Опубликовано в журнале:
«Неприкосновенный запас» 2007, №2(52)
Что представляло из себя общество 1970–х годов? По одной версии — собрание всех социальных болезней, которые только можно придумать. По другой — эпоху процветания, о которой теперь можно только мечтать. Каждая из этих версий — миф. А каждый миф — это часть правды. СССР в 1970–е годы действительно достиг значительных успехов в обеспечении нужд населения. Но чтобы оценить эти успехи, нужно сравнивать их не с ведущими обществами того времени (США и Западная Европа), а с третьим миром. Как сказал в начале 1980–х годов турист, возвратившийся из Индии, «за социализм меня больше агитировать не надо — слишком много нищих я увидел за рубежом». Увы, либеральная интеллигенция, возмечтавшая о западных ценностях (прежде всего материальных), забывала, что от «реального социализма» возможно движение не только к западной зоне процветания, но и в третий мир.
Правда и то, что в 1970–е годы в СССР нарастали кризисы, что перестройка началась не на пустом месте. Однако слово «кризис» само по себе нельзя признать достаточной характеристикой. Требуется дополнение — кризис чего?
Динамичный «застой»
Сторонники взгляда на эпоху Брежнева как на «золотой век» приводят список достижений: статистика роста, построенные заводы, гениальные фильмы и другие не превзойденные до сих пор достижения.
Обличители «застоя» отвечают перечнем хорошо известных, можно сказать, хрестоматийных фактов: низкое качество продукции, провалы снабжения населения, дефицит, разрушительные экологические последствия хозяйственной деятельности.
Потребление сырья и энергии в СССР в расчете на единицу продукции было соответственно в 1,6 и 2,1 раза больше, чем в США. Но это — относительная неэффективность, результат сравнения с экономическим лидером индустриального мира ХХ века. По старой советской привычке исследователи сравнивают эффективность советского производства с США 1980–х годов. Но СССР был среднеразвитой страной. Эффективность в капиталистическом мире, даже без учета стран третьего мира, тоже весьма различна. Приведем такой пример: в 1959 году (время западного «застоя») выработка на одного промышленного рабочего в Великобритании составляла 45% от аналогичного показателя в США.
По расчетам Селюнина и Ханина, реальный рост продукции машиностроения в 1976–1983 годы составил не 75%, зафиксированных в официальной статистике, а 9%. Но это тоже немало. Количество рабочих в 1980–1985 годы выросло на 2,7%, а производство продукции — на 19,7%, что даже с учетом незначительной советской инфляции означает рост производительности труда. Каковы бы ни были ухищрения, позволявшие «накручивать» статистические показатели, за эти пять лет методы приписок не изменились, и статистика «отражает тенденцию», как признает даже такой критик советской системы, как Егор Гайдар. Тем более, что производство росло и в натуральном исчислении.
Экономический рост в СССР продолжался в период «застоя», хотя темпы его были ниже, чем в официальной статистике. Но даже критики СССР признают, что он составлял 2–4%, что по западным стандартам вообще нормально.
Суть понятия «застой» — не в прекращении развития. Это было общество со стабильной структурой. Чтобы уйти от эмоциональных оценок, можно назвать этот период «равновесием» или «стабильностью». Производство росло, благосостояние повышалось (вопрос, успевал ли этот рост за потребностями), но общество оставалось таким же, как и десять лет назад. Перемены были настолько медленны, что были едва заметны глазу.
Централизованное индустриальное общество
Что за общество существовало в СССР? Оно называло себя «реальным социализмом». Но социализм, по утверждению авторов социалистических теорий XIX века (и Маркса, и Прудона, и народников) и официальных коммунистических доктрин, — это общество без эксплуататорских классов, без угнетения одних людей другими. Однако уже в 1970–е годы на интеллигентских кухнях и в заводских курилках втихомолку обсуждалась страшная государственная тайна — в СССР есть и эксплуатация, и угнетение человека человеком, и бюрократы представляют собой настоящий эксплуататорский класс. А уж сегодня и вовсе наивно считать, что в СССР построили то, о чем писал Маркс. Советское общество не было социалистическим. В 1970–е годы это «откровение» вызывало разочарование в идеалах; в наше время, когда идеалы те скомпрометированы, можно взглянуть на этот вопрос спокойнее: СССР не был раем на земле, но не был он и адом. Здесь не было социализма, но было социальное государство.
Никакой критики не выдерживают также идеологические схемы, по которым СССР 1970–х годов представлял из себя тоталитарную систему, где почти все люди действовали по команде сверху, мыслили в соответствии с идеологическими заклинаниями партии и при этом все время боялись репрессий КГБ. Такую картину можно увидеть в западных фильмах о советской жизни, но в реальности советское общество было живым, чрезвычайно многообразным, «разноцветным», и населена эта страна была обычными людьми со своими нуждами и взглядами. Кто–то, конечно, верил в официальные идеалы просто как Джордж Буш–младший, но и скептиков среди советских людей было не меньше.
Может быть, СССР представлял собой средневековое общество? Ну не выбилась Россия «в люди». Осталась при каком–то «азиатском способе производства». Такой взгляд характерен для людей, которые путают признаки современности с образом жизни стран Запада. Если есть в стране биржа, многопартийность и эротика по телевизору — значит, современность на дворе. Если нет — глухая архаика.
Между тем современность отличается от архаики куда более глубинными, сущностными признаками. Переход к современности, модернизация — это возникновение и утверждение индустриального общества, которое характеризуется узкой специализацией и стандартизацией. Они лежат в основе промышленного производства, преобладающего в экономике, бюрократического управления, преобладающего в политике, городского образа жизни и рационального по своей форме мышления, преобладающего в культуре. Переход к индустриальному, урбанизированному обществу завершился в СССР в 1960–е годы.
Достижения индустриального общества позволяют создать систему социального государства — перераспределения ресурсов в пользу уязвимых социальных слоев, — позволяющую поддерживать социальные гарантии. В основе этой фазы индустриального развития на Западе лежит государственное регулирование рыночной экономики. В СССР также возникло социальное государство, достижения которого иногда отождествляют с социализмом.
Современность наступила, но переживали мы ее в своеобразной форме, отличной и от стран Запада, и, скажем, от Японии. В силу ускоренного, форсированного характера модернизации и победы в ходе революции 1917–1922 годов коммунистической альтернативы в СССР возник своеобразный вариант индустриального общества с крайней степенью этатизации, монополизации и централизации. В процессе форсированной модернизации 1930–х общество строилось по образцу и подобию фабрики. Экономика, политика, общественная мысль и культура СССР в 1930–е годы были огосударствлены, и потому процессы, происходящие в недрах бюрократии и в отношениях между бюрократией и обществом, определяли развитие СССР. Следствием крайней этатизации стали также высокая степень монополизма, индустриализма и милитаризации страны. Модель общества, утвердившаяся в 1930–е в СССР, может быть охарактеризована как государство–партия, сверхмонополия, единая фабрика. По замыслу, это было крайнее проявление принципов индустриализма — корпорация, охватывающая огромную страну. Но коммунистический проект развивался во взаимодействии со сложной социально–культурной тканью, «стихией» социальных отношений, которые оказывали на него серьезное воздействие. После того как в начале 1950–х тоталитарный проект достиг апогея, «стихия» стала брать реванш, и социальные структуры СССР формировались как компромисс между коммунистическим проектом и советским обществом. Выражением этого компромисса было распределение ресурсов между задачами модернизации и обороны, с одной стороны, и социального государства и народного потребления — с другой.
Советскую социально–экономическую модель можно коротко охарактеризовать как централизованное индустриальное общество, имея в виду, что централизация управления в нем была максимальной по сравнению с другими индустриальными обществами. Из этого принципа вытекала высокая степень социальной однородности. СССР представлял собой гигантскую корпорацию и, подобно капиталистическим корпорациям ХХ века, развивался в направлении большей автономии подразделений и элементов. В ходе процесса автономизации прежде управляемые из единого центра элементы формировали сложную систему многоуровневых горизонтальных связей (хотя сохранялись и вертикальные).
В случае сохранения равномерности этого процесса автономизации могло возникнуть общество с сетевыми связями, преобладающим средним слоем, высоким уровнем образования — оптимальные условия для решения постиндустриальных задач. Однако в структуре советского общества было немало того, что препятствовало развитию этих процессов. Прежде всего речь идет о крайней степени монополизма и бюрократизации хозяйства и социальных отношений.
Во второй половине ХХ века динамика и проблемы советской системы во все большей степени определялись противоречием между индустриальным централизмом, вертикальными управленческими связями и растущей автономизацией, развитием горизонтальных, равноправных связей. Но чтобы «вызреть», это противоречие должно было десятилетиями развиваться подспудно.
Экономика согласований
В модели централизованного индустриального общества, стремившегося к максимальной рациональности, предприятия создавались как цеха единого государственного мегапредприятия. Это вело к технически обусловленному монополизму, где конкуренция не предполагалась в принципе — не могут же конкурировать между собой цеха одной фабрики, разве что соревноваться. Следовательно, ограничение использования товарно–денежных отношений в такой системе было предопределено самой структурой народного хозяйства. Ведь монополист может назначить цену произвольно. Чтобы избежать гиперинфляции в такой системе, цены должны быть фиксированы, «конституированы». Только такие фиксированные цены, изменяемые решениями власти, могли обеспечить нормальные, устойчивые связи между «цехами» мегафабрики СССР, доступ граждан к привычным продуктам и услугам. Однако в силу фиксированности цен деньги не могли играть роль универсального эквивалента.
Индустриальное общество основано на стандартах, так что фиксация денежных показателей и количественное распределение обычных (предполагалось — стандартных) ресурсов не мешали модернизации на этапе становления индустриализма. Но в развитом индустриальном, урбанизированном обществе все большее значение приобретают качественные показатели. Если рабочие 1930–х годов должны были быть одеты, обуты и накормлены, то новое поколение хотело одеваться модно и питаться хорошо. Стандартизированная денежная система и плановые натуральные показатели затрудняли учет качественных параметров. Государственная плановая экономика была рассчитана на производство либо массы стандартной (причем плохо стандартизированной) продукции, либо уникальных образцов сложной высококачественной техники. В итоге часть потребностей оказывалась неудовлетворенной, продукция делилась на обычную, более доступную, и дефицитную. Дефицит стал натуральной «валютой», которая позволяла уравновешивать интересы в условиях отсутствия универсального денежного эквивалента. Если проводить аналог этого обмена с рыночным — то со средневековым рынком, где одновременно действовали разные «валюты» и бартер. Значит ли это, что речь идет об откате в прошлое? Не обязательно — ведь от нынешнего рынка качественно отличается не только обмен прошлого, но, вероятно, и обмен будущего. По принципу «отрицания отрицания» будущее, отрицая настоящее, имеет сходство с прошлым.
Дефицитный эквивалент следует отличать от «экономики дефицита» — общего недостатка натуральных ресурсов, также вытекающего из монополизма советской экономики и фиксированных цен. Янош Корнаи придает этому явлению универсальное значение и сравнивает его с «насосом», откачивающим ресурсы и вызывающим дефицит всего и вся:
«Предприятие при данных объемах основных фондов хочет производить больше: это стимулируется напряженными плановыми директивами, пожеланиями вышестоящих органов, а также требованиями потребителей. Для этого необходимо все больше и больше производственных ресурсов. Из–за неопределенности их пополнения предприятие стремится создать резерв. Поэтому предприятия–потребители жадно закупают сырье, материалы, комплектующие изделия, незамедлительно их используя или складируя в качестве резерва» [6] .
Советский экономист Владимир Шубкин подтверждает отмеченную Корнаи тенденцию, но оценивает ее скромнее:
«…дальновидный руководитель, не ждущий милостей от природы, знает, что запас карман не тянет. Он стремится накопить как можно больше сырья, топлива, материалов, оборудования. Это его капитал, который он всегда может пустить в дело или, несмотря на запреты, обменять на нужный ему ресурс или услугу» [7] .
Здесь нет «жадности» и стремления получить максимум ресурсов любой ценой, как представляет дело Корнаи. Руководитель пользуется ситуацией дешевизны ресурсов, чтобы набрать козырей в игре согласований и обмена. Янош Корнаи преувеличивает силу плановых стимулов, роль потребителей (незначительную в условиях монополизма) и стремление руководителей к росту производства (оно, мягко говоря, не было всеобщим). «Насос», втягивающий ресурсы, расширял сферу дефицита, но не мог парализовать обмен.
Ведь «придержанная» продукция не исчезала (лишь некоторая часть ржавела и гнила), а шла в дело позднее. Дефицит принял такие масштабы из–за того, что продукция, предназначенная для продажи по относительно низким ценам или для распределения по запланированным нормам, на деле распространялась по теневым каналам. То, что нельзя было купить, можно было достать. Важно было подключиться к соответствующей сети личных контактов.
***
Советская экономика представляла собой систему со множеством сегментов, где распределение и обмен происходили одновременно на нескольких уровнях:
1. Распределение натуральных ресурсов по плану, который сам был плодом согласований между заинтересованными субъектами.
2. Обмен натуральными ресурсами между смежниками, когда каждое предприятие было заинтересовано в том, чтобы получаемый продукт соответствовал стандартам качества, но не было склонно обеспечивать высокое качество собственной продукции. Чем проще был стандарт, тем лучше работала такая система, чем сложнее продукт — тем больше было сбоев. В финале этой цепочки оказывался рядовой потребитель, который относился все более привередливо к качеству продукта.
3. Обмен дефицитными, высококачественными продуктами, которые покупались по государственным ценам, чем обеспечивалась законность обмена. Однако реальная ценность продукта определялась не его государственной ценой, а редкостью, дефицитностью. Соответственно, такие продукты редко доходили до обычного прилавка, распространяясь по закрытым каналам личных связей и затем — выполняя роль дополнительной «валюты» в системе согласовательной экономики.
4. Теневой денежный обмен (коррупция) также наличествовал, но был ограничен возможностями легально использовать большие денежные средства. Этим объясняется то, что при широких возможностях коррупции в СССР ее реальные масштабы были значительно меньшими, чем в РФ. Ведь коррумпированный чиновник брежневских времен не мог купить себе особняк в Лондоне и нефтяное месторождение.
Чтобы уравновесить все эти уровни, проводилось бесчисленное количество переговоров — официальных совещаний и негласных согласований.
Это была своего рода сетевая структура, но с несовершенным, медленным обменом информацией. Горизонтальные связи в советском обществе не были легализованы, развивались в тени, не составляя единого поля.
Советская совещательная экономика была основана как на вертикальных, так и на горизонтальных, равноправных связях, что напоминало несовершенный рынок, хотя в той же степени было и несовершенной моделью информационного общества с его обменом сложными сигналами, не сводимыми к денежному эквивалентулными ационного общества с его обменом ой и горизонтальных, равноправных связях, что напоминало несовершенный рынок ()ований..
Основное правило игры в системе советской экономики: расплатиться обычным продуктом, а получить дефицитный ресурс — обменять количество на качество. Для обычного человека это были продукты или услуги, а для представителя правящего класса — властный ресурс. Главной ценностью для чиновников были не деньги и даже не дефицит, который играл скорее роль «доплаты», а положение в карьерной иерархии. Это положение гарантировало человеку и доступ к дефициту, и широкие возможности самореализации. До 1970–х годов карьерный рост хозяйственника обеспечивался прежде всего освоением натуральных ресурсов, успешной реализацией крупных проектов. А это требовало выгодных плановых решений, предоставления наибольших натуральных ресурсов. Таким образом, планово–административная система стимулировала индустриальный рост в связке с карьерным стимулом, а экономика согласований обеспечивала стабилизацию экономических пропорций с помощью многочисленных взаимных уступок и дополнительного обмена услугами и дефицитными продуктами.
***
Сфера легализованных рыночных отношений в СССР существовала, но была ограничена и отделена от государственного кармана. Продовольственный колхозный рынок действовал легально под жестким государственным контролем. «Органы» следили за тем, чтобы не возникало спекуляции (перекупки товаров, нарушения ценовых стандартов). При этом государство допускало ограниченную сферу более высоких цен, чем в государственных магазинах, — сельский рынок.
Существовал и теневой рынок промышленной продукции. Частные промышленные предприятия (как правило, мануфактурного типа) действовали в подполье, так как их деятельность была, по определению, преступной — ведь все сырье было государственным, и получение ресурсов хозяевами нелегальных цехов (цеховиками) предполагало кражу его у государства.
Для централизованного индустриального общества небольшая прививка теневых структур была даже полезна, ибо они заполняли прорехи дефицита товаров широкого потребления. Но «черный рынок» становился дополнительным фактором, усиливавшим дефицит сырья. Стоило выпустить частный капитал в открытое плавание — и он получал идеальные возможности для паразитизма на формальной дешевизне ресурсов.
***
Еще в 1970–е годы проводилась аналогия между советским государственным хозяйством и рынком. В 1979 году Виктор Сокирко писал:
«Конечно, запрещенное идеологически и юридически, рыночное регулирование по необходимости все же существует. Через толкачей, снабженцев, леваков, дельцов, черные и прочие рынки, где вместо денег действуют связи, блат, дефициты — оно все же увязывает концы с концами, плохо и с большими потерями, но все же балансирует хозяйство и как–то позволяет ему существовать» [8] .
Развивая идею Сокирко, Виталий Найшуль утверждал:
«…советский бюрократический рынок устойчиво гасит действия даже таких крупных дилеров, как ЦК КПСС и Совет министров СССР… Стоит также заметить, что столь характерное для нашей страны отсутствие виноватых при наличии потерпевших является свойством именно рыночной, а не командной организации общества… Экономика развитого социализма уже не является ни строго иерархической (потому что иерархий много), ни командной (потому что командная система подразумевает единоначалие)» [9] .
Аналогия неточная — ЦК КПСС, Совмин и Госплан играли роль не дилеров, а бирж. Согласование интересов осуществлялось в форме лоббирования различных социальных интересов в высших органах экономической и политической власти (ЦК КПСС, Госплан, Госснаб и другие), которые в этих условиях играли роль своеобразных бирж — центров многосторонних согласований. В отраслях аналогичную роль играли министерства и ведомства, а на местах комитеты партии и подчиненные им Советы. Они и были базовыми узлами сети согласований. Но поскольку универсальный, слепой денежный эквивалент отсутствовал, экономика согласований действовала не точно так же, как товарно–денежный рынок, и роль субъективных волевых импульсов в ней была большей. При наличии заинтересованности в бюрократической среде креативная промышленная и научная идея могла получить поддержку, которую не мог дать рынок. Отсюда, а не из рыночной экономики вытекает прорыв человечества в космос (даже на Западе — продукт государственной экономики и соревнования с СССР).
Теория затухания развития из–за «бюрократического рынка» отождествляет балансирование и паралич. «Поскольку система хозяйственного управления должна поддерживать все балансы, — продолжает Найшуль, — то действия представителей иерархий основаны на согласовании, консенсусе, единогласии». Это даже позволяет Виталию Найшулю выдвинуть версию о том, что бюрократический рынок основан на действии принципа liberum veto, при котором любое решение может быть остановлено каждым участником процесса. Это все же преувеличение. Решение не должно было согласовываться со всей хозяйственной сетью. Просто в выполнении данного решения участвовали прежде всего те субъекты, которые были с ним согласны. Это приводило к накоплению противоречий в среде экономики согласований, которые не могли быть разрешены в течение долгого времени, так как для этого не было создано легитимных средств.
Затухающий стимул
То обстоятельство, что вязкость экономики согласований не привела к остановке экономического роста, доказывает, что в СССР сохранялись стимулы роста производства. Денежная прибыль была таким стимулом в наименьшей степени. Она хоть и учитывалась в плановых показателях с 1965 года, но минимально сказывалась на жизни хозяйственников и работников. Основные стимулы были другими. Наиболее очевидно было давление высшего руководства страны, выраженное в так называемой плановости. «Планы партии» определялись прежде всего с учетом двух задач — обеспечение геополитической безопасности и поддержание социальной стабильности. Для этого требовалось определенное количество продукции, производство которой предусматривалось планами. Плановые задания представляли собой некоторый минимум, который следовало произвести, и их перевыполнение приветствовалось. Таким образом, плановое хозяйство препятствовало планомерности развития экономики прежде всего в распределении ресурсов, так как нарушение планов поощрялось. Сами планы составлялись на основе консультаций с руководством предприятий и часто изменялись, корректируясь в ходе многосторонних согласований. В итоге они были компромиссом между теми чиновниками и директорами, которые стремились расширить дело, и теми, кто предпочитал жить поспокойнее.
Механизм «планирования» был основан на распределении стандартных ресурсов и количественном контроле над их потоками. Если производственные показатели были ниже плановых, это могло повлечь санкции в отношении руководителей. Однако планы позволяли осуществлять только количественный контроль, и предприятия быстро подстраивались под показатели, повышение которых предусматривалось планом. Если контролировалось количество единиц продукции, предприятия обращали меньше внимания на качество. Если контролировался вес — предпочтение отдавалось производству массивной продукции. Если речь шла о реализации продукции в рублях — вымывался дешевый ассортимент.
Анализируя читательскую почту весной 1979 года, заместитель главного редактора «Литературной газеты» Виталий Сырокомский писал: «Промышленности, — говорится в письмах, — не выгодно выпускать дешевую продукцию, поэтому она исчезла с прилавков магазинов».
Руководство страны и отраслевых ведомств не оставляло попытки усилить контроль за качеством продукции. Но для этого приходилось вводить множество показателей, которые могли бы это качество описать. В итоге контрольные органы запутывались в гигантском потоке информации о различных показателях, достигнутых тысячами предприятий в производстве миллионов единиц продукции. Страдала также стандартизация — предприятия ориентировались на разные приоритетные показатели (ведь соблюсти сразу все даже не пытались) и выпускали детали, с трудом подходившие к деталям смежников. Качество конечной продукции страдало, но плановые «цифры» при этом выдерживались.
Централизованная система планирования, контроля и стимулирования позволяла поощрять только характерные для индустриализма крупномасштабные стандартизированные технологии. Попытки выйти из положения с помощью амбициозного проекта Центральной автоматизированной системы управления (ЦАСУ) провалились — вычислительная техника того времени (не только советская) позволяла освоить только часть контрольных показателей. Магистраль мировой информационной революции шла в другую сторону — от централизации информационных потоков к их сетевому распределению.
На более ранних стадиях развития индустриального общества недостатки планирования были терпимы, так как необходимое качество описывалось меньшим количеством показателей. Однако по мере развития индустриальной цивилизации стандартизация уже не могла обеспечить потребности как рядовых людей, так и военного ведомства. Но если с потребностями людей в красивой и разнообразной одежде можно было бороться, обличая «стиляг», то необходимость производства уникальной аппаратуры для высокоточного оружия обусловливалась факторами, которые лежали вне сферы подчинения кремлевскому руководству. Впрочем, и битву за моду КПСС проиграла — в 1960–1970–е годы жители СССР стали одеваться все менее «строго», а это приводило к тому, что личные потребности катастрофически превышали возможности плановой экономики.
Егор Гайдар видит признаки кризиса советской экономики второй половины ХХ века в том, что «падает уровень плановой дисциплины». Но это свидетельствовало прежде всего о росте гибкости системы, а значит — ее устойчивости. Гайдар утверждает: «Если из экономической системы, в основе которой страх перед режимом, вынуть стержень, она начинает барахлить». Логика, выдающая близость крайнего экономического либерализма и сталинистского взгляда на экономику. Получается, что в 1930–е годы советская экономика не барахлила, работала как часы, а вот со второй половины 1950–х — забарахлила. И, «барахля», обеспечила значительный рост уровня жизни советских людей, начало освоения космоса, техническую модернизацию, беспрецедентную программу жилищного строительства и так далее. Если бы российская экономика так же «барахлила» в 1990–е годы, к Гайдару и другим либеральным реформаторам у населения было бы гораздо меньше претензий.
Причины кризиса советской экономики крылись не в тоталитарном характере системы, работавшей «без страха, но с упреком», а в общей динамике индустриального общества. К 1960–м годам советское общество осуществило индустриальную модернизацию и двинулось дальше. А ведь вся структура централизованного индустриализма была первоначально рассчитана на проведение модернизации.
Прежняя ориентация на крупномасштабные технологии (и, следовательно, на массовое стандартизированное производство) устарела. Система централизованного планирования перестала отвечать требованиям времени, потому что с трудом учитывала качественные показатели. Для технологий нового поколения, предполагающих большую сложность при малом количестве предметов в партии, количественные методы контроля в массовом масштабе в принципе не годились. Уследить за этим процессом можно было только в очень ограниченной сфере передовых военных производств. Поэтому научно–технические достижения, которыми славился СССР (космическая техника, например), могли производиться в виде исключения.
Кроме нескольких узких приоритетных направлений, планы 1970–х уже не могли играть мобилизирующей роли и стали механизмом все той же экономики согласования. Насколько план был согласован — он действовал, но двигать усложнившуюся экономическую среду плановое решето не могло.
И тем не менее экономика развивалась, следовательно, сохранялись стимулы к движению.
Важным, хотя и второстепенным стимулом рационализации была творческая активность советского среднего слоя — интеллигенции. Армия рационализаторов атаковала чиновничьи кабинеты, а гуманитарная интеллигенция вскрывала «отдельные» недостатки. В свободное от более важных дел время чиновники нисходили до этого сообщества неравнодушных и одобряли отдельные предложения. Однако в экономике согласований внедрение предложения «из низов» было делом трудным и медленным. Быстрее двигались инновации в замкнутой системе ВПК, но в силу ее закрытости гражданский сектор получал лишь устаревшие достижения «ящиков».
Может быть, на экономику давили массы потребителей, как полагает Янош Корнаи? Но у них–то было еще меньше рычагов воздействия на предприятия, чем у плановых органов. Государственное предприятие и его руководство не могли обанкротиться, так как они, во–первых, сами, как правило, были монополистами на своем рынке, а во–вторых, были подстрахованы государством. Казалось бы, руководитель предприятия в этих условиях должен быть лишен стимулов к расширению производства. Однако это не так, ибо руководитель встроен в систему бюрократической иерархии, в которой статус лица зависит от масштабов доверенного ему дела. Таким образом, в бюрократизированной системе сохраняются побудительные мотивы к расширению производства, так как последнее непосредственно связано с карьерой руководителя. Карьера — ключевой принцип действия бюрократических систем — оказалась и движущей пружиной бюрократического рынка.
Корнаи пишет:
«Основным мотивом является тот факт, что руководитель… идентифицирует себя с кругом своих обязанностей. Он убежден, что деятельность вверенного ему подразделения важна, а значит, обосновано его максимальное расширение… С ростом предприятия, учреждения одновременно увеличивается и власть руководителя, его общественный престиж, а одновременно и сознание собственной важности» [15] .
Объяснение Корнаи недостаточно. А почему, собственно, директор «убежден»? Значительная часть чиновников и директоров была настроена консервативно и не стремилась к рискованным свершениям. Но система была еще в 1930–е годы устроена так, что увязывала «социалистическую» предприимчивость и карьерное продвижение. Дело не только в «сознании собственной важности», но и в прямой связи количественных показателей производства с положением его руководителя в бюрократической иерархии.
Такое стимулирование направляло капиталовложения прежде всего в наиболее легкие с точки зрения реализации и в то же время масштабные — экстенсивные проекты. В результате рационализация производства, которая также требовала средств, но не давала столь же видимой отдачи (особенно карьерной), оказывалась побочным средством экстенсивного роста.
Затраты значительных средств на строительство новых объектов вовсе не означали ускорения их ввода в действие. Экономисты Селюнин и Ханин видели причины кризиса в том, что «хозяйственники «зевнули» затухание инвестиционного процесса». Однако затухания не происходило, средства продолжали поступать. Но в условиях экстенсивной ориентации вложений и «придерживания» ресурсов хозяйственниками массовый масштаб приобрело недоосвоение выделенных фондов. Для этого не хватало техники и трудовых ресурсов. Егор Гайдар пишет: «Модель развития, к которой тяготеет социалистическая система, — создание новых крупных предприятий. Если на них некому работать, вложения оказываются малоэффективными. В 1960–х годах приток рабочей силы в промышленность сократился». Эти процессы подаются как проблемы именно «социализма», хотя речь идет о естественной динамике индустриального общества. Оно тяготеет к крупным промышленным формам. Сокращение притока рабочей силы — проблема любого зрелого индустриального общества, которое уже не может черпать ее в аграрном секторе своей страны.
При прочих равных условиях сокращение притока рабочей силы может и стимулировать эффективность производства, внедрение новой техники. Но для этого не только у высших руководителей СССР, но и в толще бюрократии должен быть стимул интенсифицировать производство. Но старые стимулы исчерпались по той же причине, по которой возник дефицит рабочей силы. Индустриальное общество приблизилось к пределам своего развития по прежнему пути.
В 1930–1960–е годы система продвигала наверх, стимулировала тех руководителей, которые стремились расширять свое дело, — таков был модернизационный советский проект, отождествлявшийся со строительством коммунизма. Та же система по другим ведомственным каналам выдвигала тех, кто стремился заботиться о благоустройстве территории, о нуждах трудящихся, даже о стандартах качества — если их можно легко замерить количественно. Но такая система может нормально работать, если в ней сохраняется целеполагание. Но когда эта задача перехода к индустриальному обществу была решена, понадобились новые критерии вертикальной мобильности, новые цели и ориентиры. Их с успехом могла предоставить социалистическая мысль, для которой индустриальная модернизация была лишь предварительным условием для решения собственно социалистических и коммунистических задач. Но за несколько десятилетий, пока вместо социализма строили индустриализм, теоретические модели времен Маркса пылились на полках библиотек и толковались узким кругом посвященных. Официальная идеология была далека от коммунистической тематики преодоления разделения труда, бюрократического господства и самой государственности. У правящего слоя не было понимания новых целей, стоящих перед обществом, его теоретики не знали общества, в котором жили, а после всех потрясений юности ждали покоя. Проектность советского общества была погашена, Брежнев дал бюрократии покой, постепенно остановив тем самым механизм карьерного стимулирования социально–экономического развития. Социально–экономический кризис был спровоцирован как раз той самой политикой стабилизации, которую Брежнев считал своим достижением.
Купить и достать
Постепенный рост благосостояния должен был снять возможные напряжения между элитой и остальным населением. Среднемесячная зарплата в 1980–1985 годы выросла с 168,9 до 190,1 рубля в месяц, а зарплата рабочих — со 182,5 до 208,5 рубля. Доход от подсобного хозяйства составил в 1980 году 7% общего дохода населения, в том числе у колхозников — 27,5%, а в реальности, возможно, и больше. С добавлением различных выплат и льгот среднемесячная зарплата в народном хозяйстве возросла с 233 до 269 рублей. Разумеется, существовало и социальное расслоение. В 1980 году в СССР 25,8% населения получали доход ниже 75 рублей, а 18,3% - выше 150 рублей (в РСФСР уровень жизни был выше среднесоюзных показателей на 4,9–5,2%).
При этом цены не стояли на месте, хотя по нынешним меркам их рост был еле заметным. Так, в 1968–1973 годы цена килограмма мяса и птицы выросла в среднем с 1,622 до 1,673 рубля, то есть на 5,1 копейки. По копейке в год. Колбасные изделия — с 2,134 до 2,255 рубля — то есть на 12,1 копейки. Рыба — на 4,6 копейки, сыр — на хлопчатобумажной ткани подорожал на 2 копейки. Быстрее дорожали шерстяные ткани (на 1,69 рубля за метр), кожаная обувь (на 1,12 рубля за пару). Но и это — за пять лет. Телевизоры и телерадиолы выросли в цене с 286,72 рубля до 316,48 рубля, то есть на 29,76 рубля, холодильники с 208,26 до 235,27, то есть на 27,01 рубля. Можно вспомнить, что эти товары были дефицитными. Но ведь у большинства советских людей к началу 1980–х были и телевизор, и холодильник.
Этот рост цен был отражением собственных возможностей советской экономики, такую стабильность нельзя объяснить ростом цен на нефть. Система сохраняла собственный запас прочности, а вот нефтяной допинг сопровождался некоторым ускорением инфляции. В 1980–1985 годы цены на мясо выросли на 5%, на колбасные изделия — на 13%, на рыбу — на 2%, на сыр и брынзу — более чем на 3%, на фрукты и бахчевые культуры — более чем на 21%. В то же время цены на животное масло, яйца, сахар, крупу не изменились. Инфляционным фактором стала реформа планирования 1979 года, которая стимулировала вымывание дешевого ассортимента.
В то время как цены на хлопчатобумажные ткани выросли почти на 30%, цены на шерстяные ткани упали почти на 5%. Если цены на радиоприемники возросли на 5%, то на цветные телевизоры упали на 9%. Средний индекс инфляции в 1980–1985 годы, рассчитанный по 37 показателям, составил 6%. Таким образом, с учетом инфляции, доходы населения выросли на 5%. Однако рост доходов усиливал дефицит. Рост цен лоббировался хозяйственными ведомствами и предприятиями, позволяя таким образом «затыкать дырки» в «прорехах» плана.
Помощник генерального секретаря Виктор Голиков писал Леониду Брежневу в декабре 1974 года:
«Время от времени вопрос о повышении цен приобретает особо высокий накал. Как раз сейчас, когда верстается план 1975 года и готовится план новой пятилетки, борьба за повышение цен приобрела особенно высокий накал.
Сошлюсь лишь на такие факты. Совет Министров СССР внес в Политбюро предложения о значительном увеличении розничных цен на все виды вин, в том числе и на плодово–ягодные (как их в народе называют, «гнилушка»), повышении тарифа на такси, а также стоимости проездных билетов в авиации. Есть сведения, что готовятся проекты об увеличении розничных цен на бензин (примерно в 2 раза), на некоторые сорта водки и все виды бальзама (тоже в 2 раза). Вынашиваются и многие другие проекты» [25] .
По мнению Голикова, «всякого рода комбинации с ценами выгодны лишь Госплану, Минфину, а точнее — их руководителям, которые стремятся свою бесхозяйственность, неумение руководить экономикой закрыть «добычей» одного или двух миллиардов рублей за счет повышения цен. У кого они взяли этот миллиард? Они взяли его у собственного государства, у собственного народа». Последняя фраза понравилась Брежневу, он подчеркнул ее, так же как и другую: «Да, снижение цен — это здоровый путь, а повышение цен — это свидетельство нездоровья нашего хозяйственного организма». Голиков настаивал: «Повышение цен, наоборот, тормозит, сдерживает совершенствование производства, научно–технический прогресс».
Политический центр продолжал «держать цены», планы их резкого повышения, о которых предупреждал Брежнева Голиков, тогда не осуществились. Но на потребительский рынок продолжал давить неудовлетворенный спрос. Однако его размеры часто преувеличивают, отождествляя с общим размером сбережений, что неверно: часть средств относилась к обычным накоплениям.
***
Егор Гайдар утверждает, что «уже с середины 1960–х годов на большей части территории страны мясо исчезает из свободной продажи». И тут же, не замечая противоречия с предыдущей фразой, продолжает: «Купить его с этого времени можно лишь в кооперативной торговле или на колхозном рынке по значительно более высокой, чем государственная, цене». То есть — в свободной продаже. Гайдар в 1990–е вводил систему, где вовсе нет государственных цен, а свободные цены взвинчиваются в десятки раз (в отличие от советских рыночных цен, которые были в полтора–два раза выше). Рыночный сектор индивидуальных сельских хозяйств существовал параллельно с государственно–колхозной системой и был довольно развит. Индивидуальные приусадебные хозяйства, которые занимали всего 2,8% посевных площадей, давали в 1979 году 59% картофеля, 31% овощей, 30% молока, 29% мяса и 33% яиц. В СССР существовало два вида цен — более высокие рыночные (аналог нынешних цен, которые посмеиваются над зарплатами большинства трудящихся) и государственные, по которым мясо и другие дефицитные продукты можно было купить не всегда и не везде.
Чем был вызван дефицит в государственной торговле? Нехваткой продуктов? Смотря каких.
История советского сельского хозяйства представляется либеральным публицистам как перманентный кризис, обусловленный социалистической моделью индустриализации. Предположим. Но что такое кризис? С точки зрения Егора Гайдара, анализирующего беспросветное кризисное развитие советского сельского хозяйства, в царской России конца XIX–начала XX веков аграрного кризиса не было (это при нескольких случаях голода и революции 1905–1907 годов). Почему либеральный идеолог не видит кризиса? Российская империя экспортировала зерно (напомним, что СССР делал это и во время голода 1932–1933 годов). В России росла средняя по десятилетиям урожайность зерна. Но в СССР урожайность росла до 1987 года. Забыв о предложенном им критерии, Егор Гайдар говорит об аграрном кризисе в СССР как о постоянной данности. Но тогда нужно предложить какие–то другие критерии аграрного кризиса, не столь щадящие досоветскую и постсоветскую Россию. Аграрный кризис в СССР был, спору нет. Но это явление в СССР было не столь постоянным, и оно во второй половине ХХ века не становилось причиной голода (что регулярно происходило в Российской империи). Колхозное (а фактически — государственное) индустриализованное сельское хозяйство обеспечило наращивание количественных показателей, что тоже было достижением.
Средняя урожайность зерновых в 1970–1989 годы выросла с 15,7 до 18,9 центнера с гектара. Для сравнения, в США этот рост составил 31,6–44,8. Впечатляющая разница. Но если сравнить советские показатели с канадскими, выясняется, что разрыв был не столь существенным (21,1–21,2). В США не такой климат, как в Канаде (и в СССР). И хотя в Канаде не было колхозов и других «безобразий социализма», СССР приближался к ней по уровню урожайности.
СССР импортировал зерно. Может быть, в этом заключается кризис? Егор Гайдар даже рисует страшную картину: мол, если бы СССР был изолированной от мира экономикой, плохо бы пришлось населению. Стояло бы оно с карточками в очередях за хлебом. Остается спросить: а если бы Великобритания была изолирована от мира — там бы лучше было? Вряд ли. Этот пример лишний раз доказывает, что проблемы СССР вытекали из индустриализма, а не социализма.
Не вполне верен и другой «хрестоматийный» факт — СССР импортировал зерно с 1963 года. Дело в том, что импортировал он его не постоянно. В 1967–1971 годы у СССР было положительное сальдо торговли зерном, причем даже в неблагоприятные годы СССР не тратил на это больше 5 миллиардов долларов (в долларах 2000 года). Нагрузка на бюджет была вполне терпимой. А после 1973 года, когда увеличились нефтяные доходы, советское руководство уже могло позволить себе безболезненно нарастить импорт. Когда цены на нефть упали в середине 1980–х годов, упал и зерновой импорт.
В 1976–1980 годы импорт составил 9,9% от уровня сельскохозяйственного производства страны, в 1980 году — 18,1%, в 1981–м — 28,4%.
По версии Егора Гайдара, только «поток валютных ресурсов от продажи нефти позволил остановить нарастание кризиса продовольственного снабжения городов» и решить другие социально–экономические и внешнеполитические проблемы. И прежде всего — временно преодолеть «ключевое противоречие советской экономики» (по Гайдару) - между растущим спросом городского населения и хроническим кризисом сельского хозяйства. Но, во–первых, кризис советского сельского хозяйства в том смысле слова, который Егором Гайдаром вкладывается в слово «кризис», не был столь хроническим. А во–вторых, рост спроса на продукты питания является результатом любой урбанизации и преодолевается путем роста производства промышленной продукции (включая нефть и газ). К 1980–м урбанизация завершилась, и необходимость количественного роста производства продовольствия стала не столь актуальной. Егор Гайдар и его последователи не замечают, что «основное противоречие» советской экономики лежало не в количественных показателях, а в качественных.
К началу 1980–х годов СССР продолжал сохранять сильные позиции по тем видам продукции, которые могли реально оцениваться в количественных показателях, в том числе по продовольствию. Производство основных продуктов в килокалориях на душу населения составило в СССР в 1976–1980 годы почти 3,5 миллиона килокалорий в год (наивысший показатель за всю историю России). Для сравнения — до революции производилось не более 2 миллионов килокалорий на душу в год. Американцы превзошли эти показатели СССР в конце 1930–х.
Но как только продукт оценивался с точки зрения его качества (то же мясо, одежда или бытовая техника), выяснялось, что плановая экономика была не в состоянии производить большое количество продуктов высокого качества. В этом и заключался кризис: справляясь с количеством, советская экономика проигрывала битву за качество.
Несмотря на то что продовольственная проблема (в понимании стран третьего мира, то есть большинства стран) была в СССР решена и голод ему не угрожал, продовольственный дефицит оставался важнейшей проблемой, раздражавшей население. На заработанные деньги в провинции было легко купить только консервы и хлеб. Происходили перебои и с его поставками. В сентябре 1978 года в Йошкар–Оле, например, дошло до образования очередей за хлебом, в которые нужно было вставать с вечера, как в войну. Чаще происходили перебои с хлебом в селах, что возможно только при сверхиндустриальной производственной системе, когда производитель хлеба отчужден от результатов своего труда. В январе 1979 года в «Правду» пришло 16 писем о таких перебоях. Однако такие случаи все же считались чрезвычайными происшествиями.
Вязкая экономика согласований не могла оперативно реагировать на изменение спроса, но почти всегда советскому человеку были доступны хлебопродукты, крупы, овощные и рыбные консервы, молоко, хотя и в поставках этих продуктов были перебои. Затратив несколько больше усилий, советский человек запасался мясом, мясопродуктами, сыром, рыбой. Снабжение Москвы, Ленинграда, Киева и ряда других городов было лучше. Эти города были центрами, откуда мясо, колбаса развозились по стране «продуктовыми экскурсиями», своеобразной реинкарнацией мешочничества. Такой противоестественный способ компенсировать разницу снабжения разных регионов был частным случаем все того же распределения, которое шло по выстроенным в обществе нерыночным каналам.
***
Картина прилавков западных супермаркетов создавала у советских туристов иллюзию бесконечного отставания и часто вызывала психологический шок, кардинально менявший взгляды человека. Но порожденная советской идеологией привычка сравнивать отечественный уровень жизни с Западом, наводящая на пессимистические размышления, не отражала реального положения советского населения в мире. Между тем «социалистические» страны занимали промежуточное положение между развитыми и развивающимися странами, приближаясь скорее к первым, чем ко вторым.
Это подтверждает и структура потребления в странах трех типов. Так, даже в начале 1990–х годов средний житель Турции (одного из лидеров третьего мира) тратил на питание 53% зарплаты, а средний швед — 23%. Доля затрат на питание в расходах семьи в СССР снизилась в 1980–1985 годы с 35,5% до 33,7%. Освободившиеся средства шли на приобретение предметов культурно–бытового назначения и мебель (рост с 6,5 до 7,1%), а также на уплату налогов (рост с 9,1 до 9,4%) и в семейные накопления (рост с 5,6 до 7,8%). Людям казалось, что некоторый рост доходов, проходивший в условиях усилившегося дефицита, позволит накопить средства, которые решат проблемы семьи позднее. Однако по мере того, как эти надежды не оправдывались, дефицит раздражал все сильнее и превращался в острейшую социально–психологическую проблему. Таким образом, сам факт роста уровня доходов населения превращался в фактор кризиса.
Если в «странах капитала» было выше социальное расслоение, то в СССР при относительно низком социальном расслоении существовали сильные региональные различия в снабжении, которые раздражали население «провинции» и настраивали его против Москвы и против «центра» вообще. «Реальный социализм» не мог обеспечить московский уровень жизни даже в крупнейших городах.
Читательница «Литературной газеты» Е. Соловьева из города Коврова писала:
«Хочу рассказать вот о чем. Сижу на кухне и думаю, чем кормить семью. Мяса нет, колбасу давным давно не ели, котлет и тех днем с огнем не сыщешь. А сейчас еще лучше — пропали самые элементарные продукты. Уже неделю нет молока, масло если выбросят, так за него — в драку. Народ звереет, ненавидят друг друга. Вы такого не видели? А мы здесь каждый день можем наблюдать подобные сцены» [41] .
Эти сцены позволяют понять, куда пропадали продовольственные и ходовые промышленные товары, которые распределялись по плану не только в столицах. И Ковров, и Пермь, и Свердловск имели свои лимиты на мясо, масло и те же котлеты. Население имело деньги, чтобы купить продукты по относительно низким, фиксированным ценам. Но возможность получить доступ к продукту существовала далеко не всегда, и когда она возникала, человек стремился создать запас. То, что должны были получить многие понемножку, доставалось помногу тем, кто первым оказывался у кассы. Но по той же причине дефицитные товары редко доходили до прилавка, потому что первыми у кассы оказывались продавцы, их начальники и знакомые, а также начальники начальников и знакомые знакомых. Образовывались теневые сети распределения, которые окончательно иссушали и без того чахлые реки государственной торговли.
Дефицит на прилавках не совпадал с положением в холодильниках. По каналам личных знакомств дефицитные продукты расходились по стране. Это даже не было воровством — за дефицит официально расплачивались. Просто одни имели возможность его купить–достать, а другие должны были давиться в очередях, чтобы просто купить.
Граждане с большим интересом следили за продовольственной «политикой партии». Когда в апреле 1979 года Брежнев заявил о намерении удвоить производство мяса, в «Правду» немедленно пришло 43 письма с вопросом: «За счет каких ресурсов?»
Потребности людей постоянно росли по мере расширения кругозора большинства населения, и люди все чаще сталкивались с невозможностью воплотить в жизнь свои маленькие планы, в то время как им сообщали о выполнении планов системы в целом. Это неизбежно усиливало психологическое противоречие между человеком и системой. Все эти маленькие бытовые противоречия постепенно накапливались, суммировались — и вот уже в обществе росло недовольство большинства, все отчетливее формулируемое в негативный лозунг: «Так жить нельзя».