Последние стада бизонов исчезли в 1883 году. Весной 1884 года у набережной Форт-Бентона пришвартовалась большая флотилия пароходов; среди них были «Блэк Хиллс» и «Дакота», суда больших размеров и грузоподъемности. «Дакота» приходила в форт только один раз в навигацию — когда Миссури наполнялась до краев от таяния снегов в горах. Большие суда пришли в последний рейс; и не только большие; кончилась навигация и всех меньших пароходов. Железная дорога уже подошла близко. Она пересекла Дакоту и быстро ползла по прериям Монтаны. Пароходы, пришвартовывавшиеся на ночь, пожиравшие огромное количество дров, чтобы справиться с быстрым встречным течением Миссури, не могли конкурировать с поездами.
Железная дорога наконец вступила в область Скалистых гор. Ветка дороги прошла через Форт-Бентон, Грейт-Фоллс и Хелину в Бьютт, а магистраль пересекла хребет по перевалу Ту-Медисин. В вагонах железной дороги из Штатов прибыло множество иммигрантов, над которыми старожилы смеялись.
— Чего они сюда едут, — спрашивали старожилы. — Что они будут здесь делать, эти мужчины в котелках и хрупкие женщины?
Скоро все разъяснилось. Новые пришельцы селились в долинах и приобретали право пользоваться водой. Они пооткрывали магазины в городах и узловых пунктах дорог и снизили уровень цен до счета на десятки центов. Они даже аккуратно сдавали сдачу медяками. До этого катушка ниток, даже ламповый фитиль продавались за два четвертака. Старые владельцы магазинов и торговцы с их привычкой к неторопливому, не мелочному ведению дел не могли удержать свои позиции при новом порядке вещей. Они не могли изменить сложившихся в течение всей жизни привычек, и одного за другим пришельцы вытеснили их из торговли.
Больше всего страдали те, кто был женат на индианках — «мужья скво», так их называли презрительно, — и, cтранно сказать, злейшими их врагами оказались не мужчины, а жены новых пришельцев. Они запрещали своим детям общаться с детьми-полукровками, а в школе положение последних было невыносимым. Белые дети били их и давали им оскорбительные прозвища. Эта ненависть к «мужьям скво» перешла и в область политики. Одного из мужей скво, разумного, приветливого, бесстрашного человека, каких я знал мало, выдвинули кандидатом на пост шерифа графства по списку партии, всегда побеждавшей на выборах. Из всех кандидатов партии только он один не прошел на выборах. Его провалили. Белые жены так приставали к своим мужьям и братьям, так бурно протестовали против избрания «мужа скво» на какой бы то ни было пост, что им удалось добиться его поражения. И «мужья скво» один за другим переехали в единственное место, где они могли жить спокойно, где не было ни одного врага ближе чем на сто миль, — в резервацию. Здесь они поселились, чтобы доживать оставшиеся дни. Одно время мужей скво было сорок два; сейчас мало кто из них остался в живых.
Я хотел бы исправить распространенное мнение о мужьях скво, по крайней мере о тех, кого я сам знал, мужчинах, женившихся на индианках из племени черноногих. В дни жестокой крайней нужды индейцев, мужья скво раздавали все что могли, довольствуясь тем, что оставляли немного бекона и муки для своих семейств, а случались дни, когда в доме у иных семей не оставалось и этого, так как они все уже роздали. Иногда они голодали вместе с индейцами. Разбросанные по резервации мужья скво построили себе чистенькие домики и скотные дворы и обнесли свои сенокосы изгородями — все это служило предметным уроком для индейцев. Больше того, они помогали своим краснокожим соседям строить бревенчатые дома и конюшни, прокладывали трассы для оросительных канав, учили индейцев пахать и обращаться с сенокосилкой. И все это делалось без всякой мысли об оплате или выгодах. Если вы зайдете в дом черноногого, то почти всегда увидите чистый пол, оконные стекла без единого пятнышка, все в полном порядке, швейную машину и стол, накрытый красивым покрывалом, кровать, застланную чистыми, ярких цветов покрывалами, кухонную утварь и посуду начищенной, безупречно чистой. Этому научили их не правительственные полевые инструкторши. Черноногие научились всему этому у скво, у индианок, вышедших замуж за белых. Я видел сотни домов белых — их сколько угодно в каждом городе, — настолько грязных, населенных такими неряшливыми жильцами, что приходится отворачиваться от них в полном отвращении; ничего подобного я не видел у черноногих.
В дни благополучия при хорошем агенте, когда у них было много быков на продажу, черноногие покупали много мебели, даже хорошие ковры. Однажды ко мне зашел в такое время один друг, мы сидели и курили.
— У тебя есть книжка с картинками мебели, — сказал он, — покажи мне лучшую кровать из тех, что в ней есть. Я взял книгу.
— Вот, смотри, — указал я на рисунок, — целиком из меди, самые лучшие пружины; цена — 80 долларов.
— Выпиши ее, — сказал он, — я хочу иметь такую кровать. Ведь это только цена двух быков, разве это дорого?
— Есть другие кровати, — продолжал я, — такие же хорошие на вид, частью из железа, частью из меди, а стоят они много меньше.
— Э! — воскликнул он. — Старик Хвостовые Перья из-за Холма купил кровать за пятьдесят долларов. Я хочу иметь самую лучшую.
Не знаю, что делали бы черноногие при заключении договоров с правительством, не будь с ними мужей скво; как бы индейцы избавились без них от агентов, о которых лучше не вспоминать, так как именно мужья скво дрались за черноногих и вынесли на своих плечах всю тяжесть борьбы. Я знаю, что один из агентов приказал своей полиции убить при первой встрече одного мужа скво, который сообщил о его воровстве в Вашингтон; знаю, что другие агенты высылали мужей скво из резервации, разлучая их с семьями, за то, что эти люди слишком открыто говорили о темных махинациях агента. Но временами пост агента занимали хорошие, честные, способные люди, при которых индейцы в известной мере восстанавливали утраченное благополучие. К сожалению, такие люди не долго оставались на своем месте. При смене правительства новые власти всегда увольняли их.
Но одно дело мужьям скво так и не удалось провести: они не смогли избавить резервацию от стад королей скота. Эти важные люди устанавливали «взаимопонимание» с некоторыми агентами, а иногда с весьма влиятельными политическими деятелями. Стада королей скота оставались в резервации, размножались и портили сочные пастбища. Большинство индейцев и мужей скво заботливо пасло свои маленькие стада в каком-нибудь подходящем месте, как можно ближе к дому. Но неизменно, один раз весной, один раз осенью, устраиваемый королями скота сбор стад для клеймения охватывал резервацию, как пожар. Тридцать или сорок объездчиков на резвых лошадях налетали на такое маленькое индейское стадо. Часть сгоняемого скота смешивалась с индейским скотом, но объездчики не останавливались, чтобы отделить чужой скот, им было некогда. Они гнали весь скот в отдаленный пункт, в загон для клеймения, и владелец маленького стада навсегда терял большую или меньшую часть скота. Наконец, как мне говорили, индейцы настояли перед Управлением, чтобы южную и восточную сторону резервации обнесли изгородью, рассчитывая, что чужой скот не сможет проникать на индийскую территорию, а их собственный скот останется на ней. Огораживать западную и северную стороны не было надобности, так как западную границу резервации образуют Скалистые горы, а северную — Канадская пограничная линия. Постройка изгороди обошлась в 30000 долларов а потом короли скота получили разрешение на выпас 30000 голов скота на огороженной территории.
Конец черноногих едва не наступил прошлой зимой. Управление по делам индейцев постановило, что трудоспособные будут лишены рационов. В этой голой местности нет никаких шансов получить работу, так как скотоводческие фермы немногочисленны и отстоят далеко друг от друга. Даже если человеку удастся наняться на работу на три месяца в летнее время — вещь почти невозможная, — то его заработка ни в коем случае не хватит на то, чтобы содержать семью весь год. В январе один мой друг писал мне: «Сегодня я побывал в резервации и посетил многих старых друзей. В большинстве домов продовольствия очень мало, большей частью нет ничего, и народ грустно сидит вокруг печки и пьет ягодный чай». Ягода и я ушли со старожилами в резервацию. Мы продали форт Конрад. Ягода купил дело торговца в резервации — права и товары — за триста долларов.
Я вбил себе в голову сумасшедшую мысль, что хочу стать овцеводом. Отыскав хорошие источники воды и луга милях в двенадцати выше форта Конрад, я построил несколько хороших хлевов и дом, заготовил большие скирды сена. Скотоводы спалили мое хозяйство. Думаю, они поступили правильно, так как источник, который я отыскал, служил единственным водопоем на много миль кругом.
Я бросил почерневшие развалины и последовал за Ягодой. Хорошо, что скотоводы спалили мой дом, ибо благодаря этому я могу сказать с чистым сердцем, что не принимал участия в опустошении некогда прекрасных прерий Монтаны.
Мы с Нэтаки построили себе дом в прелестной долине, где росла высокая зеленая трава. Строился он долго. В горах, где я рубил лес для дома, так хорошо жилось в палатке под величественными соснами, что мы с трудом отрывались на два дня, чтобы доставить домой воз материала. В лесу нас отвлекало от рубки множество приятных вещей; топор стоял прислоненный к пню в течение долгих мечтательных дней, в то время как мы уходили ловить форель, выслеживали оленей или медведей, или же просто сидели у палатки, слушая шум ветра в верхушках сосен, глядя на белок, воровавших остатки нашего завтрака, или на важно выступающего случайного тетерева.
— Какой здесь покой, — сказала однажды Нэтаки, — как прекрасны сосны, как прелестны хрупкие цветы, растущие в сырых тенистых местах. И все же есть что-то пугающее в больших лесах. Люди моего племени редко решаются входить в них в одиночестве. Охотники всегда отправляются в лес вдвоем или по три-четыре человека, а женщины, когда нужно рубить жерди для палатки, ходят большой компанией и всегда берут с собой мужей.
— Но чего они боятся? — спросил я, — не понимаю, чего им опасаться.
— По многим причинам, — ответила она. — В лесу легко может затаиться враг и убить, не рискуя сам ничем. А потом, потом говорят, что в этих обширных темных лесах живут духи. Они следуют за охотником, либо крадутся рядом с ним или впереди него. Ясно, что они тут, так как случается, они наступят на сучок и слышится треск или опавшая листва зашуршит у них под ногами. Некоторые, говорят, даже видели этих духов, выглядывающих из-за деревьев вдали. У них страшные, широкие лица с большими злыми глазами. Мне даже иногда казалось, что они идут за мной следом. Но хоть я ужасно боялась, я все же продолжала спускаться вниз к ручью за водой. Больше всего мне бывает страшно, когда ты уходишь далеко в лес и прекращаются удары твоего топора. Я останавливаюсь и прислушиваюсь; если ты снова начинаешь стучать топором, то значит все хорошо, и я продолжаю заниматься своим делом. Но если надолго наступает тишина, я начинаю бояться, сама не знаю чего; всего — неясной тени кругом в отдаленных местах, ветра, шевелящего верхушки деревьев, который как будто шепчет что-то непонятное. Ох, я так пугаюсь и крадучись пробираюсь к тебе посмотреть, там ли ты еще, не случилось ли с тобой чего-нибудь…
— Постой, как же это? — прервал я ее, — никогда тебя не видел.
— Да, ты меня не видел. Я иду очень тихо, очень осторожно, точь-в-точь как один из этих духов, о которых народ рассказывает, но я всегда вижу тебя. Ты, бывает, сидишь на бревне или лежишь на земле и куришь, постоянно куришь. Тогда, успокоившись, я возвращаюсь назад так же тихо, как пришла.
— Но почему, когда ты приходишь ко мне, — спросил я, — почему ты не подойдешь ближе и не сядешь поговорить со мной?
— Если бы я это сделала, — ответила она, — то ты еще долго сидел бы ничего не делая, покуривая и разговаривая о разных вещах, о которых ты вечно мечтаешь и думаешь. Ты разве не знаешь, что лето уже кончается? А я так хочу видеть наш дом уже построенным. Я хочу, чтобы у меня был свой дом.
После такой беседы я некоторое время более усердно работал топором, а потом опять наступала реакция, опять шли дни безделья, прогулок у ручья или на суровых горных склонах. Но до того как выпал снег, наш скромный дом был уже готов и оборудован. Мы были довольны.
На следующую весну после непродолжительной болезни умерла мать Нэтаки. Когда тело покойницы закутали в одеяла и бизоньи шкуры и крепко перевязали сыромятными ремнями, Нэтаки сказала мне, чтобы я приготовил гроб. На сто пятьдесят миль кругом нельзя было купить пиленого леса, но отцы-иезуиты, построившие недалеко от нас миссию, великодушно дали мне нужные доски, и я изготовил длинный ящик высотой более трех футов. Затем я спросил, где копать могилу. Нэтаки и родственники пришли в ужас.
— Как, — воскликнула она, — хоронить мать в яме, в черной, тяжелой, холодной земле? Нет! Агент запретил хоронить мертвых на деревьях, но он ничего не говорил насчет того, что нельзя оставлять умерших в гробу на земле, наверху. Отвези ящик на склон холма, где лежат останки Красного Орла и других наших родственников, а мы потом все поедем за тобой в другом фургоне.
Я сделал, как мне было сказано и, проехав вверх по долине с полмили, свернул по склону вверх к тому месту, где на небольшой горизонтальной площадке уже стояло с полдюжины грубо сколоченных гробов. Вынув ящик из фургона, я поставил его неподалеку от остальных и, работая киркой и лопатой, подготовил под него абсолютно ровное местечко. Тут подъехали остальные, друзья и родственники, среди них даже трое мужчин, тоже родственников покойной. Ни разу, ни раньше, ни позже, я не видал, чтобы мужчины присутствовали на похоронах. Они всегда остаются в палатках и горюют там об умершем. Присутствие мужчин показывало, какой большой любовью и уважением пользовалась мать Нэтаки.
С момента кончины матери Нэтаки не спала, не прикасалась к еде, все время плакала. Сейчас она стала настаивать нa том, чтобы последний обряд выполнили только мы вдвоем. Мы перенесли плотно закутанное тело и уложили его в большой ящик, осторожно и бережно, а затем разместили по бокам и в ногах замшевые мешочки, маленькие сыромятные сумки с иголками, шилами, нитками и всякими вещами и безделушками, которые покойница так тщательно хранила. Я поднял и положил на место две доски, образующие крышку. Теперь плакали уже все, даже мужчины. Я приставил гвоздь к доске и забил его наполовину. Как ужасно звучали удары молотка, гулко отдаваясь в большом полупустом ящике. До этого момента я держался довольно хорошо, но холодный, резкий, оскверняющий стук молотка окончательно расстроил меня. Я отшвырнул инструмент, сел и, несмотря на все усилия сдержаться, заплакал, как и все.
— Не могу, — повторял я, — не могу забивать гвозди. Нэтаки подошла ко мне, села, прислонилась к моему плечу и протянула дрожащие руки к моим.
— Наша мать! — выговорила она наконец, — наша мать! Подумай, мы никогда, никогда больше ее не увидим. Почему она должна была умереть, когда еще не начала даже стариться?
Один из мужчин вышел вперед.
— Идите оба домой, я прибью доски.
В наступающих сумерках мы с Нэтаки поехали домой, распрягли лошадей и пустили их щипать траву. Потом, войдя в затихший дом, легли спать. Позже пришла верная, как всегда, добрая Женщина Кроу; я слышал, как она разводила огонь в кухонной плите. Она внесла лампу, потом чай и несколько ломтей хлеба с мясом. Нэтаки спала. Нагнувшись ко мне, Женщина Кроу прошептала:
— Будь теперь с ней еще ласковее, чем раньше, сынок. Потерять такую добрую мать! На земле не сыскать другой такой доброй. Нэтаки так будет не хватать ее. Ты должен теперь быть для нее и мужем и матерью.
— Буду, — ответил я, беря ее за руку. — Ты знаешь, что буду.
Тогда она вышла из комнаты и удалилась из дома так же тихо, как появилась. Много, очень много времени прошло, пока Нэтаки вернулась свойственная ей живость. Даже несколько лет спустя она иногда будила меня ночью с плачем, чтобы говорить о матери.
Раз уж рельсы железнодорожной магистрали пересекли страну, которую, как сказал Большое Озеро, никогда не осквернят огненные фургоны, то мы можем, думал я, с таким же успехом ездить в них. Но понадобилось много времени, чтобы убедить Нэтаки решиться на поездку по железной дороге. Когда она серьезно заболела, я уговорил ее показаться знаменитому доктору, жившему не очень далеко в городе, человеку, много для меня сделавшему, об изумительных хирургических операциях которого я мог рассказывать без конца. Однажды утром мы сели в задний пульмановский вагон поезда и отправились в дорогу. Нэтаки сидела у открытого окна. Мы скоро въехали на мост, перекинутый через очень глубокий каньон. Нэтаки взглянула вниз, удивленно и испуганно вскрикнула и упала на пол, закрыв лицо руками. Я усадил ее на место, но она не сразу успокоилась.
— Дно казалось так страшно далеко, — сказала она, — что если бы мост сломался, мы все погибли бы.
Я заверил ее, что мосты не могут ломаться, что люди, строящие их, знают, сколько мост может выдержать, а это больше того, что можно нагрузить в поезд. После этой поездки она перестала бояться. Ей нравился быстрый плавный ход поезда, а ее любимым местом в хорошую погоду стало кресло на открытой задней платформе последнего вагона.
Мы не пробыли в поезде и пятнадцати минут, как я вдруг сообразил, что совсем не подумал об одной вещи. Взглянув на сидевших кругом дам, одетых в хорошо сшитые из дорогих тканей платья, в роскошных шляпах, я понял, что Нэтаки в своей одежде женщина совсем другого круга. На ней было простое бумажное платье, шаль и пикейная шляпа с козырьком спереди и сзади; все это в резервации считалось очень шикарным, как когда-то в Форт-Бентоне во времена торговцев бизоньими шкурами. К моему удивлению, несколько дам в вагоне подошли к Нэтаки поговорить и держались в разговоре с ней очень мило. Мою маленькую жену очень порадовали, даже взволновали эти беседы.
— Я не думала, — сказала она мне, — что белые женщины захотят со мной разговаривать; я думала, что они все ненавидят индианок.
— Многие действительно ненавидят, — ответил я, — но это женщины другого класса. Есть женщины и женщины. Моя мать такая же, как разговаривавшие с тобой. Обратила ты внимание на их платья, — добавил я. — Ты должна одеваться, как они. Я рад, что мы приедем в город вечером. Ты должна одеться, как они, прежде чем мы пойдем в больницу.
Поезд прибыл в город по расписанию, и я быстро повел и посадил Нэтаки в кэб, а из него мы прошли через боковой вход в отель и наверх, в номер, заказанный по телеграфу. По случаю субботнего вечера магазины еще были открыты. Я нашел в универсальном магазине продавщицу, которая поехала со мной в отель, чтобы снять мерку с Нэтаки. Через час Нэтаки уже надела блузку и юбку, и изящное дорожное пальто. Как она радовалась этим вещам, и как я гордился ею. Нет ничего, думал я, что можно считать достаточно хорошим, чтобы служить одеждой для этой верной, испытанной женщины, доброта, нежность и врожденное благородство души которой светятся в ее глазах.
Обедали мы у себя в комнате. Я вдруг вспомнил, что упустил из виду одну часть туалета, шляпу, и вышел купить ее. В холле отеля я встретил знакомого художника и попросил его помочь мне выбрать эту важную принадлежность туалета. Мы пересмотрели, как мне казалось, штук пятьсот и наконец остановились на вещице из коричневого бархата с черным пером. Мы отнесли ее наверх в номер, и Нэтаки ее примерила. «Мала», — решили все; пришлось отправиться обратно за другой шляпой. Но, по-видимому, шляп большого размера не было, и я не знал, что делать.
— Они не садятся как следует на голову, — объяснил я продавщице, — их нельзя надеть вот так, — при этом я приподнял свою шляпу и нахлобучил обратно.
Девушка посмотрела на меня с удивлением.
— Что вы, дорогой сэр! — воскликнула она. — Женщины так шляпы не носят. Они надевают их неглубоко, сверху на голову и прикалывают к прическе большими булавками, шляпными булавками.
— А, вот как, понимаю, — сказал я, — тогда дайте опять ту шляпу и несколько булавок; конечно, теперь, все наладится.
Но не так то просто нам это удалось. Нэтаки носила волосы заплетенными в две длинные косы связанные вместе и спускавшиеся ей на спину. Эту шляпу никак нельзя было приколоть, если не сделать ей прическу помпадур, или как там она называется, одним словом, если не собрать волосы пучком сверху, а на это она, конечно, не соглашалась. Да и я этого не хотел; мне нравились эти длинные, тяжелые косы, свисающие низко, ниже талии.
— Я придумал, — сказал мой друг, которому самому пришлось немало поездить верхом — он был, собственно говоря, известный объездчик скота, — надо просто пришить кусочек резиновой тесьмы, как на сомбреро. Резину пропустим под косы, к самой голове, и готово.
Магазин уже закрывался, когда я наконец добыл резинку, нитки и иголку, и Нэтаки села пришивать тесемку. Шляпа держалась. Ее с трудом можно было сбить с головы. Усталые, испытывая сильную жажду, мы с художником удалились на поиски чего-нибудь шипучего, а Нэтаки отправилась спать. Когда я вернулся, оказалось, что она и не думала спать.
— Как чудесно! — воскликнула она, — здесь все, чего можно только пожелать. Просто нажимаешь черненькую штуку, и кто-нибудь является выполнять твои распоряжения, подать тебе обед, воду — все, что тебе нужно. Поворачиваешь кран, и, пожалуйста, вот вам вода. Один поворот — и молнийная лампа загорается или гаснет. Чудесно, чудесно. Я жила бы здесь отлично.
— Разве это лучше, чем наша славная палатка того времени, когда мы кочевали, когда мы разбивали, бывало, лагерь на этом самом месте, где теперь стоит город, и охотились на бизонов?
— О нет, нет, это не похоже на то дорогое, ушедшее, прошлое время. Но это время ушло. Раз мы вынуждены идти путем белых, как говорят вожди, то давай возьмем лучшее, что встречается нам на этом пути, а здесь ведь очень хорошо.
Утром мы поехали в больницу и поднялись на лифте на верхний этаж в указанный нам кабинет. Сестры уложили Нэтаки в постель. Нэтаки сразу же в них влюбилась. Потом пришел доктор.
— Вот это он, — показал я, — тот, кто меня спас.
Она села в постели и обхватила его руку обеими руками.
— Передай ему, — попросила она, — что я буду послушна и терпелива. Какое бы горькое лекарство он мне ни дал, я его приму, какую бы боль он мне ни причинил, я не буду кричать. Скажи ему, что я хочу поскорее поправиться, чтобы ходить и работать и быть опять счастливой и здоровой.
— Ничего опасного нет, хирургический нож здесь даже не нужен, — сказал доктор. — Недельку в постели, попринимать лекарства, и она сможет отправиться домой совершенно здоровой.
Приятная новость для Нэтаки. Она весело щебетала, как вольная птичка, с утра до вечера.
Сестры и сиделки все время приходили поговорить и пошутить с ней, а когда не было меня, чтобы служить им переводчиком, они все-таки, по-видимому, понимали друг друга. Нэтаки как-то умела дать им понять, что она думает. В любое время дня даже вниз до холла доносился ее веселый смех.
— Ни разу в жизни, — сказала старшая сестра, — я не видела такой веселой, простой, счастливой женщины. Вам повезло, сэр, что у вас такая жена.
Потом наступил день, когда мы смогли снова отправиться домой. Долгое время потом Нэтаки все говорила о чудесах, которые она видела. Вера ее в черноногих лекарей мужчин и женщин исчезла, и она не колеблясь заявляла об этом. Она рассказывала о поразительном умении, с каким доктор оперировал в больнице пациентов и излечивал их; о его чудесной молнийной лампе (рентгеновской трубке), при помощи которой можно видеть сквозь кожу и мускулы кости человека, весь его скелет. Все племя заинтересовалось этими рассказами, люди приходили издалека послушать ее. После этого многие страдавшие всевозможными болезнями отправились в большую больницу к нашему доктору с полной верой в возможность излечения.
Я вспоминаю, как на обратном пути мы увидели мужчину и двух женщин, накладывавших сено на телегу. Мужчина стоял наверху на сене, а женщины непрерывно подавали ему вилами громадные охапки сена, не обращая внимания на сильную жару. Моя маленькая жена удивилась и возмутилась.
— Никогда не думала, — сказала она, — что белые мужчины могут так дурно обращаться со своими женщинами. Черноногие не так жестоки. Я начинаю думать, что белым женщинам живется гораздо тяжелее, чем нам.
— Ты права, — отозвался я, — большинство бедных белых женщин — рабыни: им приходится вставать в три-четыре часа утра, готовить еду три раза в день, шить, чинить и стирать одежду детей, мыть полы, работать на огороде, и когда наступает ночь, у них едва хватает силы заползти в постель. Как ты думаешь, ты могла бы все это делать?
— Нет, — ответила она, — не могла бы. Хотела бы я знать, не потому ли белые женщины так нас не любят, что им приходится тяжело работать, в то время, как у нас много досуга, мы можем отдыхать, ходить в гости или ездить верхом по прекрасной прерии. Конечно, наша жизнь лучше. А ты… счастлив был тот день, когда ты решил сделать меня своей маленькой женой.
Шли безмятежные годы нашей жизни с Нэтаки. Наше стадо все разрасталось; дважды в год его сгоняли на клеймение вместе с остальным скотом резервации. Я провел две оросительные канавы и сеял траву на сено. Работать приходилось мало, и мы каждую осень ездили куда-нибудь, в Скалистые горы с друзьями или по железной дороге в более далекие места. Иногда мы садились в лодку и неторопливо спускались по течению, останавливаясь в палатке на берегу Миссури, и отъезжали вниз от Форт-Бентона на 300–400 миль, возвращаясь домой по железной дороге. Пожалуй, путешествие по воде мы любили больше всего. Вечно манящее бурное течение, мрачные скалы, заросшая красивым лесом безмолвная долина — все это таило в себе особое очарование, каким не обладало ни одно место в горах. Во время одного такого путешествия по реке Нэтаки пожаловалась на острую боль в кончиках пальцев правой руки.
— Это просто ревматизм, — сказал я, — скоро пройдет.
Но я ошибся. Боль становилась все сильнее, и мы, бросив лодку в устье реки Милк, сели на первый поезд, шедший в город, где жил наш доктор, и снова очутились в больнице, в той самой палате. Те же добрые сестры и сиделки окружили Нэтаки, пытаясь облегчить ее боли, ставшие мучительными. Пришел доктор, пощупал пульс, вынул стетоскоп и стал передвигать его из одной точки в другую, пока наконец не остановился на правой стороне шеи у ключицы, В этой точке он долго слушал, и я начал волноваться.
— Это не ревматизм, — говорил я себе, — что-то неладно с сердцем.
Доктор отдал какое-то распоряжение сиделке, потом повернулся к Нэтаки:
— Не падайте духом, дружок, мы вас вытащим. Нэтаки улыбнулась. Она стала задремывать под влиянием принятого снотворного; мы вышли из палаты,
— Ну, друг мой, — сказал доктор, — на этот раз я мало что могу сделать. Может быть, она проживет еще год, хотя это сомнительно.
Одиннадцать месяцев мы все делали, что могли, но наступил день, когда моя верная, любимая, мягкосердечная маленькая жена скончалась и я остался один. Днем я думаю о ней, по ночам она мне снится. Я хотел бы веровать, думать, что мы снова встретимся на том берегу. Но все для меня покрыто мраком.