Начинает темнеть. В лесу мы, конечно, ничего не нашли, и я плетусь домой. В кухне меня встречает бабушка и делает мне какие-то знаки. Из комнаты доносится звон посуды. Я снова вспоминаю про мешки.
— Я там был. Никого не застал, только Шепелявую видел.
— Тише! — говорит мне бабушка и прикладывает кривой указательный палец к губам. — Ты почистись сперва. Приехали к нам… — Она проводит по моему лицу мокрой тряпкой, отряхивает курточку. — Снимай чулки — вон уж пятки совсем вылезли.
— Бабушка, это дядя Маттес к нам приехал?
— Нет, нет, не он. Отец твой приехал.
— Так это был он!
Бабушка, уперев руки в бока, смотрит на меня. Из-под платка у нее выбились рыжеватые завиточки волос, они прилипли к влажному лбу.
— Отец твой приехал, говорю я тебе. Ты его никогда не видел еще.
— Видел, бабушка. Он нам сказал, что в спекулянтов не так надо играть. Но он сам не знает, как надо играть в спекулянтов.
Бабушка трет щеткой мои руки. Она ничего не может понять.
— Вот озорники! Разве можно играть в такие игры? — говорит она, качая головой.
— Бабушка!
— Что тебе?
— Бабушка! Правда, солдаты, что возвращаются из плена, бьют маленьких детей? Говорят, с Вилли Цеха две шкуры содрали: один раз, когда его дома пороли, а другой, когда он в кузне мехи качал.
Бабушка затыкает мне рот тряпкой.
— Это кто там болтает? Уж не Тинко ли? — слышится дедушкин скрипучий голос из комнаты. — Иди сюда. К нам тут кое-кто приехал.
— Ты поклонись, когда отцу руку подашь. Понял? — напутствует меня бабушка и быстро проводит деревянной гребенкой по моим волосам.
— А я два раза не буду с ним здороваться, бабушка.
— Ступай в комнату, неслух!
В комнате накурено. Изо рта давешнего солдата, как из трубы, вылетают клубы дыма. Дедушка тоже курит сигарету с длинным картонным мундштуком. Мундштук весь почернел от его жвачки.
— Ну, что надо сказать? — говорит дедушка и, схватив меня за воротник, подтягивает к столу.
— Оставь его, отец, — говорит солдат, но сам хочет притянуть меня к себе.
Я не даюсь. Левой рукой солдат хватает меня, словно клещами. Правую он кладет мне на плечо. Я обеими руками упираюсь ему в грудь. От солдата пахнет соломой и табаком. Он гладит меня по голове. Тут я ему и ляпни:
— Вы мне пробор испортите!
— Скажите пожалуйста, какой франт! — говорит солдат и отпускает меня.
Бабушка стоит в дверях, вытирает слезы и приговаривает:
— Не привык он еще к тебе, Эрнст.
— Чего нюни распустила, кликуша старая! — прикрикивает на нее дедушка.
Я сажусь на диван и обвожу пальцем узоры на плюшевой обивке. Я и не глядя знаю, что солдат все время смотрит на меня. То и дело он сбивает пепел о краешек тарелки. Бабушка пододвигает мне миску с жареной картошкой.
— Не хочу я картошки.
— А молочного супу?
— Не хочу молочного супу.
— Чего же ты хочешь?
— Яйцо хочу.
— Хорошо, сейчас дам тебе яйцо.
— Дай, дай ему яиц, — добавляет дедушка. — Он у нас батрачит как большой — пусть уж и ест что хочет.
Дедушка, видно, забыл про мешки. Дядя-солдат откашливается, насвистывает сквозь зубы, выставив вперед свой острый подбородок. Когда он свистит, получается такой звук, будто ветер травой шелестит. «Свисти, свисти, я на тебя все равно глядеть не стану! Завтра небось уже бить меня будешь». Я слышу, как бабушка разбивает яйца и как они шипят на сковородке. В животе у меня бурчит от голода, и я бы эту картошку в одну секунду проглотил. Не буду ее есть, покуда этот дядька на меня смотрит. Чего он не уходит, ведь поел уже…
Вот и яичница готова. Запах ее слышен даже здесь, в комнате. Бабушка приносит ее прямо на сковородке. А солдат и не думает вставать из-за стола.
— Вовсе я не такие яйца хотел, — говорю я и отодвигаю сковородку.
— Каких же тебе яиц, Тинко?
— Других.
— Вареных?
— Да, вареных.
Солдат ерзает на стуле и так барабанит по столу, что кажется, будто дождь стучит крупными каплями. Такого отца мне не надо. Я хочу, чтоб у меня отец был с круглым, веселым лицом. У бабушки на комоде стоит такая карточка. Вот какого отца мне надо!
Дедушка ворчит:
— Ты что ж малого сразу не спросила, какие яйца он есть будет?
— Да я думала… ведь он любит яичницу…
— «Думала»! Ты все думаешь! — дразнит ее дедушка. — У такого огольца аппетит что козленок: то так подпрыгнет, то эдак!
Бабушка вздыхает и отправляется на кухню греть воду. Дядя-солдат снова закуривает.
— Ну и дымишь же ты! — говорит дедушка. — Небось накладно.
Солдат небрежно махает рукой. А я сижу и выдергиваю нитки из штанов.
— Избаловали вы его тут? — спрашивает солдат и делает движение плечом в мою сторону.
— Ты погляди, руки у него какие! — Дедушка привлекает меня к себе. — Мы тут не бездельничаем.
— А мне сдается — избаловали.
— Да какой там избаловали! Что ж, прикажешь ему голодать, когда у нас пятьдесят моргенов под плугом?
— Да уж, хозяйство у нас не из бедных! Не с пустыми руками тебя ждали, — вмешивается в разговор бабушка. Лицо у нее так все и пылает. — Неужто ему голодным бегать? И так без матери растет.
Дедушка хлопает ладонью по столу, потом, подкрутив свои серебристые усы, с гордостью заявляет:
— Хозяева мы теперь, настоящие хозяева, и для наследничка своего ничего не пожалеем! — Дедушка поправляет под собой стул и с вызовом оглядывает всех своими серыми холодными глазами.
Чего это он так загордился? А солдат снова свистит сквозь зубы и, прищурив левый глаз, спрашивает:
— Хозяева, говоришь? Больно скоро привык ты к дареной рубахе.
Дедушка задумывается. Пожалуй, верно: ведь не всегда он был хозяином. И шести пар штанов не сносил, бегая в школу, когда отец, Христиан Краске, отправил его к каменщикам. «С ремеслом не пропадешь. Выучишься — не надо будет господам фон Буквицам в ножки кланяться!» — сказал ему мой прадедушка. И дедушка отправился на строительство. Замешивал там известь, таскал кирпичи, просеивал песок и скоро заработал рюкзак, кельню и уровень. А три года спустя он купил три литра водки, три мастера-каменщика выпили эту водку, и дедушка получил право называться подмастерьем.
Вместе с другими каменщиками дедушка ушел в город, строил там фабрики и богатые дома. Там же, в городе, он стал красным.
— Дедушка, а в каком месте ты был красным?
— Да с лица это не видать, несмышленыш ты! Это вроде как бы про нутро твое говорится.
Каждое утро дедушке приходилось бегать за тринадцать километров в город. Вечером он еле приползал домой.
— Кабы мог, пулей прилетал бы, — рассказывает дальше дедушка. — Мне ведь в оба глядеть приходилось — как бы мою Минну не увели.
Минна — это моя бабушка. Вместе с прабабушкой они в это время жили на собственном клочке земли, выкапывали длинные, как змеи, корни пырея, и бабушка напевала при этом:
«Пустяки какие у тебя на уме! — ворчала на нее прабабушка. — Почище выбирай корни. Вон опять какой пропустила… Он все соки из земли высосет, картошке ничего не останется!» А бабушка все только на шоссе поглядывала: нет, не видно ее Августа.
Потом бабушка Минна взяла себе в мужья дедушку Августа, или дедушка взял себе бабушку в жены, — об этом дедушка с бабушкой никак не могут договориться, до сих пор всё спорят.
Прадедушка и прабабушка прибавили бабушке к укладке с приданым два моргена земли. А всего у прадедушки было восемь моргенов. Мой дедушка сразу прилепился к этим моргенам. К каменщикам в город он больше не ходил, а нанялся на стекольный завод в Зандберге. До Зандберге всего четыре километра — ему по утрам ближе было бегать. И возвращался он раньше, мог помогать бабушке. Кирпичи для своего домика дедушка и бабушка привезли на ручной тележке с кирпичного завода. А потом у них народились ребята. Первый был Эрнст. Это тот самый солдат, что сидит сейчас и слушает, как дедушка хвастает. Затем Маттес. Дядю Маттеса я знаю только по карточке…
— Я всегда был красным, и в деревне меня уважали только те, кто хотя бы чуть-чуть был красным. Будь я турком, если это не так! — продолжает свой рассказ дедушка.
Дедушка и те, что были хотя бы чуть-чуть красными, основали в Мэрцбахе (так называется наша деревня) почти красный союз, и дедушка стал его председателем. Это потому, что он когда-то в городе жил.
В спальне у дедушки висит старая фотография. На ней изображен дедушка, когда он еще был председателем. Он сидит верхом на пивной бочке, в руках у него знамя. А на знамени написано: «На вечную память о праздновании пятой годовщины со дня основания Мэрцбахского союза». Остальные красные стоят позади дедушки и чокаются пивными кружками. Один из чуть-чуть красных сидит в детской коляске, широко открыв рот и свесив ноги. Другой наливает ему пиво прямо в пасть. Двое других красных лежат справа и слева от бочки, на которой сидит верхом дедушка. Они лежат прямо на земле, и в руках у них мишени.
— Стреляли мы в нашем союзе без промаха. Всё ведь народ служивый. Как только союз ветеранов устроит призовую стрельбу, все первые призы у нас. А когда пришли нацисты, мы эту картинку спрятали, — поясняет дедушка. — Они за такое преследовали.
— Это кто тебя преследовал? — спрашивает бабушка.
— Ты что, не помнишь? Когда Маттес конфирмировался, пастор наш еще косо так посмотрел на эту картинку.
Бабушка что-то не может припомнить, и дедушка добавляет:
— Никогда ты ничего не смыслила в политике!
Потом в Мэрцбахском союзе все переругались. Дедушка не хотел больше быть председателем и стал рядовым членом. Он сам так говорит. Дедушка очень хотел быть свободным. Другие члены Мэрцбахского союза тоже очень хотели быть свободными. Дедушка показывал им, как это надо сделать, но они были очень неловкие и все у них выходило не по-дедушкиному.
А дедушка вот как это сделал. Когда в имении господина фон Буквица забастовал каменщик (ему платили ниже тарифа), дедушка пришел к барону и сказал: «Ежели вы мне сдадите в аренду полоску пашни, то ту штукатурную работенку, какая нужна в имении, я завсегда вечерком успею сделать». Барон согласился с дедушкой и сдал ему в аренду четыре моргена вересковой степи. А дедушка наш решил, что теперь он вот-вот станет свободным крестьянином, настоящим хозяином. После работы в поле он бежал в имение и штукатурил там, что надо было. А когда они бастовали на стекольном заводе, дедушке это было только на руку: он в это время отрабатывал в имении арендную плату. Выдастся светлая лунная ночь — дедушка не спит, все ковыряется в своем песке и приговаривает: «Хочешь быть свободным — спину не жалей!» Остальные члены союза спрашивали его: «Что ты за тип? Ведь ты фон Буквицу пятки лижешь!» Дедушка очень сердился на них за то, что они не хотели признавать его «линию». Он говорил им: «Полоску за полоской, мы у него всю землю и заарендуем. Пусть тогда знает наших! Вот только надо ловить момент, когда у барона дела пойдут плохо и он вынужден будет сдавать землю в аренду». Дедушку подняли на смех. Вышел скандал. Дедушка сбросил с себя звание председателя. Председателем выбрали Цвирбель-Шустера. Тому-то хорошо было. Он был церковным старостой в нашем приходе, так что бумаги для протоколов было всегда вдоволь, да бесплатной к тому же.
Дедушка работал не покладая рук: то на своем клочке, то батрачил у хозяев. И когда в воскресный день на сковородке шипела утка, он многозначительно поглядывал на бабушку и говорил: «А ведь прямо поет, разбойница! Чуешь, как она, наша свобода, пахнет?» Но что делалось с дедушкой, когда бабушка ему в ответ сообщала, что утку она зарезала, потому что кормить ее нечем — картошка, мол, вся кончилась! Ради полоски песка, арендованной у барона фон Буквица, дедушка ни себя, ни бабушки не жалел: пот с них так градом и катился, когда они в поле работали. Но вот началась война. Разве барон фон Буквиц был в этом виноват? Такую войну он не заказывал. Настоящую войну может вести только настоящий кайзер, а не какой-то там австрийский ефрейтор!
Дедушка был против войны. Двадцать лет назад его, ополченца, захватил самый кончик той, первой войны. Но все же, когда по радио объявили, что армия Гитлера разбила Польшу, он сказал: «Глянь, какие мы молодцы!» Когда Франция была побеждена, он однажды обмолвился: «Немец — он, брат, человек всесильный». Два года спустя барон фон Буквиц приказал дедушке явиться в замок и сообщил, что каждая полоска земли ему, барону, теперь самому нужна. Дедушка взмолился: «Мы же такие земли завоевали, а вы тут про какие-то четыре моргена речь заводите!» Дедушка, конечно, души б своей не пожалел, поросенка бы отдал впридачу, только бы ему барон оставил полоску, но фон Буквиц, к тому времени прослышавший, что дедушка из четырех моргенов вересковой степи сделал добрый участок, разговаривал с дедушкой вежливо и спокойно, но в просьбе отказал.
Дедушка потерял покой. Бабушке тогда больше всех доставалось. Дедушка снова стал красным, лазил тайком на чердак и посматривал на небезызвестную фотографию. Она там под балкой была спрятана. Дедушка все ворчал: «Делали бы так, как я говорил, и когда еще говорил! Вместе-то мы куда сильней. Землю бы у него взяли, а вернуть не вернули бы. Посмеялись бы над бароном, и все. Так нет ведь, собаки паршивые, не хотели принимать моего предложения!»
Когда разбитое войско Гитлера бежало с фронта через Мэрцбах в Берлин, дедушка совсем осмелел. Соседи говорили: «Через три дня русские будут здесь», складывали свое добро и бежали кто куда. В селе остались Шепелявая, несколько беззубых стариков, два-три стекольщика и мои дедушка с бабушкой. «Нет, меня не проведешь! Уйди я — они мне сразу корову зарежут», — все твердил дедушка бабушке. Это он говорил про солдат Гитлера, которые вламывались в брошенные дома и искали в них гражданскую одежду. «Уж лучше я корову русским отдам, — добавлял дедушка. — Чему быть, того не миновать. А дуракам, что бегали за Гитлером и войну проиграли, я ее ни за что не оставлю». Бабушка поддакивала ему, что бы он ни говорил и что бы ни делал. Так уж повелось у них с самого начала.
В Мэрцбах вошли советские солдаты. Дедушка все старался не попадаться им на глаза. У него была одна забота — накормить свою корову. А бабушка готовила солдатам еду. Для коровы корма было, слава богу, вдоволь: все поля и луга барона фон Буквица. Дедушка пас свою Мотрину и приговаривал: «Сладка месть, ох, как сладка!» Мотрину он гонял на самые лучшие участки. А придя домой, выскребывал ложкой остатки из бабушкиных котлов и все чего-то ждал. И в конце концов дождался. Однажды дедушку повели к коменданту. Комендант разговаривал с дедушкой через толмача. Когда дедушку спросили, не был ли он нацистом, он с ужасом замахал руками и так затрясся, будто у него вся куртка была полна блох. Дедушке предложили стать бургомистром. А почему бы и нет? Хоть какое-то занятие! А там, поди, и настоящая работенка набежит, сказал себе дедушка, достал с чердака старую фотографию и снова повесил ее в горнице. Теперь все могли видеть: дедушка еще вон когда за справедливость боролся! Мало-помалу жители стали возвращаться. Теперь дедушка снова мог начинать свою борьбу за справедливость. Сколько дедушке пришлось побегать, сколько он кричал, сколько бумаги исписал!
Первым из советского плена вернулся Пауле Вунш. И ему дедушка кое-что рассказал о своей борьбе за справедливость. Только он позабыл, что Пауле Вунш в молодые годы сам был членом того Мэрцбахского союза, которым теперь так любил хвастать дедушка. Но Пауле они тогда выгнали. Пауле был чересчур красным. Получалось даже, что он коммунист. Пауле Вунш подмигнул дедушке левым глазом и сказал: «Помню, помню, ты тогда еще все пытался отнять землю у барона, только как-то у тебя оно странно получалось: шиворот-навыворот».
Дедушка не знал, что ему после таких слов и думать. Старое недоверие к Вуншу снова охватило его. Но теперь Вунш, дедушка и другие мужики и вправду начали делить землю барона фон Буквица.
Так вот, значит, почему дедушка наш гордый такой! Но теперь он уже не бургомистр. Лошадь, которую ему подарил советский комендант, все еще бегает, сто́ит дедушке только замахнуться кнутом. Это наш гнедой мерин. Но язык у него слишком длинный, никак не умещается во рту. Богу и всему миру он вечно язык показывает. Его в деревне так и прозвали: Дразнила.
А дедушка все хвастает перед дядей-солдатом:
— Коня, стало быть, своего приобрели.
Солдат перестает насвистывать и спрашивает:
— Коня, говоришь? Купили или как?
Дедушка делает вид, что не слышит вопроса.
— Во какую фуру мерин тянет, — говорит он и разводит руками, будто собирается охватить всю комнату. — Два других коня и половину такого груза с места не тронули бы, а наш и не оглянется даже!
Дяденька-солдат улыбается и снова закуривает.
— Ты что это? Так и весь надел прокурить недолго, — журит его дедушка.
А солдат только все улыбается.
Бабушка приносит вареные яйца. От них пар идет.
— Не буду я есть яиц!
— Что так, Тинко? — спрашивает бабушка.
— Все яйца надо сдавать на сдаточный пункт, — отвечаю я ей, и мне очень интересно, что теперь скажет солдат.
А он как хлопнет кулаком по столу да заорет:
— Ну и вырастили паренька, нечего сказать!
— Ты что это тут куражишься! — говорит ему дедушка. — Да пусть не ест, коли не хочет. Волнуется небось.
Бабушка начинает беспокоиться: как бы мужики посуду не побили. Она убирает со стола и делает мне украдкой знак. Я бочком, бочком выбираюсь к ней на кухню. Тут я подряд съедаю яйца вареные, яйца жареные и всю картошку. Бабушка стоит рядом, смотрит на меня и озабоченно говорит:
— Лопнешь ты у меня еще.
В комнате дедушка все хвастает:
— Пятьдесят моргенов под плугом, луга и лес не в счет. Вот мы из какого теста сделаны! Это Август-то Краске, я то есть. Хе-хе!
А дядя-солдат, покашливая, замечает:
— Сказал бы лучше: подарена тебе мука, из которой твое тесто замешано.
Дедушка, взглянув на свои руки, отвечает ему:
— Молодо-зелено! А хлопоты, когда в бургомистрах ходил, не в счет разве? Даром я старался, что ли? Другие небось только подхватывали, что им перепадало, а я — всё раздели да никого не обидь — голова раскалывалась. В балансе-то что получается? Уж коли ты не умеешь взять, что тебе само в руки валится, стало быть, ослом на свет родился. А чтоб ты знал, нам и выплачивать за землю приходится.
— Много ли?
— Так себе. Да и что им было делать со всей этой землей? Оставлять незасеянной? Барон удрал. А тут теперь каждая картофелина на учете. Голод-то после войны какой! В балансе оно что получается? Голод он и есть тот вдовец, коего оставила жена-война.
— А нас она всех сиротами оставила, — добавляет бабушка и достает чулки из комода. — Ни батрака, ни батрачки… так иной раз кто подсобит.
Дедушка злится на нее:
— Ты что ж, старая плакальщица, хочешь, чтоб тебе картошка сама в рот прыгала?
Бабушка садится возле печки и грустно глядит на пол. Своими заскорузлыми пальцами, похожими на старые корни, она проводит по грубой холстине фартука.
— Будет тебе подмога! Он вот, — говорит дедушка уже спокойней.
— А ты спросил Эрнста, станет он нам помогать? — отзывается бабушка.
— Спроси да спроси… Ты еще скажешь, чтоб я ему прошение написал. Мне бы в жизни хоть раз так повезло, как ныне молодым! Приехали домой, малость поработали и весь надел получили в наследство. Да никто из них и не знает, что такое забота о земле, о своей полоске… Ведь правду я говорю, Эрнст?
Дядя-солдат не говорит ему ни да, ни нет. Он уставился перед собой. Теперь он молча закуривает новую сигарету.
— Небось десятую уже тянешь! Лучше бы жевал: и деньги в кармане оставались и здоровье б не прокуривал!
Ну и наелся же я! Пузо у меня, как у лягушки, если ее соломкой надуть. В комнату я больше не пойду. Дядю-солдата мне и через щелку видно. А интересно, где он спать ляжет? Только не со мной!
На дворе слышатся шаги. Тило тявкнул раз-другой и умолк. Слышно, как он рвется с цепи. Женский голос успокаивает его. Кто-то осторожно открывает кухонную дверь. Это фрау Клари. Она улыбается мне; я протягиваю ей руку. Она прижимает меня к себе и гладит. Я позволяю. Мне нравится фрау Клари. У нее такие большие глаза. Светло-голубые и ни чуточки не сердитые. Волосы у фрау Клари темно-русые и скручены в большой пучок на затылке. Шея у нее точно из фарфора сделана. Я не знаю, какая была моя мама, только иногда мне смутно что-нибудь мерещится. А когда я смотрю на фрау Клари, я порой чувствую что-то от мамы. На кухню выходит бабушка. Она широко распахивает двери и говорит дяде-солдату:
— Вот тебе твой Тинко!
Я сразу краснею до ушей. Надо же ему видеть, как меня гладит фрау Клари! Фрау Клари тоже стыдится.
— Заходите, заходите, фрау Клари! У нас тут гости нынче, да особые — навсегда к нам приехали, — говорит дедушка.
Фрау Клари оглядывает себя сверху донизу, выбирается из деревянных туфель и, робея, босиком входит в комнату.
Фрау Клари здоровается с дедушкой, с бабушкой, а потом и с дядей-солдатом. По его лицу будто солнечный зайчик пробежал — так он улыбается. Вот, значит, каким он может быть!
У Вундерлихов тоже вернулся солдат из плена. Но они с ним ладят. Ганс его уже папой зовет. Папа-солдат прошлой зимой смастерил Гансу салазки. На полозьях у них проволока. Так и летят салазки, и никто их догнать не может. Бывают и такие, значит, солдаты!
— Поди, поди сюда, коза дикая! — подзывает дедушка фрау Клари. — Она ведь у нас и впрямь тонконогая, будто коза. Верно я говорю? — спрашивает дедушка у дяди-солдата.
А тот кивает и смотрит на меня. И чего он на меня уставился? Я же не коза. Фрау Клари краснеет, поворачивается к бабушке. Губы у нее красные-красные. Бабушка пододвигается поближе к печке. Дедушка шаркает своими матерчатыми туфлями под столом и говорит:
— Да, что это я хотел сказать… Вроде как смена твоя прибыла. Вон, видишь, отдохнул солдат в плену и приехал сменить тебя.
Глаза фрау Клари сразу теряют свой блеск, и она тихо произносит:
— Я понимаю.
— Старый ты грубиян! — шипит бабушка на дедушку и поглаживает фрау Клари своими заскорузлыми пальцами.
А мне так и хочется крикнуть фрау Клари: «Не уходите от нас, фрау Клари, пусть лучше этот солдат уходит!»
— Сама знаешь, как оно бывает, детка. Ушел солдат на войну, ну вот до этих пор и доигрался, — пытается бабушка утешить фрау Клари.
А та только отмахивается обеими руками:
— Хорошо, хорошо! Пора ведь было и вернуться вашему сыну. Я ведь и пришла сказать, что ухожу от вас.
— Сама понимаешь, едок прибавился! — буркает дедушка.
Фрау Клари делается совсем неловко.
Дядя-солдат шумно выпускает дым изо рта, поднимается и кладет свою большую руку фрау Клари на плечо:
— Да мы не торопимся. Я и сам еще не знаю, как оно все устроится.
Я громко топаю ногами: пусть сей же час снимет свою ручищу с плеча фрау Клари! Это наша фрау Клари!
Фрау Клари отдергивает плечо, будто рука солдата обожгла ее. Уж не плачет ли? Вот она быстро залезает в туфли, прижимает меня к себе и уходит. Прогнал солдат фрау Клари! В комнате все молчат.
Я сижу на ящике для дров и думаю о фрау Клари. Вместе с другими переселенцами она пришла в село сразу же после большой войны. Все они были с того берега Нейсе. В руках фрау Клари держала какой-то сверток. Это была Стефани, завернутая в тряпки. Стефани могла стоять, только когда ее прислоняли к стенке. Возле них вертелась маленькая серенькая собачонка. Вредная такая, точно оса. Дедушка тогда еще бургомистром был. Он подошел к свертку, в котором была Стефани, и спросил:
«А это что у вас такое?»
Хвать! — и собачонка вцепилась ему в рукав. Дедушка так затряс рукой, будто только что вытащил ее из муравейника. А собачонка все не отпускала, только рычала.
Дедушка как завопил:
«Вот еще клопиное отродье!»
Тут подскочила фрау Клари и схватила собачонку:
«Отпусти сейчас же, Тило!»
А собачонка, словно насосавшийся клещ, сразу же отвалилась от дедушки, стоит на прямых ножках, будто она чучело собачье, и даже рычать перестала.
«На кой она вам?» — спросил дедушка сердито.
«Это мой Тило!» — сразу захныкала Стефани.
Она сделала несколько шажков в сторону дедушки и упала. Фрау Клари подняла ее и зажала между колен.
«Собака еще из дому».
«Самим жрать нечего, а собаку держите!»
«Да я ее уж несколько раз прогоняла, но она все назад прибегает».
«А ты отдай ее живодеру. И волоска от этой чертовой куклы больше никогда не увидишь!»
«Это мой Тило!» — снова запищала Стефани.
Фрау Клари покачала головой:
«Нет, не могу отдать ее на живодерню. Муж мой был так к ней привязан…»
«У девчонки кусок ото рта отрываешь ради пса».
Фрау Клари начала плакать.
«С этой скотиной никто тебя в дом не пустит. Пойми ты, рева!»
А фрау Клари сказала ему:
«Тило — сторож хороший. Всякий хозяин был бы ему рад».
«На самого бургомистра бросается — рекомендация хоть куда!» — сказал дедушка и ткнул собачонку ногой.
Хвать! — и она снова вцепилась в него, на этот раз в штанину.
«Тило, Тило, ты нас до беды доведешь!» — закричала фрау Клари, пытаясь схватить собачонку.
Но та уже отскочила сама и присела возле Стефани, настороженно поглядывая в сторону дедушки.
«Ладно уж, мы не злопамятны, — сказал дедушка, рассматривая свои разорванные брюки. — Оставь ее мне. Пусть ночной сторож ее, как заколку, на штанине таскает. Но только научи: ежели она Тинко тронет, сразу же на живодерню! И чтоб меня оставила в покое — этому ты ее тоже научи».
Фрау Клари ничего не оставалось делать, как согласиться с дедушкой, — ей же нужен был ночлег для Стефани. Она приласкала собачонку, что-то сказала ей и положила мне на руки. А когда дедушка вместе с переселенцами пошел в деревню, Тило так весь и затрясся у меня на руках.
Но фрау Клари и без собаки не нашла себе пристанища у крестьян. Больная Стефани была для них еще хуже, чем собака. Стефани и фрау Клари поместили в старом доме помещика. Все называют этот дом замком. Фрау Клари отвели маленькую комнатку, дали соломы и чем накрыться. Мало-помалу завелась у них кое-какая утварь.
Скоро выяснилось, что Стефани вовсе и не собирается помирать. Она просто ослабела после всех переездов. Обеими ножками она тогда влезала в один мой туфель. Через несколько недель она уже ходила, только изредка опираясь то на дерево, то еще на что-нибудь. Она и к нам во двор приходила. Садилась возле собачьей конуры и рассказывала Тило всякие истории. Все эти истории она узнавала от своей матери, фрау Клари. В одной из них рассказывалось об отце Стефани, который все время ездил на грузовике, пока ему однажды не пришлось поехать прямо на войну. Война убила отца Стефани, а грузовик взяла да и проглотила. Истории, которые рассказывала Стефани, были очень грустные. Но я все равно любил их слушать. Иногда бабушка выносила мне молока к собачьей конуре. Она давала молока и Стефани, но только когда дедушка не видел. Мы пили молоко, а Тило жадно слизывал капельки, которые мы проливали.
«Ерунда! И вовсе не обязательно, чтоб был папа», — сказал я как-то.
«А я хочу, чтоб у меня был папа!» — настаивала Стефани.
«Если нет папы, то получаешь взамен дедушку, и с ним, на худой конец, прожить можно».
Но Стефани не соглашалась и говорила, что она хочет, чтобы у нее был свой папа.
«Когда я вырасту, я выйду замуж, и вместо мужа у меня будет папа», — говорила она и, пошатываясь, уходила со двора.
Тило, повизгивая, рвался за ней.
В деревне говорили, что у фрау Клари умелые руки и что она из ничего может сделать все.
Например, она из старого пиджака сделала целый костюм для не очень большого мальчишки. И его можно было надевать даже по воскресеньям. А старый Кимпель все ворчал и жаловался:
«Что ж вы мне эту бабу не прислали? У меня гора штопки, шитья непочатый край. Мне небось лентяев вселили. Только и делают, что на стекольный завод бегают, а вечером сидят сложа руки у окошка и на мой двор глядят».
В благодарность за то, что бабушка иногда угощала Стефани молоком, фрау Клари и мне сшила новый костюм. Сшила она его из дедушкиного старого пальто. Дедушка его давно когда-то носил, когда еще зимой на работу бегал. «Вот теперь ты больше походишь на наследника пятидесяти моргенов, — сказал дедушка, увидев меня первый раз в этом костюме. — А ловкая эта Клари! Золотые у нее руки».
Бабушка всегда приветлива с фрау Клари. То даст ей немного творогу, то еще что-нибудь. А фрау Клари очень ей благодарна. Когда у нее нет работы дома, она у нас помогает. Но к горшкам на кухне бабушка ее не подпускает.
«Клари — она ведь из Польши, — говорит бабушка. — Там у них мода другая. Все больше кисло-сладкое едят. Лучше этого они ничего и не знают».
Фрау Клари и на поле вместе с нами ходит. Окучивая картошку, она становится на колени. Так у них дома все делают. А дедушка смеется: «Го-го-го, никак полы в поле мыть собралась!» Но это дедушка неправду про фрау Клари говорит. Фрау Клари тихо улыбается в ответ и не дает себя сбить. На следующий день она уже не становится на колени, когда окучивает картошку, а делает это, как мы, — наклонившись. Фрау Клари теперь умеет так же быстро и ловко обращаться с лопатой, вилами, граблями, как с иглой. Дедушка считает, что без фрау Клари в поле не обойтись. Она у нас и столуется. Вечером, когда она уходит домой, ей дают что-нибудь для Стефани. После работы фрау Клари садится в своей темной каморке за шитье и шьет для всех в деревне, пока не засыпает за столом…
А дядя-солдат все ходит по комнате и шаркает при этом ногами, будто сено ворошит. Он разрезает клубы дыма своим горбатым носом, словно лодка — волны. Дедушка запихивает очередную порцию жевательного табаку за свою дряблую щеку. Солдат останавливается перед ним и говорит:
— Ты что думаешь? Мне не семнадцать! Ты лучше на меня и не замахивайся!
— Стало быть, и дальше собираешься шаромыжничать? — спрашивает его дедушка.
— Я-то?
— Небось для русских-то не очень старался? Да и я бы не стал.
— Я в колхозе работал.
— Вот-вот! Кто ж там будет стараться! Там никому ходу не дают. Все в общий котел идет. Все друг на друга валят.
— Да уж, тяпкой там никто картошку не окучивает.
— Я тоже тяпку в руки не беру: у нас теперь лошадь своя, — хвастает дедушка.
— А женщины у вас с тяпкой в поле выходят.
— Так уж оно и полагается. Небось в России картошка тоже сама в мешки не прыгает!
— Знаешь, что я тебе скажу: прыгать не прыгает, а катится, катится по ленточному конвейеру.
Дедушка даже ногами затопал и загоготал, как всегда: «Го-го-го!» Потом подошел к кухонной двери и спросил меня:
— Тинко, ты слыхал? Вернулся солдат из плена и говорит, что граблями щуку поймал! Го-го-го! Картошка у него — как мышь, сама в мешок лезет. Может, он еще скажет, что она под музыку прыгает? Го-го-го!
— А почему бы и нет! — говорит дядя-солдат и лукаво так улыбается. — У них там на полевых станах громкоговорители установлены.
У дедушки даже пуговицы на жилетке запрыгали — так он весь трясется от смеха:
— Го-го-го… Картош… го-го-го… картошка шагает под марш социалистов!..
Но вдруг дедушка снова делается серьезным:
— В балансе что получается? Кто Советам дал подписку, тот и отца родного не пожалеет — наврет ему с три короба.
Бабушка снова вмешивается в разговор:
— Чего это вы раскричались, точно пьяные на свадьбе?
А веселые истории рассказывает дядя-солдат! Я просовываю нос в щелку. Даже щеки у меня побелели — так я прижался к косяку. Только пусть солдат сюда на кухню не выходит! Может, он еще какие враки знает? Но он уже больше ничего не рассказывает. Лицо у него помрачнело, и он только говорит:
— Многое я мог бы вам рассказать…
— Да-да, расскажи еще! — вдруг вырывается у меня.
Дядя-солдат с удивлением смотрит на дверь, а я быстренько прячусь за ящик для дров.
— Вот настанет зима — ври себе на здоровье! — смеется дедушка и расстегивает жилет. — Зимой мы и послушаем твои побасенки. У нас тут все, как встарь: после лета зима наступает.
Дедушка подходит к бабушке и говорит ей:
— Слышь, как расхвастался твой выкормыш! — И, ворча себе что-то под нос, уходит в горницу.
А дядя-солдат все курит и ходит по комнате, стуча своими башмачищами: трак, трак, трак, трак. Бабушка тихо вздыхает. Дядя-солдат открывает ногой кухонную дверь и видит меня. Я так весь и съежился на ящике для дров. А он как увидел пустую сковороду на столе, так даже присвистнул. Что он, есть хочет, что ли? Теперь он подходит ко мне, берет меня за руку и спрашивает:
— Боишься меня, да? Я страшный такой? Я же твой отец. Вот какой у тебя, значит, страшный отец!
А я ни гу-гу. В глазах у солдата вспыхивают огоньки. Я опускаю голову и делаю вид, что строгаю щепочку. На кухню выползает озабоченная бабушка. Дядя-солдат выходит во двор.
Бабушка кричит ему вслед:
— Эрнст, а ты ничего нам не наврал про Россию?
— Ничего я вам не наврал, мать.
Я быстренько бегу к дедушке в горницу, раздеваюсь и залезаю к нему в постель. Пусть солдат спит где хочет — отсюда-то он меня не выгонит. Тило тявкает и рвется с цепи: значит, и ему солдат не нравится. Дедушка чего-то пыхтит во сне. Усы у него топорщатся. А я сплю и вижу, как Фриц Кимпель бросает свой камень-счастье в бидон с молоком и говорит: «А мне свое счастье и искать не надо: сливки всегда сверху плавают».
Вдруг я просыпаюсь. Слышно, как всхлипывает бабушка в комнате за стеной и дядя-солдат ходит взад-вперед: трак, трак, трак.
— Так я ждала тебя! Ты ж мой хороший, мой первенец… Больше всех тебя любила всегда! — доносится бабушкин голос.
— А баловала Маттеса! — отвечает ей сердито солдат.
— Оставь ты Маттеса! Да будет земля ему пухом, — снова всхлипывает бабушка.
— Многие возвращаются, которых тут в убитые записали. Я Маттесу не хочу поперек дороги становиться.
— Что ж, ты ему и после смерти не простишь?
— Да нет, я ведь не злопамятен.
— Вот и берись, перенимай хозяйство.
— Неохота мне ругаться тут из-за каждого пустяка.
— Типун тебе на язык! Еще беду накличешь! Мы ведь с дедом себя не жалели, ради вас всё старались.
— А сидели бы ни с чем, не повернись оно все так, как оно повернулось.
— Да, по мне, оно лучше было бы, коли оставалось у нас только то, что мы своим трудом нажили. Чужая земля гордыню в дом занесла. С отцом ведь теперь никакого сладу нет. Жадность на него напала — всё деньги копит. Никто ему не потрафит, все у него теперь дармоеды, шаромыжничают. Только всё он да он. Так я на тебя надеялась! Все тешила себя: скоро, мол, вернешься… А ты что ж, и мальчонку теперь заберешь? Заберешь ведь, Эрнст?
Я кричу что есть мочи. Голоса за стеной стихают. Дедушка вскакивает как ужаленный. Сквозь маленькую щелку из комнаты к нам пробивается луч света. Дедушка бросает туфель в стену и кричит:
— Спать пора! Не наговорились еще! Утром вас из постели не выгонишь!