Вот тебе и раз! Уже опять весна. Правда, на дворе еще снег, но он мокрый и липкий. Весна прикоснулась к нему и заворожила. Солнышко сияет, а снег плачет, потому что ему надо уходить. Он липнет к ногам и просится в дом. К деревянным подошвам туфель пристают большие комья. Но никто его не жалеет. Перед тем как войти в комнату, все его стряхивают. Ты, снег, лучше поскорей бы стаял и хорошенько напоил своей водичкой озимые!
В садике синичка разучивает свою песенку. Всю зиму песенка пролежала у синички глубоко в зобу под теплыми перышками. Теперь она просится на волю. «Ни-ни-ви! Ни-ни-ви!» — поет синичка. Черные дрозды веселятся вовсю. Они стали разборчивыми и не едят, что я кладу им в кормушку. В курятнике куры кудахчут. Бабушка проверяет, не видны ли у них уже красные гребешки: «Показался гребешок — приготовь свой кузовок!»
Но курам нет никакого дела до бабушки. За всю зиму они не снесли ни одного яйца. Когда наш солдат еще жил с нами, он кур зимой не выпускал. В курятнике он устроил большое окно и застеклил — это чтобы курам зимнее солнышко тоже светило. Он подвесил там свеклу на веревочке, а куры подпрыгивали, чтобы достать ее, и так сами согревали себя. Когда он кормил их, он зерна высыпал прямо на соломенную подстилку. Курам приходилось выбирать зернышки из соломы и скрести лапками. Это тоже их согревало. Жизнь у кур была тогда веселая, и они неслись и зимой.
Но дедушка новую русскую моду ни во что не ставит:
— Этого еще не хватало! Кур баловать! Пусть на дворе себе корм ищут. В балансе оно что получается? Яйца только тогда хороши, когда нам их курица даром дает. Да если мне с ними еще возиться, кормить их и все такое прочее, лучше я сам сяду и буду нестись.
Но дедушка нестись так и не стал, куры — тоже. Кузовок, в который бабушка собирает яйца, всю зиму пустовал в кладовой.
Заходит бургомистр Кальдауне и вежливо напоминает нам:
— Вы за первые два месяца отстали со сдачей яиц.
— А ты приходи к нам вместо петуха — может, куры и поумнеют, сами зимой на сдаточный пункт яйца понесут.
— Краске, прекрати болтовню!
— Да подите вы все…
На теплынь повылезли и жуки-древоеды. Они снова шуршат в стропилах. Дикие гуси пролетают над деревней. Я слышу их, и мне делается беспокойно, словно что-то точит меня. Мне тоже хочется летать высоко-высоко и вместе с дикими гусями носиться под самыми звездами. Вот в стихотворениях все про грусть-тоску говорится. Может быть, это она и точит меня сейчас?
Отчего это я проснулся? Вроде кто-то постучал к нам в дверь… Да, вот теперь хорошо слышно: кто-то стучит. Корова, что ли, у соседей отелилась? Дедушка встал уже? Нет, в доме все тихо. Вот опять стучат, только громче. Теперь слышно, как барабанят по окну горницы, где спят дедушка с бабушкой. Глухо доносится чей-то голос, и в доме сразу поднимается такая суматоха, шум, гам, что, кажется, вот-вот рухнет потолок. Слышно, как бабушка кричит:
— Господи Исусе, где же это моя нижняя юбка?
Значит, у нас пожар? Я вскакиваю с постели. Может, уже рига горит, а я тут лежу, прохлаждаюсь!
Нет, не пожар. Дядя Маттес приехал. Он хватает меня прямо как я есть, в рубашке, поднимает на руки и тискает:
— Сынишка Эрнста? И такой большой уже?
Бабушка сидит на полу посреди комнаты и плачет, закрыв лицо подолом. Дальше ее ноги не донесли.
— Довел господь дожить! Теперь и на погост пора! Пусть ангелы господни порадуются, что старуха Краске к ним пожаловала! Вот где я попляшу: вы тут подумаете — на небесах карнавал справляют.
Дядя Маттес поднимает бабушку с пола. Она противится, но он все равно относит ее в горницу и укладывает в постель.
— Да пусти ты меня! Пусти, родной! Мне тебя накормить надо… Небось изголодался там.
Но дядя Маттес вовсе не изголодался. Лицо у него красное и здоровое. Щеки лоснятся. Дядя Маттес и дедушку поднимает на руки, точно куклу.
— Ай-яй-яй! — бормочет старик. — А мы не такие легкие, как ты думаешь. Пятьдесят моргенов… пятьдесят моргенов под плугом. Поместье. Маленькое поместье…
Дяде Маттесу нет никакого дела до пятидесяти моргенов. Он сажает дедушку на диван и снова хватает меня:
— Где твой отец живет? Папка твой где? Далеко?
Никто не отвечает дяде Маттесу.
— А Эрнст здоровый вернулся?
Я смотрю на дедушку. Дедушка шмыгает носом и смотрит в пол. Бабушка отвечает за нас:
— Да-да, Эрнст… здоров… Он… да, наверно, здоров. Женился он.
— Опять женился? Ну и как? Хорошая ему жена досталась? Красивая?
— На улице-то тепло? Тает? — спрашивает дедушка.
— Где он живет? Эрнст где живет?
— Вот теплая погода установится, мы и овсы посеем.
— А малыш у них еще не родился?
— Нет. Меня срамить не стали, — говорю я.
Дядя Маттес не сидит, задумавшись на припечи, как наш солдат. Утром он только раз прошелся по двору, мельком заглянул в хлев и исчез.
— Свиней-то он хоть видел? Все четырнадцать штук? — спрашивает дедушка.
— Да успеет еще, успеет! Погоди ты со своей похвальбой!
— Молчала бы уж!
Дедушка сгребает мокрый снег во дворе. Кое-где из-под снега виднеется земля. Дедушка выпрямляется, чтобы перевести дух, и стоит так, опершись на черенок. Он долго глядит на свежую землю, потом трогает ее пальцами, будто гладит.
Дяде Маттесу приходится ждать до вечера, чтобы поговорить с нашим солдатом. Но все равно он не скучает. Он ходит по деревне и приветствует старых знакомых: «Здравствуйте!» Или: «Ну, как дела?» Немного посидит в гостях, а потом снова продолжает свой обход и все только посвистывает, как скворец. Он заходит к бургомистру Кальдауне, в трактир и на погост. На квартире у Пауле Вунша он спрашивает, когда вернется хозяин. Даже к обеду он не приходит домой.
— Да что же это такое! — восклицает дедушка за столом. — Неужто сын затем вернулся, чтобы по деревне шататься!
— Да оставь ты его, ради бога! Надо же выгуляться парню. Гляди, еще спугнешь его! Лучше уж сразу в гроб меня кладите…
Дядя Маттес и вечером не приходит. Он сидит в гостях у фрау Клари и разговаривает с нашим солдатом. У фрау Клари щеки порозовели. Она снует туда и сюда, накрывает стол и приносит деверю домашние туфли, которые сама сшила из обрезков.
— Ну, знаешь, если ты меня так и дальше обхаживать будешь, я, пожалуй, и на ночь останусь! — говорит дядя Маттес и громко смеется.
— Очень даже хорошо, если ты останешься. Одна кровать у нас свободна. Мальчик еще не перебрался к нам.
Дома бабушка приготавливает светелку нашего солдата для дяди Маттеса. Дедушка притих и сам приносит ему постель. Для дяди Маттеса ему небось ничего не жалко! Потом он садится возле печки и ждет, пока бес снова не потянет его за язык.
— Кашу-то заварил, а масло где? Приехал шалопай, бродит по деревне, будто пятьдесят моргенов даром даются.
Кто-то робко стучит в дверь.
— Заходите, заходите! — кричит дедушка и вскакивает с припечи.
На кухне стоит выряженная по-воскресному Кэте Кубашк. В руках у нее завернутый в бумагу горшок с цветком.
— Не рано я? — спрашивает она и снимает платок с головы.
— Какое там! Мы уже ждем.
Дедушка снимает с Кэте Кубашк пальто и, пританцовывая, проводит ее в комнату. Кэте не знает, что ей делать со своим цветком.
— Так оно уж… Сами знаете, как бывает, — говорит дедушка. — Не пришел еще сынок. Застрял небось где-нибудь.
Кэте Кубашк разворачивает цветок. Это кактус, который как раз цветет.
— Разорились небось на цвет-то? — подмазывается дедушка. — Ты поставь горшок там, где у нас Маттес сидит.
Бабушка прислушивается, нет ли кого во дворе.
— А ведь там пришел кто-то, старик!
Тило рвется с цепи.
— Маттес, наверно.
Дедушка вздыхает с облегчением. В сенях слышатся шаги. Дедушка распахивает дверь. Свет, падающий из кухни, освещает Марту, дочку каретника Фелко. В руках у нее что-то завернутое в шелковую бумагу.
— Темно-то как! А на дворе холодно, милые вы мои! Не опоздала я?
Дедушка с бабушкой обмениваются многозначительными взглядами.
— Заходи, заходи, толстушка! Чем поздней, тем веселей.
Бабушка берет руки Марты в свои и растирает их:
— Вот и хорошо, что зашла. Сейчас я кофейку сварю. Да и пирожок у нас испечен.
— А Маттес где? — Марта Фелко заглядывает в комнату и, увидев, что там сидит Кэте Кубашк, краснеет до ушей.
— Да, Маттес!.. Маттеса пока нет. Видно, засиделся. Мода такая у них пошла, у молодежи-то.
Кофе дымится. В комнате пахнет пирогами. Печка поет. Дедушка беседует с Кэте Кубашк:
— А у вас была сурепная блоха?
— Нет.
— А ведь какая вредная тварь — ничем ее не выведешь!
— Да?
— Ты, стало быть, не знаешь, какая она из себя?
— Нет.
Кэте неинтересно, какая из себя сурепная блоха. Ей больше хочется узнать, какой из себя дядя Маттес.
Марта и бабушка завели речь о последней танцульке.
— А ты, Марта, не выходила на улицу, когда музыканты отдыхали?
— Нет, не выходила.
— А когда девушки в первый раз кавалеров выбирали, ты кого выбрала?
— В первый-то раз я никогда никого не выбираю, а то еще болтать начнут.
Бабушка, довольная, кивает:
— Так, стало быть, ты себе милого еще не выбрала?
— Нет. — Марта все поглядывает на дверь.
Кэте Кубашк прерывает беседу про сурепных блох и, вся красная, выходит на кухню:
— Хороша, нечего сказать! Сидит тут, будто ангел какой! А мы все видели: во время перерыва ты со стекольщиком из Зандберге любезничала.
Марта вскакивает как ошпаренная:
— А сама-то! Стыдно и говорить, а то про тебя такое можно рассказать…
— А что ты можешь сказать?
— С Генрихом Кальдауне вы что в лесу делали? Грибы собирали?
— А тебя разве он не провожал?
— Я его и не просила вовсе.
— Пойдем поговорим с глазу на глаз.
Кэте Кубашк тащит Марту за собой в комнату. Дедушка, качая головой, остается на кухне.
— Ай-яй-яй! — восклицает он, наклоняется к бабушке и спрашивает: — Ты какую звала?
— А ты какую? — шепотом отвечает бабушка.
— Толстуха Фелко не по мне. Больно бахвалистая.
— А эта костлявая Кэте? Кому она нужна? — Бабушка перестает шептаться: — Кудри-то крутила-накрутила, и не поймешь даже.
— Тсс! — шипит дедушка и, громко топая, возвращается в комнату.
Девушки, очевидно, договорились. Обе они сидят в обнимку возле печи.
Дедушка включает радио. Из ящика раздается бойкая музыка. Дядька поет про то, как он по пуговицам подсчитывает, есть у него какой-то там шанец или нет. Дедушка топает в такт ногой:
— Ничего вещичка!
Некоторое время он слушает, как дядька в радиоящике подсчитывает, потом, поплевав в ладоши и пригладив свой ежик, на цыпочках подходит к Кэте и отвешивает ей поклон. Кэте пихает Марту в бок. Девушки хихикают. Дедушка снова кланяется. Кэте не хочется обижать своего будущего свекра. Она встает и поправляет на себе платье. Дедушка обнимает ее и чего-то ждет.
— Разве это настоящий вальс! — замечает он и начинает водить Кэте по комнате.
— Вы и водить-то не знаете как, дедушка Краске! — Кэте подмигивает Марте.
Дедушка старается как может. С Мартой Фелко он тоже проходится по комнате.
— Тут прыгать надо, дедушка Краске, это бугги-вугги. Дедушка может и попрыгать. Бабушка решает, что дедушка танцует польку.
Так проходит время. Марта Фелко развернула свой сверточек, вынула пару шерстяных носков и положила их рядом с цветочным горшком, который принесла Кэте Кубашк. Бабушка внимательно осматривает носки. Даже очки надела, чтобы проверить, ровные ли петли. Потом недовольно покачивает головой.
Кофе выпит. Пирог съеден. Дедушка сидит и дремлет на диване. А дяди Маттеса все нет и нет. Девушки зевают, встают и одновременно начинают прощаться, разбудив дедушку.
А он ворчит:
— Черт те что! Стараешься тут, из кожи вон лезешь — и на тебе, все, оказывается, псу под хвост!
Марта Фелко шепчется на кухне с бабушкой. Кэте Кубашк заговорщически обращается к дедушке:
— Вы Тинко к нам пришлите, когда сын ваш вернется.
Дедушка радостно кивает. Стало быть, охота женихаться у Кэте Кубашк еще не прошла! Хихикая, девушки покидают наш дом.
Поздно уже. Я устал, но мне хочется видеть дядю Маттеса. У него такое веселое лицо. Кажется, что весь дом улыбается, когда он тут. Ужин все еще стоит на столе. Дедушка таращит глаза на большие куски ветчины и бормочет:
— Ведь не с пустыми руками его встречаем!
Бабушка задремала на припечи. Ее больные ноги дергаются. Платок съехал набок. Наконец-то Тило подает голос. Пришел дядя Маттес. Он отвязывает тявкающую собачонку и приводит ее с собой в комнату.
— Господи Исусе! Да разве можно, Маттес! Она же кусается, как оса.
Дядя Маттес только смеется в ответ: наверно, выпил у нашего солдата.
— Да я же не чужой. Собака — она всегда знает, кто к ней хорошо относится. Пусть тут погреется хоть раз.
Тило сразу становится на задние лапы и обнюхивает блюдо с ветчиной. Дядя Маттес отрезает ему большой кусок. Дедушка только головой качает:
— Ну и мода пошла нынче!
Дядя Маттес берет меня на руки:
— Смотри ты, какой упрямый, ну и ну! А пальто все же взял. Ха-ха-ха! Ты погляди, разборчивый ведь!
Бабушка и дедушка в недоумении.
— Да разве пальто у тебя не от друга Кимпеля? — спрашивает дедушка и, раскрыв рот, таращит на меня глаза.
— Оно от моего друга, дедушка, а не от Кимпеля.
И откуда у меня взялась смелость так ответить дедушке? Наверно, дядя Маттес мне ее с собой привез… Замшелые дедушкины брови сдвинулись. Вот-вот разразится гроза.
— Да ты не гляди так сердито, старый! — говорит дядя Маттес. — Правильно паренек сделал. Не мерзнуть же ему, когда тут пальто предлагают. — Дядя Маттес подхватывает меня и тащит на кухню. — Я тебе костюмчик принес, тот самый, что ты на свадьбу не взял. Не хотел, значит, с ними женихаться. А хороший костюмчик! Снимай куртку. — Дядя Маттес начинает меня раздевать. — Снимай штаны… Сейчас мы примерим. Хочу посмотреть, какой ты в нем.
Бабушка и дедушка, волоча ноги, заходят в кухню.
Дядя Маттес предупреждает их:
— Тихо, старики! Вы тут сырость не разводите, а то мы еще простудимся! Сейчас будем примерять костюм.
— Пьян ты, что ли? — спрашивает дедушка.
— Быть может, и пьян, отец. Так, выпили по маленькой с Эрнстом. Помирились мы с ним, помирились на веки вечные. Он теперь другим стал. Да и я не тот. Не будем же мы ссориться из-за какой-то кротовьей норы! Я теперь никак не могу понять, как это мы с ним сцепились тогда из-за нее.
— Да простит тебе господь твои прегрешения, — вздыхает бабушка.
— Нора, стало быть, кротовья! — бормочет дедушка. — Как ты сказал? Нора?
Но у дяди Маттеса нет времени рассуждать о кротовьей норе.
— Да поглядите вы на молодца! Школьник, как есть школьник! Вылитый московский школьник!
— Это хмель его попутал! — стонет бабушка, ломая руки.
Дедушка, шатаясь, снова бредет в комнату.
— Собирай со стола, мать! — говорит дядя Маттес. — Я уже поел. Ну и накормила меня жена Эрнста! Точно гуся перед праздником.
В комнате дедушка трясущимися руками достает из комода какие-то бумаги.
Мне нравится мой новый костюм. В пиджачке есть настоящий карман, как у взрослых. Когда у меня будет записная книжка, я очень даже свободно могу положить ее туда. На спине складки. Наверно, я сейчас похож на спортсмена, каких в газетах показывают. Я этот костюм надену, когда пионеры опять праздник устроят. Вот подивятся-то!
— Тут они! — слышится надтреснутый голос дедушки из комнаты. — Вот! Вот! Гляди, над какой норой ты смеешься. Пятьдесят моргенов под плугом, полтора гектара леса, семь коров, четырнадцать свиней и…
— Да брось ты, отец! — Дядя Маттес морщит лоб. — Знаю я. Все знаю.
— Нора, говоришь? Мы тут из сил выбивались, а ты — нора кротовья! — вдруг начинает орать дедушка.
— Тссс, тсс, отец! Не кричи. Я и так слышу. Да, из сил выбивались, это ты верно сказал. Заживо тебя придавило, задохнулся ты в своей норе!
— Боже милостивый! Какими же ты меня сынами наградил! Несчастная я мать! Кого же это я выносила в чреве своем?
— Мать! Мама, оставьте эти страшные речи. О вас уже позаботились. Эрнст хочет вас взять к себе. Любят они вас, ухаживать за вами будут. Они мне сами так сказали.
— Не хочу я к Эрнсту и его полячке! Лучше уж в гроб меня сразу кладите, лучше сразу в гроб!
Я сижу на ящике для дров и реву. На кой мне новый костюм, когда наш дом горит!
Дедушка бросается плашмя на диван и брыкается, словно нехороший ребенок. Чашки летят со стола.
— Что с тобой, отец?
Дедушка и не слышит.
— Это они русского яда наглотались! Все сломать хотят. Колхоз хотят сделать. Нищими хотят нас оставить! Без надела, без всего. Окна, двери — все у них пыреем зарастет. Лень! Да, сама лень их обуяла… Грех-то какой… Ох, грех какой!
— Отец, отец, послушай!
— Мать с собой угнать задумали, псы окаянные! Мать у меня отнять! А я, старик, тут в грязи сиди!
Дедушка вскакивает. Он хватает блюдо со стола и сбрасывает всю ветчину Тило под нос:
— Жри, собачья душа! Жри, пока не лопнешь, адское отродье! — И дедушка пинает Тило ногой.
Тило, взвизгнув, хватает дедушку за штанину. Дедушка ничего не замечает. Он топает по комнате, таская Тило за собой:
— Жри мясо! Жри, навозная ты крыса! Настало великое время псов! Жри!
Бабушка, волоча ноги, выходит на кухню. Она обнимает меня за шею и, словно снег тает на глазах, становится маленьким серым комочком.
— Отец, отец! Опомнись! И о тебе мы позаботимся!
Дедушка выпрямляется:
— Это чтобы я клянчил у вас на пороге? Нищенствовал, попрошайничал, а ветчину будут собаки жрать, да?
— Не будем ссориться, отец. Мне же уезжать надо. Завтра я поеду дальше.
— Да, дальше! Все дальше, в русскую степь! Она-то вас усмирит! Ты зачем сюда приехал? Чего тебе здесь надо? Оставался бы там, у поляков, у русских… Что же ты, прибежал, как тать в ночи, и выкрал у меня последнего сына из сердца? Да вырастет степная трава из глотки твоей!.. Дальше, дальше! Чего стоишь тут? Зачем пришел? Убить мать и старика-отца?
— Не хочу я с тобой так говорить, отец. Может быть, позвать Эрнста, чтобы сразу все тут и уладить?
— Эрнста? Ха-ха-ха! Не смей! Собаку спущу на вас, со двора прогоню! Дом подпалю! Будете стоять и глядеть, как отец и мать ваши заживо горят, потому как не захотели они принять русского яда. Кончено! Ступай прочь! Все кончено!
Дядя Маттес пытается поднять бабушку с пола.
— Прочь! Не тронь ее, не тронь грязными лапищами своими! Топор возьму!
Дядя Маттес медленно выходит в сени. Там он снимает с крючка сверток, с которым за день до этого пришел. В кухню врывается влажный весенний воздух. Дверь захлопывается. Ушел от нас дядя Маттес.
А мне что делать? Бабушка сидит и не шелохнется. Дедушка, громко стуча башмачищами, топает по комнате. Я иду в горницу, забираю бабушкину постель и укрываю бабушку прямо тут, на полу. Бабушка высвобождает голову и шею. А мне кажется, что она боится, как бы ее не занесло снегом. Дедушка опять начинает кричать. Но слышны только отдельные слова, они пронизывают ночную тишину.
— Нора кротовья! Нора! — И немного погодя: — Яд, яд… Не буду я русский яд глотать!
Шаги его гулко раздаются по дому. Трап, трап, трап!
Вот и сиди теперь тут в новом костюме! Сон застилает мне глаза. Нельзя спать: как бы дедушка дом не поджег!
— Подпалю! Дом подпалю…
Трап, трап. Трап, трап…
Весенний ветер воет в трубе. С крыши капает: плинг-плонг, плинг-плонг!
— Кончено, все кончено! — слышится дедушкин голос.
Трап, трап, трап!..
Я вскакиваю. Уже горит? Нет, не горит. Это я задремал, значит.
Плинг-плонг, плинг-плонг! — ласково утешает меня весенняя капель.
С улицы слышатся ребячьи голоса: это дети в школу бегут. Бабушка у моих ног тоже проснулась. По дому разносится ее крик:
— Где я? Где я?
— Да ты тут, бабушка, а это я сижу на ящике для дров. Только на мне новый костюм. Ты не бойся, бабушка!
Бабушка стонет и поднимается. Я пододвигаю ей стул. Опираясь на спинку стула, она бредет по комнате. А где же дедушка? В кровати его нет. Я бегу скорей в ригу, заглядываю в хлев. Нет дедушки! Дразнила тихо ржет, увидев меня. Он думает, я пришел ему корм засыпать. Свиньи хрюкают, визжат. Мотрина поворачивает ко мне голову и ждет. А мне некогда бросить ей охапку сена: в школу надо бежать. Мотрина тяжело вздыхает…
— Стефани, дядя Маттес у вас?
— А я думала, он у вас.
— Нет, у нас его нет.
— Ты что в будни новый костюм надел?
— Да нет, это я его только сегодня надел.
— Потому что ваш дядя Маттес приехал?
— Дедушка наш сбежал.
— А я его видел, — вмешивается большой Шурихт.
— Где?
— Он в кимпельский лес пошел. Я ему говорю: «Здравствуйте», а он вытаращил на меня глаза, будто я хомяк ободранный, и прохрипел: «Нора кротовья»… Ваш дядя Маттес много водки с собой привез?
— Да он… он… А дедушка с тележкой был?
— Нет, только с топором. Он, наверно, пошел слеги рубить.
— Думаешь, он в лес пошел?
— Думаю, да.
Когда я прихожу из школы, дедушки все еще нет дома. Бабушка хлопочет, как всегда. Работе-то никакого дела до того нет, что у нее руки трясутся: она и от трясучих рук не отказывается.
— Ты не видел дедушку, Тинко?
— Нет, я не видел дедушку. Шурихт видел.
— Где он?
— Слеги рубит.
— Слава тебе, господи! Слава тебе, всемилостивый!
Но дедушка вовсе не рубил слег. Он тогда бы в наш лес пошел. Да он, наверно, и сам не знал, зачем он в лес пошел. Может быть, он хотел на зандбергской дороге подкараулить дядю-солдата и убить его? А быть может, он захватил топор, чтобы вернуть дядю Маттеса? Он ведь теперь не на кого-нибудь одного злится. Дедушка теперь злится на весь белый свет. Некоторое время дедушка все кричал в лесу. На его крики сбежались дровосеки. Думали, не случилось ли какого несчастья.
— Ты что, Краске, животом мучаешься? Что у тебя?
— Нора кротовья у меня, окаянные! Пошли прочь! Неужто честному землеробу в лесу уж и петь нельзя?
— А, вон оно что! Это, стало быть, ты пел? Тогда другое дело. Да-да! Иной раз ведь и не знаешь, что от радости готов сделать. Твой Маттес, говорят, вернулся?
Но дедушка уже больше не обращал на них внимания:
— Кончено! Все кончено!..
Вот ведь беда: как ни повернешься, всегда больное место заденешь! В лесу и то дедушке не удалось выплакать свое горе. Тогда он пошел в трактир и заказал сразу три рюмки водки.
— Еще кто придет? — спросил трактирщик Карнауке, с опаской поглядывая на взлохмаченного, дико озирающегося дедушку.
— А кого тебе еще надо, пивная ты бочка? Честному землеробу нельзя уж и три рюмки водки выпить? Жалко тебе, что ли?
Нет-нет, трактирщику водки никогда не жалко. Он рад бойкой торговле. Дедушка опрокинул все три рюмки подряд, передернулся и уставился в одну точку. Казалось, будто он прислушивается, как водка разливается у него по жилам. Потом заказал еще три рюмки и вроде повеселел немного.
— Это не я один, это мы втроем пьем, с наследничками, — сказал он трактирщику. — Да-да, с наследниками. Они-то не хотят со мной пить. Ну что ж, я и один выпью! Наливай еще!
Дедушка выпил девять рюмок водки, потом вдруг отвернулся от стойки.
— Кончено! Все кончено! — произнес он, словно отмахиваясь от чего-то.
Трактирщик даже денег с него не потребовал: уж очень грозно сверкал топор у дедушки под мышкой.
Потом дедушка пошел к другу Кимпелю. Есть же еще, слава богу, у него друг!
А Лысый черт как раз наряжался в дорогу: в Берлин, в Шенеберг. На диване стоял приготовленный рюкзак с яйцами.
— Смотри на мешок не сядь, Краске-хозяин. Там цыплята. Те, что еще из скорлупы не вылупились, — предупредил он дедушку.
Да-да! «Краске-хозяин» — так и сказал. Эти слова для дедушки слаще музыки. Здесь, у друга Кимпеля, дедушку уважают, уважают, как ровню, и все такое прочее. У дедушки уж язык начал заплетаться.
— Что это с тобой, Краске?
— Хозяин! — добавляет дедушка.
— Что?!
— «Краске-хозяин» надо говорить!
— Довольно болтать! Некогда мне. Не видишь разве?
— В балансе оно что? Дрянь ты, а не человек, коль доброе дело примешь, будто это тебе гнилое яблоко! Пришел спасибо вам сказать, хозяин, за пальто внучку!
Дедушка совсем забыл, что это фрау Клари мне пальто сшила. Лысый черт ничего, конечно, не знал ни о каком пальто.
— Так вот оно как… А пальто теплое. Хорошее пальто. Внук-то уж бегает в нем. К чести вашей и всего вашего рода!
Ну что это за дедушка у меня! Не понимает разве, что люди смеются над ним!
— Ладно, ладно уж! — ответил Лысый черт, повязывая зеленый галстук.
А почему бы ему, Кимпелю, и не принять похвалы бедняка, даже если она не заслужена? Сами же напрашиваются. Лысый черт все вертелся перед зеркалом, но в то же время внимательно поглядывал на дедушку, который сидел на диване.
— Люди-то говорят, ты от обоих теперь избавился? И от младшего тоже?
— Кончено! Все кончено! — замахал вдруг руками дедушка. Слезы так и покатились у него по щекам, словно талая вода с крыши.
— Небось своих-то плеткой не отхлестал, как моего? — спросил его Лысый черт.
А дедушка склонил голову набок, будто он сидит в темном лесу и к чему-то прислушивается. Потом вдруг сказал:
— Нора кротовья!
— Что ты за чушь несешь?.. Отвечай, когда я спрашиваю, Краске!
Дедушка вздрогнул.
— Что? — переспросил он.
— Говори: отлупил ты его, как моего отлупил?
— Бог все видит! — Дедушка встал и в нерешительности остановился посреди комнаты. — Верно, побил я Фрица. Да покарает меня за это господь! А побить-то мне надо было своего. Виноват, ошибся. Ваш-то ведь обезьяной вырядился, я и подумал…
— «Думал, думал»! — проворчал Лысый черт. — Излупил ты его. Весь в синяках он вернулся. Люди мне всё рассказали. А разве парень виноват, что мои работники тебе вместо пшеницы рожь посеяли?
— Провалиться мне на этом месте! Не потому это все вышло, совсем не потому! Я ведь думал…
— Опять ты все «думал»? — Лысый черт надел куртку, отодвинул дедушку в сторону, словно стул, и спросил: — Где моя плеть?
— У вас в саду, хозяин. Там она должна быть.
— Тащи сюда!
Дедушка глубоко вздохнул и пошел в сад за плетью. Найдя плеть, уже занесенную песком, он поднял ее и принес Лысому черту. А Лысый черт, уже с мешком за спиной, как раз закуривал сигару.
— Ну что еще скажешь, Краске?
— Да что уж тут говорить, — ответил, протрезвев, дедушка. — Своих мне надо было драть. Собственных! Клянусь вам: попадутся мне на глаза — обоих вздую!
— Да чего там! Ты радуйся, что красных тараканов из кухни выжил! А клясться ступай к пастору, господу богу клянись, коли хочешь, а мне-то зачем? Мне ты делом дружбу свою докажи, а не плеткой! Понял?
И Лысый черт ушел, оставив дедушку стоять посреди комнаты.
Потом дедушка снова отправился в трактир. А там, словно золотистые мухи на навоз, уже слетелись все любители выпить на даровщину. Среди них был, конечно, и Фимпель-Тилимпель. Дедушка угостил и Фимпеля-Тилимпеля и всех остальных. Пусть знают, каков он, Краске-хозяин! Вот и придворный шут у него объявился, точь-в-точь как у всемогущего друга Кимпеля.
Фимпеля-Тилимпеля пьяницы заставили окунать голову в таз с помоями и доставать со дна монетки. Зрители, которых привлек пьяный шум, говорили, покачивая головами: «Старик Краске с ума сошел!» — и уходили прочь.
Потом пьяницы загнали в трактир хозяйскую свинью, посадили на нее Фимпеля-Тилимпеля и приказали ему играть на кларнете. При этом они дергали свинью за хвост, чтобы та визжала еще громче, чем Фимпель играл. Свинья в конце концов сбросила Фимпеля-Тилимпеля и забилась под стойку.
В сумерки перед нашим домом останавливается целая процессия. Это пьяницы привезли дедушку на тачке. Он лежит без движения. Перед тачкой шагает Фимпель-Тилимпель и наигрывает песенку про спившегося кузнеца.
— Господи Исусе! Да что вы с моим стариком сделали? До смерти его упоили! Изверги! Жандарму на вас пожалуюсь! — Бабушка суетится, точно муравей в развороченном муравейнике.
Кряхтя и давясь от смеха, пьяницы относят дедушку в горницу, бросают его на кровать и, горланя, уходят.
— Это бес за старика Краске деньгами сорил. Бежим, пока старик не очухался!
Квакающий кларнет Фимпеля-Тилимпеля постепенно стихает за выгоном.
У дедушки лицо все черное. Это пьяницы вымазали его ваксой — негра из него хотели сделать. Только седые усы торчат на черном лице, точно пучок заиндевевшей травы посреди лесного гарева.
Наступает ночь и все прикрывает своим черным покрывалом: дедушкино лицо, его пьяный храп, бабушкины стоны и мелкую дрожь, что сидит во мне целый день, будто тысячи древоедов точат мое сердце.