Палаццо Строцци. Надежно упрятанное в ренессансный парк чудес. Летняя резиденция семейства в пригороде Флоренции. Фамильный месяц в гербе над воротами, в чугунном узоре решетки, на согбенной ливрее привратника, на пропотевших седлах чистокровок и на топорщащихся коротеньких сюртуках всадников, галопом одолевающих длинный въезд в поместье, широкими дугами петляющий среди вышколенного леса, причудливо выстриженных изгородей и роскошных цветников. Месяц Строцци все в новых сочетаниях: над ядрами Медичи, рядом с лестницами Скальери.

Звон хрусталя, серебряный блеск горделивых фонтанов, запах восточных благовоний и жарящегося фазана. Распахнутые объятия iI conto:

— Bienvenuto, цвет и гордость Европы, прекрасные дамы и высокочтимые государи! Давайте предаваться простым забавам деревенской жизни! Оркестр, музыку! Слуги, вина! Пажи, несите стулья! Позвольте мне предложить вам прогулку; мы спустимся вниз террасами, пройдем вдоль бассейна с золотыми рыбками, отдохнем в беседке, насладимся жизнью в шатре, а мраморные очи лесных нимф и древних богинь будут неотрывно любоваться нами.

Пансионат Зингони. Затерянный в чаще на окраине Флоренции. Продравшись сквозь забитые плющом ворота, въезд широкими дугами петляет сквозь узкую галерею эвкалиптовых крон. Что там мелькает в зелени? Какое-то замшелое лицо?

Здание запаршивело. Крашенные охрой стены пошли бурыми и зелеными пятнами. Роспись высоких ренессансных потомков шелушилась. Глазницы нескольких окон заложили кирпичом, который никто не удосужился покрасить. Выцветшие ставни перекосились, французские двери ощербатились на несколько стеклышек. Бассейн с золотыми рыбками, красующийся напротив парадного входа, напоминает суп «из остатков», а в конюшнях гости по вечерам паркуют свои маленькие «фиаты». Все, что поломалось, уже не чинится. Что разбилось — не склеивается. В столовой люстры голубого и розового венецианского стекла плавно раскачиваются, освещая останки монастырских фресок. Стены украшены теплыми дольками месяцев по рифленым матерчатым, залитым водой обоям, мраморные полы неизменно измазаны. Между апартаментами гостей пролегают бесконечные хмурые коридоры. Они изгибаются, горбятся лестницами и раздуваются прихожими. Потайные двери, приглушенные звуки. В углы лучше не заглядывать. Пахнет кошачьей мочой и картошкой фри.

Мы продираемся сквозь темень парка. Увязая в колючих кустах, спотыкаясь о корни и вляпываясь в самую вонючую растительную дрянь. Увечный кот посмотрел на нас одним желтым и одним слепым глазом, фыркнул, повертел обгрызенным хвостом и исчез в мокром папоротнике. Иногда слышатся голоса, то ближе, то дальше, потом замирают вдали.

Сквозь крону дерева прошелестел камень и ударился о землю у наших ног.

Интересно, последний ли? Я нащупал руку Малыша. Я ж за него в ответе.

Тихо…

Вдруг я увидел его. Он стоял, почти сливаясь с зеленью. Замызганный свитер с дыркой на животе, грязные шорты, ссадины на коленках, ноги в желто-голубых разводьях, для маскировки. Он смотрел на нас сквозь круглые очки. Мы — на него.

Я его узнал. Он несколько раз крутился у кухни. Кожа да кости. Бледное серьезное лицо человека, ни от кого не ждущего ничего хорошего.

— Che cosa volete? — хрипло прошелестел он, тряхнув головой.

А чего мы хотим?

— Cioccare, — попытался я. — Con voi.

Играть с ними? Мы смерили друг друга взглядом.

На вид несилен, но жилистый, наверняка изворотлив, всегда успевает спастись бегством или перейти к фланговой атаке. Сколько ж ему лет? На год меня старше, на два?

Он снова резко мотнул головой.

— Рикардо, — сказал он. — Андиамо. — И исчез.

Мы — за ним. Мокрые ветки пребольно хлестались, и мы пробирались вперед, закрыв лицо руками. Я то терял Рикардо из виду, то он вновь возникал, стоял, ждал нас, жалил презрительным взглядом, мне было колко.

Вдруг мы очутились на опушке. Посреди нее торчал заваливавшийся павильон, засиженный мальчишками, как храмовыми обезьянами, я видел такую картинку у отца в книгах. Они были между колонн, на лестницах, даже на крыше. При нашем появлении крики и смех, болтовня и хохот смолкли, как отрезало, и присутствующие погрузились в безмолвие, ни единого звука. Все изучали нас, время от времени посматривая на Рикардо. Они, безусловно, ждали сигнала. Сигнала к чему?

Рикардо неспешно, с чувством, усадил себя на ступеньку лестницы. Он расслабленно жевал травинку, и я понял, что сейчас сам должен разрядить атмосферу удачной фразой, но в голове звенела лишь общая тональность. Ну хоть бы одно знакомое лицо! Я несколько раз видел, как ребята из пансионата сбегали в парк, почему бы хоть одному из них не оказаться здесь! Если б я знал, что их так много…

И тут я его увидел. Жирный, стриженный под ноль. Лицо, знакомое по нашей столовой. Один из тех, кого конвоировали в коридор уже во время первого. За стол он возвращался с упрямым и вызывающим лицом, и его покрасневшие глаза часто взглядывали в нашу сторону с ненавистью. И все же — как я рад встрече! Я улыбнулся, старательно замахал рукой и пошел к нему, как к старому другу.

Толстяк огляделся по сторонам, лицо сделалось совершенно непроницаемым, он скатился с перил, на которых сидел, и юзом-юзом исчез в павильоне.

Застрявший в горле холодный комок пружинно распрямился, добравшись до желудка и пяток. Ноги обмякли, вокруг все поплыло. Я расслышал перешептывание. Эти детские лица, эти усердные, выжидающие, потные ладошки. Они вроде все прибывают?

Что-то толкнуло меня к Рикардо. Его насмешливые глаза, узкие губы. Шепот слышался совершенно отчетливо, и вдруг я понял, что Малыш исчез. Я обернулся и увидел его у себя за спиной, на доверчивом лице бесстыдно написан страх.

В эту секунду высокий мальчишеский фальцет что-то крикнул, и все захохотали. Смех нарастал, как смерч. Мальчишки свистели и колотили камнями и палками по палкам и камням. Кто-то скатился на землю и затеял потешную драку.

Вокруг меня цепочка ребят прыгала, поставив руки на талии и сжав пятки вместе. Стыд горячей волной залил бедра, я почувствовал, что штанины прилипли к ногам, выдавая меня, и бросился прочь.

Я бежал, не замечая хлеставших веток, корней, ставивших подножки. Не думая ни о брате, ни о том, куда бежать. Подстегиваемый сзади победными криками, я несся вперед с душераздирающими рыданиями.

В пансионате я заперся в туалете. Напрасно Малыш колотил в дверь кулаками, умоляя его впустить. Я не выходил, пока не высохли штаны. Потом залез в кровать, укрылся ватным одеялом, отговорился больным животом, и меня оставили в покое.

В галерее Уффрицци висит большое полотно Уччелло «Битва при Сан-Романо». Среди победителей — Строцци. Для меня он главный герой этой картины. Рыцарь на рыжем иноходце почти на переднем плане, тот, кто секундой позже выбьет из седла противника. Я, в жокейке, вельветовых бриджах и музейных тапках, переживаю исход сражения, схоронившись в папоротниках. «Конгениальный апофеоз войны, центрирующийся точно в живот», как удачно выразился отец.

Мольбы раненых о пощаде. Частая барабанная дробь. То я в гуще сражения, и вздыбленные копыта моего ржущего коня затемняют передний план картины. То сижу, забившись в куст в верхнем углу заднего плана (заяц пришел искать у меня защиты). Двое солдат с пиками на плече торопливо пробегают мимо. Их битва уже проиграна. На бегу они пытаются сорвать с себя одежды цветов своего поверженного предводителя. Я для них невидим.

Крестьяне из окрестностей Сан-Романо в своих коричневых одеждах столпились за рамой картины. Изможденные, грязные, с горящими голодом глазами. Сборщики неписаной подати: одежды мертвецов. Для недобитых у них припасены длинные ножи. Вот-вот кольчуги будут нацеплены на сломанные колья, а печатки и амулеты от всех болезней и насильственной смерти перекочуют во вместительные котомки. И затрепещут на ветру разбросанные по скирдам разорванные рубашки тонкого шелка и бархатные штаны. Хриплое оживление, предвкушение. Солдаты, спасающиеся бегством в одиночку, далеко не уходят.

Но флорентийцы не учли меня. Сегодня я спасу Пизу. Со своими отборными рыцарями я бросаюсь в самую гущу. И поражение, которое пизанцы, к своему отчаянию, уже отчетливо ощущали, мы превращаем в пиршество победителей. Самоуверенные флорентийцы цепенеют от страха. Кто этот кондотьер, откуда он свалился на наши головы? Плюмаж на его шлеме указывает на нордическое происхождение. В задних рядах затрясли набитыми кошелями. Заманчивые предложения из-под опущенных забрал, посреди ударов и взмахов мечей. Но нет, за это он не покупается, флорентийцы могут оставить свои флоринты себе. Лучшая девушка Пизы ждет своего триумфатора домой. Такую монету лживым флорентийцам нечем крыть, во Флоренции ни одной девушки не сыскать!

Но как быть дальше? Победили ведь все-таки флорентийцы?!

Чушь, плюнуть и растереть. Что может противопоставить мне и моим верным воинам история, извращенная пропагандой, обманутая купленными монахами и неверно понятыми источниками? Флорентийские солдаты повержены, рыцари спешены, лошади ржут и мечутся в панике, а прославленный полководец Рикардо Строцци, поняв, что битва проиграна, решает спасаться бегством. Быстр его конь, но где ему тягаться с жеребцом кондотьера — и точным ударом сражен полководец. Шлем расколот, голова тоже, меч утоплен в живот по эфес. Расчлененным надвое остался полководец лежать на поле брани.

Выходя из зала, я поймал улыбку вахтера и прикончил и его тоже.

Свет облил нас с ног до головы, едва мы с отцом высунули нос из музея. Он затопил все вокруг, людей, статуи, дома… Он упивался своей мощью, и я втянул запах жареных каштанов, холода и кожи. Все это мое, и ноги сами собой рвались в пляс. Я мог полететь в любую секунду! Голуби на пьяцца Синьория обступили меня, приветственно хлопая крыльями. Лошадиный дух свежо и терпко ударил в нос на пьяцца Тринита, и мне показалось, что вода в загаженном Арно бурлила с веселым бульканьем.

Но на парадной аллее пансионата я вцепился в папину руку, влажный нутряной дух парка лег мне на плечи. Из окон наших комнат я украдкой наблюдал за перемещениями противника в зеленой чаще. Победа при Сан-Романо больше не грела, обед неумолимо приближался с каждой минутой.

Я сижу, съежившись, в столовой и хороню честолюбивые мечты. Злорадный смешок возник одновременно с топотом детских ног в прихожей, а за нашим столом стало неестественно тихо, как будто взрослые все знали. Но ведь не мог же он? Я вопросительно посмотрел на Малыша. Он ответил ангельски невинным взглядом голубых глаз, который мог означать все что угодно. Я попробовал отстучать ему вопрос под скатертью, но он не понял — или сделал вид, что не понял.

Они входили один за одним. Наплевать на них или опустить глаза? Нет, я должен выдержать их взгляд! Каждой клеточкой я испепелял их, и вдруг они стушевались, заерзали, ища себе место и отворачиваясь! Но тут же новая опасность: они перемигиваются! И… Нет… Ни смешка, ни улыбки, ни шуточек.

Обед подан. Когда начнутся наказания? Одна пощечина за соседним столом — это что, все? Все как всегда — все не так. И не понять, куда клонится. Что затевается. Западло столь изощренное, что пансионат как будто парализовало.

За десертом я почувствовал первые признаки этого. Слабые, вскользь, непонятно чего знаки — не то что знамения. Я натянулся, как стрела арбалета, готовый ко всему. Пищу забросал в себя, даже не заметив.

Оно пришло слабым гулом. Мажорной музыкой заиграло в голове. Растеклось, заполнило меня до краев — и выплеснулось. Кожа не могла сдержать такого напора. Оно просачивалось сквозь поры. Да, да, так и было. То мистическое, зародившееся где-то в глубине тела, подчинило себе все. Меня не трясло и не тошнило, не было ни жарко, ни дурно, я чувствовал себя сухим, чистым и несгибаемым, как металл. Отчего-то я оглянулся, ища кого-то, прежде незнакомого. Как если бы случившееся со мной было реакцией на него. И все отступило, но тут же по всему телу пошла щекотка, такая въедливая, что я рассмеялся. Меня разморило, поклонило в сон, и все мои страхи вдруг ссохлись, превратились в пыль.

Я оглянулся по сторонам, на бритого жиртреста. В ответ он тоже стрельнул в меня глазами, и я улыбнулся ему, широко, доверчиво и дружески. На его лице улыбка! Его обращенное ко мне круглое лицо с бегающими беличьими глазками и лоснящимися щеками светилось недоверчивой радостью и облегчением. Я переводил взгляд с одного на другого и понимал, что они украдкой все время наблюдали за мной. Теперь они улыбались, двое-трое даже помахали рукой. Малыш помахал в ответ, и вот уже мы перемигиваемся, пересмеиваемся и обмениваемся приветствиями со всеми столами из конца в конец зала. Взрослые таращились и качали головами. Но не ругались и не распускали рук, нет-нет, они улыбались, зараженные общей веселостью. Они даже кивали друг другу. Гончер Касадео перемолвился парой слов с адвокатом Довери, несмотря на вражду. Конторский служащий Фуско, позабыв, за кого ратовал Коппи, успел произнести предложение почти целиком, прежде чем горькие воспоминания свели ему губы.

Какой же я дурак! Теперь все стало ясно. Боялись они. Они думали, что я наябедничаю, все расскажу, отомщу им. Такие опасения способны рисовать картины страшные, я знал это, но решил не всматриваться в них. Сию секунду не всматриваться.

«58. Рабочим А. и Б. поручили выкопать ров. Длина рва -38 метров. Они начали копать с противоположных концов. А. выкапывает 3,25 метра в час. Б. за то же время — 2,9 метра. а) Через какое время они встретятся? б) Сколько к этому времени выкопает А.? в) Сколько выкопает Б.?

59. Товарный поезд отправился из пункта А…»

За окном хлопает жесткими ветками финиковая пальма, косой дождь лупит землю. Снизу, из кухни, доносятся крики, шум, ругань, хлопанье дверями и топот ног по коридорам. Повар Джуглио опять бьется с котами, кастрюлями, Лаурой и всем белым светом. Да что б этот дурацкий ров провалился! Кто может понять такую белиберду? С чего хоть начинать? Я перечитывал слова задачки снова и снова. Они проносились в голове как по накатанному льду, падали, барахтались кучей-малой и разлетались во все стороны.

Шаги в коридоре, приближаются. Отец. Я решительно беру себя в руки: «Рабочим А. и Б. поручили…» Шаги остановились у моей двери. Навострив уши, по обе стороны двери вслушиваются в «тишину, выдающую прилежание и безделье». Отцовы шаги снова удаляются. И что это за имена такие, А. и Б. Два могильщика Армандо и Брюно должны рыть могилы. Американцы всю ночь бомбили город, и дома лежат в руинах. Работы у Армандо и Брюно выше крыши. Среди обломков скачет, вынюхивая что-то, колченогий пес на трех лапах, коричнево-пятнистый. Выдергивает угол таблички со словами «Vietato!». Чуть дальше, у тротуара стоит еще один щит: «PERICOLOSO ENTRARSI!» Значение мне известно: «Вход запрещен» и «Опасная зона», но какие-то старушки и нищие все равно копошатся в руинах. Они видны как на ладони, но никто ничего с ними не делает. Наверняка они живут здесь, ночуют среди обломков, которые в любой момент могут обрушиться, похоронив их под собой. Достаточно сильного ливня или мощного порыва ветра — папа сказал.

Его рука на моем плече. Тяжелая-тяжелая-тяжелая.

— Чем ты тут занимаешься? Позволь взглянуть, сколько ты сделал.

Он не первый раз так берет меня врасплох. Уходит, а потом крадучись возвращается. И когда его рука сзади ложится мне на плечо, она как будто вскрывает во мне огромную, зияющую пробоину. Я судорожно пытаюсь выправить судно.

— Ни строчки. Так дело не пойдет. Опять ты витаешь в облаках. Дай-ка задачник: «Рабочим А. и Б…» Гм… Ты что, правда этого не понимаешь?

— Понимаю. Но это так скучно!

Он нависает надо мной. Дышит в затылок. Окутывает мою голову запахом курительного табака и твида. Облако, затуманивающее всякую способность соображать. Его пальцы стискивают плечо все крепче и крепче, не вырвешься.

— Скучно, говоришь? Да. Конечно, это не особенно интригует. Дай-ка взгляну еще разок. Сейчас мы чуть-чуть подправим. Я диктую, ты пишешь, заодно и диктант проверим — дай-ка подумать: высоченная крепость Рокко Росс (Рокко с двумя «к») в осаде пьемонтских войск. Несколько раз пытались они взять стены штурмом. Но всякий раз защитники отражали их атаки. Длинными шестами (это называется шестами во множественном числе) шестами (Фредерик, необязательно зачеркивать все слово из-за такой ошибки). Итак: длинными шестами отталкивали они вражеские лестницы, из больших чанов лили на головы осаждающих кипящее масло и, с трудом подтащив к краю, сталкивали вниз огромные каменья. Тогда решено было взять город измором. И когда за крепостными стенами начался голодный мор, рыцари…

— Армандо и Брюно!

— Именно. Армандо и Брюно приняли решение, что необходим подкоп…

Я писал, от усердия карябая ногтями лист, а перо ручки скрипело отвратительно, прямо мурашки по спине, и разбрызгивало вокруг себя кляксы.

«а) Сколько дней трудились солдаты Армандо; б) как долго старались бойцы Брюно; в) сколько защитников погибло от голода, когда земляные работы уже велись; г) сколько погибло при обороне; д) сколько катапульт было задействовано; е) сколько стрел, луков, мечей, алебард, арбалетов, пик, ножей и т. д.; ж) скольких унесла чума; з) сколько дезертиров превратилось в разбойников с большой дороги? и) сколько бочонков вина потребовалось для поддержания боевого духа? к) сколько дукатов кондотьер Малатеста выиграл у кавалера Белладонна в кости? л), м), н), о)? Все записал?»

— Да, папа.

Мы захохотали, громче всех отец. Передохнув, пошли дальше.

— Товарный поезд отправился… Понятно. Ты пишешь? Поехали. Вождь апачей Раскаты Грома и его воины ждут в засаде дилижанс из Додж-сити…

После отцовских «небольших поправок» мои задачки наводнили индейцы, рыцари, циклопы, легионеры, викинги и циркачи. Геракл совершал свои подвиги, Одиссей обводил вокруг пальца троянцев, Фридрих Барбаросса вновь пускался вплавь через Иордан в своем сверкающем облачении, «а) Как далеко он добрался бы, если бы плыл против течения…»

Папа ушел. Немного погодя я увидел в окно, как он спешит из пансионата, направляясь в какой-нибудь музей, церковь или еще одну пыльную библиотеку, чтобы делать свои бесконечные выписки. А когда вернется домой, то, как всегда, строго-настрого запретит мешать себе, пока он не перетасует нужным образом беспрерывно растущие кучи бумажек и книжек, вырезок и снимков, обложек и альбомов. Иногда мне позволялось сидеть рядом — ни звука! — пока он перекладывал с места на место страницы, резал, клеил и писал. Я любил сидеть так не потому, что в этом было что-нибудь интересное, а из-за того, что, работая, отец пел с закрытым ртом. Звук шел откуда-то из глубины гортани. То более, то менее мощный, он не прерывался, пока отца не тревожили.

Отец обернулся и помахал мне. В свободном плаще он казался еще мощнее. Шляпа стояла на его вьющихся волосах торчком. Ничуть не строгий.

Дождь перестал. Ветер стих. Я разделался с легионерами, ландскнехтами и канатоходцами. И на этот раз мне удалось сделать уроки, теперь я мог закрыть дверь в мою комнату с обратной стороны.

Наверху широкой лестницы, ведущей в холл, день топтался на месте, пустой, бесконечный, заполненный лишь неясными вопросами, непонятными угрозами, тонкими, раздражающими уколами ожидания. На пятачке перед парадным входом катался на велосипеде Рикардо. Он как заведенный крутился вокруг бассейна с золотыми рыбками, еле-еле прокручивая неисправные педали. Я остановился в дверях и стал на него смотреть. Рикардо как будто бы не заметил меня, хотя я точно знал, что он меня ждал. Не хило, он знал и где я живу, и когда выйду. Сделав еще пару кругов, Рикардо, свистнув, вырулил на главную аллею и с гортанным птичьим клекотом исчез из виду. Что это, издевательство или предостережение?

На последнем третьем этаже были очень низкие потолки. Полы не мраморные, а из туфа, частая сетка мелких окошек отпечатывалась солнцем на противоположной стене. И пахло здесь по-своему, не плесенью, кошками и кухонным чадом, а специями и пылью, отчего на меня нападал чих.

В этих самых дешевых комнатах жил гончар Касадео с женой. Касадео был маленьким, жизнерадостным человеком, слова обвивались вокруг него, как полы расклешенного пальто. Его буйные седые волосы от усердия дыбились, а когда он разговаривал, во рту завораживающе сверкало золото. Но иногда, посреди фразы, лицо его обессвечивалось. Тогда он замолкал, зарывался лицом в руки, потом вздыхал и почти шепотом говорил: «Только подумать, какую жизнь я мог бы прожить!»

Мы часто натыкались на него в нашем коридоре, и они с папой тут же с ходу затевали долгие дискуссии. Обычно мы оставляли их разговаривать, а сами шли в столовую, потому что угадать, когда они кончат, было невозможно. С первого взгляда было видно, что Касадео — не доходивший отцу даже до плеча — обожал поучать, и мама в шутку называла его «папиным коллегой».

Касадео по папиной классификации попадал под рубрику «восстановительный период после фашистской пандемии». Меня безумно раздражало, что он любит петь в коридоре или вальсировать по холлу, подняв над головой визжащего Малыша. Ему вроде следует постоянно каяться и ходить как в воду опущенным? Скоро я понял, что он, представьте себе, подкарауливает папу в темном коридоре, чтобы накинуть на него свою словесную удавку. К нам его не приглашали.

Касадео никогда не возвращался домой раньше обеда. Синьора Касадео никогда не выходила из комнат раньше обеда. Она сидела в самом дальнем от окна углу комнаты и шила при свете рабочей лампы, которая всегда была зажжена. «Рабочей лампой» называлась лампочка, подвешенная к потолку на проводе. Вокруг нее на столе, стульях и даже на полу лежали кусочки меха всех размеров. Потому что синьора Касадео шила меха, вернее, она чинила и надставляла, перешивала и перебирала, ставила новую подкладку и приделывала меховые воротники к старым драповым пальто. Она бралась и за обычную верхнюю одежду из материи, но как будто скрывала это, потому что такую работу она прятала в огромный шкаф, а вытаскивала ее, только если была одна, я сам видел! «В ее исполнении кролик и кошка смотрятся потрясающе респектабельно», — защищала синьору Касадео мама.

Еще в ее комнате была почти вольера с волнистыми попугайчиками, и эти нежно-пастельных тонов птички без умолку базарили. А сама синьора была маленькая, хиленькая с рыхлым, синюшным лицом. Крупный, излишне красный рот все время улыбался, аккомпанируя большим просящим глазам.

Малыш, известно доподлинно, был частым гостем наверху. Там он устраивался на низенькой скамеечке у окна и смотрел, как она шьет. Она учила его, как что в комнате называется. Время от времени синьора отрывалась от шитья и тыкала во что-нибудь с явным беспокойством, будто оно могло рассеяться в любую секунду. И Малыш отвечал, шепча итальянские слова чуть слышно. Будто боясь потревожить попугаев, синьору Касадео и покой этой комнаты, точно дремлющей под большим жарким одеялом.

Я нашел его наверху. В приоткрытую дверь я видел только его, ее — нет. Он читал журнал, водя пальцем по строчкам. Время от времени голос синьоры Касадео что-то вопрошал, а Малыш отвечал, не поднимая от чтения глаз. Что они говорят, было неслышно из-за попугаев. Я простоял так у дверей долго.

Он ворковал на своей скамеечке беззаботно и беспечно, как птичка на жердочке. Совершенно в своей тарелке посреди всего этого дружеского гурлы-курлыканья. В полном неведенье! Спокойное, ясное, ангельское личико, как будто и не его корежил ужас и заливали слезы. Утешившийся. Довольный. Все забыто.

Его никто не гонял, ему не надо брать на себя решений, он не должен подавать хороший пример. Никто никогда не говорит ему: «Ты достаточно взрослый, чтобы понимать… В твоем возрасте уже следует знать… Мы надеемся на тебя… Сам понимаешь, с тебя другой спрос…» Фразы щелкали в моей голове. От них пересохло во рту. Они пахли серой. Перевернутые лица в зеленых разводьях. Прополощите мозги, мальчик! Сплюньте! Запломбированные мозги все ныли и ныли.

Я прослушал нижние этажи, парк. Всюду топали ноги, слышались голоса, очень далеко, но мне все равно казалось, что они окружают меня. Я снова был в павильоне! А он тут расселся и чепурится!

Мои рыжие волосы полыхали в темноте коридора, жаркими языками лизали голову, щеки пылали, веснушки вгрызлись в кожу. Смотреть в зеркало не было никакой нужды, в глазах все тоже неплохо отражается. «Рыжий, веснушчатый». «Одно лицо с отцом». Но отец мощный, как стена, брови кустятся, точно усы у флорентийцев, а голос прячется в сумрачном тайнике глубоко в груди. Волосы Малыша вьются мелкими, золотистыми завитками, волосы херувимчика, неодолимый соблазн для пальцев всех взрослых.

Я сунул руку в выпиравший из окна брусок света, погонял пальцами пылинки. Свет был теплый, как будто держишь руку под краном. Я прижал пальцы к стене, растопыренную ладонь, обе, уткнулся лбом. Стена тоже теплая. Я повернулся и прижался к ней спиной. Сжал веки. И услышал голос синьора Касадео:

— Федерико, viene qui, viene, Федерико!

Я улыбнулся. Голос такой мягкий, и это новое, певучее имя. Оно ожило, оно перестало быть скучным, норвежским Фредрик, скрипевшим, как ключ в замочной скважине, — Фредрик, щелчок. Фе-де-ри-ко. Все нараспашку! Малыш улыбался мне со своей жердочки.

Синьора Касадео изо всех сил махала мне рукой: заходи-заходи, шляпка наперстка на каждом пальце.

— Un bacio Federico! — распорядилась она.

Вкус пудры похож на вкус пыли. Пыль от пластинок меха, от попугаев, пыльный коридор, пыль от отцовых бумажек, пропыленные музеи, запылившиеся развалины. Тусклое зимнее солнце в маленьком квадратном окошке глубоко в нише, и в клубах света белесые кудри Малыша.

Прошло много времени, прежде чем мама позвала нас. Голос, процеженный сквозь темные воронки лестничных маршей, изгибы и изломы коридоров, казался слабым. И синьора Касадео крикнула в открытую дверь:

— Они здесь, синьора, оба!

Шаги мамы ближе и ближе.

— Так вот где вы прячетесь!

— Ничего страшного, синьора. Входите, входите. Я так люблю, когда они у меня. Такое приятное общество. Я их понемножку учу итальянскому. Ваш младшенький прямо на лету схватывает, он скоро лучше Федерико заговорит, вылитый Петрарка. Какие у вас славные ребята, синьора, ангелы, чистые ангелы!

Ангелы переглянулись.

Касадео скинула свое шитье на пол и жестом предложила маме освободившийся стул. Мама села. Осторожно, точно прислушиваясь, не разваливается ли под ней стул. Синьора Касадео тут же завозилась со спиртовкой в углу.

— Чашечку кофе, да?

— О, не беспокойтесь.

— Что вы, что вы, это пара минут, я сама всегда пью кофе в это время.

В доказательство она поднесла к глазам часы, болтавшиеся на длинной цепочке на шее, и вздохнула.

— Всему свое время, — она улыбнулась маме, — иначе день пролетает, а ничего не сделано. И муж всегда задерживается — правда, ему далеко до работы… и если он пропустит стаканчик-другой по дороге домой… я его понимаю. — Она бросила быстрый взгляд на нас с братом. — Лучше поговорим о чем-нибудь другом. Хотите печенья?

— Нет, нет, я на секундочку, — заторопилась мама. — Дочка одна внизу. Она нездорова, опять животик.

Говоря все это, она устроилась в кресле и с удовольствием взяла предложенное ей печенье. Так мы и знали! А еще через минуту они доберутся до повара Джуглио, такой неисправимый грязнуля! Мы с Малышом переглянулись и выскользнули из комнаты. Никто из них этого не заметил.

Идти в парк или нет? — вот в чем вопрос. Собственно, выбора не было. Маленькая лежит одна, если сейчас пойти к ней, то надо с ней возиться, а когда мы потом соберемся уходить, она устроит такой концерт, что сразу прибежит мама и опять будет говорить, что мы плохо обращаемся с сестрой и вообще думаем только о себе. Нет, конечно, можно пойти в кухню к Джуглио. Он профессиональный скандалист. Тощая фитюлька с белой щетиной по всему лицу, красными, слезящимися глазами и носом, печально нависающим надо ртом с черными гнилушками зубов. Одет неизменно в заношенные до прозрачности черные брюки и грязную-прегрязную майку. Стоит кому-нибудь из взрослых сказать ему слово, как он тут же выходит из себя. О чем бы ни шла речь, он начинал вопить дурным, сиплым голосом, ругаться и выкрикивать непотребные слова, которые мы на лету подхватывали, греметь сковородами и кастрюлями и пинать кошек, которыми кухня, единственное в доме теплое место, была нашпигована.

Загвоздка с Джуглио была не в этом. С нами он был всегда весел и приветлив. Он не только помог нам освоить ряд необходимых слов и выражений, не только продемонстрировал нам свои порнографические картинки и свою маленькую, сморщенную гордость. Он предлагал нам даже, по его определению, «взрослые утехи». Загвоздка в его тошнотворном запахе. Смесь пота и чеснока, сразу будто двумя пальцами прижимающая корень языка. Поэтому все его прозрачные намеки отвергались нами как отвратительные и мы старались держаться от него на некотором расстоянии. Однако все это никак не ставило под сомнение состоятельности Джуглио как повара, и когда он изредка бывал в хорошем настроении — например, в прошлый четверг, когда раздатчица Лаура поскользнулась на лестнице и слегка проломила себе голову, — то такого случая ради он готовил бесподобные блюда.

— Джуглио — истинный художник, — часто говорил отец, с довольным видом прислушиваясь к неканоническому итальянскому, громыхавшему в окрестностях кухни. — У него творческий темперамент.

Это всегда приходило мне на ум, когда отец показывал мне полотна Джотто, Симоне Мартини или братьев Лоренцетти. Я так живо представлял их себе!

Нет, спускаться к Джуглио как-то не хотелось, а остальных постояльцев еще не было дома. Если не считать синьора Коппи, который наверняка лежал на диване, в подтяжках, курил одну сигаретку «Националь» за другой, сыпал пеплом и не сводил застывшего взгляда с потолка.

Синьор Коппи очень противный. Длинный и черный. Я любил вечером поделиться с Малышом своими предположениями о том, чем этот синьор занимался во время войны, и мы оба так пугались, что засыпали в одной кровати. Мимо его двери мы всегда проскакивали бегом, и на топот наших бегущих ног из недр его комнаты всегда раздавался приглушенный рык, будто оголодавший хищник в зоопарке требовал есть.

На площадке перед бассейном пусто и безлюдно. Мы посмотрели налево, посмотрели направо — ни души.

— Сбегай за мячиком, — велел я Малышу. — Постучим немного.

— Мяч — это древнейший символ дружбы, это наше стремление раскрыться, разделить радость с другим, — заливал отец, вручая нам огненно-красный пластмассовый шар. Надо же, а я думал, что футбол — грязная, грубая и глупая игра. — Когда Одиссей очнулся на берегу моря в царстве фесков, его разбудили подружки Навсикеи. Принцесса как раз играла с ними в мяч. — Взгляд отца стал отрешенным, он задумчиво вертел мячик в руках. — Бросая мяч другому человеку, ты предлагаешь ему дружбу. Игра в мяч в высшей степени социальна, открыта, это приглашение к сосуществованию, содействию, содружеству.

— Ты когда в последний раз ходил на футбол? — с улыбкой спросила мама, оторвавшись от стирки носков; она взбила такую высокую пену, что руки утопали в ней по локоть.

Отец не поддался на провокацию.

— Не есть ли вообще все игры — особый механизм реагирования? — задал он вопрос самому себе.

Когда отец впадал в такое состояние, бесполезно было пытаться перебить его или достучаться до него. Он ждал одобрения или возражений лишь одного человека — того, который жил в его голове и решал все: выбросить ли последнюю статью в корзину или сложить в архив, уезжать нам или необязательно. Иногда мне казалось, что это «человек в папе» поет, пока отец работает. Вообще-то я уже перерос такие сказочки, сам знаю, но как приятно верить понарошке, так спокойно, сладко.

Блестящий мяч выпрыгивает в окно. Но ветер перехватывает его в полете и кидает прямо в финиковую пальму у террасы. Она вцепляется в него своими длинными, хрящеватыми пальцами. Перекинула пару раз с ветки, а потом схватила и не отдала. Лицо Малыша возникло на секунду в окне, и он помчался вниз, далеко обгоняя звук собственных шагов. Я сердито спросил, что он собирается делать теперь, но он только хохотал, вертелся волчком, якобы искал палку, которой, как мы оба знали, здесь не было.

Чуть поодаль, под большими эвкалиптами, с той стороны лужайки, возникли трое мальчишек. Они стояли неподвижно и наблюдали за нами. Я медленно спустился с террасы и подошел к пальме. Лазить по пальмам безумно больно, это я знал, потому что уже как-то пробовал. Но я решительно обхватил ствол, задрал одну ногу, вцепился пальцами в шершавую чешую и подтянулся. Dio mio, как больно! Я выждал, дал телу время хорошенько прочувствовать, как это больно. Потом нашел опору для второй ноги, подтянулся и подполз еще чуть-чуть. Ствол вгрызался в ладони, раздирал ноги сквозь шорты. Навернулись слезы. Глаза лезли из орбит. Руки и ноги истончались слой за слоем, одежда трещала и рвалась. Выше, среди сучков от недавно отсохших веток, было еще хуже. Я взглянул вверх, на розетку листьев надо мной. Там был мяч. Недостижимо. Я же не муха, я не могу ползать кверху брюхом. Выше мяча и веток проносились быстрые осенние облака. Я закрыл глаза: падаю!

И в этот миг я почувствовал, как сильный порыв ветра ткнулся в пальму и качнул ее, я открыл глаза — мячик ожил, рывком вырвался из цепких объятий и упорхнул вниз на террасу, к Малышу.

Я отпустил руки, ударился о землю и откатился в опавшую листву. Когда я смог встать, все вокруг плыло, а во рту был мерзкий железный вкус. Я здорово ушибся, руки жгло, но, украдкой взглянув в сторону эвкалиптов, я отметил, что мальчишек стало больше.

На террасе стоял Малыш, нервно зажав мяч под мышкой.

— Ты не ушибся? — крикнул он мне. Ведь не слепой, видит все сам. Разодранные ладони, застывшее лицо, разлохматившаяся одежда, грязный, отвратительный, а он стоит… Я показал ему руки ладонями.

— Идем к маме, — охнул он.

— Нет, — ответил я твердо, подтягиваясь к нему по перилам. — Мы будем играть в футбол.

Я вышиб у него из рук мяч, он покатился вниз. Малыш понял свою партию и тоже вступил в игру. Мы немного потолклись перед домом, пиная мячик туда-обратно. Мы смещались все дальше от террасы в сторону лужайки. Пока я специально не прислушивался к себе, было терпимо, а мальчишки по-прежнему подпирали эвкалипты.

И наконец вышло так: бестолковый пластмассовый шар, увлеченный порывом ветра, перепутал поле и ложу зрителей. Мы замерли. А мячик неспешно покатился и улегся у их ног.

Это были большие ребята. Несколькими годами меня старше. Вид их по-настоящему пугал. Но вот один из них взял мяч и придирчиво осмотрел его. Презрение было написано на его лице большими, жирными буквами. Я сжался, а Малыш сделал шаг вперед, чуть отвел одну руку в сторону и тоненько сказал:

— Mio pallo, mio pallo!

Внезапно мяч, направленный носком грязного башмака, взмыл вверх, описал красивую, выверенную дугу и упал передо мной. Мои ноги среагировали автоматически. Поднявшись не очень высоко, мячик удачно попал в порыв ветра и изящно приземлился рядом с ботинком другого мальчика.

Игра началась. Мы бегали, ударяли по мячу, обводили, пасовали, кивали и перемигивались в полной тишине. Ни крика, ни стона, ни проклятия, ничего, ни единого смешка.

Только мячик плясал между нами.

Беззвучно разбились мы на две команды, камнями обозначили ворота, и двое стали на них. Все время подходили новые ребята и вливались в ту или другую команду. Я украдкой следил, не появился ли он. Но Рикардо не было.

Этот пронзительный сигнал я узнал тотчас. Все немедленно замерло. Мальчишки сгрудились, кивнули друг дружке и исчезли между деревьев. Малыш посмотрел на меня. Я медленно доковылял до мяча. Какой же он теперь битый, ободранный, нечистый. Я погладил пальцами зазубрины и ссадины на пластиковой коже. Потом развернулся и захромал к пансионату. Малыш плелся следом.

Назавтра похолодало. В щели под широкими окнами дуло. Заиндевевшие каменные плиты пола казались матовыми. Ноги под тяжелой периной будто неродные: пока я спал, мама натянула на меня носки. Надетый поверх пижамы свитер кусал шею.

Я лежал тихо-тихо, прислушиваясь к утренней оратории огромного дома. Какая разноголосица! За стеной семейство Трукко совершало водные процедуры. Вот в белой кружевной ночной рубашке Анна-Мария Трукко. Она стоит в просвете между приоткрывшейся дверью и косяком, полусогнувшись вперед, миг — и дверь захлопнулась, а виденье оперилось и угнездилось в моей голове, плодя все новые и новые картинки. Например, я присаживаюсь к ней на постель и, залюбовавшись густыми, тициановски рыжими волосами, рассыпавшимися по жарким плечам, скользнул взглядом в тенистую расщелинку между налившимися грудями. Анне-Марии двадцать пять, как она соблазнительна, вся!

Не переводились молоденькие советчики, жаждавшие помочь Анне-Марии и ее низенькой, полной матери в их бесконечных судебных тяжбах, которые Трукко проигрывали одну за одной.

— Весь пансионат живет ее личной жизнью, — фыркнула мама.

Отец оторвался от своих книжек:

— Анна-Мария — чудо. Красотка, двадцать пять лет и не замужем.

— И тем не менее она проигрывает все процессы.

— Может быть, как раз поэтому, — ответил отец и пробурчал еще что-то о моральных устоях итальянских юристов. Анну-Марию Бог наградил не только красотой, но и честным сердцем, поэтому всякие «женские шалости» не для нее. Раздув ноздри и выпятив грудь, матушка Трукко поверила эту тайну отцу.

Я хорошо понял, что они имели в виду! Горящим ненавистью взглядом я силился испепелить тех юных красавчиков, что по вечерам в столовой подсовывали стул под оттопыренную попку Анны-Марии.

Дверь осторожно открылась и тихо затворилась. Свет белыми полосками пробивался сквозь шторы. Я собрался с духом и опрометью бросился по холодку к окну, рывком открыл его, раздернув шторы. За стеклом кустилась сосулька, она росла прямо из трубы. Железо лопнуло на холоде от одиночества! Я так сильно высунулся в окно, рассматривая фасад нашего дворца, что ноги оторвались от пола. Он весь в слезах, видно, дом рыдал всю ночь!

За спиной открылись двери, и Лаура, в платье в маленький цветочек, в стоптанных туфлях, вразвалочку внесла поднос с завтраком. На голове наворочена повязка, словно тюрбан, одна щека посинела и распухла.

Мама сразу запричитала, почему Лаура не носит те ботинки, которые мы ей отдали, а ходит в этих туфлях, это же не шутки.

— А если ты опять свалишься с лестницы, — вступил отец, — то Джуглио от радости хватит кондрашка, а мы останемся без обеда.

Хлипкая родительская кровать ходила ходуном. Это ж надо смеяться так, как отец. Он вынырнул из-под одеял и пледов, радостно хохоча, веселый, а Лаура по-свойски погрозила ему кулаком и что-то пробурчала себе под нос, в черный пушок над верхней губой.

Отец все не унимался:

— Нас что, решили вконец заморозить? Учти, мы с Севера и привыкли всю зиму щеголять нагишом, в одном исподнем. А ваш арктический климат не для нас.

— Это не климат, это Флоренция, — возмутилась Лаура и шваркнула дверью.

— Нет, ты слышала? — торжествовал отец.

— Да уймись ты, — принялась за него мама. — Чего ты опять обидел Лауру? Она скоро совсем откажется носить нам завтрак в комнату.

— Вот еще, — не согласился отец. — Уж небось не откажется, если ты и дальше будешь одаривать ее своими нарядами и туфлями. Дети, идите-ка…

Мы залезли в кровать к маме с папой. Между ними сидела маленькая и свинячила, капая и на себя, и на постель шоколадом и вареньем. Мы с Малышом устроились в ногах. А завтраком были вчерашние «panini», мы окунали их в горячий шоколад, чтобы они немного размокли, и заглатывали кусками, от усердия напрягая под одеялом пальцы ног.

— Не шалите, — пробовала приструнить нас мама. — Перевернете поднос — Лауре лишняя работа, а она и так зарабатывает гроши.

— Правда, — согласился отец. — А этот вонючий комедиант Джуглио готов вынуть у нее изо рта последнюю крошку. Он наверняка подмешивает жаб или червяков в ту бурду, которую отдает ей. Не забывай, что Лаура — коммунистка и вдова коммуниста.

— Ох и непростое дело — быть сегодня в Италии вдовой, — горько вздохнула мама. — А у нее трое мальчишек на руках, один другого шкодливей.

— Да уж, — снова согласился отец, и одеяло снова затряслось. — Лаура рассказывала мне, что она каждый день плачет о Сталине. Она и молится на него, и свечки ставит, но боится, что это не поможет. Бедолага все равно попадет в преисподнюю, ведь он не принадлежит к их Святой Церкви!

— Прекрати, наконец, — рассвирепела мама. — Хуже ребенка. Посмотри, что ты натворил, вся постель в какао.

Я сидел над рассказами из Священного Писания и хотел к тете. Никто больше не умеет рассказывать библейские предания так интригующе, так правдоподобно, что комната наполняется роем пророков, снующих вокруг со вздернутыми козлиными бородками и всклоченными бачками. Она говорила так, что лестница Якова действительно вставала предо мной.

Мы снимали в пансионате Зингони две комнаты. Одна служила спальней, в другой была гостиная. Но без всякой дополнительной мзды (я думаю, только потому, что мы платили пунктуально) нам разрешено было пользоваться маленькой угловой комнаткой, которая все равно пустовала. Отец держал здесь свои рукописи, меня, как сегодня, ссылали сюда делать уроки. Раз в месяц из моей школы в Норвегии приходили новые указания, книги и задания. Я до последнего надеялся, что бандероль не дойдет или, на худой конец, задержится в пути, ну например, из-за забастовки. Однажды пропала какая-то нужная книжка, специально заказанная отцом, и он костерил итальянскую почту на чем свет стоит. «Неужели не могла потеряться какая-нибудь другая книга?» — возмущался он. Как я был с ним согласен!

Отец работал, что-то писал. Он шуршал бумажками и не обращал на меня внимания. «Если осилишь свое Священное Писание, — заявил он, — то после обеда могу захватить тебя в галерею, посмотришь иллюстрации. Обрати внимание на видения и чудеса, художники их особенно любят».

Его бормотание сгустилось в крошечной комнатке. Я встал и подошел к окну, он и не заметил. Лихорадочно перелистываемые страницы книги свидетельствовали, что он нащупал что-то важное. Его рыжие волосы стояли торчком, и, похоже, между ними проскакивала искра. Время от времени он поднимал левую руку и растопыривал пальцы, словно клешню.

Внизу у бассейна резвился Малыш — и не один! Какая-то малышня из пансионатских сидела вокруг него, за ними стояли двое постарше, из парка. С первого взгляда было ясно, что он пытается им что-то растолковать, а они с интересом слушают. Потом они все поднялись и длинной вереницей, с Малышом в середке, исчезли среди кустов. Он шел так непринужденно, словно это самое обычное дело. Он даже не оглянулся на окно!

А что мне теперь делать? Задыхаться в этой промозглой комнате? Как в трансе, я выскользнул из нее, отец не окликнул меня.

Я нырнул в парк, на авось. Не в джунгли, а в дальний его угол, с лужайками и редкими высокими деревьями. Здесь блеяли овечьи отары, сбиваемые огромными клочкастыми псами и маленькими, продубленными пастухами, в драных одеждах и с мешками на голове. Лесорубы валили эвкалипты, пару из самых высоких. Один уже лежал на земле, ощерившись мощными ветвями, как могучий мертвый зверь. Охотники на привале. Дым сигарет и пар изо рта. Двое лесорубов переговаривались простуженными голосами, между ними топорщилась маломощная пила. Эта работа надолго. Остальные запалили из веток костер и уселись вокруг греться. Они подставляли огню руки в варежках с обрезанными пальцами. Двое пастухов примостились у костра. Винная фляга по кругу. От горячих веток густой, пахучий дым, в глубине парка он смешивался с ядреной морозной свежестью и укутывал дородные кипарисы у стены.

Лесоруб заговорил со мной. Я не понимал его диалекта, но сообразил, что он приглашает меня посидеть с ними. Я дрожал, и они накинули мне на плечи мешок. Они таскали из огня каштаны. И мне достали, он жег ладони. Лесорубы посмеивались, добродушно. Фляга проплывала мимо, я вцепился ей в горло, как все, протер усы большим пальцем и сделал Солидный глоток. Вино отдавало кровью, у меня выступили слезы, но я сделал вид, что простужен, и вытер нос рукой. Они что-то говорили мне, я согласно кивал, они понимали, что я не понимаю, но это было не важно. Самое главное я схватывал. Собака подошла и лизнула мне руку. Вообще-то я боюсь этих тварей. Кажется, у них пена вокруг пасти. Но эта была просто большая и теплая собака.

Визг — пила вгрызается в жилистую твердь дерева, хруст — овцы обгрызают стерню, песня, состоящая из бормотания и протяжных завываний. Фляга пошла новый круг. Все чудесно.

Вот Рикардо со своим великом. Я и не видел, как он приехал. У меня ж на голове мешок. Только услышав его голос, я поднял глаза. Он как раз протягивал руку за каштаном. Простуженное сипение мешалось с завываниями пилы. Даже говоря что-то ему, никто из гревшихся у костра не поворачивал к нему головы. Рикардо спешился, зажал раму велосипеда между ног, хотел поклянчить каштанов и вдруг заметил меня. Тыча пальцем, он зачастил что-то непонятное — красивый мужской перебор. Будто нос немного заложен, а в горле комок. Все посмотрели на меня, и я почувствовал укол в груди, точно с разбегу налетел на острый сучок. Но один из пастухов обнял меня за плечи, побаюкал и что-то бросил Рикардо, не удостоив его взгляда. В хор вплелись новые голоса. Они то крепчали, то стихали, партии Рикардо делались все короче, он поставил одну ногу на педаль. Пастух все качал и качал меня, от него пахло овцами. Дрема. Вдруг один из мужиков сделал движение в сторону Рикардо, секунда — и тот уже изготовился к бегству. И вот тогда я встал, отбросил мешок и пошел к нему. Мы смерили друг друга взглядом. Руку протянул я. Он взглянул на нее, на меня, на нее. Костяшки сжимавших руль пальцев побелели. Болельщики у костра подбадривали криками. Решился — отпустил руль и быстро, цепко ответил на мое рукопожатие. Губы разошлись в улыбке, сверкнувшей, как наточенное лезвие. Сморгнул, пригладил рукой жесткие волосы. На трибунах хохотали и веселились лесорубы, они даже захлопали, и опять завизжала пила. Я тоже улыбнулся, почти как Рикардо. Жестом указал ему на место рядом с собой у костра, но он сделал вид, что не понял, вскочил на велосипед и, издав гортанный птичий крик, понесся, вихляя, вниз по лугу. И пастухи, и лесорубы проводили его взглядами, и только тогда их вниманием безраздельно завладела фляга. Двое из отдыхавших сменили тех, кто пилил.

В комнате пусто, отец ушел один. Я могу пенять только на себя, не надо было убегать. Примерно так говорилось в оставленной им записке, которую я куда-то сунул. Устроился у окна. Отрешенно достал карандаши, бумагу и принялся рисовать, бесцельно, что получится. Первыми проступили овцы, потом плывущие облака, лесорубы и поваленные деревья. Себе самого я нарисовал в надежном окружении здоровенных псов, они тяжело дышали, разинув пасти и высунув длинные красные языки, с которых все время капало. Велосипед Рикардо валялся в канаве, ноги его владельца вытарчивали из зарослей плюща. Все новые и новые детали возникали на листе, а потом я взял и нарисовал все заново, но теперь мы с Рикардо сидели у костра, среди пастухов, лесорубов и собак, а рядом пригрелись обитатели «джунглей» и поодаль — ребята из пансионата и Малыш. Малыш? О нем-то я и забыл! А за окном уже смеркается. Одним движением я сгреб все со стола в ящик и выскочил за дверь.

В квартире Малыша нет!

Бегом наверх к синьоре Касадео. Она что-то кричала мне вслед, но я уже увидел то, что хотел, и не стал тратить время на объяснения.

Внизу, в кухне, вспугнутый кот тигрового раскраса отлетел от какого-то горшка, с истошным мяуканьем проскочил у меня между ног и исчез. Джуглио спал на лавке, закрыв лицо рукой и трубно храпя.

Раскричалась застигнутая врасплох моим нашествием на столовую Лаура. Скатерти и салфетки разлетелись вокруг, нее как выщипанные перья.

Дверь в апартаменты синьоры Зингони была закрыта на цепочку, оттуда доносились голоса, но только взрослые.

Я сел на ступеньку крыльца. Сердце бешено колотилось, дыхание перехватило, из горла вырывался какой-то сип. Господи, ну надо быть таким идиотом!

— Малыш, Малыш, что они с тобой сделали? — бессвязно причитал я, обхватив голову руками.

И вдруг явление — он. Стоит и смотрит на меня. Спрашивает участливо, склонив голову набок:

— Что-нибудь случилось, Фредрик?

Меня трясло. От ярости.

— Так, — говорю я с угрозой. — Вот ты где!

Я постарался вложить в эти слова все, поскольку, по правде говоря, не представлял, что сказать ему еще.

По реакции Малыша было видно, что он понял из моей речи если и не все, то очень многое. И то, что я считаю его плохим братом, и что полагаться на него нельзя, и что, по-хорошему, надо бы его взгреть. Но, слава Богу, есть и более изысканные формы наказания.

— Но Фредрик, — начал он с мольбой. И заревел, не дождавшись конца предложения.

Я повернулся к нему спиной. Не будь я таким большим, я бы тоже с удовольствием заплакал. К тому же одежда вся провоняла овчарней и запах не выветривался.

— Что же ты не идешь к своим дружкам? — крикнул я и тут же завелся по-настоящему. — Иди, иди. И передай этим вонючкам, что если они давно не получали по шее, то милости просим. Пускай приходят.

Я сорвался с места, обогнул дом и, чтобы Малыш не мог меня догнать, бегом помчался в парк. Остановился я, только оказавшись в самой-самой гуще.

Между кустами и деревьями уже растеклась ночь. Сквозь редкие прорехи в темную, пригнанную крону эвкалиптов просвечивало блеклое небо и несколько тусклых звезд. Остро пахло гнилушками, ноги мокли и скользили по опавшей листве. Я с проклятьями продирался вперед, во мне все так клокотало, что я не мог прислушаться — нет ли голосов, я просто не различал звуков. Попадись мне сейчас кто-нибудь из мальчишек, да хоть все, я б накинулся на него с кулаками. Но кругом безлюдно.

Неожиданно вырос павильон. Я остановился и прислушался. Громко стучало сердце, похоже, оно рассыпалось по всему телу. Я глубоко вздохнул.

— Рикардо! — позвал я как мог громко. В верхних долях зашкалило, и крик перешел в свист. — Рикардо, io sono qui! — Я подождал чуть-чуть и крикнул то же еще раз, прибавив целый ряд слов из арсенала Джуглио.

Мертвая тишина. Я вслушивался, открыв от усердия рот, но не слышал даже голоска своего Малыша. Тогда я завыл протяжно, как волк или сова.

Что-то промелькнуло в кустах и скрылось. Дыхание восстановилось. Снова шорох. Я отыскал камень поувесистей и изо всех сил запустил им туда, откуда доносился шелест. Кошачий визг. Хорошо. Я пошел к резко белевшему павильону.

Вздумал было написать на колонне что-нибудь, ругательство, угрозу или просто хоть что-то, но не нашел ничего подходящего, да и не знал толком, что писать.

Ярость выдохлась. Теперь я не понимал почему. Почему я примчался сюда как ужаленный? Что я здесь забыл? Павильон пустой и бесстрастный, и луна, пустая и бесстрастная, освещает пустой и бесстрастный парк. И сам я опустошен. К тому же холодно и сыро.

Оставалось только одно — пойти назад. Потихоньку пробраться в отцову каморку. Но как стронешься с места: руки-ноги не гнутся, весь как заводной. Такому прокисшему духом до пансионата не добраться.

Я опять опустился на ступеньку. И снова увидел этот павильон, облепленный мальчишескими телами. Я прижался лбом к ближайшему столбу: казалось, камень еще хранил отзвуки их голосов. Они же ведь на самом деле совсем-совсем крошечные.

Он, подумал я, взглянул на них, и лицо исказилось в презрительной гримасе. Он встал к ним спиной. И вскричал:

— Телемах! — От раскатов его голоса дрогнули колонны и с торопливым шелестом посыпалась листва. — Угости-ка их вороненой сталью! — И с натянутой тетивы звенящих луков сорвались стрелы, возвещая быструю смерть. С бабьими криками заметались убогие между скамьями и решетками. Споткнувшись, многие принимали смерть на коленях, не успев встать. Обожравшиеся, пьяные, они сбивали друг друга с ног под общие стенания и вопли, но громче всех был голос его, напоенный обжигающей ненавистью. И била фонтанами кровь из их глоток. И свистел меч Телемаха, отсекая от туловищ руки и ноги, головы отшвыривал он ногами, и они мячиками сыпались вниз по склону.

Но совсем не щадил себя Телемах, и много врагов противостояло ему. И ослабла от тяжелого меча рука. И вот уже вонзил враг свое копье в ноги выдохшегося Телемаха. Но ОН — тут как тут: троих нанизал на пику, остальных раскидал по сторонам, всех умыл кровью. Потом наложил повязку на кровоточившую рану Малыша и сказал, что ничего, до свадьбы заживет.

Исполнившись достоинства, пошел я домой. Внутри меня все смеялось. Желтый зрачок черного вечернего неба силился рассмотреть меня сквозь загустевшую листву.