Летние дни текли безмятежно. Мать Ягоды и Женщина Кроу развели небольшой огород в том месте, где сливаются Драй-Форк и Марайас, и поливали его водой, которую носили с реки. Их маис, тыквы и бобы, все, что местные жители выращивали задолго до того, как Колумб впервые увидел Америку, росли буйно. Старухи соорудили укрытие у самого цветущего огорода — крышу из веток кустарника на четырех столбах. Здесь мы с Нэтаки провели много приятных послеобеденных часов, слушая их своеобразные рассказы и еще более своеобразные песни, которые они иногда пели. Ранней весной Ягода опять вспахал землю плугами на быках и засеял долину овсом и пшеницей. Как ни странно, хотя год был опять засушливый, посевы поднялись и созрели. Мы убрали и сложили хлеб в копны, но продать урожай нам не пришлось. Свиньи подрывали наши копны, скот и лошади вырывались из загона и топтали их — все пошло прахом. Фермеры мы были никуда не годные.

Все лето время от времени к нам приходили пикуни и рассказывали душераздирающие истории о том, что творится в резервации, на территории агентства. Недельного рациона, говорили они, хватает на один день. Никакой дичи нет. Агент не дает ничего. Пикуни, жившие около нас и вдоль реки, с трудом добывали охотой оленей и антилоп, чтобы хоть как-то прожить, но оставшиеся в резервации страдали от недоедания. Там жили те, кто не мог уйти. У них не было лошадей; лошади или подыхали от кожной болезни, распространившейся по табунам, или их пришлось продать торговцам, чтобы купить провизию.

В октябре Нэтаки и я поехали в агентство, чтобы посмотреть, как обстоит дело, В сумерки мы приехали в главный лагерь, расположенный у забора управления агентства, ниже по реке. На ночь остановились у старого вождя — Палаточного Шеста.

— Оставь наши продовольственные сумки на седлах, — сказал я Нэтаки, — посмотрим, что они едят. Старик и жена приняли нас сердечно.

— Живо, — приказал он женщинам, — приготовьте еду для наших друзей. Они, должно быть, проголодались за время долгой поездки.

Палаточный Шест говорил так, как будто в палатке было полно провизии. Он радостно улыбался и потирал руки, разговаривая с нами. Но жены его не улыбались и не торопились. Они вынули из кожаной сумки три маленьких картофелины и поставили их вариться; из другой сумки они вынули двух форелей по четверть фунта весом и сварили их тоже. Немного спустя, они поставили еду перед нами.

— Это все, что у нас есть, — сказала одна из жен дрогнувшим голосом, смахивая слезы, — все, что у нас есть. Мы очень бедны.

При этих словах Палаточный Шест уже не мог сдержаться.

— Правда, — заговорил он, запинаясь, — у нас ничего нет. Бизонов больше нет. Великий отец посылает нам мало пищи — ее хватает на один день. Мы очень голодны. Конечно, бывает рыба, запрещенная богами, нечистая. Приходится все-таки есть ее, но она не дает силы. Несомненно, нас ждет наказание за то, что мы едим ее. Видимо, боги покинули нас.

Нэтаки вышла и принесла наши продовольственные сумки; она передала женщинам три или четыре банки бобов, мясные консервы с маисом, сахар, кофе и муку. Как просветлели их лица! Как они болтали и смеялись, приготовляя хороший обед, и потом, когда ели! Нам доставляло удовольствие смотреть на них.

На другой день мы съездили в несколько лагерей. Положение всюду было такое же. Не то, чтобы это был настоящий голод, но что-то очень близкое к нему. Настолько близкое, что у самых крепких мужчин и женщин заметны были признаки недоедания. Люди просили у меня помощи, и я раздал то, что привез с собой. Но, конечно, все это было каплей в море по сравнению с их нуждами. В одном из лагерей уже долгое время жила мать Нэтаки, ухаживавшая за больным родственником; незадолго до нашего приезда он умер. Мы забрали ее из этого голодного края и отправились обратно в форт.

Поговорив с Ягодой, я решил написать подробный отчет обо всем, что видел в резервации, и послал эту статью для опубликования в одну нью-йоркскую газету. Я хотел, чтобы американцы знали, как обращаются с их беспомощными подопечными. Я знал, что найдутся добрые люди, которые займутся этим делом и позаботятся о том, чтобы индейцам послали продовольствие, сохранили бы им жизнь. Мою статью не напечатали. Я подписывался на эту газету и несколько месяцев после отправки рукописи заказным письмом просматривал регулярно печатные столбцы. Увы! Я не знал, как сильно политика влияет на замещение даже такого невысокого поста, как место агента по делам индейцев. Я отослал свою статью газете, которая была главной опорой правительства. Конечно, она не захотела ее печатать, и я махнул рукой на эту затею. И Ягода, и я советовали индейцам убить своего агента — может быть, это заставит общество обратить внимание на их нужды. Но они боялись; они помнили об избиении, устроенном Бэкером. Теперь я знаю, куда мне нужно было отправить эту статью. Оттуда ее бы распространили по всей стране; но я был молод, легко терялся при неудаче, а положение в лагерях все ухудшалось и ухудшалось. В ту зиму от настоящего голода умерло не так много индейцев.

Наступило лето. Агент выдал индейцам для посадки немного картофеля. Кое-кто действительно посадил его, но другие так изголодались, что съели выданное им. Ранней весной индейцы сдирали лубяной слой с сосен и тополей и выкапывали «pomme blanche» , клубни, напоминающие турнепс, и это ели. Затем наступил сезон рыбной ловли; индейцы начали ловить форель. Кое-как прожили лето, и снова настала зима, голодная зима, зима смерти, как ее потом назвали. Все события после этой зимы датировались, считая от нее. В своем ежегодном летнем отчете агент пространно писал о языческих обрядах племени, но мало говорил о его нуждах. Он писал о сотнях акров, засаженных картофелем и турнепсом, — индейцы посадили всего, может быть, пять акров. Он даже не намекнул на приближающееся бедствие. В течение ряда лет в своих годичных отчетах он отмечал постоянный рост ресурсов племени: по-видимому, теперь он не собирался взять свои слова обратно и показать, что он лгал. Только благодаря его напряженным усилиям черноногие поднялись на нынешнюю ступень цивилизации, «но их приверженность к языческим обрядам чрезвычайно прискорбна».

Ранней осенью около пятидесяти палаток племени пришли к нашей ферме и остались у нас. Здесь еще было немного антилоп, но если охота бывала неудачной, то мы делились с ними тем, что у нас было. Никто из пришедших осенью к форту не погиб. Но там, на территории агентства, в январе и феврале положение стало ужасным. Старик Почти Собака день за днем регистрировал смерть умерших от голода — по одному, по два, по три. Женщины толпились под окнами управления, протягивали агенту исхудалых, с обвисшей кожей детей и просили дать кружку муки, рису, бобов, маиса — чего угодно, лишь бы утолить голод. Агент отмахивался от них. «Уходите, — говорил он сердито, — уходите! Нет у меня ничего для вас». Разумеется, у него ничего не было. Отпущенные на черноногих 30000 долларов исчезли — я догадываюсь куда. Часть получила клика, захватившая Управление по делам индейцев, остальное, за вычетом стоимости перевозки из расчета по 5 центов за фунт, ушло на покупку ненужных вещей. Индейцы нуждались в бобах и муке, но этого они не получали. В одном углу обнесенного забором участка управления агент держал около полусотни кур, несколько прирученных диких гусей и уток; их ежедневно обильно кормили маисом, доставленным из Сиу-Сити в Форт-Бентон на пароходе, а оттуда сухопутным путем на расстояние свыше ста миль. Маис предназначался для индейцев и принадлежал правительству; по закону агент не имел права ни покупать этот маис, ни использовать его каким бы то ни было образом для своих нужд. Тем не менее он щедро корил им своих кур, а матери индианки стояли кругом и грустно смотрели на это, тайком подбирая отдельные зернышки. Каждый день умирали люди. Маиса завезли несколько тысяч фунтов, но он был нужен курам.

Сведения об этом дошли до нас только в феврале, когда к нам приехал Волчья Голова. Лошадь его находилась в таком ужасном состоянии, какого я никогда не видал. На ней местами еще сохранилось немного шерсти, кожа на спине была вся в складках и местами сильно приморожена. «Там у нас, — сказал с грустью Волчья Голова, — мало лошадей лучше этой. Большая часть табунов передохла». И он стал рассказывать нам о страданиях и смерти индейцев. Задолго до того, как он кончил, Нэтаки уже плакала; плакала и Женщина Кроу, единственный человек из нашего дома тоже присутствовавший при рассказе. Они плакали и в то же время спешно разогревали еду и кофе; поставили все на стол перед Волчьей Головой, чтобы он поел. Ни разу в жизни я не видел, чтобы еда исчезала с такой быстротой и такими огромными порциями. Через некоторое время я встал и убрал миски.

— Ты доешь это после, — сказал я.

Женщины стали протестовать, но я объяснил им, что голодающие иногда умирают, если им дать много еды после долгого поста. Вечером наш дом наполнился индейцами из лагеря, и Волчья Голова повторил свой рассказ о страданиях и смерти индейцев. Он называл некоторых умерших по имени, и один за другим слушатели тихонько удалялись, чтобы оплакивать утраченных родных. Сидя за палатками на замерзшей земле или на берегу реки, они причитали, повторяя без конца имена любимых. Голоса плачущих звучали так тоскливо, так терзали нервы, что хотелось пойти попросить индейцев прекратить причитания и уйти домой. Но я не мог. Это был старинный обычай народа выражать горе. По какому праву я стал бы мешать им, какое значение имели мои нервы по сравнению с их горем?

Когда Волчья Голова кончил свой душераздирающий рассказ, все некоторое время сидели совершенно тихо, даже не курили, а затем начали один за другим сыпать на голову агента и вообще белых все проклятия, какие только возможны на языке черноногих. Ягода и я слушали молча; мы знали, что это к нам не относится, мы знали, что на нас индейцы смотрят, как на членов своего племени, как на своих. Но тем не менее нам было стыдно перед ними, горько, что своей жадностью, равнодушием, стремлением захватить земли белые привели этих людей и их близких к такому ужасному положению. Когда разговор начал уже прерываться паузами, Ягода стал высказывать в утешение что мог. В конце он добавил: «Мы уже несколько месяцев тому назад советовали убить этого вашего агента. Если бы вы это сделали, то возникло бы большое возбуждение там, у белых. Сюда прислали бы людей разобраться, что происходит. Зная, что вы остались без еды, белые должны отправить ее в большом количестве».

Я ничего не сказал. Меня внезапно осенила мысль, которую я немедленно привел в исполнение. Я сел и написал письмо одному джентльмену в Нью-Йорк, с которым переписывался, хотя ни разу не встречал лично, и изложил ему тяжелое положение черноногих. Не могу объяснить, почему я написал ему, но вижу в этом веление судьбы, так как со временем мое письмо попало в руки человека, относившегося к этому делу с сочувствием: я получил указание отправиться в агентство и написать отчет обо всем, что там увижу. Я не знал в то время, что этот джентльмен когда-то совершил несколько поездок по Западу, и у него составилось об индейцах мнение, непохожее на мнение большинства белых. Со временем он стал, если можно так выразиться, почетным членом племен черноногих, пауни, шейеннов и других северных индейцев. Кунья Шапка, как его называют черноногие, сделал для них больше, чем всякие общества «За права индейцев», «Помощь индейцам», вместе взятые. Он избавил их от воров агентов и помог индейцам получить полное возмещение стоимости земель, которые они вынуждены были продать; сопровождал их делегации в Вашингтон и поддерживал их петиции в Управлении по делам индейцев.

Я оседлал лошадь и поехал на территорию агентства. Собственно, не совсем на территорию, так как не хотел, чтобы у моих друзей из-за меня возникли неприятности. Индейской полиции агент приказал арестовывать всякого белого, обнаруженного в резервации. Если бы я въехал прямо на отгороженную территорию, то полицейским пришлось бы арестовать меня или уйти со службы, а я не хотел, чтобы кто-нибудь из индейцев оставил службу, так как агент давал им вдоволь еды для них самих и их семейств. Поэтому я в течение дня переезжал из лагеря в лагерь и то, что видел, разрывало мне сердце. Я заходил в палатки и садился у очага друзей, с которыми не так давно вместе угощался вареным языком и филеем бизона, жирным пеммиканом и другой вкусной едой прерий. Их жены большей частью сидели, безнадежно уставившись на огонь, а увидев меня, запахивались плотнее в свои старые вытертые плащи, чтобы скрыть изорванные, изношенные платья. А мужчины! Я не слышал ни от кого веселого громкого «Окйи!» Конечно, они произносили это приветствие, но тихим голосом, и глаза их избегали встречаться с моими, так как им было стыдно. В палатках нечего было есть, а самое большое унижение для черноногого — не иметь, чем угостить пришедшего. Но когда я заговорил об их тяжелом положении, они быстро приходили в себя и начинали рассказывать о страданиях детей и жен, об умерших; иногда при этом какая-нибудь из женщин начинала рыдать и выходила из палатки — может быть, та, которая сама потеряла ребенка. Все это было очень грустно.

Покинув лагеря, стоявшие поблизости от Управления агентства, я поехал к Бэрч-Крику, южной границе резервации, где находился небольшой лагерь. Люди там оказались в немного лучшем положении. Поблизости зимовал пастбищный скот, и охотники иногда выходили ночью и убивали корову, засыпая или удаляя все следы крови и обрезки так основательно, что проезжающий мимо на следующий день никогда бы не заподозрил, что здесь произошло всего лишь за несколько часов перед тем. Убийство, клеймение новым клеймом или угон скота в области пастбищ всегда считались страшными преступлениями. Индейцы знали это и потому действовали осторожно. Скотоводы, конечно, видели, что стада их уменьшаются, но доказать ничего не могли; они только проклинали индейцев и говорили, что их следует «стереть с лица земли». Даже последний остаток некогда огромной территории черноногих, их резервация, служила предметом вожделений королей скота в течение многих лет. Как вы увидите дальше, они в конце концов завладели пастбищами, после того как тайно откормили на них, договорившись с агентами, тысячи быков для продажи на чикагском рынке.

Приехав домой, я поставил на конюшню лошадь и пошел в комнату повесить гетры и шпоры, Я застал Нэтаки в постели с распухшими от слез глазами. Увидев меня, она вскочила и прижалась ко мне.

— Они умерли, — крикнула она, — умерли оба! Моя дочь, моя красавица дочь и Всегда Смеется. Они так любили друг друга, и оба умерли! Оба утонули в вездесущей воде. И она рассказала мне отрывочно в промежутках между рыданиями то, что Ягода прочитал в полученной утром газете. Яхта Эштона затонула в сильную бурю, и все, кто были на борту, погибли. Я разыскал Ягоду, он молча протянул мне газету. Все было, к несчастью, правда. Никогда больше мы не увидим Эштона и Диану. Их яхта со всем, что было на ней, лежала на дне Мексиканского залива.

Грустная пора наступила для всех нас. Ягода с женой отправились к себе в комнату. Старая миссис Ягода и Женщина Кроу горевали, сидя внизу у реки. Я вернулся к себе, чтобы утешить как мог Нэтаки. Рабочие сами варили себе ужин. Долго, до глубокой ночи я разговаривал со своей маленькой женой; я говорил ей все, что мог придумать, чтобы смягчить ее горе и свое собственное. Но в конце концов своего рода утешение нашла она. Я подбросил несколько поленьев в камин и откинулся на спинку стула. Она молчала уже несколько минут.

— Иди сюда, — позвала она.

Я подошел и сел рядом с ней; она схватила мою руку своей дрожащей рукой.

— Вот, что я сейчас думала, — начала она запинаясь, но голос ее окреп, и она продолжала. — Вот, что. Они ведь умерли вместе? Да. Я думаю, когда они увидели, что должны утонуть, они крепко обнялись и сказали, если успели, друг другу несколько слов и даже поцеловались, хотя там, может быть, были другие люди. Ведь мы бы так сделали, правда?

— Да.

— Ну, так вот, — закончила она, — не так уж это плохо, как могло бы быть, потому что никому не пришлось горевать по погибшим. Все мы должны когда-нибудь умереть, но я думаю, что Солнце и бог белых милостивы, когда тем, кто любит друг друга так, как Эштон и Диана, даруют такую смерть.

Она встала и, сняв со стены и полки маленькие подарки, сделанные ей Дианой, тщательно уложила их на дно сундука,

— Я не могу вынести сейчас вида этих вещей, когда-нибудь, когда я привыкну к мысли, что ее нет, я выну их и поставлю опять на место.

Нэтаки опять легла в постель и уснула, а я еще долго сидел перед угасающим огнем, размышляя о том, что она сказала. Годы шли, и я впоследствии все лучше стал сознавать, что Нэтаки была… нет, я не скажу, что я думал. Может быть, кое-кто из вас, кто умеет чувствовать, сам заполнит пропущенное.

Прошло несколько лет пока подарки Дианы снова заняли свое место в нашем доме, чтобы восхищать глаз и радовать душу обитателей. Но много раз я видел, как Нэтаки тихонько вынимала из сундука портрет своей названной дочери и поглядывала на него с любовью; она уходила, чтобы грустить в одиночестве.