Я просыпаюсь от бормотания Барбары. Она лежит на спине, прикрывая лоб рукой. Уже светает. Барбаре опять снился ее кошмар. Может, я моргнул, сам того не заметив, или перевернулся на другой бок, почему она и подумала, что я уже не сплю. Или она просто так начала говорить. После этого сна у нее всегда возникает потребность выговориться. Если меня нет рядом, она мне звонит – неважно куда. Сон примерно такой: она сидит за рулем своего автомобиля и обгоняет велосипедистку, а когда снова бросает взгляд направо, в зеркальце, велосипедистки уже не видно. Барбара ничего по этому поводу не думает – вплоть до того момента, когда у ближайшего светофора какой-то мужчина с окровавленными руками, крича что-то неразборчивое, хватает ее и выволакивает из машины. Его кулаки взлетают в воздух и с силой опускаются на нее. Барбара видит себя распростертой под выхлопной трубой. Она пытается приподнять голову – не из любопытства или страха, а чтобы мужчине было удобнее ее бить. Она хотела бы начать этот день сначала, хотела бы, чтобы все случившееся оказалось неправдой. «Прошу вас, прошу, – хнычет Барбара в своем сне, – скажите, что это сон, всего лишь сон», – хотя прекрасно понимает, что это никакой не сон и что день, конечно, нельзя начать сызнова. Все остается как есть. И мужчина кричит: «Убийство!», – а потом еще: «Убийца!» Барбару фотографируют прохожие, полицейские, какие-то люди из проезжающих мимо машин. Она видит свою фотографию – большую, как плакат – на стенде «Разыскиваются преступники» и должна, стоя под этим стендом, ждать ареста.
Я так часто слышал от нее об этом – чудо, что мне самому это пока не снится. Стоит мне увидеть крест под деревьями на обочине дороги или венок, прикрепленный к фонарному столбу, и я вспоминаю кошмар Барбары.
Она поднимает вторую руку и кладет ее себе на глаза. Я придвигаюсь поближе и дотрагиваюсь губами до волосков в ее правой подмышечной впадине. На языке чувствую резкий вкус дезодоранта. Накануне мы поздно легли спать, чего мы оба, собственно, уже не можем себе позволять – по крайней мере в будние дни.
– А ты уговаривал меня, что ничего страшного не произошло, что, мол, такие вещи время от времени случаются, тут уж ничего не попишешь, – говорит Барбара. Я вижу только кончик ее носа и рот, так и оставшийся открытым. Она тихонько откашливается. – Если мы поспешим, сказал ты, то никто ничего не заметит, только нам правда нужно спешить. Я, мол, должна сесть на багажник твоего велосипеда. Так ты мне говорил, и даже ни разу не взглянул на… – она поджимает губы, – даже не подумал, что делать с трупом.
– А что же тот человек, который тебя бил? Он-то куда подевался? – Я вижу, как у нее на шее пульсирует жилка.
– Не знаю, – говорит Барбара. – Где-то поблизости. И ему все известно. – В ее голосе – совершенная покорность судьбе.
Я провожу кончиком языка по зубам, чтобы избавиться от горького привкуса дезодоранта.
– И что – ты в своем сне уезжаешь со мной? – Я целую ее правую грудь. И, поскольку Барбара не отвечает, пытаюсь пошутить:
– Не так уж приятно быть персонажем кошмарного сна собственной жены! Это не упрек, – быстро поправляюсь я, осознав, что когда она в таком настроении, ей совсем не до шуток. – Просто, может, мое появление в твоем сне означало помощь. Ведь такое вполне может быть? – Она молчит и как будто даже не замечает, что я ласково провожу рукой по ее ребрышкам, бедру, ноге.
– Когда ты лежишь в больнице, – говорит она, – может, сам в гипсе с головы до ног, и смотришь в потолок, и знаешь, что кого-то убил…
– Но ведь ты больше не водишь машину, – перебиваю ее я. – Уже два года не водишь! – С тех пор как Барбара сбила барсука, ничьи уговоры и ничто на свете не могут заставить ее снова сесть за руль. Это ее упрямство сильно осложнило нашу жизнь. До «Дёзена» она теперь добирается полтора часа, а то и больше, если опаздывает на нужный автобус. Мне не нравится, что Барбара прикрыла глаза рукой. Этот ее жест не предвещает ничего хорошего. Она, значит, опять погрузилась в свой кошмар.
– Ты сбила барсука, – говорю я, – барсука! А может, и не сбила даже, а только задела, и он потом поправился, успел стать дедушкой!
– Ну, если ты так думаешь, – раздумчиво произносит Барбара, – если так говоришь, что ж – пусть будет так.
Я провожу ладонью вдоль внутренней стороны ее руки, от плеча до локтя, потом – вдоль внешней стороны, до запястья, потом моя кисть, совершив быстрый воздушный перелет, оказывается в подмышечной впадине другой, левой ее руки, при этом я невольно задеваю грудь Барбары. Моя ладонь опять спускается все ниже и завершает свое путешествие на ее – Барбары – коленках, повернутых ко мне.
Барбара продолжает:
– И вот ты так лежишь, смотришь в потолок, и время вообще не движется или движется настолько замедленно, что тут и говорить не о чем, а ведь время – это единственное еще существенное для тебя различие, единственное, что отделяет жизнь от смерти.
– Тебе снился плохой сон, но теперь ты проснулась, – говорю я, прижимаюсь головой к ее правой груди и провожу пальцем круг вокруг левой.
– А если однажды я не смогу проснуться, если однажды окажется, что это никакой не сон? – Я чувствую, как резонирует ее тело, когда она говорит. Она спрашивает: – Что ты тогда будешь со мной делать?
– Тогда я женюсь на тебе во второй раз. Что еще, по-твоему, я могу сделать?
Я тянусь через Барбару, с которой мы лежим живот к животу, за будильником. Одеяло соскальзывает вниз. Уже с будильником в руке я приподнимаюсь, подтягиваю одеяло и опять падаю на спину. При этом натыкаюсь виском на ее локоть. Я хочу попросить ее убрать руку. Хочу отодвинуть мешающий мне локоть. Меня сердит бесцеремонность Барбары. Но я ничего не говорю ей, только отодвигаюсь подальше.
Если бы мы сейчас встали, началось бы нормальное утро с душем и рогаликами на завтрак. Дверь в нашу спальню закрыта. Иначе я бы услышал, как Орландо, рассыльный из булочной, вешает на ручку нашей двери пакет с хлебом и рогатиками. Я перевожу стрелки будильника на семь и зажимаю его в кулаке. Еше минут двадцать у нас в запасе есть. Если потом поспешим, то должны успеть.
Она говорит:
– Прежде чем ты замечаешь, что еще не проснулся, ты думаешь: я, вероятно, могла бы стать кем-то совсем другим; это ошибка, что я оказалась именно в этой роли. Но потом понимаешь, что не можешь проснуться, не можешь вылезти из имеющегося у тебя тела.
– Бабс, – говорю я, – что за сказки ты тут рассказываешь?
Так плохо с ней еще никогда не было. Трещины на нашем потолке расположены параллельно, как противоположные края ковра, но в отличие от последних они – зигзагообразные. Неровности белой штукатурки складываются в какие-то узоры, вот возникает пунктирный абрис лица, затем – точеные деревянные колонки или стальные пружины; из этого вырастает некое перекрученное растение с большим цветком, длинными надломленными листьями и коротким стеблем – такое же, как то, что мерещится, когда смотришь на крапинки обоев. Растение продолжает закручиваться, и ты уже понимаешь, что это, возможно, и не растение вовсе, а малыш – кудрявый крепкий мальчуган с разинутым в крике ртом.
– Я сейчас встану, – говорю я. – Нам нужно раньше ложиться. – Вчера вечером мы были в гостях у старого друга Барбары, Энрико Фридриха. Барбара хотела, чтобы я устроил Энрико на место референта, составляющего тексты политических выступлений, и таким образом предоставил ему шанс снова встать на ноги. Но об этом нечего и думать. Он – пьяница и пустомеля, который воображает себя писателем и оставляет свою мазню даже на стенах и обоях, чтобы ни одна из его драгоценных идей не была забыта.
– Откуда ты знаешь его жену, эту Лидию? – спрашиваю я.
– Она ему не жена, – отвечает Барбара после некоторой заминки.
– Но она живет у него.
– Нет, – говорит Барбара. – Раньше я с ней встречалась только однажды, случайно, в музее природы.
– А почему же тогда вы с ней вчера поругались?
– С чего ты взял, что мы поругались?
– Этого трудно было не заметить. Пока я сидел в туалете, вы чуть не вцепились друг другу в волосы.
– Тогда ты, наверное, и сам знаешь, в чем дело, – раз уж подслушивал из туалета…
– Не понимаю, – говорю я, – как эта женщина может выдерживать Энрико. То, как он себя ведет и как выглядит, граничит с ненормальностью.
– Бывает хуже, – говорит Барбара.
Она всегда защищает Энрико. Послушать ее, так во всем виновато наше общество. Мы с ней уже дважды были у него в гостях. Дважды мне приходилось рассматривать фотографии, запечатлевшие Энрико и Барбару на каком-то прибалтийском пирсе. Я ненавижу подобное позерство. Поэтому фотографий, которые изображали бы Барбару и меня, нет – если не считать парочки наших свадебных и немногих официальных снимков. От последних все равно не отвертишься.
Я также вовсе не желаю знать, было ли раньше что-нибудь между моей женой и Энрико, и если да, то что именно. Но я же не могу – только ради того, чтобы доставить удовольствие Барбаре – принять пьяницу на должность штатного референта. Поступив так, я бы только обеспечил ему новый негативный опыт, а себя совершенно опозорил.
– Знаешь, в чем состоит проблема Энрико? – говорю я. – В том, что он больше не находит никаких проблем, о которых мог бы писать свои романы или стихотворения, – я имею в виду, никаких настоящих проблем. Во всем мире нам завидуют, завидуют из-за проблем, с которыми мы каждодневно сталкиваемся. Все хотели бы поменяться с нами местами. Но до таких, как Энрико, это не доходит. Они предпочитают упиваться своими страданиями.
Раньше каждый раз, возвращаясь домой из гостей, я и Барбара, как только оставались одни, в буквальном смысле бросались друг другу на шею. Раньше мы часто повторяли друг другу, что нам повезло, мы даже сами не представляем, насколько, что мы, слава богу, здоровы и очень счастливы. Если я просыпался среди ночи и не слышал дыхания Барбары, то сразу же начинал на ощупь искать ее – или зажигал свет. Когда-то я даже ревновал ее к Энрико, а вот вчера ревнивицей показала себя Барбара. Может, поэтому ей сегодня потребовалось утешение.
Я бы охотно рассказал ей что-нибудь такое, что настроило бы ее на другой лад. Но только мне не приходит в голову ничего, подходящего к нашей ситуации. Я смотрю на потолок, где малыш опять преобразился в стальную пружину. И пытаюсь распознать в штукатурке, в ее шероховатостях, очертания, знакомые мне по карте мира. Индия оказывается расположенной напротив Флориды – масштабы, конечно, искажены, но силуэты вполне четкие; ниже угадываются Скандинавия и омываемая Балтийским морем Австралия.
– Помнишь Канделарию? – спрашиваю я. – Эхо пароходной сирены, которое многократно отражалось от уступов гор? И как я каждое утро думал, что новый день наверняка будет дождливым? А на самом деле это просто гора временно заслоняла собой солнце. Помнишь, как по вечерам мы не могли определить, где кончается море и начинается небо – оба были серебристо-серыми, без всяких различий?
– То место называлось не Канделария, – говорит Барбара.
– Как же тогда? – спрашиваю я. И, поскольку она не реагирует, прибегаю к повтору. – А вот я уверен, что место, где мы жили, называлось Канделарией.
Мы с ней теперь спорим по самым пустячным поводам. На прошлой неделе, например, я разбирал свой ящик с носками. Барбара подумала, что я в ходе этой уборки выбросил один из ее специальных «релаксационных носков». Я сказал, что вообще не выкидывал никаких отдельных носков, а только пары – те, которыми я уже годами не пользуюсь, потому что они изношенные, уродливые или застиранные. Но прелесть «релаксационных носков» именно в том, перебила она меня, что они выглядят как старые, хотя на самом деле – новые. Пятнадцать марок стоит одна пара. Я спросил, что это вообще такое – «релаксационные носки». А она в ответ: мол, как я могу утверждать, что не выкидывал ее носок, если даже не представляю, о чем идет речь. Я повторил, что выбрасывал носки только парами, а кроме того, уже по одному размеру мог бы догадаться, что носок не мой. Потом в ванной на полочке я обнаружил фирменную наклейку: «Релаксационные носки – БЕЗ (дальше мельче) РЕЗИНОВЫХ НИТЕЙ, ПРИЯТНЫ В НОСКЕ, из высококачественной пряжи, лишенной вредных примесей, экотехнический стандарт – 100». На следующий день я уже хотел было сказать ей, что, раз она не может найти свой носок, то скорее всего его действительно выбросил я, хотя и не представляю себе, как это могло произойти, если только она не положила свои носки к моим. Ведь, между прочим, вещи в шкафу всегда разбирает она. Однако Барбара опередила меня: носок, мол, нашелся. Когда я спросил, почему она мне об этом не сказала, она взглянула на меня с удивлением, будто не понимала, как мне пришло в голову задать такой вопрос, хотя выражение ее лица могло означать и другое: «Я тебе говорила, но ты, как всегда, пропустил это мимо ушей». Как минимум половина возникающих между нами недоразумений объясняется ее обидой на то, что я якобы пропустил что-то мимо ушей, тогда как я мог бы поклясться, что ни о чем таком мы не говорили. Ведь я же не глухой!
Звонит будильник. Я выключаю его. Теперь единственный звук – гул пролетающего где-то над нами вертолета. Наконец я решаюсь.
– Бабс, нам пора вставать.
– Франк, – говорит она. Ее правый локоть нацелен в мою сторону. – Если когда-нибудь вдруг окажется, что это никакой не сон; если человек уже не сможет проснуться; если он за считанные часы состарится и почувствует, что прожил на свете достаточно, что ждал в конце концов тоже более чем достаточно и больше ждать не желает; если он подойдет к окну, выглянет наружу, и ему уже будет все равно, увидит ли кто-нибудь что-нибудь или нет, день ли сейчас или ночь, и он будет знать, что для него уже нет никакой разницы между тем и другим, никакой, – то ведь тогда останется только одно чудо, на которое он еще сможет уповать. Тогда он должен будет прыгнуть вниз.
– Уже семь, – говорю я. – Нам скоро выходить, Бабс, слышишь? – Я приподнимаюсь в постели, сдвигаюсь к ногам кровати, сую ноги в шлепанцы и подхожу к окну. Канал замерз. Во льду торчат голубые, желтые и светло-зеленые пластиковые бутылки, низко свисают ветки ив. Улица на противоположном берегу перегорожена. Поэтому никаких машин не видно. Маклерша нам говорила, что человек въезжает не только в новую квартиру, но и в другую жизнь, где будут другие соседи, другое транспортное сообщение, другой вид из окна.
Я прижимаюсь лбом к стеклу, чтобы увидеть часть улицы перед нашим домом. Улица пуста. Только две сороки напротив меня, на каштановом дереве, перепрыгивают с ветки на ветку. Я пытаюсь сосредоточиться на том, что нам предстоит в ближайшие дни. В субботу театральный бал, в воскресенье к нам на чашечку кофе придет отец Барбары со своей новой подругой.
– Или ты сейчас же звонишь на работу и предупреждаешь своих, что заболела, или немедленно встаешь, – говорю я. – Я оставлю для тебя воду, да? – Барбара не отвечает. Возможно, она меня не услышала.
– Ты останешься со мной? – спрашивает.
– Мне нужно ехать в Эрфурт, – говорю я.
– Я не о том, – говорит она. – Ты останешься со мной в любом случае, какая бы беда ни стряслась?
– Бабс, – говорю я. – А как же иначе?
– И кто тогда будет за тебя голосовать, зная, что у тебя такая жена?
– Боже, – кричу я, – да что ж это? Ты ведь уже проснулась, проснулась!
– Не кричи, – просит Барбара. Она раскидывает руки. Левая теперь свисает с края кровати, и кончики пальцев этой свисающей руки касаются ковра. Наконец я могу заглянуть в глаза Барбары. Она поднимает голову, смотрит на меня и опять откидывается на подушку. Я не знаю, что мне ей сказать, чтобы она встала и пошла в ванную. Не знаю даже, что сейчас должен делать я сам. Сороки улетают. Сперва одна, потом другая. Пару минут еще покачиваются ветки, на которых они только что сидели. А потом уже ничто не шевелится, как на фотографии.