали. Теперь-то у нас опять своя картошка. Не забудешь сказать спасибо?

Я засовываю мешок под мышку и спрашиваю:

— А яйца вас тоже выручили?

— Это ты о каких яйцах?

— О тех, что вам наш солдат приносил.

— Солдат? Кто это?

— А тот, что вам картошку приносил.

— Твой отец?

— Ага.

— Да-да, яйца тоже. Ведь мы и не просили его, а он сам принес. Мы не попрошайничаем. Да и подарков таких, что неспроста делаются, ни от кого не принимаем. Так иной раз товарищ выручит…

Я ничего не могу понять: что это за яйца, которые неспроста делаются? Фрау Вунш прямо загадками говорит. Но наконец-то я знаю, куда наш солдат таскал картошку и яйца! Пусть теперь попробует сказать что-нибудь про мой табель — я ему тогда про яйца скажу! Дедушка все вдребезги разобьет, если узнает, что Вунши наши яйца едят.

Дедушка ненавидит Вунша потому, что тот председатель партии. Вунш и его партия были неблагодарны к дедушке. Все они еще под стол пешком ходили, когда дедушка боролся за справедливость. А с тех пор как дедушка вышел из ихней партии, несправедливости на свете все больше становится. Теперь уж вон до чего дело дошло: требуют, чтоб он сдавал зерно, которое еще в бабках в поле стоит. Вот ведь какая несправедливость!

Сквозь кусты я вижу застиранную юбочку Стефани. Вот некстати… Конечно, она уже увидела меня, сейчас начнет дразниться. А я возьму и накину ей на голову мешок. Но Стефани не дразнится. Забыла разве, что я второгодник? Вон она просунула свои узенькие ручки через плетень и рвет цветы в саду у каретника Фелко. Это, конечно, не настоящие цветы, а так, сорняк всякий: васильки, дикий горошек. Но все равно фрау Клари будет приятно, когда она с работы придет. Я спокойно сворачиваю в трубочку свой мешок и стараюсь пройти мимо Стефани незамеченным: крадусь возле самых деревьев. Вот ведь! Стефани обернулась и подходит прямо ко мне. Чего ей надо? Что это она смеется? Лицо у нее коричневое, как пасхальное яичко, которое луком натерли. Спереди у нее не хватает одного зуба, но новый уже наполовину вылез.

— Ты еще сердишься? — спрашивает меня Стефани.

— А вы женитесь на нас?

— Моя мама сказала, что вы заслуживаете участия.

— Правда сказала?

— Правда.

— Ну, значит, вы на нас женитесь.

— Нет, этого она не говорила.

— А тебе надо сидеть дома, а то у нас и так спать негде.

— А я и так всегда дома сижу. Дедушка твой эгомист. Он все себя за локоть укусить хочет — вот чего мама еще сказала.

— Да нет, он у нас не кусается, он только от своего табака кусочек за кусочком откусывает.

— Вввау! Вввау-вау!

Мы так и вздрагиваем. Это Фриц Кимпель спрыгнул с забора прямо на нас. В карманах у него что-то побрякивает, будто там стекляшки.

— Кто пугается, тот намается! — кричит он и страшно рад, что мы на самом деле испугались. Нахально так посмотрев на Стефани, он говорит: — Убирайся! Не видишь разве, у нас тут с ним мужской разговор пойдет.

— Подумаешь! — фыркает Стефани, закидывает голову и нерешительно отходит.

Мне Фриц заговорщически шепчет:

— Нам надо что-то предпринять. Они всё еще дразнятся.

— Стефани не дразнится. Маленький Кубашк тоже.

— Эти не в счет. Зепп-Чех дразнится, и Белый Клаушке. Это все потому, что нас Шепелявая околдовала. Совсем нас опозорила!

— Я с тобой больше не вожусь.

— Чего это ты?

— Ты мой велосипед хочешь перекупить.

Фриц задумывается, потом говорит:

— Я тебя на раме прокачу.

— Ни за что не сяду на раму к такому, как ты!

— А ты почему не взял заколдованных гусениц?

— Да ты сам небось их взял!

— Я… я… И вовсе я не брал их… А ты у меня все равно в руках, я тебя всегда могу утопить!

— Ты меня теперь только на пятьдесят пфеннигов можешь в воду окунуть, только вот до сих пор — до живота, не глубже.

— Нет, на семьдесят пфеннигов, по шейку, а потом я возьму и силой с головой окуну!

— Нет, только на пятьдесят пфеннигов. Гнёзда я тебе показывал? Показывал. Кошку ловить помогал? Помогал. А ты за все это не вычел мне из долга.

— А я вовсе и не хочу перекупать твой велосипед.

— Нет, хочешь. Мне Фимпель-Тилимпель сказал.

— Да, Фимпель-Тилимпель…

— Не ври, не ври, ты мышка-воришка! Ты у Шепелявой ее деньги стащил.

Фриц делается белый-белый:

— Это какие я деньги стащил?

— Шепелявой, ее деньги! Вот какие!

Фриц быстро сует сразу обе руки в карманы и пригибается, как для прыжка.

— Вот гляди — никаких денег я не брал! — кричит он и выдергивает сразу обе руки из карманов.

Что-то летит мне в лицо. Что-то звякает. Пышные летние облака медленно спускаются, придавливают меня все сильнее и сильнее. Я падаю на спину. Но падать мне почему-то совсем не больно. Вот только вздохнуть я никак не могу. Воздух стал слишком велик, он не пролезает мне в рот. Стефани кладет мне на грудь букетик цветов, опускается рядом на колени и плачет. Значит, я умер.

 

Глава тринадцатая

Умер я всего на два дня. Потом я снова стал живой. Но у меня все время болела голова. Стоило мне открыть глаза, как острая боль сыпалась на меня целыми пригоршнями иголок. Бабушка завесила окна горницы одеялами, чтобы солнышко своими лучами-колючками не впивалось мне в голову. Во сне я все метался и видел: Фимпель-Тилимпель едет на своем велосипеде, а у велосипеда колеса из гусениц. Это он за моим табелем приехал. Табель ведь так до сих пор и не подписал никто. Тут Стефани взяла да подписала, и я сразу перешел в другой класс и перестал быть второгодником. А коза Шепелявой все плевалась. Но плевалась она талерами из чистого золота. Фриц Кимпель подбирал талеры, подбрасывал их вверх, и они превращались в ласточек. Ласточки носились по небу и пели голоском Стефани: «Ласточки, ласточки, фьють! Ласточки, ласточки, фьють!»

Теперь мне уже лучше. Только что доктор опять приходил. Он сорвал у меня с лица пластыри, постучал по голове, что-то послушал в ней и сказал:

— Ну вот, дело и на поправку пошло!

— Неужто на поправку? — всхлипнула бабушка, вытирая фартуком слезы. В глазах у нее вспыхнул огонек надежды.

— Да-да, внучек ваш поправляется, матушка Краске! — ответил доктор и ушел.

— Бабушка, сегодня я съем десять яиц! Мне это раз плюнуть.

— Десять? А не стошнит тебя, Тинко?

— Ничего не стошнит, бабушка.

— Ай-яй-яй! Ручки-то у тебя какие тоненькие стали. В животике-то небось ничегошеньки у тебя нет.

Я съедаю одно яйцо, и меня не тошнит. Съедаю второе и третье, и меня все равно не тошнит. Вот я какой молодец!

Дедушка подобрал в нашем садике маленькую синичку из позднего выводка. Веселую такую! Она уже немножко летает у меня в горнице — с кровати на карниз и обратно. Бабушка положила синичке на подоконник шкварку. Птичка клюет и теребит ее. Мне совсем не скучно лежать в кровати: ведь у меня есть синичка! Одеяло мое она закапала. Иногда она клювиком тихонько пробует пластырь у меня на лице. А я лежу и не шелохнусь, хоть и щекотно очень. Вот она и улетела! Ну да, пластырь небось не такой вкусный, как шкварка.

Дедушка сидит, опершись локтями о колени, хрустит пальцами и о чем-то думает.

— И надо ж было вам так рассориться с Фрициком! Каково мне-то теперь! Как я другу Кимпелю на глаза покажусь! Говорят, Фрицик-то тоже себе повредил что-то.

— Он мой велосипед перекупить хотел, дедушка.

— Да-да, велосипед. Знаю, знаю. Ладно, куплю тебе велосипед!

— Правда, купишь?

— Ты вот поправляйся скорей… Сколько просит Фимпель-то за него?

— Тридцать марок, дедушка.

— Тридцать, говоришь? Гм… Ну, выздоравливай поскорей.

Дедушка снова впадает в раздумье. В списке, который вывесили на воротах пожарного сарая, его фамилии не было. Наш солдат все уладил. Он занял хлеб у переселенцев и сдал за нас все в срок. Дедушка ничего и не знал об этом. Хоть дедушке и приятно, что он не попал в список, но кое-какие сомнения все же у него возникли. Как же, например, быть теперь с другом Кимпелем?

Лысый черт обозвал дедушку предателем. Дома дедушка раскричался и, в свою очередь, обругал предателем нашего солдата. «Вот ведь до чего собственное семя довело!» — все ворчит он.

Мэрцбахцы так и не получили окружной премии. Все потому, что Лысый черт своей нормы не сдал. Его-то никто не выручит: больно много пришлось бы сдавать.

Наш солдат тоже навещает меня. Хорошо бы, он мне рассказал про машину из Советского Союза, которая сразу и жнет и молотит.

— А это не враки, дядя-солдат?

— Нет, Тинко.

— Значит, у них бабушки могут сидеть дома и смотреть за курами?.. А почему у нас не так?

— И у нас так будет.

— А правда, что в Клейн-Шморгау скоро привезут машины, которые всем будут помогать?

— Правда.

— А что там ребята на каникулах делать будут?

Наш солдат пожимает плечами:

— Баловаться будут, что еще…

— Значит, там партия для детей машины привезет, да?

— И для детей тоже.

— А почему партия у нас не помогает?

Наш солдат смотрит на меня, как будто в первый раз видит:

— Ишь ты! Головка-то у тебя светлая. В кого это?

— Не знаю я, дядя-солдат.

Все такие ласковые со мной, хоть я и второгодник. Фрау Клари принесла яблок.

— Теперь ты можешь больше не плакать, фрау Клари. Я уже яйца ем.

— Правда? Да я и не плачу совсем, это мне мошка в глаз попала. Там, возле пруда…

— В оба сразу, фрау Клари, да?

— Ах ты, шалунишка! — И фрау Клари набрасывается на меня.

Но она не знает, где меня можно схватить: за голову-то нельзя!

В конце концов фрау Клари тихонько гладит мою руку. И снова я чувствую что-то от своей мамы.

Пришли Стефани и Пуговка. Какой я теперь важный стал! Все ходят вокруг моей кровати на цыпочках и в одних чулках. Стефани села на краешек кровати. А вдруг Пуговка возьмет и расскажет об этом в школе? Начнут меня еще впридачу дразнить бабьим угодником.

— Стефани, пересядь на стул.

— Почему? Мне здесь хорошо сидеть, мягко.

— Кровать дрожит, когда ты смеешься, и у меня сразу колет в голове.

— Да что ты? — Стефани осторожно приподнимается.

Синичка села ей на голову и устроилась в ее золотистых волосах, словно в гнездышке. Она дергает Стефани за завиточки и тихо попискивает. Пуговка забрался на подоконник.

— Синичку, когда выздоровеешь, приноси в школу, в наш союз, — говорит он.

— У вас теперь свой союз?

— Скоро будет.

— А что в нем синичке делать? Вы ее вратарем поставить хотите?

— Мы не только в футбол играть будем. Мы в нем и учимся.

— Ну, в такой союз я и не хочу совсем!

Пуговка только пожимает плечами.

— А ты знаешь, как все случилось? — спрашивает Стефани.

— Что случилось?

— Вот что у тебя голова забинтована и все остальное?

— Еще бы мне не знать! Небо на меня свалилось, а воздух стал таким большим, что не пролезал в рот.

— И ничего-то ты не знаешь! Доктор тоже сказал, что ты еще ничего не знаешь.

— Поди ты со своим доктором знаешь куда… Он сказал, что дело на поправку идет… Расскажи, Стефани!

Стефани разглаживает платьице и рассказывает. При этом она не поворачивает головы, чтобы не спугнуть синичку, которая сидит у нее в волосах.

В карманах у Фрица Кимпеля были, оказывается, деньги Шепелявой Кимпельши. Он отнес их Фимпелю-Тилимпелю. Фимпель сидел как раз на пороге своего домика. Он велел показать ему эти деньги. Когда он их увидел, то грустно покачал головой и сказал:

Известно всем на свете, Что не в почете деньги эти.

Фриц взял да ушел. По пути он все проклинал Шепелявую и ее колдовские деньги. Потом он встретил меня и Стефани. Стефани хоть и отошла от нас, но немножко она подслушивала. Это потому, что Фриц обидел ее. Да, да, ничего тут такого нет! Она слышала, как мы ругались. Вдруг Фриц выхватил деньги из карманов и бросил их мне в лицо. Это были большие талеры, зеленые совсем от купороса, да к тому же недействительные. Фриц стащил их у Шепелявой Кимпельши. И вовсе они не были заколдованными гусеницами. Я упал навзничь. Фриц Кимпель стоял возле меня и весь трясся. От страха он не мог сдвинуться с места. Он звал Стефани и все кричал:

«Это не я, это не я! Это его Шепелявая околдовала…»

Стефани тоже кричала:

«Это ты, это ты! Я видела! Ты нехороший, ты гадкий! Ты убил нашего Тинко, а мы с ним скоро стали бы родственниками!»

«Стефани, Стефани, это не я! — ревел Фриц. — Это не я, клянусь тебе богом, который на небе сидит!»

Но Стефани не сдавалась.

«Нет, это ты его убил! — кричала она. — Провалиться мне на этом самом месте, ты! Тьфу, тьфу, тьфу! Честное слово, ты!»

Тогда Фриц убежал и все размахивал руками. На бегу он еще раз обернулся и крикнул:

«Я вычеркну последние семьдесят пфеннигов из того, что он мне должен за свою жизнь! Пусть только живой останется!»

Стефани побежала к каретнику Фелко. Фелко выскочил из своей мастерской.

«Чего ты говоришь?.. Убили? Убили на лугу? Внучка Августа Краске? — Фелко нагнулся и послушал, стучит у меня сердце или нет. Потом покачал своей серой, подстриженной ежиком головой и снова послушал. — Живой, живой!» — вдруг закричал он, увидев, что у меня снова порозовели щеки…

Пуговка спрыгивает с подоконника и говорит:

— Теперь тебе нельзя даже через стенку с Фрицем Кимпелем разговаривать, не то что играть с ним. Это он виноват, что ты больной лежишь. Он все равно что убийца. А если ты и дальше будешь водиться с ним, то у тебя, значит, никакой чести нет.

— Нужен он мне, как коровий блин!

— Лучше всего тебе его отлупить.

— Это мне раз плюнуть, Пуговка. Пусть только попадется!

Я, правда, не уверен, хватит ли у меня теперь сил, чтобы отлупить Фрица Кимпеля. Честно говоря, мне и неохота совсем. Но не могу же я показывать Стефани, какой я больной и слабенький.

Стефани только качает головой:

— Моя мама говорит, что дракой никакой чести не завоюешь.

— Это у вас, у баб, так.

А Пуговка начинает задаваться:

— Я тебе помогу, Тинко, можешь на меня рассчитывать. Ты только скажи, когда у вас начнется.

Я рад, что Пуговка будет мне помогать. Вообще он мог бы стать моим товарищем. Оба мы в партии состоим… Правда, почему это Пуговка давно уже не стал моим товарищем?

Все ребята уже ходят в школу. А мне можно только изредка вставать с постели. Везде бегать, как раньше, я еще не могу. У меня ноги подкашиваются и в голове вертится. Вот до чего меня Фриц довел! А скучно лежать в кровати, когда тебя никто не навещает. В деревне гудят молотилки. На дворе бабье лето. Ласточки греют на солнце свои перышки. Скворцы стаями летают над убранными полями. Их отсюда в окошко хорошо видно. Мне хочется подержать в руках первые спелые каштаны. Они ведь сейчас так и выскакивают из своей зеленой колючей рубашечки. А сами коричневые и гладкие такие, будто их кто отлакировал. Мне хочется собирать желуди, бросать их свиньям и глядеть, как они, чавкая, разгрызают их. Хорошо бы пойти в сосновый лес, собирать там лисички. Они, словно желтенькие карлики, сидят во мху. Ими можно все карманы набить, а потом и в носовой платок собирать.

Стефани навещает меня чуть не через день. Она приносит яблоки и груши и рассказывает о школе. Пуговка, мой новый товарищ, тоже аккуратно приходит ко мне. Он даже уроки делает у нас в горнице на подоконнике.

— Школа у вас теперь другая, Пуговка?

— Почему другая? Учитель Керн и ребята все те же самые: Стефани, большой Шурихт, Зепп, — все те же.

— Все?

— Да, все.

— А я?

— Да, правда, тебя и Кимпеля нет.

— Вот видишь!

Меня с ними не будет и когда я снова начну ходить в школу. Со мной будут другие ребята, не те, с которыми я всегда играл на переменках. Вот с Кимпелем мы в одном классе. Не хочу я его видеть! Он ни разу ко мне не зашел. Что это за товарищ такой! Правда, он мне жизнь спас. Вот мне и пришлось платить ему за свою жизнь. Но я не так быстро платил за нее, как Фрицу хотелось. Тогда он взял и убил меня. Но мою новую жизнь я ни за что ему не продам…

— А ты уже знаешь про Фрица Кимпеля? — спрашивает вдруг Пуговка, перестав разрисовывать учебник.

— Чего мне про него знать? Он сюда не приходит.

— Такой человек никогда не придет к больному. Скажи, а правда, что он хотел перекупить твой велосипед?

— Кто тебе сказал?

— На собрании об этом говорили.

Пуговка откладывает учебник, прыгает на подоконник и, болтая ногами, начинает рассказывать…

Фриц Кимпель, оказывается, отнес заколдованные деньги обратно и положил их в укладку Шепелявой Кимпельши. Шепелявая даже и не подозревала, что старые талеры, заработанные ею, когда она еще была батрачкой, странствовали по белу свету. Она все ходила в лес за хворостом. А после Фриц Кимпель пришел к старой Берте и спросил ее:

— Берта, скажи, как беса выгоняют?

— Ты это у себя беса хочешь выгнать, того, что маленького Краске чуть до смерти не убил?

— Скажи, как беса выгоняют?

— Его напугать надо. Вот если ты сидишь себе, ни о чем не догадываешься и вдруг испугаешься. Тут бес и выскочит из тебя, а ты сам полетишь вверх тормашками. Правда, потом человек, что из себя беса выгоняет, никак не может встать и все лежит на спине. Но зато уж беса в нем нет больше. Вроде ты второй раз родился.

— А ты сама видела, как его выгоняют?

— Нет, не видела. У наших ни у кого беса не было. Вот бабушка моя видела. Она у графа служила. А у графа этого сам сатана внутри сидел. Граф его всегда с собой таскал.

Фриц и не собирался у себя самого беса выгонять. Он решил выгнать его у Шепелявой. Эта ведьма Шепелявая совсем околдовала его! И вот Фриц стал готовиться, чтобы испугать Шепелявую и выгнать из нее беса.

В людской он достал карбид. Он взял его из велосипедного фонаря младшего батрака. Карбид он насыпал в бутылку из-под пива и накапал на него немного воды. Потом хорошенько закупорил бутылку и положил ее возле домика Шепелявой. Шепелявая сидела у окошка и латала фартук. Фриц спрятался за кучей хвороста, как мы с ним, когда ходили смотреть гусеничные деньги. Но бутылка с карбидом что-то все не действовала. Фрица разобрало любопытство. Он отвел в сторонку хворост, чтобы получше рассмотреть, и увидел, что бутылка его шипит, как морская свинка, если ее разозлить как следует. Вдруг раздался треск, и бутылка разлетелась на мелкие куски. Зазвенели стекла. Шепелявая закричала, Фриц тоже закричал и снова спрятался за хворост. Но ему ужасно хотелось подглядеть, как из Шепелявой будет выскакивать бес. А бес с залитым кровью лицом и лохматой башкой выбежал из домика Шепелявой и, шатаясь, подошел к Фрицу.

— Покажи, где тебе больно, ягненочек мой! Пойдем, я перевяжу тебя, — произнес он голосом Шепелявой.

— Это ты, Шепелявая, или это бес, что в тебе сидел? — спросил перепуганный Фриц.

— Что ты, что ты, сынок! Это я. Очаг мой чист, — ответила Шепелявая и потащила Фрица за собой. Словно красные слезы, с головы ее на грубошерстную кофту капала кровь и скатывалась на фартук.

Весь этот шум разбудил Лысого черта, задремавшего после обеда. Он услыхал, что в домике Шепелявой кто-то кричит, и без куртки, в одной рубахе, побежал туда:

— Что тут стряслось? Опять ты, старая ведьма, в мальчонку вцепилась? Мало тебе, что у старшего палец оттяпала?

Шепелявая безумными глазами уставилась на Лысого черта:

— Я ничего не сделала, а вот он сделал, как ты его научил! Ты, ты, не кто иной! Это в тебе сатана сидит, в тебе!

Лысый черт как увидел карбидную кашицу и битое стекло под окном, сразу схватил Фрица и увел.

— Кто тебя научил? — все спрашивал он. — Кто? Говори!

Фриц совсем оторопел. Таким он отца никогда не видел. Отец всегда только смеялся над его проделками и платил, если надо было.

— Кто научил, говори! Кто?.. Я тебя научил? Говори, кто?

— Берта, — хныча, ответил ему Фриц.

— Берта, говоришь?

Это немного успокоило Лысого черта. Он подошел к телефону и вызвал доктора. Доктор пришел и сказал, что у Фрица только небольшая царапина.

— Слава тебе, господи! — пробормотал Лысый черт. — Вот ведь, господин доктор, чего только не наделает бутылка перебродившего вина!

— Бутылка вина? Гм! — И доктор подмигнул маленькими серыми глазками, спрятанными за толстыми стеклами очков.

Лысый черт попросил доктора зайти и к Шепелявой. Та лежала в постели. Голова у нее была обложена мокрыми тряпками. Тряпки пропитались кровью и стали как материя, из которой делают флаги. Доктор пинцетом вытащил у Шепелявой осколки стекла. Старуха все стонала и пыталась погладить руку доктора.

— Хороший вы человек, доктор! Хороший, — все говорила она.

— А у тебя это тоже от бутылки перебродившего вина? — спросил ее доктор, рассматривая кусочек плоского оконного стекла.

Но Шепелявая ему на это ничего не ответила.

Лысого черта как подменили. В тот же вечер он приказал вставить новое стекло в окошко Шепелявой. На другой день к ее домику подъехала повозка с хорошими дровами. Дрова тут же сгрузили. А еще Лысый черт приказал зарезать петушка и сварить из него суп. Сам он съел только петушиные ножки, а остальное отнес Шепелявой.

— Ешь, Шепелявая, это тебе за то, что ты крови много потеряла, — сказал он и поставил миску с супом возле старухиной кровати.

А она лежала пластом. Голова у нее была вся залеплена пластырем и забинтована. Глаза закрыты. Лысый черт осторожно взял ее руку и тихонько потряс. Потом он ту руку, которой притрагивался к старухе, вытер о штанину. Шепелявая открыла глаза, увидела Лысого черта и снова закрыла.

— Слушай, Шепелявая! — сказал ей Лысый черт. — Я тебе велел дровец подвезти, хороших дровец: смолистых, не гнилых. Слышишь? И стекло я велел в окошко вставить. Слышишь? Петушка для тебя зарезал. А коль не будешь поправляться, я еще одного велю зарезать. Да-да! Только давай не будем говорить о том, как все вышло. Понимаешь, не будем?

А Шепелявая все лежала не шелохнувшись.

— Неужто ты от страху речи лишилась?

— Тебе только этого и надо, греховодник! — неожиданно ответила Шепелявая. — Сгинь, лживый дьявол!

— Я тебя не хотел пугать, Шепелявая. Видит бог, не хотел! Только вот давай не будем говорить, как оно и что… Слышишь? Поняла ты меня?

— Ты только этого и добиваешься! Немоты моей хочешь. Чтоб молчала я, а вы б меня ведьмой ругали перед всем миром. Нет уж! Господь бог не попустит, чтоб на такие-то речи да я молчала! Не попустит он, чтоб бесовское слово ко мне прилепилось.

— А того, кто тебя ведьмой ругать станет, ты ко мне посылай. Я ему заткну глотку.

— Ты свою сперва бы заткнул! Кулаком бы и заткнул! — сказала ему Шепелявая и отвернулась к стенке.

И как Лысый черт ни старался к ней подъехать, Шепелявая ничего ему больше не ответила.

Не зная, как теперь быть и что думать, Лысый черт отправился под вечер в людскую, развалился возле холодной печи и закурил сигару. Батраки и батрачки только диву дались: что бы это могло значить?

— Хорошее нынче бабье лето! — сказал Лысый черт.

— Да, да!.. Верно, верно! — послышалось со всех концов стола.

— А у вас что нынче на столе хорошего?

Никто ему не ответил. Батраки только переглянулись: уж не ослеп ли хозяин?

— Вы что ж, не видите, что на столе стоит? — спросил его младший батрак Роберт. — Картошка вареная и конопляное масло.

— А соленых огурцов вам не выдали?

— Нет, огурцов не дали.

— Куда ж это годится! Разве это жизнь? Картошка вареная и без огурцов? Турки мы, что ли? Скажи сей же час старшо́й, чтоб огурцы подала.

— Да, да!.. Верно, верно! — снова послышалось со всех концов стола.

— Шепелявая, говорят, тоже плоха! — заметил Лысый черт. — Здорово это ее бес потрепал!

— То-то и оно, — ответил ему Роберт. — Бес-то, говорят, верхом на бутылке с карбидом прискакал, а бедненького сыночка вашего за это в воспитательный дом отправят.

— Что, что? С карбидом? Воспитательный дом?

— Да, да, это он мой карбид, дьявол, стащил.

— Какой еще дьявол?

— Фриц, сыночек ваш.

Старый Густав пихнул Роберта в бок.

— А ты видел, как Фриц твой карбид брал? — спросил Роберта Лысый черт.

— Мыши-то его не едят, они от него дохнут.

— А ежели ты видел, как он твой карбид брал, то, стало быть, ты, лентяй, днем дома сидел. А если не видел, то ты нам с сыном оскорбление нанес и, стало быть, ступай сегодня же со двора! Забирай свои документы и вали отсюда!

Дверь с треском захлопнулась за Лысым чертом. Даже крохотная лампочка на потолке в людской закачалась. Батраки стали увещевать Роберта.

А Роберт вынул изо рта картошку, которую он только что взял, положил ее снова на тарелку и сказал:

— Прощения просить? У этого? Да у вас не все дома, что ли? Я ж в Свободной молодежи!

— Когда мне было столько лет, сколько тебе, я тоже раза два схватился с хозяином, — предупредил его Густав, — да ничего из этого хорошего не вышло.

— Из тебя вот тоже ничего хорошего не вышло!

И снова захлопнулась дверь людской…

Я спрашиваю Пуговку:

— А Фрица Кимпеля отдали в воспитательный дом?

— Да что ты! Все совсем по-другому получилось, — отвечает Пуговка и соскакивает с подоконника.

У него, наверно, ноги затекли. Теперь он садится ко мне на краешек кровати.

— Расскажи, как все получилось, Пуговка.

— Хорошо, это я тебе расскажу и побегу домой.

Когда большой Белый Клаушке услыхал, что Фриц Кимпель меня чуть до смерти не убил, он взял да обо всем — и про колесную мазь и про остальное — рассказал на заседании правления. Он потребовал, чтобы эти дела обсудили на общем собрании. Но бургомистр Кальдауне заявил, что такие дела обсуждают на родительском собрании. Белый Клаушке согласился. Для него важно, чтобы собрание состоялось. А раз собрание со скандалом, то на него все придут: общее оно или родительское — это уже все равно. Итак, учитель Керн созвал родительское собрание. Взрослые мужики сидели на наших стульчиках и выбивали трубки о наши столики. Мой дедушка от волнения засунул свой противный табак прямо в чернильницу. Хорошо, что фрау Вурмштапер — она в родительском совете — вытащила табак шпилькой и попросила дедушку вести себя приличней. А дедушка сказал ей: «Тебе-то чего надо, ворона?»

Учитель Керн сообщил, что, к сожалению, он вынужден был оставить меня и Фрица Кимпеля на второй год. Тут-то и началось. Для Лысого черта, дедушки и нашего солдата это было новостью, что и записали учителю Керну как ошибку. Правда, он признал ее. Наш солдат все сидел и молчал. Лысый черт качал головой и делал приличное лицо.

Дедушка, взглянув на Лысого черта, вдруг выпалил:

— Это еще что за новая мода — оставлять на второй год? Раньше такого не водилось.

Учитель Керн не дал себя сбить с толку. Он спокойно доказал дедушке, что я совсем не глупый мальчик.

— Тинко учит стихотворения, что орехи щелкает, — заявил он.

— Плевал я на твои стихотворения! Пусть уму-разуму учится, и чтоб его на второй год не оставляли, квашня ты растрескавшаяся! Зараз две семьи осрамил — Кимпеля и Краске. Выговор тебе от меня!

Наш солдат и Пауле Вунш еле успокоили старика. Только тогда учитель Керн смог продолжать. Он сказал, что родители сами виноваты, когда их дети остаются на второй год. Услыхав это, Лысый черт сморщил нос.

Дедушка подскочил как ужаленный:

— Этого только не хватало! Ты что, хочешь, чтоб я для тебя еще и уроки учил? Мучная ты обезьяна!

Пауле Вунш тоже вскочил.

— Партия не потерпит, — строго сказал он, — чтобы на хорошего учителя, настоящего народного учителя, тут поклепы возводились!

Пауле Вунш тут же спросил дедушку: как же это, мол, он, бывший член партии, и дошел уж до того, что не умеет вести себя на собрании? Дедушка немножко успокоился и откусил кусочек жевательного табака.

Одно за другим выплывали наши дела. И все подробно разбирались. Учитель Керн признался, что он кое-что упустил. Он не объяснил, например, детям, что нас, второгодников, нельзя ругать и дразнить.

И пьяные куры, и колесная мазь, и вымазанные штаны и рубахи — все-все обсуждалось. Даже мои переговоры с Фимпелем-Тилимпелем о покупке велосипеда и те не забыли. Дедушка при всех поклялся, что он очень даже свободно мог бы купить велосипед и всей бы беды с гусеничными деньгами не было.

Говорили и о Шепелявой — что ее все ведьмой дразнят. Лысый черт молчал, только изредка пренебрежительно кривил рот. Когда речь зашла о Фрице и о бутылке с карбидом, он сказал:

— Сами-то вы что, никогда не были детьми, никогда не баловались?

— Дети — они ведь с годами вырастают, — ответил ему бургомистр Кальдауне, — а вот сукины дети — те так сукиными детьми и остаются. А мы не хотим снова воспитывать сукиных детей.

Долго пришлось учителю Керну и Пауле Вуншу убеждать родителей. Пауле Вунш попросил их помогать школе в воспитании детей. Нельзя, например, требовать, чтобы дети все время в поле работали. Главное занятие ребят — это их занятия в школе.

Дедушка снова сорвался. Он стал ругать партию. Партия, мол, должна наказать учителя, который осмеливается позорить уважаемых хозяев-земледельцев. Лысый черт все время одобрительно кивал ему. Дедушка второй раз поклялся, что добьется, чтобы учителя Керна выгнали. При этом дедушка так дико размахивал руками, что куртка на нем затрещала. Все засмеялись. А что ж им еще оставалось делать?

Учитель Грюн — это наш второй учитель — взял слово и сказал о Шепелявой Кимпельше. Грюн тоже в партии, но в другой, не в той, в которой Пауле Вунш, учитель Керн, Белый Клаушке и наш солдат. Учитель Грюн в такой партии, которая все больше насчет веры в бога старается. Он в каком-то там Христовом союзе. Когда хорндорфский органист болен, Грюн играет у нас в церкви на органе.

— Ведьм не существует, — объявил учитель Грюн. — Кто верит в ведьм, тот тем самым доказывает, что он нечестивый человек.

Пауле Вунш провел рукой по своим начинающим седеть волосам. Брови его, похожие на две узкие бархатные полоски, вздрогнули.

— Граждане, — сказал он, — а среди нас есть и такие люди, которые мачеху свою готовы объявить ведьмой, только чтобы лишить ее законной доли. Ведьме ведь ничего не нужно. Она ведь сама себе чего хочешь наколдует, если захочет.

Опять все засмеялись. А Пауле Вунш продолжал:

— Если родственники ведьмы не снабжают ее дровами, то она вынуждена отправляться в общинный лес и колдовать там. Дело нехитрое.

Все еще громче засмеялись, а Лысый черт, весь дрожа от злости, выбежал вон.

Тогда крестьянин Кубашк, почесав в затылке, сказал:

— Да если так на это дело взглянуть, оно, пожалуй, Вунш прав.

— Ясно, что прав! Иначе Лысый черт не убежал бы!

— А вот послушай-ка, Вунш, разве это не колдовство? В самый разгар лета у меня вдруг все свиньи захромали. Ты думаешь, почему? Да потому, что Шепелявая к нам во двор зашла.

— Тут дело не в колдовстве, Кубашк, — ответил ему Вунш. — Ты лучше замешивай своим свиньям в корм побольше извести. Она им кости и укрепит. И не давай им валяться в жидком навозе. Понял?

— А разве не колдовство, — спросил другой крестьянин, — когда у меня ни с того ни с сего колесо разлетается? И почему? Да потому, что я забыл поздороваться с Шепелявой, когда из дому выезжал.

Вот ведь на сколько вопросов Пауле Вуншу пришлось отвечать!

— Это тоже не колдовство, — сказал он. — Не перегружай — и все будет в порядке. К тому же нехорошо, если твоя фура целыми днями стоит на солнцепеке. Иной раз не вредно и в пруд заехать, чтоб ободья разбухли. Понял, хитрюга?

После этого Пауле Вунш стал уговаривать родителей, чтобы все дети вступили в школьный союз. Союз этот вовсе и не союз, а такая дружина, и те, кто в нее запишется, будут называть себя юными пионерами. Там дети отучатся баловаться. И чего только там не будет!

— Мой Тео уже вступил, — сообщил под конец Пауле Вунш.

Белый Клаушке поднял руку и сказал:

— Товарищи, граждане и друзья! Мой сын непременно примет участие в организации юных пионеров. И горе тому, кто попытается вымазать хотя бы одного юного пионера колесной мазью, как это однажды уже имело место! Таких элементов мы не потерпим в нашей среде!

Наш солдат тоже поднял руку. Это он ее за меня поднял. А дедушка как заорет на него:

— Вы бы лучше такой союз придумали, который научил бы детей в поле работать! Тоже мне умники! Ну да, вы ведь в этом ничего не понимаете! В том-то все и дело! Только вырастишь парня, научишь его вилы в руках держать, а вы его в союзик какой-то определяете, где его начнут учить в мячик играть и будут пугать трубочистом. А в балансе оно что получается? Кто пчел зимой сахаром не кормит, тому нечего и на мед зариться. Хлеб и сало вы мне не давали, чтобы парня выкормить? Нет. Ну так и помалкивайте!

Дедушку опять на смех подняли. Наш солдат решил на людях не ссориться с дедом. Так меня и не провели в юные пионеры.

На другой день Лысый черт написал письмо «Директору наивысшей школы» в Котбусе. В письме значилось, что Лысый черт, имевший высокую честь посещать частную школу барона фон Буквица, испытывает желание дать своему сыну и наследнику, Фрицу Кимпелю, также соответствующее его положению образование. Лысый черт написал, что его Фриц ребенок умный, а учителя в деревне очень глупые. Будь они умнее, они бы обратили внимание на столь развитого мальчика и не оставили бы его на второй год. «Здешние учителя не способны постигнуть антиллегентности моего сына, и мой отпрыск тратит ее на глупые проделки, что вам, ваше высокоблагородие, будет вполне понятно».

Письмо Лысого черта, уже сильно потрепанное, вернулось в Мэрцбах. «Директора наивысшей школы» в Котбусе обнаружить не удалось. Так как на конверте отправитель не был обозначен, письмо передали бургомистру Кальдауне. Бургомистр в присутствии свидетелей торжественно огласил его содержание. Позже письмо доставили Лысому черту с пометкой: «Адресат неизвестен».

Когда в деревне потихоньку начали смеяться над письмом, Лысый черт заявил: «Нельзя уж и поинтересоваться, как у этих шарлатанов насчет наивысшей школы дело поставлено».

Что только не творится вокруг, а я должен в постели лежать! Когда всё только понаслышке узнаешь, совсем не так интересно. Я твердо решаю выздороветь. Мне сразу делается лучше. Меня уже не шатает из стороны в сторону, как прежде, и я иду во двор и кормлю кур. Потом приношу лесенку и ставлю ее к стенке, на которой растет виноград. Надо поскорей собрать сладкие ягодки, а то их высосут осы. Но только я потянулся за спелой кистью, как небо начало вертеться. Вот и пришлось слезать несолоно хлебавши. Значит, я еще не выздоровел. Да и стоит мне чуть побыть на солнышке, как я сразу устаю очень.

И вот однажды меня приходит навещать учитель Керн. Я готов сквозь землю провалиться! Я ведь с ним еще ни разу один не оставался. Наверно, он пришел за моим табелем. Ждет небось не дождется, хочет узнать, кто его подписал: наш солдат или дедушка?

Но учитель Керн не спрашивает меня про табель. Он принес мне книжку со стихотворениями. Там их штук пятьдесят. А я и не знал, что есть так много стихотворений.

— Когда у тебя перестанет голова кружиться, ты ее можешь почитать, — говорит мне учитель Керн. — А потом расскажешь мне, понравилось тебе или нет.

Этого он от меня никогда не дождется.

— Не стоило вам беспокоиться, — говорю я ему, как сказала бы бабушка. — Столько вы себе хлопот доставили! Благодарствуйте. Господь бог непременно вознаградит вас и возьмет к себе на небо.

И я прячу книгу под тюфяк, чтобы учитель Керн больше не говорил о ней. Вон он косится на меня. Никак, смеется? Ну да, ему хорошо смеяться: его-то не оставили на второй год!

Во дворе кудахчут куры: они привыкли, что я им корм задаю. Нет у меня времени попусту тут болтать! Но, видно, учитель Керн уселся надолго. Он протирает очки и зажмуривает при этом глаза; похоже, будто он спит. Теперь он говорит, что никто меня дразнить больше не будет.

— Чеху можете фунт масла дать — он все равно дразниться не перестанет.

— Кому, кому? Чеху?

— Ну да!

Учитель Керн спрашивает, кто такой Чех. Хорош учитель — мэрцбахских ребят не знает!

— Это мы так Зеппа Вурма зовем. Теперь и вы будете знать, как его зовут.

— Нехорошо. Очень нехорошо!

И учитель Керн объясняет мне, что название народа нельзя превращать в ругательную кличку. Он рассказывает мне про чехословацкий Берлин. Они называют его Прагой. Там будто бы жил человек, которого звали Юлиус. Он стоял за правду и умер за свой народ. Но перед тем как умереть, он в тюрьме записал, как смерть все ближе и ближе подползала к нему. Это было очень страшно. У меня даже слезы на глаза выступили. Я тут же решаю, что никогда больше не буду звать Зеппа Чехом, но только чтоб он перестал дразнить нас свинопасами. Может быть, нам звать его клецкой? Но Чехом ни за что нельзя.

Учитель Керн спрашивает меня, не хочу ли я в свой старый класс.

— Очень даже хочу, господин учитель Керн.

— А почему, собственно?

— Я не хочу больше видеть Фрица Кимпеля. Он нечистоплотный элемент.

Учитель Керн громко смеется. Мне даже видно, что сзади у него не хватает зубов.

— Где это ты подхватил?

— Белый Клаушке всегда так говорит у себя в кооперативе.

Учитель Керн опять начинает протирать очки. Всякий раз, когда ему не хочется, чтобы по его лицу видели, что он на самом деле думает, он принимается протирать очки.

— Не исключена возможность, что ты через полгода сможешь снова вернуться в свой старый класс, — говорит он.

— Я?

— Да-да. Но ты должен быть прилежным.

— Ах, вон оно что!

— Я должен видеть, что ты очень стараешься.

— Это уж не от меня зависит.

— А от кого же?

— От того, сколько работы будет в поле.

— Так ты вот о чем! — восклицает учитель Керн и хлопает себя по коленке. — Это все улажено. Твой отец позаботится, чтобы у тебя хватало время на уроки.

— Тогда они передерутся.

— Что?

— А почему она сюда машины не присылает?

— Кто?

— Партия. В Клейн-Шморгау она куда лучше.

— Она и сюда пришлет.

— Правда пришлет?

— Правда.

— Еще в этом году?

— На будущий год. Все машины будут стоять в Клейн-Шморгау.

— А нам-то тогда что от этого?

— Они и на наших, мэрцбахских, полях будут работать.

— Да?

— Обязательно.

— Ну, тогда я скоро вернусь в свой старый класс.

— Охотно тебе верю. А ты газету читаешь?

— Нет, не читаю. Ее наш солдат все прячет, чтобы дедушка в уборную не отнес.

— Все дедушка и дедушка! У тебя же отец есть.

— Не знаю я.

— Когда ты выздоровеешь, ты придешь к пионерам?

— Это не от меня зависит.

— А от кого же?

— Кто кого перекричит. Дедушка…

— «Дедушка, дедушка»! — передразнивает кто-то в кухне и рывком открывает дверь.

Мы и не заметили, что нас дедушка подслушивал.

— Я тебе уже сказал, что не отдам мальчонку в ваш дурацкий союзик!

Дедушка и учитель Керн уставились друг на друга. В комнате стало тихо-тихо. Слышно, как за окнами шумят деревья.

— Извините, я пришел навестить своего ученика. — И учитель Керн приподнимается с кровати.

— Ты что, совсем ума решился? Сам же его на второй год оставил, осрамил нас всех, а теперь ходишь тут, вынюхиваешь, на коленях перед ним ползаешь? Как ханжа в рясе!

— Дедушка, погляди, учитель Керн мне книжку принес.

Старик выхватывает у меня книжку из рук, швыряет ее в угол и снова набрасывается на учителя Керна:

— Ты что, парня на тот свет отправить хочешь? У мальчонки и так голова не в порядке, а ты добиваешься, чтобы он вовсе глупым остался?

— Извините, пожалуйста, но, в конце концов, я ведь его учитель. — Учитель Керн еле сдерживает себя.

— Чего учитель? Мучитель ты! На второй год его оставил. Проваливай отсюда! Нечего тут вынюхивать, квашня закисшая!

Учитель Керн пожимает мне руку и спешит уйти. Он побледнел, щеки у него трясутся. Глаза грустные-грустные. Вслед ему несется брань дедушки. Дверь захлопывается, и дедушка умолкает. А мне так стыдно, что я прячу голову под подушку.

— Задали мы перцу чернильной крысе!

— Спугнул ты его, дедушка.

— Что-о-о?

— Спугнул. Прямо коршуном на него налетел.

— Ах ты, сопляк ты этакий! И со мной уж в драку лезешь? Так, так! — Дедушка останавливается на пороге и задумывается. Никак, он икать начинает? Вдруг он с размаху ударяет ладонью по косяку. — Нет уж! Августа Краске им не сломить… никогда не сломить! В балансе оно что получается? Об мой-то лоб они себе башку разобьют.

 

Глава четырнадцатая

Наконец-то болезнь вылезла из моей головы. Доктор еще раз пришел, постучал и послушал меня. Сотрясение мозга прошло. А интересно, куда уходит болезнь, когда она проходит?

— Нагибаться-то ему можно, господин доктор?

— Почему ж, господин Краске! Он ведь теперь вполне здоров.

— А голову вниз держать ему можно?

— Это зачем?

— Когда он картошку копает, он голову всегда вниз держит.

Доктор закрывает свой чемоданчик:

— Нет, ни в коем случае. Такому маленькому мальчику вообще нельзя заниматься тяжелым трудом… А как у тебя дела в школе? Как ты учишься?

— В школу, господин доктор, он, слава богу, ходит.

— Я спрашиваю, как идут дела с ученьем?

— Идут, господин доктор, идут. Внучек наш умней троих таких, как он. Дал бы бог учителя потолковей. Вы человек ученый — небось знаете, как оно ныне в школах-то.

Доктор на это не отвечает. Он дает еще несколько советов насчет моего здоровья и прощается.

Дедушка обращается к бабушке:

— Искалечили нашего Тинко! И все этот виноват, который его на второй год оставил.

— Чего, чего? — переспрашивает бабушка, и на глазах у нее показываются слезы. — Я ж всегда говорила. Всё твоя дружба с Кимпелем! Теперь вот внук калека…

— Кимпеля не тронь!

— Так это ж он Тинко искалечил.

— Я сказал, что его учитель искалечил, — стало быть, учитель и есть!

Бабушка сдается. К дедушке теперь не подступись! Мы здорово отстали и с картошкой и со свеклой. Но скоро нам опять будет помогать фрау Клари. Я-то не могу больше картошку копать.

С утра дни серые. Осень забралась на верхушки лип и сидит там. Сбросит листок-другой, и опять ничего. Это она пока побаивается, все прячется в ветвях. Попозже она разойдется и слижет все зеленое с листьев. А вылизанные листочки выплюнет на ветер и до тех пор не успокоится, пока все деревья не обдерет догола. Стихотворения из книжки учителя Керна я выучил. Времени у меня было вдоволь. Когда дедушка подходил ко мне, я книжку прятал. Если он ее теперь отнимет, то стихи со мной останутся: они у меня все в голове сидят. Учитель Керн может меня спрашивать сколько хочет: я стихи все знаю. Я здорово старался.

Как только фрау Клари кончает работу на стекольной фабрике, она сразу же бежит к нам на поле. А у нас опять настали хорошие дни. Дедушка подобрел. И бабушка не так много стонет.

С поля наш солдат и фрау Клари возвращаются поздно. Они всегда вместе скотине задают корм. То тут, то там раздается смех фрау Клари. Можно подумать, это ласточки вернулись. Фрау Клари и наш солдат разговаривают, смеются, а то слышен и свист. Вот фрау Клари запела песенку:

Усталый путник шел домой — Спешил он к милой в край родной.

У Фрау Клари ласковый такой голосок. Наш солдат подхватывает басом:

Прежде чем войти под старый кров, Для любимой он купил цветов.

Дедушка выходит из хлева. Он прислушивается, склонив седую голову, и глубоко вдыхает мягкий осенний воздух. Носком башмака он чертит на песке какие-то палочки и кружки. Где-то хлопает дверь. Дедушка, покачав головой, шагает прочь:

— Никак, они уж свадьбу справляют?

У открытого кухонного окна, сложив руки под фартуком, стоит бабушка. Она тоже прислушивается. Немного погодя она сморкается в фартук. А я забрался на ручку помпы, раскачиваюсь на ней и гляжу на столбик мошек, вьющихся над лужей подле колодца.

Фрау Клари и наш солдат стоят обнявшись. Вот они рядышком пошли на гумно за сеном. Ручка помпы визжит подо мной. Они сразу же опускают руки: это я спугнул их. А я сижу посвистываю и делаю вид, будто я ничего не заметил. По мне, пускай женятся. И Стефани пусть к нам переезжает. Она может спать у дедушки, мне больше неохота.

Я снова хожу в школу. Мы сидим с маленьким Шурихтом за одним столиком. Вообще-то Шурихт слабоват. В прошлом году он чуть электрическим током не отравился, потому что его оставили на второй год. Ручки у него тоненькие, и головка маленькая, но он очень старается и прилежный такой. Он все боится, как бы его опять в том же классе не оставили. Утром, перед тем как входит учитель Керн, маленький Шурихт мне отвечает свои уроки. Он все выучил.

— Тинко, я выучил урок?

— Выучил, маленький Шурихт. Но скажи мне его еще раз. Так и я выучиваю урок, если мне дома недосуг. В класс входит учитель Керн и начинает вызывать к доске. Маленький Шурихт не может ему ничего ответить.

— Не волнуйся. Я вижу, что ты выучил урок.

Маленький Шурихт только еще больше волнуется.

— Тогда ты скажи урок, Тинко.

Я отвечаю урок. Я-то его знаю. А маленький Шурихт с благодарностью смотрит на меня, словно это он сам отвечает.

На другой день он меня спрашивает:

— Ты мне дашь списать сочинение про виноградную улитку?

— А ты разве сам не написал?

— Написал. Больше двух страниц.

— Так у тебя больше получилось, чем у меня. Мы свеклу копали.

Но все равно маленький Шурихт списывает у меня. Пишет он очень грязно и делает несколько клякс. Мне жалко маленького Шурихта.

— Если меня вызовут, я лучше твое прочту. Ладно, Тинко?

Поди тут пойми его!

Когда дяди-солдата нет поблизости, то из моих домашних уроков ничего не выходит. Дедушка меня обязательно оторвет:

— Брось, брось книжки! Голова от них болит. Землеробу надобна здоровая голова.

Иногда я правда не огорчаюсь, что дедушка не дает мне уроки учить. Я их тогда на следующий день просто списываю у маленького Шурихта. Но он не доверяет своим каракулям, и мы с ним очень волнуемся.

А чего нам волноваться? За все время учитель Керн только один раз ударил ученика. Это был сын Белого Клаушке. Тогда учитель Керн еще бегал помогать пекарю и поэтому на уроках был очень нервный. Белый Клаушке-младший стоял на своем столике и держал перед нами речь: «Товарищи! Мы смело пойдем вперед и поведем упорную борьбу против хорндорфских мухоловов. Как только эти агенты империализма перейдут дорогу, где сливы посажены, мы…» В этот момент в класс вошел учитель Керн. Белый Клаушке-младший успел только сказать: «Товарищи, мы плечом к плечу…», как получил здоровенную оплеуху. Он завизжал и стал брыкаться. Потом подошел к учителю Керну и заявил ему: «Если вы посмеете еще раз ударить меня, мой отец пожалуется на вас партии». Тогда учитель Керн закатил Белому Клаушке-младшему еще одну оплеуху — это уж просто за нахальство. Белый Клаушке-младший в чем был выбежал из класса. А учитель Керн сел за кафедру и положил голову на руки.

Немного погодя в школу прямо из кооператива прибежал в своем белом халате Белый Клаушке-старший. Вместе с учителем Керном они вышли во двор и там долго о чем-то спорили. А после учителю Керну пришлось отвечать перед партией. Долго никак не могли решить, оставить учителя Керна в школе или нет. Но Пауле Вунш сказал Белому Клаушке-старшему:

— Знаешь, я бы на его месте тоже съездил твоему парнишке по физиономии. Больно он у тебя нахальный. Ты должен его лучше воспитывать.

Так учитель Керн остался учителем, но с тех пор он никогда больше не бил маленьких детей. Правда, так нахально больше никто себя и не вел.

Почему же мы все так волнуемся, когда не сделаем домашних уроков? Я волнуюсь потому, что мне тяжело видеть, как учитель Керн переживает за меня. Маленький Шурихт волнуется потому, что он боится, как бы ребята не подняли его на смех, если он что-нибудь не так скажет. Но ведь мы знаем, что нельзя над ним смеяться.

Мы давно договорились об этом с учителем Керном.

«Со всяким может случиться, — заявил он нам однажды, — что он скажет какую-нибудь глупость… и с тобой, и с тобой… — Учитель Керн и на меня при этом показал. — И что ж, мы все так и будем смеяться друг над другом? Лучше уж давайте хвалить друг дружку, когда нам удастся сделать что-нибудь разумное, хорошее».

Мы пообещали учителю Керну всегда так и поступать.

Только Фриц Кимпель на переменке сказал:

«А я все равно буду смеяться, если мне смешно».

Маленький Шурихт слыхал это и поэтому так и не перестал волноваться.

Фриц Кимпель сидит теперь рядом с маленьким Кубашком. Маленький Кубашк очень рад и страшно задается. Фриц очень сильный, а значит, и он, маленький Кубашк, тоже сильный. Они ведь с Кимпелем в дружбе. Фриц больше не будет мазать штаны маленького Кубашка колесной мазью. Ведь Фрицу нужен подсказчик. Ему не хочется третий год в одном и том же классе сидеть.

Я не разговариваю с Фрицем Кимпелем. Где он играет, там я не играю, а там, где я играю, он не играет. У меня есть новый друг — Пуговка. Он меня оберегает от Фрица, провожает до самого дома и ждет, пока Фриц не пройдет мимо; только тогда он уходит домой. Пуговка говорит, что убитому никак нельзя играть со своим убийцей. Через маленького Кубашка Фриц мне передает, что, мол, очень жаль, что он меня не убил тогда до смерти.

Табель мой подписал наш солдат. Было совсем не страшно. Наверно, все страшное я уже перемолол у себя в голове. Накануне того дня, как мне снова в школу идти, фрау Клари напомнила нашему солдату про табель. Дедушка был как раз во дворе. Наш солдат молча перелистал табель и велел принести чернил. Потом, насвистывая, он подписал табель и вернул его. «Давай теперь уж постараемся, — сказал он. — Не дураками ж мы с тобой на свет родились».

И картошка и свекла убраны. Запах свекольной ботвы, которую сейчас все варят на скотных дворах, стоит над деревней. Скворцы уже улетели. Дым из труб не поднимается высоко, а клубится тут же, в закоулках. Синички сидят на голых ветках и грустно попискивают. Все дома на деревенской улице закутываются в туман, и жизнь затихает, будто бы она тоже ложится спать. Из разных уголков выползает скука и рыщет в поисках жертв. По низко свисающим усам она взбирается на дедушкино лицо и серой паутинкой залегает в морщинах между носом и подбородком. Дедушка подходит к шкафу, достает из выдвижного ящика засаленную колоду карт, надламывает ее и спрашивает:

— Слышь, Тинко, как бес-то воет?

А я не слышу, как бес воет. Я сижу возле плиты на ящике для дров и читаю книжку. Мне ее дал учитель Керн, когда я ему двадцать из пятидесяти стихотворений наизусть сказал. Он одобрительно кивал головой и поправлял меня, когда я делал неправильные ударения. А я многие слова неправильно говорил. Но все равно в конце учитель Керн сказал:

— Я вижу, что ты очень стараешься, но, понимаешь, с домашними заданиями дело у тебя хромает. Ты зимой почаще вспоминай про них.

— Я-то всегда про них помню. Да вот дедушка не помнит.

— Опять дедушка! Ну ладно, я поговорю с твоим отцом.

— Да…

— Хочешь, я тебе теперь другую книжку дам?

— Опять стихотворения?

— Нет, на этот раз это не стихи. Помнишь, когда ты болел, я тебе рассказывал о Юлиусе Фучике? Тебе интересно было?

— Да, интересно.

— Хочешь теперь сам прочитать его книгу?

— Это мне раз плюнуть.

И вот я сижу и читаю все то, что Юлиус Фучик написал в тюрьме. Он и своей жене оттуда писал. Мне делается грустно-грустно. Если они все равно его убьют, значит, они все гады.

Кухонная дверь скрипит. Я прячу книгу в ящик для дров и сажусь на него.

— Я тебя что спрашиваю? Слышь, как бес воет? — снова обращается ко мне дедушка и подмигивает при этом.

— Дедушка, у меня голова будет болеть, если я начну очки считать.

— Гм! Голова, говоришь? Как она болит-то у тебя, когда ты считаешь: колет или как молоточком — тук-тук — стучит?

— Чаще тук-тук.

— Тук-тук? Стало быть, тряпку надо в уксусе намочить и положить на голову. Это помогает. А потом и сядешь со мной, перекинемся.

Бабушке велено прийти из коровника, намочить тряпку в уксусе и положить мне на голову. А я все сижу на своем ящике. Хоть бы они поскорей все ушли из кухни! Мне страсть как хочется узнать, что дальше будет с Юлиусом. Бабушка снова отправляется в коровник. Дедушка садится на скамью и вытягивает ноги. Вот и задремал.

— Ну что? Все еще тук-тук или ты можешь со мной поиграть?

А я уже давно опять читаю.

— Все еще тук-тук, дедушка.

Проходит немного времени. Дедушке кажется, что бабушка все еще на кухне, и он спрашивает ее:

— Что, Бачко жрет уже? А то придется нам ему зубы выдернуть.

Я отвечаю ему, подражая голосу бабушки:

— Жрет, жрет уже. Да, да…

Дедушка снова задремал. Что ж они сделают теперь с Юлиусом?

— …Ты откуда сено берешь коровам? От задней или от передней стенки?

Я снова отвечаю, подражая бабушке:

— Да, господи Исусе, от передней беру, от передней…

Но на этот раз я ошибся: бабушке, оказывается, велено брать сено сперва от задней стенки. Мне-то все равно, от какой стенки сено брать, я и не думаю больше о дедушке, а он сразу же просыпается, вскакивает и готов уже бранить бабушку за то, что она ослушалась.

Записки Юлиуса Фучика делаются все грустней и грустней. В глазах у меня стоят слезы.

— Так вот оно что?! — слышу я над собой голос дедушки. — Читать-то ты можешь и в голове у тебя не тук-тук, а как в карты играть — тук-тук?! Дедушку своего дурачишь, да? В балансе оно что? Книга человека скорей водки погубит. Отдай сюда!

Я не успеваю спрятать книжку: дедушка вырывает ее у меня из рук. Звякает дверца плиты, и пламя пожирает мою книжку. Тряпка с уксусом падает на пол.

— Это грех! Страшный грех, дедушка! — кричу я. — Не буду я с тобой больше в карты играть, не буду!

И я бросаюсь на улицу. Мне кажется, что дедушка самого Юлиуса Фучика сжег. Возьму вот и все нашему солдату расскажу. Пусть он накажет дедушку!

С веток нашей липы капает. Моя курточка, словно губка, впитывает воду. Но пока дедушка один в комнате, я не пойду в дом. Наконец приходит наш солдат. Мне хочется сказать ему «папа» и все объяснить. Нет, лучше уж я не буду ему ничего рассказывать, а то придется мне потом успокаивать бабушку. Ей же надо будет разнимать мужиков, когда они сцепятся. Лучше я придумаю, как бы получше насолить дедушке. Вот возьму и сяду после обеда уроки делать, а когда дедушка позовет меня, выбегу на улицу и закричу что есть мочи: «Он меня бьет, он меня бьет за то, что я уроки учу!»

После обеда я сажусь за уроки. Пишу очень медленно, чтобы меня застал так дедушка. Но дедушка не приходит. Я стараюсь писать еще медленней. А его все нет. Тогда я выдвигаю ящик стола и играю на нем боевой марш. Получается, как на барабане. И пою при этом:

Меня он бил, меня он бил, Меня он бил, а я вопил. — Смотрите! — я сзывал людей. — Ну и старик, ну и злодей!

Но как я ни стараюсь, в конце концов у меня уроки все уже сделаны, а дедушка так и не показался. Бабушка говорит, что он в Зандберге пошел, упряжь взять из починки.

А еще я вот что придумал. Когда дедушка захочет со мной в карты играть, я возьму библию и буду ее читать. Если он озлится и швырнет библию в огонь, бабушка набросится на него за то, что он божье благословение на растопку пустил.

Я могу, конечно, и к пионерам пойти. Тут он пуще всего разозлится. Так я и сделаю!

— Тинко, а ты хочешь быть пионером? — спрашивают меня на следующий день ребята.

— Нет, я только хочу посмотреть.

— Ну хорошо, смотри. Мы с тебя тогда сегодня членские взносы не будем брать.

Старшим вожатым у юных пионеров учитель Керн. Но сегодня он уехал в город на курсы. Его заменяет Белый Клаушке-младший. Он у них председатель совета дружины. Я хотел было сесть рядом с маленьким Шурихтом, как в классе, но Белый Клаушке сразу же налетел на меня:

— Тебе не положено здесь сидеть! Ты у нас еще не зарегистрированный.

Пуговка вскакивает и кричит:

— Мы здесь не в кооперативе, тут никаких регистрированных нет!

Тогда Белый Клаушке набрасывается на Пуговку:

— Ты нам опять дисциплину подрываешь! Ты будешь привлечен к высшей ответственности перед советом дружины.

Пуговка молчит.

— А где мне положено сидеть, Белый Клаушке? — спрашиваю я.

— Я тебе тут не Белый Клаушке! Пора бы знать! Я председатель совета дружины и замещаю сейчас вожатого. Садись на самую заднюю скамью.

Я сажусь на самую заднюю скамью и спрашиваю:

— А ручки мне как на молитве сложить, товарищ дружественный председатель?

— Председатель совета дружины! — поправляет меня Белый Клаушке и, выпятив грудь, становится возле кафедры. — Сейчас мы будем приветствовать нашего гостя Тинко Краске. Будьте готовы!

Пионеры вскакивают, поднимают правую руку и орут:

— Всегда готовы!

С перепугу я тоже вскакиваю и вскидываю правую руку. Но что дальше с ней делать, я не знаю. На всякий случай я чешу себе в затылке.

И снова Белый Клаушке набрасывается на меня:

— Ты неправильно отдаешь салют! — Он хватает мою руку. Рука у него потная, а ногти с трауром. Он аккуратно укладывает мои пальцы, потом поднимает мою руку высоко над головой: — Вот как положено делать, понял?

— Понял.

— А теперь сделай сам, как я тебе показал.

Я делаю, как он велит. Но не тут-то было! У меня, оказывается, пальцы не так сложены. Белый Клаушке снова начинает их укладывать. Потом он отступает на шаг и приказывает:

— Еще раз сам проделай все сначала! Пионерский салют есть основа основ. Это первое, чему пионер должен научиться. Итак, начали. Будь готов!

Я руки не поднимаю. Вместо этого я прыгаю на стол, потом на другой, перескакиваю на подоконник. Держась за лозы дикого винограда, я спускаюсь во двор.

Вот тебе и раз! Хотел дедушке насолить, а вышло — сам себе насолил.

Уж лучше я ему и не скажу, что был у пионеров.

 

Глава пятнадцатая

Спускаются сумерки. Дедушка умылся и теперь причесывается. Из шкафа он достал свою зеленую куртку. Мне тоже велено надеть хороший костюм. Дедушка делает мне смотр. Рукава коротки. Я, значит, вырос. Воротничок и весь костюмчик мятые: я в нем в дождь по улице бегал.

— Нет у него ничего, кроме этого мешка? — спрашивает дедушка бабушку.

— Ничегошеньки нет. К рождеству приодеть бы его надо…

— А куда мы пойдем, дедушка?

— Друг Кимпель зовет нас.

Бабушка одергивает на мне пиджачок. Но складки от этого не разглаживаются и рукава не делаются длинней.

— А я с Кимпелем больше не дружу, дедушка.

— Баран ты упрямый! Немного поцапались, старыми монетками друг в дружку покидались, и уж сразу дружба врозь? Друг Кимпель велел передать, чтобы я и тебя прихватил к ним на свиные похороны. Это он ради своего Фрицика так распорядился.

— А Фриц меня не навещал, когда я болел, дедушка.

— Чего тебе еще? Побоялся небось Фриц твой… Причешись как следует, и цыц мне! Оно что в балансе получается? Дружба любит, чтоб ее подогревали.

Бабушка вступается за меня:

— Ведь он из-за этого Фрица вон сколько больной лежал! И чего он там не видел, у Кимпелей спесивых!

— Никак, где воробей чихнул? — отвечает дедушка и строго смотрит на бабушку.

Та уж молчит.

На крыше кимпельского дома сидят вороны и поглядывают вниз, на скотный двор. А там наш деревенский мясник, дядя Бубак, делает колбасу. Собаки рычат друг на дружку. Каждая держит в зубах по свежей свиной кости. Но ни та, ни другая не принимается за еду. Им обеим некогда: надо же друг от друга кость стеречь.

Жилой дом Кимпелей — тот, что с балконом, — ярко освещен. Какой-то человек в черном сюртуке спускается с крыльца. Он нащупывает перила. Перил нет. Человек пошатывается и чего-то ждет. Наверно, он ждет, не подъедут ли перила к крыльцу. Вот он откинул полу своего длинного сюртука, полез в карман и вытащил носовой платок. Теперь он снял очки и протирает их платком. Да это наш пастор! Дедушка останавливает меня. Нам неприлично сталкиваться на крыльце с таким святым человеком. Пастор снова нацепляет очки на нос и уже опять забыл, что перил у крыльца нет. Он хватает руками воздух и, потеряв равновесие, перескакивает через последние две ступеньки.

— Добрый вечер, господин пастор! — приветствует пастора дедушка. — Вы тоже буженинки отведать приходили?

— Кто это говорит? — спрашивает пастор и снова начинает протирать очки.

— Крестьянин Краске Август, год конфирмации тысяча восемьсот восемьдесят девятый, господин пастор.

Пастор надевает очки и смотрит вниз, будто перед ним разверзлась пропасть.

— Краске Август? Да-да… Помню, помню, тысяча восемьсот восемьдесят девятый. Мы тогда еще большой колокол освящали. Баронесса в кружевном платье пела соло! Помнишь ли ты это, сын мой?

— Как же, как же, господин пастор, хорошо помню. Ведь наш Адольф Гимпель колокол этот вешал и сорвался с колокольни-то.

— Мир праху его! Ибо на службе церкви лишился он живота своего.

— Ведь оно как случилось? Перехватил он святой водицы — вот и сорвался.

— Тсс! Не тревожь праха усопшего злым словом, сын мой.

И снова пастор смотрит вниз, будто в пропасть:

— Послушай, Краске Август, у тебя там внизу тоже такой туман, как здесь наверху?

— Да ведь вы внизу, господин пастор.

— Вот как! Я, стало быть, уже внизу. Скажи пожалуйста, какое яркое освещение у Кимпеля! Ничего теперь не вижу.

— Вы домой направляетесь, господин пастор?

— Нет-нет, сын мой, я вышел только… Но ты прав: лучше уж я пойду домой. Не сочти за труд, проводи меня до ворот, а перед хозяином извинись: скажи — я, мол, побоялся, что ночью туман еще гуще станет и я домой дорогу не найду. Дурачку Фимпелю-Тилимпелю — мой привет! И чего он только не вытворяет там в комнатах! А буженины сколько сожрал! Ха-ха-ха!

Дедушка подхватывает пастора под руку. Тут пастор замечает и меня рядом с дедушкой:

— С тобой что — мешок, сын мой?

— Внучек, господин пастор.

— Когда ж ты мне его на закон божий приведешь?

— Когда… да, да, господин пастор, закон божий… — бормочет в ответ дедушка. — В балансе оно ведь что получается? Нынче легче сотню блох поймать, чем святости у кого найти… А не тяжела ли библия будет для малыша, ваше преподобие?

— Ничего, ничего, Краске Август, ведь уж время ему. Присылай, присылай внука. Я ему продам евангелие — оно легкое и удобное…

В воротах пастор начинает обнимать дедушку:

— Ну вот и хорошо, отсюда я уж дорогу найду, Краске Август. Спасибо тебе, сын мой. А ведь как радует душу, когда встречаешь одного из паствы своей в добром здравии, хранимого господом богом от всех напастей! Господь возлюбил тебя, сын мой. Помни, он видит тебя и ныне, и присно, и во веки веков.

— Аминь, — заключает дедушка.

— Что, что? — переспрашивает пастор.

Дедушка сбит с толку.

— Мимо каретника пойдете — как бы вам о проволоку не ободраться, господин пастор, — говорит он и закрывает ворота за пастором. Потом еще долго прислушивается, как пастор, спотыкаясь, бредет восвояси.

Лысый черт, услышав наши шаги, думает, что возвращается пастор, но входим мы и сообщаем, что пастору туман очень густым показался. Лысый черт взвизгивает от удовольствия, хлопает себя по ляжкам и говорит:

— Вот он туман откуда! — и щелкает по бутылке водки.

Фимпель-Тилимпель примостился в углу дивана и ухмыляется. Его круглая голова покраснела. Он наклонился и жует. На нем одна рубаха, ворот расстегнут. На улице уже холодно, а Фимпель все еще ходит, как летом. Что у него, куртки нет разве? Куртка у него есть, но он ее бережет. Он ее только по воскресеньям надевает, когда ходит в трактир пиликать на своей скрипочке. Деревянные туфли Фимпель снял — вон они у дверей стоят — и греет босые ноги, поставив одну на другую.

— Как раз к коронному номеру поспел, — верещит Лысый черт и не предлагает дедушке даже сесть. — Валяй, Фимпель-Тилимпель! Покажи, как мартышка колбасу уплетает!

Фимпель-Тилимпель хватает со стола ливерную колбасу, прыгает на спинку дивана и вращает глазами, как обезьяна шарманщика. Оглядев и обнюхав колбасу с обоих концов, он начинает рвать ее зубами и понемножку всю съедает. Время от времени он урчит и с оскаленной пастью набрасывается на невидимого врага. Кусочек кожуры он наподобие шляпки старается напялить себе на лысину, но в конце концов прячет и ее в карман.

Лысый черт разлил вино по стаканам. Мартышка-Фимпель соскакивает со спинки дивана, прыгает на стол. Тут он садится на корточки и, вытянув губы трубочкой, выпивает стакан водки. Потом хватает всю бутылку и начинает тянуть прямо из горлышка.

Лысый черт, от смеха чуть не свалившийся на пол, подскакивает к Фимпелю и хочет вырвать у него бутылку. Фимпель-Тилимпель скалит зубы и тихонько кусает Лысого черта за руку. Тот отдергивает руку. Фимпель выигрывает время, чтобы еще раз основательно глотнуть из бутылки.

— Хватит мартышек! — Лысый черт вдруг делается серьезным. — Дам тебе еще одну колбасу, если ты ее сожрешь, как жрет аист лягушек: на одной ноге… Шестая колбаса, — поясняет он нам.

Фимпель-Тилимпель стоит посреди комнаты на одной ноге и, закинув голову, пожирает колбасу.

Я аист — мне на ужин К лягушке соус нужен, —

говорит он, косясь на бутылку.

— Идет! — отвечает ему Лысый черт и наливает, подмигнув дедушке. — А знаешь, Фимпель, с меня станет, и я отдам тебе мою старую куртку. Только так: ты должен съесть седьмую колбасу, стоя на голове.

Фимпеля-Тилимпеля упрашивать не надо. Он хватает колбасу и скачет к дивану. Тут он становится вниз головой и закидывает ноги вверх. Пятками он хлопает по большой картине над диваном. На картине нарисован Наполеон после битвы при Ватерлоо. Усталый Наполеон сидит на бревне и грустно смотрит на грязные ноги Фимпеля-Тилимпеля. Наконец Фимпелю удается установить равновесие, и он открывает свою зубастую пасть. Откусив хвостик, он ловко сплевывает его на стол. Вот и седьмая колбаса исчезает в глотке Фимпеля, словно кусочек угля за дверцей прожорливой чугунной печки. Лысый черт, взвизгивая, шагает по комнате. Фриц от радости приседает на корточки и хлопает в ладошки. Дедушка качает головой и все приговаривает: «Ай-яй-яй!» А мне жалко Фимпеля-Тилимпеля. Вон ему как приходится мучиться, чтобы заработать себе старую куртку. Лицо его делается совсем красным.

— Как бы его удар не хватил! Упадет и не поднимется, — замечает дедушка.

Лысый черт не обращает на него внимания:

— Эй, Фимпель! Ты гляди, а то выскочит из тебя все, что ты до этого сожрал.

Чтоб кусок не лез обратно, Глотку промочить приятно,—

отвечает ему Фимпель-Тилимпель с полным ртом.

Фриц подносит ему стакан водки. Хорошо, что Фимпель колбасу уже съел. Водка выливается у него изо рта и попадает в нос. Он начинает кашлять и чихать, барабаня ногами по лицу Наполеона. Потом соскакивает на пол и прыгает по комнате, задыхаясь от кашля.

— Довольно! Пошел вон! — орет на Фимпеля Лысый черт, выталкивая его за дверь. — Скажи Берте, чтоб выдала тебе старую куртку, ту, что в прошлом году в саду пугалом висела.

Фимпель-Тилимпель хватает со стола кусок колбасы, засовывает за пазуху и, проговорив:

А бедный помнит с ночи, Что утром есть захочет, —

исчезает.

В комнату, волоча ноги, входит старая Берта. Она приносит дымящееся блюдо буженины, тарелку кислой капусты и стаканчик для дедушки. Фриц сидит на спинке дивана. Он снял чулок и ковыряет между пальцами. Дедушка подает руку Фрицу и кивает мне, чтобы я последовал его примеру. А я не хочу здороваться с Фрицем, мы с ним враги. Я делаю вид, будто ищу, куда мне повесить шапку. Старая Берта берет ее у меня из рук. Тогда я начинаю рыться в карманах, словно ищу платок. Платка у меня, конечно, никакого нет. Дедушка разговорился с Лысым чертом. А я Фрицу руки так и не подал. Зато Лысый черт протягивает мне свою. Никогда еще Лысый черт мне не подавал руки. Он даже смотреть на меня не смотрел. Когда я ему попадался на улице, он говорил: «Здравствуй, паренек! Скажи отцу, чтоб до завтра борта у моей фуры починил». — «Да я не Фелко, я Краске, его внук», — отвечал я. «А! Что ж ты сразу не сказал!»

И вот сегодня Лысый черт сам мне подал руку. Наверно, ему хочется пощупать меня: ведь я несколько дней мертвым лежал.

А буженина жирная!

— Ты выпей стаканчик — мясо-то лучше пойдет, — говорит Лысый черт и наливает мне водки в стакан пастора.

А я не хочу пить из пасторского стакана. У пастора серые колючие усы. Мне совсем не хочется, чтоб у меня тоже такие выросли.

— Чего кривляешься! — рычит на меня дедушка. — Пей, пей, оно греет.

Дедушке тоже не удается уговорить меня выпить из стакана пастора. Тогда Лысый черт кивает Фрицу. Фриц подпрыгивает на одной ножке, хватает пасторский стакан и двумя глотками выпивает. Ну и пусть! Теперь у него вырастут усы, как у моржа!

Лысый черт хвастает:

— Видал, что значит настоящие землеробы-хозяева?!

Дедушка сердито смотрит на меня и пододвигает свой стакан. Я одним глотком выпиваю его.

— Ого! — удивляется Лысый черт и наливает себе и гостю.

Дедушка поглаживает усы — он доволен. Фриц тем временем сцапал стакан своего отца. Он тоже, как я, хочет выпить его одним глотком. Он пьет и начинает кашлять. Водка так и брызжет у него изо рта, как прежде у Фимпеля-Тилимпеля. Хватаясь за горло, он бегает по комнате.

— Да-да! — говорит дедушка и ласково кивает мне.

Фриц шатается совсем как пьяный. Еле добравшись до дверей, он идет во двор.

Я теперь один, никто не обращает на меня внимания, и я могу есть, сколько мне хочется. Я съедаю три сосиски с кашей и одну яичную ливерную колбасу. Дедушка и Лысый черт, чавкая, болтают о том о сем. Вот они заговорили о сдаче картошки. Лысый черт объявил бургомистру войну. Он сдаст картошку, когда ему заблагорассудится, а не когда это нужно бургомистру или партии.

— Ведь главное, чтобы годовая норма была выполнена. Значит, я могу тянуть до тридцать первого декабря, — заявляет Лысый черт.

Последний центнер картошки он собирается отнести бургомистру на квартиру, когда тот будет праздновать Новый год.

Ни Лысый черт, ни дедушка не сдали картошку, когда вся деревня ее сдавала. Наша-то еще в земле была. Соседи сдали за нас. Это дядя-солдат их упросил. Ради него они уж постарались. Ради дедушки никто бы и пальцем не пошевельнул. И как только мы привезли с поля первую картошку, наш солдат сразу же отдал ее тому крестьянину, которому мы были должны. Правда, дедушка бранился, но наш солдат даже не взглянул на него.

— Ты когда последнюю картошку будешь сдавать? — спрашивает Лысый черт дедушку.

А дедушке-то неохота признавать, что наш солдат, не спросясь его, все уже давно сдал.

— Хорошо, если к Андрееву дню сдам, — отвечает он.

— Значит, уже в конце ноября?

— Ежели поздней сдавать, она померзнет в земле.

Лысый черт мерит дедушку сердитым взглядом:

— А не сдал ли ты уж всю картошку, Краске?

— Я-то? Кто это сказал?

— Да Кальдауне что-то говорил.

— Ничего я не сдал! Это так же точно, как то, что у черта хвост красный! В балансе оно что получается? Август Краске под крысиную дудку не пляшет!

Вот дедушка и соврал! Совсем запутался. Мне стыдно за дедушку.

Потихоньку Фриц снова пробирается в комнату, где мы сидим. Взрослые молчат. Один — потому, что наврал. Второй — потому, что другого на вранье поймал.

— Ангел родился! — вдруг говорит Лысый черт, чтобы нарушить тишину.

Дедушка тоже нашел теперь что сказать.

— А Тинко наш малость не в себе с тех пор, как Фриц его старыми монетками забросал, — замечает он и рад, что ему удалось утереть нос Лысому черту.

— Не в себе? Это из-за пары монеток-то?

— Да, да, с башкой у него нелады. Боюсь, как бы на всю жизнь не осталось.

— Да вы же застрахованы, чего вам бояться?

— Так-то оно так, да если страховой агент узнает, отчего это у него, то тогда кто-нибудь другой…

— Не может быть, в порядке у парня голова, — прерывает его Лысый черт. — Поди ко мне, Маттес!

— Мартин! Мартином его зовут, — поправляет дедушка.

Лысый черт хватает меня за руку и приказывает:

— Шагай прямо по половице! Одну ногу ставь за другой и шагай!

Я не знаю, как быть. Дедушка думает, что у меня от водки голова кружится, и ободряюще кивает. Я осторожно ставлю одну ногу перед другой и, не шатаясь, прохожу по половице. Лысый черт и дедушка с напряжением следят за каждым моим шагом. Кимпель тяжело дышит. Я поворачиваюсь и шагаю обратно по половице.

— Ура! — кричит Лысый черт и наливает мне водки. — Это у него-то башка не в порядке? Глупости! Доктора всегда преувеличивают. Сперва наговорят с три короба: больной, мол, уже наполовину умер, — а потом, видите ли, они его вылечили и еще хвастают, какие они великие кудесники.

— Дело-то в том, — говорит дедушка и чешет в затылке, — что огольцы не желают больше играть друг с дружкой.

— Чего, чего они не желают? — И Лысый черт смотрит сперва на меня, потом на Фрица. — Ну, кто из вас сильней?

Фриц только ухмыляется, его большие зубы так и блестят. Я не знаю, что мне делать. Вдруг я хватаю дедушкин стакан и опрокидываю его себе внутрь.

— Ну и ну! Вот это да! — похваливает меня Лысый черт. (Дедушка ерзает на стуле и подкручивает усы.) — Неужто он и в остальном такой крепыш? А, Краске? — спрашивает Лысый черт и подходит ко мне.

Он хочет пощупать мои руки. Я отступаю. А дедушка расселся, будто он пришел сюда продавать бычка, и кричит:

— Стой, стой, Тинко!.. Вы его пощупайте, хозяин. Попробуйте, есть у него сила или нет. Дед да бабка у него неплохих кровей.

Лысый черт загоняет меня в самый угол возле двери, щупает мои руки и ноги:

— Есть, есть у него силенка! Что верно, то верно. Ну, а что ты поставишь, ежели мой его все-таки на обе лопатки положит? А, Краске-хозяин?

«Краске-хозяин» — слаще музыки для нашего дедушки. Он усаживается, будто в церкви.

— Хватайте друг дружку! — подзуживает нас Лысый черт. — Лупите! Все равно одному внизу лежать. Это так уж заведено: кто-то всегда внизу! Поколоти́те, отлупцуйте друг дружку — вот все и пройдет, и снова дружба навеки.

Фриц снимает второй чулок, засучивает рукава. Дедушка кивает мне.

— Предупреждаю вас, хозяин: мой Тинко полмешка картошки поднимает. Клянусь вам, полмешка… Давай куртку сюда, внучек, давай ее мне…

Я не отдаю дедушке курточку. Я нажимаю на ручку: дверь открывается, и я бегу прочь.

— Ах ты, разбойник! Куда это ты? — кричит мне вслед дедушка, вскочив со стула.

Но меня ему не догнать! Я уже на крыльце, спрыгиваю вниз и без оглядки несусь домой.

Ночью дедушка возвращается с песнями:

А немец он каков! Хоть бочку выпить он готов. Вот немец-то каков!

Значит, его дружба с Кимпелем снова налажена. Дедушка валится на кровать. Я притворяюсь, что сплю. Дедушка таращит на меня глаза:

— Так вот ты где! Сколько ж ты стаканчиков водки выпил? У Кимпеля глаза на лоб вылезли от зависти! Гм! Глянь-ка, а теперь спит, как сурок. В балансе оно что?

И снова дедушка затягивает песню:

А немец он каков…

Бабушка просыпается:

— Батюшки мои! Да что ж это со стариком моим? Да разве можно людей пугать такими грешными песнями?

По божьей воле я пою, Как пташка под кустом… —

снова поет дедушка. Но ему не хватает воздуха. Последние слова он уже говорит. Наконец дедушка гасит свет и зарывается в подушку. От него так и разит перегаром. Я отворачиваюсь.

Но дружба с Лысым чертом хоть и налажена, да, видно, не совсем. Дедушкина ложь торчит в ней, будто шип. И, конечно же, я виноват, что в дружбе появилась новая трещина.

— Жалко тебе было вчера вечером подраться?

— Жалко.

— Что? Ишь ты, еще учить меня вздумал! Я тебе покажу, как надо себя вести в приличном доме!

— Да ты спятил, старый! — вмешивается бабушка. — Нешто хорошо в гостях драться?

— Заткнись! Ничего ты не понимаешь! Делай свое дело. В балансе оно что получается? Иной раз и под себя сходишь ради приличия.

— Дедушка, я бы Фрицу рубаху разорвал.

— Да почему не разорвал-то?

— Не хотел, чтоб мне потом говорили, будто я во всем виноват.

— Что, что?

— Ты же сам говорил: у таких людей, когда что случается, всегда надо прикинуться, будто ты во всем виноват. Ты говорил: так оно приличней получается.

— Да вчера-то ничего не случилось, дурья башка! — кричит дедушка, бегая взад-вперед по комнате.

— А вот и случилось бы: я бы Фрицу рубаху разорвал.

— Да вы поглядите только, разбойник какой! — восклицает дедушка и хватает полено.

Дверь захлопывается. Полено с грохотом ударяется об нее. Я уже во дворе.

…Нет, не хочу я больше спать с дедушкой! Прошлой осенью я все боялся нашего солдата. Я даже не хотел оставаться с ним в одной комнате. А наш солдат мне ничего плохого не сделал. Он меня только один раз потряс немного за руку, когда рассада в парничке погибла. Но я и сейчас не хочу спать у нашего солдата. Нет, не хочу! Я хочу быть один, когда просыпаюсь и когда засыпаю.

— Бабушка, постели мне сегодня в чулане на чердаке.

— Как же так? Ты разве не хочешь больше спать с дедушкой?

— Не хочу, бабушка.

— Ну, как знаешь! Но там ведь у нас света нету, Тинко!

— Я свечку возьму, бабушка.

— А ты дом не спалишь?

— Нет, бабушка, я дом не спалю.

Хоть дедушка и рвет и мечет, бабушка стелет мне в чулане. Наш солдат поставил там кровать и, прежде чем принести набитый соломой тюфяк, уложил на нее доски.

— Верно ведь, — говорит он. — Почему бы тебе не спать в своей кровати, ты у нас уже большой.

— Да, большой.

И вот я лежу в своей кровати. Язычок свечи колеблется. Октябрьский ветер так и свищет между черепицами. Мне чудится, будто бабушка ходит по чердаку. Наверно, она проверяет, погасил я свечку или нет. Я гашу свечу. Мне дорог мой чулан. Это теперь моя каморка. В темноте некоторое время еще виден язычок свечи. Наверно, мои глаза вспоминают ее свет. А когда темно, ветер на улице свищет громче. Значит, прежде свечка горела громче, чем свистел ветер?

Рядом, в светелке нашего солдата, тихо. Его опять нет. Но я теперь знаю, куда он ходит. Пуговка мне рассказал, что почти все вечера он просиживает с его отцом. И что его тянет туда? «Они все про партию говорят и про всех, кто в нашей деревне живет», — сказал Пуговка. Как-то раз они говорили про Лысого черта. Он совсем не такой добрый, как некоторые думают о нем. Не то он школьный, не то классный враг. Я-то знаю: Лысый черт совсем не добрый. Вон он как мучил Фимпеля-Тилимпеля! И все из-за кусочка колбасы! Хоть Фимпель-Тилимпель и не вернул мне моих гусеничных денег, я ни за что не буду мучить его.

Что это зашуршало? Мыши? Да, наверно. Они сейчас с полей перебираются в дома. Завтра я возьму к себе в каморку нашу Мину — пусть она тут мышей гоняет. А вот что-то застучало у меня над головой. Неужто хорек на крышу забрался? Или кто-то лезет к нам? К Кубашкам в прошлом году тоже воры залезли. Они по крыше пробрались в коптильню и стащили три больших куска сала… Вот опять что-то стучит!.. И зачем это наш солдат всегда уходит? Как только они снимут первую черепицу, я выскочу из постели и позову дедушку. Вот опять!.. Но черепицу пока никто не снимает. Может, мне все-таки уже вскочить и закричать? А вдруг никого на крыше нет? Тогда дедушка меня высмеет и скажет: «Ложись уж лучше со мной, заячий ты хвост!» Вот опять!.. И каждый раз сперва что-то стучит, потом шуршит и под конец брякает. Я себе уже все глаза проглядел тут в темноте. Но нигде не видно ни кусочка неба, ни звездочки. Значит, крыша пока цела — все черепицы на месте. Стука больше не слышно. Только ветер все свищет да свищет. Понемногу я успокаиваюсь. Это ветер меня убаюкал. Вот я уже и лечу на его крыльях, поднимаюсь все выше и выше…

Утром я нахожу во дворе сломанную грушевую ветку, рублю ее на куски и отношу в кухню. Пусть она больше никогда не стучит ночью по крыше!

Нынче год грибной. А рыжиков как много в лесу!

— Тинко, сходи набери нам рыжиков, мне недосуг по лесу бродить, — говорит бабушка.

— Хорошо, бабушка, я наберу тебе рыжиков.

Из бабушкиного комода я достаю мешочек, сшитый из грубого холста, а из выдвижного ящика стола острый кухонный нож. Я еще помню, где в прошлом году собрал много рыжиков. Там они даже вылезли из леса и росли прямо на дороге, чуть не в самой колее.

Спустился туман. Сойки снуют меж деревьев. В клюве у них зеленые желуди. Это они их на выгоне или в дубовой роще подобрали, а теперь перетаскивают к себе в кладовую. Может быть, мне посчастливится и я найду сине-белое перышко сойки? Тогда я приколю его к шапке и буду настоящим собирателем рыжиков. Вон сойки затрещали! Они предупреждают всех жителей леса, что я иду. «Да тише вы, хватит горланить! Я вам ничего худого не сделаю. Мне только и надо от вас, что перышко». Но сойки не хотят вступать со мной ни в какие переговоры. Они так галдят, что я даже своего собственного голоса не слышу. «Да уймитесь вы, крылатые бараны! Мне рыжиков набрать надо!»

Рыжики, наверно, еще не поспели. Но мне попадаются коричневые свинухи, сыроежки, слюнявые маслята и бархатистые чернушки. «Прячьтесь, прячьтесь, рыжики, я и без вас наберу полный мешок». Тут, конечно, рыжикам делается завидно, что их не пускают в мой беленький мешочек, и они сразу же — ффрррр! — так и высыпали из-под игольчатого настила. «Ах, вот вы где? А я-то думал, вы еще не приехали в этом году». Рыжики приветствуют меня своими желто-зелеными шляпками. С краешков у них свисают капельки росы и будто бы подмигивают мне.

Хоть рыжик из травы торчал, Но он еще был мал. Пускай же остается — Мне больший попадется! —

напеваю я. Вот, значит, и рыжики нашлись! Целая деревня их тут! Сидят, прижавшись друг к дружке. А ну, полезайте ко мне в мешочек! А кто не поместится, тому в шапке место найдется.

— Так я тебя и пустил сюда! Это моя грибница! — слышу я голос Фрица Кимпеля. Вон он и сам выходит из-за молодой сосны. — Пошел отсюда! — говорит он. — Это моя грибница! А ты трус, ты удрал от меня!

— Я первый тут рыжики нашел! Это мои рыжики!

— Я их тут видел, когда ты еще под себя ходил.

— Что ж ты тогда их раньше не собрал?

— А чего мне их собирать, тут весь лес наш… Ты вот сперва заплати свой долг.

— Там всего только пятьдесят пфеннигов осталось.

— А остальные — проценты.

— Буду я тебе еще проценты платить!

Фриц подходит ближе, толкает меня локтем:

— Ну-ка, попробуй! Небось трусишь?

— И не трушу я вовсе. Уходи, пожалуйста!

— Подумаешь, какой выискался! Ножика я твоего испугался!

— Да я с тобой и без всякого ножика справлюсь! — И я бросаю нож и мешочек с грибами в вереск.

Но теперь мне надо быть настороже. Фриц наступает на меня и теснит все дальше и дальше.

— Вор ты! Чужие грибы крадешь! — вдруг выкрикивает он и ударяет меня кулаком.

— Убийца!

— Что ты сказал? А ну, повтори!

— Убийца ты!

Мы схватываемся, пытаясь повалить друг дружку.

— Сейчас я с тобой расправлюсь, трус паршивый! — хрипит Фриц.

— Ничего ты не расправишься!

Мы снова отскакиваем друг от друга.

— Вот и видно, что ты трус.

— Я тебе сейчас покажу, какой я трус!

Снова мы налетаем друг на друга. Фриц пригибается. Он хочет схватить меня за ноги. Я всей тяжестью бросаюсь на него. Он не выдерживает и плашмя падает на землю. Теперь я сижу на нем верхом. Пусть попробует подняться! Я намолачиваю по его спине, как по барабану. Фриц так и извивается подо мной, лицо его перекосилось.

— Погоди, дай мне только нож достать, собака ты подлая!

Нож? Если он дотянется до него, он пырнет меня… Он и большого Шурихта камнем ударил. Он Пуговку хотел удавить веревкой. Он и меня пырнет ножам, если я ему дам дотянуться до кармана. Я вовсе не хочу лежать тут в лесу и ждать, пока вся кровь из меня не вытечет. Я вскакиваю и несусь что есть сил. Фриц с трудом поднимается. Вот он споткнулся. А теперь полез в карман. Нельзя, нельзя, чтоб он меня нагнал! Я бегу к дороге. Фриц гонится за мной по пятам:

— Я тебя нагоню! Нагоню! Ты трус! Ты случайно меня повалил! Я тебе еще покажу!

Я бегу вниз по тропинке. Затылком я чувствую, что Фриц уже близко. Мне слышно, как что-то бренчит у него в кармане. Что же мне делать?

— Фриц! Фриц! Не коли меня ножом, ты в тюрьму попадешь!

«Динь, динь, динь!» — слышу я. Вот сейчас он меня схватит. Я несусь что есть мочи, все дрожит во мне. «Динь, динь, динь!»

— Берегись, задавлю! — раздается мужской голос.

У меня подкашиваются ноги, я падаю.

— Ты что это? Никак, черт тебе ножку подставил? — спрашивает велосипедист и соскакивает на землю. Стекольщик, наверно, возвращается из Зандберге. — Или тебя гадюка укусила?

— Ничего не гадюка…

— Почему же ты бежишь так?

— Я бегу… я бегу, потому что… — Мне надо поскорей соврать что-нибудь.

Стекольщик снова садится на велосипед:

— Иди потихоньку. Еще заболеешь, если так бегать будешь…

Дома бабушка спрашивает меня:

— А где грибы, Тинко? И ты мокрый весь, запыхался…

— Рыжики… — Мне не хочется врать бабушке. — Это дедушкина дружба меня из лесу прогнала, — говорю я и уже не сдерживаю слез.

— Стало быть, дедушкина дружба тебе и штаны разорвала?

На штанах-то у меня, оказывается, такая дыра, что кулак можно просунуть.

 

Глава шестнадцатая

Ночью мне снится, как кто-то давит мне на грудь. Это Фриц Кимпель. Он выхватил из своего башмака длинный нож и вонзил его мне прямо в сердце.

— Ты что стонешь, Тинко?

Я просыпаюсь. Возле кровати стоит наш солдат.

— Пора вставать, — говорит он. — Штанишки тебе починили. Вот они.

И наш солдат вынимает из газеты мои штаны. Зачем это он их в газету заворачивал? А! Это чтобы дедушка не видел.

Наш солдат принимается за свои дела, а я залезаю в штаны. Как здорово их заштопали! Это только фрау Клари так умеет. Бабушка совсем не так штопает. У нее пальцы грубые, словно зубья у граблей. Она всегда штопает только суровой ниткой, тонкую она своими пальцами и ухватить не может.

Постой, постой! Значит, это фрау Клари починила мои штаны? Как же так? Наш солдат — и вдруг фрау Клари? Я-то думал, он сидит у Пуговки, думал, он на собрания ходит!

А в моем чуланчике жить можно. Стропила поскрипывают от ветра; слышно, как дождик сбегает по черепицам, и кажется, будто бы во всех углах часики тикают. Это жук-древоед старается. В школу по утрам меня будит наш солдат. Он стучит в дверь и поет или насвистывает что-нибудь, словно у него в светелке что-то такое припрятано, чему он каждый день вновь не нарадуется. Иной раз я долго не откликаюсь на его стук: все слушаю, как он поет. Мне очень хочется запомнить песенку про девочку, которая пошла собирать ежевику:

С зарею девушке вставать — Ей в лес идти пора, Чтоб ежевику там собрать. Да-да, да-да, собрать И возвратиться до утра.

Серые осенние дни ползут через нашу деревню. Люди кутаются, чихают, кашляют. Бабушке нездоровится. Когда она по утрам встает, по всему дому разносятся ее крики — так ей больно подниматься с постели. Но через час крики утихают, слышатся только стоны и вздохи, — бабушке всегда надо сперва разойтись как следует.

У себя в каморке, тут на чердаке, я смогу читать стихотворения сколько захочу — дедушка не будет заглядывать в книжку через мое плечо. А я знаю одно стихотворение, так там тоже говорится про туман, точь-в-точь такой, как у нас сейчас на улице. Но только там нет ни охающей бабушки, ни чихающих и кашляющих людей.

Туман встает, летит листва, Вино в стаканах вспеним, И серый день, осенний день Мы в золото оденем.

Так мы и сделаем. Пусть у меня в каморке будет золотая осень!..

— Господин учитель Керн, а у вас есть еще?

— Что?

— Книжки со стихотворениями.

— Ах, вот ты о чем! Но послушай, Тинко, а книжку Юлиуса Фучика ты мне разве уже вернул?

— Нет, не вернул.

— Вот видишь! Да ты мне о Юлиусе Фучике и не рассказал еще ничего!

— Ничего не рассказал, господин учитель Керн.

На следующий день учитель снова спрашивает меня про книжку Юлиуса Фучика.

— Господин учитель Керн… Фучик, он… его даже смерть не смогла запугать! Наши враги, господин учитель Керн, они могут грибным ножиком пробуравить тебе дырку в груди… но все равно нельзя от них убегать, будто тебя гадюка укусила…

— Что с тобой, Тинко? Ничего у тебя не болит?

— Нет, господин учитель Керн. Вот только Фучик, он…

День спустя учитель опять спрашивает меня про свою книжку. Может быть, она нужна ему самому? Он, наверно, тоже иногда боится своих врагов?

— Книжка в печке сгорела, господин учитель Керн. В плите на кухне.

— Что?

— Я сидел на ящике для дров и читал. А мне велели в карты идти играть. Потом он спятил…

— Кто?

— Дедушка.

— Невероятно! — Лицо учителя делается очень бледным, и он кусает свою нижнюю губу. — Он заплатит за это. Он должен заплатить! Как это можно? Вдруг взять и бросить книгу в огонь… Я поговорю с твоим отцом. Да, обязательно поговорю… А когда же ты наконец придешь к пионерам?

— К пионерам?

— Ты бы мог там читать книжки. Там нет дедушки, который мешает тебе.

— Да я был у них, господин учитель Керн. Они вовсе не читали. Он все время что-то делал с моими пальцами, но я все равно не научился отдавать салют, как они.

— Как кто?

— Как Белый Клаушке и другие все.

— Белый Клаушке?

— Ну да, кооперативный Клаушке.

Учитель Керн вытаскивает носовой платок и делает вид, что ему нужно высморкаться. И при чем тут носовой платок, когда человеку просто хочется посмеяться? Учителю Керну, наверно, смешно, что я в окно выпрыгнул.

— Это я улажу, — говорит учитель с красным от сдерживаемого смеха лицом. — Ты приходи к нам. Посмотришь, как у нас. Тебе понравится.

Но учителю Керну очень некогда, он не может улаживать все сразу. Он должен проводить с нами уроки в школе. Ходить на собрания. Ему велено вдохнуть новую жизнь в пожарную команду, чтобы она из кишки поливала огонь, если где загорится. Ему приходится спорить с мужским хором и доказывать ему, что он теперь называется народным хором и что не следует все время петь песни про студентов и про пьянство. Он должен собирать с нами картофельного жука и крепко стучать кулаком по столу, а то у нас в Мэрцбахе и в будущем году не будет работать трактор. Он должен смотреть за пионерами и ездить на курсы в город. Еще учителю Керну надо успеть исчеркать наши тетрадки красными чернилами, а ему самому тоже ставят отметки и всё проверяют, хватает ли у него науки в голове.

Серенький ноябрьский день. Учитель Керн снова поручает пионеров Белому Клаушке. У учителя скоро экзамены, и ему надо ехать в город набираться ума-разума.

— Сегодня мы будем осматривать природу и потом проведем об этом дискуссию, — говорит пионерам Белый Клаушке.

— Белый Клаушке, а где мы будем ее осматривать?

— Вы должны говорить мне «председатель совета дружины».

— А где мы будем осматривать природу, белый председатель совета дружины?

— Сейчас узнаете. Я все уже реконсервировал. Осмотр природы мы осуществим в лесу и в поле, там, где она теперь устраивается на зиму.

— В поле мы природу и так каждый день видим, когда свеклу копаем.

— Но сегодня мы будем осматривать ее очень пристально, не так, как вы это делаете каждый день. Нам необходим более подробный осмотр. Так положено по инструкции. — Белый Клаушке стучит пальцем по тоненькой книжечке.

— Давайте лучше играть в «лисицу и охотников»!

— Да, да, давайте! — сразу же кричат девчонки.

— А я буду лиса! — вызывается Инге Кальдауне.

— Ты и так лиса, — говорит ей большой Шурихт. Это потому, что Инге рыжая.

— Тише! Вы нарушаете дисциплину! — кричит на нас Белый Клаушке. — Ведь сказано, что мы будем осматривать природу, — значит, мы должны ее осматривать. Нельзя подрывать дисциплину, я не потерплю этого!

— Ох, уж этот Белый Клаушке! И всегда он! И почему он у нас все время председателем?

— Мы можем выбрать другого!

— Я так и скажу господину учителю: мы хотим выбрать другого председателя!

Белый Клаушке хмурит лоб. Его отец начал откладывать деньги, чтобы купить ему велосипед. Это за то, что Белого Клаушке выбрали председателем совета дружины. Если теперь пионеры выберут другого председателя, то отец возьмет да и купит матери новое зимнее пальто.

— Приступим к голосованию. Кто за то, чтобы организовать игру «лисица и охотники»? — спрашивает Белый Клаушке.

Все поднимают руки. В конце концов он сам тоже поднимает руку.

— Ну, вот видишь, ты же сам голосуешь «за».

— Да уж…

— Фрау Керн, дайте нам ключ от подвала. Нам нужно побольше бумаги.

— Это зачем? У вас же сегодня кружок рукоделья. Скоро ведь рождество.

— Нет, фрау Керн, у нас сегодня другой кружок. Мы будем играть в «лисицу и охотников».

В подвале пионеры рвут старую бумагу на мелкие кусочки. Скоро на коленях у девочек вырастают целые горы бумаги.

— Что же, Инге и будет лисой?

— Да нет! Все девчата будут лисами, а ребята — охотниками. Ты хоть раз видел, чтобы баба была охотником? Бабьё — оно никогда следов не найдет.

— Фи! — пищит Стефани. — Как вам не стыдно такие слова говорить!

Снова вмешивается Белый Клаушке:

— Мы выступаем за равенство женщин…

— За равноправие женщин, — поправляет его Пуговка.

— А этого совсем не может быть! — кричит большой Шурихт из своего угла. — Девчонки — они не умеют на деревья лазить, они стыдятся…

— Дурак ты! — заявляет Инге Кальдауне и кидает в большого Шурихта бумажным катышком.

— Прения окончены. Я приказываю: всем девчонкам быть лисицами! — выкрикивает Белый Клаушке и велит нам собрать бумажки в мешок.

Вот девчата и побежали. Только пятки сверкают!

Зепп Вурм кричит им вдогонку:

— Вы не забывайте оставлять следы, все время бумажки кидайте! А как только бумажки кончатся, садитесь и не разбегайтесь кто куда.

— Тебе нас никогда не найти! Ты утром книжки свои никак не найдешь, старый ты Чех! — откликаются девочки.

Зепп обижается:

— А я виноват, что мы в чулане живем, точно кролики…

Белый Клаушке строго смотрит на свои ручные часы. Ровно четверть часа спустя мальчишки, громко стуча деревянными туфлями, выскакивают на улицу. Они гонятся по бумажному следу. След идет сначала по берегу ручья, потом через старый помещичий парк, мимо только что отстроенных домов новых крестьян. На лугу след раздваивается.

— И куда же эти суки побежали? — еле переводя дыхание, спрашивает маленький Шурихт.

Дальше мы бежим по бумажкам мимо домика Шепелявой Кимпельши.

— Надули они нас!

— Вон куда настоящий след пошел! Через кимпельское поле!

— Через кимпельское поле, говоришь? Придется нам тогда побегать.

— До кимпельских паров я еще добегу, а там хватит с меня!

Мы подбегаем к паровому полю Лысого черта. Большой Шурихт бросается на землю:

— Не буду я больше гоняться за ними! Что я им собака, что ли?

Зепп тоже, тяжело дыша, валится на землю:

— И куда это они спрятались? В лес небось побоятся идти. Наверно, в песчаных ямах сидят, знаем мы таких!

— Давайте лучше отдохнем. Девчонки сами прибегут. Любопытные они, как трясогузки, — говорит большой Шурихт. Он вынимает из кармана горсть сушеных тыквенных семечек и лузгает их.

— Слушай, Белый Клаушке, а что, если нам, пока эти чертовы бабы не придут, в чушки поиграть?

— Пионерки они, а не чертовы бабы, чтоб тебе пусто было!

— Подумаешь!

Белый Клаушке никак не может забыть про свой велосипед и поэтому не лезет на рожон:

— А где ты тут биты возьмешь? Чушки?

— Да вон они стоят! — И большой Шурихт, не поднимаясь, показывает рукой в сторону.

— Какие там чушки! Это ж яблони Лысого черта. А ты говоришь — чушки! — недоумевает маленький Шурихт, глядя на своего долговязого брата.

— Сейчас увидишь какие… Эй, Кубашк, скачи домой, мигом! Тащи сюда ручную пилу! Вот мы и напилим себе чушек.

Всем нам ясно, что большой Шурихт захватил командование в свои руки, и маленький Кубашк, стараясь угодить новому начальству, несется во всю прыть домой.

Пуговка подходит к большому Шурихту:

— А ты забыл, что юные пионеры охраняют природу?

Сто́ит только Пуговке сказать что-нибудь, как Белый Клаушке обязательно должен возразить ему:

— Пуговка, ты опять недоволен? Задаешься небось, что тебя выбрали в совет дружины? И вообще я тебе советую заняться самокритикой. На прошлой неделе ты опять занятия кружка пропустил. Ты у садовника Мачке свеклу помогал копать. Мы о тебе всё знаем.

На Пуговку слова Белого Клаушке не производят никакого впечатления.

— Юные пионеры, — настаивает он на своем, — должны охранять природу. Это моя точка зрения, и я не отступлюсь.

— Тоже мне природа! Высохшие яблоньки!

— А что ж они тогда такое?

— Они… они… как это… собственность классового врага.

— Яблони?

— Что Лысый черт классовый враг — это факт. Кому-кому, а мне это хорошо известно!

— А яблоневое дерево не классовый враг!

— Чего разорались-то? — прикрикивает большой Шурихт. — Нам же чушки нужны, и нечего тут про Лысого черта толковать! Он нашу маму совсем на работе замучил. Хлебом с лебедой ей платил, гад такой! Я сам потом этот хлеб ел.

Белый Клаушке чувствует, что обрел союзника, и ему тоже хочется поделиться, почему он считает Кимпеля своим врагом.

— Он мою рубаху и штаны себе оставил. Хотел, чтобы я нагишом по деревне прошелся. Меня бы засмеяли тогда совсем. Во как классовый враг с нами расправляется! Долой классового врага! Долой — и все! Мой отец тоже так говорит.

— Но яблони-то зачем ломать? — замечает Пуговка. Он жует травинку и улыбается.

— Трусишь ты, и больше ничего! Капитулируешь перед классовым врагом. Мы вот тебя привлечем к ответственности…

Появление маленького Кубашка кладет конец перепалке. Он притащил ручную пилу. Большой Шурихт подходит к яблоне и выдергивает палку, к которой она привязана. Потом кладет палку поперек колена и распиливает ее на куски. Примерно по десять сантиметров длиной каждый.

— Вот и чушки готовы. Гляди, жирные какие!

Белый Клаушке присаживается подле яблоньки на корточки. Вжик-вжик!

— Не смей, Белый Клаушке! — раздается крик.

Но поздно: тоненькое деревце уже срезано. Пуговка вырывает пилу из рук Белого Клаушке. Образуются две партии. Партия Пуговки, пожалуй, послабей. Но вот из песчаных ям вылезают девчонки и подбегают к нам. Они так и не дождались «охотников». Девочки терпеть не могут Белого Клаушке. Разгорается битва. Все смешалось. Мальчишки орут, девчонки визжат. Шапки летят на землю. Бантики затаптываются в грязь. У Инге Кальдауне уже поцарапана рука, видна кровь, но она все вновь и вновь налетает на Белого Клаушке.

— Я тебе не какая-нибудь лиса, а всамделишная! Гляди, как я царапаться умею! — кричит она.

Белый Клаушке только и знает, что отплевывается. Стефани получила от большого Шурихта затрещину. Но она не ревет. Она держит долговязого парня за фалды до тех пор, пока другие девчонки не валят его наземь.

— Лысый черт идет! — вдруг кричит маленький Кубашк, хватает пилу и, прыгая как кролик, несется по зяби прямо в деревню.

Белый Клаушке отталкивает Ингу и тоже бежит прочь прямо через поле. Точно жирный деревенский воробей, Лысый черт, прыгая с борозды в борозду и загребая руками, приближается к нам. Еще несколько пионеров убегают, остальные, подбадривая друг друга, остаются.

— Пусть только сунется! — сердито говорит большой Шурихт. — Он нас лебедой кормил, потому как мы переселенцы.

Пыхтя, подходит Лысый черт. Он видит распиленную на куски подпорку, смотрит на срезанную яблоньку и ничего не может понять. Как же это так? Дети набезобразничали и не убегают?

— Ишь вы! Набедокурили и еще гордитесь?

Молчание.

— В мои-то времена… да никогда бы я себе такого не позволил… напакостить да еще стоять тут с бесстыжими глазами!

— А вы разве пионером были? — бормочет себе под нос большой Шурихт.

Лысый черт быстро поворачивается:

— Что? Кто это? Что это еще такое?

Опять молчание.

— Закоренелые вы, значит. Отпетые, — говорит Лысый черт и обращается к маленькому Шурихту: — Руки за спину, живо!

Маленький Шурихт дергается, дрожит и делает, как ему велит Кимпель. А тот размахивается и изо всех сил лупит маленького Шурихта по щекам.

Большой Шурихт выскакивает вперед и кричит:

— Меня бейте, а его не сметь! Вы… вы… вы лебедой нас кормили… Не смейте бить моего брата!

Большой Шурихт сам кладет руки за спину. Ухмыляясь во весь рот, Лысый черт замахивается на большого Шурихта. А тот надувает обе щеки. Раздается хлопок, словно лопается надутый фунтик, и Лысый черт вытирает рукавом с лица слюни большого Шурихта.

— Я тебе покажу, я те…

Большой Шурихт отступает. В гневе Лысый черт ударяет в пустоту: его рука просвистела над быстро нагнувшимся большим Шурихтом.

— Это я подпорку распилил. Вы за нее меня ударили, и все. Второй раз я вам щеку подставлять не стану.

— Зачем распилил? Зачем? Говори, беженское отродье?

— Нам чушки нужны были, вот и всё.

— Так, чушки, стало быть?

Снова Лысый черт замахивается и ударяет, и снова большой Шурихт успевает нагнуться. Так они и прыгают один возле другого, будто пляшут. На лицах пионеров появляется улыбка.

— Дерево зачем… дерево зачем срезали, говори!

— Дерева я не срезал.

— Не резал, охальник, говоришь? Не резал, значит?

Лысый черт оставляет большого Шурихта в покое, быстро поворачивается и замечает смеющееся личико Стефани.

— Кто дерево срезал? Говори, девка!

— Из наших никто его не резал, — вся дрожа, отвечает Стефани.

— Ты бы еще сказала — господь бог его срезал! Чушки, видите ли, господу богу понадобились…

Пионеры громко смеются. Несколько мгновений Лысый черт ошалело молчит. Потом приказывает:

— На колени! Становитесь на колени! Все, все! Олухи вы такие-сякие!

Маленький Шурихт и длинноногая Лене Ламперт делают, как он велит, но Пуговка рывком ставит маленького Шурихта снова на ноги.

— Мы не виноваты. Мы сами не хотели… — говорит Пуговка.

— Нет-нет, как же… вы этого не хотели! Яблоня сама упала. Еще скажете, это она после обеда соснуть захотела! Лживая банда! Бога вы не боитесь, окаянные!

Мы громко смеемся. Лысый черт принимается за Пуговку. Видно, что ему пришло что-то новое в голову. Он лезет в задний карман брюк, вытаскивает бумажник и своими толстыми пальцами достает бумажную марку.

— Я дам тебе целую марку, если ты мне скажешь, кто срезал яблоню, — произносит он и сует Пуговке марку под нос.

— Не скажу!

— Как так? Почему не скажешь? Целая марка ведь… вот она, гляди! В мое-то времечко… Ведь ты парень смышленый, а вот марку не хочешь брать! Стоит тебе сказать одно слово — и марка твоя! За одно только слово — целая марка, а?

Пуговка молчит. Лысый черт думает, что победа близка.

— Зовут-то тебя как? Чей ты? — спрашивает он. — Кубашка Вильгельма сынок, да?

— Меня зовут Тео Вунш.

— Так ты сын красного Вунша? Змееныш! Это ты дерево срезал! — И Лысый черт кулаком замахивается на Пуговку.

— Мне дайте марку, мне! Я скажу, кто дерево срезал! — неожиданно выкрикивает большой Шурихт.

Лысый черт оборачивается:

— Кто скажет, кто?

— Я скажу! — И большой Шурихт выступает вперед.

— Говори.

— Сперва марку давайте.

Вздохнув, Лысый черт отдает ему марку.

— Я срезал! — выкрикивает большой Шурихт, проскальзывает у Лысого черта между ног, быстро расталкивает ребят и большими прыжками бежит через поле.

Лысый черт хмуро глядит вслед своей марке. А она, словно маленький флажок, развевается в правой руке большого Шурихта, бегущего через паровое поле.

Качая головой, Лысый черт отправляется восвояси:

— Учителю расскажу про вас. Только нашему, Грюну, члену нашего союза. Он с вами расправится! Дым коромыслом пойдет!..

Два дня спустя у пионеров собрание. Оно длится четыре часа. Учитель Керн грустный и очень бледный. Пионеры огорчили его в самый разгар подготовки к экзаменам. И не все четыре часа он разговаривает с нами ласково. Он и строг с нами, журит нас. Совет дружины сидит с красными ушами и красными лицами. Большой Шурихт получает наказание: выговор. А как быть с Белым Клаушке? В совете дружины ему теперь не место. Кому же тогда быть председателем? Стефани или Пуговке? Большинство за Пуговку.

— Да, дети, все это очень и очень грустно, — выговаривает нам учитель Керн. — Стоит мне только отлучиться, как вы обязательно что-нибудь натворите.

— А я сразу сказал, что мы не хотим осматривать природу, — вставляет большой Шурихт.

— Ты бы уж лучше молчал, большой Шурихт! Ведь я теперь должен идти к Кимпелю и все улаживать. А вы же знаете, у меня вот-вот экзамены начнутся. Неужели вы не можете хоть немножко подумать и обо мне?

Мы молча смотрим на нашего учителя.

— Так-то вы мне помогаете? — продолжает учитель Керн, и глаза его делаются все грустней. — Что же мне сказать вам, друзья мои? Ведь мы должны быть очень трудолюбивы, трудолюбивы, как пчелы. Иначе нам никто не поверит, что мы делаем доброе дело.

Большой Шурихт просит слова:

— Мы теперь так приналяжем в кружке, только держись! Я вырежу из липового дерева десять маленьких лошадок, раскрашу, и мы подарим их малышам.

— А ты сдержишь свое слово?

— Сдержу! Провалиться мне на этом самом месте, если не сдержу! Тьфу! Тьфу! Тьфу!

И вот учитель Керн отправляется к Лысому черту извиняться за пионеров. С ним идут Стефани и Пуговка. Лысый черт ласков и добр, точно солнышко весной. Прежде всего он предлагает учителю Керну стаканчик водки. Учитель Керн выпивает водку и закашливается. Лысый черт снова наливает. Но учитель Керн больше не пьет. Старая Берта приносит для Стефани и Пуговки бутерброды с ветчиной.

— Кушайте, кушайте на здоровье, детки мои, и ступайте погулять во дворе. Мне надо поговорить с вашим учителем.

Лысый черт так и рассыпается. О чем это ему надо поговорить с учителем Керном?

— Господин Кимпель, я пришел к вам не в качестве учителя, а в качестве старшего вожатого юных пионеров.

— В качестве… эээ…

— Старшего пионервожатого.

— Так, так! Очень рад, — бормочет Лысый черт.

В комнату входит старая Берта с большим пакетом в руках. Лысый черт собирается вручить его учителю Керну.

— А это вот для… эээ… господина учителя Керна, господин пионервожатый. Не будете ли вы так любезны передать этот пакет господину учителю Керну?

Учитель Керн щурит глаза. Куда это Лысый черт клонит?

— И спросите, пожалуйста, господин пионервожатый, господина учителя Керна, понравилось ли ему? А если понравится, я ему еще пришлю такой же. Только вот я попросил бы господина учителя Керна не оставлять Фрица Кимпеля по два года в каждом классе.

Теперь очередь за учителем Керном.

— Насколько я знаю учителя Керна, — говорит учитель Керн, — он этого пакета не возьмет. Он ведь все еще хорошо помнит хлеб с лебедой, который его жена получила здесь, в этом доме, за свой тяжелый труд. К тому же, если я не ошибаюсь, учитель Керн оставляет на второй год только тех учеников, которые всеми силами сами добиваются этого…

Лысый черт захлопывает дверь за учителем Керном. Пионеров он теперь иначе не называет, как «головорезами». А всем тем, кто в Мэрцбахе пионеров тоже называет «головорезами», Лысый черт, значит, нашептал кое-что на ушко. Что ж это получается? Пионеры ведь попросили прощения. Лысый черт простил им. Ведь учитель Керн — вожатый пионеров! Чего Кимпелю еще нужно? Зачем он пионеров травит? Злюка он! Злюка и есть!

За облаками солнце бежит по небу. А на земле люди ходят в тумане. Туман делается все назойливей. Он прячется в ветвях деревьев, клубится на дорогах. Порой в трех шагах ничего не видно. Малюсенькими капельками он оседает на ресницах и качается там. Заползет туман людям в ноздри — они и давай чихать и друг дружке здоровья желают. А кое-кому он забирается в поясницу. Тогда этот человек прикладывает себе пластырь. Это для того, чтобы вытянуть ревматизм. Но не всегда это удается. У некоторых людей шипы ревматизма так и торчат всегда в пояснице. Туман заползает и в сердце к человеку. Такие люди ходят потом серые и мрачные. Они уже и знать ничего не знают о лете, о солнышке. Так понемногу они сами себя в гроб и загоняют. Вот жукам-древоедам у меня над головой туман нипочем. Они себе точат и точат крышу: тик и так, тик и так. Чем старше балка, тем она для них вкусней. Какое им дело до того, что в один прекрасный день дом возьмет и рухнет! Люди ведь новый построят. А жуки уже и к новым стропилам присматриваются. Они и в них уже что-то точат, сверлят, строгают, шуршат…

Наш солдат говорит мне:

— А ты знаешь, их ведь в новый дом можно и не пустить.

— Как же их не пустишь?

— Перед тем как строить, надо все дерево, все балки, намазать особым химическим составом. Вот тогда жук-древоед заболевает и гибнет.

Наш солдат сидит на краю моей кровати. Он увидел, что у меня еще свеча горит, и зашел посидеть. А я не знал, о чем мне с ним говорить, вот и сказал про жука. Солдат задумчиво глядит на пламя свечи и все вертит в руках шапку.

— Я зашел к тебе… дело, видишь ли… Скажи, тебе нравится фрау Клари?

— Да, нравится.

— Видишь ли, фрау Клари, она…

— Я знаю, что она. Она мне штаны заштопала.

— Это, конечно, верно, но она еще тебя…

— Она меня погладила, когда к нам заходила. Но я ее не просил об этом.

— Видишь ли, она тебя очень любит. — Наш солдат снова снимает шапку. Ему почему-то жарко. Он вспотел. — Она сказала, что она любит тебя и, так сказать, хочет выйти за меня замуж. Как ты считаешь?

— Это уж как хотите, так и делайте.

— Но ты понимаешь, очень важно…

— А почему это ей надо за тебя замуж выходить, если она меня любит?

— Видишь ли… нам хорошо вместе… она, конечно, так сказать, меня тоже любит… ну, понимаешь, так ведь бывает…

— А я тут при чем?

— Ты нам очень нужен. Вот, к примеру, Стефани. Товарищ Керн сказал, что она хорошо учится. А ты не так хорошо учишься, как она. Это все оттого, что ты находишься в плохом окружении. Так он говорит.

— А он тебе не сказал, что у меня руки все черные от земли? Я в этом не виноват. Мы свеклу копали.

— Нет, он мне об этом ничего не говорил. Понимаешь, Стефани могла бы тогда помогать тебе делать трудные уроки.

— Ты что думаешь, я у девчонки списывать стану?

— Она могла бы тебя кое-чему научить.

— Чему она меня может научить? В куклы играть? Она их себе сделала из еловых шишек и картошки. Подумаешь, это каждый может!

— Тебе Стефани не нравится?

— Не так чтобы очень…

— Она тебе что-нибудь сделала?

— Ничего она мне не сделала. Кукушка она!

— Кукушка? Почему?

— Да вот, придет теперь сюда, яйца будет выбирать из гнезд. На комоде своих глупых кукол расставит. Начнет тут еще своими косищами размахивать. Руки у нее всегда будут чистые, а у меня грязные.

— Это почему же? Разве ты не можешь вымыть руки?

— Это из-за Стефани? И не подумаю.

— Слушай, Тинко, она сюда не переедет. Мы…

— Вы ее там оставите?

— Да мы могли бы… А что, если нам переехать к фрау Клари?

— Я не поеду. Где я там спать лягу? Чулана на чердаке у них нет, и вообще у них ничего нет. Две ложки да три тарелки. Сиди, значит, и дожидайся, покуда все не поедят?..

Так мы толкуем, толкуем с нашим солдатом, но никак столковаться не можем. Он уходит обиженный. Это в мои-то годы да переезжать к чужим людям — нет уж! Потом сиди и жди, как Шепелявая, пока тебе твою долю не выделят.

Так и в мое сердце заползает серый туман.

Вот ведь какие: хотят оторвать меня от мест, где я провел свое детство! Я вспоминаю стихотворение про старика, который качает седой головой и приговаривает:

Качая седой головой, Я к детству мечтой возвращен… Вон там, за этим окошком, Мне снился мой первый сон…

Новой книжки со стихотворениями учитель Керн мне так и не дал до сих пор. Наверно, книжки со стихотворениями очень дорогие. Что же, он, значит, так и сидит на своих книжках?

Может, мне правда пойти к пионерам? У них теперь Пуговка всем заправляет. Он меня уже два раза звал.

С утра туман совсем густой. Почти не видно груши, которая стоит возле моего окошка. А ботва у свеклы, наверно, холодная, склизкая. Нашим-то сейчас идти свеклу таскать. Хорошо, что мне с утра в школу! После обеда уж не так холодно и сыро. Дедушку тоже туман заел. То он всегда «внучек» да «внучек» или «Тинко», а теперь только «парень» — и все.

— Нечего тебе сегодня в школу ходить, парень! — рычит дедушка. — Пусть очкарик сам свои уроки делает. Свеклу копать надо. Три дня осталось, а там морозы. Бабка вон от ломоты еле ходит — стало быть, теперь уж скоро ударят.

Наш солдат умывается. Вот он перестал мыться и прислушивается. Дедушка, злой-презлой, сплевывает в угол. У него кулаки чешутся. Бабушка притихла и умоляюще глядит на своего Эрнста. Но нашему солдату не до нее.

— Да брось ты свою свеклу! — говорит он. — Какой от нее прок? Только коровам брюхо раздувает. Как вошла, так и вышла.

— Тихо! Слово имеет колхозный поп! — язвит дедушка. — А что ты скотине припас? Пророк российский!

— Вот если бы ты клевер по жнивью посеял да кукурузу засилосовал…

— Если бы да кабы… У нас тут Германия, а не Россия.

— Тут не Германия виновата, а твоя бестолковая башка.

— Не ты здесь хозяин, и нечего тебе распоряжаться. Все!

Дедушка доволен: есть на ком сорвать злобу. Ему ссора — что мне леденец.

— Я сказал, что мальчонка пойдет в школу, и пойдет! — кричит наш солдат и попадает кулаком в таз с водой. Серо-грязная вода брызгает во все стороны. — И дай ему с собой три марки за книжку, которую ты сжег. Я не думаю платить за твои безобразия. У меня нет ни гроша.

— Три марки за такую книжонку? Да я твоему учителю-коммунисту библию пошлю. Там все расписано. Что отца и мать почитать надо. И много еще хорошего. В балансе оно что? В моем доме я никакой крамольной писанины не потерплю! За книжку и гроша не дам.

— Разорался: мой дом, мое поле, моя лошадь, мой навоз и мои мухи! Тошнит меня от всего этого! Хватит! Шабаш! Довольно я на тебя батрачил, довольно шею гнул!

До сих пор для бабушки ссора была — что дождь за окном. Но тут она насторожилась: по крыше забарабанил град. Наш солдат хочет пройти к себе наверх. Бабушка загораживает ему дорогу и своими маленькими, морщинистыми ручками держит щеколду:

— Эрнст! Эрнст! Неужто это последнее твое слово?

— Последнее. Уйду я…

— А на мать-старуху тебе что ж, наплевать? Да?

— Это он все, он наплевал! — говорит солдат и грозит кулаком.

— Да старый он, из ума выжил. Пора уж отходную читать.

— Невмоготу мне слышать даже и отходную. Хватит с меня!

Дедушка отпихивает бабушку от дверей:

— Да пусти ты его! Пускай идет к своей беженке. Это она ему голову задурила. Я-то ее вдовью хитрость давно разгадал! Пусти его! Небось опомнится, как пустые горшки придется считать.

Я реву в три ручья:

— Я не пойду с ним! Не хочу пустые горшки считать!

Солдат набрасывается на меня и со всего размаха дает мне затрещину. Я отлетаю к самой плите. Сразу захлопываются две двери: одна — во двор, за дедушкой, другая — на улицу, за нашим солдатом.

В кухне слышатся только мой рев да всхлипыванье бабушки.

Ночью я не иду спать в чулан: мне страшно. Вдруг придет наш солдат и побьет меня за то, что я не пошел с ним? Я залезаю в постель к дедушке, но ложусь подальше от него. Бабушка даже во сне всхлипывает. А то вскочит и «Отче наш» читает. Потом охает, ахает, переворачивается на другой бок и затихает. Туман рассеивается. В окошко заглядывает холодный месяц. Во дворе трещат ветки липы — это их мороз ломает.

 

Глава семнадцатая

Три дня я не хожу в школу. Мы выкопали всю свеклу. Кожа у меня на руках потрескалась — это ее мороз так искусал. Больно. Дедушка меня научил, как вылечить руки. Но я так не делаю, как велит дедушка: не буду же я мочиться сам себе на руки!

Наш солдат так и не вернулся. Он ничего с собой не взял, кроме узелка, с которым пришел к нам. Вечером бабушка поднялась наверх собрать для него постельное белье. Ведь грех родного сына из дому без белья отпускать. Но дедушка развязал мешок и бросил все себе на кровать:

— В балансе оно что получается? Что я сам себе нажил, то меня и греет. Моя постель! Хоть задохнусь, а все одно моя! Пусть сперва заработает на свою. Ничего! Прибежит, как замерзнет.

Бабушка только всхлипывает в ответ.

Свекла наша лежит горой на току. Листья у нее пожухли и серые от мороза. Мы сидим до глубокой ночи на гумне и обрезаем ботву. Коровы наши все эти дни ничего, кроме свеклы, не получают. В конце концов они отказываются брать свеклу. Подстилочная солома и та им милей.

— Ишь, барыни какие! — ругает дедушка коров. — Сена вы у меня не получите, хоть хвосты себе обгрызайте!

Но коровы так больше и не притрагиваются к свекле. Они поедают одну присыпку. Тогда мы несколько дней пропариваем свеклу. Сперва коровы ее едят, а потом опять отказываются: «Мы, дедушка Краске, из одной свеклы молоко делать не умеем. Если ты хочешь, чтоб мы тебе молоко давали, ты нам сенца дай, а в пойло горсть-другую зерна или муки подсыпь». Ругаясь на чем свет стоит, дедушка приносит коровам сена. Он хорошо понял, что ему сказали коровы, когда уменьшили надой молока. Остаток кормовой свеклы он закапывает в садике, в яму, выложенную соломой.

— Коров и тех русской модой заразили! Не хотят, видите ли, хорошую немецкую свеклу жрать! Погодите, придет время — еще сами свеклы запросите! — приговаривает дедушка, задавая корм коровам, и тычет их в бок черенком от вил. — А ну, поворачивайтесь, барыни, а то я вас так и оставлю на ночь в навозе лежать!

Мотрина поворачивается и машет хвостом. Она не любит, когда дедушка ругается. Кисточкой хвоста она попадает старику прямо в лицо.

— Чего веером своим размахалась, барыня благородная! — прикрикивает он и ударяет Мотрину граблями.

А с полевыми работами мы как отстали! Так я, пожалуй, никогда больше в школу не попаду. От учителя Керна пришла официальная бумажка. Нам ее почтальон с почты принес. В ней написано, что дедушка обязан посылать меня в школу.

— Ишь ведь, сговорились: твой любимчик и исполнитель этот, что детей мучит! — ругает дедушка бабушку, поджигая бумажку у плиты, и жадно следит, как она сгорает у него в руках. Пепел он растирает между ладонями и в довершение плюет на него. — Только суньтесь сюда, писаки и безбожники всякие, я вам покажу!

Но на следующий день, видя, как я собираюсь в школу, дедушка меня не удерживает. Зато он караулит, когда я возвращаюсь. Вон он стоит посреди улицы, откуда ему до самой школы все видно, и высматривает. Значит, сейчас прямо после уроков надо идти работать.

Пуговка догоняет меня:

— Тинко, тебе сегодня опять боронить?

— Видишь, дедушка уже ждет.

— Прийти помочь, когда я уроки сделаю?

Я знаю, как дедушка налетел бы на него, на Тео Вунша, покажись он у нас на поле, и отвечаю ему:

— Да у тебя своей работы хватает — ты ведь теперь у пионеров председателем.

Хорошо, что пионеры как раз позвали Пуговку. Заметь дедушка, что я иду из школы с сыном Вунша, мне бы несдобровать. Наконец-то я остался один и бегу скорей домой.

Почти вся деревня уже посеяла озимые. А мы и половины семян не высеяли. Другие-то сеялкой сеют. Им Крестьянская взаимопомощь машины дает. Они и лошадей друг у друга берут.

Бургомистру Кальдауне давно уже хочется сообщить в округ, что Мэрцбах успешно закончил озимый сев. Ему ведь тоже неохота все время числиться в плохих бургомистрах, плестись в хвосте. А разве он может уже сообщить, что в Мэрцбахе все посеяли? Нет, конечно, не может. Ведь дедушка и Лысый черт не торопятся. А тут, как назло, ландрат или кто-нибудь из его помощников поедет мимо деревни, увидит дедушку или батраков Лысого черта в поле — вот все и откроется! Нет, нельзя сообщать в округ. Кальдауне идет к Лысому черту:

— Ну как, хозяин? Пора поспешить. Сами знаете, если озимь до снега куститься начнет, хлеб лучше родится.

— Это точно, бургомистр. — И Лысый черт наливает бургомистру Кальдауне стаканчик водки. — Беспорядок у нас нынче. Хорошие-то батраки все вывелись — в этом вся загвоздка. Из года в год работники плошают. Кстати, не могли бы вы сказать в Зандберге, чтобы на стекольной фабрике платили поменьше? А то у меня тут батраки артачатся, все туда бегут.

Нет, Кальдауне в Зандберге ничего не может сделать. У него и здесь, в Мэрцбахе, хлопот хватает. Пусть он, Кимпель, по тарифу платит — народ и не побежит со двора. Но сейчас Кальдауне ничего этого Лысому черту не говорит. Не о том у них и спор. К тому же Кимпель и не спорит никогда. «Добрый он человек, — говорят некоторые в деревне, — его сам черт спорить не заставит». А Пауле Вунш таким отвечает: «Лиса тоже не лает, когда гонится за зайцем, а задерет его не хуже любой собаки». Бургомистр Кальдауне относится к тем людям, которые хорошо знают, что Лысый черт любит полакомиться зайчатинкой, потому-то он и не пьет третьего стаканчика водки, который предлагает ему Кимпель.

— Так давайте поднажмите! — говорит в заключение бургомистр. — Не хочется ведь, чтобы Мэрцбах вечно плелся в самом хвосте.

— Да-да, конечно, конечно, — отвечает ему Лысый черт, точно волк, нажравшийся мела. — Вы ж тут у нас бургомистр и все такое прочее. Вам ведь надо отчет писать, и чтобы все в ажуре было. Я поперек дороги не встану! Завтра же так намылю головы батракам, что вши подумают, будто война началась.

Бургомистр Кальдауне отправляется домой и одну ночь спит спокойно. Еще, мол, одного упрямца уломал. Теперь на очереди другой — Краске-хозяин. Но едва бургомистр вышел от Лысого черта, как тот отправился в людскую и сказал старому Густаву:

— Сеялка наша поломалась!

— Нет, что вы, хозяин! Пока цела, слава богу. А то ведь нам и к рождеству с озимыми не управиться.

— Говорят тебе, неисправна, олух старый! Завтра с утра ее в кузню отправь!

— Да что с ней кузнецу делать?

— Не будет знать, я ему сам покажу!

Три дня сеялка стоит перед кузницей. Теперь вся деревня видит, что сеялка у Кимпеля сломалась. Через три дня кузнец собрался наконец посмотреть, что с ней. Это бургомистр потребовал, чтобы он ее срочно отремонтировал. Но кузнец так и не нашел поломки.

— Что с твоей сеялкой? — спрашивает он Лысого черта.

— Сеялкой?.. Не пора разве обода менять?

— Да что ты, я только весной новые поставил!

— Весной, говоришь? Вот ведь! Ни на кого положиться нельзя! Понаехало тут всякого сброду. Ничего, кроме убытка от теперешних работников! Я сам не свой, места себе не нахожу: надо ж сев кончать. А сеялка перед кузней три дня стоит. Тут, брат, будто на еже верхом сидишь, скажу я тебе!

Кузнец пожимает плечами:

— Мне с твоей сеялкой делать нечего. Никакой в ней поломки нет.

— Да уж чего тебе с ней возиться! На, выпей на дорогу! Пей, пей!

Наш дедушка все ждет, когда ему друг Кимпель пришлет сеялку. А пока он сеет рожь горстью, как его дед, да и не только дед, а еще и Авель, про которого в библии написано, сеял. Зернышки хоронятся в бороздках, проведенных бороной. Это я и наш Дразнила их тут провели. Зернышкам зябко. Они сюда прямо из амбара попали. Там тихо и тепло, а тут ветер свистит, сыро так! Вот дивятся небось! А сами махонькие, ну будто грудняшки, лежат тут на земле в своих колыбельках: меня ждут. Я прихожу с бороной и прикрываю их комочками земли. «Прячьтесь скорей! Я уж подсоблю вам, глупенькие вы мои!» — покрикиваю я на них, а сам горжусь, что им помогаю. Пока я думаю о зернышках, наш Дразнила думает только о себе. У него из головы не выходят последние кустики зеленой травки, что торчат на меже. Понемногу мерин все дальше тащит борону в сторону, да и меня за ней. А там всего только одна зелененькая травинка стоит-дрожит на ветру. Я-то шагаю себе за бороной, по-умному разговариваю с зернышками, а Дразнила взял да тем временем нас обманул. Вон целый клин остался незаборонованным. Придется поворачивать назад, а то как бы дедушка не нагрянул!

Тут иногда как получается? Передние зубья бороны прикроют зернышко комком, а задние его снова выкинут из земляной кроватки. Зернышки-голыши лежат под открытым небом и беспомощно таращат глазенки. А немного погодя их вороны и склюют. Вот ведь плетутся за мной, точно я учитель, а они ученики и все мы вышли на прогулку. Бросишь в них камнем, а они только подпрыгнут немного, чтобы сверху получше разглядеть, где лежат голые зерна. Побежишь за ними, крикнешь «кыш-кыш», а они не спеша перелетят к сливовым деревьям на дороге, обругают меня своим противным, каркающим голосом и опять спланируют на пашню. Их ведь целая сотня, а то и больше, и все они набивают себе зобы нашим зерном.

— Дедушка, когда мы купим себе сеялку?

— Сперва надо вторую лошадь купить, потому как настоящий хозяин должен иметь две лошади.

— Дедушка, вороны нам весь посев склюют. А когда сеялкой сеешь, им ни одного зернышка не достается. Вороны бы тогда улетели мышей ловить.

Дедушка жует свой ус.

— Что верно, то верно, — отвечает он мне, — но без ворон тоже нельзя. Они для посева благословение.

Прямо через поле, пощипывая свои усики, к нам шагает бургомистр Кальдауне. Его быстрые глазки все сразу разглядели.

— Долго ты будешь с мешком на брюхе ходить и ворон семенным зерном кормить, Краске?

— Пока твой любопытный нос не отсохнет. Ты ж за меня сеять не выйдешь?

— Хоть и не заслужил ты того, но я тебе помогу. Ступай в Крестьянскую взаимопомощь. Там как раз сеялка освободилась.

— А вместо второй лошади мне тебя, что ли, запрягать? Иди лучше свои бумаги марай!

— Брось ругаться, Краске! Возьми вола у Фелко.

— Ты меня скоро свинью заставишь запрягать! Но я тебе не рыжий Август в цирке. Погоди, придет время, и у меня будет сеялка. Обойдусь и без таких сватов, как ты.

— Если бы ты в поле так работал, как языком мелешь!

— Как ты сказал? Языком мелю? Чернильная твоя душа!

— Я тебя спрашиваю, когда ты пшеницу сеять будешь?

— Пшеницу? — Дедушка садится на мешок и начинает искать табакерку.

— Да, пшеницу.

Выясняется, что дедушке положено засеять шесть моргенов пшеницей. Община получила разнарядку на пшеницу. А так как лучшая земля в деревне у Кимпеля и дедушки, то они и должны сеять пшеницу. Бургомистр давно уже уведомил дедушку — бумагу ему послал. Но дедушка, как обычно, бумагу эту бросил в печь. В прошлом году дедушка сам засеял полморгена пшеницей. Но все, что мы сняли с них, бабушка пустила на пироги и белый хлеб. Тогда с дедушки никто пшеницы и не спрашивал, но и с общины тоже ее не спрашивали.

— А где я семена возьму, с неба, что ли? — ворчливо отвечает дедушка, предвкушая скандал.

— С неба только снег падает. Получишь у меня справку и поедешь за семенами в Зандберге.

Как бургомистр ни бьется, с дедушкой ему не справиться, как с чесоткой все равно.

— Ну делай как знаешь! Но если из-за тебя и Кимпеля мы опять хлебопоставок не выполним, я в конце концов в газету о вас напишу, кто вы такие есть.

Только мы и видели бургомистра Кальдауне! Дедушку прямо оторопь взяла. Этого еще не хватало! В его-то годы да в газету попасть! Еще ушат помоев на него выльют. Долго дедушка сидит на мешке, хрустит пальцами, головой качает.

Нет, в газету он ни за что не хочет попасть. Два дня стены дома сотрясаются от дедушкиной ругани. Бабушке, как всегда, больше всех достается. Она, видите ли, во всем виновата! Это она всю пшеницу на пироги пустила. Теперь дедушке придется деньги собакам под хвост выбросить: семена покупать. И дедушка идет со своими заботами к другу Кимпелю. Друг всегда знает, что посоветовать.

— На кой тебе покупать русскую пшеницу? — говорит Лысый черт. — Она дорогая, всходит плохо. Кур ею еще отравишь и пироги испортишь. Сатана один знает, что они в нее подсыпают!

Короче говоря, пусть дедушка не беспокоится: мало ли чего эти умники болтают! Пусть сеет рожь, как испокон веков сеял. А как же газета? Дедушке ведь не хочется попасть в газету.

— Газета? Да плевал ты на нее!

Наоборот, дедушка прославится, а все хозяева, которые знают себе цену, станут его считать человеком, верным старинным немецким обычаям. Дедушка согласен быть верным человеком, но в газету он попадать не хочет. Попасть в газету — это хуже, чем под суд.

Но старый друг знает, что посоветовать и тому, кто желает остаться верным человеком, но в газету попадать не хочет. Пожалуйста! Пусть дедушка выменяет у него, Кимпеля, рожь на пшеницу. За два центнера ржи он получит центнер пшеницы. Цена не высокая, почти что даром. Настоящий-то друг никогда не подведет. Дедушка доволен. Он сможет отложить деньги, которые пошли бы на семена, на вторую лошадь. Нужно только привезти Кимпелю рожь — и все будет улажено. Как только выпадет свободная минутка, Лысый черт тут же пошлет своих батраков на участок, который вспахан под пшеницу. А дедушке ни забот, ни хлопот…

Вечером, придя домой, дедушка хвастает:

— Видишь, вон он, друг-то у меня какой!

Наш почтальон не спешит. Он садится в кухне на скамью и улыбается дедушке с бабушкой.

— Неплохо бы вам меня кофейком угостить, — говорит он. — Да и от бутербродика я бы не отказался. Чтобы уж все честь честью. А то ведь, знаете, я почти каждый божий день натощак из дома выхожу.

— Черт тебя принес! Небось опять с каким-нибудь приказом? Чтоб тебе подавиться! — ворчит дедушка.

Нет, не приказ принес почтальон, а письмо. И дедушка и бабушка ему очень обрадуются.

Бабушка суетится. Она подогревает кофе, намазывает хлеб.

— А что, куры у вас не несутся разве? — спрашивает почтальон.

— Почему? — удивляется дедушка. — Или это нас за несдачу яиц в газете пропечатали?

— Нет, что вы! — Почтальон рассматривает бутерброд.

Бабушка поняла: она приносит из кладовой два яйца. Это большие августовские яйца, из припасенных на зиму. Бабушка опускает их в кофейник. Почтальон, отставив локти, негнущимися пальцами перебирает в своей большой сумке письма и приговаривает:

— За такое письмо почтальону и ливерной колбасы не жалко подать.

Бабушка волнуется все больше. Она снимает с головы платок и откидывает его себе на плечи. Дедушка, качая головой, задумчиво выскабливает землю из-под ногтей. Наконец почтальон находит наше письмо. Он вертит его в руках, долго насаживает очки на нос и проверяет адрес и получателя.

— Все правильно, — говорит он своим надтреснутым голосом и вручает письмо дедушке.

Бабушка срывается с места и, прежде чем дедушка успевает присесть, вырывает у него конверт.

— Вот ведь чертова баба!

Бабушка пытается разобрать, от кого письмо. Она щурит глаза и держит конверт на большом расстоянии от себя, но, так ничего и не разобрав, с грустным лицом снова отдает письмо дедушке:

— У тебя глаза-то поострее моих!

Глаза у дедушки хорошие, но вот почерк он что-то никак не разберет.

— Точно курица наследила! Разве порядочный землероб может такое прочитать? И когда же это люди научатся писать ровно, без этих закорючек! Будто бы сорняком строчки заросли!

И дедушка передает письмо почтальону. Никому и в голову не приходит, что я мог бы прочитать письмо.

Почтальон дожевывает кусок и снова нацепляет очки:

— Да, да! Письмо. А от кого письмо? От вашего Маттеса.

Бабушка хватается за плиту.

— Бог ты мой! От Ма… — Она бросается к почтальону и трясет его. — Да ежели ты нас, старых людей… ежели ты тут нам голову морочишь, пусть тебе хлеб наш поперек горла встанет!

Дедушка вытаскивает перочинный нож и осторожно разрезает конверт:

— Правильно я разрезал, Тинко?

— Правильно, дедушка.

— Иной раз ведь так заклеют, что и слова отдерешь разрываючи.

Бабушка от волнения присела посреди кухни прямо на пол.

— Уж не сон ли все это, Петер? Не сон, нет? — спрашивает она почтальона.

— Да что ты! Какой там сон! Того гляди, яйца вон лопнут! — И почтальон большой ложкой вылавливает яйца из кипящего кофейника.

Дедушка тем временем трясущимися руками достает письмо из конверта и молча передает его почтальону:

— Успеешь нажраться-то!

Почтальон скоренько откусывает еще кусок и опускает оба яйца в карман. Потом протирает очки, надевает их и, запинаясь, начинает читать:

— «Дорогие мои родители!

Пишу вам еще раз. Быть может, вы живы, а письмо, которое я вам написал два года назад, потерялось. Скоро я отсюда уеду…»

— Куда же это он собрался? — спрашивает дедушка, ерзая на стуле.

— Да помолчи ты!

— «Когда вы получите мое письмо, я, возможно, уже буду в дороге, и мой плен останется позади. Как бы хотелось застать вас в добром здравии! Хочется начать новую, лучшую жизнь. На своего Маттеса вы теперь не нарадуетесь. Я наконец понял, что такое родина.

Крепко обнимаю вас и до скорого свиданья!

P. S. Неужели Эрнст уже дома и перенял все хозяйство? Ну ладно! Скоро я сам все узнаю».

Бабушка всхлипывает, сидя на полу:

— Маттес, наш Маттес!

— Говорил же я вам, оближетесь, как прочитаете! — хвастает почтальон и подливает себе кофе.

— Ешь, ешь! Получишь и колбасу, — говорит дедушка, встает и направляется в кладовую.

Но что это? Он не знает, на какую ногу ступить? Неужто он ноги перепутал? Коленки у него дрожат, голова трясется.

В наш дом залетела бумажка. И всего-то на ней написано несколько слов! А она сразу все изменила. У бабушки щеки порозовели, будто сама радость их разрумянила. Старушка выходит на улицу и останавливает прохожих, чтобы поведать им о своем счастье. Покачав головой, они идут дальше и рассказывают о бабушкином счастье всем соседям.

Дедушка идет в хлев и засыпает Дразниле в ясли двойную порцию чистого овса. Услыхав, как мычит Мотрина, он и ей приносит целую охапку сена. «Жрите, барыни, жрите! Скоро Маттес приедет, он у вас русские повадки выведет! В доме достаток появится». Вечером старики беседуют о том, как оно все будет, когда дядя Маттес вернется домой.

В давние времена наш солдат и дядя Маттес были в ссоре. Оба хотели унаследовать наше маленькое хозяйство. Так и не помирившись, они отправились на войну. Дядя Маттес моложе нашего солдата. Он — любимчик дедушки. Это ему дедушка задумал передать усадьбу и арендный участок.

Оба брата работали на стекольной фабрике в Зандберге. И оба, придя с фабрики, трудились в поте лица своего на арендованном дедушкой клочке земли. Дядя Маттес спал в светелке, а наш солдат — в чулане на чердаке.

Бабушка не устает рассказывать, как оно все было и как теперь будет.

— А он мог бы взять себе в жены дочку Вильгельма, Кэте Кубашк, как ты думаешь? — спрашивает дедушка. — Девка ловкая, в теле, да и не с пустыми руками в дом придет.

— Я бы не прочь, — отвечает бабушка и трясется мелкой дрожью от радости. — Молодуху нам, ох, как хорошо бы! Да он и… — Бабушка задумывается. Она все подыскивает, какую бы еще девушку дядя Маттес мог бы взять себе в жены.

— Надо бы их всех к нам сюда позвать… когда он вернется, — предлагает дедушка.

— Что ты! Разве можно всех сразу! В своем ли ты уме? Надо по очереди: сегодня одну, завтра другую.

— А не пригласить ли нам Фимпеля-Тилимпеля? Вот и поплясали бы девки прямо тут у нас. Так их легче и выбрать.

Вот здорово! В нашем доме танцулька!

— Слушай, мать, нет ли у тебя кусочка папиросной бумаги?

— У меня-то? А зачем она тебе?

— Хочу поиграть на гребешке. Вдруг оно, как раньше, у меня выйдет — тогда ведь и деньги целы будут, незачем Фимпелю платить. В балансе оно что получается? На чем бы ты ни дудел, а плясать все одно можно. Это ведь тебе не мешки под картошку покупать! А Фимпеля только кликни — он живо всю коптильню очистит. — Бабушка и против такой музыки не возражает. Не каждый день в дом приходит письмо с хорошими вестями. Радость-то какая! Она и про хворь свою забывает. Из комода старушка вытаскивает листочек папиросной бумаги. Дедушка сдувает с гребешка пыль и волосы, накладывает на него розоватую бумажку и начинает дуть. Звуки получаются такие, как будто все соседские малыши забрались в нашу комнату. Дедушка блаженствует, закрывает глаза и с упоением прислушивается к своей музыке. Он играет вальс. Но это очень грустный вальс. А бабушка напевает:

Дева бледная прошла, там-тарам! Видишь, в дол она спустилась, там-тарам! Снежно-белое лицо, там-тарам! По щекам слеза катилась, там-тарам!

— Там-тарам, там-тарам! — делает дедушка на гребешке.

В песне рассказывается о бледной девице, отправившейся искать цветок, который называется «верность мужчин». Девица ищет и ищет, но цветок никак не может найти, потому что «нет на свете верных мужчин, там-тарам»… Вот дедушка и перестал играть. Он хочет опустить последнюю строфу. Но бабушка скрипучим голосом поет песенку до конца:

Юною была и я, Клятвам верила когда-то. Ах, сладка, сладка любовь! Но потом горька расплата.

— Когда Маттес приедет, мы эту песню петь не будем, — решает дедушка. — Надо какую-нибудь повеселей, а то девки все разбегутся. — И он снова начинает играть.

Бабушка старается отгадать, что это за танец. Отгадав, она кивает, подхватывает юбки и сначала только раскачивается, а потом и приплясывает, напевая:

Эй, ку-ку, пастушка, В красной юбке покажись. — В красной юбке… ах, нет, нет, Здесь пастушки больше нет!

Туфли бабушка давно уже потеряла и теперь танцует в одних чулках. Дедушка левой рукой отбивает такт, хлопая себя по ноге. А мне неприятно, что бабушка пляшет. Я больше люблю, когда она спокойно сидит на припечи. Если бы люди увидели, как бабушка пляшет, они бы стали смеяться. Потихоньку я включаю радиоприемник. Музыка, словно ветер, врывается в нашу комнату. Бабушка, покачиваясь будто высохший листочек на ветру, бредет к скамье.

— А наш дядя Маттес вот как будет плясать! — кричу я и делаю стойку на диване.

— Про ящик с музыкой мы с тобой и забыли! — говорит дедушка и проводит гребешком по своей ежиком стриженной голове.

Друг Кимпель уже посеял нашу пшеницу. И когда это он только успел? Мы и не заметили. Один сатана ведает когда! Мы только рожь Кимпелю отвезли. За каждый центнер пшеницы — два центнера ржи. С тех пор как мы получили письмо от дяди Маттеса, у нас кишмя-кишат всякие карлики, которые приносят счастье. Сев мы уже кончили, и никакой бургомистр Кальдауне нам не страшен. Осталось только поднять зябь под яровые, и мы «выскочим чистенькие». Пусть тогда зима наступает! Сам ландрат может приезжать и осматривать поля. У землероба Краске в земле все, чему положено в ней быть, до того как выпадет снег.

В воскресенье дедушка отправляется на участок, где другом Кимпелем посеяна пшеница. Ему страсть как хочется посмотреть, не дала ли она уже ростков. На дедушке белая манишка, он шагает, заложив руки за спину, и всю дорогу только и думает о том, какое доброе хозяйство он представит на суд дяде Маттесу. Нагнувшись, дедушка отколупывает комочек уже начинающей твердеть земли. Вон и зернышко показалось, и росточек уже виден. Дедушка кладет зернышко на ладонь, чтобы получше рассмотреть. Это ржаное зерно. Неужели друг Кимпель ему нечистую пшеницу посеял? Дедушка выковыривает еще одно зернышко, и опять это оказывается рожь, а не пшеница. Что ж ты наделал, друг Кимпель? Неужели дедушке в будущем году, как раз когда дядя Маттес вернется, быть пропечатанным в газете?..

Злой-презлой, Лысый черт расхаживает по гостиной, убранной по-воскресному.

— Ну вот, теперь ты сам видишь, Краске-хозяин, какое тут может быть доверие к работникам. Уж не думаешь ли ты, что я сам должен был пойти с сеялкой к тебе на делянку?

Нет, этого дедушка не думает. Но подозрения его так и не рассеиваются. Ведь Лысый черт сам советовал ему сеять рожь, а не пшеницу, как приказано.

— Оно, конечно, верно, хозяин, да я вот было подумал, потому как вы мне сами говорили… чтоб я рожь сеял и наплевал, мол, на ихние все приказы.

— Что верно, то верно, это я говорил. Но ты же не захотел, а сказал, чтоб я пшеницу посеял, и мы с тобой поменялись: ты мне — рожь, я тебе — пшеницу. Мне ведь что дорого? Дружба наша. Видит бог, она мне дороже всего.

Дедушка даже встает. Какие слова! Не каждый день такие услышишь! Этот человек цену дружбе знает.

В дверь стучат. «Войдите!» Дверь резко открывается. В комнату влетает самый молодой батрак Кимпеля.

— Ты что, порядка не знаешь? Лень постучать, как положено у приличных людей? — кричит на него Лысый черт и, не останавливаясь, ходит взад и вперед по комнате.

— Я же стучал, господин Кимпель.

— Ты ворвался, будто тебя кто сзади головешкой прижег. У господ положено все чинно-мирно, понял?

Дедушка в подтверждение кивает головой. Он очень зол на распустившихся батраков.

— Я сегодня вечером не буду мерину компресс менять, — заявляет молодой батрак.

— Это еще почему?

— Я хочу на танцы в Зандберге пойти.

— Я, я, я… все я да я! Лошадь больна, а ты на танцульку собрался? Вон, и все! Вон, я сказал!

Но батрак не торопится уходить:

— Я уже третье воскресенье подряд все на конюшне сижу.

Тут терпение дедушки лопается.

— Это ты у меня озимые сеял? — спрашивает он.

Батрак кивает.

— Пошел прочь! — выпроваживает Лысый черт батрака.

Работник уже подходит к дверям, но дедушка нагоняет его, хватает за воротник:

— Ты почему рожь посеял, осел долгоухий? Тебе было велено пшеницу сеять, а ты — рожь?

Молодой батрак скрежещет зубами:

— Рожь велено было — я рожь и посеял.

Снова вмешивается Лысый черт:

— Да пшеница на гумне в мешках стояла… Чего мелешь?

Парень отвечает хриплым голосом:

— Вы сами сказали: «Пшеницу не тронь. Этому бобылю Краске рожь посей, да пореже. И ржи с него достанет». Так и сказали… А теперь давайте мои документы!

Батрак выскакивает вон. Дедушка и Лысый черт уставились друг на друга. Много на свете слов, куда больше тысячи, а они ни одного не могут подобрать. Дедушка хватается за шапку. Дружбе конец. Лысый черт попался.

— Шутки вы, что ли, не понимаете, Краске-хозяин?

— Шутки?

— Разве в прошлом году ты меня не обвел вокруг пальца? В черном-то списке, что в правлении висел, я один значился? Ты и ухом не повел, когда твой сынок-коммунист все обделал, чтоб ты в список не попал!

Вон оно, оказывается, откуда ветер дует! У дедушки даже язык отнялся. Он не знает, что и думать.

— Да меня ж в газете пропечатают. Все в меня пальцами тыкать начнут, будто в грешника на тайной вечере.

— А ты думаешь, все даром дается? Нет, тут надо и выдержку иметь, если хочешь показать верность старым немецким обычаям. А мне сдается, что выдержки у тебя нет. Как был бобылем, так им и остался. Кролик — он ведь все равно кролик, хоть и жрет ту же капусту, что и заяц.

Как же так? Его, Краске-хозяина, снова обозвали бобылем? А он готов хранить верность старым немецким обычаям!

— Не вам об этом судить, хозяин, верный я человек или неверный. Разве я хоть слово сказал? Никому я ничего не сказал про озорство ваше, никому!

— Да куда бы это и годилось, Краске-хозяин! Ведь то, что мы тут друг с дружкой решаем, никого не касается. Да и не озорство это вовсе с моей стороны. Это тебе урок! Урок на будущие времена. Вот! А теперь ни сучка, ни задоринки в нашей с тобой дружбе! Дружба — она всегда себя окупит…

Дедушка шагает со двора. Вид у него такой, будто его манишку только что сильно накрахмалили. Но пока он спускается по деревенской улице и проходит мимо правления, манишка начинает сдавать — делается как тряпка. Что ж это такое с ним творят? Ведь всю жизнь он работал, не щадил себя. Редко когда сигару выкуривал, все табак жевал. Каждую крупинку золы подбирал, на поле ее носил. Масло свое продавал, а сам маргарин ел. Разве он когда к докторам ходил? Избави бог! Ведь они какие деньги дерут! Свои раны лечил слюной да мочой. Ведь грыжу себе нажил. Теперь поддерживает ее бандажом и пятимарковой монеткой. И никому он ничего не должен, а они вон что с ним делают! Друг и тот подвел: рожь вместо пшеницы посеял. А недруги — те небось ждут не дождутся, чтоб рожь эта взошла да чтоб его, который никогда себе ни в чем спуску не давал, который все свои мечты на своей делянке закопал, чтобы его, Августа Краске, пропечатать в газете. И не для того, чтобы прославить, а для того, чтобы выставить на позор, на позор перед всем миром!

И только переступив порог своего дома, дедушка вспоминает, что от Маттеса пришло письмо. Дедушка грозит кулаком в сторону деревни: «Эй вы там! Не бывать по-вашему! Есть у нас еще силенка, есть на кого опереться — сын домой едет. Он не допустит, чтоб родного отца в газете помоями обливали!» Несколько минут дедушка стоит в раздумье посреди двора и наконец, покачав головой, бредет в хлев задавать полуденную порцию корма Дразниле.

 

Глава восемнадцатая

Нагрянул мороз. Ночью налетел лютый ветер; с ним мороз и пожаловал. К утру ветер убрался восвояси, а мороз осел и все кругом покрыл своей серо-сизой пленкой. Нашу рожь, которая только что взошла вместо пшеницы, и ту он встретил своим ледяным приветом. Вся кровь отхлынула к сердцу земли. Хоть и не слышно, как бьется это сердце, но оно тут. А есть ведь люди — так те иногда слышат, как бьется сердце земли.

«Тук-тук!» — стучит кто-то в окошко моей каморки. Но это стучит не сердце земли. Это воробышек. Он сидит на маленьком подоконнике и поглядывает на меня своими глазенками. «Ты ко мне погреться, воробышек? У тебя ножки замерзли?» Но воробышек не хочет заходить в каморку. Как только я подхожу, чтобы открыть окошко, воробышек улетает. Он, наверно, кушать хочет. Мороз ведь запер его кладовую. Я вот возьму и приделаю кормушку к моему окошку. Пионеры тоже мастерят кормушки для голодных птичек. Мне Пуговка рассказал. А я построю свою кормушку. Целый домик-кормушку — он будет лучше, чем у пионеров. В нем я поставлю маленькие березовые скамеечки, чтобы птичкам удобно было отдыхать под моим окошком. Может быть, моя синичка ко мне прилетит — та, что жила у нас, когда я болел. Вот удивится, какой я теперь здоровый! А вдруг она меня не узна́ет? Я ведь, как большой, сплю один в отдельной каморке.

В окно стучат с рассвета. Не дух ли с того света? А позже кто стучится? Не ты ль, моя синица? —

напеваю я.

Раньше мороз всегда загонял дедушку на припечь. Он сидел там и подстерегал меня. Как только я приходил из школы, мы садились с ним играть в «шестьдесят шесть». Теперь он всегда на гумне, что-то возится там. Если бы можно было, так он каждый день выгребал бы навоз из свинарника, чтобы свиньи не походили на грязных чертей, если вдруг приедет дядя Маттес. Каждое воскресенье и среду дедушка прибирает граблями двор. Пусть, мол, невесты дяди Маттеса увидят, какое у нас ладное хозяйство. А я могу идти куда хочу.

Я бегу в березовую рощу, что позади песчаных ям. Там-то я и нарежу березовых веток для домика-кормушки. Маленькие синички попискивают в березняке. Перышки они распушили — это чтобы мороз не добрался до маленького тельца. Заяц выскакивает у меня из-под ног. Он тут, под березовым кустиком, устроил себе лежанку из сухой травы. Меня он вовсе не боится. Сонный, он ковыляет к песчаным ямам и снова укладывается спать в редком вереске. Я трогаю его лежанку. Она еще теплая. Косому, стало быть, мороз не страшен.

Пройдя рощу, я выхожу на дорогу и налетаю прямо на нашего солдата. Он пешком возвращается из Зандберге. За спиной у него рюкзак. Голубой, как у всех стеклодувов, фартук развевается на ветру. А мне делается не по себе, как в тот раз, когда Фриц гнался за мной с грибным ножом. Я поворачиваюсь и бегу. Солдат делает несколько прыжков. Слышно, как бутыль с кофе булькает у него в рюкзаке. Вот он схватил меня за шиворот:

— Ты куда? Куда ты, Тинко? Неужели ты боишься меня?

Горло у меня перехватило, будто я только что съел кислую грушу. Не могу говорить — и все!

— Ну да, ведь я тебя ударил! Больно было?

Я киваю головой, хотя совсем не знаю, что у меня тогда больше болело: щека или сердце.

— Ты сердишься на меня?

— Да, — выдавливаю я наконец из себя.

— Ты вот теперь на меня сердишься и все такое прочее… Не надо сердиться. Видишь ли… дедушка… Напрасно я вот тебя ударил! Ну скажи: верно напрасно?

— Верно.

— Ну вот, мы с тобой и договорились, да?

— Я не пойду к фрау Клари.

— Нет-нет! Не надо. Тебя никто и не заставляет. Но чтоб ты знал: если тебе захочется, ты заходи. Когда захочешь, тогда и заходи… Видишь, как оно все получается…

Он гладит меня по голове, а я не отстраняюсь. Вот он отпустил меня. Я могу теперь идти.

Дома я вырезаю из березовых веток скамеечки для кормушки. Руки у меня все еще дрожат. Что же это за человек наш солдат? Побил меня, а теперь хочет, чтобы я забыл. Зачем же он это сделал, раз я все равно должен забыть? Всегда ведь говорят, что взрослые бьют детей, чтобы те надолго запомнили. Значит, солдат другой человек, чем дедушка? Да, он другой человек. А интересно, сколько разных людей живет на свете?

Вечером к нам заходит фрау Клари. Что она, не в своем уме? Не знает разве, что дедушка проклял ее и все кричит, чтобы она убиралась в свою Польшу? Мне так страшно, что все кажется, будто вот-вот потолок рухнет. Но фрау Клари ничего не боится. Она, как всегда, тихо улыбается и подает дедушке руку. Дедушка подставляет ей локоть — он замешивает корм для свиней. Бабушка вдруг закашлялась. Фрау Клари хлопает ее по спине. В левой руке у нее плоский пакет, который она держит так осторожно, словно там новорожденный. Пакет завернут в белую простыню.

— Здравствуй, Тинко! — И фрау Клари поглаживает меня по голове совсем как раньше.

Но она не только гладит меня, она еще вручает мне сверток. Я так и застываю на месте. Стою, вытянувшись, как свечка, и держу в руках пакет. Никто не приглашает фрау Клари сесть. Она стоит посреди кухни и поглядывает то на одного, то на другого. Нижняя губа ее так и блестит, большие голубые глаза озаряют все кругом. Фрау Клари помолодела. Другие люди — те стареют. Например, Шепелявая или бабушка. Вот Труде Кальдауне — той даже пришлось выйти замуж, потому что она постарела очень. А фрау Клари помолодела. Она чувствует, как холодно встречают ее дедушка с бабушкой, краснеет и стыдится.

— Да, вот так… — произносит она. — Все-то вы трудитесь…

— «Трудитесь, трудитесь»! — передразнивает дедушка. — «Ты куда торопишься? — спросила лиса у зайца. — Я же тебя только съесть хочу».

— Это вы про меня? — спрашивает фрау Клари и часто-часто дышит.

— Про тебя, про тебя, змея! — отвечает дедушка и швыряет об стену вареную картошку, которая попалась ему под руку. — Расхаживаешь тут в белых туфельках, точно бог весть что, а сама нашего сына из дома увела!

— Да что вы, дедушка Краске! Он сам ко мне пришел. Что же мне было, прогонять его?

— Рассказывай! Кто тебе поверит? Разве богом обиженный! А я прямо скажу: понадобился он тебе — вот ты и решила его заманить!

Фрау Клари вся съеживается:

— Дедушка Краске, почему вы так со мною разговариваете?

— А что же мне, тебя по пузу похлопать еще прикажешь, лизаться с тобой за твои распрекрасные дела?

Фрау Клари закидывает голову:

— Довольно, больше ни слова! Не смейте так говорить, дедушка Краске! Я прошу вас!

Дедушка смотрит на гордо выпрямившуюся фрау Клари. Такой он ее никогда не видел. И бабушка с ним так никогда не разговаривала.

А фрау Клари хватает его за рукав и торопливо говорит:

— Я пришла вас пригласить на свадьбу. Мальчику я костюм принесла. Зачем нам ссориться? Ведь Эрнсту уже за тридцать. Он знает что делает. Я уж его как ругала, что он с вами поссорился. Да он не захотел обратно идти. Что же мне было делать? А что он люб и мил мне, это вы давно уже знаете.

— Да, по нашей картошке и по яйцам в кладовой приметили! — ядовито говорит дедушка и сплевывает жвачку прямо в ведро для свиней.

— Дедушка Краске! Да неужто вы это всерьез?

— Какие тут шутки! Картошку да яйца Эрнст тебе не в шутку таскал.

— Да не мне, дедушка Краске!

— Нет-нет, не тебе! Это он их пастору таскал, чтобы тот за его грешную душу молился.

Мне жалко фрау Клари, и я кричу:

— Он их Вуншам относил! Не ругайте фрау Клари!

— Свят-свят! Никак, яйца кур учить вздумали? — кричит дедушка и вырывает у меня из рук сверток. Замазал его своими лапищами и теперь швырнул на стол перед фрау Клари: — Убирайся ты со своей свадьбой! Надо будет — я парню сам все куплю. Мы от проходимцев подарков не принимаем!

Фрау Клари дрожит. Дедушкина грубость для нее — что зимний ветер для цветка. Она глядит на бабушку, которая вся скорчилась возле печки и трясущимися руками разглаживает фартук.

— Почему вы-то молчите, матушка Краске? Ведь как у нас с вами все ладно было!

— Это верно, что ладно, — тихо говорит бабушка, поглядывая на дедушку. — Да вот у вас-то на уме неладное было. Теперь-то у меня глаза раскрылись. Я ведь что? Я помощи ждала, надеялась… А вы мою помощь взяли да увели. Вот ведь оно что!

Фрау Клари делается грустной:

— Матушка Краске! Не подговаривала я его! Я же вам никогда неправду не скажу.

Бабушка качает головой:

— Не знаю уж… может, это у вас мода такая там, у поляков, а у нас до свадьбы с парнями гулять не полагается.

Фрау Клари краснеет до корней волос. Она стоит и молчит. Свет от лампы поблескивает на ее гладко зачесанных волосах. Склонившись к бабушке, она снова пытается ее уговорить:

— Матушка Краске, послушайте меня… Эрнст очень скучает по вас. Говорит, чтобы вы к нам перебирались, и насовсем. В ваши-то годы вы себе уж другую жизнь заслужили. Так он и сказал.

Бабушка всплескивает руками:

— Бог ты мой! А что же тут-то будет?..

Больше ей не удается вымолвить ни слова. Дедушка слышал все, что сказала фрау Клари.

— Вот еще польские моды! И мать хочет сманить! Где это видано? Скотина, стало быть, пусть с голоду подыхает? А я, хозяин, в грязи сиди?.. Пошла, пошла отсюда, гусыня ты польская!

И дедушка, расставив руки, выгоняет фрау Клари из кухни, словно птицу, напачкавшую на полу. Затем хватает сверток и перекидывает его через голову фрау Клари прямо в сени. Бабушка тихо плачет, закрыв лицо фартуком. А я тоже рад, что фрау Клари ушла. Она нашу бабушку хотела сманить. А мне что тут, одному с дедушкой оставаться, да? Кто бы нам тогда обед варил? Кто постель стелил?..

Стефани не пришла в школу. Заболела разве? Нет, она не заболела: у них сегодня свадьба.

Хорошо на свадьбе! Дети несут за невестой шлейф, и пирогов столько, что и не съешь ни за что!

— А ты пойдешь на свадьбу, Тинко?

— Нет у меня никакой свадьбы!

— Да ведь твоего отца женят!

— Ах, этого-то…

Сразу же после уроков мы несемся в деревню. Ранцы так и погромыхивают. Айда на свадьбу! Сбор во дворе у маленького Кубашка. У них в сенях стоит столярный верстак и много-много всякого инструмента.

— Тащи сюда бобовые тычины! — приказывает большой Шурихт.

Маленький Кубашк приносит длинные тычины. Из них и всех веревочных запасов, какие есть в карманах, мы строим загородку: две палки, а сверху привязаны веревки.

— А что мы повесим на веревки? Цветов-то уже нет.

— Найдем что-нибудь! — Большой Шурихт всегда все знает.

Он гонит маленького Кубашка в дом. Пусть, мол, достанет из комода разноцветных ленточек. Маленький Кубашк приносит несколько зеленых и красных шарфов старого союза велосипедистов «Солидарность». Он прихватил также две пары розовых штанишек своей сестры.

— Штаны-то нельзя, наверно, — сомневается Зепп Вурм.

— Ничего, наверху на веревке их ветром надует, они и будут как шары. Молодые рассмеются и нам больше денег дадут, — решает большой Шурихт.

Мы привязываем штаны к веревкам. Ребята достали еще смешную шапочку и кусочек марли. Привязав все как следует, мы шагаем к церкви.

— Где карета молодых?

— У них нет кареты. Их Фелко на волах отвез.

— А где волы?

— Вол с навозной тележкой поплелся на погост, могилы там объедает.

Мне неприятно, что ребята так издеваются над свадьбой фрау Клари, хотя эта женщина и хотела сманить у нас бабушку.

— Да нет, они без кареты женятся, им ведь близко, — говорит маленький Шурихт.

— Далеко там или близко, а настоящая свадьба без кареты не бывает, а то еще невестин шлейф в грязь затопчут.

— А Кэте Новкес вышла замуж без всякого шлейфа и без кареты. Вот вам!

— Да она все делает не так, как надо. У нее и ребеночек без отца родился.

Маленький Кубашк протискивается вперед и показывает большому Шурихту, как он станет собирать деньги, которые будут бросать свадебные гости. Он быстро нагибается и обеими руками срывает пучки посеревшей травы. Траву он запихивает себе в карманы.

— Нет, не так! — поправляет его большой Шурихт. — Нельзя деньги в карман прятать. Ты должен всем показать, сколько ты набрал. Надо по-честному.

— А по мне, пусть в карман кладет, — говорит маленький Шурихт. — Но когда мы будем подсчитывать выручку, мы его заставим сделать стойку. Все деньги из него и высыплются.

Мы и не замечаем, как к нам на высоких каблучках подходит дочка пастора.

— Вы что тут делаете?

— Не видишь разве? Поджидаем свадебный поезд, — говорит большой Шурихт, пренебрежительно скривив рот.

— Господин пастор просит не устраивать здесь такого шума. Господин пастор работает над воскресной проповедью.

— А кто же тогда благословляет молодых? — спрашивает большой Шурихт.

— Серость-грубость! Не лезь, когда тебя не спрашивают! Господин пастор таких молодых не благословляет. Они язычники.

— Чего врешь? Язычники только в Африке бывают. Они совсем черные.

Девушка кривит рот. Она не знает, правда это или нет.

— Ступайте по домам, только тихо, не смейте шуметь! — заявляет она и, пританцовывая на своих каблучках, удаляется.

— Ну и хороша у вас семейка, Тинко! — говорит большой Шурихт.

— А я виноват, что мы язычники?

— Знаешь, как здорово, когда язычники! Я уж давно хотел стать язычником. У-у-у, какие они страшные! — Большой Шурихт скалит зубы и рычит.

Кто-то объясняет, что язычники только в загсе регистрируются. Значит, нам надо перехватить свадебный поезд, когда он будет возвращаться из хорндорфского загса. В Мэрцбахе загса нет. Таких людей вообще мало, которые хотели бы работать в загсе: не всякому охота сперва женить людей, а потом отвечать, когда они друг с другом переругаются.

— Ничего подобного! Просто, кто работает в загсе, тот очень мало получает, — заявляет Белый Клаушке.

— Кто это сказал?

— Отец сказал. Если бы там больше платили, он давно бы ушел из кооператива и стал бы работать в загсе.

Мы уже довольно долго ждем на мощеной дороге, которая ведет в Хорндорф. Палки наши лежат в канаве. Чтобы скоротать время, мы играем в игру, которая называется: «Медвежонок, медвежонок, не прыгай через канавку, а то получишь по носу». Маленькому Кубашку нельзя с нами играть: мы ему поручили следить за дорогой, а то как бы нам не проворонить свадьбу.

Время бежит. Мы возимся, пыхтим — игра в самом разгаре. Мы почти забыли, зачем сюда пришли. Вдруг маленький Кубашк начинает прыгать и кричит:

— Идут! Молодые идут! Вон они!

Мы быстро подбираем свои палки.

— Ты что, белены объелся, Кубашк? Никого нет — ни кареты, ни молодых.

— Вон они, вон! — И маленький Кубашк показывает прямо на поле. — Провалиться мне на этом месте, если это не фрау Клари с Тинкиным дядей Эрнстом!

Четыре фигуры движутся по узкой тропе, вьющейся через поля Кимпеля к старому помещичьему парку: наш солдат, фрау Клари, бургомистр Кальдауне и Пауле Вунш. Неужели это вся свадьба?

— Не важно, — заявляет большой Шурихт. — Ничего, пойдем к ним! Не зря же мы старались! Иной раз, когда их мало, они больше дают.

Вся ватага бросается через озимые Кимпеля навстречу поезжанам. Мне неловко, и я один спускаюсь вниз по меже. Я не хочу, чтобы они меня узнали: еще затащат на свадьбу. Не хватало мне еще водку пить, когда у меня такое горе!

Ребята расставляют свои палки по краям дороги и натягивают веревки. Большой Шурихт запевает:

Едва ты сделал первый шаг, дитя…

Остальные подхватывают:

В глазах твоих дрожит слеза, блестя…

Поезжане останавливаются и начинают рыться в карманах. Наш солдат только качает головой, он и в карман не полез. На нем новый серый костюм. Рукава немного коротки. Пауле Вунш запускает свои громадные ручищи в карманы. При этом он глядит на фрау Клари. На его морщинистом лице показывается улыбка. В карманах он так ничего и не находит и тоже качает головой. Два раза фрау Клари открывает свою маленькую сумочку, которая болтается у нее на правой руке. Большой Шурихт подталкивает Белого Клаушке:

— Нашли, кажется…

Взгляд, поцелуй — и муж с женой они-и-и!.. —

снова поют ребята.

Я вспоминаю, как мы играли в свадьбу у нас в школе. Тогда я тоже стоял в стороне, потому что мне было стыдно. Сколько стыда и позора мне еще придется претерпеть из-за этих вот людей! Наверно, у них скоро родится ребеночек, а меня заставят называть его братом или братиком. После свадьбы у всех сразу дети родятся. По мне, пусть Стефани называет ребенка, которого ее мать притащит в дом, братиком или племянничком, — я никак его не буду называть. Лучше язык себе откушу!

Наконец бургомистр Кальдауне находит деньги. Большой Шурихт хочет отпихнуть Белого Клаушке. А Белый Клаушке как раз в этот момент подскакивает к поезжанам: он же у нас главный сборщик денег. Большой Шурихт с разбегу падает, но палку с веревкой из рук не выпускает. Лежа, он продолжает горланить:

Взгляд, поцелуй — и муж с женой они-и-и, А там пойдут с детьми лихие дни-и-и…

Свадебный поезд приближается к нашей заставе. Придется им выкупать себе право прохода. Бургомистр Кальдауне подбрасывает вверх бумажную марку. Сборщики бросаются к ней. Белый Клаушке и маленький Шурихт одновременно хватают марку, и она рвется пополам. Ребята поднимают первую пару палок повыше и пропускают свадьбу. Фрау Клари тоже собралась было бросить ребятам денег, но наш солдат отвел ее руку. Он заметил, что перед второй заставой им еще раз придется откупаться, так что лучше не сорить деньгами. Перед второй заставой фрау Клари дает Зеппу двадцать пфеннигов. Зепп разочарованно смотрит на свою ладонь, будто ему кто-то плюнул в нее. Все сборщики уставились на двадцатипфенниговую монетку. Маловато дали! Застава остается закрытой. Бургомистру Кальдауне приходится снова лезть в карман. Он вытаскивает бумажку в двадцать марок:

— Ребята, это у меня последние. Вы мне девятнадцать марок сдачи можете дать?

Нет, этого ребята не могут. Придется всему свадебному поезду обходить заставу. Поезжане так и делают, топая по вспаханному полю Лысого черта.

Бог ты мой, что же это за свадьба такая! Ангелочки на небе от смеха намочат себе рубашонки!

Кто это бредет, шатаясь, через выгон? Прямо от дома Лысого черта сюда к нам…

Да это Фимпель-Тилимпель! Он, значит, тоже на свадьбу собрался? Правда, его не пригласили. Но разве мыслимо такое? Какая же это свадьба без Фимпеля-Тилимпеля! Что за глупый народ! Ведь им же счастья не будет без Фимпеля! Вот Фимпель-Тилимпель взял да сам себя и пригласил. Пошатываясь, он подходит в своем черном музыкантском сюртуке к молодым. Из кармана у него выглядывает пустая бутылка. Но Фимпель-Тилимпель и из водки музыку делать умеет. Подует в кларнет — и водочный дух превращается в звуки. Вытерев свою потную руку о штанину, Фимпель-Тилимпель протягивает ее невесте и приседает. Пауле Вуншу и бургомистру Кальдауне он только кланяется:

Гостей мне сосчитать бы, Что к Краске шли на свадьбу.

— Ступай, ступай, нечего тебе тут! — говорит бургомистр и нетерпеливо топает ногой. — Фокусы свои можешь и на ходу показывать.

Косо взглянув на бургомистра, Фимпель-Тилимпель отвечает ему присказкой:

Вверху начальник званый, Внизу плывут чурбаны, —

вытаскивает из кармана свой кларнет и изо всех сил дует в него, пританцовывая впереди молодых.

Наш солдат пожимает плечами и поглядывает на Пауле Вунша, а Пауле Вунш, качая головой, глядит на бургомистра.

— Что это он играет? Я ведь знаю эту песенку.

Склонив голову, наш солдат прислушивается.

— Да что ему играть? Лирум-ларум… как всегда.

— «Под кустом боярышника нищий свадьбу справлял», — говорит фрау Клари.

— Какой еще нищий? — возмущается Пауле Вунш.

— Это Фимпель так играет.

— Ты точно знаешь?

— А ты сам не слышишь разве?

— Чтоб мне лопнуть, если все это не подстроено, — бормочет себе под нос бургомистр Кальдауне.

— Надо пригласить его. После третьего стакана водки он во всем признается и скажет, кто его подослал.

— Охота своими деньгами ему глотку прополаскивать! Я и бесплатно все выведаю.

Бургомистр Кальдауне нагоняет Фимпеля-Тилимпеля, вынимает из кармана двадцатимарковую бумажку и перекладывает ее из руки в руку. Наши сборщики выскакивают вперед. Они, наверно, решили, что бургомистр передумал и все двадцать марок перепадут им. Но Кальдауне, отмахнувшись от ребят, подталкивает Фимпеля-Тилимпеля. У того глаза чуть не вылезли — так он дует в кларнет. Но при виде денег Фимпель так и застывает от жадности. Из кларнета вырывается еще какой-то жалкий, квакающий звук, и Фимпель-Тилимпель отрывает ото рта свою дудку, будто черенок от спелой груши.

— Сколько тебе заплатить, чтобы ты сыграл нам на лапландском рояле? — тихо спрашивает Кальдауне.

Но у Фимпеля-Тилимпеля нет лапландского рояля. Здесь имеются только немецкие инструменты. А у лапландских — у них клавиши не так расставлены.

— Хорошо, тогда сыграй нам на цитре.

Цитры у Фимпеля-Тилимпеля тоже нет.

— Что ж у тебя есть?

У Фимпеля-Тилимпеля есть контрабас, скрипка и труба. Все это лежит у него дома. Бургомистр Кальдауне долго раздумывает, прежде чем решить вопрос, какой инструмент заказать. До замка остается уже немного. Вот поезжане подошли к домам новоселов. Те машут из окон или приветствуют свадьбу, стоя в воротах. Кое-кто преподносит молодым букеты астр, выдержавших первые морозы. Нашего солдата словно подменили, словно он после долгого путешествия по холодным странам снова вернулся в теплые родные края.

Бургомистр наконец решился:

— Стало быть, сколько тебе заплатить, чтобы ты сыграл нам на контрабасе?

Поросячьи глазки Фимпеля так и стреляют в сторону дома Лысого черта.

— Там собака зарыта? — тихо спрашивает его бургомистр.

Фимпель незаметно кивает.

— Так сколько, Фимпель-Тилимпель?

— Восемь.

— Восемь марок?

Десять марок за тобой, Или я забью отбой.

— Перестань паясничать, с тобой говорит твой бургомистр! Восемь марок получишь — и все!

— Не буду я играть вам на контрабасе.

— Почему? Нет-нет, давай на контрабасе.

Выясняется, что у фимпельского контрабаса не хватает струн, но Фимпель готов принести скрипку.

— Не надо нам скрипки!

Бургомистр Кальдауне хорошо знает, что ему надо. Придется Фимпелю-Тилимпелю сбегать сперва в Зандберге и купить там недостающие струны.

— Да-да, сбегай!.. Что? Денег нет?.. Дай мне две марки на струны. Я завтра тебе верну! — кричит Кальдауне фрау Клари, которая как раз дошла вместе с нашим солдатом до ворот замка.

Фимпель-Тилимпель получает деньги на струны. Вряд ли он с ними доберется до Зандберге: ему ведь туда мимо трактира идти.

— Ты смотри без контрабаса не показывайся! — кричит ему вслед бургомистр.

Фимпель-Тилимпель не отвечает: он понял, что его перехитрили.

Из окна выглядывает разряженная к свадьбе Стефани.

— Тащи нам кусок пирога! — требует большой Шурихт.

Стефани поправляет свою наколку и исчезает. Скоро она выносит нам тарелку с кусками пирога.

— У нас простой пирог, — говорит она, как бы извиняясь.

— Ну, господи благослови! — вздыхает большой Шурихт и тут же начинает уплетать пирог.

Я ухожу. Не надо мне никакого пирога! Нет моих сил больше праздновать эту свадьбу! А интересно, что они сделали с моим свадебным костюмом?

…Старожилы забираются в дома. Свиньи заколоты, зерно в амбаре, овощи в подполе. Начинается домоседская жизнь возле печки. Правда, скотина и зимой требует корма, но это уже бабье дело. Скотину кормят бабы. А на что они иначе, бабы-то? Мужики всю весну, лето и осень трудились в поте лица. Теперь, не зная ни тревог, ни забот, они дожидаются рождения маленького Христа, рождения спасителя.

Новоселы вот холода не испугались, их в дом не загонишь. Они ставят заборы, строят сараи для всякой утвари, мастерят курятники с большими окнами, где куры, даже когда мороз, смогут копаться в земле. Кое-кто из них нанимается на стекольный завод, чтобы заработать немного денег. Надо ведь купить жене пальто, туфли, занавески на окна, да и нехорошо, когда ребята на рождество поют о разверстых вратах, стоя перед пустым столом.

Новоселы теперь больше не голодают, но зато у их кошельков животы пустые. Ведь в новом хозяйстве всегда деньги нужны.

Пионеры сдержали слово, которое они дали учителю Керну. Они прилежно трудятся, стараясь оправдать надежды человечества. Большой Шурихт уже вырезал шесть деревянных лошадок. Класс после обеда превращается то в фабрику игрушек, то в театральную сцену. Девочки и мальчики, присев где попало, зажимают уши и декламируют: это они разучивают роли к рождественскому представлению.

— Пора бы нам получить свою пионерскую комнату, — замечает учитель Керн.

Он теперь не такой бледный и рассеянный, как тогда, осенью. Он уже сдал свой последний экзамен. Пусть кто-нибудь придет и скажет, что он раньше был пекарем! «Действительно, я был пекарем, — ответит он. — Но теперь я учитель. Я как следует подучился. Новая профессия мне не даром досталась». Учитель Керн теперь весь напичкан книгами.

— Пионерскую комнату? — переспрашивает большой Шурихт. — Нашу собственную, только для нас?

— Для всех детей. Для всех пионеров и для тех, кто ими хочет стать, — отвечает учитель Керн, лукаво улыбаясь.

— Вот здорово! — И большой Шурихт вытирает нос рукавом. Он как раз вырезает уши очередной лошадки. — Может, нам пастор отдаст общинный зал?

— Нет, его фисгармония не выносит пионерских песен.

— Да ну ее, старую маслобойку!

Поздней осенью две семьи новоселов переехали в свои новые дома. Так как больше в Мэрцбах никто не приезжал, то в одну освободившуюся квартиру переберутся Вурмы. А Вурм тем временем уже заработал себе на стекольной фабрике на новую мебель. Ту большую комнату, где он раньше жил, получат Бограцки. Значит, одним скандалом в деревне будет меньше. Во второй квартире одну комнату получит фрау Клари.

— А что, разве у фрау Клари скоро ребенок родится?

— Нет, это комната для Стефани. У нее будет своя кровать и своя комната.

— У нее теперь очень много громору, — говорит маленький Кубашк и морщит нос.

— А что это такое?

— Это я в книжке прочитал. Так говорят, когда кто-нибудь нос задирает, будто это и не нос вовсе, а громоотвод.

— Не тронь Стефани! — заявляет большой Шурихт и вращает глазами. — Она хорошая. Она хоть и паинька, а не ябедничает и списывать позволяет. Она почти совсем как парень.

— А я знаю! — говорит Инге Кальдауне, которая клеит звезду для елки. — Вторую комнату в освободившейся квартире отдадут пионерам.

Учитель Керн кивает и заколачивает гвоздь в кулису для деревенского спектакля. Секрет его раскрыт.

— Вот весной у нас пойдут дела! У пионерской семьи будет своя собственная квартира!

Большой Шурихт, шлифуя очередную лошадку наждачной бумагой, напевает:

— Тирим-бим-бом, тирим-бим-би! А я хочу, чтобы у нас диван в ней стоял.

— Будет тебе диван! — язвит Инге Кальдауне. — Мы вот повалим тебя на него, стащим башмаки и нальем тебе кофейной гущи прямо в рот!

Но все время сидеть за работой никто не может. Даже пионеры. Зимой после обеда скоро темнеет, а им ведь нужно побегать на коньках по замерзшему пруду или просто покататься на сколзанке, да еще успеть сыграть в «разбойников», а то как бы ноги не одеревенели. А в Андреев день, нарядившись в Рупрехтов, нужно побывать в крестьянских домах и всех опросить, знают ли дети молитвы.

— Пуговка, ты сегодня вечером будешь рядиться в Рупрехта?

— Мне некогда.

— Тебе небось нельзя. Запрещено, да?

— Ничего не запрещено.

Большой Шурихт метко плюет в телеграфный столб и заявляет:

— Партия запрещает.

— Кто это сказал?

— Белый Клаушке.

Пуговка горячится, размахивая руками:

— Партия ничего не запрещает! Она переделывает людей.

— Что твой отец говорит, то ты за ним и болтаешь. Тоже мне, мудрец азиатский! Вот я тебе сейчас палец откушу, чтобы ты им больше не размахивал! А если не запрещено, так чего же ты не хочешь с нами в Рупрехтов рядиться?

Хорошо, Пуговка докажет, что не запрещено. Но сначала всем вместе надо написать письмо. Что за письмо? Письмо польским пионерам. Решено! Пусть это письмо будет рождественским сюрпризом учителю Керну.

Быстрая, всегда ласковая матушка Вунш никак не натопит свою кухню: то и дело открывается дверь. С узелками под мышкой у Пуговки собираются пионеры. Девочки без узелков. Им нельзя рядиться в Рупрехтов, потому что девчонкам всегда страшно, когда темно, и они визжат. Их даже самые маленькие дети не боятся.

Матушка Вунш греет кофе для всей болтливой оравы.

— Пейте, а то вон носы посинели на морозе! — говорит она и вынимает из кухонного стола все чашки, какие есть в доме.

— Тише вы!.. Как же мы начнем? — кричит Пуговка. Он устроился со всеми письменными принадлежностями за кухонным столом.

— Да чего там, — говорит большой Шурихт. — Начнем, как все письма начинаются: «Глубокоуважаемые польские пионеры».

— Так пионерам не пишут, — заявляет Инге Кальдауне, прихлебывая горячий кофе.

— Все-то ты знаешь! Пишите что хотите! Они все равно не поймут, раз вы не по-польски пишете.

— Да им переведут! — отвечает Пуговка. Нахмурив лоб, он ковыряет пером в чернильнице.

— Ты точно знаешь? А то, может, мы тут зря стараемся? — Большой Шурихт примеряет старую шляпу, которую он только что вытащил из-за пазухи.

— Тебе, большой Шурихт, просто лень нам помогать!

— Ишь ты, догадливый какой! Я не такой ученый, как вы тут все. Я вот лучше почтовую марку куплю. На марку-то я, вырядившись Рупрехтом, всегда заработаю. — Большой Шурихт сразу же вскакивает и подходит к дверям.

— Ты куда собрался? Надо ведь сперва письмо написать.

— Бороду забыл. Но почтовую марку я куплю, раз сказал.

Слышно, как большой Шурихт, стуча башмаками, спускается по лестнице.

Оставшиеся рассаживаются: кто на табуретках, кто на ящике для дров, кто на скамеечке. Маленький Кубашк залезает на подоконник. Длинная Лене Ламперт греет ноги у плиты. Все тяжело дышат и напряженно думают. Постепенно вырастает письмо.

«Дорогие польские пионеры!

Мы тут сидим все на кухне и пишем вам письмо. Мы только первый год как начали проводить работу на благо нашей родины. Учитель Керн, наш классный руководитель, ничего и не подозревает об этом. Мы решили написать вам без него, потому как нам хочется сделать ему сюрприз к рождеству. Если хотите, можете обмениваться с нами опытом. Пожалуйста! Это нам ничего не стоит! Вы небось уж много лет занимаетесь пионерской работой, а нам, если говорить самокритично, похвастаться пока нечем. Мы хотели бы узнать, как у вас насчет пионерской формы…»

Стефани поднимает руку:

— А зачем нам писать, что мы сидим на кухне?

Пуговка перечитывает первую строку:

— Уютнее как-то получается. Можно и вычеркнуть, если хотите.

Маленькому Кубашку хочется написать, что учитель Керн очень хороший пионервожатый. У ребят целый ворох предложений. Пуговка откладывает первое письмо, которое уже не годится, и берет новый лист бумаги. Матушка Вунш помогает нам советами и следит, чтобы не было ошибок. Теперь-то у нас получится настоящее письмо: его не стыдно будет показать пионерам всего мира. Стефани переписывает: у нее самый хороший почерк. А то письмо, которое сперва написал Пуговка, мы положим на стол учителю Керну. Это и будет наш сюрприз ему к рождеству.

Пуговка торжественно проводит языком по краю конверта, а ребята уже начинают переодеваться. Большой Шурихт притащил столько пакли, что ее хватит на десять бород. С помощью матушки Вунш мальчишки превращаются в чучела. Девчонки визжат и, громко топая, сбегают по лестнице.

— А я и не подумаю спрашивать у малышей, знают они молитву или нет! — заявляет Пуговка, подводя себе брови сажей. — Сам-то я не знаю и не молюсь!

Большой Шурихт никогда не теряется:

— Главное тут — отлупцевать их как следует, если они не знают молитвы или начнут заикаться.

Фриц Кимпель сидит дома и тоже наряжается Рупрехтом. Фрица все боятся. С тех пор как он меня гусеничными деньгами так сильно зашиб, никто с ним играть не хочет. Говорят, он один бродит по лесу и построил там шалаш. У Фимпеля-Тилимпеля он тоже бывает. Дает ему на водку и заставляет подражать разным птицам.

Фриц Кимпель намазывает себе лицо гуммиарабиком. Потом берет паклю и приклеивает. Только рот да зубы у него не волосатые. Он совсем как обезьяна. Фриц напяливает на себя свадебные штаны Лысого черта, а залатанную куртку старого Густава надевает задом наперед. На голову он натягивает старый чулок, а сверху надевает еще отцовскую черную шляпу, в которой тот в церковь ходит. Лысый черт, увидев своего сына на диване в таком наряде, бросается к дверям и кричит: «Караул!» Фриц громко смеется. По голосу Лысый черт узнает его и снова подходит к дивану:

— Ты что, думаешь, я тебя не узнал? Ах ты, разбойник этакий! По голосу я тебя сразу узнал.

Фриц ухмыляется во весь рот. Губы его, словно кровавый рубец, сверкают на волосатом лице.

— Ты что, сынок, решил Шепелявую попугать?

— Сегодня Андреев день.

— А-а-а! Андреев день! Так, так! Что же ты тогда дома торчишь? С внуком Краске ты еще в ссоре? Или как?

— Не буду я с ним больше играть — рохля он! Чуть его стукнешь, он сразу падает.

— А ты возьми себе в приятели сына Кубашка.

— Да он совсем маленький.

— С внуком Краске вы так и не подрались как следует? Это здорово помогает.

— Да он не дается.

— Надо заставить… Хорошо, я поговорю со стариком… С Краске я поговорю. Ступай теперь, играй. Оно полезно. Побегай вволю, сынок.

— Я как сумасшедший буду носиться.

Лысый черт приносит книгу, в которой батраки расписываются в получке, и бутылку водки. Выпив три рюмки, он просматривает расписки. Что-то больно часто молодые батраки меняются. Батрачки тоже не задерживаются. Проработают четыре недели — и со двора.

— В мое-то времечко… четыре недели… — бормочет Лысый черт.

Но, подсчитав все, он решает, что ему это выгодно. Раньше в зимние месяцы приходилось куда больше выплачивать. Работники деньги-то загребали, а много ли они работали? А теперь он новых людей к зиме не нанимает. С той работой, что остается, справляются и старые работники. Ему от этого одна экономия.

«Сами знаете, молодых работников сейчас не найти. Нет их. Все на стекольном заводе. А там их только портят», — отвечает он, когда кто-нибудь начинает ворчать.

За дверью что-то шуршит. Из людской доносится визг батрачек. Лысый черт прислушивается. Что там такое? Неужто хорек в дом забрался? Нет, это не хорек. Это Рупрехты пришли. Вон они хлещут по дверям своими розгами. Против них Лысый черт ничего не имеет. Молодежь должна резвиться. Зима-то длинная, дни короткие. Нельзя же сидеть все время за гроссбухом и считать…

— Заходите, заходите, Рупрехты!

Рупрехты уже давно тут. Они не стали дожидаться, пока Лысый черт милостиво пригласит их, и рыскают по всем комнатам, ищут маленьких детей.

— Знают ваши дети молитвы? — спрашивают они. Залезают под диван, открывают буфет, перевертывают все в гостиной и то и дело повторяют: «Знают ли дети молитвы?»

Рупрехты хорошо знают, что дети боятся розог и прячутся, когда не знают молитвы или не хотят ее сказать.

— Да нет! Да что вы, тут нет детей! — уговаривает их Лысый черт.

Напрасно он пытается обнаружить среди ряженых своего Фрица. Рупрехты потряхивают мешками и копилками. За свои хлопоты они берут плату. Пастор ведь тоже даром ничего не делает. Неужто Рупрехтам трудиться ни за что ни про что?

Большой Шурихт вымазал себе лицо сажей, а сверху привязал бороду из пакли. Он так вращает глазами, что только белки сверкают. Гремя копилкой, он прыгает вокруг Лысого черта.

— Эй ты, черный Рупрехт! Не выпьешь ли водочки?

Большой Шурихт качает головой.

— Сперва скажи молитву! — произносит он изменившимся голосом.

У Лысого черта хорошее настроение. Почему бы ему не поиграть с детьми? Он становится на колени. Рупрехты хихикают. Они забывают, что им надо изменять голоса. Лысый черт улыбается. А почему бы ему не прочитать молитву?

Я устал, усну теперь. Ты, отец, запри-ка дверь. Мать, гаси в дому огни, Блох с кровати прогони.

Рупрехты хохочут вовсю и прыгают по комнате. Такой молитвы они еще никогда не слыхали. Они просят Лысого черта еще раз сказать молитву и повторяют за ним слова, чтобы запомнить.

Маленький Кубашк бормочет себе в бороду:

— Во какой Лысый черт! Шутит и с большими и с малыми.

Один из Рупрехтов гневно трясет огромной белой бородой, отталкивает большого Шурихта и подходит к Лысому черту.

— Молись! — говорит он хриплым голосом. — Молись! Повторяй за мной: «Я никогда больше не буду ругать пионеров головорезами!» Повторяй!

Лысый черт вскакивает как ужаленный:

— Ах, вот оно что!

Он хватает Рупрехта, но тот вырывается. Лысый черт вне себя:

— Вот ведь наглый народ какой! Кто из вас у меня марку украл? Кто? Говорите!

Большой Шурихт, стоя уже в дверях, кричит:

— Вот мы скажем на небе, что ты Рупрехтов из дома выгнал! — рывком открывает дверь и выскакивает на улицу.

В дверях давка, писк, визг. Лысый черт ищет свою плетку и никак не может найти. Тогда он хватает стул, переворачивает его, выламывает ножку и бежит за Рупрехтами. На темном дворе мальчишки разбегаются, словно лесные карлики. Лысый черт наугад бросает ножку стула в убегающих ребят. Маленький Кубашк вскрикивает от боли и бежит дальше, уже сильно хромая.

— «Блох с кровати прогони»! — кричит большой Шурихт, повторяя слова из молитвы Лысого черта, и выскакивает на улицу.

Рупрехты во всю прыть пускаются вниз по деревенской улице.

— Вот тебе твой Лысый черт! Видал, как он шутит с большими и малыми? — запыхавшись, говорит Пуговка. Он тащит за собой сильно хромающего маленького Кубашка.

— Сатана он! — шепчет маленький Кубашк, дрожа всем телом.

Возбужденные Рупрехты не замечают, что их стало больше. Прибавился еще один Рупрехт. Он похож на обезьяну, и на голове у него большая черная шляпа.

Запыхавшиеся Рупрехты останавливаются перед нашим маленьким домиком. Они никак не могут опомниться: такой страх нагнал на них Лысый черт.

— Не пойду я к старому ворчуну Краске — он ругается.

— Я тоже не пойду. Он правда хуже черта ругается!

Пуговка, Зепп и большой Шурихт все же решают зайти к нам.

— Я вот спрошу старика, когда он Тинко к пионерам пустит, — заявляет Пуговка.

— Он тебе ответит: по попе.

Рупрехтам везет. Дедушка только что снова прочитал письмо дяди Маттеса.

— Заходите, заходите, маленькие Рупрехты! Не пожалеете! Наш Тинко вам такую молитву скажет, что закачаетесь.

Рупрехты хлещут розгами по мешкам и гремят копилками.

— Знают дети молитву? — кричит один из них и бросается на меня с плетью. Морда у него волосатая, как у обезьяны, и на лоб низко надвинута большая черная шляпа.

Дедушка замечает плетку в руках у Рупрехта и загораживает меня.

— Рупрехты бычьей плеткой детей не наказывают. Ты себе прутик достань, как положено! — И дедушка вырывает плетку из рук Рупрехта.

Но этот Рупрехт все равно не отстает от меня:

— Знают дети молитву?

Голос у него хриплый, как у козы, которая устала мекать. Не буду же я ему читать молитву! Гром не гремит, и не умер никто, — с какой стати!

Не стану я молиться!

Рупрехт наскакивает на меня и хочет схватить за ноги, чтобы повалить. Я не даюсь. Мы боремся. То он меня, то я его одолеваю. Дедушка подбадривает меня. Я кладу Рупрехта на лопатки. Да этот Рупрехт кусается и царапается! Дедушка стоит над нами с плеткой в руках:

— Эй ты, вшивый Рупрехт, мы тут не кусаемся! А ежели кусаем, то только колбасу.

Я сижу на Рупрехте верхом:

— Я не стану молиться. Сдавайся, Рупрехт!

Рупрехт кивает. Я отпускаю его. Он сразу же снова набрасывается на меня.

Что такое? Я схватил его за бороду, а он как давай кричать, будто гусь, которого живьем ощипывают. Да это Фриц Кимпель! Вот тебе и небесное воинство! В руках у меня остается кусок пакли. Другие Рупрехты и забыли, зачем они пришли, стоят вокруг и таращат на нас глаза. Я выгоняю общипанного Рупрехта Кимпеля тумаками за дверь. На всякий случай опускаю щеколду: а то он еще надумает с ножом вернуться! Фриц Кимпель ногами стучит в дверь. У меня пот выступает на лбу. Фриц не переставая барабанит ногами, так что дверь ходит ходуном. Дедушка отпихивает меня и рывком открывает дверь. Фриц, не удержавшись на ногах, кубарем влетает в кухню. Дедушка размахивает плеткой.

— Дедушка, это твоего друга Кимпеля…

Дедушка так разъярен, что ничего не слышит. Плетка свистит, опускаясь на спину Фрица.

— Ты что, безобразник, дверь нам ногами выломать хотел? — И снова свистит плеть.

Рупрехты выбегают во двор. Фриц Кимпель вырывается, бежит за ними и ревет что есть мочи.

С улицы доносятся крики, топот. В кухне водворяется тишина.

— Это же плетка твоего друга, дедушка.

— Что, что? — Дедушка рассматривает плеть. — Постой-ка, да не… Неужто эти безобразники плеть у друга Кимпеля украли?

— Да это Фриц был!

Дедушка падает на стул. Лицо его бледнеет.

— Он нам дверь чуть не выломал! Я-то думал, это кто из проходимцев, из бродяг, что своего и чужого не берегут.

Бабушка возвращается из коровника:

— Тинко, ты тут кричал?

— Я не кричал, бабушка.

— Тебе чего надо? Раз кричали, стало быть, кричали, и не чего тут расспрашивать! — прикрикивает на нее дедушка и все вертит плетку в руках.

Он ищет, куда бы ее спрятать. Нельзя же ее на кухне оставлять. В конце концов он несет плетку во двор.

А я рад, что победил Фрица Кимпеля, и без всякого ножа победил, один на один!

Над деревней — запах пирогов и кипящего масла. Крестьяне пекут пироги в летних печах за домами. Хрустящие, хорошо пропеченные рождественские пироги хозяйки проносят прямо по занесенным снегом дворам в комнаты. Вороны почуяли запах жареного. Они сидят на липах и, склонив головы набок, поглядывают вслед пирогам. Маленький Шурихт тоже принюхивается к вкусному запаху, припав к дощатому забору. Крестьянка шагает по саду с противнем в руках.

— Ты беженский мальчик?.. Сколько вы пирогов испекли?

— Нисколько.

— У вас там, откуда вы прибыли, небось нет такой моды — пироги печь на рождество?

— И у нас такая мода.

— Стало быть, твоя мать их печь не умеет?

— Умеет.

— Так чего же она тогда не печет?

— Больно много масла на них идет.

— Это верно. А вы бы понемногу откладывали — вот и накопили бы. Рождество и без рождественского пирога — куда это годится?

— А мы испечем сахарный пирог.

— Это чужаки только такие пекут. Мы не печем.

Дедушке опять хочется поиграть в карты. А мне совсем не хочется.

— Мне надо еще раз прочитать письмо дяди Маттеса, — говорю я ему.

— Громче читай! — отвечает мне дедушка.

Я читаю вслух. Письмо все уже почернело. Конверт стал совсем мягкий, точно тряпка. После каждой точки дедушка кивает головой. Беспокойство охватывает его. Он выходит во двор, что-то там стучит, скребет. Письмо дяди Маттеса хорошо помогает от игры в карты. А вот против бабушкиного ревматизма оно не помогает.

— Правда ли, что он там пишет? От него ли письмо? — сама себя спрашивает бабушка и со стоном принимается за работу.

После рождества дедушка запряжет Дразнилу и повезет бабушку в Зандберге, к доктору.

 

Глава девятнадцатая

— Дедушка, ты куда девал плетку Кимпеля?

— «Куда девал, куда девал»! — Дедушка о чем-то думает. — Не болтай глупостей! Все не было удобного случая. Фриц тебя в школе не спрашивал о ней? Нет?

— Я с ним не разговариваю.

— Больно ты важный стал!

— Мы с ним не дружим больше.

— «Не дружим»… Гм! «Не дружим», видите ли! Это тебя дьявол попутал. Дружба — она дар божий.

Дедушка давно уже ждет, не последует ли какого сигнала от друга Кимпеля. Дедушка хочет извиниться за свою оплошность. Но такое долгое ожидание начинает его беспокоить.

Пионеры заканчивают последние приготовления к рождественскому празднику. Дома они перерыли все комоды и укладки в поисках разноцветных лоскутков и всякой пригодной для рождественских игр мишуры. У нас в классе два стола заставлены самодельными игрушками-подарками. Среди них десять деревянных лошадок, которые вырезал большой Шурихт, плетеные корзиночки с пряниками от девочек, маленькие деревянные тракторы, куклы, сделанные из ваты и обрезков материи, и другие игрушки.

— Вы Рупрехтами нарядитесь, когда пойдете подарки раздавать? — спрашивает Фриц Кимпель девочек.

— Вот еще! Небось эти игрушки не с неба свалились… Пусть малыши знают, кто для них старался, — отвечает ему Инге Кальдауне.

— Ты-то уж больно старалась!

— Вот гляди: три раза себе палец порезала.

— Да вы, бабы, всегда так — все у вас из рук валится.

Хлоп! У Инге Кальдауне рука тяжелая.

— Ты чего тут пришел вынюхивать, противный Кимпель! Катись отсюда ко всем чертям!

Фриц Кимпель как был задирой, так и остался. Стоит ему где появиться, там сразу ссора. В школе уже почти никто с ним не водится. Вот и сейчас у него ничего не вышло.

Пуговка спрашивает меня:

— Ты придешь на наш рождественский праздник?

— Я не умею, как вы, салют отдавать.

— А мы не будем салют отдавать — мы петь будем, да так, что стены закачаются!

— Тогда приду. Мне охота поглядеть, как мелкота веселится.

Пуговка уставился на меня:

— Ты уж совсем как дедушка Краске заговорил!

Пионеры разносят собственноручно изготовленные пригласительные билеты. Даже те, кто ругает пионеров «головорезами», получают пригласительные билеты. Но кто же Лысому черту отнесет билет? Пионеры молча переглядываются.

— Я отнесу! — говорит вдруг Стефани.

— А если он тебя водку пить заставит?

— Ну и выпью! А когда выйду во двор — выплюну в снег.

Приглашение моим старикам я забираю с собой.

— Опять какая-нибудь писулька от квашни?

— Нет, дедушка, это тебе письмо от пионеров. Они приглашают тебя на свой рождественский праздник.

— Час от часу не легче! От стола два вершка, а туда же: приказы издавать! В балансе оно что получается? Это они на мой карман зарятся.

Дедушка боится: думает, его пригласили, только чтобы он что-нибудь пожертвовал. А он никогда ничего не жертвует; даже для Народной солидарности и то ни гроша не дал.

— Все одно достанется тем, у кого и так больше всех, — ворчит он. — Пусть работают — вот и не надо будет ходить попрошайничать.

Пионерам он тоже не хочет давать: все равно, мол, учитель Керн все деньги себе в карман положит.

Но пионерский праздник состоится и без дедушки. Как раз в этот день друг Кимпель наконец зовет его к себе. Тучи на небе их дружбы как будто рассеиваются. Бабушка вздыхает с облегчением: ей так и кажется, словно только что прошла гроза.

— Ступай поиграй, внучек. Уж больно я песни люблю слушать, — говорит она, выгладив для праздника мою белую рубашку и вычистив курточку.

А мне грустно, что бабушка не может пойти со мной. Ноги у нее так болят, что она боится не дойти по твердой булыжной мостовой.

Пуговка уже ждет меня на крыльце трактира. Он в первый раз надел парадную пионерскую форму. Но она тоненькая очень — Пуговке холодно. Щеки у него посинели и стали почти такими же, как его галстук.

— А бабушка ваша разве не придет? — спрашивает он, стуча зубами.

— С ногами у нее плоховато. Не может она на них положиться.

— Зато на нас может, — отвечает мне Пуговка и машет рукой маленькому Кубашку и длинной Лене Ламперт.

Те сразу же выходят из маленького садика при трактире, волоча за собой дребезжащую ручную тележку. Они, значит, вроде извозчиков. Несколько старушек они уже привезли на своей тележке и теперь поехали за моей бабушкой.

Пуговка ведет меня в зал. Там уже гул стоит — так много людей. Инге Кальдауне и Стефани таскают стулья из соседних помещений: пусть никто не остается в стороне от пионерского праздника, как никто не должен стоять в стороне от рождественских яслей.

Вон в зале сверкнула белая шея фрау Клари. Надо будет подальше от них держаться, а то еще начнут расспрашивать, почему я у них на свадьбе не был.

У входа стоит большой Шурихт. Он громко приветствует прибывающих гостей:

— Добрый вечер, господин Кубашк!.. Добрый вечер, фрау Вурмштапер!.. Добрый вечер, добрый вечер…

Некоторые гости спрашивают, сколько надо платить за вход. Вход свободный. Но если кто-нибудь захочет внести сколько-нибудь, то пожалуйста, для этой цели рядом с большим Шурихтом стоит тарелка.

— Деньги нынче всем нужны. Пионерам тоже, — приговаривает большой Шурихт.

Гость смеется и лезет за кошельком.

Учителя Керна что-то не видно. Он хлопочет там, на сцене. Занавес чуть раздвинулся, и в зал высовывается мальчишеская голова. И не узнаешь, кто это: так лицо разрисовано.

— Инге Кальдауне! — кричит голова. — Музыку давай!

Инге Кальдауне быстро ставит еще один стул для Шепелявой и бежит вперед. Возле самой сцены сидят пионеры и бренчат на мандолинах. Инге Кальдауне дает им тон на гармошке. Пионеры прикладывают ухо к животу мандолины, подтягивают струны, все стараясь поймать тон, который задает им Инге.

Вот и моя бабушка прибыла:

— Господи Исусе! Неслись-то мы — как угорелые! А я и денег с собой не прихватила… Славные ребятишки какие!

Стефани приносит бабушке стул. Бабушка удивлена:

— Ты с нами не в ссоре разве, Стефани?

— Нет, матушка Краске. С вами никто и не ссорился, — отвечает Стефани и проносит стул подальше вперед, чтобы бабушке лучше видно было.

Я тоже достаю себе стул и сажусь рядом с бабушкой.

Заиграла музыка. В зале делается тихо. Бабушка внимательно слушает. После первых же звуков у нее навертываются слезы:

— Господи Исусе! До чего же красиво! Ну точно в церкви! И всю-то музыку они своими пальчиками делают!

Ко мне подходит взволнованный маленький Шурихт и шепчет:

— А мне можно с тобой рядом сидеть, как в классе?

— Садись, садись, маленький Шурихт! Очень даже хорошо, что ты будешь сидеть рядом со мной.

Я пододвигаюсь, и маленький Шурихт садится на краешек моего стула. Он дрожит.

— Ты что это дрожишь, маленький Шурихт?

— Да мне… да мне надо… стихотворение сказать. «Туман не скроет даль, друзья…» Ты знаешь это стихотворение?

— Знаю, маленький Шурихт. Маленький Шурихт тормошит меня:

— Скажи… скажи мне его тихонько! Я хочу послушать, так ли я его выучил, как ты.

Снова играет музыка. Я шепотом читаю маленькому Шурихту стихотворение. Бабушка толкает меня в бок:

— Да тише, сороки! Вы мне всю музыку портите.

Раздается звонок. На сцену выходит Пуговка и становится перед занавесом. Вспыхивает прожектор. Сноп света заливает Пуговку. Кажется, что Пуговка вот-вот утонет — так много вокруг него света. На минутку он зажмуривает глаза и глубоко вздыхает. Мне страшно за него: Пуговка ведь мой друг. Только бы он не запнулся! Галстук на Пуговке светится, словно синее весеннее небо.

— Это сыночек Пауле Вунша, да? — шепотом спрашивает меня бабушка.

— Да, бабушка. А еще он председатель нашего школьного союза и мой друг-товарищ.

Пуговка приветствует родителей и всех остальных гостей. Он рассказывает, что уже успели сделать пионеры с тех пор, как они организовались в Мэрцбахе, и что они хотят еще сделать.

— Мы состоим в переписке с пионерами Польши… — сообщает Пуговка.

Делается так тихо, что слышно, как люди дышат в зале. Две бледные и худые руки высовываются из-за занавеса и громко хлопают. Это руки учителя Керна. На другом конце зала наш солдат ударяет в свои жесткие ладони. Робкие хлопки пробегают по залу.

— А яблони кто у Кимпеля срезал? Тоже пионеры или как? — кричит кто-то из угла голосом попугая.

В зале опять делается очень тихо. Пуговка в нерешительности: уходить ему за занавес или оставаться. Вдруг в середине зала раздается громовой бас бургомистра Кальдауне:

— Дело с яблонькой пионеры давно уладили! К тому же следует отметить, что это было только одно дерево, и Кимпель публично простил ребят. А теперь тихо, не мешайте!

Бабушка вдруг начинает громко хлопать в ладоши. Соседи подхватывают, и скоро весь зал дрожит от рукоплесканий. Еще не затихли аплодисменты, как две женщины тумаками выпроваживают Фимпеля-Тилимпеля из зала:

— Ступай на улицу, там и кричи себе попугаем, старый забулдыга!

Фимпель-Тилимпель весь съежился. Он ждет, что сейчас последует новый град тумаков, но ни у кого не оказывается времени возиться с подвыпившим музыкантом.

— И откуда это у него посреди недели деньги взялись? Погляди, как нализаться успел! — шепчет бабушка.

— Я видел, как он от Кимпеля выходил. Он тогда уже шатался, — тихо говорит маленький Шурихт и опять весь дрожит.

Пуговка продолжает свою речь. Он просит родителей присылать ребят к пионерам, если им понравится сегодняшнее пионерское рождество.

— А язык-то у него подвешен, как у отца, — замечает бабушка.

— Он, наверно, учителем будет.

Занавес раздвигается. На сцене поют пионеры. Сперва они поют малоизвестные песни, и зрители в нерешительности: нравятся они им или нет. Потом Инге Кальдауне декламирует стихотворение про вола и трактор. Оно очень веселое. Вол и трактор побежали наперегонки. Вол проиграл, и ему очень грустно, что у него сзади нет такого выхлопа, как у трактора. Все смеются и хлопают. Перед представлением снова делается светло. Большой Шурихт важно шагает через зал. По рядам пробегает слушок, что он и есть главный исполнитель. Бабушка наклоняется ко мне:

— А ты будешь выступать, Тинко?

— Нет, не буду, бабушка. Я у них не записан.

— А дорого ли записаться к ним?

— Нет, не дорого.

— Так ты запишись.

— Дедушка заругает.

— Боже мой, дедушка! Да я за тебя сама заплачу, гроши такие.

— И еще я не умею так салют отдавать, как у них положено. — Жалко, что приходится огорчать бабушку.

Начинается представление. Его для пионеров сочинил учитель Керн. В нем рассказывается про трех ребят: двух братьев и ихнюю сестренку. Ребята эти: Стефани, Зепп Вурм и большой Шурихт. Шурихта на сцене зовут Гансом. Он тот самый Ганс, который всегда все делает шиворот-навыворот. Надо уроки готовить, а Гансу хочется играть и кувыркаться. Стефани и Зепп делают уроки, а Ганс им все время мешает. Только Стефани и Зепп приготовили уроки и собрались идти играть, как Ганс требует, чтобы они теперь садились и делали уроки вместе с ним. И так без конца. И вот они все втроем отправились в лес срубить елку к рождеству. Ганс, конечно, сразу же говорит, что надо идти по той дороге, которую из них никто не знает. Он один идет по этой дороге и скоро начинает понимать, что заблудился. Спускается ночь. Его брат и сестра давно уже пришли домой, а Ганс все никак не может выбраться из лесу.

Большой Шурихт ходит по сцене между маленькими сосенками и ищет дорогу. Он делает вид, что вот-вот превратится в ледышку, трясется и поплотней застегивает свою куртку. Руки он засовывает глубоко в карманы, но ему все равно очень холодно.

— Да вон она, дорога-то! — пищит в зале чей-то малыш. Большой Шурихт даже останавливается на минутку, но тут же спохватывается и снова ищет дорогу, стуча ногой об ногу, чтобы согреться.

Снова в зале раздается детский голосок:

— А братик и сестра твои давно уже дома сидят. Ты беги скорей, а то тебе конфеток не достанется.

Опять народ смеется. Большой Шурихт подходит к краю сцены и кричит вниз:

— Чего орете-то? Я тут из-за вас никак не замерзну как следует.

Смех делается громче. На сцену выходит учитель Керн и успокаивает зрителей. Он подает большому Шурихту знак: играй, мол, дальше и не давай себя сбивать. Так, с помощью учителя Керна, брат и сестра находят Ганса, который всегда все делал шиворот-навыворот. Он себе и другим испортил рождественский праздник. Это-то и заставляет его одуматься. Напоследок он говорит:

— Чтоб меня черти слопали, если я хоть раз еще такую глупость сделаю!

Так кончается представление.

Маленький Шурихт толкает меня в бок. Сейчас его очередь выступать. Бедный маленький Шурихт! Он стоит на сцене и заикается. Скажет две строчки, весь затрясется, покраснеет до ушей и топнет ножкой. Потом вспомнит еще две строки и опять застрянет. Вдруг он как закричит на весь зал:

— Тинко это стихотворение тоже может сказать!

Снова все смеются. А ребята кричат:

— Тинко, Тинко, иди ты скажи!

Приходится учителю Керну опять подниматься на сцену и успокаивать. Прищурив глаза, он кого-то ищет в зале. Наконец он видит меня и машет мне рукой. А я, как в классе, встаю и отвечаю стихотворение от первой до последней строчки:

Туман не скроет даль, друзья. Зимой бездельничать нельзя: Чинить машины нам пора, К весне готовить трактора. Коль много книг ты перечтешь, Так победишь и страх и ложь. А без труда — и счастья нет. Весенний ветер, дуй чуть свет, Весенний ветер, дуй чуть свет!

— Нет, не так! Ты сюда иди! — кричит мне учитель Керн.

Это мне-то идти на сцену? Да, пожалуй, придется. Наверху маленький Шурихт встречает меня счастливой улыбкой:

— Иди, иди, Мартин Краске!

Спотыкаясь, я залезаю на сцену. Маленький Шурихт хватает мою руку и крепко жмет. В зале хлопают. Мне так и хочется поскорей спрыгнуть вниз, но учитель Керн удерживает меня.

— А теперь нам маленький Шурихт докажет, что он знает стихотворение ничуть не хуже Мартина Краске, — говорит учитель Керн.

Так оно на самом деле и есть. А маленького Шурихта теперь и не удержать, словно жеребеночка. Он закинул головку, уставился в потолок и прочитал все стихотворение, ни разу не запнувшись. Весь зал хлопает. Больше всех хлопают мне и маленькому Шурихту. Учитель Керн рассказывает о нас обоих. Он говорит, что теперь родители сами убедились, как хорошо получается, когда дети поддерживают друг друга, помогают друг другу учиться. А это и есть главная задача юных пионеров и тех кружков, которые они организуют.

Бабушка прижимает меня к себе:

— Какой ты у нас умница, Тинко! Запишись ты к ним в пионерию. Запишись, говорю…

…Так проходит рождество. В домах еще долго держатся его запахи. Снег уже утоптали, мороз с каждым днем крепчает. Зимние дни плетутся друг за другом, и кажется, будто у всех у них толстые войлочные туфли на ногах. Птичкам приходится туго. Те самые вороны, что озимь у нас клевали, распушив перья, стучат теперь в мое окошко. Это они стащили шкварку, которую я повесил для синичек. Голод сделал ворон доверчивыми.

— Да не могу же я вам всю свинью скормить! — кричу я. — Нате, жрите теперь картошку!

Вороны не говорят ни да, ни нет, но картошку клюют. Вот пусть и делают из нее сало, как свиньи у себя в животе.

На рождество мне так хотелось получить в подарок книжку со стихотворениями. Но никто мне ее не подарил.

— Какой прок в книгах — одна бумага, разве ими натопишь! — сказал дедушка.

А подарили мне шапку-ушанку и новый костюмчик. Хорошо, что мне не подарили пальто. Пальто всегда мешает. Его обязательно надо снимать, когда играешь в снежки, а то проиграешь. Хорошо еще, что никто мне не подарил велосипеда. Говорят, Фрицу Кимпелю подарили велосипед. Но он теперь не знает, что с ним и делать: по снегу ездить-то нельзя!

Каникулы какие-то скучные. Я не знаю, куда мне себя девать. Книжки у меня никакой нет, и я рад, когда снова надо идти в школу. Бабушка что-то молчит про пионеров. Один только вечер она провела словно на крыльях радости. Крылья эти теперь уже поникли. Дедушка забыл, что он обещал отвезти ее к доктору. Не потащится же он по глубокому снегу с фурой! Так ведь недолго и мерина загнать.

Зима припорошила дедушкины усы. Седых волос в них прибавилось. Дедушка ходит по дому, точно царь-мороз: куда ни придет — все улыбки замерзают. Друг Кимпель основательно проучил дедушку. Пуговка и большой Шурихт рассказали в деревне, что Фриц Кимпель в ночь на Андреев день наконец получил свою порцию розог. А главное, наказали-то Фрица его же собственной плеткой. Поплясала она по спине Фрица — старик Краске уж постарался. Лысому черту Фриц об этом ничего не рассказал, но тот все равно узнал. У него ушей-то больше двух дюжин, а чтобы они лучше слышали, он их водкой прочищает.

Да, так вот что было с плеткой! Мы пошли на пионерский праздник, а дедушка — к своему другу Кимпелю. Тот наконец позвал его к себе. Но перед тем как отправиться к Лысому черту, дедушка достал с сеновала плетку и спрятал в рукав куртки. Подойдя к дому Кимпеля, он бросил плетку через забор в сад. Только после этого он зашел в комнату.

Оба Кимпеля сидели и играли в новую игру — «Не сердись!». Эту игру Лысый черт из Шенеберга привез, когда он последний раз туда ездил. Лысый черт встретил дедушку, как всегда, ласково, попросил его принять участие в игре и усердно подливал водку в дедушкин стакан. Игра у них затянулась. На дворе выли и тявкали собаки. Наверно, они учуяли лису, которая подбиралась по снегу к курятнику. Лысый черт решил, что собачий лай мешает ему подсчитывать очки на косточках. Он стал искать плетку, чтобы пойти утихомирить собак. Плетки, конечно, не оказалось на месте.

— Где плетка? — спросил Лысый черт у сына. — Ты ее ведь с собой брал, когда в Рупрехта рядился?

— Да.

Дедушка беспокойно заерзал на стуле. Лысый черт так и сверкнул глазами на Фрица:

— Плетку небось по дороге потерял?

Фриц в ответ только пожал плечами.

— Да, беда с ребятишками! — вмешался дедушка. Щеки у него при этом как-то странно дергались. — Раз не привинчено, непременно куда-нибудь засунут. Но ведь и мы такими же были, хозяин. В балансе оно что получается? Не ищи очки, коль они у тебя на носу. Может, найдется плетка-то…

— Но ведь ежели он ее на дороге потерял, то ее кто-то должен был найти. А почему же он не возвращает? Это как называется? Присвоение найденного. Вот как это называется!

Фриц Кимпель вытаращил глаза на дедушку. А дедушке показалось, что мальчишка смеется. Дедушка так и не мог решить: радоваться ему, что он отхлестал Фрица, или взять да тут же чистосердечно покаяться во всем?

— А у кого я плетку в руках примечу, тому я покажу дубинку из мешка! — закончил Лысый черт неприятный допрос.

Вот какое ненадежное дело с другом Кимпелем! Все это грызет дедушку.

— Не знаешь, не нашел ли Кимпель своей плетки? — спрашивает он меня.

— А где он ее найдет? У нас на сеновале, что ли?

Хлоп! Вот и дедушка закатил мне оплеуху. Я скорей реветь, чтобы бабушка пришла мне на помощь.

— Ну точно зверь какой! Зверь и есть! — возмущается бабушка. — Пусть рука, что ты поднял на родного внука, так и останется торчать из твоей могилы!

Слезы текут у меня в три ручья. Я убегаю в свою каморку, бросаюсь на кровать и все время вижу, как дедушкина рука торчит из могилы. Так ему и надо, дедушке! Но разве дождешься, пока он умрет! Дай-ка я что-нибудь такое придумаю, чтобы он уже сейчас разозлился. Понемногу я успокаиваюсь. Когда не ревешь, то легче придумывается. Вот я уже и нашел, как позлить дедушку.

Я иду к Пуговке. Пуговке на рождество подарили «Конструктор». Коробка, а в ней много-много железных пластинок с дырочками. Если их скрепить винтиками, то можно построить трактор или паровоз.

— Хочешь со мной играть, Тинко? Ты можешь подавать мне винтики и гайки. Видишь, я строю подъемный кран.

— Некогда мне с тобой играть, Пуговка. Я к тебе по делу пришел.

Пуговка удивленно смотрит на меня и откладывает в сторону маленький гаечный ключ:

— Тебе задачи дать списать?

— Нет, списывать я не хочу. Я хочу поступить в пионеры.

— Правда хочешь?

— Да, хочу. Ты научи меня салют отдавать, только не при всех.

— А почему ты решил поступить в пионеры?

— Я хочу дедушку позлить.

— Нет, тогда нельзя.

— Я хочу в книжках стихотворения читать.

— Тогда можно. Но ты сперва принеси подписку от своего дедушки.

— А от бабушки нельзя?

— Нет, нельзя… Постой-ка, да ведь у тебя же твой солдат есть! Пусть он и даст тебе подписку. Он же твой отец.

— Солдат? Да… мы, знаешь, поцапались с ним малость. Я у него на свадьбе не был.

— Это не важно. Он тебе даст подписку. Он же член партии и друг пионеров.

— Да?

— А ты как думаешь?

На пруду Стефани с другими девчонками катается по ледяной дорожке. Я подзываю ее:

— Стефани, мне надо с тобой по делу поговорить.

— Ты за своим рождественским подарком пришел? Он у нас дома лежит. Еще со свадьбы. А ты все не идешь…

— Видишь ли, я решил не переступать порога вашего дома.

— Я тебе вынесу. А ты пока можешь на улице подождать.

Девчонки видят нас и начинают шушукаться. Инге кричит:

— Вы что, тоже жениться собрались?

— Ты бы помалкивала! Сама вон с большим Шурихтом гуляешь!

— Больно он мне нужен! Он нос рукавом вытирает.

— А ты ему платочек вышей.

— Я ему лучше сразу целый мешок сошью и под нос повешу.

Атака отбита. Стефани хочет идти.

— Стефани, послушай! Он меня выгонит, если я у него подписку попрошу?

— Какую подписку?

— Какая нужна для юных пионеров.

— Он даст. Наш папа даже очень обрадуется. А ты кстати заберешь свои подарки.

Вот Стефани и убежала. Она не хочет, чтобы девчонки опять начали дразниться. «Наш папа», — она сказала. Разве она может так нашего солдата называть? Что она, с ума сошла?

На дворе метель. Все-таки было бы неплохо, если бы мне подарили пальто. А то ходишь как беженец какой! Вот уж меня всего снегом занесло. Ветер ломает ветки в старом помещичьем парке. Хорошо тем, кто в замке живет! Сидят себе в теплых комнатах, а я тут ходи и жди подписки. Фрау Клари и наш солдат уже вернулись домой. Я видел издали, как они у входа друг с друга снег счищали. Наш солдат еще смахнул все снежные звездочки с волос фрау Клари. И ведь сделал он это той же самой рукой, какой дал мне затрещину. Потом они оба юркнули в замок и пропали там. Хорошо им! Небось подписка, которая нужна некоторым людям, чтобы позлить дедушку, у них при себе. А почему такие подписки не продаются в кооперативе? Когда я вырасту большой, я приготовлю целый мешок подписок и разбросаю их на лугу. И все дети, которым нужна какая-нибудь подписка, будут приходить и брать себе, сколько им нужно.

Кто там? Это не Стефани показалась? Да, это она. Но мне не надо прятаться: Стефани подумает, что я снежная баба, и пройдет мимо. Но она не проходит мимо.

— Это ты, Тинко? — спрашивает Стефани.

— Да, я. И еще я снежная баба.

— Что ж ты тут стоишь мерзнешь? А пальто твое лежит у нас в комнате… Ты заходи. Я тоже сейчас приду. Мне только сбегать в кооператив. — И Стефани пускается вприпрыжку.

— Стефани! Стефани!

— Это ты меня звал, Тинко? Ветер воет, ничего не слышно.

— Стефани, а ты не могла бы… мне неловко заходить, я весь в снегу, да и вообще… Ты не могла бы мне вынести подписку?

Стефани подходит совсем близко. Она склоняет голову набок, чтобы заглянуть мне получше в глаза:

— Я сперва вынесу тебе пальто, потом сбегаю в кооператив, а уж после принесу подписку. — И Стефани бежит к замку.

— Стефани! — кричу я ей вслед. — Если ваш папа выйдет схватить меня, я убегу!

Но ветра мне не перекричать.

Никто не выходит. Стало быть, они не дорожат моим знакомством. А на Стефани можно положиться. И почему это бог не подарил мне сестренку? Вон Стефани уже тащит пальто. Она предлагает надеть его.

— Стефани, не могу же я взять его у вас бесплатно.

— Можешь. Это же подарок к рождеству, от нас всех. Я пуговицы пришивала и петли обметывала.

— Правда? Ты сама это делала?.. Нет, нельзя, я ваше пальто все изнутри снегом запачкаю.

Оказывается, ничего подобного. Мне приходится все-таки надеть пальто. Стефани застегивает его. Хорошо еще, что Инге Кальдауне не подглядывает, а то она сразу бы закричала, что мы уже свадьбу справляем.

Стефани бежит в кооператив. Мне хорошо в моем новом пальто, словно в теплой комнатке. А что я буду дома с ним делать? Отнесу на сеновал и спрячу от дедушки.

Стефани возвращается из кооператива. В руках у нее пакетик стирального порошка. Она заходит домой и приносит мне записку:

— Наш папа велит передать тебе привет. «Будь готов!» — он сказал.

— Стефани, а ты умеешь отдавать салют?

— Умею. — И Стефани показывает мне, как надо отдавать салют.

Потом она принимается обучать меня. Руки у нее мягкие, как лапки у нашей кошки, когда она на припечи спит. Стефани поднимает и опускает мою руку. Вот даже забралась ко мне в рукав:

— Тебе тепло, да?

— Стефани, а теперь я правильно делаю?.. Будь готов!

— Всегда готов! — отвечает Стефани. — Правильно… Ты что, Тинко?

— Ты, ты… мировая ты баба! — выпаливаю я и бегу прочь. Мне ведь теперь и Пуговку не надо будет беспокоить из-за этого салюта.

Я решил не прятать пальто на сеновале: там его дедушка все равно найдет. Может быть, он рассердится, если я ему скажу, от кого у меня пальто? Вот хорошо бы!

— Что это за ряса на тебе? — спрашивает дедушка. Глаза у него сердито поблескивают, усы топорщатся.

— Пальто.

— Откуда?

Больше я уже не смею сердить дедушку.

— Ряса, она… от друга… — бормочу я.

Дедушкино лицо светлеет:

— Вот видишь, на таких людей всегда можно положиться. Даже в самый мороз. А хорошее пальто, теплое!.. И могут же люди себе такое позволить! Взяли да подарили. В балансе что? Дружба — она греет… А ты поблагодарил, как положено?

— Снег больно сильно мел, дедушка. Я побоялся, что наслежу в комнатах.

Может быть, сказать дедушке, что я не о его, а о своем друге говорил? Нет, не скажу. У меня теперь есть теплое пальто. На худой конец, я в нем могу и прямо на снегу переночевать.

Карнавал. Каждый день где-нибудь бал. Взрослые наряжаются, как дети накануне Андреева дня. Всем хочется хоть ненадолго стать тем, о чем они втайне мечтают. Кэте Кубашк хочется быть невестой. Она подбирает себе вуаль, надевает подвенечное платье и так идет на бал. А у маленького Препко горб на спине. Ему хочется быть таким же стройным, как все остальные парни. Он покупает маску, лихие усики и берет напрокат черный костюм. Спину он подбивает паклей, чтоб не видно было горба. Он хочет хоть ненадолго стать женихом. На балу он встречает Кэте Кубашк, наряженную невестой. Вот парочка и подобралась. Весь год Кэте и не замечала маленького Препко. А тут вдруг сразу увидела! Играет музыка, и она торжественно проходит с ним под руку по залу. Оба довольны, счастливы и веселы, пока распорядитель танцев не приказывает всем снять маски. Некоторые, перед тем как снять маску, уходят из зала. Это чтоб никто не узнал, что они хотели быть турецким султаном или танцовщицей. Но маленький Препко остался. Он щекочет свою невесту и пугает ее. Ему надо, чтоб она заговорила. Но невеста так и не проронила ни слова: она себя не выдала. Кэте Кубашк тоже сгорает от любопытства: кто этот назойливый жених, который повис у нее на руке? Все снимают маски. Кэте Кубашк фыркает, вырывается и, красная от стыда, выбегает вон. Оказывается, женихом-то ее был маленький Препко! Маленький Препко делается снова таким же грустным, как всегда.

Мы облепили снаружи окна трактира. Мне-то ничего: на мне теплое пальто, мне никакой холод не страшен. Часто трактирщик Карнауке завешивает окна, чтобы в зал никто не подглядывал. Но у нас внутри есть свои люди. Они нам всегда немного отодвинут занавеску. А те девчата и парни, которые последний год ходят в школу, получают от нас вперед яблоки и конфеты: это чтоб они нам через год не забыли отодвинуть занавески. Только когда в трактир приходит учитель Керн с женой, мы не торчим под окнами. Он, правда, ничего нам не говорит, не наказывает нас, он просто целую неделю молчит. Скажет только самое необходимое и все ходит, ходит, а у самого глаза грустные-грустные. Вот это самое страшное. Большой Шурихт и тот такого не выдерживает. Хорошо, что учитель Керн не очень-то часто бывает на всяких балах.

Кто-то вдруг хватает меня за ворот и оттаскивает от окна. Это Фимпель-Тилимпель. Откуда он взялся? Ведь минуту назад он стоял еще на сцене и дудел в свой кларнет.

Истрачен весь задаток, А за тобой остаток. Скорей мне денег дай, Машину забирай, —

говорит Фимпель.

— Не дам я тебе больше денег, Фимпель-Тилимпель! Ты моим врагам хотел продать велосипед. Всё, хватит теперь! Отдавай задаток, а то я дедушке скажу!

Фимпель-Тилимпель наклоняется ко мне. Меня так и обдает водочным перегаром.

Узнает дед про внучка — И будет внуку взбучка. Совсем не рад он был, Что ты в союз вступил.

— Ну и рассказывай! Пусть злится, — отвечаю я.

Но на самом-то деле я уже так не думаю. Дедушкина оплеуха понемножку забылась. Мне неохота снова скандалить с ним. Но все-таки я говорю Фимпелю-Тилимпелю:

— Можешь рассказывать дедушке что хочешь, задаток он с тебя все равно потребует.

Фимпель, ни на минуту не задумавшись, отвечает:

Наш пионер давно Подглядывал в окно. Да, Вуншу утешенье Такое поведенье, —

и пропадает в темноте. Я спрыгиваю с окна. Покоя моего как не бывало. Всякие мысли налетают на меня, будто мошки. Значит, Фимпель всегда был таким фальшивым? Раньше-то я смеялся над ним, а сейчас готов плакать. Кто же посадил в него фальшь? Точно корень пырея, она всего Фимпеля обвила. А ведь он правду говорит. Я тоже слышал, что пионеры дали зарок не подглядывать в окна. Но я же только один месяц как пионер. Разве я могу все знать? Нет, не могу. Но ведь чуточку-то я уже знаю. Значит, я нарушил пионерский зарок. Теперь они не будут мне давать книжки читать! Пригнувшись, я бегу прочь. Если меня видел какой-нибудь пионер, я тогда пропал!

Оказывается, вовсе и не пропал. Я пошел к Пуговке и сказал ему, что я согрешил против пионерской заповеди.

— Какой еще заповеди? — спросил он меня.

— «Не заглядывай в окна ближнего своего». Правда ведь? «Бойся господа бога и возлюби его…»

— Хватит, хватит! — Пуговка затыкает себе уши. — У нас нет никаких заповедей. У нас есть десять пионерских законов. На, возьми. — И Пуговка дает мне листок. На листке напечатаны все десять пионерских законов.

— А я-то думал, вы всё больше насчет веры в бога стараетесь, Пуговка. Я ведь только чуть-чуть посмотрел на маленького Препко. Он себе горб выправил.

— Он тоже плясал?

— Да. Он с Кэте Кубашк по кругу скакал.

— Больше ты ничего не знаешь?

— А что мне еще знать?

— Я-то думал, ты подучился и теперь стал умней.

— Нет, значит.

— А мы скоро… мы скоро свои пионерские танцы устроим. А разозлимся, так и свой маскарад.

— А это что такое?

— Ну в масках когда все.

— Настоящий?

— А ты думал!

— Я тогда в представлении буду выступать.

— Как же ты это будешь выступать?

— Я надену свой новый костюм и скажу подряд все стихотворения, какие знаю.

 

Глава двадцатая

Вот тебе и раз! Уже опять весна. Правда, на дворе еще снег, но он мокрый и липкий. Весна прикоснулась к нему и заворожила. Солнышко сияет, а снег плачет, потому что ему надо уходить. Он липнет к ногам и просится в дом. К деревянным подошвам туфель пристают большие комья. Но никто его не жалеет. Перед тем как войти в комнату, все его стряхивают. Ты, снег, лучше поскорей бы стаял и хорошенько напоил своей водичкой озимые!

В садике синичка разучивает свою песенку. Всю зиму песенка пролежала у синички глубоко в зобу под теплыми перышками. Теперь она просится на волю. «Ни-ни-ви! Ни-ни-ви!» — поет синичка. Черные дрозды веселятся вовсю. Они стали разборчивыми и не едят, что я кладу им в кормушку. В курятнике куры кудахчут. Бабушка проверяет, не видны ли у них уже красные гребешки: «Показался гребешок — приготовь свой кузовок!»

Но курам нет никакого дела до бабушки. За всю зиму они не снесли ни одного яйца. Когда наш солдат еще жил с нами, он кур зимой не выпускал. В курятнике он устроил большое окно и застеклил — это чтобы курам зимнее солнышко тоже светило. Он подвесил там свеклу на веревочке, а куры подпрыгивали, чтобы достать ее, и так сами согревали себя. Когда он кормил их, он зерна высыпал прямо на соломенную подстилку. Курам приходилось выбирать зернышки из соломы и скрести лапками. Это тоже их согревало. Жизнь у кур была тогда веселая, и они неслись и зимой.

Но дедушка новую русскую моду ни во что не ставит:

— Этого еще не хватало! Кур баловать! Пусть на дворе себе корм ищут. В балансе оно что получается? Яйца только тогда хороши, когда нам их курица даром дает. Да если мне с ними еще возиться, кормить их и все такое прочее, лучше я сам сяду и буду нестись.

Но дедушка нестись так и не стал, куры — тоже. Кузовок, в который бабушка собирает яйца, всю зиму пустовал в кладовой.

Заходит бургомистр Кальдауне и вежливо напоминает нам:

— Вы за первые два месяца отстали со сдачей яиц.

— А ты приходи к нам вместо петуха — может, куры и поумнеют, сами зимой на сдаточный пункт яйца понесут.

— Краске, прекрати болтовню!

— Да подите вы все…

На теплынь повылезли и жуки-древоеды. Они снова шуршат в стропилах. Дикие гуси пролетают над деревней. Я слышу их, и мне делается беспокойно, словно что-то точит меня. Мне тоже хочется летать высоко-высоко и вместе с дикими гусями носиться под самыми звездами. Вот в стихотворениях все про грусть-тоску говорится. Может быть, это она и точит меня сейчас?

Отчего это я проснулся? Вроде кто-то постучал к нам в дверь… Да, вот теперь хорошо слышно: кто-то стучит. Корова, что ли, у соседей отелилась? Дедушка встал уже? Нет, в доме все тихо. Вот опять стучат, только громче. Теперь слышно, как барабанят по окну горницы, где спят дедушка с бабушкой. Глухо доносится чей-то голос, и в доме сразу поднимается такая суматоха, шум, гам, что, кажется, вот-вот рухнет потолок. Слышно, как бабушка кричит:

— Господи Исусе, где же это моя нижняя юбка?

Значит, у нас пожар? Я вскакиваю с постели. Может, уже рига горит, а я тут лежу, прохлаждаюсь!

Нет, не пожар. Дядя Маттес приехал. Он хватает меня прямо как я есть, в рубашке, поднимает на руки и тискает:

— Сынишка Эрнста? И такой большой уже?

Бабушка сидит на полу посреди комнаты и плачет, закрыв лицо подолом. Дальше ее ноги не донесли.

— Довел господь дожить! Теперь и на погост пора! Пусть ангелы господни порадуются, что старуха Краске к ним пожаловала! Вот где я попляшу: вы тут подумаете — на небесах карнавал справляют.

Дядя Маттес поднимает бабушку с пола. Она противится, но он все равно относит ее в горницу и укладывает в постель.

— Да пусти ты меня! Пусти, родной! Мне тебя накормить надо… Небось изголодался там.

Но дядя Маттес вовсе не изголодался. Лицо у него красное и здоровое. Щеки лоснятся. Дядя Маттес и дедушку поднимает на руки, точно куклу.

— Ай-яй-яй! — бормочет старик. — А мы не такие легкие, как ты думаешь. Пятьдесят моргенов… пятьдесят моргенов под плугом. Поместье. Маленькое поместье…

Дяде Маттесу нет никакого дела до пятидесяти моргенов. Он сажает дедушку на диван и снова хватает меня:

— Где твой отец живет? Папка твой где? Далеко?

Никто не отвечает дяде Маттесу.

— А Эрнст здоровый вернулся?

Я смотрю на дедушку. Дедушка шмыгает носом и смотрит в пол. Бабушка отвечает за нас:

— Да-да, Эрнст… здоров… Он… да, наверно, здоров. Женился он.

— Опять женился? Ну и как? Хорошая ему жена досталась? Красивая?

— На улице-то тепло? Тает? — спрашивает дедушка.

— Где он живет? Эрнст где живет?

— Вот теплая погода установится, мы и овсы посеем.

— А малыш у них еще не родился?

— Нет. Меня срамить не стали, — говорю я.

Дядя Маттес не сидит, задумавшись на припечи, как наш солдат. Утром он только раз прошелся по двору, мельком заглянул в хлев и исчез.

— Свиней-то он хоть видел? Все четырнадцать штук? — спрашивает дедушка.

— Да успеет еще, успеет! Погоди ты со своей похвальбой!

— Молчала бы уж!

Дедушка сгребает мокрый снег во дворе. Кое-где из-под снега виднеется земля. Дедушка выпрямляется, чтобы перевести дух, и стоит так, опершись на черенок. Он долго глядит на свежую землю, потом трогает ее пальцами, будто гладит.

Дяде Маттесу приходится ждать до вечера, чтобы поговорить с нашим солдатом. Но все равно он не скучает. Он ходит по деревне и приветствует старых знакомых: «Здравствуйте!» Или: «Ну, как дела?» Немного посидит в гостях, а потом снова продолжает свой обход и все только посвистывает, как скворец. Он заходит к бургомистру Кальдауне, в трактир и на погост. На квартире у Пауле Вунша он спрашивает, когда вернется хозяин. Даже к обеду он не приходит домой.

— Да что же это такое! — восклицает дедушка за столом. — Неужто сын затем вернулся, чтобы по деревне шататься!

— Да оставь ты его, ради бога! Надо же выгуляться парню. Гляди, еще спугнешь его! Лучше уж сразу в гроб меня кладите…

Дядя Маттес и вечером не приходит. Он сидит в гостях у фрау Клари и разговаривает с нашим солдатом. У фрау Клари щеки порозовели. Она снует туда и сюда, накрывает стол и приносит деверю домашние туфли, которые сама сшила из обрезков.

— Ну, знаешь, если ты меня так и дальше обхаживать будешь, я, пожалуй, и на ночь останусь! — говорит дядя Маттес и громко смеется.

— Очень даже хорошо, если ты останешься. Одна кровать у нас свободна. Мальчик еще не перебрался к нам.

Дома бабушка приготавливает светелку нашего солдата для дяди Маттеса. Дедушка притих и сам приносит ему постель. Для дяди Маттеса ему небось ничего не жалко! Потом он садится возле печки и ждет, пока бес снова не потянет его за язык.

— Кашу-то заварил, а масло где? Приехал шалопай, бродит по деревне, будто пятьдесят моргенов даром даются.

Кто-то робко стучит в дверь.

— Заходите, заходите! — кричит дедушка и вскакивает с припечи.

На кухне стоит выряженная по-воскресному Кэте Кубашк. В руках у нее завернутый в бумагу горшок с цветком.

— Не рано я? — спрашивает она и снимает платок с головы.

— Какое там! Мы уже ждем.

Дедушка снимает с Кэте Кубашк пальто и, пританцовывая, проводит ее в комнату. Кэте не знает, что ей делать со своим цветком.

— Так оно уж… Сами знаете, как бывает, — говорит дедушка. — Не пришел еще сынок. Застрял небось где-нибудь.

Кэте Кубашк разворачивает цветок. Это кактус, который как раз цветет.

— Разорились небось на цвет-то? — подмазывается дедушка. — Ты поставь горшок там, где у нас Маттес сидит.

Бабушка прислушивается, нет ли кого во дворе.

— А ведь там пришел кто-то, старик!

Тило рвется с цепи.

— Маттес, наверно.

Дедушка вздыхает с облегчением. В сенях слышатся шаги. Дедушка распахивает дверь. Свет, падающий из кухни, освещает Марту, дочку каретника Фелко. В руках у нее что-то завернутое в шелковую бумагу.

— Темно-то как! А на дворе холодно, милые вы мои! Не опоздала я?

Дедушка с бабушкой обмениваются многозначительными взглядами.

— Заходи, заходи, толстушка! Чем поздней, тем веселей.

Бабушка берет руки Марты в свои и растирает их:

— Вот и хорошо, что зашла. Сейчас я кофейку сварю. Да и пирожок у нас испечен.

— А Маттес где? — Марта Фелко заглядывает в комнату и, увидев, что там сидит Кэте Кубашк, краснеет до ушей.

— Да, Маттес!.. Маттеса пока нет. Видно, засиделся. Мода такая у них пошла, у молодежи-то.

Кофе дымится. В комнате пахнет пирогами. Печка поет. Дедушка беседует с Кэте Кубашк:

— А у вас была сурепная блоха?

— Нет.

— А ведь какая вредная тварь — ничем ее не выведешь!

— Да?

— Ты, стало быть, не знаешь, какая она из себя?

— Нет.

Кэте неинтересно, какая из себя сурепная блоха. Ей больше хочется узнать, какой из себя дядя Маттес.

Марта и бабушка завели речь о последней танцульке.

— А ты, Марта, не выходила на улицу, когда музыканты отдыхали?

— Нет, не выходила.

— А когда девушки в первый раз кавалеров выбирали, ты кого выбрала?

— В первый-то раз я никогда никого не выбираю, а то еще болтать начнут.

Бабушка, довольная, кивает:

— Так, стало быть, ты себе милого еще не выбрала?

— Нет. — Марта все поглядывает на дверь.

Кэте Кубашк прерывает беседу про сурепных блох и, вся красная, выходит на кухню:

— Хороша, нечего сказать! Сидит тут, будто ангел какой! А мы все видели: во время перерыва ты со стекольщиком из Зандберге любезничала.

Марта вскакивает как ошпаренная:

— А сама-то! Стыдно и говорить, а то про тебя такое можно рассказать…

— А что ты можешь сказать?

— С Генрихом Кальдауне вы что в лесу делали? Грибы собирали?

— А тебя разве он не провожал?

— Я его и не просила вовсе.

— Пойдем поговорим с глазу на глаз.

Кэте Кубашк тащит Марту за собой в комнату. Дедушка, качая головой, остается на кухне.

— Ай-яй-яй! — восклицает он, наклоняется к бабушке и спрашивает: — Ты какую звала?

— А ты какую? — шепотом отвечает бабушка.

— Толстуха Фелко не по мне. Больно бахвалистая.

— А эта костлявая Кэте? Кому она нужна? — Бабушка перестает шептаться: — Кудри-то крутила-накрутила, и не поймешь даже.

— Тсс! — шипит дедушка и, громко топая, возвращается в комнату.

Девушки, очевидно, договорились. Обе они сидят в обнимку возле печи.

Дедушка включает радио. Из ящика раздается бойкая музыка. Дядька поет про то, как он по пуговицам подсчитывает, есть у него какой-то там шанец или нет. Дедушка топает в такт ногой:

— Ничего вещичка!

Некоторое время он слушает, как дядька в радиоящике подсчитывает, потом, поплевав в ладоши и пригладив свой ежик, на цыпочках подходит к Кэте и отвешивает ей поклон. Кэте пихает Марту в бок. Девушки хихикают. Дедушка снова кланяется. Кэте не хочется обижать своего будущего свекра. Она встает и поправляет на себе платье. Дедушка обнимает ее и чего-то ждет.

— Разве это настоящий вальс! — замечает он и начинает водить Кэте по комнате.

— Вы и водить-то не знаете как, дедушка Краске! — Кэте подмигивает Марте.

Дедушка старается как может. С Мартой Фелко он тоже проходится по комнате.

— Тут прыгать надо, дедушка Краске, это бугги-вугги. Дедушка может и попрыгать. Бабушка решает, что дедушка танцует польку.

Так проходит время. Марта Фелко развернула свой сверточек, вынула пару шерстяных носков и положила их рядом с цветочным горшком, который принесла Кэте Кубашк. Бабушка внимательно осматривает носки. Даже очки надела, чтобы проверить, ровные ли петли. Потом недовольно покачивает головой.

Кофе выпит. Пирог съеден. Дедушка сидит и дремлет на диване. А дяди Маттеса все нет и нет. Девушки зевают, встают и одновременно начинают прощаться, разбудив дедушку.

А он ворчит:

— Черт те что! Стараешься тут, из кожи вон лезешь — и на тебе, все, оказывается, псу под хвост!

Марта Фелко шепчется на кухне с бабушкой. Кэте Кубашк заговорщически обращается к дедушке:

— Вы Тинко к нам пришлите, когда сын ваш вернется.

Дедушка радостно кивает. Стало быть, охота женихаться у Кэте Кубашк еще не прошла! Хихикая, девушки покидают наш дом.

Поздно уже. Я устал, но мне хочется видеть дядю Маттеса. У него такое веселое лицо. Кажется, что весь дом улыбается, когда он тут. Ужин все еще стоит на столе. Дедушка таращит глаза на большие куски ветчины и бормочет:

— Ведь не с пустыми руками его встречаем!

Бабушка задремала на припечи. Ее больные ноги дергаются. Платок съехал набок. Наконец-то Тило подает голос. Пришел дядя Маттес. Он отвязывает тявкающую собачонку и приводит ее с собой в комнату.

— Господи Исусе! Да разве можно, Маттес! Она же кусается, как оса.

Дядя Маттес только смеется в ответ: наверно, выпил у нашего солдата.

— Да я же не чужой. Собака — она всегда знает, кто к ней хорошо относится. Пусть тут погреется хоть раз.

Тило сразу становится на задние лапы и обнюхивает блюдо с ветчиной. Дядя Маттес отрезает ему большой кусок. Дедушка только головой качает:

— Ну и мода пошла нынче!

Дядя Маттес берет меня на руки:

— Смотри ты, какой упрямый, ну и ну! А пальто все же взял. Ха-ха-ха! Ты погляди, разборчивый ведь!

Бабушка и дедушка в недоумении.

— Да разве пальто у тебя не от друга Кимпеля? — спрашивает дедушка и, раскрыв рот, таращит на меня глаза.

— Оно от моего друга, дедушка, а не от Кимпеля.

И откуда у меня взялась смелость так ответить дедушке? Наверно, дядя Маттес мне ее с собой привез… Замшелые дедушкины брови сдвинулись. Вот-вот разразится гроза.

— Да ты не гляди так сердито, старый! — говорит дядя Маттес. — Правильно паренек сделал. Не мерзнуть же ему, когда тут пальто предлагают. — Дядя Маттес подхватывает меня и тащит на кухню. — Я тебе костюмчик принес, тот самый, что ты на свадьбу не взял. Не хотел, значит, с ними женихаться. А хороший костюмчик! Снимай куртку. — Дядя Маттес начинает меня раздевать. — Снимай штаны… Сейчас мы примерим. Хочу посмотреть, какой ты в нем.

Бабушка и дедушка, волоча ноги, заходят в кухню.

Дядя Маттес предупреждает их:

— Тихо, старики! Вы тут сырость не разводите, а то мы еще простудимся! Сейчас будем примерять костюм.

— Пьян ты, что ли? — спрашивает дедушка.

— Быть может, и пьян, отец. Так, выпили по маленькой с Эрнстом. Помирились мы с ним, помирились на веки вечные. Он теперь другим стал. Да и я не тот. Не будем же мы ссориться из-за какой-то кротовьей норы! Я теперь никак не могу понять, как это мы с ним сцепились тогда из-за нее.

— Да простит тебе господь твои прегрешения, — вздыхает бабушка.

— Нора, стало быть, кротовья! — бормочет дедушка. — Как ты сказал? Нора?

Но у дяди Маттеса нет времени рассуждать о кротовьей норе.

— Да поглядите вы на молодца! Школьник, как есть школьник! Вылитый московский школьник!

— Это хмель его попутал! — стонет бабушка, ломая руки.

Дедушка, шатаясь, снова бредет в комнату.

— Собирай со стола, мать! — говорит дядя Маттес. — Я уже поел. Ну и накормила меня жена Эрнста! Точно гуся перед праздником.

В комнате дедушка трясущимися руками достает из комода какие-то бумаги.

Мне нравится мой новый костюм. В пиджачке есть настоящий карман, как у взрослых. Когда у меня будет записная книжка, я очень даже свободно могу положить ее туда. На спине складки. Наверно, я сейчас похож на спортсмена, каких в газетах показывают. Я этот костюм надену, когда пионеры опять праздник устроят. Вот подивятся-то!

— Тут они! — слышится надтреснутый голос дедушки из комнаты. — Вот! Вот! Гляди, над какой норой ты смеешься. Пятьдесят моргенов под плугом, полтора гектара леса, семь коров, четырнадцать свиней и…

— Да брось ты, отец! — Дядя Маттес морщит лоб. — Знаю я. Все знаю.

— Нора, говоришь? Мы тут из сил выбивались, а ты — нора кротовья! — вдруг начинает орать дедушка.

— Тссс, тсс, отец! Не кричи. Я и так слышу. Да, из сил выбивались, это ты верно сказал. Заживо тебя придавило, задохнулся ты в своей норе!

— Боже милостивый! Какими же ты меня сынами наградил! Несчастная я мать! Кого же это я выносила в чреве своем?

— Мать! Мама, оставьте эти страшные речи. О вас уже позаботились. Эрнст хочет вас взять к себе. Любят они вас, ухаживать за вами будут. Они мне сами так сказали.

— Не хочу я к Эрнсту и его полячке! Лучше уж в гроб меня сразу кладите, лучше сразу в гроб!

Я сижу на ящике для дров и реву. На кой мне новый костюм, когда наш дом горит!

Дедушка бросается плашмя на диван и брыкается, словно нехороший ребенок. Чашки летят со стола.

— Что с тобой, отец?

Дедушка и не слышит.

— Это они русского яда наглотались! Все сломать хотят. Колхоз хотят сделать. Нищими хотят нас оставить! Без надела, без всего. Окна, двери — все у них пыреем зарастет. Лень! Да, сама лень их обуяла… Грех-то какой… Ох, грех какой!

— Отец, отец, послушай!

— Мать с собой угнать задумали, псы окаянные! Мать у меня отнять! А я, старик, тут в грязи сиди!

Дедушка вскакивает. Он хватает блюдо со стола и сбрасывает всю ветчину Тило под нос:

— Жри, собачья душа! Жри, пока не лопнешь, адское отродье! — И дедушка пинает Тило ногой.

Тило, взвизгнув, хватает дедушку за штанину. Дедушка ничего не замечает. Он топает по комнате, таская Тило за собой:

— Жри мясо! Жри, навозная ты крыса! Настало великое время псов! Жри!

Бабушка, волоча ноги, выходит на кухню. Она обнимает меня за шею и, словно снег тает на глазах, становится маленьким серым комочком.

— Отец, отец! Опомнись! И о тебе мы позаботимся!

Дедушка выпрямляется:

— Это чтобы я клянчил у вас на пороге? Нищенствовал, попрошайничал, а ветчину будут собаки жрать, да?

— Не будем ссориться, отец. Мне же уезжать надо. Завтра я поеду дальше.

— Да, дальше! Все дальше, в русскую степь! Она-то вас усмирит! Ты зачем сюда приехал? Чего тебе здесь надо? Оставался бы там, у поляков, у русских… Что же ты, прибежал, как тать в ночи, и выкрал у меня последнего сына из сердца? Да вырастет степная трава из глотки твоей!.. Дальше, дальше! Чего стоишь тут? Зачем пришел? Убить мать и старика-отца?

— Не хочу я с тобой так говорить, отец. Может быть, позвать Эрнста, чтобы сразу все тут и уладить?

— Эрнста? Ха-ха-ха! Не смей! Собаку спущу на вас, со двора прогоню! Дом подпалю! Будете стоять и глядеть, как отец и мать ваши заживо горят, потому как не захотели они принять русского яда. Кончено! Ступай прочь! Все кончено!

Дядя Маттес пытается поднять бабушку с пола.

— Прочь! Не тронь ее, не тронь грязными лапищами своими! Топор возьму!

Дядя Маттес медленно выходит в сени. Там он снимает с крючка сверток, с которым за день до этого пришел. В кухню врывается влажный весенний воздух. Дверь захлопывается. Ушел от нас дядя Маттес.

А мне что делать? Бабушка сидит и не шелохнется. Дедушка, громко стуча башмачищами, топает по комнате. Я иду в горницу, забираю бабушкину постель и укрываю бабушку прямо тут, на полу. Бабушка высвобождает голову и шею. А мне кажется, что она боится, как бы ее не занесло снегом. Дедушка опять начинает кричать. Но слышны только отдельные слова, они пронизывают ночную тишину.

— Нора кротовья! Нора! — И немного погодя: — Яд, яд… Не буду я русский яд глотать!

Шаги его гулко раздаются по дому. Трап, трап, трап!

Вот и сиди теперь тут в новом костюме! Сон застилает мне глаза. Нельзя спать: как бы дедушка дом не поджег!

— Подпалю! Дом подпалю…

Трап, трап. Трап, трап…

Весенний ветер воет в трубе. С крыши капает: плинг-плонг, плинг-плонг!

— Кончено, все кончено! — слышится дедушкин голос.

Трап, трап, трап!..

Я вскакиваю. Уже горит? Нет, не горит. Это я задремал, значит.

Плинг-плонг, плинг-плонг! — ласково утешает меня весенняя капель.

С улицы слышатся ребячьи голоса: это дети в школу бегут. Бабушка у моих ног тоже проснулась. По дому разносится ее крик:

— Где я? Где я?

— Да ты тут, бабушка, а это я сижу на ящике для дров. Только на мне новый костюм. Ты не бойся, бабушка!

Бабушка стонет и поднимается. Я пододвигаю ей стул. Опираясь на спинку стула, она бредет по комнате. А где же дедушка? В кровати его нет. Я бегу скорей в ригу, заглядываю в хлев. Нет дедушки! Дразнила тихо ржет, увидев меня. Он думает, я пришел ему корм засыпать. Свиньи хрюкают, визжат. Мотрина поворачивает ко мне голову и ждет. А мне некогда бросить ей охапку сена: в школу надо бежать. Мотрина тяжело вздыхает…

— Стефани, дядя Маттес у вас?

— А я думала, он у вас.

— Нет, у нас его нет.

— Ты что в будни новый костюм надел?

— Да нет, это я его только сегодня надел.

— Потому что ваш дядя Маттес приехал?

— Дедушка наш сбежал.

— А я его видел, — вмешивается большой Шурихт.

— Где?

— Он в кимпельский лес пошел. Я ему говорю: «Здравствуйте», а он вытаращил на меня глаза, будто я хомяк ободранный, и прохрипел: «Нора кротовья»… Ваш дядя Маттес много водки с собой привез?

— Да он… он… А дедушка с тележкой был?

— Нет, только с топором. Он, наверно, пошел слеги рубить.

— Думаешь, он в лес пошел?

— Думаю, да.

Когда я прихожу из школы, дедушки все еще нет дома. Бабушка хлопочет, как всегда. Работе-то никакого дела до того нет, что у нее руки трясутся: она и от трясучих рук не отказывается.

— Ты не видел дедушку, Тинко?

— Нет, я не видел дедушку. Шурихт видел.

— Где он?

— Слеги рубит.

— Слава тебе, господи! Слава тебе, всемилостивый!

Но дедушка вовсе не рубил слег. Он тогда бы в наш лес пошел. Да он, наверно, и сам не знал, зачем он в лес пошел. Может быть, он хотел на зандбергской дороге подкараулить дядю-солдата и убить его? А быть может, он захватил топор, чтобы вернуть дядю Маттеса? Он ведь теперь не на кого-нибудь одного злится. Дедушка теперь злится на весь белый свет. Некоторое время дедушка все кричал в лесу. На его крики сбежались дровосеки. Думали, не случилось ли какого несчастья.

— Ты что, Краске, животом мучаешься? Что у тебя?

— Нора кротовья у меня, окаянные! Пошли прочь! Неужто честному землеробу в лесу уж и петь нельзя?

— А, вон оно что! Это, стало быть, ты пел? Тогда другое дело. Да-да! Иной раз ведь и не знаешь, что от радости готов сделать. Твой Маттес, говорят, вернулся?

Но дедушка уже больше не обращал на них внимания:

— Кончено! Все кончено!..

Вот ведь беда: как ни повернешься, всегда больное место заденешь! В лесу и то дедушке не удалось выплакать свое горе. Тогда он пошел в трактир и заказал сразу три рюмки водки.

— Еще кто придет? — спросил трактирщик Карнауке, с опаской поглядывая на взлохмаченного, дико озирающегося дедушку.

— А кого тебе еще надо, пивная ты бочка? Честному землеробу нельзя уж и три рюмки водки выпить? Жалко тебе, что ли?

Нет-нет, трактирщику водки никогда не жалко. Он рад бойкой торговле. Дедушка опрокинул все три рюмки подряд, передернулся и уставился в одну точку. Казалось, будто он прислушивается, как водка разливается у него по жилам. Потом заказал еще три рюмки и вроде повеселел немного.

— Это не я один, это мы втроем пьем, с наследничками, — сказал он трактирщику. — Да-да, с наследниками. Они-то не хотят со мной пить. Ну что ж, я и один выпью! Наливай еще!

Дедушка выпил девять рюмок водки, потом вдруг отвернулся от стойки.

— Кончено! Все кончено! — произнес он, словно отмахиваясь от чего-то.

Трактирщик даже денег с него не потребовал: уж очень грозно сверкал топор у дедушки под мышкой.

Потом дедушка пошел к другу Кимпелю. Есть же еще, слава богу, у него друг!

А Лысый черт как раз наряжался в дорогу: в Берлин, в Шенеберг. На диване стоял приготовленный рюкзак с яйцами.

— Смотри на мешок не сядь, Краске-хозяин. Там цыплята. Те, что еще из скорлупы не вылупились, — предупредил он дедушку.

Да-да! «Краске-хозяин» — так и сказал. Эти слова для дедушки слаще музыки. Здесь, у друга Кимпеля, дедушку уважают, уважают, как ровню, и все такое прочее. У дедушки уж язык начал заплетаться.

— Что это с тобой, Краске?

— Хозяин! — добавляет дедушка.

— Что?!

— «Краске-хозяин» надо говорить!

— Довольно болтать! Некогда мне. Не видишь разве?

— В балансе оно что? Дрянь ты, а не человек, коль доброе дело примешь, будто это тебе гнилое яблоко! Пришел спасибо вам сказать, хозяин, за пальто внучку!

Дедушка совсем забыл, что это фрау Клари мне пальто сшила. Лысый черт ничего, конечно, не знал ни о каком пальто.

— Так вот оно как… А пальто теплое. Хорошее пальто. Внук-то уж бегает в нем. К чести вашей и всего вашего рода!

Ну что это за дедушка у меня! Не понимает разве, что люди смеются над ним!

— Ладно, ладно уж! — ответил Лысый черт, повязывая зеленый галстук.

А почему бы ему, Кимпелю, и не принять похвалы бедняка, даже если она не заслужена? Сами же напрашиваются. Лысый черт все вертелся перед зеркалом, но в то же время внимательно поглядывал на дедушку, который сидел на диване.

— Люди-то говорят, ты от обоих теперь избавился? И от младшего тоже?

— Кончено! Все кончено! — замахал вдруг руками дедушка. Слезы так и покатились у него по щекам, словно талая вода с крыши.

— Небось своих-то плеткой не отхлестал, как моего? — спросил его Лысый черт.

А дедушка склонил голову набок, будто он сидит в темном лесу и к чему-то прислушивается. Потом вдруг сказал:

— Нора кротовья!

— Что ты за чушь несешь?.. Отвечай, когда я спрашиваю, Краске!

Дедушка вздрогнул.

— Что? — переспросил он.

— Говори: отлупил ты его, как моего отлупил?

— Бог все видит! — Дедушка встал и в нерешительности остановился посреди комнаты. — Верно, побил я Фрица. Да покарает меня за это господь! А побить-то мне надо было своего. Виноват, ошибся. Ваш-то ведь обезьяной вырядился, я и подумал…

— «Думал, думал»! — проворчал Лысый черт. — Излупил ты его. Весь в синяках он вернулся. Люди мне всё рассказали. А разве парень виноват, что мои работники тебе вместо пшеницы рожь посеяли?

— Провалиться мне на этом месте! Не потому это все вышло, совсем не потому! Я ведь думал…

— Опять ты все «думал»? — Лысый черт надел куртку, отодвинул дедушку в сторону, словно стул, и спросил: — Где моя плеть?

— У вас в саду, хозяин. Там она должна быть.

— Тащи сюда!

Дедушка глубоко вздохнул и пошел в сад за плетью. Найдя плеть, уже занесенную песком, он поднял ее и принес Лысому черту. А Лысый черт, уже с мешком за спиной, как раз закуривал сигару.

— Ну что еще скажешь, Краске?

— Да что уж тут говорить, — ответил, протрезвев, дедушка. — Своих мне надо было драть. Собственных! Клянусь вам: попадутся мне на глаза — обоих вздую!

— Да чего там! Ты радуйся, что красных тараканов из кухни выжил! А клясться ступай к пастору, господу богу клянись, коли хочешь, а мне-то зачем? Мне ты делом дружбу свою докажи, а не плеткой! Понял?

И Лысый черт ушел, оставив дедушку стоять посреди комнаты.

Потом дедушка снова отправился в трактир. А там, словно золотистые мухи на навоз, уже слетелись все любители выпить на даровщину. Среди них был, конечно, и Фимпель-Тилимпель. Дедушка угостил и Фимпеля-Тилимпеля и всех остальных. Пусть знают, каков он, Краске-хозяин! Вот и придворный шут у него объявился, точь-в-точь как у всемогущего друга Кимпеля.

Фимпеля-Тилимпеля пьяницы заставили окунать голову в таз с помоями и доставать со дна монетки. Зрители, которых привлек пьяный шум, говорили, покачивая головами: «Старик Краске с ума сошел!» — и уходили прочь.

Потом пьяницы загнали в трактир хозяйскую свинью, посадили на нее Фимпеля-Тилимпеля и приказали ему играть на кларнете. При этом они дергали свинью за хвост, чтобы та визжала еще громче, чем Фимпель играл. Свинья в конце концов сбросила Фимпеля-Тилимпеля и забилась под стойку.

В сумерки перед нашим домом останавливается целая процессия. Это пьяницы привезли дедушку на тачке. Он лежит без движения. Перед тачкой шагает Фимпель-Тилимпель и наигрывает песенку про спившегося кузнеца.

— Господи Исусе! Да что вы с моим стариком сделали? До смерти его упоили! Изверги! Жандарму на вас пожалуюсь! — Бабушка суетится, точно муравей в развороченном муравейнике.

Кряхтя и давясь от смеха, пьяницы относят дедушку в горницу, бросают его на кровать и, горланя, уходят.

— Это бес за старика Краске деньгами сорил. Бежим, пока старик не очухался!

Квакающий кларнет Фимпеля-Тилимпеля постепенно стихает за выгоном.

У дедушки лицо все черное. Это пьяницы вымазали его ваксой — негра из него хотели сделать. Только седые усы торчат на черном лице, точно пучок заиндевевшей травы посреди лесного гарева.

Наступает ночь и все прикрывает своим черным покрывалом: дедушкино лицо, его пьяный храп, бабушкины стоны и мелкую дрожь, что сидит во мне целый день, будто тысячи древоедов точат мое сердце.

 

Глава двадцать первая

Вот уже три дня, как дедушка лежит в постели. Он почти не двигается, не ест, не говорит. Только когда речь заходит о том, чтобы позвать доктора, он с угрозой сжимает кулак.

Пьяницы — те как мухи навозные, а Шепелявая — все равно как добрый ангел. Она издалека чует, где требуется помощь.

— Вот и я, Минна, — говорит она, войдя к нам.

От горя и забот наша бабушка все время как в тумане ходит.

— Тебе что, Шепелявая?

— Подумала я, подумала и решила, что у вас сейчас не рай божий. Пришла вот подсобить тебе.

Бабушка только молча кивает и рукой вытирает слезы.

Шепелявая работы не боится. Работа так и кипит в ее сильных руках.

— Вы думаете, Шепелявая уже и не может ничего? Может. Очень даже может.

Вычистив Дразнилу, Шепелявая выгребает навоз из хлева. Мерин застоялся и брыкается, но она так по-мужицки прикрикивает на него, что наш Дразнила с испугу прижимается к стенке.

На выгоне и у нас в садике птичий гам делается все громче. Зяблики так и заливаются. Воробьи громко чирикают и дерутся из-за самочек. Вороны, покинув деревню, улетают в лес. Над освободившимися от снега полями проносятся куропатки.

Шепелявая везде поспевает. Она вычищает свинарник, присматривает за коровами, варит картошку и свеклу, раскапывает в саду зимние ямы с картошкой и выбирает ее. Все это она делает так, будто испокон веков хозяйничает в нашем доме.

Проходит три дня. Дедушка уже и ест и пьет. Он даже целую миску юраги съел. О хозяйстве дедушка не спрашивает. Он и не знает, что у нас Шепелявая работает. То он стонет, то кашляет, то просит, чтобы ему подали того или другого поесть, но ни со мной, ни с бабушкой не разговаривает.

— Пусть отлежится, Минна, пусть, — шепчет Шепелявая бабушке. — Не такой уж он у тебя плохой мужик. Болезнь из него всю охоту ругаться вытравит. Ты с ним и заживешь будто в раю.

Бабушка рада каждому хорошему слову Шепелявой. А та продолжает:

— Ты не бойся, крыша не обвалится из-за того, что твой милый слег на неделю. Запрягу-ка я да пойду в поле под овес боронить.

Шепелявая запрягает Дразнилу и отправляется с ним в поле. От избытка сил гнедому все хочется перейти в галоп, но Шепелявая, покрикивая: «Ну, ну, баловник!», осаживает его.

Наступает четвертый день. Дедушка натягивает штаны и шагает во двор. Хлев стоит пустой.

— Где конь? Взаимопомощь забрала?

— Нет. Взаимопомощь не забирала.

— Где ж он?

— Шепелявая поехала боронить.

— Очумела, старая! Да как это можно Шепелявую на поле пускать? Выпороть бы вас всех! Мало вам, что рожь подкидышем вместо пшеницы на делянке растет, теперь еще на овсы порчу навести хотите! Старая уж ведь, как коза десятилетняя, а все ума не нажила! Выкурю я вас отсюда, всех выкурю!

И дедушка, в одной рубахе, с болтающимися подтяжками, бежит в поле, вырывает у Шепелявой вожжи и отпихивает ее:

— Сатану своего запрягай, а мою скотину не тронь! Пошла прочь отсюда! Ноги твоей чтоб на пашне не было!

Шепелявая даже не очень удивляется. Она ведь так и думала, что ее прогонят. Большими шагами она направляется к меже. Но «сатана» все еще звучит у нее в ушах. Она распрямляет спину, глаза ее сверкают.

— Если бы я хоть коготок нечистого когда видела, прокляла б тебя, чтоб ты сгинул! Да не знаюсь я с ним. Сколько раз тебе говорить!

Выпрямившись во весь рост, она шагает прочь. Дедушка выпрягает Дразнилу. Борону он так и оставляет в поле: пусть сперва дождь смоет ведьмовской наговор.

Солнышко с каждым днем светит все ярче и ярче, вставая по утрам из своей лесной колыбели. Лучи его пронизывают холодный воздух. Воздух делается теплым и ласкает почки сирени. Ее лиловенькие цветочки просыпаются. Воздух разбудил и нарциссы и пчелиные улья. Пчелам он говорит: пора на луга за медом лететь.

В школу пришел почтальон. Почтальон? Да-да, а почему бы ему и не прийти? Разве школа не может получать письма? Да это уже и не первое письмо, которое приходит в школу. Но на этот раз оно пришло издалека. Пионеры получили письмо из Польши.

В конверте приглашение. Приглашение? Да, дети приглашены в Польшу. С ума сойти! Все дети приглашены в Польшу? Да нет, только пионеров пригласили. Двадцать лучших пионеров вместе с вожатым. А почему не с лучшим вожатым? Да он всего-то один — значит, он и есть лучший.

Учитель Керн даже вспотел от волнения. Он ходит взад-вперед по классу и никак остановиться не может. Вот снял очки, протер их, снова надел и опять снял. В классе слышен каждый вздох.

— Да вы так очки насквозь протрете, господин учитель Керн! — говорит большой Шурихт.

Все с облегчением смеются. Теперь ребят уже не остановишь. Мальчики вскакивают на столы и трубят победный марш. Девчонки прыгают, взявшись за руки: «Баба шла-шла-шла, пирожок нашла…»

— Господин учитель Керн, девчонки опять бугги-вугги танцуют.

— Заткнись, Белый Клаушке!

— Кто танцует бугги-вугги, тому нельзя ехать в Польшу.

— Ты что, опять нас отчитывать собираешься, Белый Клаушке? — выкрикивает Инге Кальдауне, прыгая у него перед самым носом. — Если хочешь знать, это краковяк.

— Кривлякавяк, вот тебе!

Во многих домах сегодня стынет суп: ребятам не до обеда. Но родители не все одинаково смотрят на приглашение в Польшу.

— Неужто вы в Польшу собрались?

— Да, в Польшу, мама.

— Ишь ты! Туда ведь все больше те, кто в партии, ездят.

— А у нас пионеры поедут!

— Да ты разве не записан у них?

— Записан-то записан, но поедут только самые лучшие. Двадцать лучших пионеров.

— А ты разве не лучший?

— Да уж я стараюсь, мама.

Дома у маленького Кубашка дело оборачивается по-другому:

— Нельзя тебе ехать в Польшу, сыночек, упаси бог!

— А почему нельзя, мама? А вдруг я буду двадцатым самым лучшим?

— Нет, нет, избави бог!

— А ему-то какое дело?

— Игнатию еще попадешься. Тогда все пропало.

— Какому Игнатию, мама?

— Тому самому, который у нас работал, когда война к концу пошла.

— А почему мне нельзя ему попадаться? Он меня возьмет на руки и начнет тискать. Ты же сама рассказывала, как он брал меня из колыбельки и тискал.

— Рассказывала… А потом он злой стал. Хорошо еще — дом не спалил; от такого только и жди какой-нибудь пакости.

— А с чего это вдруг он стал злым, мама? Может, потому, что я громко кричал, когда он меня тискал?

— Да он… отец твой его как-то побил малость. Иначе никак нельзя было.

— А зачем он его побил?

— Перестань! Нельзя тебе ехать в Польшу, я сказала… Никакого с ним сладу не было… все за девками бегал… покоя им не давал.

— А почему ему нельзя было за девками бегать? Маленький Препко всегда за ними бегает, а его никто не бьет.

— Поляк он был. Отвяжись! Ешь вот!

В замке освободилась вторая квартира. Из старой школы выходит фрау Бограцки и направляется в замок. Она идет к фрау Вурм.

А разве они не в ссоре? В ссоре-то они, конечно, в ссоре, но не может же ссора длиться семь лет. Надо ведь как-то жить друг с другом.

— Здравствуйте, фрау Вурм!

Фрау Вурм подозрительно косится на гостью:

— Здрассте.

— Фрау Вурм, я хотела…

— Квартира уже занята. Детский сад в нее въедет.

— Да я не из-за квартиры пришла. Я насчет дыры в стенке… Вы же понимаете, что вся ссора у нас вышла из-за этой дыры.

— Да что вы все «дыра» да «дыра»! Нет здесь никакой дыры! Что вам еще надо?

— Да я хотела… если бы у меня был сын… я хотела вас предупредить. Если бы у меня, как у вас, был сын, я бы его в Польшу ни за что не пустила. Ни за что! Вы же представить себе не можете, что они с нами сделали! Ваш сын… уж не хотите ли вы, чтоб он оттуда вернулся босиком, в одной рубашке? Такого ведь и врагу своему не пожелаешь.

— Что ж они такое с вами сделали? — спрашивает сам Вурм из другой комнаты.

— С двумя узелками и одним чемоданом они нас по миру пустили! Вот!

— А вы что, хотели и дом с пристройками, все хозяйство погрузить на тележку и увезти?

— Нет, конечно, нет. Но они ведь могли нас оставить там.

— Вы всё жалуетесь, что вам там плохо было, а теперь вдруг «оставить там»?

— Что ж, в конце концов там все-таки лучше, чем здесь. Всё, всё они у нас отобрали!.. А вы сами-то будто и не потеряли ничего? Совсем уж как партийный рассуждаете.

— Тише, тише! — Фрау Вурм старается утихомирить фрау Бограцки. — Не трогайте вы его, не наступайте на любимую мозоль.

— А разве он тоже в партии? — шепотом спрашивает фрау Бограцки.

— Нет еще, но вот-вот поступит, — шепчет ей в ответ фрау Вурм. — Я-то их тоже не очень жалую. Вернули бы нам сперва все, чего мы лишились… Тише!

— Ваш-то, наверно, все вперед выйти хочет? — уже чуть слышно говорит фрау Бограцки.

— Тсс! Сами знаете: стоит только мужикам выбраться из первой беды, они сразу в политику. Давно бы уже себе лбы порасшибали, не держи мы их в ежовых рукавицах.

— О моем я этого не могу сказать. Он все говорит: раньше ты, мол, хоть что-то значил…

На кухне появляется сам Вурм:

— Незачем шептаться, уважаемая фрау Бограцки. У нас говорят вслух.

— Да мы вам помешать боялись.

— Мешать там или не мешать — не в этом дело. Кстати, я вчера прочитал в газете, что нужны часовщики.

— Что вы говорите? Часовщики?

— Да-да, я сам читал.

— Знаете, это моему мужу подошло бы. Он стал бы работать по специальности, мог бы выдвинуться… — И фрау Бограцки как ветром сдуло.

А у нас дома о приглашении в Польшу не говорят. Дедушка все сохнет да сохнет, как печеная груша в духовке. Голова у него стала совсем белая, словно у него под шапкой залежался прошлогодний снег. С нами дедушка почти не разговаривает; за обедом вроде и не видит никого. Когда он один, он все что-то бормочет себе под нос, потом вдруг как трахнет кулаком по столу, встанет и пойдет во двор или на поле.

Бургомистр Кальдауне заходит к Лысому черту: надо же наконец выяснить, кто виноват, что на нашем участке вместо пшеницы взошла рожь.

— Тебя старик Краске послал, бургомистр? — ехидно спрашивает Кимпель и при этом ласково так улыбается.

— С Краске какой теперь может быть разговор? Да вот народ говорит.

— С каких это пор наш бургомистр бабьим сплетням верить стал?

— Если бы я им верил, то не зашел бы сюда. Ты лучше мне сам скажи, кто у Краске рожь вместо пшеницы посеял.

Лысый черт продолжает улыбаться и за рюмкой водки доказывает бургомистру как дважды два четыре, что во всем виновата только глупость работников. Бургомистр спрашивает, где же тот молодой батрак, который всему виной. Да разве Лысому черту это известно? В тот же день, когда все обнаружилось, батрака и след простыл. Теперь, мол, и сам бургомистр видит, каковы они, работники. Бургомистр хочет также знать, собирается ли Лысый черт помочь дедушке и сдать за него пшеницу. Почему бы и нет? Лысый черт не прочь. Чего только ради дружбы не сделаешь! Но ведь выше головы не прыгнешь. Лысый черт сперва хочет посмотреть, каков будет урожай и что у него останется, когда он сдаст все свои поставки.

Скрежеща зубами, бургомистр Кальдауне отправляется домой. Хотел он было прижать гадюку, да промахнулся. Теперь вот и не напишешь в газету ни про дедушку, ни про Кимпеля. Во всяком случае, пока что каждая морщинка на лице Лысого черта говорит, что он так и рвется сдать все положенное. Вечером бургомистр обсуждает это дело с Пауле Вуншем.

Я тоже, когда мне надо что-нибудь уладить, иду к Вуншу. Вся деревня бегает к нему. Вунш все равно как гадалка какая: всегда знает, какой дать совет. И откуда он их берет? Может быть, он ученый человек, как доктор, например? И да и нет. Пауле Вунш работает мастером на стекольной фабрике. Мастером он был, как говорят, еще до большой войны. Но там он без конца цапался с хозяевами: все из-за получки, которую выдают рабочим. Когда дедушка и остальные красные выгнали его из Мэрцбахского союза, Вунш пошел в Зандберге и записался в партию. «Теперь он конченный человек, — говорили о нем красные мэрцбаховцы, — коммунистом стал. Скоро небось вся его краснота наружу вылезет». Пауле Вунш был очень хорошим мастером-стекольщиком. Он знал свое дело. Но умел он и хозяевам зубы показать. Случалась на фабрике какая-нибудь несправедливость — обиженный сразу же шел к Пауле Вуншу. Так оно было и после того, как гитлеровцы разбили вуншевскую партию. Вон еще, значит, когда Пауле помогал советом всем обиженным! В конце концов хозяевам фабрики это надоело. Они решили избавиться от Вунша и послали его на войну. Из Пауле стали готовить солдата. Когда он приехал как-то раз в отпуск, его спросили, нравится ли ему служба. «Очень даже нравится, — ответил Пауле. — О зарплате спорить не надо, лежи себе весь день на животе, и вокруг люди все такие хорошие». Никто так и не понял, что и думать о таких словах. «Ну, а если тебя на фронт отправят?» — спросили его. «Только б поскорей! — отвечал им Пауле. — Тогда-то они увидят, кто такой Пауле Вунш». Такая большая охота ехать на фронт жителям Зандберге была уж совсем непонятна. В июле 1941 года Пауле Вунша отправили на фронт, и с тех пор он как в воду канул. Тут все понемножку начали догадываться, почему Пауле не хотел оставаться в казарме. Он, значит, ушел к советским солдатам. А теперь народ говорит, будто Пауле там все науки превзошел и стал хитрей любого доктора.

Вот и я иду к Пуговке Вуншу:

— Ну как, Пуговка, насчет Польши у меня выйдет что-нибудь?

Пуговка даже присвистнул:

— А как у тебя с арифметикой?

— Плохи мои дела с арифметикой. В самом хвосте я теперь.

— Это почему?

— Сперва-то я посередке был, а потом, когда пошли эти задачки-загадки…

— Какие это задачки-загадки?

— Да вот какие: «Крестьянин купил на базаре корову. Корова стоила тысячу триста марок. Но он купил еще и лошадь. Лошадь обошлась ему в три тысячи семьсот марок. А когда крестьянин пошел на базар, он взял с собой пять тысяч семьсот пятьдесят марок. Спрашивается: сколько крестьянин пропил в трактире?»

— Кто это тебе такие задачи будет задавать?

— Да они все такие.

— Ты это про уравнения с одним неизвестным говоришь, что ли?

— Да, эти самые. И те, что с двумя неизвестными, — тоже. И со всеми неизвестными, какие есть на свете! Я всегда не так отгадываю.

— А разве вы их не с иксом решаете?

— Ну да! С ним-то у меня ничего и не получается.

— А ты возьми да научись.

— Совсем как учитель Керн разговариваешь! А я их все равно не понимаю. Интересно, в Польше они что, тоже задачки с иксами решают?

— А то как же!

— Ну, тогда учи меня!

Пришлось Пуговке попотеть. Я только все вздыхал. Хорошо бы вот дядька, что эти задачки выдумал, сам всю жизнь по белу свету иксом пробегал!

Но Пуговка не унывает. Еще немного, и я вправду поверю, что ему учителем быть. Когда я что-нибудь не так решаю, у него делаются такие же грустные глаза, как у учителя Керна. А когда правильно, он потирает себе руки между колен — вроде это он сам все правильно решил и теперь не нарадуется.

— С первого удара дерево не валится, — замечает Пуговка и чешет в затылке.

— Нет, валится, — отвечаю я ему. — Когда молния сверкнет да гром ударит, дерево сразу — в щепы.

— В том-то и беда, что у тебя в голове никак ничего не сверкнет. Приходи завтра, посмотрим, как дальше получится.

Назавтра мы смотрим дальше. Задачи стали посложней, а у меня опять ничего не сверкает.

— Может, правда ты от этих кимпельских денег немного не того? — вслух размышляет Пуговка.

— А у кого не все дома, вы его небось не возьмете в Польшу?

— Не болтай глупостей! Посмотрим завтра, как дело дальше пойдет.

Но на следующий день дело опять не двигается. Все старые задачки у меня уже получаются. Я ответы хорошо запомнил. А вот к новым никак подхода не найду.

Как-то раз я застаю Пуговку с сумкой в руках; все тетради и учебники он уже уложил и, видно, куда-то уходить собрался.

— Пуговка, ты это от меня удрать хотел? Потому что я глупый такой, да?

— Понимаешь, застрял я. Придется к Стефани сходить. Пошли со мной.

— Неужто ты у бабы списывать станешь? С каких это пор ты такую моду взял?

— Стефани не баба, а пионерка.

— Все равно она юбку носит, и как мужчина ты перед ней оскандалишься. Баб всегда надо под сапогом держать, а то они тебя еще не жрамши оставят.

— Кто это так говорит?

— Наш дедушка.

— Вашего дедушку никто всерьез не принимает.

— Что, что?

— Точно! Ты вот пойди скажи это ему — он сразу на меня с вилами бросится.

— Ничего я ему не скажу. Да он с нами и не разговаривает.

Пуговка долго уламывает меня, прежде чем я соглашаюсь пойти к Стефани.

— Завтра у вас контрольная, и если ты сегодня не подготовишься, то будешь сидеть в классе красный, как вареный рак.

— Списывать у Стефани я все равно не стану. Не по мне это. Я так просто погляжу, какую она мне постель приготовила. Они, видишь, очень уж добиваются, чтоб я к ним в зятья пошел.

У фрау Клари тихо и тепло. Солнечный зайчик сидит в кудряшках у Стефани. Это мартовский зайчик. У Стефани все пальцы вымазаны в чернилах, но встречает она нас как барыня какая.

— Рада, что ты зашел, — говорит она мне.

— Рад поздравить вас, — отвечаю я краснея.

Пуговка раскладывает тетрадки. Да он тут как дома! Я даже ревную немножко. А чего ревную, и сам не знаю.

Стефани приносит для меня стул из другой комнаты. Я все стараюсь заглянуть за дверь, но никакой кровати не примечаю.

— Сама знаешь, как оно бывает… все некогда да некогда, — говорю я Стефани, — а то давно зашел бы к вам поглядеть, как вы тут устроились… и все такое прочее.

— Довольно тебе дурака валять! — сердится Пуговка. — Вытаскивай учебники и жарь.

Пуговка и Стефани садятся готовить уроки. Я тоже беру учебник и делаю вид, что решаю задачку: шевелю губами, морщу лоб, но решать ничего не решаю. Надо же мне осмотреться у них в комнате. А они живут, как настоящие господа. Хорошо у них! Так и хочется покувыркаться во всех уголках. Над кроватью у Стефани висит книжная полка, на ночном столике — электрическая лампочка. Значит, она может читать, сколько ей захочется. Ей даже не страшно заснуть при этом — дом-то у них не загорится. Ей и не надо прятать свои книжки. Полку-то, наверно, наш солдат смастерил! А для меня он только начал делать кроличий домик. Но он так и стоит, недостроенный, на гумне.

— Будешь глазеть по сторонам, как полевка, много ты нарешаешь! — прикрикивает на меня Пуговка.

— А ты что тут командуешь? — отвечаю я. Не хочу я, чтоб мне при Стефани делали замечания.

Пуговка сразу делает серьезное лицо: он обиделся. Но долго он не выдерживает.

— Знаете что, — вдруг говорит Стефани, чтоб развеселить Пуговку: — у нас здесь первый пионерский кружок по подготовке уроков.

— Таких кружков и не бывает, — говорит Пуговка с важным видом. — Мы ученический актив — вот мы что.

— Такие бывают, но мне что-то такое название не нравится.

Стефани и Пуговка свои задачки уже кончили. Теперь они вдвоем наседают на меня.

— Пуговка, я тебе дома покажу, чего я тут нарешал, ладно?

— Почему? Ты мне и здесь можешь показать. Мы же пионеры, а не сплетники.

И вот моя тетрадка в руках у Стефани. Да как она смеет, старая гусыня! Своими мягкими, кошачьими лапками она спокойненько отнимает у меня ручку. «Ну и пусть, — думаю я, — пусть знает, что у меня не все дома».

Стефани считает, как продавщица в кооперативе. Чернилами она записывает задачу, а считает на отдельной бумажке карандашом.

Ох ты, боже мой, до чего же трудно добраться до этой Польши! Не будь треклятой арифметики, я бы мог поехать куда захочу. А Стефани все такая же спокойная и ласковая.

— Ты знаешь, очень многое у тебя правильно сделано, но в основном все неправильно, — говорит она про мою мазню.

— Ну да, я ж говорил, у него подход неправильный, — поучает Пуговка.

— Понимаешь, все ничего, да вот этот дурацкий икс меня с толку сбивает. Прямо с ума сойдешь…

Стефани пододвигает мне тетрадь и наклоняется надо мной:

— Давай начнем все сначала. Вот увидишь — получится.

Косички Стефани щекочут мне шею.

— Нет, Стефани, так ничего не получится. Ты сперва отрежь свои космы.

Стефани закидывает косички за спину:

— Икс — ведь это то число, которое тебе надо найти.

— А на кой мне его находить, когда я и так знаю, что оно икс?

— Да нет, икс — значит неизвестное.

— А знак вопроса я могу поставить вместо него?

— Да, можешь.

Со Стефани всегда легко договориться. И я вместо икса рисую знак вопроса. Со знаком вопроса дело идет лучше. Я даже начинаю думать, что одолею эти проклятые задачки. Всякий раз, когда я сам решаю что-нибудь правильно, Стефани от радости прыгает по комнате. Раза два я даже нарочно делаю ошибки. Руки у меня все в цыпках, и мне приятно, когда Стефани гладит их своими мягкими лапками. Я тогда немножко вспоминаю, как меня гладила мама.

Кончается март. В садах цветут первые персиковые деревья. Желтые паутинки отрываются от сережек цветущего орешника и плывут в теплом воздухе. Пчелы все в желтеньких шароварах — это они лазили по цветам. На лугах трудятся кроты. Жирные черные кротовины хорошо выделяются среди молодой зеленой травки.

Время Фимпеля-Тилимпеля кончилось. Танцулек никто больше не устраивает, и Фимпель отправляется на луга ставить ловушки на кротов. Поймает зверька, сдерет с него черную шкурку, высушит ее и продаст в городе. Так Фимпель и из кротов добывает себе водку.

— В воскресенье у нас пионерский сбор, — говорит Пуговка.

— А чего нас собирать? Мы не одуванчики!

— Мы пойдем песни петь. Будем ходить по деревне и петь. А петь мы будем перед теми домами, в которых еще не сдали яйцепоставки за первый квартал.

— А я как закричу, так куры сразу и выронят яйца прямо в навоз! — хвастает большой Шурихт.

— Все, кто в партии, тоже пойдут с нами и будут вести агитацию.

— Куда это они ее поведут, агитацию-то?

— Они будут говорить с крестьянами.

— Так бы сразу и говорили! Тоже мне судейский крючок!

И я буду петь в воскресенье, да так, что всем тошно станет. Лопну, а поеду в Польшу! Даже если мне ради этого весь пруд придется выпить.

Контрольную по арифметике я, конечно, завалил. Со знаком вопроса у меня все задачки выходили как по ниточке, а когда в классе мне пришлось опять решать их с треклятым иксом, все у меня сразу кувырком пошло. Вот я и думаю теперь свою двойку по арифметике пением загладить. А что? Очень даже свободно может так получиться, что я больше всех яиц напою. Тут уж я постараюсь.

 

Глава двадцать вторая

Воскресенье. Еще один день — и март кончится. На этот раз бургомистр Кальдауне наверняка напишет в газету, если не будут сданы яйца. Он так и сказал: «Задолжников я всех выведу на чистую воду!» Лицо его, всегда такое веселое и лукавое, стало сердитым и не улыбнется никогда.

Мы отправляемся на свой сбор. Теперь уже не один Пуговка ходит в пионерской форме. Все пионеры, которые хотят поехать в Польшу, повязали поверх белых рубашек синие галстуки. А я бегаю в своем костюмчике, точно куренок с чужого двора. Девчонки понадевали синие юбки на помочах. Очень удобно хватать их за эти помочи и не пускать. Солнышко искрится и слепит глаза. Птицы тоже будут помогать нам, когда мы пойдем петь, чтоб все поскорей сдавали яйца. Дорожки перед крестьянскими домами прибраны по-воскресному. На песке видны следы граблей. Корочку земли кое-где прокололи острые кончики травинок. Луга все в крапинках: цветут маргаритки. Петухи желают друг дружке доброго утра и вовсю кричат «кукареку».

Позади нас топают члены партии. Мы выстраиваемся перед домом крестьянина-задолжника и горланим так, что собаки выть начинают. Хозяин решает, что, наверно, у него день рождения, и выбегает из кухни. Потом, сообразив, что неудобно так спешить принимать поздравления и что, пожалуй, сегодня никакого дня рождения у него нет, пятится, стараясь потихоньку убраться на кухню. Но наши мужики преследуют его по пятам. Впереди всех Пауле Вунш, потом бургомистр Кальдауне, наш солдат, Белый Клаушке-старший, продавщица из кооператива, несколько новых крестьян и учитель Керн. А мы шагаем дальше, к следующему двору. Пусть сами договариваются с хозяином насчет яиц. Некоторые крестьяне говорят, будто они просто забыли, что пора сдавать яйца за первый квартал. Они не сердятся на нас и даже рады, что мы так красиво поем у них под окнами. Достав корзину с яйцами из кладовой, они относят ее к фрау Вурмштапер на сдаточный пункт. «Порядок должен быть», — замечают одни; а другие: «Кесарю — кесарево, это еще в писании так сказано».

— Только бы сдали все, что положено, а мы уж как-нибудь перетерпим, что они нас с такой образиной, как кесарь, путают, — говорит Пауле Вунш.

Пуговка заглядывает в свой список:

— Теперь пошли к Лысому черту.

— А он на нас собак не спустит?

— Пускай попробует!

— Я сам всех его собак перекусаю, только бы яйца сдал! — хвастает большой Шурихт. Он раздобыл по дороге палочку и теперь вырезает на ней змею. Змея так и обвивается вокруг палочки. — Палкой этой я самого сатану заставлю поплясать! А собаки — они змей боятся, в палку не вцепятся.

Мы выстраиваемся перед воротами Лысого черта. «Здравствуй, солнце, мы, пионеры, вышли тебя встречать», — поем мы сперва. Собаки так и заливаются. Пионерской песни небось никогда не слышали! Открывается калитка. Старая Берта выносит блюдо с пирогами и угощает нас. Мы не отказываемся.

— Еще пожелаете — еще вынесу, — бормочет она, — только не войте тут. Хозяин велел сказать: невмоготу ему слушать, когда народ воет от голода.

Мы переглядываемся.

— Это пирог классового врага! В грязь его! — выкрикивает Белый Клаушке.

Вот кто уж старается попасть в лучшие пионеры и первым въехать в Польшу!

Мы ждем, что скажет Пуговка. А он уставился своими пуговками на кусочек сочного сливового пирога, облитого яйцом, будто подсчитывает, сколько в нем слив. Потом решительно засовывает его в рот. Мы тоже уплетаем пирог за обе щеки. Белый Клаушке свой кусок так в грязь и не бросил!

Подходят наши партийные товарищи. С набитыми ртами мы идем за ними во двор. На партию-то Лысый черт не посмеет спустить собак!

Кимпель из гостиной вдруг услышал голоса во дворе. Он — к окну. Что там такое? Что это у него народ во дворе толпится? Праздники давно уже кончились.

— Старая Берта, тащи еще пирога, а то опять запоем! — выкрикивает большой Шурихт.

Старая Берта выносит нам целый противень с пирогами.

Фриц Кимпель рывком открывает окно. Дома-то он чувствует себя в безопасности.

— Жрите, жрите, головорезы голодные! — кричит он нам.

Большой Шурихт подскакивает и хватает Фрица за руку:

— Еще одно слово — и вылетишь во двор! Покажем тебе головорезов!

Перепуганный Фриц отскакивает от окна.

— И ни чуточки я вас не испугался! — говорит он, но от окна держится подальше.

Большой Шурихт шепчет:

— Тинко, а ты мне поможешь, если он выйдет?

— Не беспокойся, большой Шурихт! Помогу.

Лысый черт встречает наших партийцев в сенях:

— Что привело вас ко мне, друзья мои?

Бургомистр Кальдауне отвечает: это, мол, яйца, которые Лысый черт еще не сдал, привели нас сюда. Что говорит Лысый черт, нам не слышно, так как мы снова громко затягиваем песню: пироги уже все съедены. Пусть Берта еще вынесет. И она действительно выносит. Мы сразу же умолкаем.

— Вы же сами понимаете, что все это объясняется нерадивостью моих работников, — говорит Лысый черт, стоя на пороге. — Фриц, принеси бутылку и два стакана!

— Ответственность в данном случае ложится на хозяина, а не на работников.

— Это, конечно, правильно, — заверяет Лысый черт. — Я готов вываляться в навозе, если к вечеру все не будет сдано. Даже если мне придется ради этого зарезать всех кур и выпотрошить из них яйца.

Пауле Вунш и бургомистр Кальдауне подмигивают друг дружке и отказываются пить водку. Некогда: надо, мол, спешить дальше. Дожевывая пироги, мы уходим со двора.

Скоро уже полдень. Солнце печет, как перед грозой. Наши партийные товарищи поснимали куртки и пиджаки и, перекинув их через руки, шагают за нами.

— А теперь к кому, Пуговка?

— К старому ворчуну Краске.

Батюшки! Что ж мне теперь делать?

Башмак что-то вдруг начинает жать. И ничего тут такого нет: всю неделю я бегаю в открытых туфлях, вот мне башмаки и стали малы.

— Пуговка, знаешь, мне что-то башмаки жмут.

— А ты сними их и ступай босиком. Сейчас тепло.

Я присаживаюсь на травку у обочины. Большой Шурихт, участливо поглядывая на меня, тоже останавливается:

— Ты бы сперва поглядел, что жмет: башмак или нога? Если башмак, снимешь его — и все. А вот если нога, то придется тебе похромать, пока мы не обойдем всех задолжников.

— Да нет, кажется, башмак, большой Шурихт.

Белый Клаушке тоже останавливается возле меня:

— Да Тинко просто не хочет петь с нами перед домом своего дедушки. Это у него примиренческие настроения. Очень им такие в Польше нужны!

Это уж чересчур: не хватало еще, чтоб Белый Клаушке меня отчитывал. Я вскакиваю и кричу:

— Теперь держись!

Мы выстраиваемся перед нашими воротами. Партийцы тоже уже подошли. Наш солдат останавливает Пауле Вунша:

— Вунш, послушай, а не много нас тут? Может быть, нам разделиться? Вам сюда зайти, а другим пока пойти к следующему, а то мы и к обеду так не управимся.

Пауле Вунш приподнимает шапку и приглаживает свои седые волосы. Он долго смотрит на нашего солдата. Над переносицей у него появляются два бугорка.

— Думаю, что нам надо вместе оставаться. Лопатой куда больше загребешь, чем ложкой.

Наш солдат переступает с ноги на ногу:

— А ты уверен, что нас тут не слишком много?

— Абсолютно уверен. Нам как раз необходим кто-нибудь, кто мог бы поговорить с твоей матерью. Как бы она, чего доброго, не испугалась.

Наш солдат сдается. На щеках у него вздулись желваки. Пауле Вунш подает нам знак:

— Вы чего ждете? Пойте громче, а то старый Краске туговат на ухо, — говорит он и заходит в дом.

Еще не заалел рассвет, Но встали пионеры. Еще молчит скворца кларнет, Но встали пионеры. Еще роса вокруг блестит, А наше знамя ввысь летит! —

поем мы.

Маленький Шурихт, Инге Кальдауне и длинная Лене Ламперт у нас вроде скворцов — они насвистывают мелодию. Остальные подхватывают и поют так, что стекла дребезжат. Я пою громче всех. Может быть, меня услышит бабушка и ей будет приятно. Ей ведь так хотелось, чтобы я записался в пионеры. Вот-вот ее маленькое, сморщенное лицо покажется из дверей и она услышит, как поет ее Тинко. Кто-то дергает дверь изнутри. Дверь открывается. На пороге стоит злой-презлой дедушка.

— Псы окаянные! — кричит он. Его снежно-белые усы топорщатся, как у сердитого кота. Взгляд его заставляет нас дрожать, точно от холода. — Чего разорались у меня под окном? Жабы, бездельники, дармоеды вшивые! В воскресенье и то старику покоя не дают!

Дедушкин взгляд падает на меня. Сердце в моей груди вот-вот остановится. Но дедушка не узнает меня. Его ругательства капают, словно дождевые капли в грязную лужу.

— Знаю я, зачем вы пришли, сатанинское племя! Народ созвать хотите вытьем своим. Идите, мол, все, глядите на Краске-хозяина — это он, такой-сякой, до сих пор яйца не сдал для дармоедов городских. Псы! Стервятники!

Наш хор звучит все жиже.

— Кыш-кыш! — пугает нас дедушка, перешагивает через порог и, растопырив руки, гонит нас прочь. — Кыш-кыш! Убирайтесь отсюда! Не то всех вас вымажу яйцами!

Мы разбегаемся в разные стороны. Перепуганные девчонки визжат. Я тоже хочу удрать, но дедушка уже схватил меня и поворачивает к себе. Я смотрю на его перекошенное лицо. Глаза у дедушки почему-то большие-большие. Он задыхается.

— Ты?.. Неужто господь бог пьяным в канаве лежит? Неужто со времени Ноя мир видел такое? И ты, внучек, и ты срамишь своего деда? — Дедушка бьет меня.

Руки мои беспомощно болтаются. Я не в силах поднять их, чтобы защититься. Я дурной человек: родного дедушку осрамил. Как же ему не бить меня? Это его право. Костлявые дедушкины руки так и хлещут меня по лицу. В голове начинает гудеть. Пошатнувшись, я падаю. Дедушка оставляет меня. Он только еще раз пинает меня ногой, будто хочет увериться, что я большего и не стою, как валяться тут на улице.

— Будешь деда своего срамить? Будешь на него народ натравливать? Это все семя отца твоего, его семя, его — разрушителя! Вытрясу я его или задавлю тебя!

Из дому выходят наши партийцы. Они прогоняют дедушку. Он клянет их на чем свет стоит, ругает господа бога и весь мир.

У меня нос разбит в кровь. Лицо разбухло. Пуговка и большой Шурихт оттаскивают меня в сторону. Стефани приносит смоченный платок и прикладывает его мне к голове.

— Не умирай, пожалуйста, как тогда! — просит она. — Ты меня узнаешь, Тинко?

— Узнаю, Стефани.

Платок, который приложила Стефани, делается весь красный. Неужто так плохи мои дела? Я пытаюсь приподняться. Сажусь. Значит, я не буду два дня мертвый лежать, как тогда. Я стал теперь твердым человеком. Я ведь и Фрица Кимпеля победил на Андреев день.

Подходит Пауле Вунш. Он присаживается рядом со мной на траве и кладет мне на плечо руку:

— Досталось тебе, паренек, за всех нас досталось! Ну как, легче теперь?

— Легче, господин Вунш.

— А петь ты еще можешь?

— Мне бы лучше больше не петь, господин Вунш.

— Нет, ты будешь петь, Тинко. Обязательно будешь. Залетишь высоко-высоко и будешь петь, как жаворонок над полями.

Пауле прижимает меня к себе. В первый раз я чувствую, как бывает, когда у тебя есть отец.

— А я ведь тоже таким огольцом был, точно таким, — говорит Пауле и раздвигает толпящихся вокруг пионеров, чтобы они ему наш дом не загораживали. — Мы тогда тоже по деревне ходили и пели, чтобы яиц набрать. На пасху это было. С утра пораньше вставали и пели. А нам за это яйца давали. Да… Дома-то кур у нас своих не было, вот мы и ходили петь. А тараканы под печкой — они ведь яиц не несут, верно я говорю?

— Верно, господин Вунш.

— Ну вот видишь, а хозяева нам за песни яиц давали. Некоторые так даже крашеные. Правда, яйца были лежалые, потому что не очень-то нас хозяева любили, но все же это были яйца. Но тогда мы их собирали для себя. Понимаешь? Каждому доставалось, что он сам себе напел. Для себя-то легко яйца собирать, верно я говорю? И очень трудно их собирать для других.

— И так и этак трудно, господин Вунш.

— Но, понимаешь, как-то благородней собирать их для других.

— Только у дедушки трудно собирать их для других.

Со двора слышится хриплый дедушкин голос. Но какой-то другой голос, громче дедушкиного. Это голос учителя Керна, нашего терпеливого учителя Керна.

— Сюда он больше никогда не придет! — кричит учитель Керн. — Нет, даже если мне придется его взять к себе!

Из дому выходит наш солдат. Он бледный очень и злой.

— Успокоил мать? — спрашивает его Пауле Вунш.

— Вроде успокоил. Самое-то страшное для нее начнется, когда мы все уйдем отсюда… — Вдруг наш солдат видит меня: — Что с Тинко? — Голос его дрожит, глаза заволакиваются туманом. Он берет меня на руки и несет в деревню. У меня слезы катятся по щекам. — Не плачь, Тинко, не плачь, родной…

Я чувствую тепло нашего солдата даже через его куртку. Оно согревает меня. Я точно куренок, который слишком долго бегал по мокрой траве на лугу, закоченел совсем и теперь спрятался под крылышко наседки. Отогреется он немного, высунет клювик и опять выскочит на волю: надо же поглядеть, что творится вокруг.

— Больно он тебя ударил, Тинко?

— Нет, не очень, папа… Знаешь, я теперь сам могу идти.

Высокий человек с насупленным лицом прижимает меня к себе, а слезы всё бегут и бегут по моим щекам, будто это он их выжимает у меня из глаз.

Что за беготня в деревне? Это Лысый черт сдает яйца на сдаточный пункт. Только мы ушли, как он созвал всю дворню:

— Берта, сколько нам еще осталось сдать яиц голодранцам?

— Да я-то не виновата. Вы, хозяин, ведь сами велели не…

— Заткнись! Сколько нам еще осталось сдать, спрашиваю я тебя?

— Восемьсот шестьдесят штук, должно быть…

— Хорошо. Восемьсот шестьдесят так восемьсот шестьдесят. Есть у нас столько?

— Да больше у нас. Берлинские ведь еще, те, что для Шенеберга приготовлены…

— Заткни свою старую глотку! Я тебя спрашиваю, есть ли у нас в доме столько яиц, сколько с нас требуют?

— Да есть, есть у нас, а ежели взять еще и берлинские…

— Да заткнись, я сказал!.. Так вот, сегодня будем сдавать. Кто на это дело выйдет, тому сверхурочные заплачу.

Первое яйцо на сдаточный пункт приносит после обеда старый Густав. А старый Густав — он ведь такой старый, что батрачил у Кимпелей, когда еще тот Кимпель жив был, который потом до смерти упился. Но такого, что теперь молодой хозяин выдумал, старый Густав отродясь не видывал.

Сдаточным пунктом у нас ведает фрау Вурмштапер. Она еще не такая старая, чтоб ей можно было платить пенсию, но тяжелую работу она уже больше не может работать. Вот бургомистр и поручил ей сдаточный пункт. С утра до полудня она принимала яйца. Это наше пение так помогло. Фрау Вурмштапер довольна. После обеда она прилегла немного отдохнуть. Только она забылась, как раздался стук в дверь. Явился старый Густав, батрак Кимпеля:

— Вот я тут яйцо принес, тетка Вурмштапер.

— Что-что? Какое яйцо?

— Да яйцо самое простое. Как раз его курица снесла. Куры у нас такую привычку взяли: только после обеда несутся. Ты уж не серчай, тетка Вурмштапер.

— А у тебя… у тебя тут все в порядке, старый Густав?

— У меня-то все в порядке, да вот куры наши никакого порядка не знают.

— Положи яйцо вот сюда, я потом запишу вам.

Пять минут все спокойно, потом снова раздается стук:

— Вы уж не сердитесь на меня, тетка Вурмштапер, да куры наши…

— Спятил ты, вот что я тебе скажу! Положи яйцо.

Фрау Вурмштапер забеспокоилась. Неужто кто-то подшутить над ней вздумал? Проходит немного времени, и снова раздается стук.

— Вы уже не обижайтесь на нас, тетка Вурмштапер: такая эта птица бестолковая, никак ее не наладишь раньше нестись.

— Самого тебя надо бы наладить, старый дурень! Уберег меня господь — не пошла за тебя, когда молодая была. А то бы век мучилась с ослом таким… Положи яйцо. Больше я тебе дверь не открою. Поставлю корзинку на крыльцо. Складывай в нее яйца, бегай туда-сюда, пока ноги не протянешь.

Фрау Вурмштапер выставила корзинку и отправилась к бургомистру Кальдауне. По дороге она поняла, откуда ветер дует. Вся дворня Лысого черта была на ногах и бегала взад-вперед по деревенской улице. «Ну и дураки! Ну и дурни ж эти старые кимпельские батраки! — подумала фрау Вурмштапер. — Да я бы за самую что ни на есть высокую награду так смеяться над собой не позволила».

Бургомистр Кальдауне сидел за пишущей машинкой и стучал по ней толстым указательным пальцем. Не может же он заставлять третье воскресенье подряд секретаршу писать сводки для ландрата. А интересно, сам ландрат тоже по воскресеньям сводки для земельного правительства составляет? Наверно, ведь нет. «Чем меньше чин, тем больше сводок», — подумал бургомистр и вздохнул.

Переполошившаяся фрау Вурмштапер рассказала бургомистру о своих подозрениях. Бургомистр на минутку задумался, потом как швырнет пресс-папье об стену да закричит:

— Вот ведь свиньи какие! Но ничего, мы с ними справимся, Вурмштаперша!

— Правда справимся?

— Не будь я Кальдауне, если не справимся!

Вдвоем они пошли к дому фрау Вурмштапер и забрали корзину. В ней уже лежало пять яиц.

— И на кой тебе тут бегать? И так ведь у тебя одышка. Пойдем-ка лучше яйцам навстречу, — сказал Кальдауне старому Густаву.

— Ты думаешь? — спросил его старый Густав.

— Пора нам ввести новые методы труда.

Старый Густав поплелся за ними. Ему тоже интересно было посмотреть на новые методы труда. У пруда они встретили глухого Генриха. Бургомистр объяснился с ним знаками, и он охотно опустил яйцо, которое держал в руках, в корзинку фрау Вурмштапер.

— Вот ведь знал, что тебя тут встречу! — воскликнул бургомистр, увидев на мостике через ручей Фимпеля-Тилимпеля.

Тот ему в ответ:

А яйца прочь из дому От одного к другому…

— А теперь пошли с нами, старый дударь! Давай клади яйцо в корзинку!

Фимпель-Тилимпель подчинился, но с опаской. Он крепко запомнил, как его одурачил бургомистр на свадьбе.

Яиц я вовсе и не крал, Их мне хозяин Кимпель дал… —

сказал Фимпель.

— Идем, идем с нами! Сразу все заберем. Нечего тут валандаться! — ответил ему Кальдауне.

Во дворе у Кимпеля они застали старую Берту с яйцами в руках. Она поджидала Фимпеля-Тилимпеля: тот должен был передать очередное яйцо глухому Генриху.

— Никак, хватит уже? — спросила она.

— Да что ты! Только теперь начнем по-настоящему, — ответил ей бургомистр.

А фрау Вурмштапер сердито сказала Кальдауне:

— Сам теперь видишь, каковы старики у Кимпеля! Все под его дудку пляшут.

— За издевку над стариками полагалось бы его вздуть как следует. Молодежь-то ему уже показала, где раки зимуют. Она — с нами, — шепнул ей бургомистр.

У ворот он поставил корзинку и спросил:

— Где хозяин?

Старая Берта приложила палец к губам:

— Прилег вздремнуть после обеда.

— А чего бы ему и не прилечь? Почта его действует, — лукаво подмигнув, сказал Кальдауне. — Давай-давай быстрей, нам тоже хочется вздремнуть после обеда.

Бургомистр расставил людей цепочкой от кладовой до ворот, а сам встал посередине. У корзины осталась фрау Вурмштапер — подсчитывать яйца. Так из рук в руки яйца и прыгали, как талеры, пока не попадали в корзинку. Фимпель-Тилимпель закудахтал, будто курица, только что снесшая яйцо. Работники столпились у окон: что за диво у них во дворе?

— Фимпель, перестань! Мы тут яйца втихую несем, как пасхальные зайцы.

Так они работали с четверть часа. Прибежали ребятишки. Столпившись у ворот, они переговаривались, поглядывая на веселую цепочку.

— Столько яиц я в жизни своей не видывал, — пробормотал старый Густав.

— Может, хватит вам яичек? — крикнула старая Берта из кладовой.

— Нет, нет, давай еще, старая Берта!

— Придется мне вам тогда берлинские тоже отдать!

— Давай! Давай и берлинские, Берта.

Одного из торчавших у ворот мальчишек бургомистр отправил к себе домой за корзиной. Быстро наполнили и эту новую большую корзину. Тут Берта опять крикнула:

— Хоть парочку мне на хозяйство оставьте, яишню не из чего жарить будет!

— Ладно уж, на яичницу тебе оставим, Берта… Все теперь, шабаш!

День спустя на доске объявлений висела ярко раскрашенная бумажка. «Внимание!» — было написано на ней красным карандашом. А синим ниже приписано: «Хороший пример задолжникам по яйцепоставкам. После длительной беседы с членами нашей партийной организации крестьянин Кристоф Кимпель сдал яйца за два квартала сразу. Задолжники! Берите пример с крестьянина Кимпеля!»

Через три дня в газете появилась статья под заголовком: «Поступок Кристофа Кимпеля — пример для остальных». А ниже заголовка было напечатано: «О крестьянине, который наконец сделал правильный вывод». В статье рассказывалось о том, что Лысый черт, после того как с ним обстоятельно побеседовали, подумал-подумал и решил отказаться от продажи яиц на черном рынке в Шенеберге. Припасенные яйца он сдал на сдаточный пункт и таким образом выполнил свое обязательство сразу за два квартала.

Вся деревня смеется над Лысым чертом. А тот, злой-презлой, поехал в Берлин.

Только наш дедушка не смеется. Он ведь газет не читает. Веселые истории ему никто не рассказывает. Никому неохота иметь дело с нашим дедушкой. А он живет теперь будто на острове. Лицо у него стало зелено-желтым. С каждым днем наш дедушка делается все старей.

 

Глава двадцать третья

За моими вещичками Стефани сама сходила к бабушке. Стефани даже дедушки не боится. Да и то: Стефани обидеть — что жаворонка камнем побить. Разве это кто может?

Я немного скучаю по бабушке. Кто же ей теперь подсобит, когда ее хворь одолевать станет? По дороге в школу я делаю крюк, чтобы не слышать, как она дома вскрикивает от боли. Если бы я услышал, я сразу бы побежал к ней. Вот дедушка и побил бы меня снова.

В школу мы собираемся вместе. Стефани чистит щеткой мой костюмчик:

— Тинко, а ты почему мою маму не называешь тетей?

— А ей-то чего от этого?

— Ей это счастье.

— Ладно, я ей поперек дороги не встану.

— Ты будешь теперь так называть ее?

— Постараюсь. У меня своей тети еще никогда не было.

Вечером фрау Клари спрашивает меня:

— Тинко, а ты знаешь, что я тебе шью?

— Не знаю…

— Тетя, тетя! — шепотом подсказывает мне греющаяся у печки Стефани.

— Это будет твоя пионерская форма.

— Да что об этом говорить!

— Ты не рад?

— Тетя, я бы знаешь как обрадовался, да все равно меня в Польшу не возьмут.

— Как ты сказал? — Белая шея фрау Клари даже порозовела от радости. — Ты «тетя» сказал, да?

— Так и быть, забирай свое счастье.

— Ну какой ты смешной! — говорит фрау Клари и целует меня прямо в губы.

Мне кажется, я вот-вот задохнусь — так сладко мне. Но я стыжусь Стефани и убегаю в нашу комнату. А тетя Клари вприпрыжку, словно белая ласка, бежит за мной:

— Что с тобой, Тинко? Ты не обиделся?

— Нет, я не обиделся. Только давай целоваться, когда нас никто не видит, а то в школе еще разные глупости начнут болтать.

— Скажи пожалуйста! Ну какой ты занятный малыш!

Опять она тискает меня, целует. А мне кажется, будто я лежу на солнышке и теплый ветерок обвевает меня. Я тоже целую тетю Клари.

Приближается время отъезда. Двадцать пионеров едут в Польшу. Как ни старались Стефани и Пуговка, а меня среди них нет. Даже учитель Керн вызывал меня к себе домой и пичкал наукой. Все напрасно! Я теперь могу решать задачки даже с двумя неизвестными. Ну и что? Контрольной-то у нас больше не будет. Не успел, значит, я. А у пионеров все должно быть по справедливости — вот они и не могут меня взять с собой. Если бы не тетя Клари и Стефани, я не пошел бы больше в школу. Вот когда я вырасту большой, я куплю себе железную дорогу и буду ездить по всей Германии, пока не соберу всех детей, которые пострадали за справедливость. Потом я поеду с ними в Польшу и куда только они ни захотят. Быть может, мы поедем с ними даже в Россию, или в Советский Союз, как теперь говорят. Там-то я и увижу большие машины, которые сразу и жнут и молотят. Хорошо бы такие машины назвать «Счастье детей»…

Белый Клаушке тоже в Польшу не едет. Это вот действительно справедливо. Он только и умеет, что отчитывать. Можно подумать, он бог весть как в политике разбирается, а на самом деле ничего-то он не знает. С одним неизвестным он и то не умеет задачек решать. А еще отец в кооперативе работает! Пуговка уже давно велел Белому Клаушке приходить на наш ученический актив. Пуговка всем помогает, кто хочет, чтоб ему помогали. Но Белый Клаушке не захотел, чтоб ему Пуговка помогал. Теперь вот пускай сам и расхлебывает.

Но есть одна несправедливая вещь. Это что они маленького Шурихта берут с собой. Он только дома все задачки правильно решает, а в школе у него ничего не получается. Говорят, когда они одни с учителем Керном за закрытыми дверьми сидят, у него все идет как по маслу. А какой от этого прок? Нет, ты нам покажи, как ты их решаешь! Маленький Шурихт все контрольные на двойку написал, а учитель Керн все равно голосовал за то, чтобы его в Польшу взять. Пуговка тоже голосовал за него, а ведь многие из совета дружины были против. Где же тут справедливость? Учитель Керн сказал, что маленькому Шурихту обязательно надо поехать в Польшу. Это, мол, поднимет у него чувство собственного достоинства. А большой Шурихт возьми да и ляпни:

— Можете поднимать сколько хотите, ничего вы у него не поднимете! Семимесячный он, вот и всё.

О себе большой Шурихт не беспокоился.

— Подумаешь! — сказал он. — Не попаду в лучшие пионеры — сделаюсь лучшим стекольщиком, активистом-производственником, а то буду чемпионом по футболу. Эти-то куда хочешь ездят.

Да, нелегкая она, жизнь! А вот папа наш хорошо живет. Бегает себе на стекольную фабрику, по собраниям, в партии у него неплохая должность: ходить объяснять, когда люди чего-нибудь не понимают.

А они, например, не понимают, что Польша начинается за Нейсе. Они говорят, что за Нейсе, мол, еще Германия, потому как там народ тоже пиво пьет.

Когда у папы нет собрания, он читает. Мне он тоже велит читать. Легко ему так говорить — он-то себе из-за этой Польши голову не ломает!

Еще один день — и наши пионеры уедут. И никто-то к нам не придет и не скажет, что у меня тоже надо поднять чувство собственного достоинства… А оно у меня бывает таким маленьким, что я ненароком сам могу наступить на него — никто и не приметит даже. Словно бабочки вокруг цветка, порхают мои мысли вокруг поездки в Польшу. Но они не похожи на веселых и красивых бабочек. Это черные ночные бабочки «павлиний глаз» больно стукаются о мою голову. Задумавшись, я не заметил, как наскочил на дедушку.

— Стой! — орет он и хватает меня.

Я сразу — дрожать. Даже вкус крови мне чудится, как когда мне дедушка нос разбил. Может, закричать?

— Не пускают тебя к полякам, а?

Я молчу.

— Такого прилежного парнишку и не пускают, срам да и только! Ты-то старался, уроки учил так, что голова чуть не лопнула. Пойдем со мной, жеребеночка тебе подарю. Сейчас прямо пойдем и купим жеребеночка, беленького такого…

Дедушка гладит меня по голове как умеет: запустил пальцы мне в волосы, точно хочет выдернуть сорную траву.

— Может быть, нам и пегий жеребеночек достанется, такой черный с белым…

Я молчу.

Дедушка смущенно поправляет брусницу у себя на боку. Брусок колотится в ней, вода булькает.

— Стараешься, стараешься, а в балансе что? Шиш! Так ты, стало быть, подумай. Приходи, завтра мы и поедем с тобой. В Торгау поедем, по железной дороге. Там у них жеребятами торгуют.

Поди тут разберись! Ты-то бегаешь, боишься, как бы опять затрещину не получить, а тебе вон сулят жеребеночка, на поезде предлагают покататься, говорят: пора, мол, к своим старикам перебираться. Каша у меня в голове от всего этого. Заберусь-ка я лучше в постель и скажусь больным. Пошатываясь, я бреду домой.

Кто это уже купается в пруду? Брызги так и летят. Крякая, из воды удирают утки. Собака, что ли, в пруд забралась и перепугала уток? Я подбегаю ближе.

В пруду — маленький Шурихт. Но он не разделся, как летом, когда мы купаемся. Он шагает по пояс в воде, одетый, как всегда.

— Ты что, спятил, маленький Шурихт?

Маленький Шурихт испуганно оглядывается — лицо у него заплаканное — и бредет дальше, к середине пруда. Вот ему уже по грудки. Громко заревев, он бросается в грязную воду.

— Может, ты обварился, маленький Шурихт?

Бултыхаясь в воде, малыш невольно опять становится на ноги. Водоросли и зеленая ряска залепили ему все лицо. Он плюется и ревет:

— Не хочу я больше жить, не хочу-у-у!

— Да тут нельзя утопиться — больно мелко, маленький Шурихт.

Малыш только теперь замечает меня.

— Тинко! Тинко-о-о! — плачет он.

— Ну иди ко мне, маленький Шурихт!

Робкими шажками маленький Шурихт выбирается из воды:

— Вот я умру, тогда ты сможешь поехать в Польшу.

— Зачем тебе умирать, маленький Шурихт! Они же там, в Польше, поднимут тебе чувство собственного достоинства.

— Ничего они не поднимут! У меня пионерской формы нету-у-у!

А ведь и правда! Родители Шурихта не могут так, за здорово живешь, взять да купить пионерскую форму. Того, что они зарабатывают на стекольной фабрике, хватает в обрез. Позавчера еще маленький Шурихт и не подозревал о том, что он поедет в Польшу. Ему же только вчера об этом сказали. А о форме никто и не подумал, даже учитель Керн.

Вот ведь как по-дурацки все устроено: у меня есть форма, но мне нельзя в Польшу. Маленькому Шурихту можно ехать в Польшу, но у него нет формы. Лучше уж я полежу, поболею, только чтоб маленький Шурихт жив остался и не бегал топиться.

— Пойдем к нам, маленький Шурихт. Я тебе свою форму дам, мне она не нужна.

— А мне твоя не велика будет?

— Тетя Клари ушьет ее, вот она и будет тебе в самый раз.

Маленький Шурихт, как есть, весь мокрый, залепленный ряской, бросается мне на шею:

— Я тебе гостинец привезу… Самый большой гостинец! Ладан и мирру — вот что я тебе привезу!

Вечером у нас в комнате два пионера ходят в полной парадной форме. Стефани примеряет свою новую юбку с помочами, а маленький Шурихт, точно генерал какой, шагает по половицам. Мне тоже есть чем похвастать. К нам заходил Пуговка. Он поручил мне смотреть за всеми остающимися пионерами. Я у пионеров буду замещать сразу и Пуговку и учителя Керна. Уроки, правда, у нас будет проводить учитель Грюн, но за пионеров отвечаю я. В комнате у нас даже книжки на полочке у Стефани прыгают от радости.

Тетя Клари поправляет на Стефани юбочку. То тут, то там она чего-то закалывает. Маленькому Шурихту приказано снять штаны, и он в одних трусиках прыгает вокруг стола. Стефани, размечтавшись, кружится по комнате. Вдруг она подхватывает меня и вертит, как волчок. Вот как танцуют краковяк!

Вытирая лоб платком, в комнату входит наш папа. Он на минутку к Вурмам заходил. Зепп-Чех тоже поедет в Польшу. Его сперва не пускали. Мать его не хотела, чтоб он ехал. А разве сам Вурм не в партии? Он кандидат партии. Но это он только на собраниях, дома он даже не кандидат.

— Вот ведь женщины какие упрямые! — говорит наш папа и вешает шапку на крючок.

— Все разве? — лукаво улыбаясь, спрашивает тетя Клари.

— Ну, почти все… — Наш папа подхватывает тетю Клари на руки и подбрасывает ее. — Вот как мы их, вот как!

Хорошо, что наш папа так здорово умеет все объяснять, а то пришлось бы Зеппу дома сидеть.

Уроки отменили, но ребята все равно пришли в школу. Даже Фриц Кимпель пришел. На школьном дворе писк, визг. Все мы обнимаемся и громко поем. Маленький Шурихт уже третий раз прощается с теми, кто остается дома. Во двор въезжает большая повозка, запряженная одним волом. Сам каретник Фелко повезет пионеров на вокзал. Борта повозки увиты березовыми ветками.

— Головорезам-то в самый раз на волах ездить.

— Ты что сказал, Кимпель?

— Хорошо, говорю, пионерам на волах кататься.

Фриц схватил маленького Шурихта за пояс и дразнит. Маленький Шурихт никак не может вырваться, а ему пора уже залезать на повозку. Подходит большой Шурихт и отпихивает Фрица:

— Отвяжись! Я тоже пионер, нечего тебе тут!

— А тебя не взяли! Не взяли потому, что ты не лучший, ты дрянь — мээээ! — И Фриц показывает большому Шурихту язык.

— Ты бы язык свой лучше в карман спрятал, глупый Кимпель! — Большому Шурихту сейчас некогда затевать драку.

Пионеры уже все устроились на повозке и шумно переговариваются. Учитель Керн садится на козлы рядом с Фелко.

— Ну, ну, пошел, пошел, лентяй!

Повозка трогается.

— До свиданья, доброго пути!

— До свиданья, до свиданья!

— Значки польские не забудьте привезти!

— Обязательно привезем! Целый мешок! — отвечает маленький Шурихт.

Девчата машут платками. Косички Стефани переплелись с березовыми веточками. Она машет и кивает:

— Тинко, ты что такой грустный?

— Да я совсем не грустный, Стефани.

— И это называется справедливость? — говорит Белый Клаушке Фрицу Кимпелю. — Козявка Шурихт и тот едет. Чего он умеет, я завсегда могу.

— Ты у старого Керна в любимчиках не записан, — подзуживает его Фриц. — Кто перед ним дрожит и как что́, так сразу реветь, вроде баб этих длинноволосых, тот у него в любимчиках ходит. Давай насолим старому Керну!

— А что мы можем сделать? Или ты придумал?

— Давай заткнем у него помпу в саду. У меня вон сколько пакли! — Фриц вытаскивает из карманов куски пакли. — Это я для своего шалаша припас.

— У тебя свой шалаш есть?

— Еще какой! С четырьмя окошками.

— А где он у тебя?

— Так я вам, головорезам, и сказал!

— Мне тоже не скажешь?

— Нет, не скажу. Ты такой же, как они все.

— А может, я выйду из пионеров?

Вот он, значит, какой, Белый Клаушке! Сперва он, видите ли, председатель совета дружины и все такое прочее — не подступись! — а теперь хочет выходить из пионеров, потому что ему велосипеда не подарили.

Белый Клаушке подходит, как ханжа в рясе, ко мне и говорит:

— Давай заткнем Керну помпу в саду?

— А чего ему-то от этого? Ведь фрау Керн пойдет за водой. Ну и будет качать, пока вода верхом не пойдет.

— Вот и пускай качает! Не надо было ей за Керна замуж выходить.

Кимпель и Белый Клаушке перепрыгивают через забор и пропадают в саду.

— Попробуй только наябедничать — мы тебе так бока намнем, что костей не соберешь! — кричит мне Фриц из глубины сада.

— А ну выходи, а то у меня руки чешутся! — кричу я им в ответ.

— Задавала! Вожатый без году неделя!

И правда, зачем мне досаждать учителю Керну… Мне на него нечего жаловаться. Он еще не совсем разбирается в вопросах справедливости, но вообще-то он неплохой член нашей пионерской организации.

Домой я бегу выгоном, а то как бы опять на дедушку не нарваться. Перед замком стоит Шепелявая. Это она греется на солнышке и поджидает детей. Каких детей? Детсадовских. Неужели она на старости лет поступила воспитательницей в детский сад? Нет, не поступила. Три дня крепилась Шепелявая, когда в старом замке открылся детский сад, но больше не выдержала. Она услышала, как ребятишки поют в парке, смеются, визжат, — и ноги сами понесли ее. Ведь она всех детей в деревне по имени знает. Даже тех, которые только что из люльки вылезли.

— Лапушки мои! Ну иди, иди ко мне! Господи, как он уже ножками топает! Погляди сюда, ну погляди, что тебе Шепелявая принесла…

Так Шепелявая попала в детский сад. Воспитательница совсем не сердится на Шепелявую, что та приходит ей помогать.

— Вы не пово́дите с нашими старшенькими хоровод, Шепелявая? — спрашивает она ее.

— Повожу, повожу! — Шепелявая снимает платок и накидывает его себе на плечи. Так она кажется моложе.

Тинг-танг, моя тарелочка. Кто в дверь ко мне стучит? Смотрю — там чудо-девочка Стоит — молчит, —

напевает Шепелявая своим надтреснутым голосом.

Дети, взявшись за руки, топают по кругу. Некоторые еще не очень крепко держатся на своих толстеньких ножках. Они и петь как следует не умеют, больше так просто мямлят что-то и покрепче цепляются за тех, кто уже постарше, или за юбку Шепелявой.

Первый камешек, второй, Третий камешек со мной… Тинг-танг-тинг…

А родители тем временем работают в поле или на стекольной фабрике.

— Шепелявая не наведет нам порчу на детей?

— Вот ведь народ! Ты что, дурее старого Краске? Это он две недели все дождика дожидался, чтоб он ему с пашни ведьмовской наговор смыл. Вот и припоздал с овсами. А теперь, когда они у него еле-еле взошли, старик говорит: это, мол, Шепелявая их сглазила.

— Неужто правда?

— Истинная правда.

— Нет уж, ты меня со старым ворчуном Краске не ровняй!

— Ну вот, так-то лучше!..

Что это блестит у нас в комнате? Никак, велосипед? Наш папа, значит, себе велосипед купил? Нет, это мой велосипед. К рулю привязана бирка, и на ней так прямо и написано: «Для Тинко. Поезжай прокатись, все и забудется скорей. Твой отец и тетя Клари». А в самом низу Стефани приписала карандашом: «Твоя сестра Стефани». Когда же это она успела приписать? Утром мы ведь вместе в школу пошли… Да! Возле пруда она вдруг вспомнила, что забыла платок и ей нечем будет махать на прощанье. Ну что за Стефани! Как бы это мне повыше подпрыгнуть? Кого же мне теперь обнять? Я посылаю три воздушных поцелуя. Один — нашему папе, другой — тете Клари, а третий — Стефани. Стефани? Да, Стефани. И очень даже хорошо, что она моя сестра.

Велосипед мой не совсем новый, но и не очень старый. Все равно фимпельская развалина ему в подметки не годится! «Бим-бам, бим-бам» — звенит звонок, будто маленький церковный колокол. А еще у моего велосипеда есть насос, кожаная сумочка, багажник и настоящий электрический фонарь. Айда, поехали, коза рогатая!

Я несусь по деревне. Я самый лихой велосипедист на свете! Я, например, никогда не забываю позвонить перед поворотом. Пусть все-все видят и слышат, кто это тут на велосипеде едет. Вон Фимпель-Тилимпель плетется в трактир. «Бим-бам, бим-бам!» Фимпель отскакивает в сторону, три раза сплевывает в песок и бранит меня:

Чтоб тебе пусто было! Сгинь, нечистая сила! Тьфу, тьфу, тьфу!

Видал, Фимпель, какие настоящие-то велосипеды бывают? И я молнией проношусь мимо него.

Белый Клаушке стоит возле кооператива и бросает камнями в бидоны из-под молока, которые собраны здесь для отправки.

— Чего хвастаешься! — кричит он. — Мне небось тоже скоро купят велосипед.

Но я уже проехал мимо. Вдогонку мне летит камень. Что ж это творится на белом свете? Порядочному человеку уж нельзя спокойно проехать по деревне?

Все дороги сбегаются в одну. Переднее колесо наматывает их на себя, как ленту, а заднее снова разматывает. Но никто не знает, что все дорожки, по которым я проехался, я уже успел намотать и снова размотать своим велосипедом. Чудно как! Весь мир сразу стал меньше. Вот я еду по лесу. Куда это я несусь? Так я и наших, что в Польшу поехали, догоню. Деревья мелькают мимо. Косули на полянке меня совсем не боятся. Человек, который не топает по земле, а летит, им не страшен. Поеду-ка я в Клейн-Шморгау.

Клейн-Шморгау строится. У околицы, прямо в поле, вырастают дома. Один большой и несколько других, поменьше.

— Дяденька, вы что тут строите?

— А ты сперва слезь, коль тебе поговорить со мной хочется.

Ясно, что надо слезть, я ж не с велосипедом на свет родился. Я соскакиваю. Кругом бревна и кучи щебня.

— Ты что, с луны свалился?

— Нет, дяденька, я из Мэрцбаха.

— Так, так… Из Мэрцбаха, стало быть. А старика Краске знаешь?

— Знаю, дяденька.

— Говорят, он уж наполовину из ума выжил.

— Нет, дяденька, он наполовину из ума не выжил.

— Давно когда-то мы с ним вместе работали. Душегуб он! Такие либо с ума сходят, либо нам на шею садятся.

— Дяденька, а машины тут будут давать напрокат?

— Какие машины?

— Ну машины, которые называются «Счастье детей».

— Ты что, малость того, а?

— Да это у меня от гусеничных денег еще осталось.

Туда-сюда, что-то мы с этим дядькой никак договориться не можем. А он — ничего, никуда не торопится.

— Что ж ты мне сразу не сказал, что ты это про трактор говоришь! — ворчит каменщик и садится полдничать. — Слыхать, через три-четыре недели пригонят. Сам видишь — спешим.

— А мэрцбахским тоже будут машины давать?

— Это уж я не знаю. Придется тебе кого другого спросить. Не любишь, знать, в поле работать?

Я вспоминаю, что в этом году мне не надо будет больше в поле работать. Но все равно, ведь есть же еще много других ребят, которые не меньше меня обрадуются машинам счастья. И я опять сажусь на свой велосипед:

— Спасибо вам большое, дяденька!

— За что спасибо-то? Я ж тебе ничего не дарил. На вот, возьми кусок колбасы. И поклон передай от меня старому Краске, коль повстречаешься с ним. Скажи, красный Вильгельм ему кланяться велел.

— Я не могу передать ваш поклон, дяденька.

— Это почему? А говорил, будто из Мэрцбаха…

— Да мы со старым Краске в разводе живем, дяденька.

— А ты, должно быть, и впрямь малость того… Поезжай, поезжай, да гляди колбасу мимо рта не пронеси!

Белый Клаушке-старший решил плюнуть на кооператив. Так он прямо и сказал на партийном собрании.

— А что тебе кооператив плохого сделал, товарищ Клаушке? — спросил его Пауле Вунш.

— Кооператив-то ничего, — буркнул в ответ Клаушке. — Да вот вы тут всячески способствуете распространению несправедливости.

— Какой несправедливости?

— Мой парень вынужден сидеть дома, а тем временем другие подростки, которые и половины той политически сознательной работы не провели, какую он проводил, разъезжают по Польше.

Пауле Вунш предложил обсудить этот вопрос на родительском собрании. Но Белый Клаушке не согласен с таким решением:

— Одно из двух: или восторжествует справедливость, или я плюну на кооператив.

— Ну что ж, если ты так ставишь вопрос, мы тебя удерживать не станем.

— Ах, вот вы как?! Такова, значит, благодарность партии!

Белый Клаушке начал перечислять, сколько прекрасных должностей он упустил в городе только ради того, чтобы как следует организовать кооперативную торговлю в Мэрцбахе. Он по бумажке зачитал, на скольких собраниях он присутствовал и сколько собраний провел сам, какое количество докладов прочитал, сколько агитбесед провел в деревне и сколько раз агитировал людей у себя в кооперативе.

— Да перестань, Клаушке! Ты, случаем, не записал, скольких ты людей привлек на нашу сторону?

Белый Клаушке молчит. Фрау Вурмштапер просит слова.

— Голову он только людям морочил, с толку их сбивал, — говорит она и теперь обращается прямо к бледному от злости Клаушке: — А что касается тех хороших предложений, от которых ты будто бы отказался в городе, так это ты знаешь почему сделал? Да потому, что боялся: голодно, мол, там. В этом все и дело.

Белый Клаушке забирает свой большой портфель и уходит. Ни предупреждения, ни уговоры Пауле Вунша не удерживают его.

Неужели теперь кооператив у нас закроют? Ничего подобного. Продавщица ничуть не хуже Белого Клаушке умеет считать и будет сама посылать отчеты в город. Да ей и не впервой. А что ж ей было делать, когда Белый Клаушке целыми днями пропадал на всяких собраниях и совещаниях?..

В деревне стало на двадцать ребячьих голосов тише. Мне не надо больше бегать в поле, и я живу, как на хуторе. Что же мне делать со своим временем?

Я могу спокойно готовить уроки. Попробовал бы я их не делать! На что бы это было похоже: руководитель пионерской организации — и не делает уроков? Не буду же я брать пример с Белого Клаушке и Фрица Кимпеля!

— А зачем нам стараться для долговязого Грюна? — говорят они. — Старик Керн нас все равно заставит все переучивать. Беда с этими учителями!

Вот на большого Шурихта скорее можно положиться. Он, правда, не очень-то старался и при учителе Керне и для учителя Грюна тоже далеко не все делает, но зато он не водится с Белым Клаушке и Фрицем Кимпелем.

— Это нечистоплотные элементы, они индифиритные! — говорит он про них.

Детсадовские ребятишки поют во дворе. Шепелявая с ними. В зелени у окна мухоловка устроила гнездо. Иногда она сидит на подоконнике и своими любопытными глазками поглядывает на меня. Смотри-смотри, маленькая мухоловка! Небось никогда и не видела такого мирового велосипедиста и заместителя пионервожатого. Видишь, вон он сидит у окна и приводит в порядок свои бумаги. Вот какие у нас теперь дела! Да у тебя небось своих хлопот хватает. Поди, все мух ловишь: рты-то голодные надо заткнуть.

В дверь стучат.

— Войдите.

Вот тебе и раз! Бургомистр Кальдауне! Чего ему надо? Ведь наш папа и тетя Клари на работе.

— Добрый день, маленький Краске. Вижу, вижу, ты тоже занят писаниной. Дела, ничего не попишешь.

— Да, — вздыхаю я, — то с пионерами приходится возиться, то еще что-нибудь подвернется.

— То-то и оно! Говорят, ты теперь главным у пионеров?

— Да, да, господин Кальдауне.

— А в ногах ведь правды нет. Что ж ты меня сесть не приглашаешь?

— Что верно, то верно, — отвечаю я и пододвигаю бургомистру стул.

— Короче говоря: мне нужна ваша помощь. Думаю, что мы с тобой поймем друг друга.

Оказывается, это картофельный жук привел ко мне бургомистра Кальдауне. Бургомистр просит, чтобы пионеры помогли уничтожить жука.

— Так, так, господин Кальдауне. А может быть, мы сами возьмем на себя обязательство и всех жуков переловим?

— Ты что, думаешь всех сразу? Нет, трудновато будет. Ищешь, ищешь его, а он сидит себе в земле и посмеивается в кулачок. А на следующее утро снова по ботве гуляет. Вот вы и оскандалитесь со своим обязательством.

Хорошо, что у меня свой велосипед: после обеда я быстро собираю всех пионеров. Один Белый Клаушке отказался прийти. Он теперь на справедливости помешался. Гоняться по полю за жуками он, видите, не хочет, весь свет ему не мил, неблагодарность одна кругом…

Большой Шурихт учит меня:

— Ты обязательно скажи про него, когда большое руководство вернется.

— Да, говорят, кооперативный Клаушке уедет скоро в город или куда-то там еще.

Мы собираем картофельных жуков. А у этих жуков свои повадки. Целое поле обшарили — ни одного не нашли! Не понравилось оно им, что ли? Мы переглядываемся: может быть, их не так искать надо? Хитрые эти жучки!

— Ботва им не по вкусу на этом поле, вот и всё! Ты ведь тоже не всякую картошку станешь есть, — заявляет большой Шурихт.

Шагаем дальше. На следующем поле мы за пять минут находим сразу десять жуков. А потом опять ни одного.

— Это они, значит, только что приехали и как раз чемоданы распаковывают, — решает большой Шурихт.

На четвертом поле мы находим личинки.

— Сам-то ты разве не убежишь, когда натворил что-нибудь? — спрашивает большой Шурихт.

— А вдруг жуки эти думать умеют?

— Они только о картошке думают, — замечает кто-то. — А то бы они и овес жрали и все что хочешь.

— Они вообще не думают! — отрезает большой Шурихт и смешно морщит нос. — Они только носом поводят и всё принюхиваются, пока им не попадется картофельная ботва. Тут они и набрасываются на нее.

— Ишь ты, хитрый какой! А где у них нос-то? Покажи, где нос?

Шепелявая кладет конец нашему спору. Перешагивая через грядки, она подходит к нам.

— Шепелявая, ты тоже пришла жука ловить?

— А как же! Не буду ж я сложа руки сидеть, когда детишки в поле работают.

— Мы не детишки, Шепелявая, мы пионеры, — отвечает ей большой Шурихт.

— Это вы такие хорошие песни поете?

— Мы, Шепелявая, мы! Спеть тебе что-нибудь?

— Да мне неловко, чтобы вы ради меня старались.

— Ловко, Шепелявая, чего там…

Жил охотник на свете, Поймал зайчика в сети. Зайчик крикнул: «Ой-ой, Отпусти меня домой!»

— А Шепелявая ничего не наколдует нам в картошку?

— С ума ты сошел! Не смей обижать Шепелявую! Знаешь, как бы я радовался, если б она была моей бабушкой!

Но злодей не внимает, Длинный нож вынимает. Зайчик крикнул: «Беда! Братья-зайцы, сюда!»

— А ты хоть раз видел, чтобы Шепелявая что-нибудь заколдовала?

— Нет, не видел, да люди говорили.

— А ты не знаешь разве, что люди говорят про нас «головорезы»?

— Да, говорят.

И сбежались зайчата Все на выручку брата. Тут злодей задрожал И к сосне подбежал.

— Во, гляди, толстый какой! Он уже три листочка съел.

— Ты место это пометь — нам вокруг все как следует обыскать надо. — И большой Шурихт опускает толстого жука в стеклянную банку с водой: плюх!

На верхушку влезает — Зайцы ствол подгрызают. Вниз охотник упал И в болоте пропал.

Мы переходим на большие картофельные поля Лысого черта.

— Фриц Кимпель небось сидит себе дома, в носу ковыряет, а мы тут потей за него! — сердится большой Шурихт.

— Они с Белым Клаушке в лес пошли, — говорит кто-то. — Вот умники — в лесу картофельных жуков ищут!

— Эй, гляди, Лысый черт идет!

— Это он нам водку несет за то, что мы тут у него жуков собираем.

Водки Лысый черт не принес. Он пришел прогнать нас:

— Это еще что такое! Налетели как готтентоты какие, всю картошку потоптали! Кто вас послал? Говорите, кто?

— Бургомистр Кальдауне нас послал. И это обязательно — жуков собирать, — говорю я.

Лысый черт таращит на меня глаза, будто я диковинка какая:

— Ты чей? Не Краске, нет?

— Краске, а еще я заместитель пионервожатого.

— Передай своему деду, чтоб он зашел ко мне. Я ему тут одну вещь обещал. Плетку ему хочу взаймы дать.

Вечером мы сдаем наши трофеи бургомистру Кальдауне: и жуков и личинок.

— Хорошо поработали, ребятки, а теперь и закусить надо, — говорит он и достает фунтик с конфетами из шкафа для бумаг.

А мы-то даже не знаем, кто у нас сколько жуков нашел.

— Завтра вы уж подсчитывайте, не забудьте. За каждого жука положено десять, за личинку — пять леденцов.

— А нельзя вскладчину? Все ведь собирали, всем и выдайте леденцов, и Шепелявой тоже, — говорю я.

— Какая тебе тут еще складчина! — отвечает бургомистр. — Хорош пионервожатый!

Большой Шурихт дает мне пинка в бок:

— Это же уравниловка!

Вечером я засыпаю, и перед глазами у меня встает картофельное поле. Большое-большое картофельное поле. Потом у меня в руках оказывается стеклянная банка с жуками. В ней так много жуков, что я боюсь, как бы она не лопнула. Крышка так ходуном и ходит. А один жук даже голову высунул. Он делается все больше и больше и ползет прямо на меня. Вон и нос у него! Настоящий нос картошкой. И вдруг жук начинает говорить.

«Тинко, — мямлит он, будто рот у него набит картошкой, — ты теперь король всех пионеров и все такое прочее…»

«И совсем я не король! Я только заместитель пионервожатого».

«Всемогущий Тинко! — бубнит жук. — Сжалься над нами. Хоть один день дай нам передохнуть. Мы только снесем два-три яичка и улетим. Не сердись на нас».

«А нам как раз и не надо, чтобы вы тут свои яйца оставляли».

Жук достает из-под крылышка маковый лепесток и ревет, уткнувшись в него носом.

«Ну и реви, сколько тебе влезет! Меня это ничуть не трогает. Я ответственный работник, я знаю, за что отвечаю».

Внезапно жук исчезает, и вместо него появляется ухмыляющаяся физиономия Фимпеля-Тилимпеля…

На поля Лысого черта мы больше не пойдем. Бургомистр Кальдауне потребовал, чтобы тот сам нанял людей, которые обирали бы у него жука. Лысый черт согласился. Закон есть закон. Не будет же Лысый черт возражать против законов! Он наймет людей, и пусть себе ищут, хотя почти точно известно, что на его поля такие твари не садятся. Потом Лысый черт позвал Фимпеля-Тилимпеля и велел ему вместе с Фрицем и Белым Клаушке собирать картофельного жука.

Следующее на очереди поле самого бургомистра. Тут уж мы стараемся вовсю и переворачиваем чуть не каждый листочек. Пусть бургомистр не жалуется на нас. Глянь, а ведь и у бургомистра нам попадаются личинки…

Поле Кальдауне лежит рядом с полями Кимпеля. К нам подходит Белый Клаушке:

— Можно мне с вами обирать жука?

— Ты что, телеграмму от кого получил? Мы за тобой не посылали, — отвечает ему большой Шурихт.

— Сколько вам леденцов за одного жука дают?

— Сперва поработай, а потом будем барыши подсчитывать.

Белый Клаушке принимается искать вместе с нами и на одном листке находит сразу десять жуков.

— Как же они здесь всю ботву не сожрали? — удивляется большой Шурихт.

— Да они… только что прилетели, — оправдывается Белый Клаушке, но что-то запинается. — Я их чуть ли не в воздухе поймал…

— Подумать только! Вот ведь какие жуки! Неужто они прямо с неба на тебя свалились?

— Значит, ты сразу сто леденцов заработал, Белый Клаушке.

Белый Клаушке хлопает себя по животу и говорит:

— А теперь мне надо опять идти искать у Кимпеля. Я у них нанялся.

— Пионеры не нанимаются.

— Где это сказано? Такого пионерского закона и нет вовсе. Да ты пионерских законов не знаешь, глупый Краске!

— Ну его! Пусть идет! — говорит большой Шурихт и зажимает мне рот. — Мы вот возьмем и все про него расскажем.

Близится полдень. Снова к нам подходит Белый Клаушке:

— Я опять тут немножко поищу.

Большой Шурихт быстро поворачивается и идет прямо на Белого Клаушке:

— Выворачивай карманы!

Белый Клаушке отступает:

— Кто у вас тут главный? Ты или Краске?

— Выворачивай карманы!

— Я тебе не подчиняюсь! — кричит Белый Клаушке и скачет прямо по грядкам прочь от нас.

— Понял? Это он нам опять хотел жуков подбросить. — Большой Шурихт сжимает кулаки. — Ты это дело обязательно должен поставить на совете дружины!

 

Глава двадцать четвертая

Когда небо синее или серое в яблоках, по нему проплывают то солнце, то луна. А когда оно совсем серое, солнце и луна плывут за серой пеленой, и их не видно. Солнце делает дни, луна — ночь. Дождик и снег делают зиму и лето.

Люди борются со временем. Одному оно кажется чересчур длинным — ему хочется отрезать от него кусочек. Другому — слишком коротким — он к каждому дню готов пришить вершок. Но нет на свете таких ножниц, чтобы укоротить время, и нет таких ниток, чтобы подшить ему кусок. А где припрятано то время, которое еще будет, и в каком клубке хранится время, которое уже прошло? А на звездах есть время? Или оно только у нас, на земле? Когда на небе нет звезд, значит, у них нет времени нам сиять?

А ты видел, бабушка стала совсем маленькой? Нет, не видел. Я же теперь не бываю у нее, и она у меня не бывает — вот мы и не видимся. Про дедушку тоже нельзя сказать, чтобы он вырос. Он ходит пригнувшись, будто весь свет вот-вот набросится на него. Но никому на свете нет дела до него. Дедушка — как старый пень, что торчит посреди дороги: все стараются его объехать. А рубить его тоже не стоит — гнилой он, на дрова не годится. Труха одна, только что не земля. Это время доконало его.

Четыре недели могут быть очень длинными, и четыре недели могут быть короткими. Все зависит от того, что с ними делать. Белый Клаушке-старший, например, за эти четыре недели устроился в городе, новую должность себе выхлопотал. Такой оклад, как у нас, говорит он, в Зандберге ученическим считается. Он, Клаушке, мол, теперь повышение получил и плевал на Мэрцбах. Значит, наша продавщица тоже получит повышение. Она теперь будет заведовать кооперативом и возьмет себе девушку в ученицы.

Господин Бограцки тоже уехал в город. Он теперь в коммерческой мастерской чинит будильники. «Звон у них отстает: звонят поздней, чем вставать надо, — сказала фрау Бограцки. — Ведь специалистов-то не хватало. А мой муж знаете какой специалист! На стекольной фабрике он себе только руки испортит». Фрау Бограцки носит теперь серебряное кольцо. Скоро она тоже в город переедет. Вот пионеры обрадуются! Освободится старая школа, и мы, может быть, получим целый дом. Надо будет перекинуться словечком с товарищем бургомистром по этому вопросу.

— В городе теперь не так голодно, вот деревня и вышла на пенсию. Кто не прижился, сматывает удочки, — сказал мне Кальдауне. — Забирайте себе старую школу. Вы ведь помогли нам жуков ловить, ну и я вам помощь окажу. Вейте себе пионерское гнездышко, песни пойте, веселитесь на здоровье…

Для Шепелявой четыре недели тоже даром не прошли. Она теперь поварихой в детском саду. Да, ребятишки у нас и обедают в своем саду, не жуют сухой хлеб, как прежде: им Шепелявая супчик варит. А община охотно платит Шепелявой за ее хлопоты. Но были у нас и такие мамаши, которые сперва решили выждать, не помрет ли кто из ребят, не заболеет ли от супчика, который готовит Шепелявая. Но никто, слава богу, не умер. Все ребята здоровы и растут хорошо. «Неправда небось все насчет ее колдовства», — сказали себе эти мамаши и разрешили своим ребятишкам обедать в детском саду.

А вот Лысому черту время кажется слишком длинным. Он все прислушивается к деревенским голосам: не станет ли скоро все опять так, как оно раньше было. Даже в Шенеберг ездил спрашивать, когда вернутся старые времена. В Шенеберге ему ответили: «Выдержка нужна, и понемногу назад подкручивайте — вот они и вернутся».

Возвратившись, Лысый черт стал опять прислушиваться. Но ушей у него делается все меньше и меньше. Вот Бограцки, например, в город перекочевал. За три рюмки водки и кусок сала не услышишь теперь, что делается на стекольной фабрике. «Бограцки этот ничего, кроме своих часов, не знает: оглушили они его трезвоном своим», — решает Лысый черт.

Но есть и такие люди, которые уж не помнят, что когда-то было старое время. Неблагодарные это люди, новое для них — что старое. Вот, к примеру, этот хвастун Краске. Разве Лысый черт не приказал ему явиться? Придется Кимпелю самому сходить посмотреть, что с ним.

В воскресенье посреди кухни вдруг появляется Лысый черт. Картошка варится к обеду. Бабушка прикорнула у плиты.

— Батюшки мои! Сам хозяин к нам пожаловали! А я-то и не прибрала еще! Уж вы не обессудьте, ноги-то у меня… ну будто их черви источили…

В комнате скрипит диван. Дедушка с трудом приподнимается. Гордыня снова обуяла его. Не забыт еще Август Краске! Не все его сторонятся! Сам хозяин-Кимпель пришел его навестить. В дом запросто заходит такой человек, как Кимпель! Никогда еще такого не было.

Лысый черт шлепается на диван. Поблескивая глазками, он осматривает комнату:

— Не хвораешь, Краске-хозяин?

Да какое там! Никогда еще дедушка не чувствовал себя так хорошо, как сейчас.

Лысый черт играет бычьей плетью: то щелкнет, то покрутит кнутовище в руках. Дедушке делается немного не по себе.

— Разве тебе не передали, что я велел зайти?

— Ноги себе солью натру и козе дам слизывать, если передавали!

Лысый черт дает дедушке плеть и говорит:

— Она тебе теперь нужней, чем мне. Пора, пора! Нечего сказать, хорошего ты себе внука вырастил!

Дедушка взвешивает плетку в своих серых, как земля, руках.

— Паренек-то… Тинко ведь не у нас теперь… так сказать, не у нас живет…

Бабушка старается вежливо улыбнуться.

— Цыц! — прикрикивает на нее дедушка и быстренько ставит плетку в угол к шкафу, будто она ему руки жжет.

— Неужто парень сам определяет, где ему жить?

— Отец у него там… — Бабушка устало улыбается.

— Цыц, я сказал! — уже грозно кричит на нее дедушка.

— Притащи-ка нам выпить чего-нибудь, да покрепче, — приказывает Лысый черт бабушке.

Бабушка повязывает чистый фартук и плетется в деревню.

Кимпель показывает дедушке знаками, чтобы тот сел с ним рядом. Дедушка садится. Но между ним и Лысым чертом еще остается узенькая полоска.

— Слыхал, с тракторами на нас идут?

Нет, дедушка ничего не слыхал. Он ведь ни с кем не видится. Да и наплевать ему! Пусть хоть на пушках по полю катаются. К себе на делянку он никого не пустит, это уж как бог свят.

Прищурив один глаз, Лысый черт присматривается к дедушке.

— Не всякому я это скажу, — говорит он и начинает обстоятельно сморкаться. — Пускай в дураках остаются, кто поменьше нашего кумекает. На тебя-то можно положиться, Краске-хозяин?

— Как на вашу родную мать, хозяин.

Не очень-то приятно Лысому черту такое сравнение. Своей матери он никогда не знал, а второй его матерью была Шепелявая.

— Понимаешь, какое дело: чем ближе старые добрые времена, тем дружба больше требует, чтоб ее доказывали.

— Докажем! Хоть на куски меня режьте! — Дедушка говорит, что думает. Ведь все на свете бросили его. Да и что он был бы за человек, если б не сумел доказать свою дружбу? Вот явился же хозяин к нему, точно божье благословенье в воскресный день.

— Тракторы эти — погибель! — шепчет Лысый черт.— Мелкий-то народец, дармоеды от них жиреют, а для нас, для старожилов, они что яд. Понял меня?

Дедушка кивает:

— В балансе оно как? Яд, который ты не проглотил, тебе не страшен.

— Правильно, — подтверждает Лысый черт. — Но ведь не все такие хитрые, как мы с тобой. Пригонят тракторы, пропаганду разведут. И поумней люди попадались на эту удочку. Пораспродадут коней и бегают клянчить к трактористам. Все ведь торопится народ: скорей, скорей. А потом обанкрутятся и сидят, в кулак свистят. — Лысый черт опять прищуривает один глаз, а другим внимательно поглядывает на дедушку. — Для малоземельных-то, для бобылей, они почти задаром пахать будут. Уж дешевле дешевого. А с нас по три шкуры сдерут. Глаза на лоб вылезут — сколько они с тебя запросят. А главное, и не остановишь их, когда одумаешься: будут тебе по пашне ездить, пока не испоганят ее всю, а потом счет предъявят — вот тебе и крышка.

— Нет уж… — говорит дедушка, ерзая на диване, — нет, со мной у них дело не выйдет. Деньги я уже собрал, до урожая еще куплю вторую лошадь. А их пошлю… Я ни от кого не завишу, я человек свободный!

— Жатку тоже купишь? — спрашивает Лысый черт, прищурив оба глаза.

— Да… жатку!.. — Дедушка почти с мольбой смотрит на Лысого черта.

— Жатку я тебе дам, если… но сам знаешь… Если мы с тобой хвосты не подожмем и они от нас ни гроша не получат, откуда им тогда деньги на тракторы взять? И напрокат их по дешевке не отдашь голытьбе.

Никогда еще дружба с Кимпелем не была так дорога дедушке, как в этот день. Лысый черт похлопывает его по плечу и смеется во весь рот, подбадривает дедушку. Насчет лошади Лысый черт тоже знает, как распорядиться. У него есть свои дружки-приятели в других деревнях. Они-то уж продадут дедушке такого коня: любо-дорого смотреть!

— Молодого б мне, совсем молодого, — мечтает дедушка. — Состариться он и у меня успеет. А там, может, и таратайку купим, осенью поедем по деревням на гулянье.

И таратайку Лысый черт, дружбы ради, готов достать. Дрожки у него есть на примете, охотничьи дрожки. Немного они тяжеловаты — вот их знакомый один и хочет сбыть. Да у дедушки ведь будет пара лошадей: одна молодая и одна рабочая, — ему ничего, что дрожки тяжелые, зато выезд-то какой!

В сенях Лысый черт прощается с дедушкой. А бабушка только-только приковыляла домой. Она была у трактирщика Карнауке и принесла для гостя восьмушку водки. Запыхавшаяся бабушка дрожащими руками передает дедушке крохотную бутылочку. Дедушка швыряет пузырек бабушке под ноги и кричит:

— Комару напиться не хватит! Возьми себе поясницу натирать, жадюга! Наперстком друга-гостя угощать вздумала!

Лысый черт отмахивается. Ему сейчас не до пьянства. Пусть, мол, дедушка сам заходит к нему, вот они и выпьют славно.

— Эта баба меня в гроб загонит! — ворчит дедушка.

Бабушка, всхлипывая, собирает осколки в сенях.

— Не беда, — успокаивает дедушку Лысый черт. — Водка — дело десятое. Главное — дружба. Скорее бы старое, доброе время пришло!

Кряхтя, дедушка снова садится на диван. Он ждет обеда и обдумывает то, что ему сказал Лысый черт. Мысли его вертятся все вокруг одного и того же — вокруг старого времени. О каком старом времени его друг речь вел? О том, совсем старом, когда дедушка еще каменщиком был и каждое утро на стекольную фабрику бегал? Неужто он об этом времени говорил? Да тогда между ним и Лысым чертом никакой дружбы и не было. Дедушка никак не может догадаться, о каких же старых временах речь шла. Он-то мечтает о том времени, что поновей, но и не о совсем новом.

Вот четыре недели и прошли. Настает день, когда наши пионеры должны вернуться из Польши. Мы рисуем плакат с приветствиями и после уроков залегаем с ним у дороги: хотим подкараулить наших путешественников. Они нам письма присылали, приветы, писали, что им очень нравится в Польше, но ни в одной открытке не было написано, когда они собираются вернуться.

— Господин учитель Грюн, вам учитель Керн ничего не написал?

— Приедут, приедут скоро, — отвечает нам учитель Грюн.

— Да этот Грюн не больше нашего знает, зачем он только на учителя учился! — ворчит большой Шурихт.

Мы лежим в канаве возле зандбергского шоссе и спрашиваем каждого проезжающего мимо велосипедиста, не обгонял ли он пионеров.

— Каких пионеров?

— Ну, тех, из Польши которые.

— Что вы смеетесь надо мной, что ли?

Мы жуем травинки и выманиваем кузнечиков из их круглых земляных дырочек. От нечего делать даже немного ссоримся. Наши не показываются.

Один пионер из младшего класса уставился на плакат и говорит:

— Разве «пожалловать» с двумя «л» пишут?

— Спятил ты! «Пожалловать» я всегда с двумя «л» говорю, — замечает большой Шурихт.

— Давайте посмотрим в учебнике, если не верите!

— Еще чего! Учебник хочет тут в канаве рассматривать!

Малыш сбил меня с толку. Какой же я всемогущий пионервожатый, когда я даже точно не знаю, как пишется «пожаловать»? Мне стыдно, но я лежу, молчу.

— А разве они повозку не вызовут на вокзал?

— Кто?

— Да пионеры.

Опять этот клоп нас озадачил! Конечно же пионеры должны сообщить, когда они приедут.

Молча мы поднимаемся и шагаем домой. Я беру плакат. Дома я проверяю по учебнику. Малыш-то оказался прав! Я пытаюсь стереть второе «л». Получается дыра. Да и плакат кажется теперь некрасивым. Долго я раздумываю, как быть. На следующее утро я говорю ребятам, что малыш был прав. Вместе мы делаем новый плакат. Три дня мы ждем своих друзей. Но их все нет и нет.

— Пешком они придут, раздетые, разутые, — говорит Фриц Кимпель.

— Ничего подобного!

— Точно. По радио говорили. С них поляки всё поснимают. Они знаешь как зарятся на ребячьи ботинки! За тряпку удавить готовы.

— А по какому радио ты это слушал?

— Отец слушал.

— Ты веришь? — спрашиваю я большого Шурихта.

— Нет, не верю, — отвечает большой Шурихт и весь передергивается. — А если правда, то у моего братишки дома костюмчик лежит.

— Вот видишь, большой Шурихт, значит, ты веришь.

— Ни чуточки.

Мимо школы, тарахтя, проезжает грузовик, доверху набитый мебелью. Шкафы покачиваются. На круглом столике сидит, заложив ногу за ногу, Белый Клаушке-младший. Он презрительно смотрит на нас, будто мы где-то далеко внизу копошимся. Пыль забивает нам глаза. Белый Клаушке высовывает язык. Вот уже и не видно грузовика.

— Черт! — ругается большой Шурихт и ищет камень.

— Язычище высунул!

— В городе ему его укоротят.

— Ты так думаешь?

— Ну да, они там всё коллективно делают.

— А что это значит?

— Набрасываются на одного и лупцуют его все вместе. Мне один стекольщик рассказывал.

— Это и называется «коллективно»?

— Точно.

Вечером я спрашиваю нашего папу:

— А коллективно, папа, — это когда все одного бьют?

— Что ты, Тинко?

— А что это такое?

— Коллективно — это когда… коллективно — это когда все вместе.

— А ты говорил — не вместе!

— Да вместе-то вместе, да бить-то зачем! — Папа смотрит в книжку и читает: — «Коллектив — рабочие, производственное содружество». А избивать друг друга — это не работа, Тинко.

— Пионеры — это коллектив, папа?

— Думаю, что да.

Оказывается, наш папа тоже не все знает.

Пионеры приехали ночью. На вокзале их, конечно, никто не встретил. Да кто ж знал, когда они приедут? Стефани трясет меня за руку. Она уже в ночной рубашке и собирается ложиться спать. Я протираю глаза:

— Это они вас там раздели, Стефани?

— Проснись, Тинко! Это я приехала, сестра твоя, Стефани.

— Что, что? Где я?

На мне красный галстук. Стефани его мне повязала. Это польский пионерский галстук. Стефани его привезла. На стуле рядом с моей кроватью лежит новая пионерская форма.

— Это ты тоже привезла?

— Нет, это мама тебе сшила. Она как раз сегодня кончила.

— А где тетя Клари?

— Она уже спит.

— Колдунья она у нас. Вот я ее завтра три раза поцелую! А что теперь будет с формой, которая у маленького Шурихта?

— Пускай у него остается.

От радости я долго не могу заснуть. Стефани улыбается во сне. Ей, наверно, все еще снится, как она по Польше ездит.

Утром я надеваю свою новую форму. Я теперь встречу наших путешественников не как-нибудь, а в полной парадной форме. Мой красный галстук сияет на солнце, как пион. А мимо дедушкиного дома я могу так пройти? Вдруг дедушка увидит? Может быть, мне ненадолго спрятать галстук в карман? «Почему? Почему? Почему?» — так и стучит у меня сердце. Мы ведь с дедушкой теперь совсем разошлись. Мысли мои путаются. Галстук я не снимаю, но держусь немного в тени деревьев.

Вот это встреча! Маленький Шурихт прыгает мне на шею и обхватывает меня ножками. У него на груди сверкает много разных значков. Он раздает их пионерам, которые не ездили в Польшу. Он никого не забыл. Во всей группе Шурихт был самым маленьким, и польские друзья баловали его. Все подарки принимал он. Польским пионеркам больше всего нравилось танцевать с ним краковяк. И Шурихт, такой маленький и всегда усталый, расцвел, словно розочка. Учитель Керн расхаживает с мечтательным лицом. Так и кажется, что он носит с собой маленькое солнце. Он показывает нам подарки польского президента: большой радиоприемник с проигрывателем.

— А президент разговаривал с вами?

— Как мы тут сейчас разговариваем.

— А о нас он не спрашивал?

— Он сказал, чтобы мы передали привет немецким детям. — Зепп Вурм возится с радиолой.

— Зепп, поставь песню польских пионеров — мне ее еще раз хочется послушать.

С важным видом Зепп достает пластинку и улыбается:

— А почему меня никто Чехом не дразнит?

— Да потому, что ты всегда плюешься, когда мы тебя так зовем.

— Я не буду больше плеваться.

В Польше наши пионеры встретились с чешскими пионерами, которые там тоже были в гостях.

— Да они такие же ребята, как мы, — говорит Зепп. — Они взяли да расцеловали меня.

— А ты что думал — они кусаться будут?

— Я думал, они меня побьют.

— Нашел чего думать!

— Это моя мама так думала, а теперь не надивится.

Мать маленького Кубашка тоже никак не надивится:

— Так они вам там ничего и не сделали? Игнатия ты тоже не встретил?

— Нет, мама. Мне сам президент руку подал.

— Наверно, это его кучер был.

— Нет, это был президент.

Весь день мы поем и веселимся. Мне велено доложить, как я руководил пионерами. Я не забываю при этом сообщить, что нам обещана старая школа. Все хлопают в ладоши:

— Да здравствует Тинко!

— Давайте-ка подумаем, не пора ли нам избрать Тинко в совет дружины, — говорит учитель Керн. — Мне кажется, что он тут неплохо поработал без нас.

Пионеры хлопают в ладоши и так топают ногами, что стекла дребезжат. Я краснею до ушей. Что же мне такое сказать?

— Чего там! Я рад был стараться, — отвечаю я. — И спасибо, что так здорово топали.

По дороге домой за мной увязывается Фриц Кимпель. Он дразнится:

— Как обер-пионер и советник дружины небось теперь большое жалованье получать будешь.

— Забыл уже, как плетка свистит, Лысый чертенок?

— Тебе вот скоро самому покажут, где раки зимуют, умник Краске! Плетка-то за шкафом у вас лежит, тебя дожидается. Напрокат у нас ее взяли.

Теперь я знаю, что́ для меня дедушка приготовил! Никогда больше не пойду к нему.

— Что это со старым Краске? Никак, опять загулял?

— Нет, видно, трезвый. Ничуть не шатается.

Воскресенье. На парных дрожках дедушка едет по деревне. На нем черный воскресный костюм. Черную шляпу, в которой ходят у нас в церковь, он лихо надвинул на лоб. Дедушка сидит на козлах, будто черный король какой. Волосы у него почти такие же белые, как его вязаная манишка. Серебристые усы он смазал маслом и подкрутил вверх. В охотничьи дрожки запряжены Дразнила и только что купленная золото-гнедая лошадь. Она дико смотрит по сторонам. Видно, что ей больше всего хочется махнуть через дышло. Дрожки приходится тянуть одному Дразниле.

Сзади в свеженакрахмаленном фартуке, на самом краешке сиденья, примостилась бабушка. Кажется, будто она вот-вот соскочит. То и дело она поправляет выбивающиеся из-под платка волосы и очень стесняется, когда ей приходится отвечать на приветствия односельчан.

— Погоняй, погоняй! Хоть бы поскорей из деревни выехали, — говорит она дедушке. — Сидишь и не знаешь, куда руки от стыда девать.

— Ты их под фартук сунь! — кричит ей дедушка. — В балансе что? Нарядись да прокатись! Пусть все видят, на что мы способны!

Бабушка грозится соскочить с дрожек; дедушка отвечает, что если, мол, бабушка не будет сидеть смирно, он возьмет да пропьет и лошадь и дрожки.

Бабушке не сидится. Может быть, пока она тут в таратайке катается, они опять какую-нибудь поставку не сдали. С тех пор как мы к ним петь насчет яиц приходили, бабушка потеряла покой. Вдруг мы снова нагрянем с музыкой и еще свинью из хлева уведем!

— Глядите, глядите, старый Краске свою новую лошадь объезжает!

— Да у него под шапкой уже плесень завелась. Весь народ ждет — вот-вот трактора пригонят, а он лошадь купил. Не знает, куда деньги девать.

Мы играем со Стефани во дворе замка. С деревенской улицы доносится тарахтенье. Дедушкины дрожки! Мы так и застываем, разинув рты.

Дедушка делает вид, что не замечает меня. Он только еще прямей сидит на козлах и хлопает кнутом. Бабушка своим кривым пальцем показывает мне, чтобы я садился с ней рядом. Значит, любит еще меня.

— Давай сядем? Я еще никогда не катался на таратайке.

Стефани пытается удержать меня за руку. Я вырываюсь. Молодая лошадь вдруг резко осаживает назад. Дразнила оторопел и тоже пятится. Дрожки становятся поперек улицы. Бабушка вскрикивает. Дедушка изо всех сил нахлестывает лошадей. Вдруг молодая делает прыжок вперед. Снова Дразнила поддается ей, и дрожки, дребезжа, уносятся. Дедушка и бабушка скрываются в туче пыли.

Лето закрадывается в хлеба. С каждым днем оно все выше поднимается по стеблям. Взобравшись под конец на колос, оно без устали трудится между усиками. Хлеб поспевает. Синеглазыми карликами из леса стеблей выглядывают васильки. Кострами горят красные маки. Покачиваясь на самых крепких стеблях, целые выводки воробьев пробуют поспевающие зернышки. Еще задолго до того, как земледелец узнает вкус молодого хлеба, его уже отведает воробей. Ветер отдыхает в лесу: пусть пока жара попляшет над полями! Дождь отправился путешествовать в дальние страны. Ноги так и купаются в горячей дорожной пыли. Хотя люди в эту пору и ходят налегке, лица у всех озабоченные. Проходя по деревенской улице, все то и дело поглядывают на небо, будто взглядом своим хотят удержать на нем солнышко. Близится жатва.

Когда я вижу, как колышется спелая рожь, во мне поднимаются старые страхи — ну словно я с ними на свет родился. Я так и чувствую у себя под ногами колкое жнивье, от которого подошвы делаются такими жесткими, что хоть по гвоздям бегай. Голову печет солнце, в потную кожу въедается пыль. Снова липкая жажда мучит меня. Но ведь не этого я боюсь. Я боюсь своих усталых рук, у которых уже нет сил поднимать тяжелые снопы, дедушкиных окриков, неутихающих стонов бабушки. Спелая рожь вызывает во мне все муки жатвы. Мне хочется убежать. Но ведь убегать мне не нужно. Никто в этом году не погонит меня на уборку. В деревне еще тихо. Но разве не пора уже отбивать косы? Пора! Слышишь, вот вдали что-то задребезжало — сперва удар железа о железо, а в промежутке тихо звякнуло лезвие. Это там, у околицы, дедушка отбивает свою косу, будто он один помнит об уборке в нынешнем году.

К нам на поля залетела какая-то чудна́я птица. Раньше я ее никогда не видел. Она не такая большая, как ворона, но клюв у нее, как у вороны. Она не каркает, и вообще ее не слышно. Может быть, она немая? Перья у нее разноцветные и отсвечивают зеленым, словно они шелковые, а крылья, если глядеть против солнца, кажутся прозрачными. А вдруг эта птица прилетела из рая сказать нам, что для всех детей настали новые времена?

Я спрашиваю учителя Керна. Он не знает такой птицы и велит позвать его, когда я ее снова увижу. Она снова попадается мне. Учитель смотрит, смотрит, но так и не знает, что это за птица.

— Мало, ох, как мало мы знаем! — говорит мне учитель Керн. — Придется поручить пионерам все выяснить. Нам обязательно надо организовать кружок натуралистов.

— А чем тут кружок поможет? Кружок ведь тоже этой птицы не знает, господин учитель Керн!

— Это ты, пожалуй, прав, Тинко. Но кружок нам все-таки надо организовать. Хочется мне поучиться еще. Ведь сколько книг есть на свете!

— Это вы, пожалуй, правы, господин учитель Керн.

 

Глава двадцать пятая

Из Клейн-Шморгау к нам приехали два трактора. Они приволокли большие жнейки. Эти жнейки сразу же и снопы вяжут. Вся деревня сбегается. Пионеры забрались на тарахтящие машины и убирают их цветами. Стоя позади тракториста, мы проезжаем по деревне. Мужики спорят: каждому хочется, чтоб его поле убрали первым. Бургомистр мирит спорщиков. Комиссия ходит по полям. Она проверяет, поспели ли хлеба, и составляет список. По этому списку трактористы будут убирать поля. Мужики, довольные, расходятся. Теперь не век ждать: большие жнейки пожирают хлеб, точно огромные коровы, которым целый месяц не задавали корма. Готовые снопы так сзади у них и скатываются. Жены и дети новоселов только поспевай ставить рожь в бабки. А мужики могут тем временем на коровьих упряжках перепахивать жнивье. Как только тракторы всё скосят, они тоже примутся за пахоту.

Словно гроза, с грохотом и треском на Мэрцбах налетает новое время. Спелые колосья так и шелестят. У малоземельных крестьян глаза светятся радостью, как по большим праздникам. Ребятишки бегут за тракторами в поле: их разбирает любопытство, быстро ли тракторы управятся с жатвой. Быстро, очень быстро. Один за другим исчезают небольшие желтые участки, где хлеб уже поспел. Да эти машины не устают совсем! Они тарахтят, стучат, погромыхивают и всё жнут и жнут… Вот уже опять они кончили полосу и, ворча, перебираются на другую. И эту они, пофыркивая, объедают, оставляя позади себя голое жнивье.

Дедушка и бабушка одни в целом море колосьев. Дедушка косит, будто утопающий. Машины пожирают стебли, словно огромные коровы, а коса обгрызает их, как гусеница. Согнувшись в три погибели, бабушка ползет по полю. От снопа к снопу она перебирается, опираясь на свои маленькие кулачки. Дедушкина коса-гусеница уже прогрызла себе дорожку до конца поля, а бабушка вяжет снопы только еще на середине. Дедушка ругается на чем свет стоит. Мельком взглянув на трактор, который стрижет по соседству стебли, он сжимает кулаки, нагибается и тоже начинает вязать снопы. Он вяжет их до тех пор, пока не сталкивается на последней трети полосы с бабушкой.

— Всю-то жизнь ты улиткой пропо́лзала, улитка и есть! — ворчит он, отбросив очередной сноп, будто в нем гад какой сидит.

— Трактор не заказать ли нам? — робко замечает бабушка.

Дедушка только хмурит брови, трижды сплевывает бабушке под ноги и снова берется за косу. Обе дедушкины лошади пасутся на краю поля. Молодой-то еще надо пощипать травки!

На заре, словно помолодевший от утренней росы, дедушка выезжает на своей паре за околицу. Бабушка сидит на телеге, подобрав ноги. Лицо ее все сморщилось от боли.

— Чего рожу кривишь! Совсем на стиральную доску стала похожа! — ругает ее дедушка. — Люди подумают еще — не люб тебе парный выезд!

Бабушка силится улыбнуться усталой улыбкой, но скоро боль съедает улыбку.

Когда они вечером возвращаются, дедушка тоже сидит на телеге. За день лошади отдохнули, и молодая все норовит скакнуть козочкой. Дедушка злится и хлещет ее кнутом. Лошадь становится на дыбы, кусает Дразнилу за шею. Мерин не остается в долгу. Всхрапнув, он отскакивает в сторону. Обе лошади галопом несутся вперед, волоча за собой легкую телегу. Телега мотается, как картонная коробка, если привязать ее за слишком длинную веревку. Бабушка как раз растирала себе ноги и, когда лошади рванули, упала с телеги. Дедушка, занятый лошадьми, не слышал, как она плюхнулась в песок…

Я уже успел подружиться с трактористом. Моего тракториста зовут Отто. У него темно-коричневое, будто дубленое, лицо и маленькая бородавка слева на носу. На руках у него тоже бородавки. Я собрал пучок чистотела и подаю его трактористу.

— Что это за цветочки? — спрашивает мой Отто.

— Это цветочки от бородавок. Надо взять стебелек, выжать из него белый сок и помазать им бородавки. Они и пропадут, будто зернышки, которые куры склевали.

— Да что ты говоришь? — удивляется мой Отто.

— Езжай, езжай, Отто! А я заберусь позади тебя на трактор и помажу тебе бородавки. Вот и не надо будет останавливаться.

Отто качает головой, но мазать бородавки позволяет.

— А как твой трактор зовут, Отто?

— По правде говоря, я и забыл окрестить его.

— Давай назовем его «Счастье детей»?

— Да разве это имя?

— Это самое красивое имя на свете!

Трактор, трактор — тук, тук, тук! Пашет поле — цук, цук, цук! Пашет поле, косит луг Трактор, ребятишек друг, —

напеваю я. Голос мой дрожит вместе с трактором.

Отто и ночью будет работать. Впереди показывается телега. Лошади несутся галопом. Это дедушка на своей паре. Испугавшись трактора, молодая шарахается в канаву. Дышло трещит. Дрожа, обе лошади жмутся вправо. Им не нравится трактор. Я тоже дрожу. Молодая брыкается и получает кнутом под брюхо.

Отто старается помедленней проехать мимо пугливых лошадей. Разъярясь, дедушка хлещет кнутом по трактору. Кнут задевает Отто. Отто пригибается:

— Очумел он, что ли?

«Он» — это мой дедушка.

За спиной тракториста дедушка замечает меня. Кнут со свистом опускается и попадает мне прямо по лицу. Остаться или спрыгнуть? Лицо горит, как от перца. А мне нельзя даже потрогать: надо ведь крепко держаться за трактор. Кнут опять свистит. На этот раз мимо — мы уже проехали.

— С ума сошел, старик! — кричит Отто. — Не берись править лошадьми, раз в этом деле ничего не смыслишь!

Дедушка не отвечает. Лицо его перекосилось от злости, серые глаза сверкают. Он так и хочет спрыгнуть с телеги и опрокинуть трактор. Отто достает гаечный ключ и грозит дедушке:

— Вот дьявол! Я тебе еще покажу!

«Дьявол» — это мой дедушка.

Мы с Отто опять смотрим вперед.

— Отто, вон моя бабушка лежит!

Отто останавливает трактор, и мы соскакиваем в песок.

— Бабушка, вы не с той телеги упали, которой вон тот бешеный пес правит? — спрашивает Отто бабушку.

«Бешеный пес» — это мой дедушка.

Бабушка только стонет в ответ и держится за бок. Отто бежит в деревню звать на помощь.

— Чтоб тебе пусто было, чертов кучер! — кричит он, пробегая мимо ругающегося дедушки.

У бабушки платок съехал с головы. Я убираю ей волосы с лица. Утихнув на минутку, она нащупывает мою руку:

— Тинко, Тинко, родной! Хорошо как, что ты вернулся! Ты не серчаешь на меня?

— Нет, я не серчаю на тебя, бабушка.

— Помощь-то пришлют, внучек?

— Пришлют, бабушка.

Дедушка слез с телеги. Он распутывает постромки и, выпрягая лошадей, пинает их ногой в брюхо. Больше всего достается Дразниле. Он ведь у нас смирный, не брыкается.

— А ты-то чего, толстобрюхий? Ты чего за этим рыжим сатаной тянешься? — И снова дедушка ударяет Дразнилу ногой в брюхо. — В балансе что? Кто ухом не слышит, у того брюхо в ответе! Я тебе кишки выпущу!

Дома я рассказываю, что произошло. Наш папа отрывается от книги и грустно смотрит перед собой. У него сейчас отпуск и много свободного времени. Он очень любит фрау Клари, но он делается всегда грустным, когда вспоминает свой дом и стариков. Он встает и беспокойно шагает по комнате.

— Не сказать ли Шепелявой? — спрашивает он тетю Клари.

А тетя Клари уже одевается. Она бежит в деревню: ей хочется поскорей помочь бабушке.

Через четверть часа тетя Клари возвращается:

— Дедушка Краске не впустил меня. Двери запер. Завтра же я возьму отпуск.

Всю ночь наш папа не спит. Я слышу, как он ходит взад-вперед.

С утра бабушка лежит в кровати и стонет. К ней приходит общинная сестра.

— Тут уж я ничем помочь не могу — необходимо вызвать врача, — говорит она.

— Это чтоб он залечил старуху? — кричит дедушка и отпихивает ее от кровати.

Сестра обижается.

— Так я не могу взять на себя ответственность, — говорит она и идет к бургомистру.

Оттуда она по телефону вызывает врача.

Осмотрев бабушку, доктор устанавливает перелом нескольких ребер. Теперь-то у бабушки хватит времени поберечь себя!

— Если вы будете вставать, мне придется отправить вас в больницу, — предупреждает доктор.

Бабушке ничего другого не остается, как лежать.

Солнце поднимается все выше и выше. Воздух дрожит над полями. Тракторы уже убрали весь хлеб. Словно желтый островок, между жнивьем и паром виднеется один дедушкин участок. Дедушка бежит к себе на делянку. Колос вот-вот начнет осыпаться. Тогда дедушка идет к Лысому черту просить жнейку. Лысый черт ласков и увертлив, как всегда.

— Да, две лошади у тебя теперь, два добрых коня, — это верно. А вот машины у тебя нет — это тоже верно.

— Хоть на один день дайте мне жнейку, хозяин. Я бы уж постарался: на своей паре я за день не один морген уберу.

— Так и быть, — отвечает Лысый черт, — ради дружбы я поспешу и как только немного у себя управлюсь, пришлю тебе жнейку.

— Хоть бы старую, да только бы сей же час! — умоляет дедушка.

— Ну, это уж ты мне самому предоставь решать, Краске-хозяин. — Лысый черт с сожалением разводит руками.

Сам не свой, дедушка шагает по деревне. На лбу и около носа виднеются капельки пота. Не от жары у дедушки выступил пот — от страха. Дедушка заходит в трактир и выпивает три кружки пива подряд. Трактирщик Карнауке заводит речь о погоде. Дедушка и не слышит его. Что ж будет, если хлеб осыплется? Ведь урожай пропадет! Вся деревня поднимет Краске-хозяина на смех: два, мол, добрых коня у него, а урожай погиб на корню!

Дедушка спешит домой. Бабушка уже смирилась. Никогда в жизни ей не жилось так хорошо. Пустяки, что бок болит. Ноги-то куда как больше болят, когда ей приходится бегать по хозяйству.

— Развалилась тут, как дама бубновая! Лежит себе ухмыляется, а у меня ум за разум заходит!

Бабушка вся съеживается: будто она провинилась, раз лежит в кровати. Вот и бок опять сильней заболел. Дедушка идет во двор задавать скотине полуденную порцию корма.

Вдали стучит трактор. Дедушка заходит в ригу: надо мякины набрать. Через дыру, прорубленную в стене для дышла, хорошо видны мэрцбахские поля. Когда дедушка, спрятавшись, глядит отсюда на свои неубранные хлеба, ему позор его кажется не таким уж страшным. От злости дедушка готов зубами вцепиться в веялку. Но что это? Трактор тарахтит на его поле? Дедушка бросается в дом и достает плетку из-за шкафа…

Нашему папе наскучило сидеть дома. Он бродит по полям, смотрит, как работает тракторист. «Пора уж, пора уж, пора, двенадцать пробило давно», — напевает он. Проходя мимо дедушкиного участка, он замечает, что колос скоро начнет осыпаться. Тогда папа идет к бургомистру и говорит ему:

— Придется нам старика силой из беды вызволять. Хлеб пропадает. На мою ответственность, пошли!

Бургомистр идет за ним. Они подходят к трактористу и все вместе едут на дедушкин участок. Бургомистровой косой папа закашивает. Трактор фырчит у него за спиной. Жнейка начинает пожирать стебли.

Прибегает дедушка:

— Вы что тут мою рожь портите?

— Я думал, что ты на старости лет наконец ума набрался, Краске, — говорит примирительно бургомистр.

— Чего вам тут надо?

— Сам видишь: трактор пригнали, чтобы ты с уборкой не припоздал.

— А платить кто за него будет? Ты, что ли, чернильная душа?

— Соберешь урожай и расплатишься. Да там пустяк!

— Надо будет, я и сам заплачу! — кричит издали наш папа, только что кончивший закашивать.

— Тебя тут еще не хватало! Где тебе заплатить, ты сам на фабрике гроши получаешь! Уходи отсюда! Знать тебя не знаю!

— Да, господи, если тяжело сразу расплатиться, мы с тебя в рассрочку возьмем, — пытается бургомистр успокоить дедушку. — Понемножку и выплатишь, как тебе удобно будет.

Кажется, дедушка начинает задумываться. Он сдвигает шапку на затылок, пожевывает ус и, глядя мимо Кальдауне, видит, как от жары дрожит воздух.

— Тебе что? — спрашивает бургомистр Фрица Кимпеля, подбежавшего по жнивью к дедушке.

Фриц дергает дедушку за ремень:

— Дядя Краске, мне велено тебе сказать…

Дедушка быстро оборачивается. Фриц замечает у него в руках бычью плетку и ежится от страха. Дедушка склоняет голову к Фрицу… Шутка ли: друг Кимпель сынка прислал! Они шепчутся. Фриц убегает. Бургомистр сам не свой: идет уборка, у него дела поважней, чем торчать тут и ждать, пока этот Краске милостиво побеседует с ним.

— Не верь балаболке, Краске! — предупреждает Кальдауне. Он уже догадался, какую новость Фриц принес на хвосте. — Не на ту дружбу ставишь!

— Прочь отсюда! Не троньте меня! Нечего вам тут мой хлеб топтать! Мой хлеб! Что с ним хочу, то и делаю, псы советские!

— Ну, уж это ты ошибаешься! — Бургомистр сердито утаптывает траву на меже. — Есть у нас дело, есть! Не тебе одному этот хлеб принадлежит. Часть общине, часть горожанам, короче говоря — государству.

Дедушка переступает с ноги на ногу и разводит руки, как всегда, когда разъярится.

— Ступайте отсюда! Знаю я таких друзей! Поймать меня хотите? Силой заставить? Не выйдет! Ступайте отсюда! В балансе что? У больших отнимаете, чтоб малым рты затыкать? Гроша не дам на машины от коммунистов!

— Старик, подумай, что ты говоришь! Сам-то не из больших ведь! — заклинает папа дедушку, поднимая руки.

— Не тебе, дармоеду, определять, из больших я или из малых! Лентяй! Пошел, пошел с моего поля!

С грохотом приближается трактор. Тракторист хочет переехать на другую сторону. Дедушка загораживает ему дорогу. Тракторист глушит мотор. Дедушка замахивается плеткой и начинает хлестать трактор, будто это зверь или человек. Плеть гулко хлопает по обшивке мотора. Трактор ни с места. От злости дедушка совсем очумел, но с радостью замечает, что железная оправа кнутовища оставляет на капоте вмятины. Тракторист спрыгивает с сиденья. Вот-вот он набросится на дедушку.

— Неужели никакой управы на него нет! Взбесился старик. Только вчера еще…

Наш папа и бургомистр удерживают его:

— Езжай, он и отстанет.

Тракторист снова взбирается на машину и дает газ. Дедушка отскакивает в сторону, как укушенный пес. Трактор съезжает с полосы. Шагая по скошенному ряду, дедушка размахивает плетью и все грозит кому-то. Он прямо рычит от злости. Но грохот трактора заглушает его проклятья.

Бабушка знает, что́ теперь надо делать: надо отлежаться, пока не заживут поломанные ребра. В горнице будто костры полыхают — это багряное солнце садится за лесом. Дедушка, кряхтя, бродит по дому, а то как бульдожка начинает бегать вокруг бабушкиной кровати.

— Мне бы поесть, отец, — робко замечает бабушка.

Дедушка топает на кухню, вытаскивает из шкафа буханку хлеба, срывает в кладовой кусок сала с крюка и швыряет и сало и хлеб бабушке прямо на постель.

— Ножик бы мне еще, отец, а то не справлюсь я.

Дедушка выхватывает из кармана перочинный нож и открытым бросает его бабушке, точно хочет, чтобы она зарезалась им. Потом он идет в хлев запрягать лошадей. У Дразнилы в яслях осталась полуденная порция овса.

— Зажрался, сучий хвост! Травки тебе подавай, травки! Нет уж, окаянный, теперь ты у меня поработаешь! Старик Краске еще покажет этим вшивым умникам!

С обеими лошадьми дедушка отправляется к Кимпелю. Друг Кимпель обещал дать ему на ночь свою старую жнейку.

Не подвела, значит, дружба! Но и он, дедушка, сдержал слово. Собак этих плеткой со своего поля прогнал. Из-под ремня у дедушки, точно сабля, торчит плеть. Пусть попробует кто подойти к нему ночью — ног не унесет!

Никак, привиденья копошатся у нас на полях? С делянки Краске доносится какой-то треск, что-то шуршит там, будто огромные крысы забрались в хлеба. На старой кимпельской жнейке, выпрямившись, сидит дедушка. Наконец-то лошади идут ровно. Должно быть, молодая уже привыкла к дребезжанью у себя за хвостом. Сперва-то Дразнила один тащил жнейку, а теперь его самого приходится подгонять: того гляди, молодая надорвется. Жнейка так и выплевывает кучки колосьев на землю. Но они еще не связаны в снопы. Пустяки! Завтра у дедушки еще целый день, вот он и успеет снопы связать, а на вечер ему друг снова машину обещал.

Дедушка совсем забывает о своих годах. Ему кажется, что опять он молодой каменщик. Отработал смену на фабрике, а теперь спешит отмахать и вторую у барона фон Буквица. Ведь не раз он тогда, будто дух земли какой, сине-черные ночи напролет ворочал тяжелые пласты на своей делянке.

Молодой Краске да два добрых коня! Глаза у этих умников поперек лба встанут, как завтра утром увидят, что у Краске половина ржи уже скошена.

Недалеко от дедушки стучит трактор. Гул мотора то приближается, то удаляется. Время от времени из темноты вырастают бабки, деревья, одинокий куст, клочок нескошенной ржи, а вдруг видно зайца, ковыляющего по жнивью, — это светящиеся глаза огромного железного зверя рыскают по полям.

Крылья жнейки медленно поднимаются из ржаного моря и, будто отряхнувшись, снова окунаются в темную пучину. Дедушка жмурит глаза и плеткой хлещет в сторону света. «Тра-тата-пуф-пуф, брум-паф-паф!» Два зверя пасутся в ночном. Но один из них видит, что жрет; другой, точно краб, ощупью бредет в темноте.

Треск дедушкиной машины смолкает. Может быть, это он перекусить остановился? Да у него ни крошки в кармане с собой нет. Он откусывает кусок черного жевательного табака. Сок так и течет у него с губ. Но почему его жнейка молчит? Дразнила упал. Он катается по жнивью, забрасывает ноги вверх. Молодая лошадь шарахается. Дедушка ждет: Дразнила оступился.

— Вставай, вставай, пес шелудивый! — кричит дедушка.

Кнут так и свистит в ночном воздухе. Мерин не встает. Он валится на бок, хрипит. Дедушка соскакивает на землю. Не хватало еще, чтоб у гнедого начались колики!

— Давай поднимайсь, Дразнила! — Голос у дедушки дрожит.

Мерин фыркает, задние ноги его ходят, как шатуны, и запутываются в постромках. Постепенно движения его делаются все медленней. Дедушка хватает недоуздок, тянет лошадь вверх. Все напрасно: глаза Дразнилы стекленеют, голова тяжело падает на жнивье. Бледное лицо дедушки обращено к небу. Из-за облаков показывается луна. Дедушка опускается на колени, складывает руки на груди: «Господи! Вот я, грешный человек, стою перед тобой и молю тебя: если есть у тебя сердце в груди, оставь мне животину мою!»

Раздается пронзительный, жалобный крик. Дедушка вскакивает. Неужели господь услышал? Нет, никто дедушку не слышит! Это был предсмертный крик Дразнилы. Дедушка бросается на мертвую лошадь. Ее последнее тепло согревает продрогшего старика. Он поднимает сжатый кулак к небу:

— Нет тебя! Так я и знал. Человек тебя сделал! Слаб человек… Один он, один, как перст…

Дедушка лезет в карман за перочинным ножом, чтобы перерезать постромки и освободить живую лошадь от мертвой. Он вспоминает, что отдал нож бабушке, и снова злоба вскипает в нем. Словно бешеный пес, он зубами рвет постромки. Но серая от пыли кожа не поддается его старым зубам.

Каждый раз, когда глаза трактора освещают делянку Краске, посреди желтого ржаного поля виднеется огромный черный паук. Его только что дергавшиеся ноги теперь застыли. А рядом мирно пасется золотистая лошадь. Весь круп ее иссечен. Сквозь золотистую шкуру проглядывает красное мясо. Левее лежит другая лошадь. Она уже не пасется. На ней не видно рубцов. У нее заворот кишок. Вчера ее несколько раз сильно ударили ногой в брюхо. Но этих ударов ведь не видно, как не видно и заворота кишок.

Неподалеку на межевом камне сидит маленький серый человечек. Полночи он делал вид, будто он молод и силен и может повернуть колесо времени по своей воле. Так он и застыл. Кажется, будто он высечен из камня, что торчит на меже. Он один, совсем один. Руки его вцепились в кнутовище, словно он старается удержаться за него.

Большая, отливающая зеленым птица уже три раза пролетала над окаменевшим дедушкой. На лету она поймала саранчу, поднявшуюся из скошенной ржи. И неслышно, посвечивая зелеными крыльями, она снова улетает в лес.

Мы спросили Фимпеля-Тилимпеля, как называется эта птица. Фимпель-Тилимпель знает все, что летает под небосводом. В Лапландии он даже видел летающих лошадей. Он рассказал нам про лапландского аиста, который кладет свои яйца прямо на лед. Гнездо этот аист делает из оленьей шерсти. Он выщипывает ее у оленей, когда те спят.

— А кто поверит, тот дурак, — сказал на это большой Шурихт.

Как называется наша птица, Фимпель-Тилимпель обещал нам сказать, если мы ему дадим денег на водку.

Над полем птица та летит, Зеленым золотом блестит. Коль хочешь знать, как птицу звать, Ты должен мне две марки дать, —

ответил он нам. Но мы и не подумали оплачивать водку Фимпелю-Тилимпелю из пионерской кассы.

Однажды утром в класс входит учитель Керн и говорит:

— Нашел, нашел, ребятки! Это сивограк, так называемая сивоворонка. — Учитель Керн раскрывает книгу, которую он достал в городе, и показывает нам на картинке эту сивоворонку. Мы смотрим в книгу. Верно, наша птица. Учитель Керн захлопывает книгу: — Больше я вам ничего не скажу. Остальное мы должны выяснить сами… Ну, что вы думаете насчет кружка натуралистов?

— Хорошо, учитель Керн, пусть у нас будет такой кружок.

В кружок записываются большой и маленький Шурихты, Зепп Вурм, Пуговка и я.

— Теперь-то мы узнаем все про эту сивоворонку! — говорит большой Шурихт. — Вот как стащим с нее зеленый фрак, так и увидим, что это простая серая ворона.

Мы отправляемся в путь. Я знаю, в какой лес улетает сивоворонка, когда она снимается с поля, — в большой сосновый, через который проходит зандбергское шоссе. Туда мы и идем.

Заметив в лесу на каком-нибудь дереве гнездо, мы стучим по стволу. На наш стук выскакивают из дупла белки, трещат сойки, ворона слетает с ветки и, подпрыгнув, садится на макушку дерева. Оттуда она каркает на нас. Но наша сивоворонка не показывается.

— Наверняка она высиживает яйца в кроличьей норе. У этих ворон свои фокусы, — размышляет вслух большой Шурихт. — Те, кто книги пишет, их не знают. Верно я говорю, господин учитель Керн?

Учитель Керн лукаво улыбается:

— Сивограк высиживает свои яйца… нет, скоро мы сами узнаем, где он их высиживает.

Подходим к молодому сосняку. На опушке несколько сосенок связаны друг с другом так, что получился шалаш. Макушки молодых деревьев образуют крышу, а с боков все завалено хворостом — это стены шалаша.

— Дровосеки, наверно, построили себе от непогоды, — говорит учитель Керн.

— Я залезу и погляжу, что там внутри! — выкрикивает большой Шурихт и бежит к шалашу.

Из шалаша выскакивает маленький бородатый человечек и, пригнувшись, пускается наутек в сторону большого леса.

— Куда ты бежишь? Мы же тебе ничего плохого не сделаем! — кричит ему вслед учитель Керн.

Человечек быстро оглядывается, его серая борода так и развевается на ветру.

Большой Шурихт толкает меня.

— Наголо остригусь, если это не Фриц Кимпель! — говорит он и бросается за человечком.

Мы бежим за ним. Учителя Керна тоже разобрало любопытство. Он пускается с нами наперегонки. Человечек делает зигзаги, спотыкается, вскакивает и несется дальше. Мы окружаем его. Теперь и мне кажется, что это Фриц Кимпель. Что же это он затеял?

Пуговка и Зепп с двух сторон хватают задыхающегося Фрица за руки. Подходит учитель Керн. Фриц пытается вырваться. Большой Шурихт бросается на помощь нашим. Все мы так запыхались, что слова сказать не можем. У Фрица перепуганные глаза, как у пойманной птицы. Мне даже жалко его.

— Ты здесь теперь живешь? — спрашивает учитель Керн.

Мы смеемся. Фриц топает ногами.

— Отпустите его, — решает учитель Керн. — Он не убежит, я знаю… А хороший у тебя тут шалаш, Кимпель! Ты сам его построил?

— Это не запрещено! — И Фриц снова топает ногами.

— Конечно, не запрещено. Можно только пожелать, чтобы все ребята так ловко это умели делать, как ты. Ты нам не покажешь, какой он внутри?

Фриц подозрительно смотрит на учителя:

— Шалаш заколдован, и непосвященным в него вход запрещен. Я — главный лесовик.

— Таких и не бывает, — вмешивается большой Шурихт.

— Нет, бывают! Вы не знаете, а бывают! — хвастает Фриц.

— Мне тоже кажется, что бывают, — замечает учитель Керн. — Почему это ты вдруг стал лесовиком?

— Не скажу.

— И мне не скажешь?

— Нет.

— Хорошо, я тогда не буду тебя больше спрашивать. Иди, куда тебе хочется. Нам ничего от тебя не нужно.

— Да потому… потому, что я всегда один.

— Один?

— Ну да, как паук в подполе.

— Да что ты? — Учитель Керн беспомощно пожимает плечами.

Фриц смотрит на меня с вызовом, потом снова опускает глаза:

— А теперь… теперь мне никого в компанию не надо! Наплевать мне на всех! Пусть катятся ко всем чертям!

Долго учитель Керн подыскивает ответ.

— Скажи, Фриц, а может быть, ты знаешь, где гнездо сивоворонки?

— У меня наказа нет говорить об этом.

Большой Шурихт фыркает и пихает меня в бок. Учитель Керн нетерпеливо машет нам:

— А у кого наказ?

— У главного птицелова.

— А ты не можешь нас отвести к нему?

— Нет, не могу. Он не здесь живет. Мне надо сперва написать ему.

— Хорошо, — говорит учитель Керн. — Мы не хотим тебе больше мешать. Ты напиши, пожалуйста, главному птицелову и сообщи нам тогда.

— Нет! — И Фриц снова начинает топать ногами.

— Почему же?

— Пионерам я ничего не скажу.

— Ты имеешь что-нибудь против них?

— Они меня не приняли.

Учитель Керн задумывается.

— А ты поступил бы в пионеры, если бы они тебя позвали?

Фриц пожимает плечами.

— Его бы отец так тогда вздул! — говорит большой Шурихт.

Пуговка и Зепп, хихикая, переглядываются. Фриц отворачивается. Он не хочет с нами водиться. Мы оставляем его и выходим снова на шоссе. Оглядываясь, я замечаю, что Фриц следит за нами. Стало быть, не доверяет он нам.

— Да он вроде сумасшедшего, — говорит большой Шурихт.

— Нет, нет, не надо так, ребятки! — вдруг начинает беспокоиться учитель Керн. — Мы тут сами кое-что упустили. Да, черт возьми, боюсь, что мы даже больше виноваты, чем он. Вы видели, какие у него глаза?

— Если он нам эту сивоворонку покажет, я готов лягушку проглотить! — клянется большой Шурихт. — А птицелов — Белый Клаушке. Это и без очков можно догадаться.

Обрывая один за другим листики акации, учитель Керн говорит:

— Мы должны… да, пожалуй, нам надо больше верить в человека.

По дороге домой он молчит, все время думает о чем-то.

…Собираясь уходить, тетя Клари беспокоится: вдруг дедушка опять выгонит ее, как чужую кошку? Но дедушка не прогоняет ее. Он лежит рядом с бабушкой и стонет. На кухне хлопочет Шепелявая.

— Слава богу, что ты пришла, добрая душа, — говорит она тете Клари. — Мне-то за скотиной смотреть надо, а кто ж тут-то подсобит?

Тетя Клари краснеет и принимается хозяйничать. Так ласково ее даже в лучшие времена не принимали у Краске. Бабушка хоть и не просит прощения у тети Клари, но глаза ее говорят яснее всяких слов. Слезы так и катятся у нее по щекам, когда она пожимает руку тети Клари.

Приходит доктор и осматривает дедушку. Дедушка не понимает, что с ним делают. Он все время ворочается в постели и бредит:

— Видишь, это большой друг… вон он какой большой, до самых облаков… А это вот маленький, он как кротовина…

Доктор выслушивает дедушку. Лицо его делается серьезным.

— Может быть, его отвезти в больницу? — спрашивает тетя Клари.

— Дразнилу надо отвезти в больницу. Этот доктор ему брюхо повредил — все ногой его, ногой… — бормочет дедушка.

Взяв в руку шприц, доктор делает неопределенный жест.

— Плетка… плетка где? — кричит дедушка. — Кто это меня колет? Шепелявая? Ведьма…

— Вы дочь его? — спрашивает доктор тетю Клари, перед тем как сесть в машину.

— Невестка.

— Между нами говоря — поздно уже.

Побледнев, тетя Клари идет в дом. Бабушка кивком подзывает ее:

— Не встать ему больше, доченька. Все… Конец это… Да так оно и лучше. — Бабушка смотрит в потолок, потом снова на тетю Клари. — Не вижу я пути, не вижу… А ты видишь, доченька?

— Позвать Эрнста, мама?

— Позови, дочка.

Бабушка лежит и прислушивается: неужто гром гремит? Нет, это не гром. Это Шепелявая перекатывает бочку во дворе. Бабушка опять прислушивается. Теперь это не Шепелявая. Теперь и впрямь гром гремит!

— Господи милостивый, не допусти, чтобы небеса разверзлись! — начинает молиться бабушка. — Не дай погибнуть хлебу нашему! Мы в руке твоей, господи, как червь в руке нашей. Да будет милость твоя, не раздави нас десницей своей…

Грохот приближается. Бабушка лежит, скрестив руки, и слушает. Теперь гром гремит совсем рядом. Робкая улыбка пробегает по лицу старушки. Она вздыхает с облегчением. То не гром и не град, то тракторы, о которых рассказывала невестка. Бабушка совсем успокаивается: такой-то гром человеку подвластен.

Дедушка, которого треплет лихорадка, тоже слышит грохот. Он приподнимается.

— Плетку, плетку дайте! — кричит он. — Разгоните тучи, разгоните их! — И дедушка снова падает на подушки.

— Успокойся, отец, не гром это, — говорит бабушка, тряся старика за плечо.

Дедушка ничего не замечает. В бреду ему мерещится, что дождь заливает его неубранный хлеб. Водопадом он обрушивается с неба и пригибает рожь к земле. Весь хлеб полег. Зерна сыплются на мокрую от дождя землю. Клинг-кланг… Слышишь, как осыпаются колосья? Секунда — зерно. Секунда — и десять зерен. Секунда — тысяча зерен! «Миллион!» — вопит дедушка. Бабушка снова начинает молиться. Но теперь она молится не из-за грохота, она молится за дедушку:

— Смилостивься ты над ним, когда возьмешь его к себе! Не грешнее других он…

А дедушке кажется, что осыпавшиеся зерна уже снова проросли зеленой озимью. Молодые побеги переплелись с редкими старыми стеблями. Вокруг ходит народ и показывает на него, на Краске: «Глядите, глядите, вон он, Краске-хозяин: два добрых коня, а урожая так и не собрал!» Молодая поросль пробивает себе путь между старыми стеблями. Вот уже все поле покрылось свежей зеленью. Вот она забирается к нему во двор, поднимается по стене, лезет в окошко… вот-вот обовьет его. Дедушка силится подняться, сбрасывает одеяло. Бабушка успокаивает старика, но он ничего не понимает. С улицы доносится грохот трактора. Стекла в горнице дребезжат.

— Все кончено, все! Мой хлеб! Мой хлеб! — выкрикивает дедушка.

Трактор привез мертвого Дразнилу к нам во двор. С раздутым животом лежит он на телеге, в которую за день до этого запрягали его самого. Глаза, подернутые пленкой, устремлены в неведомую даль. Жизнь шагнула вперед, переступив через падаль и трупы. Бабушка все трясет дедушку за руку:

— Смилостивился над нами господь — машина это. Слышишь, как она стучит? Будто гром прирученный.

Дедушка поворачивается на другой бок.

А в это время на его делянке грохочет другой трактор. Наш папа договорился с трактористом. Вместе с Шепелявой они идут за трактором и ставят бабки.

Папа побывал и в Крестьянской взаимопомощи. Сбегал к бургомистру — он хлопочет обо всем, будто и не отлучался ни на один день.

«Давай пригоним молотилку в поле: колос не так осыпаться будет», — сказал он бургомистру.

Кальдауне согласился:

«Почему бы и не попробовать? Другие так делают, сделаем и мы».

К вечеру трактор тащит молотилку на дедушкин участок.

— Старик Краске в гробу бы перевернулся, увидев такое своими глазами.

— А разве он уже помер?

— Пока нет. Еще дерется с курносой.

— А вот Фимпель-Тилимпель помер.

— Да он вроде и не болел?

— Нет, болеть он не болел, хоть и ходил зимой разутый. Утонул.

— Утонул? Где ж это его угораздило?

— На кимпельском лугу, в сточной канаве.

— Да разве там можно утонуть?

— Это смотря кто в нее упадет и как.

— Перепился небось, вот и принял сточную канаву за свою кровать.

— Говорят, кто-то его напоил до бесчувствия.

— Ясно кто.

— Вчера вечером Фимпеля поймали: он таскал раннюю картошку на участке Кальдауне.

— С чего бы это он вдруг полез к Кальдауне?

— Да кто ж его знает…

— Тут что-то нечисто. Каким бы Фимпель ни был, а красть он не крал.

— Если ты так уж это точно знаешь, пойди да скажи… Нога еще при Фимпеле была, кабанья, на проволочке. Этой ногой он все поле следами утыкал, чтоб подумали, будто это дикие свиньи картошку перерыли.

— А расспросили Фимпеля-то?

— Нет, забыли. Отняли мешок с картошкой и отпустили. А теперь уж некого и расспрашивать.

— Верно, подослал его кто.

— Тссс!

— И подослал его тот, кто бургомистру Кальдауне отомстить хотел за историю с яйцами.

— Тссс! Тише ты! Доказать-то ты не можешь.

Мимо проходит бургомистр Кальдауне.

— Придет час — всё докажем! Полный счет предъявим, — говорит он и залезает на молотилку.

— Говорил же, чтоб ты язык за зубами держал! Потом будешь стоять как дурак и ничего доказать не сможешь.

— А ты не слышал разве: придет час!

Дом дрожит от дедушкиных криков. Дедушка не хочет умирать. С кулаками он набрасывается на смерть. Крики его слышны даже во дворе. Тило поджимает хвост и лезет в конуру. Куры, склонив голову набок, слушают и то и дело посматривают на небо: не покажется ли ястреб на птичьем дворе?

— Хозяйство мое она погубит… косой, с косой идет на меня! — вопит дедушка.

У бабушки пылают щеки. Она лежит рядом с дедушкой и не устает успокаивать его:

— Никто и не думает губить твое хозяйство. Слышишь, ни кто и не думает…

Напрасно она старается: слова ее для дедушки что жужжанье пчелы.

— Я им покажу, каков старый Краске! Верхом на пушке прискачу! Дразнилу и Кимпеля запрягу! Пошел, пошел, Кимпель-пес! Цыц! Я теперь главный. Не примечаешь разве: на дружбу поставил. Друг-то вывезет…

— Отец, отец! Да погляди ты, Тинко пришел. Вот он стоит дрожит. Неужто не видишь?

Дедушка что-то бормочет в ответ. Я ничего не могу разобрать.

В поле стучит молотилка. Зернышки ржи, которая должна была бы быть пшеницей, сыплются в мешки. Все соседи вышли обмолачивать наш хлеб. Папа подвозит на молодой золотистой лошади снопы к молотилке, а каретник Фелко возит на воле солому к нам в ригу. Бургомистр Кальдауне разрезает прясла, прежде чем загружают снопы в машину. Шепелявая обходит всех и предлагает воды, потом сгребает мякину, помогает укладывать солому на фуру каретника. Достав из кармана пузырек, она смазывает коричневой жидкостью раны молодой лошади. Кожа у лошади подергивается, мухи летят прочь.

И чего только трактор не умеет делать! Он ведь и барабан на молотилке вертит. Вечером загораются его огромные глаза, и все кругом сразу как подменили. Впервые в Мэрцбахе молотят прямо в поле, да еще ночью.

— Много ты знаешь! Мы и раньше с подсветом молотили.

— Это зимой при свечах в риге, что ли? Цепами вы тогда молотили, как в давние времена в Египте.

— Это тоже верно.

Глубоко за полночь трещит молотилка.

До утренней звезды дедушка спорит со смертью. Я сижу на кровати рядом с бабушкой и крепко зажимаю уши. Бабушка обнимает меня.

Еще раз приходит доктор. Глаза у него усталые, движения спокойные. Он долго смотрит на дедушку, потом выстукивает его. Дедушка уже не может приподняться: его поддерживает тетя Клари. Она плачет и тихо гладит бледный дедушкин лоб.

Меня бросает то в жар, то в холод.

— Тетя Клари, тетя Клари! — кричу я. — Погладь его за меня!

Тетя Клари молча кивает.

Доктор готовит шприц и тихо шепчется с тетей Клари. Мне велят выйти и привести папу.

Девчата, забравшись на молотилку, поют веселую песню. А разве они не знают, что мой дедушка борется со смертью? Но они ведь работают на машине, которая называется «Счастье детей». Ну, пусть тогда поют!

Я отыскиваю папу. Возле наваленной доверху фуры он разговаривает с Пауле Вуншем.

— Нет, ты посмотри, ты посмотри только, как они работают! — кричит Пауле сверху.

Глубоко вздохнув, папа кивает:

— А ведь давно уж могли бы так работать, Пауле… Ты что, Тинко?

— Доктор велел тебе идти домой.

Папа и Пауле Вунш переглядываются. Пауле спрыгивает на землю. Папа передает ему вожжи и берет меня за руку. Молча мы шагаем в темноте. Далеко в ночи разносится гул молотилки.

Дедушка немного успокоился. Я иду на кухню и сажусь на свой старый ящик для дров. А я должен бы плакать: ведь мой дедушка умирает. Но я не плачу.

В доме пахнет лекарствами; доктор в своем белом халате показывается на кухне. Проходя в сени, он гладит меня по голове.

Папа спускается из светелки. Он стоит некоторое время возле шкафа и смотрит вниз. Потом медленно поднимает голову. Лицо у него очень серьезное. Вот он посмотрел на меня. Щеки его дрожат.

— Дедушка умер, Тинко.

Слышно, как бабушка рыдает в горнице.

…Из Ростока приехал дядя Маттес. Он живет теперь там, где строят новые корабли.

— А тебе не скучно без нас, дядя Маттес?

Улыбаясь, дядя Маттес вытаскивает бумажник. Он показывает мне фотографии. На них море и корабли, которые так и бороздят высокие волны.

— Не очень там поскучаешь, — отвечает дядя Маттес.

…Порхают бабочки. В листве лип жужжат пчелы. В синем небе носятся ласточки. Я лежу на выгоне под липой. Из садов доносится запах роз. Все звуки сливаются со стуком трактора в общую песнь лета:

Вот лето песни вновь поет, На солнышке тепло, Сияет синий небосвод…

Вдруг я пугаюсь собственного голоса: я тут пою, а дома все готовятся к похоронам дедушки! Слышно, как во дворе Шепелявая зовет меня.

Бабушка плачется:

— Что люди-то скажут, как не увидят меня за его гробом? Оденьте вы меня, ради Христа, несите за ним!

Папа и тетя Клари уговаривают ее:

— Да каждый ребенок в деревне знает, что ты больна.

Стефани, моя сестренка Стефани, наш славный жаворонок, останется с бабушкой, когда мы дедушку понесем на погост. Каретник Фелко и другие мужики привинчивают крышку гроба. Все одеты в черное. Папа держит меня за руку. Рука у него гладкая и теплая. В последний раз я смотрю на дедушкины руки. Пальцы у него всегда были коричневые, будто обрубленные корни, а теперь бело-серые, точно старые кости. Он уже не будет рыться ими в земле, как бы гладя ее. Меня он ими тоже больше не ударит. Вот этими самыми руками дедушка хотел остановить новое время. Оно отбросило их прочь.

— Не плачь, Тинко, — говорит папа, наклонившись ко мне. — Скоро ты поедешь с дядей Маттесом на море.

А я и не заметил, что плачу.

Ссылки

[1] Перевод стихов в книге сделан М. М. Замаховской.

[2] Район Западного Берлина.

[3] Мера земли — около четверти гектара.

[4] Речь идет о немцах, переселенных по решению великих держав из Польши и Чехословакии.

[5] Река на границе между Польшей и Германией.

[6] В ГДР галстуки у пионеров синие.

Содержание