– Как-как? – переспросила Рената Мойрер, набрала в легкие побольше воздуха, будто хотела продолжить свой рассказ, но потом задержала дыхание, зажав сложенные руки между коленями. – Нет, я не восприняла это как неожиданность. Я даже этого ждала. Тут вовсе не надо было быть провидцем, отнюдь. Вот только… – Она посмотрела в сторону. – Ну да, – сказала. – Нелепо, что обязательно должно случиться нечто непредвиденное, прежде чем кто-нибудь пошевелится. И то, что подобные законы…

– Понимаю, – сказала д-р Холичек. – Но мы все равно обязаны их соблюдать. И кроме того… А что бы вы сами предпочли?

Мартин улыбнулся.

– Ребенок должен сперва упасть в колодец, чтобы кто-то мог его вытащить…

– Ну да, – сказала Рената Мойрер. – Этому мы теперь обучены. – Она расправила плечи и выпрямила спину. – Я только не знала, что именно он выкинет, но то, что что-то назревает, было ясно как божий день. – Она отпила глоток минеральной воды и поставила стакан на письменный стол перед собой. – Теперь я нахожу в случившемся определенную логику. Должна была произойти какая-то полная ерунда, а не нечто такое, что действительно обусловлено его состоянием. Все другое не уложилось бы в схему, в порядок – не знаю, как сказать – не подпало бы под действие законов. И тогда никто бы не отреагировал. Только потому я и радуюсь, что Эрнст совершил эту глупость. И еще потому, что никто от нее не пострадал. Он был хорошим мужем.

– Он был хорошим? – переспросил Мартин.

– Да, конечно!

– Ты говоришь, был хорошим мужем. Но ведь Эрнст еще жив.

– Разумеется, жив. И тем не менее я могу сказать, что Эрнст был хорошим мужем. Что в этом такого ужасного?

– Ничего, – сказал Мартин.

– И «хорошим человеком», как говорят русские. Так тебе больше нравится? Мартин с недавних пор постоянно мною недоволен.

Не отворачиваясь от них, д-р Холичек сняла со спинки стула свой вязаный жакет и набросила поверх медицинского халата с короткими рукавами, который был для нее велик на один-два номера.

– В двадцать семь лет я вышла замуж во второй раз, – сказала Рената Мойрер. – Эрнст очень хорошо относился к моим детям. Мартину было тогда восемь, а Питу – шесть. Я не хотела больше рожать. Он с этим считался, хотя его сын от первого брака умер. Эрнст поставил только одно условие – чтобы мы не поддерживали никаких связей с моим первым мужем. Когда Ганс писал нам, мы отсылали письма обратно, и посылки тоже. Я считала своим долгом уступить в этом Эрнсту. Ему не полагалось иметь какие-либо контакты с Западом.

– Ваш первый муж…

– Он думал, – уточнил Мартин, – что если ему удастся перебраться туда, мы все приедем к нему.

– Тот, кто выбрал судьбу невозвращенца, решился и на разлуку со своими детьми, так всегда полагал Эрнст. Поначалу я думала, Эрнст ухаживает за мной только потому, что получил соответствующее задание, – чтобы мы не уехали. Но я ведь не собиралась уезжать. Он мне нравился. И потом, он был не так уж неправ.

– В чем он был не так уж неправ? – спросил Мартин.

– Ты знаешь, что я имею в виду. Зачем начинать все сызнова… – Она смотрела прямо перед собой, на стол. – Жадность часто воздействует на человека хуже, чем принадлежность к партии. А для таких, как Эрнст, деньги определенно не имели большого значения. Если ты хочешь что-то изменить к лучшему, говорил он, то ты не можешь оставаться в стороне, ты должен вступить в партию. Наверное, тут он был прав… Разве мне нельзя об этом сказать?

– Ваша мать…

– Да-да, – сказал Мартин. – Сам я, конечно, так не думаю, вы уж меня простите, но…

– Работая директором школы, человек просто не может оставаться частным лицом. Такого нигде не бывает. Есть вещи, которые ему приходится делать, даже если он сам предпочел бы обойтись без них.

– Никто этого не оспаривает, – перебил ее Мартин и повернулся к д-ру Холичек. – Что вы имели в виду, когда сказали, что он только сейчас… Вы – исключили для него возможность движения?

– Мы с ним еще ничего не делали. Он был доставлен в таком виде вчера ночью. – Она одернула на себе жакет.

– И что вы думаете…

– Я пока ничего не могу сказать.

– Но…

– Совсем ничего. Теперь все будет зависеть от мнения городского врача и от решения участкового суда. А потом посмотрим. Я только знаю, что случай вашего отца – не единичный. Вот и все.

– Он останется здесь?

– На пару дней точно.

– Дней? – переспросила Рената Мойрер.

– А потом? Можно к нему… – Мартин замолчал, когда доктор Холичек покачала головой. – Понимаю, – сказал он.

– Ясно, – сказала Рената Мойрер. – Не будем обманывать себя. Я ведь знаю, что с ним не все в порядке. Именно поэтому мне так тяжело. Хуже всего, что я точно представляю себе, как все отражается внутри его черепной коробки, вот тут. Это я представляю досконально.

– Простите, – сказала д-р Холичек, когда в кабинет постучали, и открыла неплотно притворенную дверь. Она тихо сказала что-то и кивнула. Ее конский хвостик, скрепленный тремя бархатными колечками с одинаковыми промежутками между ними, мотнулся по спине.

– Как тебе здесь? – шепотом спросила Рената Мойрер.

– По крайней мере они тут все подновили, – сказал Мартин.

– Да, внешне все тип-топ…

– Простите, – сказала д-р Холичек и опять села. – Я вас перебила…

– Я через все это прошла вместе с ним, шаг за шагом. – Рената Мойрер нарисовала в воздухе пару ступенек. – День заднем. Я лишь надеялась, что когда-нибудь наши мытарства наконец закончатся. – Ее рука бессильно упала на колени. – Другие же как-то справились.

– Они подталкивали его к краю пропасти, – сказал Мартин. – А он это, так сказать, допускал. Он никогда не говорил «нет», если они от него чего-то требовали.

– «Нет» он как раз говорил, Мартин. Тут ты не прав. Если бы он не говорил «нет»…

– Но он позволял, чтобы его подталкивали к пропасти, все ближе и ближе.

– Когда в восемьдесят девятом началась вся эта заварушка, он получил задание написать, как рядовой читатель, письмо в редакцию газеты, – сказала Рената Мойрер.

– И товарищ Мойрер написал такое письмо, – сказал Мартин.

– Он написал только то, что действительно думал. О Венгрии пятьдесят шестого года и Праге шестьдесят восьмого, и о том, что демонстрации не могут ничего изменить, а провокаторы не в праве рассчитывать на снисхождение. И вот, когда здесь у нас тоже забегали люди со свечами и лозунгами, появился плакат: «Никакого снисхождения для Мойрера!» И потом в газете напечатали фотографию, на которой был виден этот плакат. Я испугалась. Я удивлялась ему, что он на следующий день не побоялся пойти, как обычно, в школу. Я думала, рано или поздно эти люди начнут подкарауливать нас под дверью. Когда Мартин спросил, не хочу ли я съездить вместе с ним в Лейпциг, чтобы по крайней мере самой увидеть, что там происходит, Эрнст просто выгнал его, отлучил от дома, так сказать. И как вы думаете, что сделал Мартин, что сделали он и Пит? Подарили нам автобусную поездку в Италию! В феврале девяностого мы нелегально съездили в Италию.

– К двадцатилетию свадьбы, пять дней в Венеции, Флоренции и Ассизи, – сказал Мартин. – Чтобы они хоть раз посмотрели на мир с другой точки зрения.

– И что? – спросила д-р Холичек, поскольку продолжения не последовало.

– Расскажи ты, мама.

– Без этого итальянского путешествия, без письма в редакцию все, возможно, сложилось бы по-другому. По крайней мере так я иногда думаю. Эрнст однажды уволил одного учителя, потому что какой-то ученик написал на своей тетрадке «Ex oriente – большевизм». Учителя обвинили потому, что он не мог об этом не знать – ведь в той же тетрадке он поставил свою подпись под приглашением на родительское собрание. Шел семьдесят восьмой год, кажется. ХДС проводил в Дрездене свой съезд, и на их плакатах значилось: «Ex oriente lux» или «pax», – неважно. И Эрнсту пришлось принять соответствующие меры, это было задание сверху, с самых верхов! Сам он никогда не был в таких делах зачинщиком. И надо же – именно этот Шуберт оказался в числе наших итальянских попутчиков!

– Зевс? – спросила д-р Холичек, прищурив глаза.

Рената Мойрер кивнула.

– Ах, – вздохнула д-р Холичек, – он ведь, кажется, скончался год или два назад?

– Та история с увольнением ему даже не повредила. Он нашел…

– Как это не повредила, мама? Он провел три года на добыче бурого угля. Отбывал условный срок, работая, так сказать, на благо народного хозяйства, – под полицейским надзором!

– Другие работают в этой сфере всю жизнь… После он устроился в музей, стал заниматься музейной педагогикой. Он всегда этого хотел, ты сам говорил. Знаете, он и Мартин были знакомы…

– Да нет, я его просто видел время от времени. Он поспевал всюду, присутствовал на открытии каждой выставки. И вообще в нашем городке все друг друга знают.

– Простите, но все-таки что же в тот раз произошло с Зевсом – с герром Шубертом?

Рената Мойрер тряхнула головой.

– Недалеко от Ассизи, – стал рассказывать Мартин, – случилась небольшая поломка автобуса. Тогда-то Зевс и съехал с катушек. Джотто всегда был его коньком, его величайшей любовью. И вот, представляете, до Ассизи уже рукой подать, а ему, Зевсу, приходится возвращаться не солоно хлебавши. И у него сдали нервы, я бы назвал это «культурным шоком». Как вы думаете, бывает такое? Тут все дело в гедеэровской ментальности: он был уверен, что никогда в жизни больше в Италию не попадет.

– И он стал честить Эрнста, в хвост и в гриву, перед всеми. Это было настолько бессмысленно… – Рената Мойрер осторожно потерла воспалившуюся мочку правого уха. – Но хуже всего, что Тино совсем отдалился от своего дедушки. Эрнст был просто помешан на внуке. Тино же – трудный ребенок, очень трудный.

– Это мой сын, – уточняет Мартин.

– Мать Тино погибла вследствие аварии, в октябре девяносто второго. И с тех самых пор – с тех пор Тино разговаривает только с детьми, с детьми и еще со своей тетей. На других он вообще не реагирует, даже на Мартина. Если он в этом году пойдет в школу – боюсь, он там столкнется с большими трудностями.

– Не на велосипеде ли? Она… ваша жена ехала на…

– Ах, так вы помните? – удивилась Рената Мойрер. – Ну да, об этом ведь писали в газете, о том, что виновный водитель скрылся…

– Она тогда только-только научилась ездить на велосипеде, – сказал Мартин.

– Мартин все время упрекает себя…

– Мама…

– … при переломе основания черепа человек умирает на месте! А он все думает, что ее можно было спасти…

– Если у вашей жены был перелом основания черепа… То она действительно умерла на месте, мгновенно.

– Видишь, я же тебе говорила.

– Если вы думаете… – д-р Холичек не закончила фразу и стала теребить пуговицу своего жакета. Потом, прикрыв рукой вырез на груди, наклонилась над столом, взяла лежавшие на газете очки без оправы, надела их, перевернула страницу раскрытого блокнота и начала что-то писать.

– Мартин подарил Тино собаку, фокстерьера, – сказала Рената Мойрер. – Так вот Эрнст подумал, что мы нарочно хотим настроить мальчика против него и купили собаку только потому, что у него – Эрнста – аллергия на собачью шерсть.

Д-р Холичек записала и это.

– Мама, рассказывай по порядку. Это все было гораздо позже!

– Его очернили в нашей газете, – сказала Рената Мойрер. – Тут наверняка не обошлось без происков Зевса. Они опять извлекли на свет божий ту давешнюю историю с Зевсовым увольнением, но так, как будто партия тут была вообще не при чем, как будто Эрнст сам все придумал и сам принял решение. Это случилось в девяностом, за неделю до Пасхи. Тогда была создана некая комиссия по расследованию, и Эрнсту пришлось перед ней отчитываться. В ней заседали отпетые мошенники. Все, один за другим, сдавали свои позиции. Приходили анонимные письма. Хуже всего были анонимные же выражения солидарности.

– Он совершил одну ошибку, – сказал Мартин. – А именно ту, что сам подал заявление об уходе. После публикации той статьи он написал заявление в надежде – я так предполагаю, – что коллеги предпримут какие-то меры в его защиту, что кто-то сообщит, как все было на самом деле. Естественно, никто и не пошевелился, понятно почему. И Эрнст потерял контроль над собой. Поставь он вопрос о доверии к нему коллег – и все бы обошлось, я в этом уверен. А так все подумали, что он в свое время сотрудничал со Штази. Мол, иначе зачем бы он сам отказался от должности, добровольно? Короче, он сидел дома, безработный, и все обходили его стороной. И из партии он вышел, потому что те тоже не пожелали за него вступиться. Хотя их позиция по-своему вполне логична – не могли же они обвинять самих себя. Ему нужно было только подождать какое-то время. Новый школьный совет, может, и отстоял бы его, а нет, так хоть отправил бы на почетную пенсию. Но Эрнст сам все испортил.

– Все было не совсем так, Мартин. Ты ведь прекрасно знаешь, что началось после той статьи… Даже тебе угрожали побоями. Что ж ты такое говоришь? На самом деле они совсем доконали Эрнста, затравили его. И никто в тот момент не вмешался, не поддержал… Все как один молчали.

– Ваш муж пытался себя защитить? Предпринимал что-нибудь?

– Что он мог предпринять? Сперва события развивались так быстро, а потом вдруг всему наступил конец… Вдруг оказалось, что все это больше никого не интересует. Главное – иметь деньги, работу, жилье и ЕС-карту, ориентироваться в законах и формулярах. Ничто другое людей не интересует, на другое им начхать. Это на время дало ему передышку. Это и Тино. – Рената Мойрер высморкалась.

– Может, выпьете еще воды? – спросила д-р Холичек. – А вы не хотите? – Не выпуская шариковой ручки, она левой рукой отвинтила пробку и разлила то, что еще оставалось в бутылке, по двум стаканам.

– Спасибо, – сказала Рената Мойрер. – Я после того, как меня уволили из «Текстимы», стала работать у одного человека, который до конца… я лучше не буду уточнять, кем он был, ну, в общем, аппаратчиком, а к тому времени возглавил бюро бухгалтерского учета и консультаций по налоговым делам; он им не единолично владел, но был шефом. Он – интеллигентный человек и развивал свой бизнес хотя и эффективно, но в разумных пределах, в соответствии с поговоркой: «Мелкая скотинка тоже дает навоз». Этот Нойгебауэр только ухмылялся, когда до него доходили сплетни, что он якобы принял меня на работу только потому, что покровительствует «своим», – ведь я, собственно, профессиональный статистик. Он, значит, был доволен моей работой и продолжал посмеиваться – до того момента, пока Эрнсту не взбрендило на него надавить. Эрнст составил некое письмо о себе самом, Нойгебауэре и паре других «товарищей» – он ведь их всех знал. Все должны были подписаться, и он послал по экземпляру в каждую газету. Я впервые узнала об этом от Нойгебауэра. Я сперва даже не поняла, чего, собственно, Нойгебауэр от меня хочет, как, по его мнению, я могла бы, даже при всем желании, чему-то помешать… Самое неприятное, что незадолго до того он предложил нам с Эрнстом свой дачный домик в Гарце – на все лето, бесплатно. Я еще подумала, что это очень мило с его стороны. Подумала, Эрнст хоть выберется на природу… Эрнст ведь тогда безвылазно сидел дома. Но когда мы с ним приехали на дачу, он там в буквальном смысле держался за мою юбку, ходил за мной по пятам. Мы приехали вместе, но мне нужно было вернуться – а на следующий день Эрнст уже снова стоял под дверью нашей квартиры, дулся и изображал обиженного: я, мол, хотела от него отделаться. Вскоре он отказался и от нашего собственного садового участка, записанного на его имя. Мы должны предоставить природу ей самой, так он это объяснил. Я, конечно, поплакала, из-за клубники – клубничные грядки были для нас настоящим оазисом. Тогда-то я и поняла: у Эрнста поехала крыша. Правда, я еще надеялась, что время все лечит.

– Я вынуждена вас перебить, – сказала д-р Холичек. – И что же, газеты ничего не напечатали?

– А что бы они могли напечатать? Что последний руководитель ССНМ разбогател, распределяя заказы для строительных фирм, так это и без них известно всем и каждому. Все бывшие партфункционеры стали удачливым и предпринимателями, создают новые рабочие места, размещают повсюду свою рекламу… Зачем же газеты будут гавкать на них? Что прошло, то прошло! – сказала Рената Мойрер. – Нойгебауэр просто хотел быть уверенным в том, что я не попытаюсь оспорить свое увольнение «по производственным причинам», поэтому он хоть сразу выдал мне выходное пособие. Дома Эрнст приветствовал меня бутылкой шампанского. Я от обиды совсем уж было собралась подать на развод. Через два месяца я нашла себе новую работу, в Штутгарте. Эрнст называл меня предательницей. Не в политическом смысле, конечно. Он мне звонил ежедневно, по два, по три раза – в месяц набегало марок шестьсот-семьсот, полное безумие! А ведь он мог бы и сам приискать себе работу. В «Помощи ученикам», например, его бы охотно взяли. Он всегда хорошо преподавал, этого у него не отнимешь, да никто этого и не оспаривал. Но предлагать себя в качестве работника, рассылать свои резюме – он считал, что это ниже его достоинства. Вообще он вдруг начал слишком уж носиться с чувством собственного достоинства и со своей гордостью. Все формуляры для ведомства социального обеспечения заполняла я. Каждый год заново. Это может довести до белого каления, я нисколько не преувеличиваю – до белого каления. Они даже хотели знать, сколько зарабатывает его отец, который погиб в войну и которого Эрнст никогда не видел! В конечном итоге они знают о нас больше, чем в свое время – Штази.

– Мама, – запротестовал Мартин, – только потому, что они сидят в том же здании, где раньше…

– Да, все одно к одному. И неслучайно они до сих пор сидят в бывшем особняке госбезопасности… А потом Эрнст стал жаловаться на свои болезни: ревматизм, шум в ушах, лихорадку. Вернувшись от врача, он посмотрел на меня с таким удрученным видом, что я сразу подумала: рак или что-то подобное; неудивительно, что к нему это прицепилось. И тут Эрнст говорит: «Здоров. Даже в легких ничего не нашли». Он обиделся, когда я посоветовала ему сходить к психиатру. – Рената взглянула на бумажный носовой платок, который сжимала в руках.

– Мы с ним играем в шахматы, – сказал Мартин, – раз в неделю. Он хочет только играть в шахматы, больше ничего.

– И вы не разговариваете?

– Разве что о какой-нибудь ерунде. Я не хочу касаться болезненных для него тем, а он – болезненных для меня, хотя на самом деле таковых не существует. Вот только когда я крестился… Он воспринял это, как если бы я вступил в ХДС, как если бы перебежал на сторону врага – на сторону «исторических победителей».

– Вы его совсем не расспрашивали?

– О чем?

– О том, что он натворил… – сказала Рената Мойрер. – На лестнице биржи труда – там, где в пролете натянута сетка и на ней валяется красное кашне, чтобы каждый посетитель видел его и задумался, прежде чем попытается покончить с собой; так вот, там мы однажды нос к носу столкнулись с Шубертом – ведь я часто сопровождала Эрнста, когда он еще заглядывал на биржу труда. В отдел социального обеспечения он вообще не ходит один. Туда мне так или иначе приходится ходить с ним.

– И что же, ваш муж заговорил с герром Шубертом?

– Такая возможность не представилась. Шуберт тут же убежал. Он хотел, чтобы его статус «пострадавшего от политических репрессий» был закреплен соответствующим документом. Впрочем, мы этого точно не знали. Он не желал с нами разговаривать. Комично – кого там только не встретишь… Я всегда вспоминаю о том лестничном пролете, когда слышу о сети социального вспомоществования.

– О пролете, затянутом сеткой, – пояснил Мартин.

– Потом мы обычно заходили в «Фолькштедт», чтобы выпить кофе и съесть по пирожному-безе с клубничной или крыжовниковой начинкой. «Фолькштедт» был единственной роскошью, которую мы себе позволяли. Оттуда мы сразу возвращались домой. И тем не менее Эрнст опять начал вести календарь-памятку. Он хотел знать все, что ему предстоит, за месяцы вперед. Я садилась с ним как с ребенком, который хочет объяснить маме свое школьное расписание. Когда я спрашивала его о чем-то, он первым делом доставал свой календарь и заглядывал туда. «Подходит», – говорил он и записывал точное время, адрес, имя и фамилию, даже если собирался всего-навсего навестить Мартина. Я однажды спросила Эрнста, неужели после восемьдесят девятого года не произошло ничего такого, о чем ему было бы приятно вспоминать. Он посмотрел на меня и сказал: «Я никогда не любил вспоминать ни о чем, что пережил один», – как будто не было детей и меня, как будто мы все вообще не существовали.

– А ему интересно смотреть телевизор? Он читает, ходит гулять? Или что он вообще делает?

– Раньше он всегда читал детям книжки Фаллады, «Истории из Муркеляя» или «Фридолина, храброго барсука». На день рождения я подарила ему двух волнистых попугайчиков. Он хотел научить их говорить. Возможно, они для учебы слишком стары. Но он воспринимает это как личную обиду. Он теперь воспринимает как личную обиду абсолютно все. Один раз не распустились тюльпаны, которые я принесла домой. Так вот мне пришлось тайком купить новые, иначе он бы подумал, что это из-за него. И он стал ужасно педантичным. Едва заканчивался ужин, как он уже накрывал стол к завтраку, и беда, если, воспользовавшись каким-нибудь стаканом, я не споласкивала его тотчас же. А как шумно он теперь ел… С чавканьем и пыхтением. Раньше такого не было. А потом началась санация. Возможно, она принесла ему какое-то облегчение. Мы всё накрыли простынями. Квартира выглядела как рабочий кабинет Ленина. Эрнст даже шутил по этому поводу. В первые дни он только путался у всех под ногами. Но когда оговоренный срок прошел, а ремонт еще не закончился, состояние Эрнста явно ухудшилось. Эрнст требовал, чтобы рабочие, входя, снимали ботинки, каждые пять минут подтирал за ними пол, потом вообще перестал открывать им дверь. Они уже закончили работу в соседнем подъезде, а у нас все еще оставались непокрашенными три окна. Мне пришлось взять отпуск, чтобы они могли попадать в нашу квартиру. Когда же ремонт завершился, Эрнст заявил, что новые жильцы, которые въехали в наш дом после санации, якобы нарочно пачкают половик у нашего порога. Он часами караулил у глазка и распахивал дверь, когда кто-нибудь проходил мимо. Дети забрасывали нам в окна или на балкон мусор и дохлых мышей, потому что боялись моего мужа и мстили ему.

Зазвонил телефон. Д-р Холичек несколько раз повторила: «Да… Хорошо», – а когда повесила трубку, сказала: «Прошу прощения».

– Соседи над нами – совсем неплохие, – рассказывала Рената Мойрер, – только весь день сидят дома, а они люди молодые. Они даже приглашали меня к себе в гости. Музыка у них играла негромко. Если бы не басы. Но ведь у нас как – стоит положить руки на обеденный стол, и уже это за стенкой слышно. Эрнст целыми днями не вылезает из своей норы и реагирует на все как дикий зверь в клетке, которого дразнят. Рано или поздно что-то должно было случиться. Я же понимаю. Для этого не надо быть ясновидящей.

– Мне известно лишь то, что значится в полицейском отчете, – сказала д-р Холичек. – Они ворвались в квартиру. Пять человек в пуленепробиваемых жилетах и с полной выкладкой. Можно сказать, взяли вашу квартиру штурмом.

– А все потому, что они не способны отличить газовый пистолет от настоящего, – сказал Мартин.

– Разве вам никто не позвонил?

– Только уже постфактум, – сказал он.

– А вам?

Рената Мойрер отрицательно качнула головой.

– Вам не позвонили из полиции?

– Нет, – сказала Рената Мойрер.

– А что там написано, в протоколе? – спросил Мартин.

– Он открыл на лестнице стрельбу из газового пистолета, угрожал, что, если его вынудят, силой обеспечит себе покой, потом забился к себе, – сказала д-р Холичек. – По счастью, он не оказал никакого сопротивления при задержании.

– Я ведь не могу из-за него бросить все. Мне еще нужно проработать как минимум семь лет, а то и двенадцать. Если бы я вернулась из Штутгарта, я бы, конечно, заботилась об Эрнсте. Но я не могу ради него уволиться с работы. А он хочет именно этого. Он должен понять, что так дело не пойдет. Никто не ведет себя как он, никто. Я его жена, но я же не нянечка в детском саду… Если он, наконец, не поймет этого, я с ним разведусь.

– Вы сказали, фрау Мойрер, что вы его понимаете?

– Конечно. Я его понимаю, в этом-то вся проблема. Но жизнь все равно должна идти своим чередом…

– Это значит, – сказала д-р Холичек, – что когда его отпустят из больницы…

– А когда это будет? – спросила Рената Мойрер.

– … то он неделями будет жить один, по крайней мере, в первое время?

Рената Мойрер опять молча посмотрела на свой носовой платок.

– Ну ладно… – сказала д-р Холичек.

– Он может переехать ко мне, – сказал Мартин.

– Нет, Мартин. То, что ты предлагаешь, – глупо. В самом деле. Этим ты ему не поможешь. Ты должен подумать о своей работе. Ты же не можешь сидеть дома и только присматривать за Эрнстом… Да он этого и не захочет, а что касается Тино, так тот тогда вообще больше не приедет…

– Многие живут одни, – сказала д-р Холичек. – Это не значит, что за ними никто не присматривает. Его не оставят одного.

– Я только сказал, что Эрнст может жить у меня, сколько и когда захочет.

– Хорошо, – сказала д-р Холичек и что-то записала.

– Мартин…

– Здесь все его вещи, – он показал на сумку. – Умывальные принадлежности, нижнее белье, купальный халат, бумажник и так далее.

– Никаких поясов, ножниц, пилочек для ногтей, карманных ножей, бритвенных приборов?

– Он один в палате? – спросила Рената Мойрер.

– Нет.

– Он не должен знать, что я была здесь. Цветы – от Мартина. – Зазвонил телефон. – Так вы не скажете ему, что я приходила?

– Нет, если вы этого не хотите.

– А когда можно будет с ним поговорить? – спросил Мартин. Он выложил на стол несессер и электробритву.

– Завтра или, может быть, послезавтра. Но сперва еще раз сюда позвоните.

Мартин кивнул. И скомкал бумагу от цветов, упавшую рядом с его стулом. Телефон все продолжал звонить.

Поскольку ни Мартин, ни Рената Мойрер не вставали, д-р Холичек сказала: «Ну что ж…», – и поднялась. Она отдернула в сторону занавеску, прикрывавшую раковину, вымыла руки, медленно вытерла их и провела смоченным духами тампоном за мочками ушей.

В вестибюле башмаки Мартина неприятно скрипели по линолеуму. Шаги обеих женщин были не слышны. Вокруг маленьких столиков сидели пациенты, нормально одетые, в домашних или спортивных тапочках. К одной группке присоединился санитар в медицинском халате, играл вместе с другими в «Парень, не сердись!». Д-р Холичек толкнула плечом входную дверь.

– До скорого, – сказала она и посторонилась, пропуская обоих посетителей.

– Спасибо, – сказала Рената Мойрер и протянула ей руку. Д-р Холичек пожала сперва ее руку, потом – Мартина. – Мне нужно наверх, – сказала она. И, сунув кулачки в карманы халата, стала быстро подниматься по лестнице. Ее каблуки звонко цокали по каменным ступенькам. Дверь парадного, тихо чмокнув, закрылась.

– Тебе не следовало употреблять это выражение, Мартин, – «исторические победители». Ее муж, между прочим, заседает в ландтаге…

Они шли рядышком по парку психиатрической больницы в направлении главного входа.

– Здесь все пациенты либо очень молодые, либо старые, – сказала Рената Мойрер. – Ты заметил, людей среднего возраста среди них, похоже, совсем нет?

– Кстати, твои попугайчики у меня болтают целыми днями, – сказал Мартин. – «Доброе утро, Рената», «Приятного аппетита, Рената»…

– Правда?

– Добрый день, спокойной ночи, ты хорошо спала? Что мы сегодня делаем? Рената, Рената, Рената… и так целый день.

– Забавно, – сказала она, останавливаясь. – И что теперь? – Она вынула из своего портмоне рубиновую сережку, прикрепила ее к воспаленной мочке уха.

– Послушай… – сказал Мартин, который уже скомкал бумагу от цветов в комочек не больше яйца. Какая-то женщина с клетчатой черно-красной сумкой шла им навстречу.

– Ближайший автобус будет только в четверть шестого, так что незачем так спешить. – Мартин подбросил бумажный комочек в воздух и поймал его другой рукой.

– Ты-то хоть меня понимаешь? – спросила она, не глядя на него. – У тебя сейчас такой строгий вид – из-за этого? – Она потеребила прядь волос.

– Из-за того, что ты красишься, что ли?

– Да нет, из-за того, что я ничего не сказала этой Холичек… потому что… сережка – от него.

– Она тебе, между прочим, идет. И как же зовут этого таинственного незнакомца?

– Его-то? Хубертус.

– Ты действительно хочешь развестись?

– Мне все кажется, будто я делаю что-то неправильно. Мне не по себе, когда ты смотришь на меня так… Ты находишь меня смешной?

– Да не беги же! Автобус придет только через сорок минут.

– Мартин? – Она взяла его под руку и попыталась приноровиться к его шагу. – Я должна тебя кое о чем спросить. – И снизу вверх заглянула ему в глаза. – Ты случаем не гомосексуалист? Да не смейся! Я ведь имею право спросить… Но тогда почему ты не найдешь себе какую-нибудь женщину? Ты единственный мужчина из всех, кого я знаю, который вообще не делает никаких попыток такого рода, и Данни…

– Что Данни?

– Я правда думала, что она убежала от своего Эдгара… только для того, чтобы переехать к тебе, я и сейчас так думаю. Потому-то она и остригла свои волосы – ей казалось, тебе так больше понравится… Да и эта Холичек в своем прозрачном халатике… Она определенно с тобой заигрывала. Ты заметил, как она покраснела, когда я упомянула о несчастье с Андреа, видел, как расширились у нее зрачки? Ненормально, когда человек с твоими данными… Пит – он совсем другой. – Мартин засмеялся. Она потянула к себе его руку. – Пит по крайней мере пытается. Ты же и этого не делаешь. А ведь на свете нет ничего прекраснее, чем быть влюбленным, абсолютно ничего!

– Знаю, – сказал Мартин.

– Ты находишь меня нелепой? Да, я не переношу металл, из которого сделана эта сережка. Но любовь – небесная сила, так он всегда говорит. Высказывание вполне в твоем духе, нет?

– Кто так говорит?… А, понял…

– Оставь Эрнста там, где он есть, Мартин. Ты не представляешь, какую обузу собираешься повесить себе на шею. Кому ты тогда будешь нужен? Чтобы добровольно привязать к собственной ноге такую колоду!.. Да перестань же беспрерывно смеяться! – Она еще крепче вцепилась в его руку. – Ты собираешься поселить его в комнате Тино – или где? Послушай, мы же не фамильный клан, не большесемейная община каменного века… – И опустила голову на плечо Мартина.

– Может, я скоро женюсь, – сказал он, когда они проходили через ворота.

– Ты не шутишь?

– Нет. Давай посидим вон там. – Мартин показал на крытую автобусную остановку напротив въездных ворот. Они перешли на другую сторону улицы.

– Ну вот, – сказала Рената Мойрер и потянула его дальше.

– Ты куда? – спросил он.

Она выпустила его руку. Он остался стоять на остановке. Она же опять шагнула на проезжую часть улицы. – Я думаю, автобус придет не раньше…

– Мама! – крикнул Мартин, когда она замахала рукой. Машина, красный четырехместный «ауди», притормозила, но тут же снова набрала скорость и умчалась прочь.

– Не надо! Давай лучше подождем! – Мартин наклонился за бумажным комочком, упавшим ему под ноги.

– Хочешь пари? – крикнула Рената Мойрер, не оборачиваясь и не глядя на сына. – Пари на любых условиях, что следующая остановится? – Она медленно пошла вдоль кромки тротуара, махнула рукой и, пристально глядя на подъехавшую к ней темно-синюю машину, шепнула в окошко: – Пожалуйста, я вас очень прошу!