PiHKAL

Шульгин Александр

Шульгина Энн

ЧАСТЬ 1. Голос Шуры

 

 

Глава 1. Большой палец

Я родился 17 июня 1925 года в быстро растущем городе Беркли, в Калифорнии.

Моего отца звали Теодор Стивене (Федор Степанович) Бородин. Он родился в начале 1890-х годов и был первым сыном Стивенса Александра (Степана Александровича) Бородина, который, в свою очередь, по странной логике русских имен был первым сыном Александра Федоровича Бородина. Поскольку и я был первым сыном, то получил имя своего прадеда и тоже стал Александром Теодором (Федоровичем). И в соответствии с русским обычаем использования женских уменьшительно-ласкательных имен по отношению ко всем детям (равно как и к домашним животным и прочим любимым созданиям независимо от их пола) я откликался на имя Шура Бородин.

Мой отец был строгим родителем. Ему было суждено сыграть роль сторонника дисциплины, хотя я и не могу припомнить, чтобы он когда-нибудь угрожал мне ремнем. Вместе с тем он имел авторитет, и его уважали как преподавателя истории и литературы в Окленде, где учащимися были, в основном, португальцы. Кроме того, он обучал шумных, ненавидевших школу детей садоводству. Должно быть, так или иначе он вдохновил их, потому что в школьном саду росли великолепные цветы. Вам пришлось бы пенять на себя, если бы вы наступили на одно из тех растений, что холили и лелеяли воспитанники моего отца.

Друзьями моего отца были, в основном, русские эмигранты, приехавшие в нашу страну в то же самое время, что и он, то есть в начале двадцатых годов. Большинство из них бежали от большевизма. Они покинули Россию через Манчжурию и Японию. После того, как президент Гардинг открыл эмигрантам двери, многие приехали из-за границы в Сан-Франциско, чтобы начать там новую жизнь. В число отцовских знакомых входили также семьи его друзей, их жены и дети. Мои родители вращались в тех кругах, где витал русский дух, также поступал и я. Я не могу припомнить никаких друзей моей матери, кроме тех, кто были друзьями отца.

Я действительно считаю, что отец гордился мной, но я точно не знаю, почему у меня создалось такое впечатление. Он любил обращаться ко мне как своему наследнику, но никогда не рассказывал мне о своем детстве и не делился своими мыслями. Все, что я знал о его семье, — это то, что у него было пять братьев и шесть сестер. Все они родились в Челябинске и проживали в России. Отец обожал читать. Охотнее всего он читал по-русски, и всегда это были книги на дешевой бумаге с указанием на внутренней стороне обложки, указывавшим на то, что эта книга была отпечатана в Риге или в Москве. По всему дому были разбросаны эти простые коричневатые книги в мягком переплете и с ничего не говорящими мне названиями, изданные в какой-то неизвестной стране.

Моя мать, Генриетта Д. Д. (Дороти Дот), тоже родилась в начале 1890-х в маленьком городке в штате Иллинойс. Она изучала литературу в колледже в Пульмане, Вашингтон. Она много путешествовала; поэзия стала для нее способом самовыражения. Свои стихи она печатала на огромной пишущей машинке. Она печатала быстро и неровно и всегда утверждала, что ее стиль работы не спутаешь ни с чем, потому что он отличал ее не хуже любой подписи. У нее был брат и две сестры, все они жили в Калифорнии. На самом деле одна из ее сестер (вместе с мужем и двумя детьми) жила неподалеку от нас в Беркли, на Милвиа-стрит, но мы почти не виделись с ними. Как-то раз на Рождество мы пришли к ним, и в их доме я обнаружил подвал, где нашел самое великое из всех сокровищ, которые можно отыскать под землей, — целый орган, разобранный на части. Я мечтал когда-нибудь собрать его, никому не сказав об этом, а также подобрать и присоединить воздушный компрессор, а затем, утопив клавишу органа в полночь, держать аккорд би-моль минор с одной целью — чтобы только посмотреть, как быстро все выбегут из дома. Я спросил дядю Дэвида, откуда взялся этот инструмент, и он ответил, что понятия не имеет, дескать, орган был там, когда он купил дом. После смерти дяди дом пошел на слом для строительства нового жилого дома, и прекрасные части органа исчезли навсегда.

Мое впечатление об отце по большей части сложилось под влиянием историй, которые мне много раз пересказывала моя мать. К примеру, мать рассказывала мне о поездке в район Великих озер. Мы поехали туда все вместе, родители хотели выбрать в Детройте новую машину. Тогда мне было очень мало лет. Мы обогнули Онтарио с юга и возвращались домой мимо Ниагарского водопада через северную часть штата Нью-Йорк. Очевидно, иммиграционная служба заинтересовалась тем обстоятельством, что мы ехали на превосходном новеньком автомобиле, и нас остановили и стали задавать родителям вопросы.

Вы американские граждане? — спросил чиновник на пограничной станции.

Да, — ответил мой отец, у которого был явный и безошибочно угадывающийся русский акцент.

Ну-ну, — заметил чиновник и следующий вопрос адресовал непосредственно отцу. — И где же вы родились?

В Челябинске, — последовал ответ, в голосе отца сквозила гордость.

А где это?

В России. Я могу произнести это слово так, как произнес его отец, но в тексте передать это нелегко. У отца получалось слегка вибрирующее «эр», за которым следовал длинный и раскатистый звук «а», похожий на «а» в слове «cart». Что-то вроде «Rashia», или, лучше, «Rrraaaashia».

С чиновником заговорила моя мать, пробуя объяснить, что мой отец действительно родился в России, но что он приехал в Америку в начале двадцатых, стал добиваться американского гражданства и получил его. Это дало свои результаты. Нас пригласили в будку, которая была офисом иммиграционной службы, чтобы ответить на дополнительные вопросы. Скорее всего, подозрения у чиновников появились потому, что жена отвечала на вопросы, заданные мужу.

У вас есть при себе документы о получении гражданства?

Нет, не вижу никакой причины повсюду носить их с собой, — сказал мой отец.

Какой номер стоит на документах, подтверждающих ваше гражданство?

Понятия не имею.

Как вы можете доказать, что являетесь гражданином?

Я член Калифорнийской ассоциации школьных учителей. Преподавать в калифорнийских государственных школах могут лишь американские граждане.

Откуда мне знать?

Это известно всем и каждому!

Разговор вернулся к нашему приезду из Канады. Последние реплики были классическими.

«Если вы не можете документально подтвердить свое американское гражданство, — сказал чиновник, — как же так вышло, что канадские власти разрешили вам въезд на свою территорию?»

Фраза, сказанная моим отцом, была яснее ясного, на нее ничего нельзя было возразить: «Да потому, что канадцы оказались джентльменами».

Это дало свои результаты. Чиновник купился на этот ответ, поняв, что лишь настоящий американец способен выказывать такое специфическое высокомерие. Мы очень быстро выехали на нужную дорогу на нашем свеженьком «Форде» модели А образца 1929 года.

Другой случай, связанный с моими родителями, выставляет моего отца в несколько ином свете. Когда мне было лет десять или около того, возможно, отец увлекся другой женщиной. Тогда я не знал ни значения слова «увлекся», ни значения слов «другая женщина», но понимал, что происходило нечто неприятное для моей матери. Она вовлекла меня в маленький странный заговор. Мы добрались до мотеля на авеню Сан-Пабло, которое проходило недалеко от границы между Беркли и Оклендом, и моя мать попросила меня подойти к определенному автомобилю, припаркованному рядом с мотелем, и проколоть одну из его шин. Я сделал это, и мы отправились домой. Отец вернулся домой очень поздно, у него было собрание в школе, и сказал, что задержался из-за внезапно сдувшейся шины. Я был озадачен. Неужели в нашей семье происходило что-то из ряда вон, о чем я ничего не знал? Все это было весьма интригующее, но при этом отец оказывался замешан в чем-то непонятном, и мне это было не по душе.

Снова, как и в истории с чиновником иммиграционной службы, я видел своего отца глазами матери, и теперь, рассматривая все эти вещи с точки зрения зрелого человека, я думаю, что эти рассказы позволяют мне понять не только отца, но и саму мать, позволяют интуитивно проникнуть в ее переживания, например, почувствовать ее неуверенность и зависимость от других людей.

Я проучился в школе, сколько положено минус пару лет за счет сданных экстерном классов, но почти все забыл, как будто амнезия коснулась этих воспоминаний. Я могу вспомнить лишь какие-то крупные события, вероятно, потому, что они пересказывались и поэтому хорошо закрепились. Однако подробности повседневной жизни полностью стерлись у меня из памяти.

Я могу припомнить школы, в которые я ходил, но не в силах вспомнить ни одного имени одноклассников, а из всех учителей могу вспомнить лишь троих. Один год моя мать преподавала английский язык в том классе младшей школы, где учился я, а ее брат, дядя Гарри, преподавал в моем классе алгебру. Это было уже в средней школе. Еще я помню, что, когда он закончил черновик учебника алгебры для своих учеников, он попросил, чтобы я пролистал его и поискал ошибки. Это было настоящим комплиментом для меня. Третий преподаватель, мистер Фредерик Картер не был мне родственником, но он вел все музыкальные классы, руководил школьным оркестром и джаз-бандом. Музыка всегда занимала большое место в моей жизни.

Пока я думал о школе, у меня в голове всплыло, словно из тумана, имя одного моего одноклассника. Его звали Рик Мунди. Он был шумным позером и любил проделывать непристойные выходки с сырыми хот-догами у небольшой закусочной через Гроув-стрит от Университета.

Перед средней школой я был чуть долговязым, чуть молодо выглядевшим и несколько чересчур развитым для своего возраста ребенком, который переходил от удобного маленького «я» предподросткового возраста к ужасающему «Я» взрослого человека, существующего отдельно от всех остальных. Я не видел этих изменений и не осознавал их, но так или иначе, постепенно они происходили во мне. Если раньше, когда я мог пораниться, играя на улице, я смотрел на свою ногу и думал: «О, это кровь; это все из-за палки, и теперь у меня болит нога». Теперь же я начинал думать об этом происшествии по-другому: «Я поранился этой палкой; у меня идет кровь, отчего у меня болит нога».

Хуже всего было понимание того, что я должен нести ответственность за все, что со мной происходит. Раньше устанавливали порядок, решали проблемы и заботились обо мне мои родители. Когда я осознал свое «я» (если это именно то, что понимают под этим), я стал более активно взаимодействовать с другими людьми.

Я был вундеркиндом. Я никогда не думал о себе в контексте собственного интеллекта или смышлености, но я знал, что мать считала меня весьма продвинутым и способнее остальных детей моего возраста. Я мог играть на фортепьяно и на скрипке, я писал стихи. Пока я рос, от меня всегда ожидали, что я могу сделать больше и лучше.

Я ненавидел драки. Я не видел ничего предосудительного в том, чтобы припустить со всех ног в определенной ситуации, потому что физическое насилие не было частью моего мира; насилие было мне чуждым, и если меня обзывали за то, что я удирал с поля боя, то в этом для меня не было ничего страшного. Я не получал ни малейшего удовлетворения ни от нанесения ударов, ни от получения их.

В возрасте около пяти-шести лет я открыл для себя игру в шары. Площадка для этой игры находилась рядом с забором в школьном дворе. Схема была классической: три лунки от дома, затем назад, затем снова раз и еще раз, наконец, домой (и если ты первый, то выигрываешь несколько шаров у других детей). У меня был хороший размах, так что я мог получить небольшое преимущество при повторном ударе. За несколько дней я был способен завоевать агатовый шарик, настоящий агатовый шарик. Нельзя было претендовать на то, что твой шарик стал настоящим до тех пор, пока он не разбил другой шарик. А если разбитый шарик принадлежал тебе, то он не был настоящим.

В школе было слишком много детей старше меня, так что я стал тренироваться у себя дома, на заднем дворе. Потратив немало сил, я сделался довольно опытным игроком в шары.

Наш задний двор отделялся от соседского забором. Вдоль забора росла густая жимолость, она закрывала его полностью. Именно жимолость поддерживала забор. Дерево было очень высоким и очень толстым, а его ветви — очень длинными. Они были покрыты маленькими листьями, которые росли в противоположных направлениях друг от друга, и миллионами крошечных цветочков, разбросанных повсюду.

Конечно, я знал, что под всей этой зеленой массой был забор, потому что у меня был секретный вход в туннели под жимолостью, туннели, о которых никто не знал. Это принадлежало только мне. Я мог бы пробраться внутри моего туннеля с одной стороны через маленькое отверстие, где несколько досок забора истлели, к параллельному туннелю с другой стороны. Когда я был там, внутри моей капсулы, я отщипывал цветочек-другой и пробовал капельку сладкого нектара, вытекающего оттуда. Бывало абсолютно тихо; даже трамваев, которые обычно грохотали туда-сюда по Роуз-стрит, здесь не было слышно. У меня не было необходимости глазеть по сторонам, чтобы видеть окружающий мир. У меня не было необходимости дышать. Я не мог видеть никого, и никто не мог видеть меня. Здесь не существовало времени. Маленькие жучки, которые должны были ползать по старым сломанным доскам, просто не двигались. Разумеется, когда я обращал внимание на что-то еще, а затем оглядывался, они оказывались в другом месте, но в то время, когда я смотрел на них, они не двигались. Пока я сидел под жимолостью, двигались лишь мои фантазии, воспоминания о прошлом и картины будущего.

Вкус жимолости осуществлял волшебную связь с тем миром, где всякий лист и насекомое были друзьями, и сам я был неотъемлемой частью всего сущего.

Однажды кто-то решил, что забор совсем прогнил и что все и старые доски, и старые растения — нужно было заменить чем-то новым, чистым и, конечно, более безопасным. Я чувствовал себя опустошенным. Когда я плакал, никто не понял почему.

Но были другие места, куда я мог пойти и оказаться в своем мире. Я стал настоящим специалистом по подвалам. Моя мать назвала это прятаньем, но я думал об этом как о бегстве. От чего? Ну, к примеру, от необходимости упражняться на фортепьяно. Каждый день, как только я заканчивал задание, то есть проигрывал упражнение, которое, как предполагалось, нужно было повторять каждый день по двадцать раз, я мог переместить очередную зубочистку с правого скрипичного ключа на левый басовый ключ. Но моя мать никогда, кажется, не смотрела на размер кучки зубочисток, отмечавшей законченные упражнения; она обращала внимание лишь на уменьшавшуюся кучку тех зубочисток, которые обозначали упражнения, которые мне еще предстояло выполнить. Было бы не честно переместить зубочистку с одного ключа на другой, это было бы явным обманом. Однако если зубочистка случайно скользила вниз между ключами, моя совесть была чиста, и похоже, именно это время от времени и случалось.

Кроме подвала в доме моего дяди Дэвида, первым подвалом, который я действительно узнал хорошо, стал подвал нашего соседа, совладельца забора, заросшего жимолостью. Этот подвал принадлежал старому-старому человеку по фамилии Смит (Smythe). Его фамилия произносилась с длинным звуком «i» и мягким звуком «th», как в словах «blithe» (жизнерадостный) или «scythe» (косой).

Он был книготорговцем и агентом, через которого мой отец покупал свои любимые дешевые книги в мягком переплете. Но через мистера Смита отец также получил много томов классической русской литературы. Я помню полное собрание сочинений Толстого — это приблизительно пятьдесят полновесных томов со сносками, записками и черновыми набросками. Похоже, единственное, что я мог прочесть в этих книгах, было напечатанное латинскими буквами название издательства на первой странице, гласившее, что это Edition d'Etat (государственное издание), выпущенное в Moscou (Москве). Мой старый сосед жил со своей дочерью и какими-то еще родственниками. Я так и не познакомился ни с кем из них.

Но зато мне довелось познакомиться с невероятно большим собранием книг в подвале соседнего дома. Тысячи пыльных книг лежали стопками в аккуратно поставленных друг на друга деревянных ящиках из-под апельсинов. В каждом укромном уголке и щели я обнаруживал что-то новое. Меня всегда поощряли искать и исследовать, и когда я сталкивался с мистером Смитом, он постоянно говаривал: «Пожмите мне руку, молодой человек, и потом вы сможете говорить, что касались руки, которая жала руку мистеру Линкольну». Кажется, когда он был маленьким, отец взял его на инаугурацию Линкольна. Так что я охотно жал его руку, улыбался и убегал, чтобы дождаться того дня, когда я мог продолжить исследование его волшебной коллекции.

Как раз в это время у меня появилась страсть к маркам и к их коллекционированию. Обычно я заходил в крупные представительства Итальянского банка (полагаю, теперь это Американский банк), и секретари позволяли мне рыться в корзинах для бумаг, срывать с конвертов и уносить большие гашеные марки, никогда не попадавшие в ежедневную почту, получаемую моими родителями. Моя мать сохранила множество писем и открыток, оставшихся у нее со времен обучения в колледже и поездки в Египет. На них были действительно старые марки, имевшие хождение до моего рождения. Я тщательно отклеил их и идентифицировал по каталогу Скотта. Потом я обнаружил корзину для бумаг около стола мистера Смита, заполненную обертками книг, отправленных со всего света. На них были марки из Чехословакии, Венгрии, Югославии и из многих других совершенно невообразимых мест.

Мистер Смит поймал меня однажды за тем, как я совал нос в его корзину для бумаг. Я оцепенел при мысли о том, что он сочтет мои действия шпионством или проступком иного рода, но к моему большому облегчению он был удивлен, что кто-то находит ценность в почтовых упаковках книг больше, чем в самих книгах. Он сказал, что будет только рад отклеивать марки от своей корреспонденции и сохранять их для меня в небольшой коробке, которую он поставит на полку рядом со своим столом. Я всегда заглядывал в эту коробочку, когда испытывал желание поглубже погрузиться в мир марок, и всегда находил ее заполненной удивительными марками с незнакомыми лицами и таинственными названиями стран. Не думаю, что я поблагодарил мистера Смита, но то, что благодаря ему я добавил в свою коллекцию немало новых, неизвестных стран, — это факт.

У меня в кабинете есть шкаф, где на протяжении последних нескольких лет я держу маленькую картонную коробку. Всякий раз, когда я получаю интересную открытку или пакет по почте, я беру ножницы, вырезаю оттуда марки и складываю их в заветную коробочку. Когда-нибудь ко мне зайдет друг вместе с шести- или восьмилетним ребенком, открывшим для себя чудесный мир марок. Он получит эту коробку в качестве подарка от старика малышу. Возможно, я запомнюсь ему лишь как забавный старый человек с поседевшими волосами, у которого в кабинете много книг и который получает почту со всего света.

И, может быть, я пожму ему руку и скажу, что отныне он может говорить, что обменялся рукопожатием с человеком, который пожимал руку самому мистеру Линкольну.

В нашем доме тоже имелся подвал. Я его хорошо изучил. В передней части нашего подвала была цементная комната, где я основал свою первую химическую лабораторию. Думаю, у меня тогда был «Химический набор Гилберта», в котором можно было найти настоящие реактивы типа бикарбоната натрия, разбавленной уксусной кислоты, и непостижимые, таинственные объекты типа кампешевого дерева. До сих пор я так и не могу разгадать, что это за кампешевое дерево и что предполагается делать с ним. Но к этому базовому набору я продолжал добавлять все, что находил. Всякий хлам из бакалеи, порошки и жидкости, которые я отыскивал в гаражах и на складах скобяных товаров. Они шипели, пахли, горели и меняли цвета. Я знал, что если сведу вместе достаточное количество разнородных реактивов, то каждый раз будет получаться новая комбинация, и я добьюсь потрясающих новых результатов.

Задняя часть нашего подвала, располагавшаяся под передней частью дома, была местом таинственным и в значительной степени лишенным границ. Друг моего отца мистер Перемов занимался мебельным бизнесом и хранил в нашем подвале большие холщовые мешки со всякими разными древесными отходами. Эти большие мешки лежали на голом грязном полу, который постепенно шел под уклон. Они предоставляли мне великолепные возможности — складывать их друг на друга, что-нибудь из них строить и тому подобное. Но когда я попытался использовать их содержимое, отец поймал меня за руку и сказал, что мешки трогать нельзя, хотя и не объяснил по какой именно причине. Я развил теорию, согласно которой, подвалы были местом, где, особенно в дальних углах, могли быть найдены сокровища, будь то трубы от органов, марки или деревянные чурбаны.

Через четыре дома от нас вверх по улице был еще один подвал, настолько темный и страшный, что я с трудом убедил своего друга Джека пойти туда со мной. Мы сумели найти и зажечь маленький керосиновый фонарь и исследовали этот подвал до самой дальней стены. Мы не нашли там никаких сокровищ, но все равно нам повезло, потому что, когда моя мать позже нашла нас, мы оба оказались пропитаны керосином, и было чудом, что мы не вспыхнули сами. На некоторое время мне было категорически запрещено лазать по подвалам.

Спустя несколько лет мне представился шанс совершить прогулку по подвалу, который находился через улицу от дома моего дяди. Меня пригласила девочка, которая была на пару лет старше меня. Я ощутил ранее неведомый мне страх, но был заинтригован и готов исследовать все новые таинственные вещи, которые могли произойти. Но на сцене снова появилась моя мать, и вся затея оказалась сорвана.

Психологу не оставалось бы ничего другого, как предложить забавное объяснение тому, почему я решил устроить целых три подвала в доме, который помогал строить своим родителям перед Второй мировой войной здесь, в Элмонде.

Играть на скрипке меня учил русский джентльмен, соотечественник моего отца, связанный с православной церковью. Я должен был играть в концертах, происходивших, в незнакомых гостиных и переворачивать страницы аккомпаниаторам дочерей русских американцев в первом поколении, которые пели на этих вечерах. Русскому языку меня обучал один из знакомых моего отца, тоже эмигрант, и уже на четвертом нашем уроке (он оказался последним) я вызвал у него такую ярость, что он попробовал пнуть меня (я спрятался под обеденный стол у него в столовой). Мне удалось ударить обидчика по голени. Всю эту сцену спровоцировала его настойчивость: он хотел, чтобы я изучил структуру «женского рота». И лишь много позже я понял, что он подразумевал, конечно, «женский род».

У меня был еще один любимый способ бегства, который в то же время был и вызовом самому себе. Это была попытка добраться от Спрус-стрит прямо до Уолнат-стрит через парк Лайв-Оук, перебираясь с ветки на ветку по вершинам деревьев и, стараясь при этом не дать ногам коснуться земли ни разу, за исключением того момента, когда я должен был перейти улицу. Однажды я схватился за ветку, которая не смогла выдержать мой вес, упал с ней на землю и оцарапал себе колено. Но я не рассказал об этом никому.

Как-то раз я вошел в мужской туалет в парке. На стенах туалета я увидел примечательные картинки. Оттого, что я рассматривал их, меня охватило чувство вины. Но об этом я тоже никому не поведал.

Думаю, мои родители испытывали нешуточный ужас при мысли о том, что я мог что-нибудь узнать о сексе. Каждый из них чувствовал, что за этот аспект моего образования несет ответственность другой. Я пробовал выстроить полную картину, отталкиваясь от очевидного механизма мастурбации, но не смог найти ничего подходящего в библиотеке своих родителей, что превратило роль женщин в этой загадке в логический парадокс. То были времена притворной стыдливости и тотального ханжества, от коих у меня не имелось ключей, а если они и имелись, то я этого не осознавал.

Я спал на широкой кровати, которая стояла на открытой веранде с западной стороны верхнего этажа нашего дома на углу Роуз-стрит и Спрус-стрит. Одна половина моей кровати была открыта всем стихиям, другая — закрыта и защищена. Мой отец спал на более узкой кровати наискосок от меня, у моей матери была собственная двуспальняя кровать в большой спальне внутри дома. Насколько мне известно, они никогда не спали вместе.

У меня не было близких друзей среди сверстников, и, наверное, меня никто не считал своим лучшим другом, но я знал несколько интересных людей старше себя. Когда мне было около восьми лет, объявился мальчик по имени Франклин. Он жил на Оксфорд-стрит, и ему было все четырнадцать. Из пробковой древесины и рисовой бумаги, скрепляемых авиационным клеем, он строил фантастические модели самолетов, которые запускал в воздух. Он приходил к парку Лайв-Оук и проворачивал пропеллер снова и снова, пока резиновая лента внутри не наматывалась трижды. После этого он клал кусочек волшебного жидкого парафина на поверхность хвоста, зажигал спичку и вызывал маленький пожар. Когда все должным образом возгоралось, он запускал свое детище, и мы могли наблюдать, как оранжевая полоса, рассекающая небо, гибнет в пламени.

Моя мать считала, что я должен ходить в те школы, которые стремились к введению «современных» аспектов образования вроде экспериментальных методов обучения и детской психологии. На каждом этапе обучения мне доводилось посещать подобные школы, которым отводилась подобная роль, и я прошел через все эти эксперименты. Большинство этих авангардных экспериментов, в конечном счете, умерли наряду с другими экспериментальными явлениями, которые были и остаются не последней частью философии города Беркли.

Как и большинство ярких детей, я научился по собственной воле не отвечать на вопросы учителей, когда было очевидно, что никто в классе не может ответить на них. Ответы на трудные вопросы вызывали негодование и яростные взгляды у моих одноклассников и выделяли меня из общей массы, чего я вовсе не хотел. Так что я бросал себе вызов таким образом, о котором не должен был знать никто. Я пробовал отвечать на задания тестов без подглядывания в любую из своих книг и полагаясь исключительно на то, что я узнал с доски и из обсуждений в классе.

В младшей школе удовольствие мне доставляли музыкальные занятия и уроки поэзии. И еще — черчение. Не могу припомнить ничего другого.

В средней школе я преуспевал во всем, что было просто и очевидно (в химии, например, в физике или математике и, как я уже упомянул, в музыке). Мне не нужно было прилагать особенных сил для этого, но вот все то, что требовало произвольного и нелогичного мышления (типа грамматики, истории и правописания), не давалось мне, так как было непредсказуемо и капризно.

Интересное проявление этой дихотомии можно проследить на примере моего последнего года в средней школе, когда я сдавал два экзамена в рамках подготовки к колледжу. Один из них назывался Предметом А и проводился по требованию Калифорнийского университета. Этот экзамен предлагался любому, кто мог поступить в университет, чтобы приемная комиссия могла убедиться в общей грамотности поступающего. Можете ли вы правильно писать? Можете ли вы согласовать существительное и глагол? Можете ли вы употребить инфинитив с отделенной частицей? Можете ли вы написать эссе? Я полностью провалил этот экзамен и поэтому имел сомнительное удовольствие ожидать, что на первом году моего пребывания в Беркли меня наградят прозвищем «в английском ни бум-бум», если действительно мне было суждено поступить в Калифорнийский университет.

Однако второй экзамен представлял собой конкурс на получение Национальной университетской стипендии, благодаря которой стипендиатов зачисляли на платное отделение в Гарвардский университет. Этот экзамен я ухитрился сдать; на самом деле я одолел его с достаточно высоким баллом, чтобы получить указанную стипендию, с помощью которой можно было оплатить обучение в Гарварде. Я получил стипендию и отправился на восток — в Кембридж, штат Массачусетс. Мне было шестнадцать лет,

В Кембридже я поселился в Вигглзуэз-холле прямо в Гарвардском кампусе и записался на первый курс по математике, химии, физике и психологии с тайным желанием выйти на курс по органической химии. Я обнаружил, что стал студентом в социальной системе, полностью мне чуждой. Здесь все измерялось тем, из какой семьи ты был, на каких подготовительных курсах ты занимался и сколько денег имеется у твоей семьи. Моя семья не относилась к числу известных, я ходил в обычную среднюю школу, и ни мои родители как преподаватели, ни я как сын преподавателей не имели какого-либо богатства или ближайшей перспективы его приобретения. Поэтому меня не считали за человека. Кроме того, я был младше большинства, так что целый год у меня не было никаких личных отношений в университете. Я был похож на рыбу, выброшенную из воды, и чувствовал себя несчастным.

Соединенные Штаты оказались вовлечены во Вторую мировую войну, и вооруженные силы ассоциировались с взрослением и независимостью. На втором году учебы в Гарварде я присоединился к программе обучения V-12 офицера американского флота. Благодаря этой программе я мог бы получить офицерское звание, если бы только смог добиться степени бакалавра по какому-нибудь предмету. Но моя зачетка являла собой плачевное зрелище, и я знал, что ни за что не смогу одолеть еще два года. Я отказался от надежд на офицерские погоны и очутился на Пирсе 92, пункте сбора военнослужащих в Нью-Йорке. Я выдержал шесть недель в палаточном зимнем лагере в Сэмпсоне, штат Нью-Йорк, и добился отправки на тренировочные курсы в Норфолк, штат Вирджиния.

Мое участие во Второй мировой вылилось в несколько приключений — не без этого, конечно. Однако я пережил так много негативных моментов, что слишком многое я не скоро смогу пересказать. Впрочем, был один случай, который я не забуду никогда, потому что он привел меня к наблюдениям, оформившим всю мою дальнейшую жизнь. Я открыл для себя удивительный мир психофармакологии и, что было самым важным, осознал власть разума над телом.

Я служил в эскорте эскадренного миноносца «Поуп», DE-134). Дело было в разгар зимы посреди Атлантики, во время кампании против подлодок, в середине войны. Мы только что закончили поиск подводных лодок в районе Азорских островов. На протяжении первой половины войны одним из центров военной деятельности в Атлантическом океане был порт Понта-Делгада на Азорских островах, через который Соединенные Штаты могли делать крупные поставки топлива в нейтральную Португалию, которая, в свою очередь, делала топливо доступным любому, кто был готов платить. Итак, немецкие подводные лодки приплывали к берегам Португалии и заправлялись, а следом за ними туда же приплывали и заправлялись американские миноносцы. Здесь было единственное правило: между заходом в гавань нового судна должно было пройти двадцать четыре часа, если перед ним на заправку заходило судно, плававшее под флагом другой страны. Игры в кошки-мышки в Атлантике вне этой гавани были чрезвычайно рискованны и вели к военному противостоянию во всех его отвратительных видах. Однажды, заправившись и выйдя в океан, мы взяли курс на Англию. В этом плавании было много скуки, несколько моментов острого испуга, а потом со мной приключилось кое-что в смысле личной травмы. Приблизительно в тысяче миль от побережья Англии по неизвестной причине на моей левой руке над большим пальцем развилась серьезная инфекция. Локализовавшись в этом необычном месте, она пошла по тканям непосредственно к кости. Это было очень болезненно, так что я стал предметом внимания судового врача нашего судна, нежно именуемого Помощником Язвы.

Курс лечения преследовал простую цель: меня было нужно защитить от боли. Как мне сказали, хирургическое вмешательство было в моем случае абсолютно необходимо, однако не было никакой возможности осуществить это в море. Так что состояние моего большого пальца постоянно ухудшалось, как и наш рацион в Ирландском море, пока мы приближались к Англии, и мне регулярно делали скромные инъекции морфия.

Так я впервые узнал, как наркотик воздействует на восприятие боли. Человек с иглой прерывал хорошую партию в покер, чтобы спросить, как я себя чувствую. Я смотрел на свой палец и говорил «немного хуже» или «немного лучше» и протягивал руку для очередного укола, а затем снова погружался в перипетии покера. Я знал, что боль не исчезала, и я мог бы с точностью определить ее интенсивность, но она уже не беспокоила меня. Я мог играть в покер, мог прикидывать расклад, мог оценивать карты противника, мог блефовать, выигрывая чаще, чем раньше. Мой палец ужасно болел, но боль не мешала мне. Эта мысль завораживала меня: оказывается, что можно страдать, находиться в агонии, однако толика химического вещества, полученного из собранных где-то цветов мака, может сделать все эти страдания несущественными. Вот что кроется за словами центральная анальгезия. Боль не ослаблена, она не исчезает. Участок воздействия — не большой палец, а, скорее, мозг. Проблема просто больше не вызывает беспокойства. Морфий — просто замечательный наркотик.

Когда мы пришвартовались в Ливерпуле, я узнал, что Морского госпиталя больше не существует и что теперь всем заправляет армия. Их госпиталь находился в Уотертауне недалеко от Манчестера, уже в центральной Британии. Меня планировали увезти на санитарной машине — не сразу, но довольно скоро. Тем временем мой собственный дом, «Поуп», посредством подвесного моста был связан с соседним британским судном, фрегатом, который окрестили «Крапивник HMS» (на службе Ее Величества). И так как я был младшим офицером и там, на «Крапивнике» находились младшие офицеры союзного флота, меня пригласили на борт соседнего корабля разделить ром и товарищескую компанию.

Помню себя в приятной компании с бокалом рома в руке. Мне оказали моральную поддержку, потому что мне вскоре предстояло переместиться в какой-то удаленный госпиталь, принадлежавший сухопутным крысам. В памяти остались дружба и смех. Ром — это тоже довольно эффективный наркотик.

Затем прибыла похожая на большое чудище санитарная машина. На ней меня перевезли из Ливерпуля в Уотертаун и вручили армейским врачам в белых халатах. Молоденькая медсестра решила принести мне стакан апельсинового сока, чтобы я утолил свою жажду. Но на дне стакана я разглядел слой нерастворенных белых кристаллов. Я не собирался быть обманутым сухопутными крысами! Очевидно, сок был искушенным прикрытием для какого-то жуткого успокоительного средства или предоперационного анестетика, который, как ожидалось, должен был унять меня, чтобы я не волновался по поводу медицинских процедур, которые планировалось проводить со мной.

Не признавая власть белых кристаллов над собой, я решил доказать свою мужественность и показать, что контролирую ситуацию. Я выпью всю смесь до дна, но останусь бодрствовать и следить за происходящим. Меня привезут в операционную как внимательного моряка, бросившего вызов армейским хирургам своим аналитическим восприятием и въедливыми вопросами, которые покажут им целостность моей психики. Мой настрой не сработал. Не растворившийся в апельсиновом соке наркотик оказался довольно эффективным, потому что я уступил ему и оказался в абсолютно бессознательном состоянии. У меня не осталось никаких воспоминаний о внутривенном анестетике «пентотал», который мне назначили перед операцией. Потом мне рассказали, что мне потребовалось целых полчаса, чтобы отойти от этого наркотика, чего никогда раньше не случалось.

Поразившая кость инфекция была удалена хирургическим путем, и с тех пор большой палец на моей левой руке почти на полдюйма короче пальца на правой.

Выздоравливая вдали от побережья Англии, я оказался в каком-то смысле прикован к армии. Я снова чувствовал себя рыбой, вынутой из воды. Я был моряком, но был вынужден находиться среди сухопутных крыс. Я обнаружил, что армейский идентификационный номер платежного кода был ровно на одну цифру длиннее, чем платежный код моряков военного флота. Так что я добавил эту цифру к собственному идентификационному номеру и тратил армейские деньги во всех местных барах. Люди, жившие по соседству, были знакомы с армейской публикой, но не привыкли к морской униформе. Однако поскольку местная военная полиция не обращала на меня внимания, пока я блуждал по округе, предполагалось, что я был из рядов каких-то союзников — может, из голландцев или из французского Освобождения. В любом случае, я никак не мог оказаться из стана врагов. И раз уж моя левая рука была в пугающем гипсе и висела на петле, я, несомненно, казался одним из hors de comba, самое малое, что считало своим долгом сделать для офицера-морячка, отдавшего левую руку за Родину, местное аристократическое общество — было угостить меня выпивкой. Хорошо выполненный долг. В конце концов, я вылечился и должен был снова вернуться к военной действительности, но перед этим я понял парочку любопытных фактов.

Первый оказался простым и не очень-то удивил меня: никакой связи между армией и флотом не существовало. Это означало, что тот платежный хаос, который я устроил, добавив одно число к своему номеру, прошел незамеченным.

А вот второй факт оказался на редкость неожиданным. Он положил начало моей карьере психофармаколога. Мне сообщили, что «наркотик» белого цвета, который лежал на дне моего стакана с апельсиновым соком и который поверг меня, собиравшегося следить за происходящим и защищаться, в коматозное состояние, которое позволило хирургу проделывать со мной все, что угодно, был всего-навсего не растворившимся сахаром.

Какой-то грамм сахара сделал меня бессознательным, потому что я твердо ожидал именно этого действия. Сила обыкновенного плацебо, способного радикально изменить состояние сознания, оказала на меня сильное впечатление. Участие разума в том, что случилось со мной, было, без сомнения, реальным, и я решил, что, возможно, его роль и была главной.

По прошествии лет я пришел к заключению, что разум и есть главный фактор, определяющий воздействие психотропного препарата. Нас учат приписывать силу наркотика самому наркотику, не принимая во внимание личность человека, принимающего данный препарат. Наркотик может оказаться порошком или ложкой сахара и вообще не иметь никаких лечебных свойств. Однако имеется индивидуальная реальность принимающего наркотик человека, которая играет главную роль в определении возможного взаимодействия. Каждый из нас имеет свою особенную реальность, и каждый из нас будет строить свои уникальные взаимоотношения «человек — наркотик».

Потрясение от воздействия сахара в апельсиновом соке подтолкнуло меня к изучению любого из всех инструментов, доступных мне для установления этих отношений. А когда необходимые инструменты фактически неизвестны, их необходимо открыть или создать. Это могли быть наркотики, изменяющие состояние сознания (например, сахар, который пациент не считает таковым), или это могли быть трансцендентные состояния, достигнутые медитацией. Сюда же относится переживание оргазма, «фуговые» состояния, увиденный днем сон, который дарит вам моментальные сновидения и спасает от ответственности. Все это — сокровища духа или психики, которые позволяют исследовать абсолютно индивидуальные и нигде не обозначенные тропинки.

Тогда я с полной уверенностью решил, что, пожалуй, наркотики представляют наиболее предсказуемые и надежные инструменты для подобных исследований. Так я и решил стать фармакологом. И, полагая, что все наркотическое воздействие локализовано в головном мозге, я подумал, что лучше буду психофармакологом.

В конечном счете, я возвратился на Западное побережье и поступил в Калифорнийский университет в Беркли. Там потеряли все результаты моего экзамена по Предмету А и разрешили мне пройти его повторно. Я провалил его снова, но, учитывая различные стрессы и немощи ветерана Второй мировой войны, мне разрешили попытаться пройти его еще раз на следующий год. Моя третья попытка оказалась успешной, поскольку к тому времени я был полностью знаком с ожидаемым экзаменом. Подготовленное мною эссе (в нем шла речь о гипотетической доегипетской ядерной цивилизации) было совершенно с точки зрения согласования времен и частей речи, а также безупречно по части пунктуации.

 

Глава 2. Мескалин

Мескалин — волшебное слово, волшебное соединение. Впервые я услышал это слово сразу после войны, когда вернулся в Беркли и пробился в Калифорнийский университет, обосновавшись в конечном итоге, на химическом факультете. Обычное обучение студентов, специализирующихся по химии, предполагает изучение громадного списка технических предметов и получение степени бакалавра по химии в Химическом колледже. Я выбрал немного другой путь и стал изучать более разнообразные темы, чтобы получить степень бакалавра гуманитарных наук в (колледже литературы и науки. После этого я стал двигаться в сторону предметов, в значительной степени ориентированных на медицину, и погрузился в биохимию.

Как скрипач, который любит играть в струнных квартетах я получил ценный урок. На свете есть много скрипачей, и большинство из них играет на своем инструменте весьма искусно но каждому квартету требуется один скрипач, и последних не хватает. Скрипач из меня не ахти какой, и мне сложно исполнять камерную музыку. Альтист я тоже так себе, но получаю немало приглашений играть. Точно так же и в химии. Как химика средней руки меня приняли, однако редко востребовали. А в области биохимии химиков было очень немного (по крайней мере, в то время), и я стал студентом самого высокого полета. После нескольких лет, которые ушли на прослушивание курсов и на не вдохновлявший меня дипломный проект, я написал скучную диссертацию и получил степень доктора философии в ведущем академическом учреждении — Калифорнийском университете.

В 1940-1950-х годах внимания на алкалоид мескалин почти не обращали. Фактически все семейство соединений, составной частью которых является мескалин, было, по сути, неизвестным. Появилось несколько статей, в которых говорилось о «мескалиновом психозе», также получили широкое распространение несколько публикаций, порицающих негативные последствия приема пейота как причину разложения «первобытных» американских индейцев. К серьезным и вдумчивым текстам можно отнести работы и известные карты Александра Руйе, появившиеся в 1926 году. Сюда же относится научный труд Курта Берингера, в котором описана реакция многих испытуемых на активные дозы мескалина. Наркотик почти всегда вводился при помощи инъекции. Книга Берингера под названием «Der Meskalmrauche seme Geschichte und Erscheinungsweise» (1927) никогда не переводилась на английский язык. Вестон Ла Барр написал в 1938 году «Религию пейота». Вот, пожалуй, и все.

Я был невероятно заинтригован. Имелись описания воздействия мескалина с культурной, психологической и религиозной точек зрения — описания соединения, которое, казалось, обладало магическими свойствами. Этот препарат можно было легко синтезировать. Однако я повиновался приказу невидимой руки, опустившейся на мое плечо. Мне было сказано: «Нет, не пробуй, еще не время». Я читал все последние новинки о мескалине, например, опубликованные в середине 1950-х годов сочинения Олдоса Хаксли (очень информативные «Двери восприятия» и более осторожные «Небеса и ад») и в общем и целом негативные размышления Анри Мишо («Несчастное чудо»). И лишь в апреле 1960 года мой друг психиатр Тэрри Мэджор и его изучавший медицину приятель Сэм Голдинг усилили мой интерес к мескалину и предоставили мне возможность провести эксперимент «под присмотром». Тогда я принял четыреста миллиграммов сульфата мескалина. Это был день, яркие воспоминания о котором сохранятся в моей памяти навсегда. Этот день, без сомнения, утвердил основное направление моей жизни.

Подробности того дня были безнадежно сложны и останутся в моих записях, но квинтэссенция, сущность эксперимента была следующей. Я видел мир, который представился мне в нескольких обликах. Мне было явлено чудо цвета, беспрецедентное для меня, потому что я никогда особенно не замечал мир цветов. Радуга всегда давала мне все оттенки, которые я был в состоянии различить. Под воздействием мескалина я внезапно обрел сотни нюансов цвета, новых для себя. Я не забыл их до сих пор.

Окружающий мир стал удивительным в своих деталях. Я видел организм пчелы изнутри. Она пристраивала что-то к своей задней лапке, чтобы отнести эту полезную вещь к себе в улей. Несмотря на то, что пчела пролетела почти рядом с моим лицом, я находился с ней в полной гармонии.

Мир был полон удивительных открытий, которые можно было сделать с помощью интуиции. Я воспринимал людей как карикатуры, говорящие о своей боли и о своих надеждах. Мне казалось, что они не возражали против такого подхода.

Больше всего меня поразило то, что я стал видеть мир так, как видел его, будучи ребенком. Повзрослев, я позабыл красоту, волшебство и знание мира и себя самого. Я попал на знакомую территорию, в пространство, где я однажды бродил как бессмертный исследователь, и я вспоминал все, что было известно мне тогда и от чего я отказался, забыл, став взрослым. Подобно магическому камню, превращающему мечту в явь, этот эксперимент позволил мне вновь ощутить неповторимое волнение, знакомое мне в детстве, но забытое мной впоследствии.

Больше всего мое внимание привлекло интуитивное понимание того, что эти потрясающие воспоминания были вызваны долями грамма какого-то там белого порошка. Но нельзя было спорить с тем, что эти воспоминания не содержались в этом самом белом порошке. Все, что я осознал, всплыло из глубин моей памяти и моей психики.

Я понял, что вся наша вселенная помещается в разуме и в духе. Мы можем отказаться от поисков входа в эту вселенную, мы можем даже отрицать ее существование, но она действительно находится внутри нас, и существуют химические вещества, способные сделать эту вселенную доступной для нас.

В тот далекий день я решил посвятить всю свою энергию и все профессиональные навыки, которыми мог овладеть, разгадыванию природы этих инструментов, способствующих раскрытию личности. Говорят, что мудрость — это способность понять других; а вот понимание самого себя называется просветлением. Я нашел свой путь познания.

 

Глава 3. Барт

В конце 1940-х годов я женился на Элен, своей сокурснице по Калифорнийскому университету. Мы оба были активными членами небольшого социального объединения «Быть и гореть/Почетный студент/ группа Фи-Бета-Каппа». Эта организация располагала парой комнатушек для проведения собраний. Их с большим трудом можно было отыскать в одном старом здании, известном как Калифорния-Холл. Оно находилось прямо в кампусе. На самом деле мы называли себя группой Кал-Холл. Всех нас роднили общие черты — приличный интеллект и неумение полностью адаптироваться в обществе. Любопытно, что мои отношения с Элен начались не без химического компонента: как-то раз, когда я пришел в Кал-Холл, от меня сильно пахло ванилином (это основная составляющая экстракта ванили), который я в больших количествах использовал в своих химических опытах. Ей понравился этот запах, и вскоре мы стали постоянной парой. Она тоже была единственным ребенком в семье. У нее были шотландские корни и рыжие волосы.

Мы поженились вопреки довольно сильным родительским возражениям с обеих сторон. Через год у нас родился сын. Если бы мы последовали старым русским традициям, то нам пришлось бы назвать его Стивенсом Александром. Но мы решили назвать своего первенца в честь моего отца Теодором Александром, а потом как-то прижилось сокращенное имя Тео. Когда спустя несколько лет я работал над своей диссертацией по биохимии, чтобы получить степень доктора философии по этой дисциплине, Элен получила степень бакалавра гуманитарных наук. Она специализировалась на славянских языках. Она очень хорошо знала русский. На самом деле она говорила по-русски гораздо лучше, чем я.

Мне предложили должность химика в Dole Chemical Company, и я принял это предложение. В первые два года я осчастливил руководство компании тем, что предсказал структуру и синтезировал некий инсектицид, который затем пошел в коммерческое производство. За это они предоставили мне полную свободу, так что я мог исследовать все, что хотел. Такая награда — заветная мечта любого химика.

А под воздействием своего потрясающего опыта с мескалином я хотел заниматься изучением мира наркотиков, воздействующих на центральную нервную систему. Особый акцент мне хотелось сделать на психоделиках. Я приступил к синтезу различных вариантов молекулы мескалина, но вскоре столкнулся с необычной проблемой. В моем распоряжении не имелось никаких животных (и никогда не будет, согласно моим же принципам), пригодных для испытаний и оценки психоделика. Таким образом, для открытий было необходимо использовать человеческое животное, и по умолчанию я был тем самым животным. Все очень просто: поскольку я разрабатывал новые структуры, которые могли интересно себя вести в области мышления или восприятия, я использовал себя в качестве подопытного кролика, чтобы определить природу этого воздействия. Хотя в компании было несколько сотрудников, осведомленных о моих методах работы, большинство об этом не знало. Мне нужно было обосновать некие научно доказуемые процедуры, которые можно было бы рассматривать, обсуждать и использовать как доказательства, способные, по меньшей мере, ответить на вопрос о том, сколько времени длится воздействие. И это еще легкий вопрос по сравнению с вопросом о том, что делает данный препарат.

Я перелопатил всю небольшую литературу о воздействии ЛСД-подобных наркотиков на лабораторных животных. Мне была нужна какая-нибудь выглядевшая научно инфраструктура для исследований, чтобы, когда директор привел бы в свою компанию посетителей и захотел бы произвести на них впечатление, он мог бы указать на соответствующую лабораторию и гордо сказать нагрянувшим пожарникам: «Здесь проводятся исследования психоделиков!» Самыми популярными в то время лабораторными мелкими видами животных были сиамская бойцовая рыбка и пауки. Как сообщалось, пауки ткали свои сети с ошибками в зависимости от дозировки наркотика. Так измерялась степень интоксикации живого организма ЛСД. А рыбки (они назывались Beta splendens, насколько я помню) были предположительно весьма чувствительны к ЛСД и будто бы делались какими-то странными, когда небольшие дозы этого препарата добавлялись к ним в воду: они плавали назад или вверх тормашками, или делали еще что-нибудь причудливое.

С паутиной я связываться не захотел и выбрал рыбок. После чего я заказал у Van Waters and Roges несколько больших аквариумов, в местном зоомагазине — бойцовских рыбок, а в швейцарском фармацевтическом доме Sadoz — один грамм ЛСД. Все прибыло вовремя, а вместе со всем этим ко мне пожаловал мой дорогой друг Барт из аналитического отдела. Он был осторожным и в высшей степени консервативным джентльменом, но одновременно ему было свойственно самое непринужденное любопытство. Его постоянно очаровывали странности, происходившие в этой «психоделической» лаборатории. Он увидел открытую посылку из Sandoz Labs. В посылке маленький пузырек, а в нем помещалась стеклянная ампула, помеченная «Лизергид, экспериментальное соединение и т. д.». Барт помог мне установить нормальные границы поведения бойцовской рыбки, чтобы можно было заметить аномальные изменения, позволяющие отразить природу наркотика. По сути дела, мой друг стал моим постоянным компаньоном.

Итак, лаборатория, в которой я работал, вскоре стала похожа на большой аквариум. На всех рабочих столах стояли стеклянные колокола. В них пузырился воздух, вырабатываемый аэраторами, и сверкали огни. Мы действовали исключительно по науке: перемещали рыбок то туда, то сюда — из больших резервуаров в мензурки с градуируемым количеством ЛСД в них, в то время как мы с Бартом наблюдали и наблюдали. Мы никогда не замечали, чтобы происходило что-нибудь, хотя бы отдаленно напоминающее воздействие наркотика.

Впрочем, очень скоро стало очевидно, что рост водорослей не был спровоцирован ни рыбками, ни ЛСД, и скоро аквариумы плотно заросли тиной. Возникло предположение, что мелкие улитки могли бы контролировать рост морских водорослей, но не было ничего, что могло бы контролировать улиток. Любому человеку, который проводил бы экскурсию по нашей лаборатории, пришлось бы изрядно пофантазировать, чтобы объяснить, почему для изучения психоделиков используются именно такие процедуры, потому что рыбок невозможно было разглядеть сквозь бурно разросшиеся неконтролируемые водоросли.

Примерно в это же время мне понадобился образец псилоцибина, так что я снова обратился в компанию Sandoz. Через несколько дней Барт заглянул в лабораторию с маленьким пузырьком в руках. В пузырьке находилась стеклянная ампула с этикеткой «Псилоцибин, для экспериментальных целей и т. д.» Прибыл мой грамм. В разных дозах мы кормили им и рыбок, и водоросли, и улиток, но псилоцибин не действовал на них, как и ЛСД.

Однажды утром двумя неделями позже я прихватил с собой крошечный пузырек и отнес его Барту в его аналитическую лабораторию, которая располагалась дальше по коридору. Я попросил Барта отвесить мне небольшое количество препарата в отдельный контейнер. Мне было не важно точное количество, я просто хотел отмерить несколько миллиграммов; я хотел определить вес этого количества с точностью до четырех знаков. Барт исчез на нескольких минут, затем вернулся ко мне с моим пузырьком и контейнером, содержащим небольшое количество почти белого порошка.

Здесь точно 3.032 миллиграмма, — сказал Барт, добавив, что препарат слегка горьковат.

Откуда ты узнал? — поинтересовался я.

После того, как я отвесил немного псилоцибина в контейнер, на лопаточке остался след, так что я облизал ее. Немного горько.

Ты внимательно прочел то, что написано на этикетке?» — спросил я у Барта.

Это же пузырек с псилоцибином, который ты получил совсем недавно, разве не так? — спросил у меня Барт, все еще разглядывая забавной формы пробирку в своей руке. Он прочел надпись на этикетке. Там было сказано, что внутри Лизергид. «Ох», — вырвалось у Барта.

Следующие несколько минут мы потратили на то, чтобы понять, сколько ЛСД могло уместиться на конце лопаточки, и решили, что, наверное, не больше нескольких микрограммов. Но несколько микрограммов могли оказать довольно сильный эффект, особенно на этого любопытного, но консервативного аналитика, у которого не было никакого опыта приема наркотиков.

— Ну, — сказал я Барту, — готов поклясться, что у тебя будет незабываемый день.

Так и случилось. Первые признаки воздействия мы заметили примерно через двадцать минут. Пока шла переходная стадия, продолжавшаяся следующие сорок минут, мы слонялись по улице и гуляли вокруг опытного завода позади главного лабораторного здания. Для Барта настал поистине радостный день, каждая обычная вещь обретала в его глазах волшебное качество. Реакторы Пфаудлера из нержавеющей стали казались ему гигантскими зрелыми дынями, которые было пора собирать; ярко окрашенные паровые и химические трубы были похожи на выполненные в авангардистской манере спагетти с соответствующим запахом, а инженеры, ходившие неподалеку, напоминали поваров, готовивших королевский банкет. Барт не чувствовал никакого страха, все было для него веселым развлечением. Где бы мы ни бродили, тема еды и связанных с ней удовольствий оставалась лейтмотивом переживаний Барта.

Во второй половине дня Барт сказал, что почти вернулся в реальный мир, но когда я спросил его, сможет ли он сесть за руль, он признался, что, пожалуй, с этим лучше немного подождать К пяти часам вечера Барт, похоже, благополучно вернулся в обычное состояние и после пробного прогона (он выписал восьмерку на почти пустой парковке) отправился на машине домой

Насколько мне известно, Барт больше никогда не участвовал в одиночных экспериментах с наркотиками Однако он сохранил глубокий интерес к моим исследованиям и всегда по достоинству оценивал медленно разворачивающуюся картину тонкого соотношения между химической структурой и фармакологическим воздействием, которую я продолжал изучать с ним, работая в Dole.

Каждый из нас периодически слышит выступления какого-нибудь лектора, рассуждающего на тему психоделиков Из его доклада вы можете узнать старые сведения о том, что ЛСД — бесцветный и безвкусный наркотик без запаха Не верьте этому. Что без запаха — это правда, и бесцветный, когда глубоко очищен, но отнюдь не безвкусный. Он слегка горьковатый.

И если когда-нибудь до вас дойдет слух, что морские улитки можно использовать для испытаний психоделиков, этому тоже не верьте. Наверное, эти слухи распускает один из пожарников, осматривавших мою лабораторию.

 

Глава 4. ТМА

Настал 1960 год. Воспоминания об эксперименте с мескалином драматично свежи, и я чувствую жгучее желание объяснить его глубокое воздействие на меня лично и на остальное человечество; с другой стороны, имеется известный во всем мире полный перечень подобных мескалину наркотиков, в котором, в лучшем случае, значится не больше десятка наименований. И лишь два из них, ТМА и МДА, имеют фенилэтиламиновую структуру, которая в определенном смысле напоминает структуру мескалина. (На самом деле тогда я знал только о существовании ТМА, поскольку книга, в которой появился отчет о МДА, попадет мне в руки лишь по прошествии двух лет с того момента.)

Итак, мне был известен лишь один аналог мескалина. Что можно было о нем сказать? Впервые ТМА был синтезирован около двенадцати лет назад химиком по имени П. Хэй в университете Лидса. В его отчете не было ничего, кроме чистой, холодной химии, но он, должно быть, испытал новый препарат, потому что канадская группа Peretz & Smythies в своем докладе ссылалась на частную беседу с д-ром Хэем. По словам канадцев, химик сообщил им, что свойства препарата вызывать эйфорию оказали на него большое впечатление. В процессе своего исследования канадцы дали ТМА девяти испытуемым. Дозы варьировались от пятидесяти до ста миллиграммов. Через час у испытуемых была отмечена свойственная переходной стадии головная боль и легкая тошнота. Тошноты можно было избежать при помощи «драмамина», принятого до эксперимента. Через два часа у испытуемых наблюдались головокружение, увеличение подвижности и общительности при некоторой задержке торможения. Впоследствии проводились опыты с дозировками до ста двадцати миллиграммов. Они были совмещены с экспериментами, в ходе которых «галлюцинации» индуцировались стробоскопом.

Вот с чего я начинал. Этот наркотик легко синтезировался, и мои первоначальные опыты в значительной степени пересекались с исследованиями канадцев. Я работал с дозировкой в сто сорок миллиграммов. Я дал эту дозу ТМА трем своим близким друзьям. Эксперимент у всех троих протекал совершенно по-разному. Тэрри Мэджор сначала почувствовал легкую тошноту, но потом ощутил сильную эйфорию и стал очень восприимчивым. Разговор двух других участников утомил его, и он довольно резко обратился к ним. Дословно он сказал: «Пожалуйста, заткнитесь!» Это было единственное проявление агрессии с его стороны. Сэм Голдинг не испытывал тошноты и большую часть времени провел с закрытыми глазами. Четыре часа спустя он стал чрезвычайно болтлив и спровоцировал всплеск раздражительности у Тэрри. Подобные приступы чрезмерной разговорчивости чередовались с мечтательным состоянием и разглядыванием потолка. Согласно окончательному вердикту Сэма, данный наркотик не был абсолютно приятным, поскольку предоставил ему возможность слишком хорошо узнать самого себя. Мне очень хотелось высказать свое мнение на этот счет, но я удержался. Парис Матео, психиатр, тоже не испытывал тошноты, но ТМА оказал на него довольно слабое воздействие. Казалось, больше всего его интересовала моя реакция на его собственные реакции (в этом эксперименте я был контрольным наблюдателем и воздерживался от любого участия). Все трое испытуемых сошлись на том, что по силе воздействие ТМА почти вдвое превышало воздействие мескалина. Они решили, что мескалин выглядит предпочтительней.

Месяц спустя я сам принял двести двадцать пять миллиграммов ТМА. За час до эксперимента я принял пятьдесят миллиграммов «марезина» (лекарство от тошноты). От подобного смешивания препаратов я отказался давно. Если тошнота является неотъемлемым компонентом воздействия наркотика, то ее нужно испытывать. И зачем при испытании нового наркотика усложнять наблюдение наложением на него второго препарата? Взаимодействие двух препаратов — само по себе сложное исследование.

Во время эксперимента у меня было две «сиделки» — Элен и опять-таки мой старый друг Тэрри Мэджор.

Минут через сорок пять после приема ТМА я почувствовал умеренную тошноту, но продолжалось это недолго. Во время максимальной интоксикации (это период от полутора часов после приема наркотика до примерно четырех часов) я заметил лишь незначительное усиление восприятия цвета и еще несколько эффектов, характерных для мескалина. Кроме того, у меня наблюдалось слабое изменение восприятия движения и времени при некотором нарушении физической координации. Но самым потрясающим было мое психическое состояние, ответные реакции и идентификация с внешними стимулами (прежде всего музыкальными). Читая книгу Берншстайна «Радость музыки», к своему восторгу я чувствовал, что могу слышать каждую музыкальную фразу, упомянутую в тексте, правда, Элен утверждала, что я высказывал задиристые и критические замечания по тексту.

Я включил радио и настроился на частоту музыкального канала, свернулся клубочком и закрыл глаза. Благодаря Второму концерту для фортепьяно Рахманинова я обрел способность поддерживать себя в воздухе, не касаясь пола и держась лишь за изящно сотканные пряди арпеджио, соединявшиеся аккордами.

После нескольких раздосадовавших меня рекламных пауз стали, передавать довольно шумное и скрипучее музыкальное произведение под названием «Резня на Десятой авеню». Это мне слушать не хотелось, потому что у меня появилось какое-то социопатическое настроение. Элен заметила, что у меня на лице было написано «не трогайте меня, если не хотите, чтобы вам не поздоровилось».

Мне вручили розу (под мескалином цветок был бы изысканен и восхитителен) и спросили, смогу ли я сломать ее. Я сломал цветок без колебаний. В этот момент Тэрри спросил у меня, как я смотрю на то, чтобы принять небольшую дозу успокоительного. В моем ответе прозвучала тонко скрытая угроза спустить его по лестнице, если он попробует напичкать меня лекарствами. Он не настаивал на этом. Вскоре мы все вместе отправились гулять на просторах Тил-ден-парка (я мрачно заметил, как хорошо, что мы поехали на машине, потому что так можно было защитить окружающих от меня). И вот в парке я выпустил пар — бросил парочку камней и палку я чуть было не попал в машину Тэрри, но не попал не из уважения к нему, а потому что понимал, что вмятины на кузове потом громко мне аукнутся; прежде всего, мне придется платить за нанесенный ущерб). На этом период бурной активности закончился, и я почувствовал более приятные ощущения. Забавный визуальный эффект присутствовал у меня весь оставшийся день.

Этот опыт имел для меня очень важное познавательное значение. Мой более ранний эксперимент с мескалином был полон красоты и света, и я радовался, что все это находилось в глубине моей души, а мескалин, этот простой катализатор, лишь вынес присущую мне чувствительность и сострадание на поверхность. С другой стороны, в ТМА содержалась в значительной степени идентичная молекула, но она произвела, по крайней мере, на меня, противоположное действие. Лишь после тщательного самоанализа я понял, что мескалин дал мне не больше красоты, чем ТМА — злости. Просто и красота, и гнев всегда были внутри меня.

Различные наркотики могут порой открывать в человеке самые разные двери, но все эти двери ведут в одно и то же бессознательное.

Парис провел двенадцать дополнительных экспериментов с ТМА в Южной Америке с дозировкой от ста пятидесяти до двухсот миллиграммов. Он прислал отчеты, в которых подтверждались цветовые эффекты, а также делались серьезные сопоставления ТМА с ЛСД. Так, воздействие соответствующей дозы ТМА приравнивалось к воздействию ЛСД при дозировке от ста до двухсот микрограммов.

Все эти изыскания, объединенные вместе, привели к появлению научной публикации в английском журнале «Nature». В данной статье обсуждались свойства психоделиков, с целью привлечь к ним внимание научной общественности. Возможное агрессивное поведение было специально упомянуто как наблюдаемая реакция. Это была моя первая публикация в области воздействия психоделиков на человека. Лет через семнадцать, когда опыта у меня было куда больше, я снова попробовал ТМА, чтобы посмотреть, какой будет моя реакция на знакомый наркотик по прошествии лет. Эту процедуру я периодически повторяю. Это похоже на проверку дальности в стрельбе или поход к личному терапевту каждые лет десять. Но у вас всегда тот же самый пистолет (и то же самое тело). Полезно получить объективную оценку изменений, которые произошли с вами за несколько лет. Результаты подобной проверки особенно близки к истине в том случае, когда реакция на наркотик была сильно окрашена какими-то мнениями и интерпретациями, которые с течением времени неизбежно смягчаются.

Так или иначе, я снова и снова испытывал ТМА, начиная от самых низких дозировок, и дошел до плюс двух при ста тридцати миллиграммах. Это был тот самый уровень, на котором трое моих друзей нашли этот препарат интересным, но не очень-то волнующим. По времени воздействие не изменилось, но качественная сторона опыта была и в самом деле не слишком приятна. Иногда по отношению к изучаемым мною наркотикам по очереди используются два прилагательных — психоделические и психотомиметические; первый термин предполагает, в основном, плавное изменение сознания, а под вторым (в буквальном смысле он обозначает имитацию психоза) кроется недостаток сочувствия и заботы. Я использую второй термин лишь в названиях статей, идущих в журналы, редакция которых считает термин «психоделический» пропагандистским. Но я все еще чувствую, что в каком-то смысле ТМА можно квалифицировать как психотомиметический препарат.

Я также осознавал ощутимый дискомфорт тела и побочные физические эффекты вроде непроизвольного сокращения мышц, которые прекратились после завершения эксперимента. Благополучно покинув мир ТМА, я не мог придумать никакой причины, побуждавшей меня войти туда снова.

 

Глава 5. Блэквудский арсенал

Где-то в 1960 году я познакомился с блестящим невропатологом Гарри Бушем. Он был полностью покорен лишайниками и потратил немало сил на их идентификацию и характеристику. Я много узнал от него о симбиозе между водорослями и грибами. Узнал я и то, что некоторые химические вещества, содержащиеся в лишайниках, могут легко вступать в реакцию с отдельными эфирными маслами естественного происхождения. В итоге получается синтетический тетрагидроканнабиол, или ТГК (активный компонент марихуаны). Я ощутил большое удовлетворение и даже изрядно посмеялся, узнав, что, слоняясь вокруг лагеря и смешивая экстракт из разноцветных кусочков, оторванных от большой скалы, с апельсиновыми корками, подобранными из ближайшего мусорного бака, в присутствии оксихлорида фосфора (вот этот компонент придется захватить с собой), а потом помещая очищенный продукт на лист петрушки и сворачивая его в своеобразную сигарету, можно получить потенциально психоактивный дым.

Все эти открытия привели меня к широкому литературному поиску. Самостоятельными химическими опытами я занимался в ту пору меньше, потому что все еще работал в Dole, но зато я проник в восхитительный мир препаратов растительного происхождения. Я уже был неплохо знаком с щелочными соединениями, известными как алкалоиды. Это азотсодержащие соединения в значительной степени ответственны за биологическую активность растений. Вещества типа никотина, стрихнина и хинина достаточно известны, и даже психоделики хорошо представлены такими индолами, как ДМТ, 5-метокси-ДМТ, псилоцин, псилоцибин и наш архетипический фенэтиламин и мескалин. Вместе с тем я начал ценить и другие классы чаще всего нейтральных соединений, которые были неактивны, но приятно пахли и являлись потенциальными начальными материалами для химического синтеза, например, терпены, обладающие острыми запахами хвои и камфары. Или великолепные эфирные масла с запахами, словно из шкафчика для специй: мускатного ореха, гвоздики, петрушки, укропа и апиола. И так далее и тому подобное. Этот мало изученный класс химических веществ оказался неисчерпаемым источником идей в области психоделиков.

Потом один за другим произошло три события. Во-первых (это будет интересно, в основном, людям, далеким от химии), я довел до логического завершения пару лишайник/апельсиновая корка и нашел, что конденсат из оливетола (я получил его из нескольких лишайников, собранных в северном направлении от Оттавы) и пулегона (это терпен из мяты болотной, похожего на обычную мяту растения, часто встречающегося вблизи Аламогордо в Нью-Мексико), производит значительное количество вещества подобного ТГК марихуаны __, напоминающего __. Основы этой химической реакции были заложены Роджером Адамсом в университете штата Иллинойс перед Второй мировой войной. Посредством публикации статей Адаме энергично соревновался с А. Р. Тоддом из Манчестерского университета (Англия). Вопрос был в том, кто сможет ближе подобраться к химическому дублированию активных компонентов марихуаны и продемонстрировать их воздействие на животных. Кульминацией исследовательской работы Адама стало изготовление смеси синтетических продуктов, которая при введении собаке оказалась в несколько раз сильнее растительной марихуаны. Синтезированное вещество получило название «адамова девятиуглеродного соединения», так как, что не удивительно, в терпеновой части молекулы имелся девятиуглеродный фрагмент. Это обстоятельство упомянуто здесь лишь потому, что скоро вновь появится в нашем повествовании. Интересной дополнительной информацией является тот факт, что точная структура ТГК на тот момент была все еще неизвестна (и еще где-то двадцать лет после опытов Адамса).

Во-вторых, мне пришло в голову, что мать-природа, крепко любящая алкалоиды, словно позволила конопле превратиться в психоактивное соединение, лишенное азота (а это необходимый компонент любого алкалоида). Как выглядел бы ТГК в фармакологическом смысле, если бы он относился к фенилэтиламинам? Тогда я сказал самому себе: «Давай-ка сделаем это!» После чего я спрятался в библиотеке, чтобы отыскать возможные способы синтеза.

И, в-третьих, группа исследователей (люди с настороженным выражением лица, одетые в надлежащие костюмы и галстуки) из «Блэквудского Арсенала» (Blackwood Arsenal), химического и биологического отделения военного ведомства США, посетили Dole, чтобы встретиться с несколькими учеными компании в режиме «мозгового штурма». Наши гости столкнулись с некоторыми проблемами синтеза, о которых они могли говорить лишь в самых общих словах, поскольку речь шла о соединениях, которые нельзя было точно описать. Этим веществам был присвоен определенный информационный статус, а у некоторых из нас не было допуска к секретной информации.

Так или иначе, суть их вопроса была аккуратно изложена на слайде. В левой части экрана была показана схема протекания некой химической реакции, которая вела к образованию предпоследнего соединения А, а на другой схеме в правой части экрана отражался синтез предпоследнего соединения Б. Конечный продукт (итог реакции соединения А с соединением Б) вообще отсутствовал на экране, поскольку он держался в секрете. Вопросы наших гостей сосредоточились на двух показанных последовательностях. Они спросили: не мог бы кто-либо из нас высказать какие-нибудь дебютные идеи насчет более легкого или лучшего синтеза вещества А или вещества Б?

Какое-то время обсуждались предложенные идеи, как вдруг я впал в одно из самых своих безумных состояний и схватил мел. Я сказал, что, хотя ни один из наших гостей не был готов сообщить нам, зачем им понадобился эффективный способ изготовления веществ А и Б, мне кажется любопытным совпадением, что простое соединение данных веществ (с использованием оксихлорида фосфора, который столь успешно работает как с лишайниками и апельсиновыми корками) приведет к образованию «адамова девятиуглеродного соединения», которое в тесте моторной атаксии собаки проявило себя (в случае, если они этого не знали) приблизительно в пятьсот двенадцать раз сильнее синтетического аналога ТГК. В то время этот аналог использовался в качестве стандарта.

ТИШИНА

Я пошел дальше и написал на доске структуру этого очевидного соединения, словно кому-то было нужно проводить синтез, условия которого предлагались на слайде, любым другим способом, а не точной процедурой, описанной Адамсом. И чтобы у него получилась смесь веществ, которые (благодаря факту участия нескольких оптически активных центров) произведут комбинацию, содержащую восемь изомеров. При этом любое отклонение от первоначального синтеза радикально изменило бы соотношение этих изомеров, что сказалось бы на биологической активности полученной комбинации, которая могла бы разительно отличаться от наблюдаемой Адамсом (в пятьсот двенадцать раз сильнее).

В зале стало еще тише.

Я пришел в еще большее возбуждение и продолжил говорить, что, если стоять на полностью научных позициях в этом вопросе, то эти восемь соединений нужно синтезировать отдельно и каждое из них испытывать как уникальный продукт. В довершение ко всему я упомянул одно обстоятельство, на которое не обращали внимание. Я сказал, что, если они действительно хотят исправить небрежность Природы, им следует рассмотреть возможность синтеза этого неназванного главного соединения с атомом азота в подражание природным алкалоидам. Из этого, добавил я в заключение, мог бы получиться действительно супермощный фенэтиламин!

Еще несколько секунд в зале сохранялась тишина. Потом беседа возобновилась и перекинулась на другие сферы, и, в конечном счете, наши гости вернулись в свой Мэриленд.

Этот случай полностью забылся из-за травмы, которая была вызвана неожиданной и преждевременной смертью моей матери. Она умерла в домике на озере Тахо, высоко в Сьерра-Неваде, где они с отцом жили летом. Это был трудный период для Элен и меня, но особенно сложным он оказался для Тео, потому что у него были тесные и близкие отношения с бабушкой. Что касается отца, то я заметил у него признаки легкого ухудшения здоровья. Мы все видели, как у него слабел дух и интерес к жизни.

Наконец, я сказал «хватит!» Давайте позволим себе кратковременное бегство, чтобы дать себе шанс восстановиться. Куда мы должны двинуться? Это не важно, я позабочусь об этом. Итак, мой отец положил чистую пару носков и смену нижнего белья в рюкзак, и мы вчетвером отправились в Сан-Франциско, намереваясь доехать до Сан-Диего. На самом деле, не ставя отца в известность, я договорился о консервации дома на время длительного отсутствия и приобрел билеты на корабль «Чузан» компании Р & О. Нам предстояло доплыть не только до Сан-Диего, но и до Панамы, затем до Тринидада, Барбадоса, Канарских островов, Англии и до Франции, где мы задержимся на целый год. Настоящее лечение приключениями, прямо как в замечательном рассказе Г. Г. Манро.

(План сработал. Моему отцу пришлось полностью обновить свой гардероб; он восстановил контакты с русскоязычными друзьями, с которыми не виделся четверть века; он снял с себя все ограничения, связанные с трауром, вновь обрел собственную личность и энергию; позже он снова женился, открыл ресторан и прожил еще пятнадцать лет. Но это, как говорится, уже другая история.)

Возвращаюсь к началу нашей поездки. Мы только вышли из Порт-о-Пренса, как прилетела первая птица из гнезда Блэквудского Арсенала. Было часов пять утра, мы с Элен крепко спали в своей темной каюте на палубе «Д», когда в дверь постучали. Я вскочил с постели и пробормотал очень плохое слово: я забыл, что спал на верхней койке, так что шагнул вниз сразу на четыре фута. Я открыл дверь и впервые встретился лицом к лицу и впервые с мистером Мунозом из радиорубки.

«У меня для вас радиограмма из Международной американской радиокорпорации», — сказал он, протягивая мне депешу. Я нашел фонарик и прочел послание. Там было около пятисот слов от д-ра Фредерика Пирсмана из A.R.L. Company в Кембридже, штат Массачусетс. Мне говорили — нет, требовали — чтобы я позвонил ему из Тринидада по прибытии (мы должны были оказаться там на следующий день). Не успел я вернуться на свою койку, как мистер Муноз постучал в дверь снова. Он сказал, что только что получил для меня еще одну радиограмму, на сей раз через «Международную телефонную и телеграфную корпорацию» или что-то в этом роде. Но он не будет утомлять меня чтением, так как это послание слово в слово повторяет первое. «Хорошо, хорошо, — пробурчал я. — Я уже понял: от меня требуется позвонить из Тринидада».

Наступило утро, а вместе с ним появился и Тринидад со своей жарой и влажностью. Почти час я провел в телефонной будке, беседуя с Фредом Пирсманом из A.R.L.

Д-р Пирсман сказал мне примерно следующее: «Некая группа, которую мы не можем определить, попросила нас принять контрактное предложение. Цель этого предложения — синтез азотсодержащего фенэтиламина, являющегося аналогом ТГК. Вы прибываете в Лондон в такое-то время в такой-то день (он был точен до минуты). Нам бы очень хотелось, чтобы вы выслали нам полное описание процедуры синтеза специальной доставкой через авиапочту, как только прибудете. Мы получим ваше письмо как раз к тому моменту, когда нам нужно будет соглашаться на предложение».

Но, — возразил я, — я нахожусь на борту роскошного лайнера, и самый современный справочник в его библиотеке — это «Тезаурус» Роже 1894 года издания!

Тогда пишите по памяти, — сказал мой собеседник. Именно этим я и занялся. Не могу и описать, что могут сделать со здравой способностью человека обороняться сорок минут в телефонной будке где-нибудь в Тринидаде при влажности 90 % и 92° по Фаренгейту.

Итак, оставшуюся часть пути через Атлантической океан я просматривал соответствующие отрывки из Beilstein and Chemical Abstracts, напрягая свою скромную фотографическую память, как мог, и сводил вместе химические реакции, касающиеся фенэтиламиновых аналогов ТГК. Все это было отправлено из Лондона и своевременно добралось до A.R.L. Должно быть, результаты этой работы оказались весьма успешным в смысле ЦНС-активности, поскольку д-р Пирсман оставил A.R.L. и стал основателем консультационной группы в Бостоне, которая продвигала азотсодержащие аналоги ТГК в промышленность и, очевидно, не без успеха.

На патенте значилось мое имя, и впоследствии патент отдали Simpson Winter Corporation. За этот патент я получил символический доллар; так все и происходит, когда работаешь на промышленность. Я никогда не выяснил, какая связь была между A.R.L. и Simpson Winter. Я также никогда не встретился с человеком, которого про себя окрестил «ужасным Фредди», хотя потом на научных конференциях я сталкивался с людьми, которым он был знаком. Его компания продолжает расти, и сегодня она ведет большое количество исследовательских проектов в области фармацевтики. Время от времени их работа затрагивает молекулу ТГК во всех ее возможных вариациях, но что касается помещения в нее атома азота, тут сделано не так уж много. Позже я опубликовал еще несколько работ по комбинации молекулы ТГК с атомом азота. Эти опыты я провел в своей лаборатории, и они обеспечили мне поездку в Швецию. Однако как человека, интересующегося психоделиками, в этом соединении меня ничего не заинтересовало. Возможно, природа вовсе не была небрежна, оставив его. Подозреваю, она знала, что эта комбинация не заслуживала внимания, и просто сэкономила свою энергию.

Оставшуюся часть плавания до Европы (время, не потраченное на написание черновика для правительственного гранта) я провел, совершенствуя свою игру в пинг-понг на покачивающемся судне и знакомясь с обрядами инициации в таинственных африканских племенах, о которых мне рассказывал наш радист мистер Муноз. Он стал моим интересным и постоянным компаньоном для предобеденного коктейля.

Я полностью утратил связь с мистером Мунозом; даже не знаю, жив ли он сейчас. Судоходная компания Р&О Lines, конечно же, не выжила.

 

Глава 6. ММДА

У меня был ряд проектов, которые я намеревался реализовать во Франции. Я хотел научиться говорить по-французски, отвлечь своего отца от горестных мыслей, связанных со смертью моей матери, и особенно мне хотелось поместить метилендиоксидную группу на место двух метокси-групп в ТМА. В трех метокси-группах мескалина и ТМА имеются атомы кислорода, изолированные подобно островкам. Они выступают из бензолового кольца и не связаны между собой. Если два смежных атома соединить вместе мостиком, то в результате можно добиться очень тонкого изменения в геометрии молекулы. Это соединение будет называться ММДА.

Все это «выросло» из мускатного ореха. Увидев эффективность "[МА (тогда я еще работал в Dole), я зарылся в каталоги и книги, я искал на полках и в самих растениях то, что напоминало бы ТМА и подсказало бы мне, в какую сторону двигаться дальше. В литературе я обнаружил несколько упоминаний интригующего соединения под названием элемицин. Это эфирное масло (термин был для меня новым) входило в большой класс соединений, ответственных за ароматы (эссенции) во многих наших продуктах. Было похоже, что мне предстояло изучать растения.

Элемицин выглядел почти идентичным ТМА (в структурном смысле). При помощи магии доски и мела я мог добавить молекулу аммиака к молекуле элемицина и получить молекулу ТМА.

И если это могло быть сделано на доске, не исключено, что то же самое могло произойти и в печени. Интересно, задумался я, высказывались ли когда-нибудь предположения о том, что элемицин обладает психоактивными свойствами?

Потом меня ждали несколько дней, наполненных восторгом, за которые я узнал немало сведений об интригующем мире эфирных масел. Они были всюду. Эти замечательные структуры обнаруживались в специях и соответствующих растениях. У них были названия, зачастую отражавшие их происхождение: элемицин, апиол, укроп-апиол, сафрол, эвгенол, анол, кроуазин, миристицин, азарон и т. д и т. п. Богатство непознанного, неожиданно волшебная химия, полностью готовая для исследования и использования.

Итак, хотя я и не нашел никаких особенных упоминаний о какой бы то ни было психофармакологии элемицина, от этого он не переставал быть основным компонентом мускатного ореха, а вот касательно последнего как раз имелась обширная анекдотическая литература. Он использовался буквально для всего: от вызывания аборта и восстановления исчезнувшего менструального цикла до попыток самоубийства и лечения облысения. И — бинго! Мускатный орех широко зарекомендовал себя в качестве интоксиканта.

Очевидно, что в тюрьмах мускатный орех использовался как «кухонный наркотик»; в разрозненных медицинских отчетах появились описания нескольких форм опьянения и психических нарушений, вызванных мускатным орехом. Он содержит элемицин, который по структуре почти совпадает с ТМА. Что же еще такого могло быть в мускатном орехе, что наделило его подобной фольклорной репутацией или способствовало ее развитию? В поисках ответа я пошел напрямик и купил десять фунтов высококачественного эфирного масла мускатного ореха и перегнал его через суперэффективный дистилляционный аппарат, разделив исходный материал примерно натри десятка фракций. Какая сокровищница соединений! В действительности некоторые из них раньше никогда не наблюдались в экстракте мускатного ореха.

Главным компонентом, полученным в ходе перегонки, был миристицин, известный близкий родственник элемицина. Если можно было бы смешать обычный, хранящийся у домохозяек аммиак с элемицином, то он превратился бы в странный и стимулирующий психоделик ТМА (по крайней мере, в теории), тогда как смешивание аммиака с миристицином должно было привести к получению неизвестного соединения — З-метокси-4,5-метилендиоксиамфетамина, или ММДА.

Вообще-то я думал, что синтез ММДА должен быть простым и прямым. Нужно лишь было выбрать правильный начальный альдегид — альдегид миристицина — и следовать стандартным процедурам. Это чем-то напоминает известный рецепт супа из бегемота: возьмите взрослого бегемота и сварите; я обнаружил, что столкнулся с похожей проблемой при получении альдегида миристицина. Он был просто недоступен, а изготовить его было крайне сложно. Но я был серьезно настроен получить ММДА и проверить, был ли он активным, а если так, то какова природа его воздействия.

Годовое пребывание во Франции может быть несколько травмирующим, даже если есть где жить, есть какие-то договоренности, есть куда пойти и с кем пообщаться. В этом смысле у нас не было практически никаких планов. Мы (моя жена Элен, мой сын Тео и мой безутешный отец) приехали в Лондон, чтобы приобрести там новый «Фольксваген». После этого мы пристроили все свои вещи сверху на багажнике и поехали к Ла-Маншу. Мы пересекли канал на ночном пароме и на следующий день уже въезжали в Париж с юга.

Итак, мы оказались в Париже. Нам было некуда пойти, и у нас не было ни одного знакомого, к кому можно было бы обратиться за помощью. Около Оперы мы отыскали офис American Express, но никаких сообщений на наши имена не поступало. Впрочем, мы ничего и не ожидали. Было понятно, что нам нужно было провести год в каком-то месте, но наиболее существенная проблема состояла в том, где провести ближайшую ночь, пока мы занимались поисками того места, где собирались прожить год.

Время близилось к вечеру. Я смутно помнил, что где-то вокруг Сен-Жермен де Пре были какие-то опрятные гостиницы, и в гостинице «Два континента» мы обнаружили свободную комнату на пятом этаже. На крыше «Фольксвагена» мы везли огромную жестяную банку чая и три чемодана, в которых были все необходимые нам вещи на год. Я ухитрился убедить управляющего гостиницы в том, что у моего отца очень слабое сердце (нужда — мать многих небольших выдумок) и что подъем пешком на пятый этаж и спуск вниз могли представлять для него серьезную угрозу. А перенос багажа был чреват еще большим риском. Тогда управляющий внезапно вспомнил о пустующей комнате на первом этаже, в которой, к счастью, имелось большое окно, выходившее на улицу. Так что мы перетащили свой багаж прямо через окно с тротуара и поселились в этой гостинице на время поисков квартиры.

Вскоре нам стало ясно, что подходящей квартиры в центре Парижа мы не найдем, потому что все они были очень дорогими, поэтому, в конечном счете, мы обосновались в пригороде Медон. Я сразу же отправился искать альдегид миристицина и лабораторию, где я мог бы преобразовать его в ММДА. В итоге я обнаружил, что у французов свои представления об академической науке и связанных с нею исследовательских проектов, и эти представления абсолютно чужды американцу. Во Франции, например, нельзя войти в университет и сказать: «Вот он я, и я хотел бы встретиться с вами». Все двери заперты, и никто не отвечает на телефонные звонки. Каждый должен приходить по соответствующим каналам.

Мне удалось прорваться в Институт Пастера. Там я столкнулся с одним доктором, ведущим научную работу. Он приехал во Францию из Соединенных Штатов и жил здесь уже целый год; за это время ему удалось неплохо внедриться во французскую академическую иерархию. И он дал мне следующий совет: «Уделите несколько дней на завоевание права доступа к людям, которые могли бы пожелать встретиться с вами. Начните с самого низшего возможного уровня и двигайтесь наверх». Так мы и сделали, отдав этому занятию немало терпения.

Сначала я позволил своему новому приятелю представить меня некоторым людям такого же, как он, статуса. Он сказал мне, что каждый из этих людей вскоре будет пытаться завоевать более престижное положение в научном сообществе, представляя меня в качестве равного себе.

Мой знакомый советовал мне: избавляйся ото всех, включая самонадеянного посредника, и позволяй лишь человеку несколько более высокого уровня ввести тебя в круг равных ему. За пару дней у меня случилось несколько новых знакомств, и движение наверх продолжалось без перерыва. Отсев лишних и следующая встреча с новой VIP-персоной.

Это была очаровательная социальная игра, и через пару недель она помогла мне встретиться с д-ром Ричардом Сеттом, у которого была собственная лаборатория, связанная с Сорбонной. Кроме того, у него имелся лишний уголок для такого заезжего сумасброда, как я. Он невероятно сочувствовал людям, стремившимся изучать неизведанные миры. Д-р Сетт проживал в Жиф-сюр-Иветт за пределами Парижа, но его лаборатория все же оставалась частью Сорбонны. Теперь у меня появилось место, где я мог осуществить свою навязчивую идею, то есть синтезировать и изучить ММДА.

Почти сразу я сделал поразительное открытие: оказалось, что альдегид миристицина был коммерчески доступен. Его можно было приобрести у поставщиков химических веществ в Париже. Я сделал срочный заказ на сто граммов этого вещества и был приятно удивлен, получив свой заказ в течение недели. Но тут неожиданный сюрприз преподнес мне французский язык, который стал мне понятнее, когда я обнаружил, что термины «альдегид миристицина» и «альдегид миристаля» во французском взаимозаменяемы. Мне прислали именно последний, а он не имел к ММДА никакого отношения. Я так и не смог найти ему применения.

Так что, вопреки ожиданиям, мои планы насчет ММДА не продвинулись вперед ни на йоту, и я потратил остаток года, работая в любимом проекте д-ра Сетта, посвященном органическим реакциям металлического цезия. Кроме того, мы провели относительно бурные исследования сравнительных достоинств всех местных вин и паштетов в радиусе двадцати миль от Жиф-сюр-Иветт.

В середине нашего пребывания во Франции умер отец Элен, и она вернулась в Соединенные Штаты. Тео и мой отец воспользовались льготами, которые были у моего сына как у ребенка, не достигшего двенадцатилетнего возраста: при покупке билетов ему полагалась скидка в 50 %. Так что они отправились домой кружным путем, а, точнее, вокруг света, на другом судне компании Р&О, которое носило имя «Канберра». Меня оставили в беспрецедентной ситуации: мне нужно было прервать договор на аренду квартиры при помощи моего примитивного французского. Я улизнул невредимым, возвратился в США на свою прежнюю должность компании Dole Chemical.

Я решил использовать мускатный орех в качестве сырья, и все сошлось как нельзя красиво. Я получил свой миристицин из природного масла, и его преобразование в ММДА прошло без проблем. ММДА оказался и правда очаровательным соединением. Ему не свойственны были звон колоколов и оглушительный свист, как драматичному мескалину, оно было значительно более мягким. Это было моим первым подлинным открытием (так я думал в то время), я очень осторожно познакомил с ним маленькую группу своих коллег.

Самое трогательное описание воздействия ММДА было сделано одним моим близким другом, поэтом. Он принял сто шестьдесят миллиграммов наркотика перорально в компании своих нескольких друзей, а потом прислал мне следующий отчет:

МИДА / МИНИАТЮРА ВЫСШЕЙ ТОЧКИ

Я использую слово миниатюра в том же смысле, в каком назвал бы миниатюрой пьесу джазового пианиста Бада Пауэлла.

Сравнение сонаты для фортепьяно Бетховена с «Осенью в Нью-Йорке», сыгранной Пауэллом, было бы аналогичным сравнению мескалина и ММДА. ММДА воздействует как миниатюра высшей точки — в ней присутствует все, но только в меньшем количестве и длится все гораздо меньше.

ММДА просто замедляет вселенную олимпийских богов, где останавливается время, и вызывает появление органических и неорганических сияний. Самый пик длится около двух с половиной часов. Больше, чем прекращение хода времени, как это случается под мескалином или псилоцибином, ощущается своего рода отсутствие чувства времени в течение первого, болезненного, часа. Невосприимчивость здесь сильнее, чем при ощущении большинства пиков.

Пока мы поднимались по предгорьям Беркли на машине, меня обуял ужасный страх. Это состояние длилось всего лишь несколько минут. Однако, когда ты не чувствуешь течения времени, становится не важно, как долго продолжается паника: все равно кажется, что она тянулась целую вечность. Я посмотрел на склон, покрытый мертвой серебристо-коричневой травой. На всем пространстве раскинувшегося передо мной поля я мог различить блестящее лезвие каждой отдельной травинки. Триллионы коричнево-серебристых лезвий сливались в дрожащий меховой покров громадных размеров. Вдалеке внизу открывалась панорама окутанного туманом Беркли, Окленда и Залива. Все это начало вырисовываться в первозданной красоте и вне времени. Мне показалось, что я вхожу во вселенную олимпийских богов. Я НЕ БЫЛ ГОТОВ К ОЛИМПИЙСКОЙ ВСЕЛЕННОЙ. Я ожидал чего-то вроде пика воздействия марихуаны. Я понял, что, если взойду на Олимп, то мне не удастся окончательно восстановиться и удержать себя в руках.

Жар полыхал в моих гениталиях и поднимался к желудку. Я чувствовал мучительный и абсолютный страх. Я хотел попросить остальных вернуться домой, чтобы я мог принять «торазин». Но я был не в состоянии говорить. Автомобиль вильнул на крутом повороте дороги, и я снова увидел серебристо-коричневый травяной мех и безмерную нежеланную нежность открывшегося мне пейзажа.

Внезапно я вступил в борьбу с «Капитаном Зеро», то есть с погрузившимся в полный хаос и стремившимся обрести цельность сознанием, которое перестало быть по своей природе сознанием млекопитающего, но стало принадлежать молекулам и инертной материи! Я решил, что все, что было в моих силах, — это идти вместе с ними позволить Зеро победить, но тогда я был уверен, что не вернусь. Я пробовал удержаться на высшей точке, но осознал, что могу навредить себе этим. Тогда я попытался подняться на вершину пика и управлять им. В общем и целом, я испробовал, наверное, пятнадцать или двадцать способов контроля или бегства от пика, которые невозможно было запомнить либо описать.

Все это время я полагал, что разлечусь на куски и, возможно, больше никогда не вернусь в человеческий мир. Мои внутренности совсем взбесились, и казалось, что лишь мой разум удерживает их вместе. Я все-таки умудрился спросить, какую дозу мы приняли. Меня заверили, что нашу дозу можно было сравнить с дозой мескалина. На какое-то мгновение я осознал, что мой страх мог длиться уже три часа. Затем мои внутренности и мой мозг пришли в еще большее неистовство. Господи, я не смогу взойти на Олимп снова.

Когда машина остановилась, я контролировал себя, и пробудившиеся молекулы в моем сознании исчезли. Некоторое количество стараний и чисто животных усилий, к которым я прибегнул, вернули мне контроль. Я приписываю внезапное обретение уверенности эксперименту с галлюциногенами. Не думаю, что сработал какой-нибудь из методов, которые я пытался задействовать, однако некоторые возможности давали мне гарантию, что я смогу контролировать себя даже на Олимпе.

Я рассказал остальным о том, что со мной случилось, я почувствовал, что могу наслаждаться оставшейся частью дня, и на секунду ощутил радость облегчения. (Интересно, что ни один из других участников не добрался до вселенной олимпийских богов на высшей точке. Я объясняю это тем, что был больше предрасположен к этому: на химическом составе моего тела сказались более ранние эксперименты с пейотом и псилоцибином.)

Когда мы поднимались наверх по тропинке, идя по золотисто-коричневой пыли, я видел следы птиц, теннисных туфель и отпечатки голых ступней. Пугающий характер следов и неприродных объектов начал захватывать и подавлять меня. Пока мы шли, я пробовал оградить себя от этого вида. Справа от меня на сотни квадратных миль расстилалась фантастическая панорама заколдованных городов и тумана, похожего на туман из снов, что лился на них со стороны залива. Но меня не заинтересовало это зрелище. Единственное, что меня волновало, — как сохранить цельность своей личности и не скатиться вниз, где меня ждала встреча с Капитаном Зеро.

Короткая, бесконечная прогулка в гору изнурила нас, и мы упали на землю у крошечной группы деревьев. Я по-прежнему хотел, чтобы эксперимент завершился и я вернулся к понятиям повседневной реальности и любви. Я вполне приспособился к высшей точке. Мои приятели закрыли глаза и приступили к просмотру мозгового кино. (Раньше часто случалось так, что под воздействием эйфористического удовольствия от галлюцинаций мои глаза закрывались против воли.) Сейчас я держал свои глаза открытыми, потому что не желал смотреть мозговое кино или видения. Когда я закрыл глаза, чтобы посмотреть, что будет, то увидел лишь восхитительную и приятную черноту.

Мы говорили отрывочно и словно бы в дремоте, и я осознал, что был способен смотреть на мир глазами своих приятелей. Они видели застывшую действительность точно так же, как видел ее я. Я хотел поговорить с Тэрри и выяснить, кем он был. Но я нашел разговор слишком трудным занятием. Мои глаза стали закрываться снова от истощения и удовольствия.

Когда я прикурил сигарету, то не смог найти свои губы и обнаружил, что они онемели. Пламя от спичек продолжало дрожать на ветру. Но он был недостаточно силен, чтобы задуть его совсем. Мы покачивались, пока шли.

Мы остановились у небольшой группы деревьев. Я посидел какое-то время, потом встал и пересел на другое место. Я пересаживался снова и снова.

Кроме визуальных ощущений, которые слабо напоминали эффект мескалина или псилоцибина по образам и ясности, казалось, я был изолирован от ощущений и состояния своеобразной сверхясности смысла — приятный парадокс.

Я лег, прикрыл глаза и попытался вызвать богиню Кундалини (Змеиную силу) через главную чакру и через свое тело. Впервые мне удалось увеличить собственную силу, которая текла через плечи в голову. Проделав это, я осознал, что на самом деле не вызвал Змеиную силу, а прочистил свои нервные волокна. Впрочем, я увидел серовато-прозрачные эмоциональные образы нервных центров чакры. Это было хорошее ощущение.

В кристально-чистом воздухе вечнозеленые растения казались особенно зелеными и отчетливыми. Любование деревьями или листьями растений было похоже на умеренный пик воздействия мескалина. Ели превратились в живые зеленые современные скульптуры животных в стиле странного индийского рококо — будто скульптор Липшиц поработал над их отделкой.

Похожее на недомогание ощущение подходило к концу, вместе с ним исчезало и дремотное состояние.

Я пошел к роще красных деревьев, где сидела остальная компания. Я был поражен абсолютной и высшей красотой и ясностью людей, деревьев, воздуха, музыки, звучавшей из переносного радиоприемника. Я чувствовал глубокую близость к детям и восхищался их красотой. В этот момент я понял, что просто сижу и наслаждаюсь воскресным полднем по полной программе. Обычно я скучал, бездействуя. Следующая пара часов стала приятным и прекрасным пикником. Возвращение в нормальное состояние было резким, но не неприятным. Я был готов к этому. Остаток дня прошел необыкновенно быстро. Два часа показались какой-то вспышкой. Той ночью полчаса мне не давало спать мозговое кино: мелкие крокодилы, бегавшие по пыльным дорогам в темноте в свете прожекторов, волшебные вечнозеленые деревья, которые то проявлялись, то исчезали из реальности. В общем, всякие причудливые картинки, которые может показывать мозг.

НЕЯСНАЯ СНОСКА

Через неделю после эксперимента с ММДА я пробудился среди ночи с чувством, что реальности больше не существует и есть лишь небытие. Меня охватил ужас. Я вытянулся в струнку на кровати и сразу же открыл глаза. Как писал Шелли:

Lift not the painted veil which those who live Call life; though unreal shapes be pictured there, And it but mimic all we would believe With colors idly spread, — behind, lurk Fear And Hope, twin Destinies; who ever weave Their shadows, over the chasm, sightless and drear. [19]

Это внезапное пробуждение определенно было реакцией на ММДА. Вчера я говорил с человеком, который как-то раз принял слишком много ЛСД. Я пытался избежать разговора на тему галлюциногенов, но он сам настоял на этом. Я поделился с ним, как представляю некоторые постгаллюциногенные состояния, характеризующиеся чрезвычайной тревогой по поводу природы реальности. В итоге человек начинает корчиться на стуле, ломать руки и временно утрачивает способность говорить. Я находился в таком состоянии. Мой собеседник назвал это состоянием беспокойства и заметил, что оно связано не только с галлюциногенами. С этим состоянием знакомы и те, кто не принимал наркотиков.

Сэм объясняет это состояние выходом на поверхность бессознательного.

Эта версия кажется прекрасной и достаточно правдивой. Она подходит здесь так же хорошо, как любое другое объяснение. Однако она не проясняет моих интуитивных прозрений, которые усиливают друг друга и одновременно взаимно противоречат. Я осознаю две вещи: то, что этот «материал» имеет подавляемую психологическую природу во фрейдистско-райхианском смысле, и то, что есть еще один порядок противостоящего «материала». Этим порядком является молекулярный уровень сознания. Под этим я подразумеваю ту часть нашей психики, которая больше связана с философским сознанием морских ежей и губок, а эти существа — всего лишь комки собственных желаний, чувства голода и осознания собственных движений. Они являются действующей частью сознания физической вселенной и реальным проявлением собственной протоплазмы в «Море жизни». Вот было бы интересно, если бы то, что мы столь уверенно называем «бессознательным», в действительности оказалось двумя или более в значительной мере разобщенными частями нашей личности, обычно недоступными.

Я говорю все это не для того, чтобы доказать свою точку зрения насчет того, что я столкнулся с молекулярным сознанием под ММДА. Я пережил слишком сильный страх и не могу быть ни в чем уверен, когда думаю о том, что произошло со мной, сейчас, спустя две недели после эксперимента.

Однако я интуитивно убежден в том, что мы встречаемся с двумя неизвестными областями — и с подавлением, и с молекулярно-философско-вселенским сознанием. Я чувствую, что во вторую сферу не следует допускать психиатрию. Мы вторгаемся и вносим беспорядок в некую структуру, которая должна оставаться неизвестной, потому что она узнается посредством бытия. Исключение может быть сделано в том случае, если исследователь осознает риск и медленно и осторожно продвигается вперед.

Этот отчет стал для меня настоящим сокровищем, так как он предоставил мне членораздельное и безошибочное «внешнее» подтверждение того, что ММДА действительно является психоделиком. Это был (по крайней мере, на тот момент) препарат беспрецедентной силы, доказавший, что не только мескалин способен вызывать психологически сложные переживания. У меня имеются личные отчеты еще человек пяти-шести, которые испытывали ММДА при дозировке от ста шестидесяти до двухсот миллиграммов. Психиатр К. Наранхо посвятил почти четвертую часть своей книги «Исцеляющее путешествие» описанию клинических экспериментов с ММДА.

Но история ММДА закрывается для меня на отравляюще-печальной ноте. Я узнал, что всемирно известный психофармаколог Гордон Аллее (первооткрыватель воздействия амфетамина и МДА) следовал той же самой логике, что и я, независимо работал с мускатным орехом и синтезировал ММДА. Он назвал полученное вещество той же самой аббревиатурой и исследовал его воздействие на себе. С радостным ожиданием мы договорились о встрече, чтобы поговорить на многие темы, которые, как я был уверен, были интересны нам обоим.

За месяц до нашей встречи я услышал о неожиданной и трагической смерти Гордона Аллеса. Очевидно, смерть стала результатом осложнений диабета. Поскольку среди собственных достижений он упомянул не только активный интерес к экспериментам на самом себе, но и широкую репутацию эксперта по инсулину, я размышлял (тщетно) о том, что он мог испытывать в то время. Я связался с его аспирантом, но он об этом понятия не имел, так что я опасаюсь, что тоже никогда этого не узнаю. Через частного врача его жены я сделал предложение собрать и издать его исследовательские заметки в памятном томе под его собственным именем, однако мое предложение отвергли. Боюсь, что все идеи и заметки Гордона Аллеса теперь будет невозможно отыскать. Я расцениваю смерть этого человека как серьезную личную потерю, хотя так никогда и не встретился с ним.

 

Глава 7. Капитан

В середине 1960-х годов пришло время сменить мне работодателя. Я трудился в компании Dole Chemical целых десять лет; за это время как химик я сделал приличный шаг вперед и добавил в свой словарь немало терминов, связанных с исследованиями и техникой лабораторных опытов. Но постепенно становилось все яснее, что мы оба — Dole как работодатель и я как служащий — больше не находимся в полном мире друг с другом.

Никто не мог отрицать моей чрезвычайной производительности. Непрерывный поток новых и потенциально патентуемых соединений синтезировался, и сразу же запускалась их биологическая проверка. Это были промежуточные звенья, являвшиеся важными компонентами конечных веществ, которые я на самом деле хотел создавать и исследовать. Однако конечные продукты, соединения, которые на короткий срок изменяли чувственный мир и, возможно, восприятие этого мира у человека, их принимавшего, были не коммерческими по своей природе. Не то чтобы рынка психоделиков не существовало; просто это был не тот рынок, куда мог бы открыто стремиться какой-нибудь подходящий промышленный гигант, создававший и производивший инсектициды для сельского хозяйства, полимеры для синтетического волокна и гербициды для военной промышленности. В конце концов, шла эпоха нашей вьетнамской авантюры, и на крупную промышленность по всей стране оказывалось огромное давление, чтобы направить всю ее энергию на правительственные заказы. О психоделиках Вашингтон и не помышлял.

Как мне казалось, становилось все яснее, что отношение к моей работе внутри компании сместилось от поддержки до терпимости, которая со временем — как я подозревал — превратилась бы в неодобрение и, в конечном счете, разумеется, вылилась бы в прямой запрет. Поскольку в моих конечных продуктах не видели никакой коммерческой ценности, на мои публикации сначала не было никаких ограничений, и я опубликовал в нескольких первоклассных научных журналах приличное количество статей, описывающих химию и воздействие на человека новых психоделиков (в ту пору я все еще называл их психотомиметическими наркотиками, потому что тогда это был принятый в науке эвфемизм). Но настал день, когда недосказанное стало очевидным, и меня попросили больше не использовать адрес компании в моих публикациях. То, что казалось мне захватывающим и креативным, в глазах администрации компании плохо сказывалось на корпоративном имидже.

Так что я начал указывать в научных публикациях свой домашний адрес. И так как домашний адрес автора под статьей подразумевал, что данное исследование выполнено дома, мне показалось прекрасной идеей — основать собственную лабораторию, о чем я давно мечтал. А раз уж я действительно собирался работать дома, рассуждал я, то больше не стану работать в Dole, у меня будет новый работодатель. Я сам. Это был бы достойный шаг. Я уволился бы из Dole, другими словами, нанялся бы к самому себе, иначе говоря, стал бы консультантом, что означает (как обнаружил я в конечном итоге), что я буду выступать в совершенно новой роли — в роли безработного ученого.

Я ушел из компании Dole в конце 1966 года со всеми обычными прощальными ритуалами, имеющими место, когда на пенсию отправляется заслуженный работник предприятия. Были прощальные ланчи со множеством спиртных напитков, были грамоты с многочисленными подписями и, как легко догадаться, обычная смена всех дверных замков.

У меня уже было полно всяких планов. В первую очередь мне нужно было расширить свой образовательный базис. Поскольку колба для экспериментов и бунзеновская горелка не исчезали у меня из рук, я понимал, что обладаю мастерством создания новых и восхитительных соединений. Но у меня был очень небольшой запас знаний, чтобы оценить биологию их воздействия. Так как все происходило в человеческом теле, прежде всего я решил податься в медицинскую школу и вдоль и поперек изучить сложные передаточные схемы в человеческом мозгу и в нервной системе. Все эти схемы играли жизненно важную роль в процессе воздействия наркотика.

До меня дошло, что, если я надеюсь выжить как консультант, то мне нужно овладеть некоторым словарем, касающимся целого ряда наук вроде биологии, медицины и психологии, так что я направил заявку и получил правительственный грант, помогающий мне оплатить обучение. Элен полностью поддерживала мои начинания; она сказала, что хотела бы, чтобы я следовал тем путем, в который верил. Она работала библиотекарем в Калифорнийском университете в Беркли, любила свою работу и экономическую независимость, которую получала благодаря ей. Мы подсчитали, что с помощью моего гранта и ее зарплаты мы справимся в течение необходимого времени.

Следующие два года я провел в Сан-Франциско, в кампусе Калифорнийского университета, как мог, изучая медицину.

Но был еще один язык, язык политики и власти, который мне предстояло выучить совершенно неожиданным образом. Я закончил свою учебу и вышел из медицинской школы с пониманием обычных функций красных и зеленых проводков в головном мозге, и находился перед выбором — продолжать мне или нет учиться дальше еще два года (за которые я постиг бы ненормальную работу этих проводков), когда в некотором смысле решение было принято за меня.

Я получил предложение стать консультантом в области исследования психоделиков. Оно исходило от джентльмена, о котором я никогда раньше не слышал. Он возглавлял аналитическую лабораторию, где работал всего лишь один человек. Его лаборатория находилась на полуострове Сан-Франциско.

Сначала я ответил, что не имею особого желания работать в чужой лаборатории и делать то, что могли счесть спорным исследованием, потому что в то время, казалось, вся нация разделилась по принципу «за» и «против» использования наркотиков в развлекательных целях. Эта проблема была тесно связана с хиппи, либералами и академическими интеллектуалами, выступавшими против войны в Юго-Восточной Азии. Но когда я, наконец, поговорил с этим человеком, то обнаружил, что он был всего лишь искателем — тем, кого бы сейчас назвали «хед-хан-тер» (человек, переманивающий квалифицированные кадры). Он сообщил мне, что действует в рамках большой правительственной программы, нацеленной на выявление ученых, работающих в самых разных областях, как потенциальных участников исследовательской команды для одного необычного и архиважного проекта.

— В будущем возникнут ситуации, когда астронавты могут подвергаться длительной сенсорной изоляции со всеми возможными психическими последствиями, — осторожно пояснил мне незнакомец. — Сейчас создается определенная исследовательская программа. Ее целью является создание таких химических веществ, которые можно использовать для подготовки астронавтов на случай того, что они могут быть подвергнуты длительным периодам сенсорного голода. Научите их двигаться в измененном состоянии сознания, которое вполне может быть следствием подобной изоляции.

Он подчеркнул, что я буду полностью свободен в выборе инструментария, персонала и оборудования для моей собственной лаборатории. Заинтересован ли я в разработке исследовательского проекта для создания подобных химических веществ, описания их воздействия и, возможно, даже в участии подготовки клинических испытаний?

Любит ли медведь гадить в лесу? Да, да, конечно, да!

Разумеется, этот джентльмен не был человеком, который вел проект «Астронавт в космосе». Главным шефом проекта был капитан Б. Лаудер Пинкертон. В его руках сходились все нити множества различных направлений биологических исследований в главной лаборатории космических программ под названием Аэрокосмическая лаборатория в Сан-Карлосе. Эта лаборатория по контракту была связана с Национальным управлением по аэронавтике и исследованию космического пространства, или НАСА. Последняя организация располагалась поблизости, в городке Саннивейл.

Капитан Пинкертон был многолик: он был капитаном в каких-то войсках, офицером разведки в каком-то уголке правительства, возможно, в Агентстве национальной безопасности; и в то же время он был миллионером благодаря генам, которые он разделил с изобретателем известного своей эффективностью домашнего прибора. Мы встретились с ним, побеседовали, и — думаю, это можно сказать — инстинкт подсказал нам уважать друг друга, но не обольщаться чем-нибудь похожим на взаимное доверие.

Заглотив наживку, я включился в новую область. Теперь я был консультантом, успешно начавшим новую карьеру.

В Аэрокосмической лаборатории меня приветствовали как светило психотропной медицины. Со всех сторон мне выражали почтение, и один за другим ко мне подходили люди и говорили, что они с давних пор читали мои статьи и думали, что я занимался важной и интересной работой.

Итак, я приходил в Аэрокосмическую лабораторию каждое утро и заказывал стеклянную посуду, инструменты, механические штучки для новой лаборатории, которая, как мне сказали, еще не доступна, но вскоре там можно будет работать, как только произойдут все необходимые изменения и перемещения. Тем временем я исследовал каждую прихожую, каждое рабочее помещение и каждую лабораторию, встречаясь и общаясь с некоторыми из местных ученых, большинство из которых оказались старожилами, работавшими здесь годами. Постепенно стало очевидно, что в Аэрокосмической лаборатории сосуществовали два полностью различных мира, оба находившиеся под самым строгим руководством капитана Пинкертона.

Одним из них был «новый лабораторный спектроскопический мир психоделиков в космосе», большая часть которого еще не обрела какой-либо материальной формы (но вскоре это, несомненно, должно было случиться). И этот мир включал регулярный еженедельный вызов в офис Пинкертона для интенсивной и напряженной беседы на некую, всегда неожиданную, а иногда взятую полностью от фонаря тему.

Я мог вдруг обнаружить, что мне приходится рассуждать о природе и структуре научного воображения и о способах его канализирования. Или Пинкертон мог поднять вопрос мысленной телепатии и возможности успешного влияния на процессы мышления или поведение другого человека на расстоянии. Однажды мы изучали варианты умственных ролевых игр, которые нужно пройти, чтобы понять чью-либо точку зрения и мотивы поведения, как говорится в старой поговорке «чтобы поймать вора, нужен другой вор» или в другой, тоже старой поговорке (которая была для меня новой) — «чтобы узнать турка, нужен другой турок».

Это было насыщенное и дразнящее общение, столь же занимательное, сколь непредсказуемое, однако оно никогда не казалось мне соответствующим той роли, которую я определил себе как организатору исследовательского центра для разработки психоделиков. Меня использовали как резонатор для странных полетов воображения Пинкертона? Или таким образом проверяли мои позиции по некоторым моральным или этическим вопросам, спрятанным между строк? Я думал, что, может быть, самым мудрым решением будет поддерживать те концепции, которыми со мной делился Пинкертон, если я не чувствовал несогласия с ними, а в последнем случае я предпочитал молчать.

Единственное, в чем я был полностью уверен, так это в том, что капитан Пинкертон был проницательным, умным человеком и что у меня не было ключика, чтобы понять происходящее.

Но можно было наблюдать и исследовать второй мир. Этот мир состоял из множества уже основанных Пинкертоном биологических исследовательских проектов в других областях. Сюда входили секретные разработки наподобие исследования мембранной проницаемости, изучения влияния гравитации на рост растений, взаимоотношения магнитных полей и гематоэнцефалического барьера, влияния эффектов радиации на плодовитость. Все эти проекты были по-настоящему интригующими и реализовывались в хорошо оборудованных лабораториях, где работали чрезвычайно компетентные ученые. Вместе с тем мне показалось, что я попал в дом для престарелых. Деятельность была налицо, но интерес чаще всего отсутствовал. Превосходное качество работы было очевидно, но когда я обедал с каким-нибудь местным ученым, то наш разговор затрагивал лишь пустячные темы вроде его предстоящего ухода на пенсию. Не было никакого волнения; только ощущение усталости. Замечательно, думал я: и вот все это будет под прикрытием проекта по психоделикам?

Мне говорили, что стеклянная посуда и лабораторное оборудование запаздывают, и до сих пор было не определено место для моей новой лаборатории, но скоро все будет улажено. Сохраняйте терпение, твердили мне. Я проводил несколько экспериментов на оборудовании, доступном в других лабораториях, и без дела не сидел.

По прошествии нескольких месяцев работы в Аэрокосмической лаборатории я был приглашен в гости к Пинкертону. Он жил в доме, который находился в богатом пригороде Санта-Мария. Меня пригласили на обед с хозяином дома, его супругой и, как мне дали понять, его «желанным» сыном, мальчиком старшего подросткового возраста. Но так получилось, что именно в этот вечер другой сын Пинкертона, наркоманивший хиппи двадцати одного года, в некотором смысле изгой, лишенный прав, вбил себе в голову, что ему нужно заглянуть домой. (Много лет спустя он рассказал мне, что его приход был вовсе не случайным; он услышал обо мне и решил выяснить кое-что для себя.)

Случилось так, что в довершение ко всему он превосходно играл в пинг-понг, и мне сообщили, что обычно он переигрывал своего отца (были намеки, что отец находил это невыносимым), но по счастливой случайности я обыграл этого парня на боковых подачах. В итоге между мной и Пинкертоном установилась некая асимметрия благодаря допущению, что, вероятно, я мог побить его в пинг-понг (в любом случае, это никогда не было проверено на практике). Я уверен, что все это было никак не связано с теми отношениями, которые вскоре между нами установились, однако память о том вечере настаивает на обратном.

На следующей неделе меня вызвали в офис административного помощника Пинкертона. Он был мил и дружелюбен со мной. С ним у меня было несколько энергичных бесед. Он сообщил мне, что от него требовалось проводить инструктаж каждого консультанта всех исследовательских проектов капитана для определения уровня секретного допуска. Уровню допуска присваивался соответствующий цвет или буква, не припомню какие. Очевидно (так мне было сказано), все люди, работавшие в настоящее время в Аэрокосмической лаборатории, уже получили его, кроме меня.

Этот допуск открыл бы мне доступ к любым уже проведенным исследованиям, соприкасавшимся с моим. Однако было ясно, что получение доступа к этим неизвестным сокровищам возможно лишь в обмен на мое согласие позволить таким же образом классифицировать и контролировать мои собственные мысли и творческие процессы. Я также знал, что секретный допуск означает, что всю оставшуюся жизнь тебе придется хранить полное молчание относительно всего, что я увидел, услышал и испытал за время работы на правительственное агентство, выдавшее тебе секретный допуск. У меня не было выбора. Я отклонил эту возможность.

Через несколько дней мне деликатно сообщили, что я больше не вхожу в состав исследовательской группы.

В последующие месяцы я поддерживал связь с некоторыми учеными, которых мне довелось узнать в Аэрокосмической лаборатории, и, в конце концов, я узнал, что фонды, выделенные НАСА для исследований психоделиков, скорее всего, были выделены Министерством обороны, хотя, разумеется, ни у кого не было абсолютных доказательств. Вспоминая прошлое, я вижу, какую ценность проводимые в Аэрокосмической лаборатории исследования могли представлять с военной и химической точек зрения.

Я также начал понимать, почему обещанная мне лаборатория, стеклянная посуда и оборудование — не говоря уже об астронавтах — так и не материализовались. Независимо от того, что этот Пинкертон думал о моем вкладе в его программу — или дополнении к его собственному профессиональному блеску — это было тщательно скрыто от меня и опутано веревками под названием «Секретно» и «Конфиденциально».

Я ушел из лаборатории с вопросами, на которые еще предстоит дать ответ, правда, скорее всего, они так и останутся без него. Действительно ли мой капитан Пинкертон вербовал научные умы для осуществления того, что он считал патриотическими задачами? Действительно ли он был этаким современным Макиавелли с личными интересами, которыми он не хотел делиться ни с кем? Возможно, он просто был эгоистичным коллекционером, собиравшим интересных и колоритных людей, подобно любителю искусства, у которого в личной галерее висит пять подлинных картин Ван Гога, и больше ни одна живая душа не может их увидеть.

В любом случае, я оказался за дверями Аэрокосмической лаборатории в Сан-Карлосе, а также за пределами академического мира. По счастливой случайности, я продолжил строить и использовать свою частную лабораторию, пока работал в Саннивейле, так что жребий был брошен: теперь я официально был научным консультантом и оказался перед необходимостью прилагать все усилия, чтобы выжить в этом качестве.

 

Глава 8. МЭМ

Чем именно является четвертная нота «до»? Музыкант мог бы определить ее как маленький зачерненный круг с вертикальной чертой, торчащей из него, расположенный на одну линию ниже нотного стана. Но тогда ему необходимо определить такие слова, как знак ноты и нотный стан. Физик мог бы попробовать использовать образ синусоидальной волны на осциллографе с периодом около четырех миллисекунд, проходящей в течение короткого промежутка времени. Но что такое «синусоидальная» и что такое — миллисекунда? От невропатолога можно услышать совершенно другое: у него речь будет идти о волосках на улитке и нейронах в слуховой области коры головного мозга. Еще один взгляд, отличный от других, высказанный на таинственно звучащем жаргоне. Все правы, и все же каждый может остаться непонятым без пространного дальнейшего разъяснения.

Я сталкиваюсь с такой же сложной проблемой, когда у меня спрашивают, что такое мескалин. Человек, который принимал его, мог бы, пожалуй, перечислить эффекты, которые оказывает на него этот наркотик, дистрибьютор, что занят расфасовкой, мог бы описать его вкус и цвет, а химик, синтезировавший мескалин, мог бы рассказать об этом веществе в терминах молекулярной структуры. Возможно, это мое предубеждение, но у меня всегда проявляется склонность к описанию молекулярной структуры, поскольку я справедливо полагаю, что это одно из немногих последовательных и бесспорных определений. Но, Боже мой, какой тут требуется всплеск веры, чтобы согласиться с предложенной картиной!

Молекула — самая малая часть чего бы то ни было, тем не менее она не перестает быть этим чем-нибудь. Есть кое-что и меньше — группа объединенных атомов с полной потерей первоначальной идентичности. Вы не видите молекулы. У нее имеется структура межатомных связей, которая выведена благодаря продолжительным логическим рассуждениям и столетнему опыту экспериментирования. Но молекула остается единственным действующим термином для создания новых препаратов. Я не хочу затевать здесь лекцию по химии, но в то же время действительно желаю разобраться с волшебством «четвертой позиции».

Химия — невыносимо прерывистое искусство. Материя может изменяться лишь посредством целых атомных скачков. Нет никаких гладких, непрерывных трансформаций. Химическое соединение (наркотик, реактив, раствор, газ, запах) состоит из невообразимо большого количества идентичных молекул. Если бы вы посмотрели всего лишь на одну из них через микроскоп какого-нибудь алхимика, то, наверное, вы увидели бы тридцать пять атомов, сцепленных вместе каким-то определенным образом. Некоторые из них были бы атомами углерода, другие — атомами водорода. Если бы вы рассматривали молекулу ТМА, вы нашли бы там еще один атом азота и три атома кислорода. Идентичность соединения зависит от того, сколько атомов находится в невидимой минимальной части вещества и как именно они соединены друг с другом.

Число атомов должно изменяться целыми числами; данное условие — это как раз то, что означает отсутствие любой непрерывной трансформации. Нельзя увеличить молекулу при помощи небольшого кусочка атома. Вы можете добавить целый атом кислорода, но бессмысленно прибавлять к молекуле 17 % от атома кислорода. Гомолог данного соединения — это новое вещество, которое стало больше (или меньше) посредством добавления (или отнятия) трех атомов — одного атома углерода и двух атомов водорода. Ничего промежуточного между веществом и его непосредственным гомологом создать невозможно.

Или, если мы оставляем число и тип атомов неизменным, новое соединение можно получить простым изменением порядка соединения атомов. Переместим атом или группу атомов с одного места на другое. Изомер данного соединения станет новым веществом, имеющим идентичный вес (на молекулярном уровне), однако атомная структура у него будет преобразована.

Самые ранние мои манипуляции с молекулярной структурой были связаны с созданием изомеров: я больше менял местоположение атомов, чем добавлял или убирал отдельные атомы. Кольцо ТМА (оно называется бензоловым) имеет пять различных позиций, в которых размещены атомы. Отсчет начинается с первой позиции, здесь присоединяется главная часть молекулы. Таким образом, вторая позиция идентична шестой (обе на месте стрелок, когда они показывают два или десять часов); третья позиция идентична пятой (часы показывают четыре или восемь часов) и четвертая позиция (шесть часов) равноудалена от остальной части молекулы. Это и есть искомая четвертая позиция.

ТМА (как и мескалин) имеет группы атомов (они называются метокси-группами) в 3-, 4- и 5-й позициях. Я синтезировал изомеры с этими тремя группами во всех других возможных комбинациях. Я получил два образца, которые действительно повысили активность конечного амфетамина. В одном из них группы были во 2-, 4- и 5-й позиции (ТМА-2), а в другом — во 2-, 4- и 6-й позициях (ТМА-6). ТМА-2 стал новой и самой приятной находкой, он оказался примерно в десять раз более мощным, чем сам ТМА. Остановившись на какое-то время именно на таком порядке групп, почему бы не попробовать использовать метод получения гомологов и не добавить трехатомный фрагмент к каждой из этих метокси-групп? В итоге получаем этоксильные гомологи ТМА-2, с этиловой группой либо на 2-, 4-, либо на 5-й позициях. Если обозначить метокси буквой «М», а этокси — буквой «Э», то соединение с группами атомов вокруг кольца в новых позициях (2-, 4-, 5-позиции) называлось бы ЭММ, МЭМ и ММЭ. Буква в центре, разумеется, обозначает группу в 4-й позиции.

С дисциплинированностью тевтонца я изготовил все три возможных этокси-гомолога ТМА-2. Произошло это примерно тогда, когда я решил уйти из Dole и поступить в медицинскую школу. Беспокойная администрация компании вдруг перестала заглядывать мне через плечо, проверяя мои вещества и возможность их патентования. Однако в то же время я лишился основы, от которой я мог бы оттолкнуться и начать документировать фармакологию и особенно психофармакологию соединений.

Так как значительную часть работы по синтезу, по крайней мере, М- и Э-изомеров я проделал еще в Dole, я предположил, что все эти вещества и способы их получения являлись собственностью компании. Вместе с тем я заключил, что руководство компании почувствовало такое облегчение, избавившись от меня (особенно с учетом того факта, что наше расставание прошло в дружеской манере и по моей собственной просьбе), что, пожалуй, они не будут возражать, если я присвою себе синтез М- и Э-изомеров и право на них. Это был мой первый сольный выход, и отныне я решил, что буду не только публиковаться, указывая свой домашний адрес, но и проводить дома химические исследования.

Результаты первых испытаний моноэтокси-соединений, ЭММ, МЭМ и ММЭ, показали, что эти препараты не воздействуют на психику. ЭММ оказался неактивным при дозировке в двадцать миллиграммов, и я поднял ее до пятидесяти миллиграммов, но какого-нибудь эффекта так и не добился. ММЭ тоже был неактивен на уровне двадцати миллиграммов, но при сорока миллиграммах препарат дал мне плюс полтора.

Сокровищем оказался МЭМ с этокси-группой в 4-й позиции. Возможно, этот термин, «4-я позиция», который в этой химической истории появляется все снова и снова, теперь стал не таким мистическим. Повторю, что это место на кольце, противоположное остальной части активной группы атомов в молекуле, о которой идет речь. Здесь кроется подлинное волшебство, и именно в случае с МЭМ оно впервые заявило о себе. МЭМ оказался активен при дозе в десять миллиграммов. Активность была незначительной, но несомненной.

Прошло полчаса после приема десяти миллиграммов, и я почувствовал головокружение. Мне пришлось встать и подвигаться, чтобы избавиться от напряжения в ногах. Не было никакой тошноты. Минут через пятнадцать у меня наступила явная интоксикация (в этанольном смысле), но не было абсолютно никакого страха. Зрачки немного расширились. После того, как прошло два часа с момента приема, я почувствовал, по крайней мере, при этой дозе, что в психическом смысле почти полностью восстановился, но, похоже, не мог стряхнуть небольшое остаточное физическое беспокойство. Я понял, что столкнулся с активным материалом и должен продолжать действовать с осторожностью.

Первое, что я сделал, — это предоставил хороший запас этого наркотика своему другу, психиатру Парису Матео, с которым я работал еще над ТМА. Он давно занимался плодотворными исследованиями использования психоактивных наркотиков в различных видах терапии. Парис испытал МЭМ на семи пациентах-добровольцах. Он сообщил, что наркотик эффективен в пределах от десяти до сорока миллиграммов. Парис пришел к заключению, что количественно МЭМ был, конечно, более мощным по сравнению с ТМА-2 и что он производил более безопасное воздействие на его пациентов, чем ТМА-2.

Еще один мой друг, физиолог Тэрри Мэджор (он тоже был знаком с ТМА), испытал МЭМ при дозировке в двадцать миллиграммов и сообщил, что пик воздействия приходится примерно на третий час, а заканчивается воздействие где-то на восьмом часу после приема. Качественные эффекты, сказал Тэрри, имели психоделическую природу (цветная, визуальная интенсивность, волнообразное движение в поле зрения, эмоциональная эйфория). Кроме того, он зафиксировал слабые, но заметные экстра-пирамидальные судороги.

Очевидно, это было самое активное из созданных мною моноэтокси-соединений. Я подготовил небольшое сообщение, в котором описал все восемь возможных перестановок М- и Э-групп, и послал его в Journal of Medicinal Chemistrg. Мой материал был принят.

Я тщательно исследовал МЭМ при дозировке от двадцати до тридцати миллиграммов и нашел его одним из самых впечатляющих психоделиков. В 1977 году я дошел до шестидесяти миллиграммов и обнаружил, что МЭМ не вызывал, по крайней мере, у меня глубокого самоанализа, на что я надеялся. К тому же я начал осознавать, что становлюсь несколько нечувствительным к этому препарату, поэтому я стал рекомендовать другим исследователям держаться в рамках двадцати-тридцати миллиграммов.

С конца 1977 года до середины 1980-х годов я провел одиннадцать экспериментов с МЭМ с девятью участниками моей исследовательской группы человек (обычно по трое-четверо). Эксперименты проводились при дозах от двадцати пяти до пятидесяти миллиграммов. Мы обнаружили, что данный препарат всегда вызывает некоторый телесный дискомфорт и чрезвычайную анорексию (потерю аппетита). В отчетах часто встречается упоминание о цветовой насыщенности и фантазиях при закрытых глазах. Материал настаивает на своей сложности, однако, похоже, оставляет ответственность за вами. Чаще всего воздействие прекращается на шестом-десятом часу после начала эксперимента, однако во сне (даже несколько часов спустя) можно увидеть тревожные сновидения. Это действовало не слишком успокаивающе на некоторых участников экспериментов.

Я перестал заниматься МЭМ в 1980 году, решив посвящать свое время более интригующим соединениям. Однако перед этим были проведены два важных эксперимента с этим наркотиком. Первый эксперимент был связан с еще одним моим другом-психиатром. Он был настолько впечатлен, наблюдая, как МЭМ облегчает общение, что решил в очень ограниченном количестве внедрить его в свою практику и давать его пациентам, которым, на его взгляд, это могло пойти на пользу.

Второй эксперимент я никогда не забуду. Этот день я провел с женщиной по имени Мириам Оу. Ей было под пятьдесят, и у нее имелся небольшой и не впечатляющий опыт приема психоделиков, но ее интерес к работе с психоактивными наркотиками резко возрос после эксперимента с МДМА. Она хотела попробовать что-нибудь новенькое, и я предложил ей МЭМ. Я встретился с ней в округе Марин одним ясным и не очень холодным декабрьским утром. Я принял пятьдесят миллиграммов наркотика, она — двадцать пять. Я уже спрашивал, есть ли у нее какой-нибудь особенный вопрос, который она хотела бы задать, и она ответила мне, что нет, ей просто хотелось отправиться в приключение в измененном состоянии сознания. Результаты эксперимента напомнили старый, но добрый принцип, касающийся употребления психоделиков: случайных экспериментов здесь не бывает.

После первого часа мы почувствовали приличное воздействие, около плюс полтора. Мы очутились в Зеленом ущелье Дзен-центра как раз вовремя и успели посетить получасовую медитацию и купить хлеба домашней выпечки. Отсюда мы отправились на Мьюир-Бич и «докатились» до плюс трех.

Настало время театра. Сэм Голдвин руководил шоу, поправляя позы и жесты Мириам, ее входы и выходы, в то время как я играл роль хохочущей аудитории. Устав от постановки фильмов, мы стали подниматься на вершину холма, откуда открывался вид на Тихий океан и на прибой внизу. После недолгого восхождения мы вернулись к океану и натолкнулись на забор из колючей проволоки. Я предложил перебраться через забор и найти местечко, где мы могли бы посидеть, посмотреть по сторонам и поговорить.

— Я не могу, — услышал я в ответ, — кажется, у меня ноги не

работают.

Мириам шла, пошатываясь, и едва она достигла ограждения, стало ясно, что ей действительно было трудно идти, потому что ее нога застряла между двумя рядами проволоки.

— Я потеряла контроль над своей нижней половиной!»

Я помог ей перебраться через забор, несмотря на ее очевидную неспособность заставить тело нормально работать, и мы добрались до места, где росла трава и был песок.

— У меня ноги парализовало, — сказала Мириам. — Я отравлена и хочу выйти из этого состояния.

Что-то происходило, и я не знал, на что она нацелилась, но этот «паралич» и «отравление», очевидно, были частью того, что выходило на поверхность.

Ну, — довольно бесчувственным тоном предложил я, — если ты действительно хочешь избавиться от яда, то сконцентрируй его в одном месте, и если он окажется достаточно высоко, то ты сможешь его выблевать, а если низко, то удали его с дерьмом.

Я не валяю дурака, — возразила Мириам, — я действительно отравлена и хочу выйти из этого состояния.

— Тогда выбирайся оттуда. Ты сама несешь ответственность. В течение минуты от нее не поступало никаких комментариев. Потом она сказала это.

Ты можешь вызвать у себя рак?

Вообще-то это можно. Почти каждый, у кого обнаружен рак, заработал его по какой-то причине, которая кажется вполне адекватной. Где у тебя рак?

В желудке.

Сидя с вытянутыми вперед «парализованными» ногами, она мягко коснулась собственного живота, чтобы показать мне, где засел враг. Потом она рассказала мне одну из самых закрученных историй из всех, которые мне приходилось слышать. Все сводилось к факту, что в течение какого-то времени у нее был рак желудка и она всегда носила в своей сумочке около тридцати таблеток «дилодида», чтобы при невыносимой боли она могла положить конец всему.

Я задал единственный вопрос, который пришел мне в голову.

— Почему ты нуждаешься в раке?

Мой вопрос сломал дамбу. Она разрыдалась и выпалила свою тайну. Много лет назад ее мать страдала от рака желудка. В конец концов, боли стали так сильны, что Мириам и ее отчим задушили женщину подушкой, избавив ее от агонии. В ту пору Мириам была подростком, и она помогла убить свою мать. Она призналась мне, что у нее случилась полная амнезия. Она не помнила об этом событии до тех пор, пока ей не исполнилось двадцать с небольшим.

Я плакал вместе с нею.

Потом мы стали спускаться вниз и снова прошли по тем местам, где несколько часов назад отмечали стадии развития наркотического воздействия, пока не дошли до места начала эксперимента.

Разумеется, у Мириам не было рака желудка. У нее также не было никакого остаточного паралича ног. Просто она пришла к пониманию того, как подавляемое горе и чувство вины проявлялись в ее теле. Это сигнализировало ей о том, что в ее психике есть что-то темное, что требовало выйти наружу и открыться сознанию до того, как она на самом деле наделила себя раком, от которого страдала ее мать.

Когда несколько дней спустя мы снова разговаривали с Мириам, она сказала мне — почти небрежно — что выбросила «дилодид». Я мог лишь сердечно поблагодарить ее.

Я испытал неподдельное уважение по отношению к МЭМ.

 

Глава 9. ДОМ

ДОМ появился на улицах в 1960-х годах под названием СТП и на какое-то время стал моей власяницей или, как позже Альберт Хофманн скажет о своем открытии, то есть об ЛСД, моим проблемным ребенком.

В начале 1960-х, когда я убедился в том, что эффективность ТМА-2 была усилена структурными изменениями, в результате которых появился МЭМ (но не ЭММ или ММЭ), казалось логичным спросить: не была ли тому причиной природа группы атомов в волшебной 4-й позиции? Этот наркотик с замещением атомов в 4-й позиции мог поддерживать свою активность особенно благодаря хрупкой природе этих групп, что позволяло телу (или внутри тела) с легкостью удалить их и сформировать некий метаболический продукт, который оказался гораздо более мощным. Человеческое тело обладает превосходными возможностями для трансформации молекул и обычно изменяет их, чтобы снизить угрозу. Но в этом случае изменений можно достичь лишь посредством некоторого повышения мощности.

Или, возможно, от группы в 4-й позиции избавиться не так-то легко. Тогда любой докажет, что стабильная молекула обосновалась на участке рецептора и просто осталась там. При этом мощность нового соединения идентична старому, потому что его нельзя удалить в ходе обмена веществ в течение какого-то времени. Легче всего ответить на последний вопрос так: нужно сконструировать молекулу с такой группой в 4-й позиции, которую нелегко заместить или изменить.

Я сказал себе, давай заменим 4-метокси-группу (в ТМА-2) (или 4-этокси-группу в МЭМ) метильной группой и назовем это соединение ДОМ (это ТМА-2 без атома кислорода, но с метильной группой — дезоксиметилом). Метильную группу (в 4-й позиции) нельзя так просто удалить в ходе обычных метаболических процессов. Таким образом, если это соединение (ДОМ) имеет пониженную активность, то метаболическое удаление некоторой группы с 4-й позиции окажется разумным объяснением биологической активности. А если полученное соединение (ДОМ) сохранит активность, это доказало бы, что ТМА-2 и МЭМ структурно активны и что нечто на 4-й позиции инструментально определяет воздействие соединения на центральную нервную систему.

Проще говоря, 4-метокси-группа хрупка, а 4-метильная группа крепко держится на своем месте. Если активное 4-метокси-со-единение (ТМА-2) потеряет активность с 4-метильной группой (если ДОМ имеет пониженную активность), то хрупкость (метаболическое изменение) необходима для активности, и структурно активная форма должна быть найдена где-то в процессе метаболизма. Если, с другой стороны, активность сохранится и в случае с 4-метильной группой (активность ДОМ высока), тогда основные агенты (ТМА-2 или ДОМ) являются определяющими факторами, а метаболизм способствует лишь дезактивации этих наркотиков.

Самый первый шаг к получению этого достойного конечного продукта, то есть ДОМ, был фактически сделан моим сыном Тео, который однажды оказался со мной поздним вечером в Dole, если быть точным — 22 июня 1963 года. То, что я привел его в лабораторию, было, пожалуй, нарушением всех правил, но в то время ему очень хотелось стать химиком, так что около девяти часов вечера с моего благословения он добавил сто граммов 2,5-диметокси-толуола в смесь из двухсот двадцати пяти граммов М-метил-фор-манилида и двухсот пятидесяти пяти граммов оксихлорида фосфора, таким образом, начав синтез предшественника того, что должно было, в конечном счете, стать ДОМ. Работа закончилась ранним утром, когда мы получили где-то 54.9 граммов альдегида ароматического ряда. У нас появился предшественник.

(Интерес Тео к химии в значительной степени ослаб, и он нашел свое призвание в морской биологии и превосходной поэзии; кроме того, у него появился сад, полный ухоженных с любовью хризантем и георгинов; сад дарил ему многие часы мирного контакта с землей и его собственным внутренним миром.)

Седьмого июля я закончил синтез нитростирола и 30 ноября, наконец, вернулся к этому проекту, чтобы закончить превращение в конечный амин. На следующий день в три часа двадцать две минуты я принял двести микрограммов белого порошка и, поскольку никаких эффектов я не наблюдал, я оставил проект на произвол судьбы на все новогодние каникулы. Четвертого января наступившего нового года я довольно героически увеличил дозировку до миллиграмма и, к своему полнейшему удивлению, обнаружил на этом уровне активность. Я впервые видел, чтобы фенэтиламин проявлял активность при такой малой дозе.

Хотя к исходу первого часа я еще не отреагировал на прием наркотика, на третьем часу я отметил сухость во рту. Мои зрачки сильно расширились. Потом мне пришлось испытать какие-то жуткие эмоции. Они захватили меня еще на пару часов, но когда я поел, кажется, все прояснилось. На седьмом часу я восстановился и вернулся в нормальное состояние. Я решил подвергнуть сомнению результаты эксперимента.

Я отметил некоторую остаточную мышечную боль, которую я охотно приписал пройденным накануне шести милям. Еще работая в Dole, я стал чередовать езду на машине и ходьбу пешком до работы. Случалось так, что я встречался с другими сотрудниками. Они даже не подозревали, что в этот момент я мог испытывать очередную дозу нового соединения. Мы могли подобрать Эла в дренажной канаве или Боба на краю Бейнбриджского ранчо, и всей компанией шли пешком вдоль канала, пока не добирались до задворок автомобильной стоянки Dole. Мы могли спокойно срезать путь через территорию ускорителя частиц и отправиться пить кофе: мои приятели были с мокрыми ногами и мышцы у них начинали ныть, а я — с мокрыми ногами, ноющими мышцами и с измененным сознанием где-то на уровне плюс один или плюс два.

Через пять дней я попытался слегка увеличить дозировку ДОМ и записал, что, вероятно, впервые испытал плюс два на материале, который был так не похож на мескалин. Спустя час с четвертью после начала эксперимента, разговаривая со своим другом у него в кабинете, я почувствовал прилив теплоты и покалывание в своих гениталиях. Иногда эти признаки были предвестниками тошноты. Я ощущал сухость во рту. Меня не затошнило. Спустя два часа мне стали «тереть» зубы — я это так называю. Это значит, что я внезапно осознал их присутствие во рту и почувствовал, что они чистые до скрипа. Кроме того, я ощущал некоторое давление в ушах.

Два обстоятельства заслуживают здесь комментария. Первое состоит в том, что, испытывая любой новый наркотик при низких дозах, когда чувствуется какое-то воздействие, природу которого еще нельзя определить, испытатель приписывает все неизвестные осложнения своей собственной реакции, часто фиксируя какой-нибудь синдром, который больше никогда не повторится. Вторым обстоятельством явилось то, что в то время я был еще по большей части наивен в области наркотического воздействия и к тому же немного испугался. Поэтому я уверен в том, что зачастую я психически провоцировал признаки и симптомы, которых на самом деле не было.

Между третьим и четвертым часом эксперимента я бродил по небольшой оранжерее около парковки, где я посадил Salvia divinorum. Я расслабился от удовольствия при виде взрослеющих растений. Я знал, что при более высоких дозировках растения будут ползать и вытягиваться, но сейчас они просто росли у меня на глазах. Между седьмым и десятым часом я вернулся в стабильное обычное состояние и, прежде чем отправиться домой, закончил свои записи.

На протяжении 1964 года ДОМ оценивали несколько моих помощников при дозировке от двух до четырех миллиграммов. Я по-прежнему исследовал пороговые уровни дозировки, не испытывая желания идти глубже. До сих пор я восхищаюсь храбрецами, работавшими со мной в процессе изучения природы этого препарата. Мой друг Терри принял 2,3 миллиграмма и сообщил, что у него невероятно повысилось настроение без каких-либо признаков тошноты. На третьем часу эксперимента он обнаружил явное усиление обоняния и эмоциональных переживаний. У него повысилась способность сопереживать. На восьмом часу наблюдался безошибочный спад воздействия. Для того чтобы уснуть на десятом часу эксперимента, Терри пришлось принять три четверти гранулы «секонала». Позже он провел эксперимент с 3,8 миллиграмма ДОМ и сообщил, что максимальный эффект наблюдался на пятом часу и не спадал до восьмого часа. К двенадцатому часу эксперимента произошло постепенное снижение воздействия. Это была первая четкая картина долговременного воздействия данного наркотика.

О первом в полном смысле «психоделическом» эксперименте с ДОМ мне рассказал другой мой товарищ по имени Марк. Он принял 4,1 миллиграмма. В его случае воздействие стало заметным через полчаса, а между полутора и тремя часами он испытывал впечатляющий визуальный и интерпретивный эффект, характерный для мескалина. Еще до пятого часа его заметки переполнены превосходными степенями. Он видел цвета и материалы так, как не видел никогда раньше, поскольку у него не было опыта изменения восприятия цвета под воздействием мескалина.

Много лет спустя, уже в 1967 году, какой-то неизвестный предприимчивый химик выпустил ДОМ на улицу. Здесь этот наркотик распространялся под названием СТП и, к сожалению, его продавали дозами до двадцати миллиграммов. Если вы знаете, что активное воздействие, то есть уровень плюс три, начинается при дозе в пять миллиграммов, то вы не удивитесь тому, что приемные покои множества больниц переполнились молодыми людьми в состоянии замешательства и паники. Они принимали новый наркотик и, ничего не ощутив в течение первого часа, некоторые из них приходили к выводу, что доза была слишком мала, и принимали еще одну таблетку. Хиппи и обитатели улиц привыкли к наркотикам, подобным ЛСД, которые начинают действовать относительно быстро и полностью раскрываются в течение часа. Человек, ответственный за этот разгром, должно быть, понял свою ошибку, потому что за сравнительно короткий промежуток времени он выпустил новые таблетки дозировкой всего лишь десять миллиграммов. Но и это была все еще ударная доза.

Пока я учился в медицинской школе, до меня доходили слухи и сообщения о каком-то препарате под названием СТП, и вместе с остальными я ломал голову над тем, что бы это могло быть. Сначала казалось, что это был некий скополаминоподобный наркотик, но потом его природа стала более очевидной. В свое время я узнал, что на самом деле это был ДОМ. Возможно, информация о нем была услышана на семинаре, который я провел в Балтиморе за несколько месяцев до того, как наркотик появился на улицах. Может быть, кто-то прочел и скопировал патент. Не исключено, что какой-либо другой человек рассуждал точно так же, как я. Однако результаты вызова, брошенного мною значению 4-й позиции, стали теперь общественной собственностью, и не осталось никаких вопросов касательно механической логики. Благодаря устойчивой группе в 4-й позиции было получено соединение не просто той же самой мощности, но увеличенной во много раз силы. Ясно, что 4-я позиция должна оставаться незатронутой метаболизмом (на некоторое время), если от соединения требуется активное воздействие.

Просматривая недавно свою картотеку, я наткнулся на рукописное послание, присланное мне вскоре после первых испытаний этого препарата. Письмо было коротким и выразительным. Я понятия не имею, от кого оно пришло, так что не могу ответить этому человеку. Содержание этой записки предполагает, что у эксперимента было несколько лиц:

«Если на этой странице я смогу выразить вам это, тогда несомненно, что ДОМ несет славу и гибель, запечатанные в нем самом. Единственное, что необходимо, чтобы распечатать его содержимое, так это дать ему тепло живого человека на несколько часов. А человек сам за это время прояснит для себя все темные вопросы».

 

Глава 10. Питер Милль

Через несколько лет после того, как я покинул Dole и предпринял первые, довольно робкие шаги, чтобы сделаться научным консультантом, я закончил трудиться над созданием собственной небольшой лаборатории. Я построил ее на развалинах самого первого дома своих родителей, который стоял на отлогом холме; дом сгорел дотла одним засушливым, жарким августом. На месте родительского жилища осталось лишь несколько обуглившихся сосен и большой каменный подвал с камином Я сделал над подвалом крышу 2 х 4 и покрыл ее алюминиевыми листами. Потом установил в подвале крепкий стол, на котором обычно проводил свои химические опыты, после чего подвел к лаборатории воду через пластмассовую трубу. Наконец, я соорудил стойку для перекрестных выводящих труб. Для этого в местной скобяной лавке я приобрел дешевую газовую трубу. В короткий срок лаборатория превратилась — и до сих пор остается таковой — в место для проведения исследований, где человек испытывает невероятное волнение. По мнению Элис, это место напоминает лаборатории из тех фильмов, что показывают ночью по телевизору. Там сумасшедший ученый со всклокоченными волосами и горящим взором пытается вырвать у богов секреты, которые не позволено знать смертным, и т. д. и т. п. Элис говорит, что единственное отличие между моей и киношными лабораториями заключается в отсутствии большого количества засохших листьев на полу последних. А в моей лаборатории без них, конечно, не обходится.

Вскоре после обустройства лаборатории мне позвонил коллега из Швеции. Он сообщил, что занимается подготовкой международного симпозиума по марихуане, который должен состояться в Стокгольме. Он сказал, что был бы очень рад, если бы я приехал и выступил с докладом по теме моих исследований. Скромность не была моей сильной стороной, поэтому я тонко намекнул, что мне действительно удалось соединить мир марихуаны с миром фенэтиламинов (это стало результатом тринидадской авантюры на борту «Чузан»), Однако я ответил позвонившему коллеге, что у меня недостаточно денег, чтобы принять его предложение.

На тот момент мне было неизвестно, что шведское правительство только что национализировало фармацевтическую отрасль. В результате этого деспотичного мероприятия были проведены определенные действия по рационализации работы отрасли. Одно из них заключалось в том, что отныне прибыли от фармацевтики можно было направлять на финансирование научных исследований и образование, финансирование «научных исследований» включало оказание спонсорской помощи в организации международных конференций по проектам, связанным с изучением наркотиков. А «связанные с изучением наркотиков» проекты подразумевали и изучение марихуаны.

Через пару деньков мне снова позвонили и сказали, что билеты туда и обратно мне уже выслали, номер в гостинице заказали на все пять дней конференции и что с нетерпением ждут моего научного отчета о работе с азотистыми аналогами каннабинола. Я капитулировал.

Так что на протяжении следующих двадцати дней я метался по лаборатории, продумывая, изготовляя и пробуя новые соединения, которые можно было назвать азотными аналогами марихуаны. Я не захотел снова создавать внутрикольцевые структуры, которые являлись основными компонентами в A.R.L. и у «ужасного Фреди», поэтому разработал новый класс аналогов. В соединениях этого класса атом азота оказывался вне любого кольца. Потом из них получатся ТГК-подобные соединения, в которых фенэтиламиновая цепь будет подвешена вне ароматического кольца. Я соединил фураниловые и пираниловые аналоги и подробно все это описал, чтобы представить в докладе на конференции в Стокгольме. Ни одно из соединений не было активно, поэтому нужно было еще работать над их химическим составом. Честно говоря, они не были еще доведены до конца.

Как в большинстве подобных рискованных начинаний, награда пришла ко мне с неожиданной стороны. После моего выступления ко мне подошел джентльмен средних лет. Он был при галстуке и в дорогой одежде. По-английски он говорил превосходно. Незнакомец сказал, что очень ценит работу такого рода, как моя, отчасти потому, что она проводится в частной лаборатории без дополнительного внешнего финансирования.

Я выразил собеседнику признательность и предложил при желании посетить мою лабораторию, случись ему оказаться в Соединенных Штатах. Мужчина принял мое предложение, но потом добавил, что у него есть собственная лаборатория. Он был бы польщен, если бы я согласился там побывать. В голове у меня предупредительно прозвенел сигнал тревоги; не очень-то хотелось, чтобы меня поймали в подвале какого-нибудь здания из бурого песчаника за пределами Стокгольма в ту самую минуту, когда я буду восхищаться пузырящейся колбой с ЛСД.

Ну, как-нибудь, со временем, может быть, в другой раз, когда уменьшится давление со стороны общества на всех нас, сказал я. Нет проблем, ответил хорошо одетый джентльмен, сейчас как раз самое подходящее время.

В итоге я обнаружил себя сидящим в его машине после того, как меня благополучно вытащили из конференц-зала. Мы поехали в Каролинский институт (Karolinska Institute), чтобы проведать моего друга и коллегу, который там работал. Мой новый знакомый знал этого человека, и у меня мелькнуло первое подозрение насчет того, настолько ли случайно это приглашение. Из института мы направились к центру города, а потом я увидел, что мы остановились перед двухэтажным зданием в центре Стокгольма. К нашей машине подбежал охранник, открыл нам дверь и впустил нас в здание. По площади оно было не меньше квартала. Скоро все разъяснилось. Мне организовали полуночную экскурсию по секретной шведской лаборатории вроде фэбээровских лабораторий в Штатах. Меня принимал сам Питер Милль, глава лаборатории по изучению наркотических веществ в Стокгольме. И то, что он назвал «своей собственной маленькой лабораторией», на самом деле было принадлежавшей государству крутой штукой!

Еще ни разу в жизни я не видывал такого обилия приборов и оборудования, такого множества реактивов, не сталкивался с таким профессиональным стремлением к достижению непревзойденного мастерства. Здесь были приборы, позволявшие провести идентификацию по смазанным отпечаткам или взять отпечатки пальцев с сосуда из пенопласта. Здесь можно было увидеть спектр пыли, сметенной с ковра, и хромотограмму дыма, которую делали при расследовании случаев поджога. Но больше всего меня захватил вид многочисленных ящиков с таблетками, пилюлями и капсулами, показанные мне хозяином лаборатории. Он сказал, что в Швеции существует около 70 000 различных веществ, которые легально используются в медицинских целях. Здесь, продолжил он, обводя взмахом руки всю коллекцию, есть образец каждого из этих веществ. Я был полностью покорен. Вернувшись потом в Штаты, я поклялся, что соберу подобную коллекцию, используя выписываемые врачами рецепты, лекарств, которые отпускаются без рецепта в местной аптеке и, конечно, сведения от поставщиков здоровой пищи и из супермаркетов, являющихся, в конечном итоге, главными распространителями наших популярных лекарств. Добыть образцы всего. Я обнаружил, что в Соединенных Штатах имеются даже не тысячи, а миллионы различных пилюль и капсул, которые можно достать без малейших проблем. Я собрал и систематизировал несколько тысяч из них, однако моя коллекция еще далека от завершения. И вообще теперь я понимаю, что моя идея слишком грандиозна, чтобы осуществить ее в полном объеме. Количество имеющихся у нас препаратов беспредельно. Нас действительно можно считать нацией лекарств.

Настоящим сокровищем лично для меня стало приглашение д-ра Милля посетить его дом, знакомство с его женой Селией и наш совместный обед. После скромной, но отменной трапезы я поднялся наверх, в апартаменты Селии, где стояло пианино и еще несколько других музыкальных инструментов. Питер спустил подвешенную к потолку полку, по форме напоминавшую каноэ, и зажег огромное количество свечей, стоявших там. Я взял скрипку; дочь Миллей перестала играть на ней, когда пошла в школу. В течение нескольких часов я вместе с Селией играл скрипичные сонаты Моцарта, а Питер сидел тихонько внизу, в гостиной, и слушал.

Годы спустя я все-таки имел удовольствие показать другу Питеру свою лабораторию, которая находится здесь, на Ферме. Естественно, она оказалась поскромнее его лаборатории, но я любил ее не меньше, чем Питер свою.

 

Глава 11. Эндрю

Как-то раз в конце 1950-х годов меня пригласили на музыкальный вечер в старом, уютном доме в Беркли-Хиллз. Я прихватил свой альт, поскольку мне обещали, что на вечере будет играть струнный квартет и музыканты будут читать ноты с листа. Единственный человек, который мне запомнился с того вечера, был статный и благопристойный джентльмен. У него были небольшие серые усики, а в речи проскальзывал почти исчезнувший английский акцент. Когда музыкальная часть вечера завершилась и все стали пить кофе, этот человек начал со мной беседу. Он поинтересовался, слышал ли я когда-нибудь о «Клубе Филинов» в Сан-Франциско.

Я ничего не знал о «Клубе Филинов», так что мой собеседник стал в ярких красках описывать эту поистине очаровательную группу людей, интересы которых были весьма обширны и охватывали сферы искусства, театра и музыки. Он также упомянул, что их симфоническому оркестру требовался альтист. Он спросил, не хотелось бы мне провести пару вечеров в их клубе, чтобы я мог оценить членов клуба, а они — меня (они собирались раз в неделю для недолгой репетиции, продолжительной беседы и обильного застолья, отдавая должное изысканной еде и вину). Это приглашение звучало как обещание приключения, так что я охотно согласился его принять.

Оказалось, что клуб объединяет мужчин самых разных политических пристрастий и профессий, людей состоятельных и принадлежащих к правому крылу в политике. Большую часть текущих расходов клуба оплачивали его постоянные члены. Однако услуги музыкантов, драматургов и композиторов, тех, кто отдавал клубу свое время и силы, обеспечивая работу симфонического оркестра, двух других оркестров и хора, в основном, оплачивались самим клубом. Это товарищество показалось мне исключительным. Немногое время, потраченное в клубе, компенсировалось с лихвой, и здесь я обзавелся несколькими близкими друзьями.

Во время моего первого посещения клуба я познакомился с д-ром Эндрю Уокером Скоттом. Он оказался интересным человеком, сотканным из противоречий. В клубе существовали свои ритуалы, связанные с вступлением новых членов в это объединение довольно консервативных джентльменов (я до сих пор регулярно делю с ними и пищу телесную, и пищу духовную в виде музыки Баха). Согласно этим ритуалам, новичок должен был прослушать вводную лекцию о весьма строгих правилах поведения для членов клуба, которым, как ожидалось, он должен был следовать. Эндрю и был назначен моим pater fem/fes. Он был уже на пенсии и не занимался активной врачебной практикой. У Эндрю были манеры строгого и властного человека, необходимые для того, чтобы хорошенько запугать молодого, впечатлительного неофита.

В конце концов, мне представилась возможность увидеть и человеческую сторону Эндрю. Однажды, в летнем лагере «Филинов», расположенном в тихом лесном заповеднике примерно в двух часах езды от Залива и действующем в течение двух недель, Эндрю обратился ко мне (к тому моменту я состоял в клубе уже несколько лет и уже не был неофитом, хотя по-прежнему оставался относительно молодым членом клуба). Эндрю спросил у меня, как насчет того, чтобы сыграть в квартете произведения Бетховена.

— Конечно! — согласился я. Я знал, что Эндрю был преданным музыкантом-любителем (как в английском, так и в американском смысле этого слова) и в квартете играл вторую скрипку. Но в последние годы находилось все меньше и меньше желающих сыграть с ним в одном квартете, с которыми он мог бы разделить свой энтузиазм. Возможно, это объяснялось тем, что, мягко говоря, он не был самым лучшим скрипачом на свете. По его словам, причиной сваливавшихся ему на голову трудностей служил тот факт, что он играл по нотам (в случае непрофессиональных музыкантов это означает, что человек видит ноты впервые и играет так, как их прочтет).

Я подхватил свой альт, и к нам с Эндрю присоединились двое остальных, чтобы составить камерный квартет.

Что сыграем? — спросил Эндрю.

Да что захочешь, Эндрю, — ответил я. — Может, один из средних квартетов?

Нет, — произнес Эндрю. — Я ведь не видел эти квартеты раньше, так что, возможно, будет лучше остановиться на каком-нибудь раннем; может, это будет полегче. Как насчет опуса 18, номер четыре? Просто эти ноты как раз со мной.

Звучит отлично, — сказал я. Наши смычки запилили по струнам. Мы сыграли где-то половину первой части, и затем, вовремя непродолжительной паузы, я взглянул на ноты Эндрю. Вся аппликатура для партии второй скрипки была тщательно там прописана, причем Эндрю сделал это собственноручно. Вот это чтение с листа! Я старался не пялиться в ноты Эндрю, но ловил себя на том, что улыбаюсь при мысли о маленькой хитрости этого благовоспитанного пожилого джентльмена, оберегавшей его чувство собственного достоинства.

Вместе с тем я имел удовольствие видеть и простодушие Эндрю.

В связи со смертью моей матери и годичным пребыванием с отцом, женой и сыном в Европе я устроил себе длительный отпуск в клубе, который растянулся на несколько лет. На самом деле мое отсутствие было равносильно уходу из клуба.

На протяжении этих лет я толком не знал, как буду продолжать свои исследования в области психоделиков. Находились достойные аргументы в пользу того, чтобы остаться на легальном положении, публикуя все подряд и сохраняя тесную связь с научной общественностью, со всеми ее положительными и отрицательными сторонами. В то же время были причины и уйти в подполье из-за политической обстановки, страдая в изоляции от коллег, но зато не подвергаясь необходимости объяснять, оправдывать или защищать свои интересы.

Я еще не принял решение.

И примерно в это время ко мне обратились с просьбой дать показания члену палаты представителей Клоду Пепперу из комитета палаты представителей по преступлениям в Америке во время его поездки по стране. Этот комитет организовал серию общественных форумов в разных уголках Соединенных Штатов. Я сказал «с просьбой»? Скорее, я получил нечто вроде повестки в суд, предписывавшей мне явиться куда следует и ответить на вопросы. Мне представилась первая и, по всей видимости, последняя возможность увидеть вблизи, как работает государственная машина.

Еще до моего выступления я имел удовольствие встретиться с производящим расследование советником. Он уселся за стол в приемной судебной палаты для открытых слушаний (наша встреча происходила на одном из верхних этажей Федерального билдинга в Сан-Франциско). Когда я тоже присел, помощник принес советнику целый ворох бумаг. Мне подумалось, что у них есть что-то на меня. Юрист начал листать принесенные бумаги. Рядышком сидел стенографист, положив пальцы на клавиши своей волшебной машины. Я смотрел и выжидал.

Юрист поднял голову и посмотрел на меня.

Знаете ли вы, что у вас есть право привести сюда адвоката? — спросил он.

С чего бы это мне потребовался адвокат?

Он не затруднил себя ответом, да я и не ожидал ответа. Энергично помогая себе головой и руками, юрист продолжил продираться через гору бумаг, в то время как секретарь стучал по клавишам, записывая эти неоценимые комментарии для истории.

Из бумаг выудили фотографию и передали ее мне. На фотографии был запечатлен ставший известным Огастес Оусли Стенли во время недавнего ареста, когда его выводили в наручниках из его лаборатории по изучению ЛСД в Оринде.

Вы узнаете этого человека?

Полагаю, это мистер Стенли, а фотография появилась несколько дней назад в San Francisco Chronicale в связи с его арестом.

Зачем вы пригласили известного уголовного преступника к себе домой?

Это кого?

Мистера Стенли, — последовал ответ.

Мистер Стенли никогда не бывал у меня дома, — сказал я спокойно и искренне.

Наши взгляды встретились. Единственный звук, который можно было услышать в приемной, — щелканье клавиш под пальцами секретаря. Затем из кипы документов была вытянута еще одна бумага. Ее мне не показали, и у меня не было возможности посмотреть, что это такое.

— Почему вы отказались от шести миллионов долларов на создание лаборатории на Ямайке?

Так, так, так, подумал я. Заданный вопрос всколыхнул интересные воспоминания. Несколько лет назад, когда я еще работал в Dole, ко мне пришли двое весьма молодых предпринимателей. Один из них был низенький и темный, другой — высокого роста и с рыжей бородой. Они сказали, что заинтересованы в организации «легальной» лаборатории по производству известных и неизвестных психоделиков и предложили мне заняться этой организационной рабртой. Лаборатория должна была быть создана на острове Ямайка. Мне обещали три миллиона долларов сейчас и столько же после завершения всей работы.

На мой вопрос о том, кто же собирался оплачивать это рискованное предприятие, мои посетители ответили, что некая группа бизнесменов. Они не назвали имен, а я и не просил их об этом, потому что имена мне бы ничего не сказали. Я не располагал особой информацией о мире бизнеса. Зато я был наделен инстинктами, и они говорили мне, что либо с этими молодыми людьми, либо с их предложением было что-то нечисто.

Хотя Барбаросса пытался убедить меня в том, что такой случай выпадает раз в жизни, я очень вежливо отказался принять предложение об организации лаборатории на Ямайке. Я сказал, что у меня прекрасная работа, что я сотрудничаю с очень хорошей химической компанией и что в данный момент я не хочу переезжать в другую страну.

До сих пор, пока я не посмотрел в суровое лицо сидящего напротив юриста, у меня не было ключика, который помог бы мне разгадать подлинный смысл этого предложения. Интересно, размышлял я, какая правительственная структура решила поймать меня на такую «приманку» и чего они хотели, в конце концов.

Мой ответ юристу был прост: «А что бы я стал делать с шестью миллионами долларов?»

Тон предстоящему процессу дачи показаний был задан.

На слушаниях не было недостатка в публике, но я подозреваю, что аудитории не хватало беспристрастности. Сан-Франциско, как-никак. Прямо против меня были направлены показания известного Арта Линклеттера. В то время он считался экспертом по использованию ЛСД; таковым он считался в результате трагической смерти своей дочери. Несмотря на то, что гибель девушки произошла довольно долгое время спустя после приема наркотика, ее отец и пресса считали, что смерть была вызвана экспериментом с ЛСД.

Я нервничал и не обратил особого внимания на показания Линклеттера, за исключением того момента, когда речь зашла о хиппи и длинных волосах.

Мистер Линклеттер спросил конгрессменов, знают ли они, почему все хиппи носят длинные волосы, крепко стянутые резинкой.

— Нет, — ответил вдруг заинтересовавшийся почтенный Клод Пеппер. — Я часто этому удивлялся.

Присутствовавшие почувствовали, что сейчас произойдет нечто волнующее, и стали замолкать.

— Тут все довольно просто, — сказал мистер Линклеттер. — Это связано с психоделиками.

Теперь в зале воцарилась полная тишина.

— Когда хиппи начинает балдеть, он может стянуть резинку и позволить своим волосам растрепаться и сильно потрясти!

вой, — тут мистер Линклеттер помотал своей головой из стороны в сторону на виду примерно у двухсот загипнотизированных зрителей, полдюжины конгрессменов и одного адвоката, — чтобы дат свободно крутиться ветряным мельницам своего сознания.

В зале раздался громкий смех, и ударом своего молотка судья призвал присутствующих к порядку.

Я был следующим свидетелем. Ну прямо как следующее действие в театре.

Процедура дачи показаний началась с формальностей: меня спросили дату рождения, образование, послужной список. Но это не заняло много времени. Очень быстро они перешли i самому важному для них вопросу — наркотикам. Большая час вопросов и ответов стерлась из моей памяти. Я находился в стоянии какого-то шока и отвечал на вопросы, руководствуясь инстинктивным желанием выжить. В конечном итоге адвокат задал мне один вопрос, довольно обоснованный. Но вопрос поставлен так, что контроль над ситуацией вернулся ко мне.

— Как вы можете называть себя ученым, — спросил адвокат, — и одновременно заниматься той работой, которой вы занимаетесь?

Никогда не задавайте свидетелю на суде вопроса, требующего большего ответа, чем просто «да» или «нет». Это называется «отдать свидетелю ход». Ведь свидетель может сказать, что для весомого ответа изданный вопрос потребуется сделать предисловие, и попросит у должностного лица (или председателя, судьи, члена Конгресса) дополнительного времени. И в большинстве случаев это время ему будет предоставлено. Я попросил — и мне его дали.

Я начал с самого начала. Я стал рассказывать о том, как тяжело семьям справляться с шизофренией, если ею болен один из домочадцев, как велики общественные затраты на больничное обслуживание и государственные расходы, связанные с лечением депрессии и алкоголизма. Я мог бы даже упомянуть о несчастьях, которые несет с собой псориаз, хотя в псориазе я не очень хорошо разбираюсь. Для вящей убедительности я пустил слезу. Потом заявил, что последние исследования трансмиттеров (химических передатчиков импульсов между нервными клетками) впервые приблизили ученых к пониманию психических процессов. Оставалось добавить, что изучение наркотиков, влияющих на человеческий мозг, если процесс этого воздействия контролировать, может пролить свет на сущность психических заболеваний, которые характеризуются похожими изменениями в сознании. Я попросил, чтобы такой-то опубликованный научный доклад был внесен в протокол. Я как раз приступил к непосредственному ответу на вопрос, как объявили перерыв.

У меня не было возможности узнать, что там обсуждалось во время перерыва. Однако после возобновления судебного слушания меня быстро поблагодарили за участие и сказали, что мои показания закончились.

Только я собрался покинуть зал заседаний, как ко мне подошел высокий, хорошо одетый мужчина с аккуратной бородкой а-ля Ван Дейк. На расстоянии чувствовалось, что самоуверенности у него хоть отбавляй.

— Я доктор Пол Фрей, — представился он, протягивая мне руку. — Я возглавляю лабораторию по изучению наркотических веществ здесь, в районе Залива. Я оценил ваш вклад в сегодняшнее слушание. Очень рад познакомиться с вами. Я поздоровался и пожал его руку. Пол сразу мне понравился Мы обменялись адресами и номерами телефонов и договорились о встрече в ближайшем будущем. Тогда я еще не догадывался, что он станет одним из моих ближайших и самых дорогих друзей на протяжении следующих лет. Я и не думал, что мы проведем вместе немало восхитительных часов в моей лаборатории, куда Пол будет время от времени приезжать на выходные, чтобы работать до пота, и что мы будем проводить все эти затейливые химические опыты, которые будут приводить его в неизменное восхищение.

Пол обожал химию психоделиков, но категорически отказывался пробовать изменить свое сознание при помощи небольшого количества синтезированных нами веществ. «Можешь называть меня трусом, — однажды сказал он со смехом, — но от одной мысли о том, чтобы принять какой-нибудь из этих наркотиков, у меня волосы встают дыбом!» Я заверил Пола, что не собираюсь убеждать его пробовать психоделики. Я также сказал, что вовсе не считаю его трусом. Мы оба знали, что у Пола не было искушения стать подобного рода исследователем, потому что этот поступок сильно скомпрометировал бы его, а ведь он занимал не последнее место в истэтлишменте.

Знакомство с Полом Фреем стало единственным приятным, событием в тот трудный для меня день.

Мне удалось избежать встречи с представителями прессы и телевидения, поджидавшими меня за дверями зала заседаний Но вечером, когда я подъезжал к дому, у въезда на Ферму я! увидел еще больше журналистов. Я не поехал домой, а просто подождал, пока они разойдутся, проведя время в кофейне по соседству.

На следующий день в утренней газете был опубликован не-; большой репортаж о слушании. К заметке прилагалась моя фотография, и там было кратко сказано о сожалении, которое выразили разные люди по поводу того, что любое открытие, сделанное исследователем наркотиков, может вызвать в обществе замешательство.

Я услышал мало комментариев о судебном слушании и о рекламе, которую мне сделало выступление в суде. Однако стоит отметить, что один из отзывов пришел от моего давнего партнера по квартету — Эндрю. Он позвонил мне спустя несколько дней, чтобы поболтать, и упомянул, что в последнее время думает обо мне по одной причине. Эндрю сказал, что вспомнил, что я обычно играл на альте в клубе. Эндрю хотел дать мне знать, что клубу требовался еще один скрипач. Он спросил, может, я был заинтересован в возобновлении отношений с клубом.

Вот и дало о себе знать простодушие моего консервативного друга. Он увидел мою фотографию в газете, но не потрудился прочесть саму заметку (возможно, потому, что фотографии членов клуба частенько появляются на газетных полосах по самым разным поводам). Пригласив меня обратно в клуб, Эндрю сам того не зная, решил для меня дилемму — оставаться на легальном положении или уходить в подполье. Я сознавал, что с течением времени мои отношения с окружающими людьми станут более надежными и обретут куда большую ценность, если будут основаны на честности, чем на обмане и подтасовке фактов. Я хотел укрепить цельность собственной личности и нуждался в этом. Так что я с превеликим удовольствием вернулся в «Клуб Филинов». По сей день я надеваю изысканную рубашку с галстуком, беру свой альт и еду в город, чтобы играть в оркестре, который собирается каждый четверг. Я не пропускаю ни одного вечера.

Я должен добавить, что являюсь единственным членом клуба, который носит и всегда носил черные сандалии вместо ботинок. Давным-давно я решил, что носить сандалии неизмеримо полезнее, чем держать ноги без воздуха и потными в той обуви, которую предпочитают мои коллеги по клубу. Теперь они уже привыкли к моим сандалиям, да и ко мне самому.

 

Глава 12. МДМА

В 1967 году, который стал годом «детей цветов», я посетил конференцию по этнической фармакологии. Конференция проходила в Коул-холле, в Медицинской школе Сан-Франциско. Медицинский центр находился почти в эпицентре движения хиппи и был расположен всего лишь в нескольких кварталах от Хейт-Эшбери. Конференция была задумана удивительным скрягой и борцом с предрассудками по имени Даниель Эфрон, с которым у меня были особенно теплые взаимоотношения. Свои противоречивые роли Даниель играл с завидным мастерством. Как главному начальнику фармакологической секции психофармакологии в Национальном институте психического здоровья ему принадлежал важный голос в распределении правительственных фондов, выделяемых для финансирования грантов. Поскольку Даниель был человеком влиятельным, куда бы он ни пошел, вокруг него начинали носиться. Но в то же время он активно боролся со «священными коровами», о чем свидетельствовала и организация этой конференции по этнической фармакологии. Наша с ним дружба была уникальна тем, что я никогда не старался заполучить грант от правительства. Поэтому мне не надо было добиваться расположения Даниеля в личных целях. И он это знал.

Однажды я пришел на встречу ученых-фармакологов в Стэнфорде. Даниель председательствовал там на одном из утренних заседаний. Я сел среди слушателей в первом ряду и поймал скользивший по лицам взгляд Даниеля. После последнего обсуждения я быстро отвел Даниеля от профессиональных фармакологов и отвез его на Ферму. С нами был еще один товарищ — Сол Сноумен, ехавший на собственной машине. В то время д-р Сноумен был доцентом и занимался фармакологией в широко известной медицинской школе на Восточном побережье. Эта встреча была одной из немногих, когда мы виделись с ним лично. А так, в основном, мы поддерживали связь через переписку. По пути на Ферму Денни попросил остановиться у магазина купить коробочку конфет для моей жены Элен, чтобы не слишком обременить ее в качестве гостя.

На Ферме мы все плюхнулись от усталости прямо в кресла и снова почувствовали себя людьми. Денни объявил, что, во-первых, он всегда хотел увидеть мою лабораторию и, во-вторых, любит играть на трубе. Этой привычкой он обзавелся в детстве, когда учился в средней школе где-то в Восточной Европе. И вот мы пошли в лабораторию. Мой сын Тео уже разжег огонь в камине, и Денни впервые увидел, что это за штука. Огонь был хорош, дрова потрескивали. На отдельном дымоходе, который я соорудил наверху металлической стойки, росли лишайники (они уже давненько прилепились к дымовой трубе). Там же красовалась смешная рожица. Ее нарисовал чернилами один из моих друзей — мне на удачу. Сочетание чернильной рожицы и лишайников зеленовато-желтого цвета заставляло многих гостей, впервые заходивших в лабораторию, изрядно удивляться и непроизвольно пятиться. В химическом стакане на столе для экспериментов что-то перемешивалось и пузырилось. На полу стояли пустые кувшины из-под вина, а на стенных полках выстроились бесчисленные бутылки с химическими реактивами. В довершение ко всему, в лаборатории нашла пристанище прелестная колония тонконогих хрупких пауков наподобие тех, которых прозвали пауками-сенокосцами. Они так мягко перебирали своими лапками, передвигаясь по батарее чистых круглодонных колб. Денни застыл в дверном проеме, рассматривая все это. В правой руке он держал трость, левую простер в немом удивлении. Он был похож на Бальбоа, впервые увидевшего Тихий океан.

— Я потратил, — сказал он с особым акцентом, — мил-лионы долларов в мил-лионах лабораторий, и из этого нич-чегошеньки. А тут лаборатория, в которую я не вложил нич-чего, но из которой вышло в-все! — Я был польщен.

Когда мы вернулись в дом, я раскопал свою старенькую трубу — по счастью, вентили у нее еще работали — и предложил Денни вспомнить молодость и сыграть четвертый концерт Гайдна. Я бы попытался совладать с пианино, а Сол исполнил бы роль внимательного слушателя. К нам заглянула Элен и проверила, достаточно ли у нас вина и еды. Через пару часов мы благополучно выдохлись, и Сол, благослови Господь его душу, повез Денни домой.

После смерти Денни в 1972 году его протеже, Эрл Усдин, продолжил работать над многими проектами, над которыми они трудились совместно с Денни. Что примечательно, у Эрла оказалось достаточно энергии, чтобы начать несколько собственных проектов. Он тоже стал уже частью истории. Эти два близких друга внесли неоценимый вклад в развитие фармакологии в нашей стране.

Проходившая в 1967 году конференция называлась «Этно-фармакологические исследования психотропных средств». Насколько я знаю, на этой конференции впервые собрались вместе почти все исследователи, работавшие с психоделиками. К какому плодотворному взаимодействию привела конференция!

От Клаудио Наранхо, психиатра-антрополога, который провел целые годы в джунглях Южной Америки в поисках Ayahuasca vine, мы услышали страстный рассказ о его впечатлениях от воображаемых джунглей, которые привиделись ему под воздействием айяхуаска. По мнению Клаудио, его собственный опыт и опыт его пациентов доказывает, что прием растительных экстрактов, содержащих гармалин, всегда без исключений вызывает в сознании образы ягуаров и прочих примеров фауны и флоры, ассоциирующихся с джунглями, где и произрастает это растение.

На конференции также присутствовал всем известный и уважаемый ботаник — Ричард Е. Шуль из Гарварда. От него я слышал, что он никогда не испытывал подобных видений, которые, как следовало из рассказа Клаудио, возникают после приема айяхуаска.

Я имел удовольствие представить друг другу этих ученых и не забыл упомянуть о пересечении их интересов. Разговор начал Клаудио:

— Что вы думаете о ягуарах?

— О каких ягуарах?

Короткая пауза.

— Вы лично знакомы с аутентичной Banisteriopsis caapi? — поинтересовался Клаудио у Ричарда. В его голосе слышалось легкое напряжение.

Ричард внимательно посмотрел на собеседника и сказал: «Я был человеком, присвоившим этому растению название».

Клаудио продолжил: «Вы сами когда-нибудь пробовали отвар данного растения?»

— Раз пятнадцать, наверное.

— И никогда не видели ягуаров?

— Сожалею, лишь волнистые линии.

Клаудио развернулся и ушел. Насколько я знаю, с тех пор они больше не разговаривали друг с другом.

На конференции выступил и Чонси Лик. Он зашел издалека и стал рассуждать о примитивном состоянии, в котором находится фармакология. Уже близится конец столетия, а вся медицинская практика основана лишь на содержимом двух баночек: на одной написано «От золотухи», на второй — «От сифилиса». Токсиколог и исследователь Бо Хольмштедт сделал обзор открытий в области использования растений в медицине. Стивен Сца-ра рассказал о дурной славе ДМТ. На конференции также выступили Энди Вейл, Гордон Уоссон, Натан Кляйн, Хэрри Исбелл, Денни Фридман и многие другие исследователи, которых всегда интересовала эта область фармакологии и которые внесли вклад в ее развитие. Несколько русских ученых тоже могли бы это сделать, но им мешали политические соображения. Что интересно, не мог заниматься подобными исследованиями и открыватель ЛСД Альберт Хофманн, поскольку они не согласовывались с политикой компании Sandoz, на которую он продолжал работать. Результаты работы конференции были опубликованы в книге, изданной в типографии правительства после того, как Служба по охране общественного здоровья при Департаменте здоровья, образования и социального обеспечения в мягкой форме отказалась ее печатать. Лишь немногие, помимо присутствовавших на конференции, позаботились о продолжении наших начинаний, и сейчас та встреча фактически позабыта.

На конференции я представил доклад о мускатном орехе. После доклада я вышел прогуляться в вестибюль, где самое интересное и происходило. Здесь мой приятель представил меня молодому профессору химии Ноэлю Честнату. Профессор выразил неудовольствие тем, что ему пришлось услышать, за исключением одного доклада по эфирным маслам и их превращению в производные амфетамина. Он сказал, что хотел бы встретиться с автором данного доклада. «Я и есть автор», — были мои слова. Так началась наша дружба, продолжающаяся по сей день.

По мнению Ноэля, необычный потенциал созданного мной наркотика ДОМ и обманчивая простота его структуры могли стать основой для некоей гипотезы. Если провести в некоторой форме метаболическое окисление и перевести это соединение в класс хинонов, то конечным продуктом реакции будет индол. А к классу индолов относится один из основных нейротрансмиттеров в человеческом организме — серотонин. Вполне возможно, что эти результаты имели значение в области изучения психического здоровья. Из этого вытекало, что можно было подавать заявки на гранты и получить финансирование, а потом привлечь к работе аспирантов и ученых с докторской степенью, продолжающих свои изыскания. Они бы помогли производить эти восхитительные метаболические исследования.

Примерно в это время в Сан-Франциско приехал молодой химик, выпускник одного крупного университета на Среднем Западе. Он собирался работать с Ноэлем. Это был д-р Дэвид Лэддер. Наше знакомство стало настоящей искрой, благодаря которой разгорелся огонь нашей дружбы. Мои отношения с Дэвидом стали плодотворным союзом, действующим по сей день. Дэвид — это робкий, спокойный человек и выдающийся химик. Совместно мы опубликовали несчетное количество докладов, и я надеюсь, что в будущем наше сотрудничество будет продолжаться в том же духе.

Пока Ноэль колесил по всему миру со своими лекциями, а также время от времени использовал полагающиеся ему годичные отпуска, он назначил меня кем-то вроде «папочки» для своих аспирантов в Калифорнийском университете в Сан-Франциско. Одним из этих аспирантов было милейшее эльфоподобное создание с соответствующим именем — Мерри Кляйнмен. Она рассказала мне об эксперименте, который провела с двумя своими близкими друзьями. Они использовали сто миллиграммов М-ме-тилированного МДА (МДМА). Она не стала долго распространяться об эксперименте, однако намекнула, что он протекал очень эмоционально. В основном, у всех троих была хорошая реакция.

Не в первый раз при мне упоминался МДМА. На самом деле я синтезировал это вещество в 1965 году, работая в Dole, но прежде не встречался ни с одним человеком, который попробовал бы его самолично. Я повторно синтезировал его и обнаружил, что МДМА не похож ни на что другое, с чем мне приходилось иметь дело. Это не был психоделик, если иметь в виду вызываемые им видения или объяснять его воздействие. Однако в нем были радость и теплота, свойственные психоделикам, и они были поразительны. Я начал собирать комментарии, связанные с воздействием МДМА, от разных людей и в различных обстоятельствах. Постепенно я стал чувствовать огромный интерес и восторг по отношению к этому материалу.

Я начал читать курс по судебной токсикологии в кампусе Беркли Калифорнийского университета. Обычно на лекции приходило 20–30 студентов, и больше половины из них ухитрились продержаться до самого конца курса. Сомневаюсь, чтобы кто-нибудь из них стал настоящим докой в области судебной токсикологии. Зато большинство из них получили то, что я считал чрезвычайно полезной и важной информацией, да еще и по-своему развлеклись. Одним из моих верных слушателей был очаровательный юноша, игравший на гитаре. У него было самое поразительное заикание в мире. Как только ему надо было выговорить слово, начинающееся с гласной (или, на худой конец, на некоторые из согласных), он плотно застревал, пока не делал несколько размеренных вдохов и выдохов или резко дергал головой и не подбирал другое слово. Этого парня завали Клаус.

Клаус заинтересовался МДА и почему-то его N-метилиро-ванным гомологом — МДМА. Он договорился о том, что его пустят в лабораторию где-то в корпусе биофака и позволят заняться летним проектом с целью отработки методик получения МДМА. Его заикание служило источником сущих мучений, когда бы мы с ним не встречались, что, надо сказать, редко случалось. Потом я потерял с Клаусом всякую связь.

Прошло какое-то время, и я столкнулся с ним вновь, когда летел по кампусу, торопясь на встречу. Мне потребовалось всего лишь мгновение, чтобы вспомнить, кто был передо мной.

— Как поживаешь? — спросил я Клауса, ожидая в ответ серию вдохов-выдохов или мотание головой.

— Настроение отличное, — ответил парень, задержавшись на букве «р» в слове «настроение».

— Как твои занятия музыкой? — с достойной храбростью продолжил я, уже начав подозревать, а не ошибся ли я.

— Поиграть удается лишь изредка, — гласные в словах были произнесены немного дольше, чем следовало, так что я убедился, что это был мой Клаус.

— Но, — продолжил он без больших разрывов между словами, — этот метилированный МДА позволил мне изменить кое-что в себе.

— И что же, к примеру? — поинтересовался я.

— Ну, для начала, впервые в жизни я смог контролировать свою речь. Я решил начать новую карьеру.

— Карьеру в какой области?

— В области речевой терапии.

Я потерял след Клауса, но уверен, что он стал одним из первых людей, доказавших мне, что в эликсире под названием МДМА содержалось нечто напоминавшее змеиный жир в том смысле, что он оказывал исцеляющее действие в случае любых болезней

Впрочем, другое раннее испытание показало, что МДМА может действовать иначе.

Один мой хороший друг по имени Чарльз Миллер на протяжении многих лет следил за моими исследованиями Время от времени он спрашивал меня, не настал ли, на мой взгляд, такой момент, когда его участие в эксперименте было бы полезным. Я всегда откладывал эту возможность на неопределенное будущее, поскольку меня охватывали неприятные предчувствия относительно того, как поведет себя подсознание Чарльза во время эксперимента. Он был спокойным человеком, и, в принципе, с ним можно было проводить испытания, однако ко всему прочему он страдал упрямством, настоящим ослиным упрямством. Добавьте сюда хронический алкоголизм. По мере того, как на протяжении всего дня изменялась степень трезвости Чарльза, изменялась и его личность. Так что поздним вечером Чарльз представлял собой откровенно злобного типа, настроенного почти против всего в мире, особенно против интеллектуалов и гомосексуалистов.

Это сочетание постоянно настораживало меня, и с течением времени я уверился, что Чарльзу, в некотором смысле, было необходимо справиться со многими проблемами, без сомнения, мучившими его в пору молодости. Не обязательно было решать их раз и навсегда, но требовалось, по крайней мере, глубоко и безопасно похоронить их в его подсознании. Но я был вовсе не уверен, что хочу стать тем человеком, который подберет инструмент, чтобы извлечь какую-нибудь из этих проблем Чарльза на свет Божий.

Его жена Джэнис ни разу не выразила заинтересованности в подобном исследовании, хотя тоже была осведомлена о сфере моих научных интересов. Однако именно Джэнис однажды позвонила мне и спросила, может ли она (и ее младший сын) рассчитывать на несколько часов моего времени, чтобы получить ответы на парочку вопросов. Вопросы возникли именно у Джэнис. Присутствие ее сына, очевидно, объяснялось тем, что он должен был оказывать ей моральную поддержку, поскольку был неплохо осведомлен о наркотиках. Я предложил встретиться в тот же день после обеда. Они согласились. Как я часто отмечал, если время выбрано правильно, то это видно безошибочно.

Джэнис, ее сын и я приняли сто двадцать миллиграммов МДМА вскоре после полудня. Потом юноша ушел. После получаса — столько обычно проходило до момента «осознания» действия наркотика — Джэнис не подавала признаков, что с ней что-то происходит. Никаких изменений не произошло по истечении и сорока, и пятидесяти минут. Я услышал только несколько незначительных реплик.

— У меня пересохло в горле.

— Я принесу вам стакан воды. Именно так я и сделал Не помогло.

— Мне трудно дышать.

— Дышите так, как можете.

Мы находились в задней комнате дома, и в отражении окна я заметил, что у женщины не возникало никаких сложностей с дыханием, когда я не смотрел на нее.

Мы пошли по холму к участку, который я отдал в аренду группе строителей из нашей округи для хранения пиломатериалов.

Здесь было несколько табличек с надписью «Не курить», чтобы не допустить пожара.

— Вы думаете, я слишком много курю?

— Вы сами думаете, что курите слишком много?

— Нет, я так не думаю.

— Тогда мой ответ будет «возможно, и нет».

К этому моменту эксперимент длился уже час, но признаков активного действия МДМА все еще не наблюдалось. Потом был задан неожиданный — «не шаблонный» — вопрос.

— Быть живым — это хорошо?

— Можете поклясться своей распрекрасной задницей, что это

здорово — быть живым. Это настоящее счастье — быть живым!

Вот оно. Наркотик начал действовать, и женщина стала носиться по холму и кричать, что быть живым — хорошо. Вся зелень стала для нее живой, все ветки деревьев и камни на земле стали одушевленными предметами. Я догнал ее и увидел, что ее лицо так и светилось. Она рассказала мне несколько эпизодов из своей личной жизни, которые она хорошо знала и которые знал хорошо и я, но которые до сих пор лишали ее спокойствия.

Она родилась в результате незапланированного кесарева сечения, ее мать умерла во время родов. И все пятьдесят лет она жила с чувством вины за то, что жизнь ей досталась ценой жизни ее матери. Три года ее лечил семейный врач, главным образом, работая с этой проблемой. Очевидно, что ей требовалось лишь подтверждение того факта, что быть живым — это хорошо.

Пару месяцев у меня не было никаких известий от Джэнис. Когда, наконец, она позвонила, охотно призналась, что до сих пор живет в мире с самой собой и что прекратила ходить к врачу.

В большинстве своих ранних экспериментов я работал с дозой от восьмидесяти до ста миллиграммов и для описания воздействия наркотика в отчетных записях использовал слово «окно». Оно позволяло мне наблюдать как бы извне, смотреть на то, что происходило внутри меня, без искажения или недомолвок.

Изредка мы с Элен отправлялись в поездку, покидая дом в шесть вечера в пятницу и возвращаясь в четыре часа дня в воскресенье. С нами ездили наши друзья — Джордж и Рут Клоузы, с которыми мы были знакомы еще со времен Кэл-холла. Мы садились на специальный поезд, отходивший из Окленда. Он назывался «Веселый поезд в Рино». Чем дальше поезд ехал на восток через Сьерры, в поезде становилось все больше людей с едой и выпивкой и больше шума. Некоторые даже танцевали в музыкальном вагоне. (После тридцатичасового пребывания в казино обратная поездка проходила куда в более подавленном настроении.) Элен чувствовала себя чаще всего неудобно, когда речь заходила о приеме наркотиков, однако ее отношение менялось прямо на противоположное, когда порой она употребляла алкоголь. Что касается Клоузов, то тогда они еще ничего не знали об измененных состояниях сознания, кроме того, к которому приводит алкоголь. Во время одной из наших поездок, когда мы все вместе ели мясо краба с соусом из авокадо в шумном вагоне, я спросил их, не сочли бы они за оскорбление, если вместо мартини я наполнил бы свой бокал хининовой водой и добавил бы туда содержимое маленького пузырька. Зачем? Для эксперимента, ответил я. Хорошо, сказали они, почему бы и нет!

Все сработало. Казалось, что постепенно наступавшее у меня состояние интоксикации очень равномерно соединялось с их состоянием. Они забыли, что я использовал химический препарат, а вовсе не водку. Так что какое-то время я относился к МДМА как низкокалорийному мартини собственного изобретения.

Вскоре после этого случая я познакомился и близко сошелся с приятной парой профессиональных исследователей и преподавателей из Германии — Урсулой и Адольфом Билз. Около года они работали вместе с Терри Мейджэром. Дольф, как называл себя он сам, однажды принял небольшую дозу ЛСД. Его переживания были необычайно запутанными, сложными и пугающими. Уже несколько недель он не мог полностью прийти в себя.

Хорошенько поразмыслив, я предположил, что МДМА мог бы в некоторой степени помочь Дольфу, хотя, конечно, очередной опыт с психоделиком казался не очень подходящим средством. Но я подчеркнул, что МДМА не является психоделиком, а также объяснил концепцию «окна» и те доводы, которые убедили меня в том, что Дольф может использовать МДМА, чтобы окончательно поправиться.

Для участия в эксперименте я привлек обоих Билзов. Это был памятный день. Шли только честные беседы, скрытности не было места. Эксперимент положил начало тесным дружеским отношениям, которые будут связывать нас на протяжении нескольких лет. Во время эксперимента, продолжавшегося несколько часов, мы справились с травмой Дольфа. По его словам, он словно заново родился. Еще один намек на змеиный жир. Становилось все очевиднее, что МДМА может решить любые проблемы любого человека.

Следует затронуть еще один эпизод из истории МДМА. Он связан с добрым пожилым психологом, верившим в расхожую идею о том, каким должен быть образцовый дедушка — и по взглядам, и манере поведения. Собеседника он слушал внимательно, смеялся искренне и часто, и, как говорит Элис, в его дружеских крепких объятиях хотелось оставаться как можно дольше.

У Адама в Окленде была своя практика. Его кабинет размещался на втором этаже какого-то дома, который сдавался под офисы. В основном прием у него представлял собой обычный пятидесятиминутный сеанс, однако иногда, правда, очень редко, он использовал совершенно другие методы лечения. До самой смерти Адама это сохранялось в секрете ото всех, за исключением ближайших друзей и тех, кого он решал лечить при помощи особых средств. Да и сейчас люди, знавшие и любившие Адама, предпочитают не разглашать эту тайну и, без сомнения, будут хранить ее и впредь.

Специальное лечение, к которому Адам порой прибегал, предполагало использование психоактивных веществ. Они были необходимы для того, чтобы помочь пациенту перешагнуть через психологические барьеры и напрямую обратиться к себе самому и собственному подсознанию. Чтобы применять подобные наркотики, в течение двух десятилетий Адам разрабатывал отдельную методику.

Для проведения специальных сеансов Адам выезжал на дом к пациенту. Он заранее оговаривал время сеанса, чтобы пациент мог подготовить фотографии из семейного альбома, которые способствовали активизации ассоциативного потока и стимулировали детские воспоминания. Адам также просил своего пациента сформулировать накануне сеанса наиболее важные вопросы. После того, как пациент получал определенную дозу наркотика, Адам, сам ничего не принимавший, садился рядом, чтобы при необходимости придать пациенту уверенность и успокоить его прикосновением руки или помочь уладить какое-нибудь затруднение либо проблему, которая могла возникнуть во время сеанса. Самая сложная работа выпадала пациенту, ответы на интересовавшие его вопросы должна была дать его собственная психика. Адам пользовался целым набором веществ, начиная от сравнительно мягкого МДА и заканчивая ЛСД и ибогаином. Последние наркотики он использовал для сокрушительной атаки в случае психологического сопротивления. Судя по всему, источники, из которых Адам получал наркотические вещества, были легальными. Обычно он делал заказы у зарекомендовавших себя поставщиков химической продукции. Но Адам был таким человеком, что всегда все проверял. Поэтому он часто звонил мне, чтобы я проверил полученный им новый препарат и вынес окончательный вердикт относительно соответствия наркотика его названию и отсутствия примесей.

К 1977 году возраст стал брать свое, Адам быстро уставал, и ему пришлось сократить количество своих пациентов. Я знал, что он уже почти готов все бросить и не будет продлевать аренду помещения, где располагался его оклендский офис. Однажды Адам попросил меня заскочить к нему и при желании забрать некоторые необычные сувениры, которыми он обзавелся за свою жизнь. У него оказались куски коры отсюда-то и странные порошки оттуда-то. Имелись у Адама и маленькие веточки и корешки ибоги, и образцы первых коллекций яхе из Южной Америки, собранные после открытия этого растения. Я провел у Адама пару часов и с благодарностью принял его ботанический музей.

Идя в гости к Адаму, я решил прихватить небольшую бутылочку своего «низкокалорийного мартини», то есть гидрохлорид-МДМА, чтобы соблазнить его попробовать что-нибудь новенькое. Зная о нежной привязанности Адама к МДА, я убедил его в том, что у МДМА есть некоторые достоинства МДА, но ему не присущ «пьянящий» эффект и к тому же он обладает особенной магией, которая может заинтересовать Адама. Он сказал мне, что, может, попробует этот препарат, а может быть, и нет. Но если попробует, то выскажет мне все, что он об этой штуке думает.

Адам позвонил мне через несколько дней и сообщил, что передумал полностью завязывать с врачебной деятельностью. Я не знаю подробностей деятельности этой сложной расширяющейся сети, которую Адам продолжает развивать на протяжении последних десяти лет. Но мне известно, что он ездил по всей стране, предлагая МДМА другим психиатрам и обучая их методикам использования данного препарата в лечении. Разумеется, все они для начала должны были испытать действие МДМА на себе. Адам считал (так считаю и я), что ни один психиатр не имеет права предлагать другому человеку психотропный препарат, пока он сам тщательно не ознакомился с воздействием данного наркотика на свое тело и разум.

Многие из проинструктированных Адамом психологов и психиатров организовали небольшие группы профессионалов с целью их обучения использованию МДМА. Так что данные и методики Адама получили широкое распространение и вышли за пределы страны.

Невозможно точно установить, с каким размахом в последние годы жизни Адам использовал МДМА в лечебных целях. На поминальной службе я спросил об этом одну из старых подруг Адама. Я поинтересовался, может, она догадывается, сколько примерно людей Адам познакомил с этим невероятным средством — прямо или косвенно. Помолчав мгновение, женщина ответила: «Знаете, я уже думала об этом и пришла к выводу, что, наверное, плюс-минус четыре тысячи человек».

МДМА оказался таким ценным дополнительным психотерапевтическим средством, что я действительно полагаю, что его будут продолжать использовать в психотерапии еще долгое время, несмотря на принятые во многих странах законы, запрещающие его использование и препятствующие его изучению.

Как сказал один психиатр, МДМА — это пенициллин для души, а вы же не отказываетесь от пенициллина, увидев однажды то, на что он способен.

 

Глава 13. Остановка времени

Я прекрасно понимаю, что в глазах многих людей «трава», или марихуана, имеет ценность в качестве наркотика, снимающего стресс и внутреннее напряжение. Вообще-то для меня травка означает разочарование и лишнюю трату времени. На мой взгляд, у марихуаны есть всего лишь два достоинства: во-первых, под ее воздействием обостряются вкусовые ощущения, а, во-вторых, время замедляется до такой степени, что можно его останавливать.

Как-то раз я решил покурить травы просто для борьбы со стрессом после проведения одного по-своему тонкого эксперимента с новой комбинацией наркотиков. И вдруг обнаружил, что совсем не по моей воле у меня начались переживания, связанные с замедлением времени. Эти ощущения были действительно пугающими.

В этот примечательный апрельский день (дело было в семидесятых годах) весь дом был предоставлен в полное мое распоряжение: Тео был в колледже, а Элен поехала на несколько дней в гости к своему родственнику. В то время я иногда использовал одну из двух любопытных экспериментальных методик. По одной из этих методик, которую я назвал «вставлять запал», нужно было принять активный наркотик через определенное время после приема неактивного. Если наблюдаемое воздействие «активного» («взрываемого») наркотика менялось в присутствии неактивного («запала»), то можно было оценить процесс усиления действия активного препарата. Для второй методики я избрал следующее название — «авто-железнодорожная перевозка». Использование данной методики предполагало прием активного наркотика в период уменьшения воздействия другого, тоже активного, вещества. При помощи подобного «ложного дополнения» можно обнаружить качественные различия в воздействии наркотиков, что способствует более точному пониманию обоих препаратов.

В описываемом случае первым (и активным) наркотиком, который я принял, был МДОХ, а роль «перевозочного» выполнял МДА. В глубине души я всегда подозревал, что эти два вещества в процессе метаболизма в теле человека могут каким-то образом соединяться, потому что по своему действию и по своей структуре они очень похожи. Единственное, что их отличало между собой, — атом кислорода. Но структура этих веществ была такова, что этот атом кислорода без особых трудностей добавлялся (или удалялся) при обычном процессе биотрансформации.

Итак, в два часа пополудни я принял сто миллиграммов МДОХ и записал по времени свои ощущения, типичные для этого наркотика. Позже, если быть точным — в полпятого, когда воздействие препарата стало уменьшаться, я принял такую же дозу МДА. Почувствуют ли они присутствие друг друга? Окажется ли МДА достаточно похожим для того, чтобы действовать как дополнение МДОХ и заставить его вновь оказывать начавшее угасать воздействие? Или первый препарат проявит упорство, что сделает МДА относительно неэффективным? Или, раз уж на то пошло, воздействие усилится, и, возможно, это будет означать некую синергию?

Эффект значительно дополнился. После истечения обычного промежутка времени, который проходит до начала воздействия(для МДА этот промежуток равняется примерно получасу), я отметил, что у меня по телу пошли мурашки и появились признаки перехода в окаменевшее состояние. Я испытывал ожидаемый набор физических проявлений воздействия обоих наркотических веществ — мои зубы сжались, а глаза произвольно подергивались. Отсюда было недалеко и до нистагма. Угол наклона моего почерка резко увеличился, а моторная координация ухудшилась, и правильно попадать по клавишам пианино я был уже не в состоянии.

Прошел еще час, и я почувствовал, что время замедлилось и я могу проделывать фокусы со зрительными образами. Я мог придать человеческие формы фигурам, которые образовывались благодаря игре светотени, отбрасываемой лучами заходящего солнца (они пробивались сквозь листья деревьев).

К семи часам вечера я дошел до уровня плюс один, а к восьми часам, по сути дела, уже пришел в себя. От постоянного стискивания зубов у меня порядком ныли челюсти, а психика изрядно притомилась от всех переживаний, выпавших на мою долю в течение дня. Наступил тот редкий момент, когда я решил покурить чуть-чуть марихуаны, чтобы предотвратить стресс. Я выкурил двести миллиграммов подаренного мне образца марихуаны, который валялся у меня без дела вот уже пару лет. На часах было пятнадцать минут девятого, а то, что случилось потом, было просто невероятно.

В восемь двадцать восемь (через тринадцать минут после того, как я покурил травку) я почувствовал первые признаки действия марихуаны. Для меня этот срок был обычным. За этим первым сигналом на меня стали накатывать волны ощущений. Каждая из них сопровождалась растущим чувством замедления времени. Было совершенно непонятно, как волны распространялись так равномерно и через одинаковые промежутки времени. Посмотрев на секундную стрелку, я заметил, что волны должны сходиться друг с другом все ближе и ближе. Это впечатление возникло у меня благодаря тому, что секундная стрелка на часах двигалась еще медленнее, чем волны.

Запись, сделанная мной в восемь часов тридцать одну минуту, свидетельствовала, что для меня произошло значительное субъективное изменение хода времени, несоразмерное со временем, которое показывают часы. Однако звучавшая по радио музыка не претерпела для меня никаких искажений.

Следующий «приступ» случился у меня через пару недель — в восемь тридцать пять. Я ощутил, как очередная волна замедления времени обрушилась на меня. А после того, как секундная стрелка снова обежала циферблат и стало тридцать шесть минут девятого, пришла еще одна волна.

Страх стал охватывать меня.

В каком состоянии находилось мое тело? Я пытался измерить у себя пульс, но делать это просто смешно, когда между ударами сердца проходит целая вечность. Ты теряешь след одного удара к тому моменту, когда думаешь, что уловил следующий. А на самом деле пульс бьется где-то поблизости и его чертовски трудно сосчитать. Сколько было ударов — два, три или один? Я заметил, что проходило три удара за то время, пока секундная стрелка передвигалась от одного деления к другому, так что, может быть, пульс у меня был 180. А может, и нет. У меня не было возможности точно определить его.

Часы показывали восемь тридцать восемь, и разумом я понимал, что прошло всего лишь двадцать пять минут с той поры, когда я почувствовал первые признаки воздействия марихуаны. Но мне казалось, что лучше было бы сказать, что пролетело двадцать пять дней. Я поднялся и пошел к пианино с намерением сыграть отрывок из Первого ноктюрна Шопена. Движения моих пальцев были несколько замедленны, но ноты я брал абсолютно верные. Я задумался над одной вещью. Если секунда длится так долго, то почему звучание басов при большем количестве звуковых колебаний, приходящихся на одну секунду, не кажется выше? Могло ли случиться так, что слуховые рецепторы в моем ухе тоже стали медленней воспринимать внешние звуки, поэтому музыка звучала для меня синхронно с тем, как я ее играл? В этом не было ни малейшего смысла.

Я оставил в покое пианино и вернулся к дивану и часам. Несмотря на то, что играл я довольно приличное время, часы показывали всего лишь восемь сорок одну. Мне пришло в голову, что я настолько далеко вышел за пределы состояния плюс три, что показателей, подходящих для описания моего состояния, уже не было. Я не могу использовать показатель плюс четыре, потому что он обозначает другое состояние, отличное от психоделического опьянения. Поэтому давайте остановимся на плюс 3,7. Я вновь попробовал измерить свой пульс. На этот раз вообще не было ничего слышно — либо сердце перестало биться (не это ли и происходит при полной остановке времени?), либо громыхавшие удары были настолько разрозненны, что их было невозможно зафиксировать. Но тогда почему все-таки пианино звучало как прежде, а сердце билось так странно? Должен был я позвать на помощь?

На часах было восемь пятьдесят три, когда я проделал многомильный путь по дому, добрался до столовой, где был телефон, и набрал номер телефона своего друга Джорджа Клоуза. Смятение и ужас охватили меня, стоило мне понять, что аппарат не работает. Из телефонной трубки не доносилось ни звука. Я начал взглядом обшаривать комнату в поисках какого-нибудь предмета, который успокоил бы поднимающуюся во мне панику. Я точно и не знал, что ищу, — что-нибудь такое, что подсказало бы мне, что теперь делать. Я был навсегда заключен в доме. Раз уж у меня уходило столько времени для перехода из одной комнаты в другую, я знал, что никогда не смог бы добраться до машины, а тем более самостоятельно вести ее! Вот это были бы удивительнейшие переживания — сесть за руль с таким представлением о времени! Конечно, я не собирался проверять это на собственной шкуре.

А потом это случилось. Я вздрогнул от неожиданности, услышав гудок в прижатой к уху телефонной трубке. Соединение только что завершилось, и в доме у Джорджа зазвонил телефон. Прошла еще одна вечность, пока раздался второй гудок. Снова вечность, и третий гудок. Трубку взяла Рут, и ее голос звучал нормально (из чего следует, что на голосах людей, равно как на музыке, изменение восприятия времени не сказывается).

Я сказал в телефонную трубку: «Я попал в веселенькое местечко, Рут, и немного напуган. Не мог бы Джордж приехать и убедиться в том, что меня можно найти, если все зайдет еще дальше?»

Я сознавал, что моя речь была мало вразумительна, но Рут заверила меня, что Джордж уже едет ко мне. Я решил оставаться у телефона, чтобы зацепиться за голос Рут, как за спасительный якорь в этом странном шторме.

Никогда мне еще не доводилось с кем-то разговаривать в течение целого столетия.

Теперь состояние, в котором я находился, по моей классификации тянуло на плюс 3,9. Я помню, как попросил Рут остаться на связи, пока схожу в кабинет за бумагой и ручкой, и записать время моего отсутствия. Я хотел посмотреть, сколько это займет времени, и использовал жену своего друга в качестве объективного хронометриста. Она сказала, что подождет у телефона до моего возвращения. Мой план заключался в том, чтобы начать самому отсчитывать время, отметить, сколько уйдет на то, чтобы дойти до кабинета, взять там что-нибудь и вернуться к телефону. Потом Рут сообщила бы мне, сколько в действительности прошло времени, и, разделив одно на другое, я бы получил величину своего «замедляющего фактора».

Я положил телефонную трубку на стол и отправился по направлению к своему кабинету. Я никогда не смогу восстановить проносившиеся у меня в голове бесчисленные мысли, пока я шел по коридору. Впрочем, одна из них застряла у меня в мозгу. Как может человек объективно оценивать свое субъективное переживание времени? Как я мог следить за своим внутренним ходом времени с некоторой точностью, чтобы затем сказать Рут, сколько, на мой субъективный взгляд, у меня занял поход до кабинета и обратно к телефону? Подсчитывать секунды при помощи «тысяча и один, тысяча и два» не годилось, поскольку скорость движения слов для меня не изменилась. Замедлялось проходившее для меня время.

Я дошел до кабинета и, наверное, целую жизнь пытался вспомнить, зачем же я сюда притащился. Я оглянулся по сторонам в поисках чего-нибудь, чтобы посветить на часы, или чего-нибудь еще. Я собирался печатать? Что-либо вычислять? Читать? Окружавший меня мир был красочным и подвижным, однако, испытывая удовольствие от этого потрясающей зрительной комбинации, я не хотел, чтобы она полностью захватила меня. Я должен был сохранять вербальный контакт. Это напомнило мне, что Рут осталась на связи и ждала моего возвращения. Я совсем позабыл о ней и надеялся, что она все-таки дождется меня.

Я вернулся к телефону, Рут была на проводе.

— Извини, что задержался. Я растерялся.

— Как долго, по-твоему, ты отсутствовал?

— Двадцать-тридцать минут?

— Тебя не было одну минуту или на несколько секунд больше.

Итак, коэффициент составил 20:1. Я знал, что пока больше не будет этих замедляющих время волн, и каким-то образом почувствовал, что был уже на пути к возвращению в нормальное состояние. После продолжительного и сложного телефонного разговора о сущности вселенной я услышал, как подъехал Джордж, и отпустил Рут спать. Джордж зашел через парадный вход, будучи в отличном настроении, проверил мой пульс (он был около 110) и нашел, что в физическом плане я неплохо себя чувствую. Теперь я уверен, что на протяжении всего вечера с моим сердцем было все в порядке. Я выжил. У меня по-прежнему нет объяснения тому, как два времени (речь и музыка, с одной стороны, и проходившее для меня лично время — с другой) могли одновременно быть такими разными и всегда существовать в пределах одного и того же часа.

Несколько дней спустя я решил проверить эффективность такого же количества той же самой марихуаны (не принимая другие наркотики, естественно). Имела место небольшая интоксикация, но искажение восприятия времени было незначительным. Чтобы повторить то, что случилось, нужно было принять такую же комбинацию наркотиков, или быть таким, каким я был именно в тот день, или планеты должны были разместиться соответствующим образом. Возможно, я так никогда и не узнаю, что для этого требуется.

 

Глава 14. Алеф-1

В 1976 году мне удалось синтезировать первый содержащий серу психоделик, который получил название пара-ДОТ. Я работал в сотрудничестве с другом — д-ром Чарльзом Уиндхэмом Мэнтлом, профессором химии какого-то крупного университета на Восточном побережье. При этом он находился в своем университете.

Родовым названием этой группы серных аналогов ТМА-2, имеющих атом серы в позиции 4, стало слово «Алеф». Я взял его из иврита. Первое и самое простое соединение называлось Алеф-1. При получении из него простых гомологов можно было последовательно присваивать им названия Алеф-2, Алеф-3 и т. д.

Как я уже отметил, Алеф-1 был первым и простейшим веществом в данной группе. Однако мой эксперимент с ним простым никак не назовешь. На самом деле, после приема этого препарата я впервые погрузился в состояние, представлявшее собой одну из самых восхитительных смесей самомнения, паранойи и эгоизма, которые мне когда-либо доводилось переживать. Это был редкий и желанный шанс — непредсказуемый и неповторимый.

К тому моменту, когда я принял наркотик, я еще не подобрал для него родового названия. Вышеупомянутое название подобралось после того, как я принял небольшую, но достаточную дозу пара-ДОТ, и обнаружил себя в крайне необычном состоянии, которое внушило мне нешуточный страх перед препаратом. Как потом оказалось, и этого можно было ожидать, со мной произошел sui generis случай, но тогда я подумал, что мои ощущения вытекали из свойств пара-ДОТ (и, возможно, его гомологов). Так что требовалось придумать название самим ощущениям. Отсюда и появился Алеф — по названию первой буквы в иврите, ставший первым компонентом нового словаря.

Лучше всего испытанные мною после приема Алефа переживания передают мои записи, которые я делал во время эксперимента. Они говорят сами за себя. Интересно, что, с точки зрения ощущений и физических проявлений, силу воздействия Алефа я оценил на плюс два (при помощи этого показателя можно передать характер воздействия, но не интенсивность, с которой препарат препятствует нормальной речи и деятельности). С точки зрения психического воздействия эксперимент достоин полноценной оценки плюс три.

Этот эксперимент был не похож ни на что другое: настолько сильным и продолжительным оказалось воздействие многочисленных идей, посетивших меня. Они сменяли друг друга, и каждая воспринималась как нечто обособленное. Какое-то мгновение я со всей полнотой переживал одну идею, и тут же ей на смену приходила следующая. Этот поток не только не остановился за несколько часов эксперимента. Под его влиянием я испытывал постоянный прилив бодрящей энергии, для описания которой, кажется, подходит единственное слово — «сила».

Я не стал вычеркивать из своих записей очевидную чепуху, поскольку она является неотъемлемой частью переживаний, так же, как подлинное прозрение, посетившее меня случайно.

Далее следуют мои записи, снабженные комментариями и объяснениями, которые я вставил в текст позже. Вставки заключены в квадратные скобки.

2 июля 1972 года в 10:50 утра я принял пять миллиграммов растворенной в воде гидрохлорированной соли 2,5-диметокси-4-метилтиоамфетамина, или пара-ДОТ (Алеф-1). До этого три часа ничего не ел. Начинается отсчет самого эксперимента (0:00).

(0:50) Ощущение теплоты в голенях. (1:10) Вышел на дорогу за почтой.

(1:35) Ощущение теплоты во всем теле. Воздействие приятно нарастает.

(1:50) Очень сильный эффект! Довольно приятный. Особенностей восприятия не наблюдается. Во всяком случае, пока.

(2:30) Сидел на улице и какое-то мгновение наблюдал, как плывет над землей мешок с цементом [мешок был доверху наполнен сухим портландцементом, на нем был товарный знак с изображением взбугрившегося бицепса]. Изображение человека — это Акт Власти, но акт не высказанный, в противном случав останется лишь История о Власти. Или, лучше сказать, История об Акте Власти. Акт нельзя спасти, возродить — продолжает существовать лишь История. Акт — это прошлое.

(2:33) Сколько требуется времени, чтобы принять в себя акт? Сам по себе акт, augenblick, оказывает действие, подобное наркотическому, в том смысле, что пропустить его через себя — значит, вспомнить волну идей, которая заполняла тебя раньше. Эти идеи нужно тщательно проанализировать и восстановить с такой полнотой, с какой позволит память.

Однако это лишь непосредственное наркотическое воздействие. Есть еще более широкие аспекты. Препарат может быть просто опытным образцом какого-нибудь семейства, стволом пока еще не исследованного дерева с неизвестным количеством ветвей и бесчисленным множеством листьев.

И мы можем изучить это множество на разных уровнях, но все мы слишком часто выбираем лишь один пример, существующий непосредственно в настоящем. Можно снова и снова входить в открытую дверь и каждый раз видеть что-то новое, однако дверной проем будет оставаться тем же, это будет та же самая дверь.

Пройти сквозь — это не просто заглянуть куда-то. Осмотр напоминает историю власти, проникновение — это акт власти. И внезапно возникают новые двери, и каждая из них тоже не изучена.

Таким образом, SCH3 становится SR [SCH3, представитель J метилтио-группы, — это группа атомов, соединенных с 4-м атомом углерода в Алефа-1. Присутствие «R» в SR символизирует | любое множество других групп, которые могут быть устроены иначе, чем СН3, например, этил, пропил и г. п. ] К счастью, через первую дверь, то есть SCH3, приоткрылся факт существования бесконечности дополнительных дверей, которые в противном случае, останутся невидимыми миру слезами. [Смешанные метафоры не редкость в записях, сделанных мною под воздействием наркотических веществ.]

Меня затопляют «идеи». Они приходят слишком быстро, и я не успеваю записывать. Это не словесный материал, ergo истории невозможно рассказывать.

Продолжать в таком же темпе слишком долго было бы изнурительным. Музыка игнорируется. Пытаюсь держать глаза закрытыми. Ничего.

Зачем искать что-то новое, когда у меня в руках есть ключи — потребности делать открытие уже не существует.

Это и в самом деле взрывоопасный опыт, с идейной точки зрения. Как можно надеяться зафиксировать эту разновидность интеллектуальной сверхновой звезды? Будь я историком, я потратил бы свою жизнь на запись этих разрозненных идей, но толку от этого не было бы, ведь они превратились бы в истории. А кто стал бы их читать, кто бы поверил в них?

(2:45) В лабораторию зашел Тео, несколько минут мы обсуждали с ним проблемы, связанные с вакуумными насосами. Это был утомительный обмен словами, тогда как мы нуждались в обмене идеями. Я сразу же понял, что я хотел передать. Меня охватило ужасное нетерпение, и я проявил себя не слишком компанейским парнем. Воображаемое расширение должно быть частным действием.

У рассказа есть своя ценность. Это история. В записанном рассказе содержатся детали, источники, толкования и нюансы — все то, что каждый желающий может потом изучить на досуге. Но если нужно использовать текущий момент, все, что требуется, — лишь простой намек на это. Это приближает невербальную коммуникацию. Кнопка, при помощи которой сообщение прикрепляют к доске объявлений. Слишком много людей озабочены получением информации; эта кнопка обязательна, без нее никак.

Не могу быстро писать.

В следующий раз попробую использовать магнитофон.

С меняющейся скоростью, как и с кнопкой паузы при записи.

Нет — не надо кнопки.

Точно, я мог говорить быстрее, чем писать, но речь — это слишком медленный и шумный способ. Может, просто записать ключевые слова, а потом, как-нибудь на досуге, дополнить их подробностями. А что если не будет этого «потом», потому что «потом» появится еще больше ключевых слов. И кто тогда пожелает свободное время? Если ты делаешь что-нибудь на досуге, то это уже не досуг. Поэтому досуга не существует. Q. E. D. [Что и требовалось доказать.]

«Классическая симфония» Прокофьева на волне KKHI так или иначе подходит.

(3:00) Этот препарат — подлинный психоделик. Никаких сенсорных ловушек, расставленных, чтобы поймать твое внимание. Я ищу более искусные западни, более интересные и занимательные. Но здесь нет ловушек. Конечно, с нейроанатомической точки зрения это увлекательное занятие — продолжать изучение SAR [этой аббревиатурой обозначается «взаимоотношение структуры и деятельности», то есть отношения, развивающиеся между биологической активностью и химической структурой. ] Это интеллектуальный психоделик — и никаких соблазнительных побочных эффектов, способных отвлечь твое внимание. Я хочу, чтобы каждая минута тянулась час.

Как же записывать идеи?

Невозможно записывать музыку без временного измерения. Но идеи существуют вне времени — они вечны, а потому не прекращают существовать, однако они не передаются словами, они находятся в действии. Так что идеи — это акты действия, акты власти.

Этот наркотик тоже должен уйти. Я хочу прокричать о нем всему миру. Этот препарат есть сила. Я расскажу о его воздействии, но я не должен буду раскрывать его суть. Мне необходимо одному войти в открытую дверь и самому начать исследование.

Я стану записывать идеи, обозначая их первой буквой «И», чтобы потом разобраться с ними.

И: Должно быть оптимальное количество RS, чтобы обнаружить универсальное сочетание HS. [Как и прежде, R — это любая из бесконечных совокупностей атомов, которую можно было бы связать с атомом серы. Если в процессе метаболизма его было необходимо изъять, то в результате получился бы Н. Возможно, все эти неведомые модификации привели бы к возникновению единственного «активного» продукта.]

И: Может быть, существует индивидуальный RS у каждого человека! Каким образом можно установить, что эта совокупность R в сочетании RS подходит данному человеку, если в конечной точке наталкиваешься на универсальность? Очевидно, что это необходимо проделать посредством индивидуализации каждого продукта. Я должен осуществить все возможные комбинации RS.

(3:25) Давайте я запишу это попозже, вечерком, когда вся эта круговерть уляжется. А пока — продолжаем усердно записывать идеи.

И: В своей основе музыка похожа на рассказ. От начала до конца ее нужно передавать в течение времени. Музыка НЕ МОЖЕТ быть СИЛОЙ. На запись и пересказ истории также требуется время. История не может быть силой, что бы там ни говорил Тойнби.

Идея = интенсивность = сила. НИКОМУ не рассказывай об этом наркотике, чтобы нельзя было установить, что это такое, и чтобы не предприняли шагов по его уничтожению.

И:«». [Очевидно, я подверг данную идею цензуре — настолько она оказалась личной; я просто отказался предоставить право ознакомиться с ней всем остальным, за исключением себя самого!]

Я все превращаю в ДВИЖЕНИЯ. Не в физическом или визуальном, а в концептуальном и творческом смысле. Каждый может из ничего создать идею — из крупинки пыли, насекомого…

Попытайся не открывать глаза. Похоже на прессованный творог, больше ничего.

И: Намеки на это содержатся во всех прочих психоделиках, но они всегда теряются в некоем эмоциональном пространстве.

И: Именно этого Хаксли пытался добиться от ЛСД и мескалина.

Каждый из них — ЛСД и мескалин — лишен развлекательности; чистой воды концептуализация. Это и пугает.

И: Попробуй поработать в лаборатории. Зачем? Я мог бы просто доказать, что способен делать то, что уже и так умею. И кому это доказывать?

(3:38) По радио передают новости. Под влиянием каждого сообщения рождаются достойные для записи идеи. Отмена закона, запрещающего смертную казнь, позволяет не систематически, но, пропущенное словопродолжать практику смертной казни. Смотри — нет следов пропущенного слова. Это было действием, и оно прошло.

И: Запись, рассказ — это все еще нужно, чтобы обеспечить воспоминания. Рассказ должен быть ценным, иначе зачем марать бумагу? Давайте попытаемся обойтись без этого. Приляг пока.

(3:40) Поток идей. Я должен записывать, или все это будет утеряно, словно забытый поутру сон. Всякая индивидуальная ценность тоже будет утрачена.

И: Хотел бы я назвать это бесконечными 40 минутами, или их 85? Мне известно, когда это все началось, но вот когда оно закончится? Лишь тогда, когда я начну писать историю, не СОЗДАВАТЬ ее.

И: Как можно развивать эту способность? Контролировать? Удерживать? Записывать? Оценивать? И не превратить в интеллектуальную бомбу? У нее вообще есть ЦЕННОСТЬ?

И: Может, это как при диабете: без инсулина чьи-нибудь колеса начинают вязнуть в интеллектуальном море, где плещется концептуальная глюкоза. Когда сталкиваешься с не поддающейся контролю энергией идей, требуется время, как больному диабетом — инсулин.

И: Этот наркотик — как разбушевавшееся фосфорилирование на интеллектуальном уровне. [Использование представителей фосфатной группы — один из способов, с помощью которых организм запасает энергию.]

И: У остальных наркотиков есть то достоинство, что они обеспечивают тебя спасательными люками в виде чувственных удовольствий. Поэтому этот — один из особо опасных.

И. То, что следует сделать, — сфокусировать все ощущения в одно, наподобие западного общества, которое приклеивается к телевизору или радио. Маклюэн был прав.

Лежать — это слишком. Я себя не контролирую. Лучше все-таки ходить, чтобы можно было спасаться при помощи зрительных впечатлений.

37 Маршал, Маклюэн (1911–1980) — канадский педагог и социолог

(3:55) К немалому удивлению, «Богема» вовсе не сентиментальная чушь, а самый настоящий друг. И акценты в написанных по-французски словах означают движения рук. Аксантегю делает слог закрытым, аксанграв удлиняет произношение гласного. Поток моих идей действительно тянет на шизофрению. Я уже и не знаю, кому могу рассказать об этом. Дэвид поймет химическую, но не содержательную сторону. Кто вообще может понять смысл этого?

И: Может быть, я — розетский камень. Химия переплавляется в идею, а во что переходит последняя? В силу действия? С зубами что-то немного не так, по телу растекается легкая теплота. Пульс точно по Пуччини. Температура — лабораторная, конечно.

Может, было бы лучше, если бы я не стал связываться с тем, что происходит теперь в опере, — сцеплять пульс с музыкой в сцене смерти?

Или человек не властен над своей судьбой?

БОЛЬШАЯ И: Перо. [Рядом с этой записью на полях нарисовано перепелиное перо. ] Здесь я вышел за свои обычные пределы. То, что говорил Тим [Лири] о преодолении собственных генетических границ, — это правильно.

Музыка. «Ученик-волшебник» подойдет. Я живу своей музыкой.

И: Разве все мы не живем своей эмоциональной окружающей средой? Не в ней, а ЕК>(обстоятельство действия).

И: А роль таких слов (я опять зачастил), как «бонсай», «гештальт», «дхарма»! Все мы живем нашим языком и являемся его пленниками. Рабами слов, эквивалентных которым в других языках не существует. Поэтому единственным средством остается невербальная коммуникация.

И: Мне было бы интересно узнать, какая музыка будет сочиняться потом, какое наклонение заменит нынешнее. Почему бы не наложить это на замкнутую петлю? В этом случае есть гарантия вечного застоя, иначе говоря, чтения истории. Но нам никогда не удастся открыть этот путь. Для творчества требуется знать прошлое, а затем не замечать его. Петля означает цикл, состоящий из рождения, роста, жизни, упадка, смерти и возрождения. Каждому необходимо немедленно вырваться из нее невербальным способом.

И: Что есть творчество — создание чего-либо или открытие? Если мы открыли что-то, значит, оно существовало всегда. Мы ничего не создаем, если учесть, что все содержится в нас самих. Только открываем. Если все есть в каждом из нас, оно должно находиться и во всей галактике. А если невербальное прозрение можно спровоцировать при помощи химических препаратов, значит, химия должна быть универсальной. Межгалактической. Неограниченно эффективный катализатор. Это действительно межгалактическое общение — общение посредством химии. Ни радио, ни свет, ни рентгеновские лучи, ни двоичная кодировка. Химия.

(4-20) Темп начинает замедляться. Играют «Идиллию» из «Зигфрида». Как кстати.

И: Сейчас рассудок — это способность на какое-то время перестать воспринимать идеи. Отыскать приятную психическую петлю и оставаться внутри нее. Все это опять началось в (2:30), следовательно, прошло 110 минут бесконечности. Я должен все это записать. Вместить в эти 110 минут всю свою жизненную философию. И добавить приложения с подробностями — ЭТА RS, ЭТА доза, ЭТА идентичность. Почему научный доклад? Все это нужно записать, но никто не станет читать эти записи. Главная ценность заключается в самом процессе записывания, так что подобного рода заметки имеют ценность лишь для самого автора.

Я чувствую в себе все больше великодушия и сопереживания.

Если я запишу это, все превратится в очередной рассказ о силе. Я должен сохранять личное значение своих АКТОВ, сохранять их мощность и индивидуальность, за исключением тех случаев, когда это необходимо.

(4:30) Быстрое прояснение. Опять возвращаюсь. Как я могу выйти и полоть сорняки без блокнота? Я мог бы что-нибудь представить и тут же забыть (подобно многочисленным снам, которые никак не можешь вспомнить). Может, все к лучшему. Сумасшествие было бы повторным сном, в котором приснились бы сны, увиденные при жизни. В одно мгновение. Вот это — гештальтное воспоминание — и было бы АКТОМ. Силой. Повторение, событие за событием, — это РАССКАЗ.

Надеюсь, я не смогу разобрать большую часть всего этого сегодня вечером.

Очевидно, я еще не пришел в себя, может, начинаю, но еще не пришел. Так что это больше, чем 110 минут бесконечности.

(4:40) Зачем бороться, чтобы изменить Тео? Он унаследовал мою генетику. Мир будет сотворен за оставшееся короткое время. Мы вновь превратимся в пыль. Зажигать свет из того тусклого мерцания разума, с которым мы можем идти дальше по нашему короткому пути из темноты в темноту.

(4:50) Нужно выключить это. Слишком сильное истощение. Назвать это «160 минут бесконечности».

ОСТАНОВИТЬ ЭТО

— и все пришло к завершению. Я действительно осознаю свое тело — впервые на протяжении последних трех часов.

(4:55) Отмечаю, что меня немного трясет, зубы слегка сжаты, возникло ощущение теплоты, пульс чуть-чуть замедлился, дыхание в норме. Звучит Моцарт.

Приятно отпускает.

ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНАЯ И: Хотел бы я знать, возникнет ли у меня компенсаторное замедление мыслительной деятельности как реакция на происшедшее?

Как можно употреблять слово «заключительная» по отношению к идее? На этом я сделаю перерыв. Каждый МОЖЕТ употребить это слово, если речь идет о физическом труде.

(5:10) В хорошей форме — поиграл с парочкой идей — отпустил их на волю. Я восстановился. Меня ждет моя работа.

(1) Записывать все это в виде частного эссе.

Настаивать на научной публикации всех второстепенных идей — в порядке отступления от темы. Сохранить все текущие мысли в приложениях к работам. Присвоить им многозначительный код «SH».

(5.25) Совершенно ясное сознание. Я могу осознать интеллектуальную сторону сенсорной силы ДОМ. Я оставлю этот секрет при себе.

(6:10) Вернулась Элен. Все закончилось.

Вот такие записи я сделал под воздействием Алефа-1. Уверен, что проницательному психопатологу не составило бы труда поставить мне точный диагноз. Совсем нельзя исключать, что второй психопатолог вынес бы иной вердикт.

В любом случае, я не притрагивался к этим записям целых десять лет. Любопытно посмотреть, какие новые сведения были получены за прошедшее десятилетие о семействе Алефов. Все три представителя семейства были в некоторой степени изучены, и все они просто очаровательны.

Алеф-2 (комбинация RS, где R — этиловая группа) является образцом, на примере которого хорошо видны положительные стороны и недостатки семейства. Достаточно принять пять-восемь миллиграммов этого вещества, чтобы началось его воздействие на организм. Спектр воздействия довольно широк и носит индивидуальный характер, начиная от необычных образов и заканчивая воспоминаниями глубокого детства, пассивностью, сильной путаницей в мыслях. С разными людьми происходят различные вещи. Зависимость ощущений от дозировки, как выяснилось, тоже невозможно предсказать. Например, один мой друг поделился со мной впечатлениями от своего опыта с пара-ДОТ (возможно, этот рассказ и послужил причиной того, что изучение Алефов приостановилось на целых десять лет). По его словам, он принял десять миллиграммов препарата. Эффект был средним, и друг счел его довольно неинтересным.

Может быть, и есть доля истины в концепции, согласно которой нужно по возможности создавать каждое вещество с расчетом на отдельного человека. В конце концов, я бросил заниматься Алефами и увлекся двууглеродными аналогами — 2С-Т. Это были соединения с более богатыми возможностями, более предсказуемые по силе и формам воздействия.

Однако лично для меня Алеф-1 все равно останется началом нового алфавита.

 

Глава 15. Теннесси

Моя жена Элен умерла в воскресенье 11 сентября 1977 года. За несколько дней до смерти у нее случился удар и обширное кровоизлияние. В этот момент Элен сидела за своим столом в университетской библиотеке (прежде чем потерять сознание, она лишь успела сказать подруге, что у нее что-то не в порядке с рукой). Ее организм перестал самостоятельно функционировать, и жизнь Элен поддерживалась искусственно. Я смотрел на экраны высокоточных приборов для записи энцефалограммы. Их подключили для поиска следов активности мозга. Но этих следов не было. Безнадежность поисков хорошо была видна на экране, на котором отражался лишь пульс. Только сердце по-прежнему работает. Дыхание почти полностью поддерживалось искусственно — при помощи огромной безликой машины, мигавшей своим красным глазом через определенные промежутки времени.

Я ничем не мог помочь Элен, оставаясь в больнице. Я принимал приглашение на обед с другом в одном месте, с семьей — в другом, или просто сидел дома. Но я всегда оставлял телефонный номер и информацию о своем местонахождении дежурной бригаде реаниматологов. Однажды я получил очень плохие новости: мне сообщили, что у Элен отказали почки, но иногда появлялась и надежда, когда я узнал, что мочеотделения снова в норме. И при каждой такой перемене я мчался в больницу и смотрел, как аппарат искусственного дыхания дышит за Элен. Но намек на деятельность мозга по-прежнему отсутствовал.

Я решил позвонить в Германию, чтобы известить о случившейся трагедии Урсулу и Дольфа. Я знал, что они собирались поехать в Сахару. Узнал я от Урсулы и то, что они надеялись, что из путешествия Урсула вернется беременной. Ребенок должен был укрепить их супружеские отношения, которые временами ухудшались.

Все, о чем я тогда думал, — это как бы мне успеть застать их до отъезда в пустыню и предупредить о том, что, без сомнения, должно было произойти, когда они будут далеко и с ними будет невозможно связаться.

Прошло много времени, прежде чем мне удалось понять истинные мотивы, заставившие меня сделать этот звонок в Германию.

Вскоре мне пришлось принимать третье, самое трудное решение в жизни. На дежурившего врача была возложена ужасная задача — объективно объяснить мне все вероятные и невероятные исходы дела, все возможности и невозможности. Наконец, он сказал мне следующее: «Жизнь в теле можно поддерживать неопределенно долго, но невозможно оживить мертвый мозг. Что теперь делать и когда — решать только вам. Я не могу решить это за вас. Никто не может принять это решение, кроме вас».

Самым простым выходом было позволить ей дышать без помощи аппарата искусственного дыхания, предоставив ее телу и душе возможность самим решать свою судьбу. Я попросил у врача побыть с женой наедине. Я обратился к Элен про себя, взяв ее за руку. Рука была теплой, но никакой реакции на мое прикосновение не последовало. Я попросил ее сказать, что же мне теперь делать. Мои уши не услышали ничего, зато ответ, ясный и сухой, прозвучал у меня в голове: «Я сделала для тебя и Тео все, что могла. Пришла пора заняться вещами, которые я действительно хочу сделать для себя».

Я вышел к доктору и сказал ему самые тяжелые слова, которые мне приходилось говорить в жизни: «Отключите аппарат искусственного дыхания и позвольте ей самой решать». Врач тихо отдал приказ убрать аппарат. Я стоял, наблюдая, как постепенно упрощается и сокращается волнообразная линия, отражающая сердцебиение на экране над ее головой. В какой-то критический момент зазвучал сигнал тревоги, и мой спутник в белом халате протянул руку к аппарату и повернул выключатель. Горизонтальная волнообразная линия зеленого цвета продолжала выравниваться, пока, наконец, не превратилась в ровную линию. Сердцу не хватило кислорода, и оно перестало биться. Ma femme est morte.

Следующие два или три дня прошли для меня в полном хаосе. Я почти ничего не помню. Я не в состоянии припомнить какие-то подробности ни собраний, где объявлялось о смерти, ни распоряжений насчет тела, ни траура.

Я был потерян; я был освобожден.

Порой я чувствовал приступы того отчаяния, которое угрожало погрузить меня в вечную тьму, в серый ад, где нет и не будет никакого движения. В другие моменты на меня обрушивались иные переживания, и, казалось, что они несут с собой освобождение. Мне словно говорили, что я был свободен и мог делать открытия, поставить себе новую цель, жить среди живых. Я понятия не имел, какие из эмоций соответствовали истине, какие могли — или должны — быть моей реальностью. Тогда было не важно, что я думал об этом, ведь я должен был пережить это все, что бы это ни было, а, кроме того, продолжать вставать по утрам, одеваться и тащиться в конец Бородин-роуд за утренней газетой, оплачивать счета, что-то есть и отправляться спать. По вечерам я пил много вина.

Может, я должен был сделаться отшельником, запереться в своей лаборатории и избегать контакта с внешним миром. Жизнь тогда стала бы простой штукой, почти все перемены зависели бы от меня самого. Никаких тебе сюрпризов. Существовать по собственному расписанию, найти такой режим, который был бы удобен. Или нет. Может, мне нужно было пробовать продолжить взаимодействие с миром, восстановить отношения с друзьями и рискнуть завести новых? Это был выбор, вопрос, который я никогда четко не формулировал для себя, но который передо мной все-таки стоял.

Я не мог предвидеть, что через пару недель найду ответ, и случится это на другом конце страны.

За полгода до смерти Элен я серьезно влюбился, причем впервые в жизни. Объектом моих чувств стала Урсула, жена Дольфа Билса, к которому я тоже питал огромную симпатию, а сам он считал меня одним из своих лучших друзей. Пока почти целый год Билсы занимались совместными исследованиями с Терри, я обнаружил, что стал отвечать на спокойное, душевное расположение по отношению ко мне, которое Урсула продемонстрировала в начале нашего знакомства. Когда я попытался выразить Урсуле охватившее меня смятение чувств, где-то смутно надеясь услышать резкий, очевидный отказ, то вместо этого меня ждала ответная страсть и искреннее желание.

Дольф и Урсула подружились не только со мной, но и с Элен, и я не уставал восхищаться способностью Урсулы продолжать себя вести и с Дольфом, и с Элен как ни в чем не бывало, словно наши с ней отношения нисколько не изменились. Я учился быть легкомысленным, когда мы вчетвером отдыхали на пляже в округе Мендосино, смеялись и, обращаясь друг к другу, перекрикивали шум моря, собирали веточки и ракушки на берегу. Я учился не искать ответного взгляда Урсулы и не колебаться перед тем, как обнять ее, как обнимал Элен и Дольфа.

Мы встречались с Урсулой два или три раза в какой-нибудь — гостинице или в частном доме на почтительном расстоянии от района Залива, чтобы свести на нет возможность встречи с друзьями или знакомыми. Я открывал для себя, что значит не чувствовать стыда, цензуры, а только радость при занятиях сексом.

Любовь, равно как прочие измененные состояния сознания, незначительно, но действенно меняет взгляд человека на окружающий мир, а также его поведение. По прошествии многих лет друзья стали воспринимать меня в качестве «трудного гения», как нежно они меня называли. Они уже привыкли к моей иронии, язвительным замечаниям и какому-то мрачноватому мировосприятию. Так что мне, человеку, игравшему непривычную роль тайного любовника и возлюбленного, было очень сложно удерживаться в компании родственников или друзей от проявления оптимизма и даже откровенно прекрасного настроения, то и дело переполнявшего меня. Я понимал, что те, кто неплохо меня знал, насторожатся, если заметят эти явные перемены.

Я хорошо знал свою жену и уверен, что она никогда меня ни в чем не подозревала. Мы с Элен прожили вместе тридцать лет. Наши отношения представляли собой удобное, лишенное вдохновения и противоречий согласие друг с другом, обернувшееся взаимным разочарованием. Они мало отличались от браков, которые мы могли наблюдать вокруг себя. Элен поддерживала все мои начинания, даже в области карьеры, которые могли повергнуть в ужас чью-нибудь другую, не такую храбрую жену. Я был благодарен ей за подобное отношение и ее веру в мою способность добиваться успеха. Но мы не испытывали взаимного влечения.

Однажды, за несколько лет до нашего знакомства с Билсами, я поехал в Стэнфорд, чтобы прочесть там лекцию на какую-то тему. Я ехал по Сто первой автостраде, ведущей на юг. Движение на автостраде было очень медленным. Когда я подъезжал к Фостер-сити, я уже безнадежно опаздывал. Но тут я увидел знак, подвешенный к самолету. Там было написано: «Научиться летать — получить первый урок свободы». Неожиданно для себя я развернулся и поехал домой. Я усвоил урок.

На протяжении нескольких недель я летал в одиночку, а также занимался прочей «чепухой» — учился управлять самолетом при перелете через всю страну, совершал посадки против ветра. Но в то же время я учился почти ничего не рассказывать Элен о своих успехах или о непомерном удовольствии, которое я испытывал, оказываясь в маленьком тренировочном самолетике. Она панически боялась каких-либо телесных повреждений или смерти в результате несчастного случая. Даже однодневное плавание на нашей небольшой двадцатифутовой парусной шлюпке было для Элен настоящим испытанием. Через некоторое время она вовсе отказалась плавать со мной и Тео. Я не пытался переубедить ее, прекрасно зная о фобиях своей жены.

После рождения Тео она сказала мне, что не хотела бы больше рожать. Этот опыт оказался чересчур болезненным и пугающим для нее. Моему разочарованию не было предела, ведь я сам был единственным ребенком в семье. Я надеялся уберечь новорожденного сына от подобного одиночества. Мы ни разу не обсуждали возможность усыновления. Со временем даже возбуждение и физическую открытость в занятиях любовью Элен стала воспринимать как угрозу. Плюс ее страх перед физической или эмоциональной уязвимостью. В итоге, как ни печально, наши интимные отношения становились все более острожными и ограниченными.

Поэтому после смерти Элен мои переживания, связанные с отключением системы жизнеобеспечения, были сильнее обычных страданий. В конце концов, отношения с Урсулой сделали меня эмоционально открытым человеком. Хотя я твердо знал, что принятое в больнице решение было неизбежным, облако сомнения, омрачавшее мое горе, не исчезало, заставляя меня задумываться над тем, насколько чисты были мои мотивы. Я не переставал задавать себе разные вопросы, например, мог бы я принять другое решение, если бы у меня не было эмоциональной близости с Урсулой? И всегда я приходил к одному тому же ответу: с учетом того состояния, в котором находилась Элен, другого выхода не было. И все же неясные сомнения посещали меня, причем в тот момент, когда я меньше всего их ожидал.

Незадолго до смерти Элен я принял приглашение принять участие в семинаре, который должен был состояться в Бирмингеме, штат Алабама. При этом я знал, что через несколько дней после семинара у меня была назначена лекция перед студентами-биохимиками в университете Мемфиса, в Теннесси. Я, конечно, мог отказаться, и мои извинения были бы с сочувствием приняты, но я решил не отказываться. Мысль о поездке в места, где я никогда не бывал, и о знакомстве с людьми, прежде не имевшими отношения ни к Элен, ни ко мне, придавала мне особое воодушевление и представлялась первым возможным шагом на пути к выздоровлению.

Таким образом, всего лишь через пару недель после похорон я обнаружил, что укладываю дорожную одежду и стираю пыль со склянок с некоторыми потенциально впечатляющими психоделиками. Я экспериментировал с ними последние года два, но так и не придал им большого значения. Я наметил для себя программу серьезного исследования, которая, как я теперь понимаю, могла показаться завышенной, учитывая мою тогдашнюю эмоциональную слабость. Составляя эту программу, я руководствовался мыслью о том, что, если мое внимание будет поглощено работой, у меня останется меньше времени на воспоминания и терзавшее меня горе.

Я начал свои испытания в следующую субботу с новой дозы 4-тиомескалина, приняв сорок миллиграммов этого вещества. Опыт был стоящим и произвел на меня впечатление. На следующей неделе, в среду, я летел в Атланту. В самолете принял новую дозу 2С-Б — шестнадцать миллиграммов. Я летел в первом классе, кругом были не реагирующие ни на что спутники. Они больше подходили для перелета, чем для эксперимента с галлюциногеном. На горьком опыте я знал, что не следует проводить оценку воздействия новой дозы наркотика в условиях душной атмосферы полуночного перелета. Это было напрасной тратой времени и сил. Я скорчился в своем кресле и застыл в нем на несколько часов, чувствуя себя законченным придурком, поскольку все, что я мог делать, — потягивать апельсиновый сок и испытывать желание найти хоть какой-нибудь способ заснуть.

Через два дня, обследовав Бирмингем и на автобусе, и пешком, я предпринял попытку восстановить чувство внутреннего равновесия, оно все еще ускользало от меня. Я принял сто сорок миллиграммов МДМА. В итоге я так и не смог уснуть и мерил шагами номер в гостинице — это был единственный результат, которого я добился. Без сомнения, я давал максимально выразиться стимулирующему компоненту всякого принятого мною препарата.

В субботу в аэропорте Мемфиса меня должны были встретить профессор Пелетье с женой. Несмотря на сильный дождь и аварии на линии электропередач, они приехали в аэропорт. Затем мы поехали к ним домой, где мне предстояло прожить выходные. Я с нетерпением ждал, когда наступит завтра, то есть воскресенье, на которое у меня по плану был назначен прием новой дозы 2С-Э в размере двадцати миллиграммов. Лекция была только в понедельник, так что почему бы и нет? Я был бы хоть чем-то занят.

Дом Шарля Пелетье был уютным местечком, да и не маленьким к тому же — его можно было назвать целым особняком. Вокруг дома растянулся сад, и повсюду царил покой. После приятной, спокойной ночи в комнате для гостей я решил прогуляться в центр Мемфиса, чтобы полюбоваться побережьем и почувствовать атмосферу города. Я вышел из дома еще до полудня и, отойдя на безопасное расстояние, вытащил из кармана назначенную на этот день «порцию» 2С-Э, открыл пузырек и проглотил его содержимое.

Я шел в сторону центра и смотрел на Миссисипи, как почувствовал первые признаки начала действия наркотика. Мне показалось очень важным, что в этот момент я стоял между двумя штатами. Я находился в Теннесси, Арканзас остался позади, а между нами текла река, которая на удивление была далеко от меня. Может быть, здесь проплывал Том Соейр, который, высадившись через несколько миль по левому от меня берегу, обнаружил, что попал в штат Миссисипи.

Мною овладело странное декадентское настроение. Я понял, что жду какого-то подвоха от 2С-Э, и почувствовал легкий дискомфорт. Я развернулся и пошел обратно, в свое гнездышко в милом доме приютивших меня Пелетье. Мне нужно было пройти милю, чтобы вернуться назад.

Когда я добрался до дома, после приема наркотика прошел час. Я точно знал, что в течение следующего часа окажусь в каком-нибудь другом месте. Накрывали обед, и хозяйка дома, Марлин, позвала меня в столовую присоединиться ко всей семье. Мне удалось выдержать обед, несмотря на то, что я отмечал прогрессирующее изменение зрительного восприятия. Изменение быстро переходило в искажение, некоторые образы беспокоили меня, но большая их часть казалась оживленно веселой. Я понимал, что мне нужно было покинуть столовую и пройти в отведенную мне комнату; невозможно было предугадать, чем все это закончится. Я извинился перед семьей Пелетье, пробормотав несколько слов о необходимости побыть немного одному и отдохнуть. Всем было известно о моем трауре, так что никто не протестовал. Я услышал лишь, как кто-то шепотом выразил понимание. Третий час эксперимента начался, когда я оказался в безопасности, то есть у себя в комнате.

На протяжении последующих часов в моей голове проносились идеи, откровения, настойчивые галлюцинации и реальные воспоминания. Эти переживания нагнали на меня страх, но, как я убедился после, они имели исключительную ценность. С чем я столкнулся в течение этих трех-четырех часов, — так это с некими ангелами и демонами, которые никого не могли оставить равнодушным. Я задавал вопросы, и меня посещали прозрения, уходившие своими корнями в мою психику.

Я начал записывать свои ощущения в ходе эксперимента через несколько часов после приема содержимого маленького пузырька. А сделанные уже потом заключения следуют непосредственно за каждой записью.

[2:45] «Обед закончился. Зад Шарля! Лицо ребенка!»

Выходя из столовой, я оглянулся и присмотрелся к заднице Шарля, стоявшего в тот момент у буфета. Меня охватило изумление: как у человека, который не только возглавлял факультет психофармакологии, но также служил дьяконом в местной церкви, может быть такой зад! Он казался чудовищным. Он заполнял собой всю комнату. В моем мозгу эхом отозвалось слово «стеатопия». А лицо одной из дочерей Шарля удивило меня написанной на нем откровенной скукой и хронической обидой, под маской которых я раньше замечал добродушное и приятное выражение.

[3:15] «Полностью вышел из-под контроля. Ощущения примерно как от трехсот микрограммов ЛСД. Я расколот. Я должен себя контролировать. Страшно до ужаса. Я свалял дурака. Происходят ли во мне каталитические изменения? Считаю минуты: веселье давно уже испарилось. Я не должен пытаться уснуть, потому что не осмелюсь утратить зрительные образы и вернуться в нормальное состояние. Я вижу, как умираю».

Когда я лег в постель, то увидел себя дряхлым стариком, в которого превращусь в далеком будущем. Я пришел в ужас при виде собственного иссохшего предплечья со сморщенной кожей и проступающими костями. Оно могло принадлежать только умирающему. Я посмотрел на свое тело — я оказался тощим, зачахшим, хрупким, тенеподобным созданием. Я знал, что был бесконечно одинок в этот момент своей жизни, в момент своей смерти, потому что давным-давно, после смерти жены решил остаться один. Кем я был? Я лицезрел самого себя, но почему я видел себя именно таким, на закате жизни? Переживал ли я смерть вместе с Элен? Было ли это видение своеобразным последним обещанием разделить с ней смерть, да еще подобным образом?

[3:45] «Нигилистическая иллюзия, доведенная до завершения нигилистическим организмом, — низшая точка небытия. Если я в состоянии осознать этот абсурд, я должен поправиться. Я надеюсь. Я невероятно напуган. Господи, помоги. Это безумная игра».

За несколько минут я превратился в нигилиста. (Семена, из которых вырос этот нигилизм, должно быть, попали в меня некоторое время назад.) Однако я подумал, что, если могу распознать это умственное расстройство и свое небытие, то должен делать это и с чем-нибудь, что существует. Я призвал на помощь Урсулу, а затем испытал шок при мысли о том, что у меня с ней связь, которая могла оказать влияние на весь мой мир. Повлияла ли она на те последние судьбоносные мгновения, проведенные мной рядом с умирающей Элен? Действовал ли я самостоятельно, в конце концов? Там вообще был «я»? Я полностью осознавал, как слой за слоем ложатся друг на друга эти мысли. Довольно странно, но эти слои формировали тело и, в некотором смысле, материю для меня, которая по большей части не существовала.

[3:50] «Снова в порядке? Нет, еще не в порядке. Была ли увиденная из окна сцена в духе Вермеера реальностью? Натюрмортом? Какой интеллектуально дерьмовый способ совершить самоубийство. Почему бы не взять пистолет, как настоящему мужчине?»

Я встал с кровати и посмотрел в окно. В данном случае это было все равно, что посмотреть на окно. Я смотрел на нарисованное изображение окна. Через это окно можно было видеть девочку. Она держала лейку с водой и собиралась поливать какие-то цветы в саду. Но чем дольше я всматривался, тем отчетливей понимал, что это действительно было окно, а картина с девочкой находилась на улице. Как это могло быть? Посмотрев на картину мгновением позже, я увидел, что картина сохранила изначальный авторский стиль, только девочку переместили. Это была хозяйка дома Марлин, и она поливала цветы в саду. Но она была застывшей, каждая сцена с ней была статичной, не похожей на другие, ни в одной сцене не было жизни или движения. Я видел мазки кисти, картина была написана на гладком холсте в приятных прохладных тонах. Леди семнадцатого столетия (по имени Марлин) в плотно повязанном на голове платке стояла над геранью с лейкой в руке и, судя по всему, поливала цветок. Я наблюдал за ней через окно. Она и окно были частью одной картины. Если предметы двигались, то в чьем-то чужом времени.

В целом, господствовало настроение смерти или умирания. Я знал, что избежал последнего момента, позволив времени и природе сделать все за меня, сделав мир вокруг себя неживым и позволив себе распадаться. Продолжая жить, я каким-то образом спасался от неизбежного.

[4:00] «Возможность восстановления? Нет, я вновь ее утратил».

[4:20] «Лучше, чем снаружи, но когда снаружи, тогда уж точно снаружи. Окно — это игра ума. Отлично. Это полнейшее безумие. Мой отец, безошибочно узнаваемый, вон прямо там говорит со мной по-русски, читает мне своим спокойным голосом. Я очень маленький, сижу у отца на коленях. Я не был враждебен, просто самоуверен».

Я, двухлетний мальчик, сижу на коленях у своего отца. Он с любовью учит меня русским словам, при помощи которых разъясняются буквы русского алфавита в детском букваре. Я слушал, как отец произносил букву, потом слово, а я повторял за ним, ерзая у него на коленях. Я думал, что он точно пытается увековечить свою жизнь через меня и что это не любовь, но, скорее, эгоизм. Но я чувствовал свое превосходство, потому что был сильным и решительным и не собирался учить эту его чепуху.

Как можно быть таким самонадеянным в возрасте двух лет! Как-то можно. Я смог. Определяет ли состояние сознания ребенка окончательный характер взрослого? Но тогда я был ребенком, не взрослым. Это не было воспоминанием о том, как я сидел у отца на коленях, когда мне было два годика; мне действительно было два года, и я сидел у отца на коленях. Я смотрел на букварь глазами двухлетнего ребенка и видел цветные буквы на бумаге. Мы находились в очень высокой, широкой и длинной комнате.

Почему, задумался я, отец иногда угрожает мне своим ремнем? Вряд ли он когда-нибудь порол меня, но он мог это сделать; можно увидеть шрамы.

[4:45] «Может быть, я уничтожил Элен своей самоуверенностью — так должен ли я убить себя? Все же эта самая самоуверенность, сделавшая меня тем, кто я есть, позволила мне совершить открытия, изобрести что-то новое. Я пережил рождение этой самоуверенности и ее гибель. Сейчас я восстанавливаю основной контроль над ней».

Мне пришло в голову, что Элен покинула всех нас, не оставив после себя ничего. Так же следует поступить и мне. Появится следующее поколение, за ним еще одно и еще, а я, как и она, буду никчемной неровностью на несуществующей поверхности истории. Стали ли причиной смерти Элен моя самонадеянность или неведение? Я помню, мне сказали, что от аппарата искусственного дыхания исходил слабый свет, когда она попыталась дышать самостоятельно. И когда я стоял рядом с ней, охваченный сильной тревогой, когда появился свет, я про себя молил ее постараться, продолжать стараться.

Или свет возник, когда аппарат еще работал? Могла ли она в действительности принять мои послания за ободрение, чтобы позволить машине дышать за нее? Мешал ли я ей выжить, руководствуясь каким-то эгоистическим мотивом? Испытывал ли я необходимость сбежать из ее мира?

[5:00] «Восстанавливающийся контроль. Знаю, куда иду. Не голоден».

Пока я лежал на постели, я осознал, что в течение последних часов какая-то часть меня приняла решение. Я собирался вернуться в мир имеющих ясную цель исследований, в мир МЭМ и ТМ и в особенности 2С-Э. Я отправил мысленное послание: спасибо тебе, Элен, если ты помогла мне увидеть, куда я должен идти.

Еще до смерти Элен я потратил несколько месяцев, педантично синтезируя и пробуя пятнадцать-двадцать аналогов МДМА. Мне удалось установить лишь то, что представители всего семейства — от МДЭ до МДОХ — либо являлись просто опьяняющими веществами, во многом напоминающие МДА, либо оказывались недостаточно сильнодействующими, чтобы с ними возиться. Теперь я понял, что попусту растрачивал ценное время.

[5:15] «Быстрое улучшение. Сейчас чувствую себя лучше, чем когда выходил к обеду в два часа дня».

Мир начал восстанавливать единство. Изображения на стенах моей комнаты постепенно становились менее подвижными и более слитными. Я начал слышать голоса на первом этаже. Там готовился ужин. Я проверил свое тело, и мне показалось, что все в порядке.

[5:40] «Подумываю, а не рискнуть ли отправиться на кухню».

В конце концов, я покинул свою комнату и попал в небольшую толпу гостей. Мимоходом поговорил с хозяйкой дома (теперь ее голову не покрывал платок в средневековом стиле, да и лейки у нее тоже не было). Все закончилось тем, что я стал помогать печь яблочный пирог. Потом я вступил в оживленную беседу с вдовой одного издателя, которого я знал. Выяснилось, что эта очаровательная леди хотела знать английский так же сильно, как я хотел выучиться ее родному языку — французскому. Между нами завязался удивительный, немного неприличный разговор: мы узнавали друг от друга, как будет на французском и на английском «рихтовать автомобильные шины» или «утечка бензина». И я знал, я буду в хорошей форме для завтрашнего семинара.

Это был необычный день — я принял максимальную дозу и получил от этого максимум плюсов. Сделанные во время эксперимента записи стали для меня личным сокровищем. До сих пор переживания, вызывавшие эти записи, свежи в моей памяти. Они стали последовательной цепочкой рассуждений, с помощью которых я окончательно уверился в том, как хотел дальше поступить со своей работой и как собирался этого достичь.

И я принял еще одно решение, возможно, самое важное из всех. Я не буду отрезать себя от богатейшего источника, который имел. Я останусь с людьми, буду работать с людьми, буду учиться у людей. Мой мир был миром изучения новых химических препаратов, и я сам не был единственным тиглем. Я подумал, что другие люди будут смотреть на вещи иначе, чем я, и я должен признать, что их мнение обладает такой же ценностью, как мое собственное. Я не могу удовлетворительно определить наркотик, полагаясь лишь на свой личный опыт. Описание действия наркотика может быть сделано с учетом мнения тех, кто пробовал это наркотическое вещество. Чем больше людей поделятся своими соображениями относительно данного препарата, тем ближе мы подберемся к истине.

Стоит ли упоминать о том, что никаких экспериментов в Теннесси больше не было.