– Ну да, конечно, мы с тобой целую вечность не виделись, – я прижимаю трубку щекой, крепко держу одной рукой телефон, а другой распутываю свернувшийся кольцами провод.

– Я тебя разбудила? – спрашивает Ханни.

– А сколько сейчас времени?

– Черт, – кричит Ханни, – разбудила! Прости, Бабс! Я думала, вы всегда поздно ложитесь. Иначе не стала бы звонить!

Кожаное сиденье стального стула – холодное. Я пытаюсь дотянуться до рубашки Франка. На мгновение мне приходится отнять трубку от уха.

– …Читали, и они спросили, – говорит Ханни, – когда ему лучше всего работается, и он ответил, что по ночам, по ночам, мол, везде покой – и внутри, и снаружи. На фотографии я его едва узнала. – Пока она произносит эту тираду, я успеваю набросить на плечи рубашку Франка. – Ну и как тебе живется со столь знаменитым человеком?

– Ах, Ханни, – говорю я. – Сейчас очень поздно?

– Ровно двенадцать, – отвечает она и с кем-то переговаривается. Потом кричит в трубку: – Бабс?!

– Да, – отзываюсь я. – Ты где?

– Мы празднуем день рождения.

За ее спиной люди о чем-то беседуют, и кто-то громко смеется.

– Что-нибудь случилось? – спрашиваю я.

– Нет, – говорит Ханни. – С чего ты взяла? Все в норме, Бабс. Мы просто играем в одну игру, и там, по правилам, нужно кое-что сказать. И вот мои гости столпились здесь и ждут, чтобы я это сказала, слышишь? Такая игра. Сейчас я это скажу!

– Что за игра?

– Когда кто-то проигрывает, он должен позвонить человеку, в которого когда-то был влюблен, но так в этом и не признался, – говорит она скороговоркой. – Игра такая. Ты не обиделась?

– Так ты хочешь поговорить с Франком?

– С тобой, Бабс, конечно, с тобой. Ты правда не обиделась?

– Ты что же – любила меня? – спрашиваю я.

– Нуда! Слышишь, как аплодируют? Это они нам с тобой, Бабс! – кричит Ханни. – Когда я прочитала статью о тебе и Франке, ну ту, в воскресном выпуске, я сделалась сама не своя. Достала свои старые дневники. Мне так захотелось еще раз с тобой пообщаться… И вот я проиграла… Ты не находишь, что это смешно?

– Нет, – говорю я.

– Мужчины всегда потешаются над женщинами, когда те делают им подобные признания. Не могут без этого. А я, между прочим, всегда тобой восхищалась. Так радовалась, когда ты бывала приветливой со мной. Но ты вела себя одинаково со всеми. Я же хотела, чтобы ты оставалась моей подругой, только моей.

Я жду продолжения и, не дождавшись, говорю ей, что я, в сущности, очень невзрачный и застенчивый человек.

– Вот уж этому я ни за что не поверю, – возражает Ханни. – Ты недооцениваешь себя, потому так говоришь. Не зря же ты вышла замуж за лучшего здешнего мужика. Уже одно это доказывает, что в тебе есть что-то особенное.

– Как поживает твоя семья? – спрашиваю я.

– Ты имеешь в виду мою дочь?

– Ну да, Ребекку.

– Ее зовут Сара. И, кроме нее, у меня есть только Пегги и Фридолин. – Ханни, похоже, курит. – Фридолин, к сожалению, всего лишь черепаха. Когда я доживу до ее возраста, то есть стану пенсионеркой, если я вообще протяну так долго, она еще будет свежа как огурчик, и мне придется подыскивать для нее новых хозяев. Разве это не странно?

– Да, – соглашаюсь я, – трудно даже представить…

– Чтобы какой-то мужчина сохранял верность мне столь же долго… А Пегги в свое время выбросили на полном ходу из окна трамвая. После чего она совершенно сбилась с катушек.

– Пегги?

– Ну да, наша кошка. Я могла бы стать первым ветеринаром-психиатром. Эти милые зверушки ничем не отличаются от нас, людей, абсолютно.

– Я стараюсь читать все твои статьи, – говорю я.

– Статьи, рекламные объявления, советы читателям – все это прекрасно, Бабс. Но на большее я уже не способна. Люди, подобные Франку, наши народные представители, постоянно требуют, чтобы мы подавали какие-то предложения. Вот мне и приходится составлять эти писульки, да еще ругаться со строителями, ремонтирующими музей. А когда остается какое-то время, я кокетничаю с банкирами или читаю доклады «ротариям», потому что они обещают прислать нам новый диапроектор. Ты сама-то еще работаешь?

– Почему бы мне не работать? – спрашиваю я.

– Ну, если сторонники Франка одержат верх, ты ведь станешь по меньшей мере фрау министершей, я так думаю. Я раньше голосовала за зеленых, но, как известно, не руби сук… Если они победят, денег музеям будет перепадать еще меньше… Ты хоть помнишь, что мы с тобой знакомы уже восемнадцать лет?

– С девятого класса, – уточняю я.

– От таких цифр мне всегда делается не по себе.

– Каких таких «цифр»?

– Видишь ли, я знаю, что у тебя все иначе. Ты чего-то добилась в жизни. А у меня – кризис, паника. Когда тебе тридцать пять, две трети жизни уже позади.

– Ханни, – говорю я, – в худшем случае – половина.

– Нет, – резко обрывает она меня. – Эти сказочки не для нас. Мужчины – те еще могут надеяться на какой-то сносный период полураспада. Мы – нет. Я больше не хочу себя обманывать. Ты, Бабс, хотя бы замужем… – Ханни затягивается сигаретой.

В коридоре зажигается свет.

– А хуже всего, что всё, окружавшее нас в прошлом, безвозвратно ушло, люди – и те ушли…

Франк останавливается в проеме двери, прислоняется к косяку и вытягивает вперед шею, будто хочет расслышать, о чем мы говорим. «Это Ханни», – шепотом объясняю я. Он корчит недовольную гримасу. На его бедре – зеленовато-сизый синяк.

– … И я даже знаю, почему, – говорит Ханни, – потому что не могу жить одна. То есть, конечно, я в состоянии прожить и одна, просто мне кажется, что место человека – среди других людей и что женщина обязательно должна в кого-нибудь влюбиться. Но женатые мужчины – это пустой номер. Они все слишком боязливы.

– Ты находишь? – спрашиваю я. Франк внезапно опускается на колени у моих ног.

– Ты это о чем?

– Ты в самом деле думаешь то, что сейчас сказала? Франк распахивает рубашку и целует мои груди.

– Естественно, – говорит Ханни. – А что я должна думать? Я же не слепая. Те, кто поумнее, предпочитают не высовываться, остальные играют в такие вот игры. Сегодня мой день рождения, Бабс, слышишь, мой день рождения! – Я поднимаю трубку повыше, потому что Франк ко мне прижимается. Тело у него горячее.

Ханни продолжает:

– …Позавчера, в воскресенье, я еще спала. Вдруг в доме поднялся страшный тарарам. Звонки, хлопанье дверьми, какая-то беготня… Я никак не могу врубиться, что происходит. И потом звонят в мою дверь. Прежде чем я успеваю подойти, наступает абсолютная тишина. И я думаю, если им что-то надо, они позвонят еще раз. Так ведь, или я не права?

Франк кусает меня в плечо.

– Если им что-то надо, они вернутся. Я снова ложусь, время – полшестого утра, еще совсем темно. И тут я опять слышу этих женщин. Только легла – и опять их слышу. И знаешь, что они делают? Они договариваются, куда бы им пойти позавтракать. Я стою в своей квартире, у входной двери, и все это прекрасно слышу. Они договариваются о завтраке, потому что теперь все равно не смогут заснуть. Я – тоже. Уж раз я проснулась, так проснулась, это у меня от матери. Но теперь я уже не могу открыть дверь. Теперь – нет. И я думаю… Ах, давай лучше не будем об этом. Как выяснилось, дело было в поломке водопровода… А вчера утром, в автобусе, напротив меня села одна такая тоненькая, как щепочка, девица, которая пожирала одну булочку за другой. Она надрывала бумагу ногтями и запихивала булочку себе в рот. Крошки так и летели в разные стороны. А сумка, где лежали пакеты с булочками, все время соскальзывала у нее с колен. Она все ела и ела, а сумка то и дело падала вниз.

– Ты, между прочим, могла бы и не смотреть, – говорю я. Франк уже встал и направляется в ванную.

– Все вертятся как заведенные, всё куда-то спешат. Уж и не знаю, что я тут могу поделать? Раньше тоже так было. Все уходят. Сара теперь хочет переехать к своему отцу, это в шестнадцать-то лет. Я, впрочем, все равно ее не вижу, почитай что никогда. Так что пусть сматывается к нему, мне же меньше забот. Теперь этот сумасброд – ее папочка – объявился, заполучил ее и может хвастаться своей дочкой. А когда я каждую ночь вызывала к ней «скорую», из-за приступов астмы, тогда никакого папочки и в помине не было. И платил он только то, что полагалось по закону. Тогда он был тише воды ниже травы. А теперь позвонил, видите ли. Сара целую неделю ревмя проревела, а потом вдруг заявляет, что хочет к нему, и дымит как фабричная труба. Я уж было подумала, ты тоже больше не желаешь со мной знаться.

– Потому что я замужем?

– Я просто решила пойти ва-банк – взяла и позвонила. В последнюю нашу встречу ты вела себя так странно. А потом вообще исчезла. Если я сама никому не буду звонить, мне уж точно никто не позвонит. Вот, собственно, и все.

– Тогда мне действительно было нехорошо, – говорю я.

– Из-за барсука?

– Да, – говорю, – из-за барсука.

Ханни молчит. В первый раз возникает пауза, кошмарная пауза. Мне слышно дыхание Ханни.

– А сейчас у вас есть барсук? – спрашиваю я. Совершенно нормальным тоном.

– Нет, – говорит Ханни. – Мне жаль, что тогда мы не поехали вместе. Но Лидия, наш препаратор, – знаешь, даже если ей приходится сверх обычной нагрузки всего-навсего самой вести машину, вести машину, и только, этого оказывается достаточно, чтобы она всюду опаздывала, срывала все поручения. Она абсолютно хаотичная личность. Собственно, ее случай – как раз по твоей части.

– Если что, можешь на меня рассчитывать, – говорю я. Франк выходит из ванной. Он оставляет свет в коридоре.

– Я бы охотно с тобой повидалась, Бабс, просто так, и мы бы устроили хорошую вечеринку – вдвоем, втроем, – просто так, без повода, и поболтали бы обо всем на свете. Ты находишь, это было бы глупо?

– Нет, – говорю я, – вовсе нет.

– Просто хочется увидеть кого-то, кого знал раньше. Ты меня понимаешь?

– Да, – говорю я и обещаю, что позвоню ей, позвоню скоро.

– Бабс, – говорит Ханни в заключение, – я тебя правда люблю, люблю, и все. Ты мне веришь?

Когда я кладу трубку, спиральный провод закручивается, и в некоторых местах колечки сцепляются друг с другом, как зубья застежки-молнии. Я беру аппарат в руки, а трубку бросаю вниз. Спираль немного растягивается. Я поднимаю телефон выше, так чтобы трубка описывала свои пируэты почти над самым ковром. Проходит по крайней мере минута, прежде чем провод распутывается и трубка, как маятник, начинает раскачиваться взад-вперед. Тогда я ставлю телефон на стол и опускаю трубку на рычаги.

– Что-нибудь случилось? – спрашивает Франк.

– Нет. – Я снимаю с себя его рубашку и кидаю ее туда, где, как мне кажется, должна быть спинка стула. – Ханни была навеселе, – говорю я и нечаянно ударяюсь голенью о кровать. – Она уверена, что, поскольку ты знаменит, у тебя каждый вечер собирается большое общество, в котором я играю роль первой леди.

Франк кладет голову мне на плечо, а свою правую ногу – поверх моего колена. Постепенно я вновь начинаю различать контуры шкафа и вешалки с плечиками на ней, картин в рамах, обеих ламп и зеркала, с верхнего угла которого свешиваются мои ожерелья, стула…

Я чувствую дыхание Франка на своей шее – теплое и размеренное. По вечерам мы оба бываем совершенно измотанными. Я понимаю, что теперь уже не засну. Это ощущение мне хорошо знакомо. До половины седьмого остается шесть часов.

Самым разумным для меня было бы сейчас встать и заняться самыми неотложными делами. Я, например, должна написать своей матери и спросить, какие у нее планы на Рождество. Мы с Франком хотим полететь на Тенерифе и побыть там до середины января. Раньше с моей матерью никогда не возникало проблем. Но с того времени, как мы в последний раз ее навещали… Я тогда зашнуровывала ботинки в прихожей и заметила, что на шнурке повис большой комок пыли, в котором были и волосы. Я думала, этот комок сам отпадет, но он оказался под узлом. Мне пришлось ослабить узел, потом я выбросила грязный комок в мусорное ведро и вымыла руки. Мать смотрела на меня так, как будто не находила в этом ничего особенного. Во всяком случае, она ничего не сказала. В феврале ей исполнится восемьдесят шесть. Пока я только удивлялась тому, что она делает покупки, не вкладывая в это никакой любви, – берет, например, с полки поврежденные упаковки колбасы или сыра, почти никогда не приносит ничего новенького и покупает всегда только «Нескафе», хотя сама говорит, что ей больше нравится «Нескафе голд». Красивые сине-белые фужеры стоят, задвинутые за гусятницу, и ими годами не пользуются. У матери мы всегда пьем из чешских стаканчиков из-под горчицы, когда-то имевших золотые ободки. Посуду она всегда вынимает прямо из посудомоечной машины и туда же убирает. Я еще до конца не осознала, что моя мать превратилась в старую женщину, о которой, возможно, мне вскоре придется заботиться.

У Франка подергивается нога. Его дыхание горячее, оно всегда попадает на мою шею в одном и том же месте. Я вытягиваюсь поверх одеяла. И на его фоне уже различаю ногти на своих ногах.

Я даже не поздравила Ханни с днем рождения. Правда, я не знаю, чего могла бы ей пожелать.

– Франк, – зову я. То место на плече, куда он меня укусил, еще болит. Одна реечка в жалюзи сломалась, и в комнату проникает свет. Я различаю даже неровности на ковре. Я стараюсь представить себе пируэты вращающейся телефонной трубки, чтобы утомиться и поскорее заснуть. Дыхание моего мужа невыносимо горячее.

– Франк, – тихо говорю я. Его рука давит мне на ребра, пальцы касаются моего позвоночника.

– Франк, – шепчу я, – знаешь, я ведь убила… – и поворачиваюсь лицом к нему, на бок. Удары моего сердца раскачивают нас, от них качается вся кровать.

Иногда, если под утро тебе удается ненадолго заснуть, этого хватает, чтобы забыть такую ночь. И тогда те долгие часы, когда ты мучился бессонницей, в одно мгновение слипаются вместе, а потом рассыпаются подобно сну, будто их и вовсе не было.

Мне бы подняться и сделать что-то полезное… Но я не знаю, с чего начать. Я пересчитываю свой возраст на «кошачьи годы». Число «кошачьих лет» устанавливается путем умножения на семь. Если бы речь шла о черепахах, то надо было бы, наоборот, делить. Но «черепашьих лет» не существует.