Вильгельм II во многих отношениях воплощал дух новой эпохи. Представляя собой полную противоположность своему деду Вильгельму I, он был человеком, позировавшим перед обществом, блестящим и производившим впечатление. Студентом в Бонне он усвоил, что знание — сила, кадетом в Потсдаме обрел склонность к ярким армейским атрибутам и прославлению Пруссии. Человек с блестящими дарованиями, феноменальной памятью и острым умом, но воспитанный в атмосфере крайнего ханжества и настроенный романтически до абсурда, к тому же испытавший душевную травму из-за искривленной руки и влияния властной матери, — таков был новый император. Оставаясь и на посту главнокомандующего надменным вечным кадетом, мечтателем, влюбленным в технику, основывавшим большие научно-исследовательские институты и предпочитавшим одеваться наподобие Фридриха Великого или «великого курфюрста», этот человек играл многочисленные роли, но не имел определенной идентичности. Вильгельм II являл собой ходячий символ народа, над которым он властвовал.

Его вступление на престол в 1888 г. означало новый этап в истории Германской империи. Символическая смена скромного Вильгельма I, чувствовавшего себя всецело прусским королем и ненавидевшего императорскую горностаевую мантию, его внуком, любившим роскошь, экзальтированным и романтичным, совершенно вне исторического контекста видевшим себя преемником средневековых кайзеров, соответствовала коренному изменению настроений в государстве. Кто-то может объяснить это экономическими переменами. После десятилетий свободной торговли, которая была одним из важнейших догматов веры либеральной буржуазии, с середины 70-х гг. XIX в. представители западногерманской тяжелой промышленности потребовали введения таможенной защиты от конкуренции зарубежных товаров. Ввиду возраставшего во всем мире перепроизводства зерна к этому требованию присоединились и остэльбские землевладельцы. В результате долгой публицистической и парламентской борьбы возобладали протекционистские интересы и стоявшие за ними политические и общественные силы. Буржуазный национал-либерализм, в первое десятилетие существования рейха опора политики Бисмарка, все более оттеснялся в оппозицию; на передний план выходили консервативные партии. Так, несмотря на растущий экономический вес, либеральная буржуазия теряла политическое влияние, в то время как остэльбские аграрии, опиравшиеся все еще на дворянское землевладение, приобретали более важную не только политическую, но и общественную роль вопреки снижению своего экономического значения.

Наряду с этим шло усиление внутриполитического значения армии, и без того свободной от парламентского контроля и подчинявшейся только суверену. Она рассматривала себя как единственного гаранта государства и монархии, причем от посягательств не только внешнего, но и внутреннего врага, т. е. социал-демократов, католиков и либералов. В результате оказалось, что образ прусского военного возобладал в общественном сознании над буржуазным либерализмом. Гражданская добродетель образованной и имущей буржуазии — столь важная для германской истории XIX столетия — теряла свой эталонный характер, а уважение завоевывали манеры говорить и держаться, свойственные прусскому гвардейскому лейтенанту. Конечно, в немецкой провинции, прежде всего в резиденциях и бюргерских городах «третьей Германии», а именно в Южной Германии, сохранились более простые бюргерские нравы первой половины века, но немецкое самосознание определялось возраставшим политическим значением прусской триады: «императорский двор, двор имения и двор казармы». К сказанному добавлялась высокая оценка населением армии (со времен объединительных войн) — она была гордостью нации. Такое уважение к армии переносилось на каждого военнослужащего и повышало его репутацию в социальном окружении. Поэтому всеобщая воинская повинность ощущалась не как тягота, а как награда и социальный шанс. Оружие и военную форму идеализировали, окружая романтическим блеском, который усиливали в литературных произведениях и периодике, за исключением некоторых либеральных и социалистических газет. В гражданской жизни также считалось важным пройти «служение в армии». Чиновники и учителя обретали самосознание на основе статуса офицеров запаса и переносили нормы, усвоенные в армии, на ведомства и школы. Нельзя было избежать влияния «духовного милитаризма» на формирование политических оценок — сначала у подданных, потом и у правящих.

Однако этого было недостаточно, для того чтобы сформировать полноценный общественный образ жизни — за напыщенными манерами отсутствовало содержание. Поверхностные жизненные проявления служили сокрытию этого недостатка, скорее ощущавшегося, нежели осмысливавшегося. В архитектуре появился стиль необарокко. Типичным для него стало возведение Отто Рашдорфом на рубеже XIX–XX вв. массивного, вычурного, совершенно непропорционального сооружения вместо построенного за 60 лет до этого Карлом Ф. Шинкелем небольшого и скромного Берлинского собора. Стоит сказать и о потоке символов и аллегорий, произвольность которых свидетельствовала об отсутствии какой бы то ни было внутренней духовной связи нации. Парадность, за которой просматривались неуверенность и чувство, что все это недолговечно, — таков был знаменатель «вильгельминизма».

Важнейшая причина подобного мировосприятия заключалась в том, что «внутренняя консолидация» империи не происходила. Германия оставалась внутренне раздробленной, старый раскол по территориальному и конфессиональному признакам преодолевался за краткое время в столь же малой степени, сколь и социальные противоречия между промышленностью и сельским хозяйством, дворянством и буржуазией, капиталом и трудом, возникшие в ходе индустриализации. Политические партии, которым следовало обратить внимание на данные противоречия и сглаживать их, сделать это оказались не в состоянии, и не в последнюю очередь потому, что они в соответствии с германским конституционным устройством не были обременены политической ответственностью, а следовательно, и стремлением к компромиссу. Потому-то партии направляли усилия больше на создание философско-идеологических программ, чем на осуществление прагматической политики. Они являлись для своих приверженцев скорее заменой церкви, нежели представительством интересов. Немецкую партийную систему отличало проявление непримиримых антагонизмов, лабиринт траншей и сохранение позиций круговой обороны.

При этом ощущалось воздействие организованных групповых интересов. Прежде всего с начала длительной фазы дефляции после 1873 г., с конца экономического бума и начала эпохи длительного отмирания либерализма возникли объединения, выражавшие интересы промышленников и аграриев. Это были Немецкий сельскохозяйственный совет, представлявший малые и средние прусские предприятия, а затем католическое Центральное объединение крестьянских союзов. В политическом отношении они находились в тени основанного в 1893 г. Союза сельских хозяев, который выражал в основном интересы остэльбских аграриев, возглавлявшихся крупными землевладельцами. Представители этого союза работали в министерствах не менее успешно, чем в парламентах, но в первую очередь действовали в окружении императорского двора и прусского государственного министерства.

На уровне промышленности вышеперечисленным организациям соответствовали Центральный союз немецких промышленников и наряду с ним основанный в 1895 г. Союз промышленников. Первая из названных организаций представляла интересы экспортеров, вторая — тяжелой промышленности.

Так возникали все экономические и общественные группировки, вплоть до рабочих профсоюзных организаций — социал-демократических «свободных профсоюзов» и католических «христианских профсоюзов». Все вместе они представляли собой сложные, в высшей степени заорганизованные образования, объединенные в отраслевые и центральные союзы, рядом с которыми вырисовывалась густая сеть экономических объединений со множеством картелей в сфере производства, сбыта и цен. В отношениях между ними, как и между партиями, преобладало взаимонепонимание, т. е. глубоко укоренившаяся неспособность к социальному и политическому компромиссу. Там, где был бы необходим common sense [40]Здравый смысл (англ.).
или обращение к ценностям более высокого порядка, в общественной системе господствовала заряженная идеологическими стереотипами борьба всех против всех. Система несла на себе отпечаток имперско-немецкого национализма. Он проникал глубоко в ряды рабочего движения, несмотря на все интернационалистские заверения социал-демократии.

Однако этот национализм становился бледным и пошлым. С основанием империи исчезла утопия, придававшая двум поколениям немецких патриотов как смысл и масштаб политического действия, так и идентичность, а место утопии заняла экономика. Чего не было, так это буржуазной культуры common sense, общепринятых обычаев и само собой разумеющихся процедур, регулировавших политическую культуру западных соседей Германии. Кроме того, отсутствовала объединяющая идея, которая указывала на будущее, выходя за границы современности.

Существовала, таким образом, лишь одна инстанция, которая была в состоянии уменьшить остроту достаточно драматичной общественной ситуации, фокусируя на себе все усилия по разрешению конфликтов, включая проблемы общественного сознания и идентичности. Речь идет о государстве, прусско-германском авторитарном, управляющем, воспитывающем и распределяющем государстве, которое заявляло о своей ответственности за всех и вся, от социального попечения до порядка на кладбищах. Его институты, его управленческий аппарат и прежде всего его армия служили идеологии, возвышавшейся над противоречиями интересов, имевшимися в обществе, и представлявшей идею всеобщего благополучия. Это была в корне антидемократическая, авторитарная идея. И роль государства оказывалась масштабнее, чем роль существовавшего народного представительства, рейхстага, который считался местом болтовни и распрей и потому обладал малым авторитетом. По словам одного консервативного политика, император должен был иметь возможность в любой момент распустить парламент с помощью лейтенанта и десятка солдат. Насколько глубоко укоренился образ «государства-отца», стоящего над безответственным народом и его распрями, не в последнюю очередь демонстрировала немецкая социал-демократия, которая претендовала на осуществление крупного контрпроекта по отношению к этому государственному образованию. На деле же она как по духу, так и по структуре предельно копировала государственную организацию.

Нет худшего врага для нас Невежества народных масс.

Это не девиз прусской канцелярии, а слова из социал-демократической «Рабочей Марсельезы».

Глубокие трещины, прошедшие по вильгельмовской Германии, просматривались и в тех областях, которые наряду с блеском и славой оружия составляли славу империи — в науке и искусстве. В сфере культуры эпоху характеризовали резкие противоречия: академизм и помпезность — с одной стороны, авангард — с другой. Никогда антагонизмы не проявлялись так отчетливо. Например, Новая ратуша в Ганновере, выполненная в стиле необарокко, появилась тогда же, когда и конструктивистский турбинный зал работы Петера Беренса в Берлине или фабрика «Фагус» в Альфельде, спроектированные Вальтером Гропиусом, — легкое и светлое функциональное сооружение из стекла и стали. В конце XIX–XX вв. получил развитие стиль модерн, скорее выражение кризиса, нежели средство его преодоления, явление, не имевшее перспектив творческого развития.

В живописи доминировали, с одной стороны, академические мэтры изобразительного искусства, которым покровительствовал двор, например Антон фон Вернер или Ханс Макарт. Пышность и фотографическая точность работ этих живописцев почиталась высшей добродетелью. С другой стороны, заявили о себе художники-авангардисты, приверженцы мюнхенского, венского и берлинского «Сецессионов», групп «Голубой всадник» и «Мост». Такие художники, как Франц Марк, Густав Климт и Макс Либерман, представляли модерн. Две тенденции, символами которых служили Вагнер и Брамс, противостояли друг другу и в музыке. Иоганнес Брамс, приверженный традиции протестантской самоуглубленности, идущей от Шюца и Баха, пытался соединить выразительные способности романтизма со строгостью формы, свойственной старой полифонии. Современники считали его музыку «академичной». На другом полюсе возвышалась фигура Рихарда Вагнера, который стремился осуществить прорыв к целостному художественному произведению и уже начал отказываться от традиционных музыкальных форм. Вагнер был одним из великих революционеров в истории музыки (кстати, в 1848 г. он стоял на баррикадах в Дрездене), но постоянно растущая часть его массовой аудитории ложно интерпретировала творчество композитора в реакционном духе, чему способствовал историзирующии и героизирующий материал для сюжетов его опер. Вслед за обоими этими гигантами в истории музыки на одной стороне появились поздние романтики, Ферручо Бузони и Антон Брукнер, на другой — новаторы Густав Малер и Рихард Штраус. Обеим линиям развития было суждено снова соединиться в смелой музыке Арнольда Шёнберга. Правда, Вагнер пользовался благосклонностью сильных мира сего — баварского короля Людвига II, а потом и Вильгельма II, охотно видевшего в себе нового Лоэнгрина. Напротив, Рихарда Штрауса он не осилил. «Для меня это не музыка!» — заявили их величество и в 1910 г. возмущенно покинули еще до окончания спектакля берлинскую премьеру оперы «Кавалер розы».

Столкновение традиции и современности происходило повсеместно. Такие драматурги, как Герхарт Гауптман или Георг Кайзер, вторглись на сцену театра классического репертуара. В области литературы противостояли друг другу, словно разделенные столетиями, такие фигуры, как крайне консервативный Теодор Фонтане и экспрессионистски настроенный, еще студентом погибший в результате несчастного случая, поэт Георг Хайм. Подъем и упадок уравновешивали друг друга, но эпохе было свойственно глубоко укоренившееся ощущение того, что мир и общество полностью изменятся в течение самого короткого времени. Ощущение это болезненно подрывало буржуазное благополучие вильгельмовского государства. Карл Маркс и Фридрих Энгельс, а вслед за ними крупные и менее выдающиеся мыслители-социалисты пророчили социальную революцию, «большой крах» (Вильгельм Либкнехт) еще при жизни поколения. Фридрих Ницше постулировал «переоценку всех ценностей» и предсказал появление «сверхчеловека», действующего вне зависимости от морали, ведомого «волей к власти», в то время как Артур Шопенгауэр проповедовал буржуазии своего столетия, верившей в прогресс, бессмысленность мировой истории. Позитивистская вера в разум подвергалась атаке и с другой стороны; в героических, антибуржуазных видениях будущего, созданных Рихардом Вагнером и в не меньшей степени в результате открытия Зигмундом Фрейдом подсознательного и инстинктивного как единственного человеческого свойства.

Среди буржуазной молодежи, воспринимавшей belle epoque [41]Прекрасная эпоха (фр.).
как время мещанской пресыщенности, бездуховной мании величия, новые пророки нашли массу последователей, В отличие от поколения родителей, пережившего основание империи и теперь взиравшего на политические и материальные успехи Германии, преисполнясь гордости и повторяя вслед за императором «Достигнуто!», большая часть молодежи ни в чем не была убеждена так, как в пустоте и лживости вильгельмовского государственного строя. То, что происходило в умах и душах этого поколения, абстрактно можно описать как ответ на насильственные общественные и технические изменения индустриальной эпохи, Шок, вызванный ими, наступил с опозданием, и реакцией стала паника, отчуждение, «утрата баланса равновесия» (Verlust der Mitte) (Ханс Зедльмайр). Поиск серьезных альтернатив вел к радикальным выводам. Намечался резкий отход от ценностей родителей — либеральность, умеренность, формы общественного бытия, вера в разум и добро, буржуазную цивилизацию подвергались полному отрицанию, Родители были консерваторами, национал-либералами или свободомыслящими, сыновья и дочери становились националистами, социалистами или нигилистами, а то и примыкали к различным молодежным движениям, например к «Перелетным птицам» (образовано в гимназии берлинского района Штеглиц). Совершая бегство от мрачной действительности, молодежь демонстрировала презрение к политике вообще вместе с относящейся к ней культурой. Эксперименты с антибуржуазной культурой расцвели пышным цветом: возникали колонии и коммуны, причем друг друга уравновешивали антимеркантильное воодушевление искусством, требование общности, характерное для молодежного движения, и аграрно-романтические черты. От Монте-Верита под Асконой до Ворпсведе и Эмсланда расцветали сообщества, в которых предполагалось возобновить прежнее единение между человеком и природой. Анархистские, проникнутые идеями реформ повседневной жизни, и антропософические оазисы соперничали друг с другом за создание нового человека, и все это имело полнокровный, живой характер. Цивилизационное пресыщение, ожидание чего-то совершенно нового — такая почва, формировавшая духовную позицию, должна была облегчить буржуазной молодежи в августе 1914 г. выступление в поход, движение в ожидаемый апокалипсис.

Плакат Международной художественной выставки Союза изобразительных искусств Мюнхена («Мюнхенский сецессион»).

Франц фон Штук, 1898 г.

Академической живописи Антона фон Вернера или Вильгельма Блайбтроя» которую ценило и поддерживало государство, противостояли новые художественные течения, получавшие стимулы для развития г прежде всего из Франции, например символизм, импрессионизм, модерн. Основанные в 1892 г. в Мюнхене и в 1898 г. в Берлине «Сецессионы» были союзами художников, в которые входили такие представители модерна, как Ловис Коринт, Франц фон Штук и Макс Либерман. Выполненные ими выставочные плакаты в своей стилизованной простоте представляли собой осознанный контраст с «вильгельминизмом».

* * * 

Добыча угля и производство чугуна в Англии, Германии и США в 1800–1913 гг.

Развитие немецкой тяжелой промышленности создало основу для экономического подъема Германии после 1871 г. По добыче угля Германии никогда не удавалось догнать своего экономического соперника Англию, но по темпам роста она сумела сравняться с США. Немецкая черная металлургия была обязана своим ростом как запасам угля, так и железной руде Лотарингии. В 1910 г. Германия, выплавив 14,8 млн. т стали, обогнала своих европейских конкурентов; производство стали в Англии составило в том же году 10,2 млн. т. 

В основном это была та же молодежь, которая заполняла аудитории университетов и высших технических школ, которая могла претендовать на никогда прежде не наблюдавшееся мировое признание. А численность студентов росла непрерывно. Рост прекратился к 1860 г., но затем вновь взметнулся с 11 тыс. около 1860 г. до 60 тыс. накануне Первой мировой войны. В числе студентов было около 4 тыс. девушек, которых, правда, стали принимать в высшие учебные заведения на регулярной основе только с 1908 г. Образование, прежде всего высшее, было, как и прежде, входным билетом, обеспечивавшим доступ к привилегированным, более доходным и престижным в социальном отношении профессиям. Государство содействовало наблюдавшейся тенденции, ибо университеты, прежде всего расширявшиеся юридические факультеты, поставляли способных чиновников, а высшие технические школы — кадры, обеспечивавшие экономический подъем, который стал основой все возраставшей мощи и международного значения Германской империи.

«Знание — сила» — данное положение имело важное значение как для государства, так и для индивида. Оно было хорошо воспринято рабочими массами, для которых общественное освобождение вырастало из собственных образовательных усилий. Рабочие просветительные союзы представляли собой народные высшие школы в истинном смысле слова. Однако государство организовывало не только школы и высшие школы, содействовало им, но также инициировало создание самых современных, крупных научно-исследовательских институтов, которые занимались проблемами естественных наук, чтобы превзойти английскую, французскую и американскую науку. Основанное в 1911 г. в Берлине Общество кайзера Вильгельма, финансировавшееся отчасти государством, отчасти крупными промышленниками, проводило фундаментальные и прикладные исследования в не виданных до сих пор масштабах. До 1918 г. из его институтов вышли пять лауреатов Нобелевской премии: Альберт Эйнштейн, Макс Планк, Эмиль Фишер, Фриц Хабер и Макс фон Лауэ. Вильгельм II не упустил случая лично открыть первый институт. Романтик в кирасе и каске с орлом, мечтавший о средневековом великолепии императора и оказывавший покровительство big science [44]Большая наука (англ.).
, воплощал всю противоречивость эпохи. Маленькая Центральная Европа казалась слишком тесной для огромной экономической и политической динамики. Ограничение в развитии, связанном только собственным внутренним пространством, воспринималось немецкой буржуазией как унижение, а по сравнению с европейскими соседями и как дискриминация. До сих пор национальной политикой считалось осуществление объединения Германии, а вслед за тем внутренняя консолидация империи. Но с 90-х годов германская политика выходит за рамки империи, становясь мировой политикой (Weltpolitik). «Мы должны понять, что объединение Германии было юношеской сумасбродной выходкой, совершенной нацией в память о своем прошлом и от которой из-за ее дороговизны следовало бы лучше воздержаться, если ей суждено стать завершением, а не исходным пунктом проведения немецкой политики создания мировой державы» — эти слова произнес Макс Вебер в 1895 г. по случаю вступления в должность профессора во Фрейбурге. Таким образом, стремление к созданию мировой державы представлялось завершением и осуществлением национального единства. То был решительный разрыв с политикой Бисмарка, означавшей строгое самоограничение Центральной Европой. За рывком к империалистическим авантюрам стоял отнюдь не старый прусский высший слой, казавшийся иностранным наблюдателям столь нецивилизованным и пугающим, а на самом деле поглощенный защитой своих все более подрывавшихся социальных и внутриполитических позиций и не имеющий ни малейших внешнеполитических амбиций. Напротив, за подобного рода рывком стояла либеральная и имущая буржуазия, наследница немецкого национального движения, которая теперь, по мере роста своего экономического могущества, стремилась к экспансии и обретению значимости в мире. При этом сложно разграничить, что представляло собой экономико-политический расчет, а что — компенсацию неудовлетворенного национального чувства, связанного с империалистическим расширением пределов государств-соседей: Франции, Англии и России.

Бисмарк довольно сдержанно, даже с неохотой реагировал на требование о приобретении немецких колоний и расширении сфер влияния. Это было время колониальных авантюристов вроде Карла Петерса и Густава Нахтигаля, которые водрузили германский флаг над Восточной Африкой и Камеруном, а затем с помощью прессы, давления массовых колониальных организаций и экономических союзов в какой-то степени вынудили империю установить протекторат над этими странами. Такая позиция изменилась при преемниках Бисмарка. Под давлением массовых организаций нового типа, вроде основанного в 1887 г. Германского колониального общества, но прежде всего Пангерманского союза, образованного в 1891 г., немецкие колонии в Африке и Океании превратились в официальную составную часть германской внешней политики. Юго-западная Африка (ныне Намибия), Восточная Африка (ныне Танзания), Того и Камерун стали немецкими протекторатами, так же как и китайский Циндао и часть Новой Гвинеи. О разделе мира еще можно было по-джентльменски договариваться с европейскими соседями. Об этом свидетельствовал принятый на Международной конференции в Берлине в 1885 г. Акт о Конго, германо-британский договор о Занзибаре 1891 г. и, наконец, Альхесирасский договор 1906 г., с помощью которого был урегулирован марокканский вопрос.

Опаснее были, однако, два других элемента германской мировой политики. Это, во-первых, продление немецкой оси влияния через Вену и Юго-восточную Европу во владения Османской империи вплоть до Месопотамии. Кульминацией действий на данном направлении стало строительство Багдадской железной дороги в 1899 г., а также поездка Вильгельма II на Восток, помпезная и провоцировавшая как Россию, так и Англию. Тем самым были затронуты как русские амбиции на Балканах и Босфоре, так и английская позиция на Среднем Востоке и в Индии. Каждый конфликт в этих невралгических узлах мировой политики должен был повлиять на мир в Центральной Европе. Во-вторых, речь шла о политике наращивания потенциала Германии. С того момента, как в 1897 г. немецкую внешнюю политику возглавил Бернхард фон Бюлов и почти одновременно во главе морского ведомства встал адмирал Альфред фон Тирпиц, началось ускоренное строительство немецкого военного флота, который мог бы дать отпор самой мощной тогда морской державе — Великобритании. При этом имела место не четко просчитанная силовая политика, а волна национального воодушевления, подлинно массового движения и стремления к самоутверждению, — волна, связанная с попыткой компенсировать глубоко укоренившийся комплекс неполноценности по отношению к «английскому кузену», во многом превосходившему Германию. На гребне этой волны был прежде всего Германский флотский союз, самое сильное немецкое пропагандистское объединение, насчитывавшее более миллиона членов. В общественной дискуссии того времени совершенно не играл роли тот факт, что проведение такой политики толкало Англию на сторону европейских фланговых держав — России и Франции. Как когда-то, перед объединением Германии, так и теперь господствовало всеобщее настроение, подогретое эмоциями и темными чувствами масс, направленное против аргументов, оправдывавших европейское равновесие. Правда, на сей раз такое движение имело представителей и в политическом руководстве, прежде всего в лице императора, не упускавшего возможности провоцировать и беспокоить британских политиков своими воинственными выступлениями и плохо продуманными речами.

* * * 

ГЕРМАНСКАЯ ВОСТОЧНАЯ АФРИКА

«Вся колониальная история — это, конечно, надувательство, но она нужна нам для выборов», — утверждал Бисмарк в 1884 г. Он нехотя проявил готовность уступить давлению общественности и передать под защиту Германской империи африканские территории, приобретенные купцами и авантюристами. Бисмарк считал, что сумеет сделать колониальную пропаганду полезной для государства, преемники же Бисмарка все более склонялись к тому, чтобы поставить государство на службу колониалистским и националистическим массовым организациям. Немецкая общественность воспринимала заморские владения в качестве залога немецкого «мирового значения», окутанного романтически-авантюрным флёром. Гора Килиманджаро в Германской Восточной Африке, высотой 5895 м, считалась «высочайшей немецкой горой». 

Итак стрелки были переведены в сторону именно такого формирования европейских союзов, которое виделось Бисмарку в его кошмарных снах. В 1904 г. Великобритания и Франция урегулировали свои колониальные разногласия и заключили далеко идущий союз, entente cordiale [45]Сердечное согласие (фр.).
. После того как в 1905 г. закончилась неудачей попытка Вильгельма II возобновить прежний германо-российский союз, через два года последовало заключение англо-российского договора, покончившего с двусторонним соперничеством на Среднем Востоке. Германия увидела себя окруженной и политически изолированной, если не считать австрийского союзника, который, однако, представлял собой скорее обузу из-за своей длительной вовлеченности в балканские проблемы.

Ощущение того, что Германия попала в окружение, породило упрямое настроение, формулируемое как «именно теперь». Начался подъем массового невротического национализма, развернувшего свою деятельность в усиленной агитации Пангерманского союза. С этой ситуацией связывалось военное планирование. Начальник Генерального штаба граф Альфред фон Шлифен с 1905 г. разработал план на случай войны — считая ее неизбежной, — план развертывания войск на два фронта. Так как военный потенциал Германии был недостаточен для ведения войны одновременно против России и Франции, основную массу немецких войск следовало сосредоточить на Западе в расчете на медлительность России в мобилизации армии. Немецкой армии предстояло в течение нескольких недель в ходе молниеносной войны под кодовым названием «Канны» окружить и уничтожить французскую армию широким охватывающим маневром вокруг оси у Меца, пройдя через нейтральную Бельгию и Северную Францию. Затем предполагалось повернуть войска против русской армии. План, не согласованный ни с командованием флота, ни с внешнеполитическим руководством, содержал ряд моментов, возымевших роковые последствия. Это, во-первых, автоматизм, с самого начала делавший при осложнении отношений с Россией неизбежной войну с Францией, и, во-вторых, запланированное нарушение нейтралитета Бельгии, гарантированного Великобританией, что просто вынуждало Англию вступить в войну против Германии.

И внешнеполитический и внутриполитический горизонт заволакивало тучами. Социальный мир утрачивал стабильность. Социал-демократия усиливалась от выборов к выборам, нарастание забастовок свидетельствовало о растущем самосознании профсоюзов. Объектом открытой и безнаказанной критики как в печати, так и с парламентских трибун становились даже основы существовавшего порядка. Феодальные власти вызывали возмущение, равно как и состав офицерского корпуса. Предпочтение, оказывавшееся дворянству, официальное двуличие в дуэльном кодексе — ситуация, когда господа могли доводить свой поединок до смертельного исхода, не боясь судебного преследования его участников за убийство, были скандальными. И все это стало лишь первым ощущением взрыва общественного гнева, когда в ноябре 1913 г. произошел известный Цабернский инцидент, в ходе которого военная каста показала гражданской Германии, «кто в доме хозяин». Прусские военные, исполненные заносчивого чувства превосходства, позволили себе злоупотребления по отношению к населению эльзасского города Цаберн (Саверн) и не только не были наказаны военным и политическим руководством, но, напротив, взяты под защиту и оправданы.

Атмосфера внутреннего напряжения в обществе все более сгущалась, и сообщение об убийстве австро-венгерского престолонаследника — эрцгерцога Франца Фердинанда в Сараеве 28 июня 1914 г. подействовало буквально как очищающая гроза. В условиях быстро обострявшегося международного кризиса и военной опасности немецкий народ снова обрел единство. «Дух 1914 года», воодушевление, с которыми немцы, включая и социал-демократов, приветствовали начало войны, были прежде всего объяснимой с точки зрения социальной психологии реакцией как на невыносимое внешнеполитическое давление, так и на утрату внутреннего единства в предшествующие годы. Губительными и трагическими аспектами немецкой истории является то, что «внутренняя консолидация» бисмарковскои империи в мирное время все отдалялась и смогла стать реальностью только в пору войны, да и то на короткое время. С поражением в войне проигранным оказывалось внутреннее единство государства, и поэтому подлинной истиной Веймарской республики должна была стать гражданская война.