Снова Зингони. Я сижу в постели, обложенный подушками, и рисую. На коленках толстый блокнот, а по постели разбросаны машинки и оловянные солдатики. Да-да, я опять болею.

Все завертелось на другой вечер после нашего возвращения из Пизы. Голова запылала, шея перестала гнуться. На свет был извлечен вечный термометр. Мы с мамой хором спели неизменную «Bussan Lull».

— Все куплеты, Фредрик, и сразу вынем. — Меня похлопали по попе: все по полной программе.

И огорченный голос отца от стола:

— Сколько там у него набежало?

И всегдашняя мамина тревога:

— Никита, как ты думаешь, что с ним?

— Элла, дорогая, ну откуда же мне это знать? Опять что-то подцепил. Сколько раз, Фредрик, я запрещал тебе выходить из дому без перчаток.

Мама подхватила тему:

— Посмотри на брата, ты видел его когда-нибудь без перчаток?

Что на такое ответишь?

Болезни был объявлен бой, в ход пошла премерзкая коньячная бутылка, и ночь я провел у троллей.

Лица хороводом кружились вокруг. Я бежал, не двигаясь с места. Прятался у всех на виду. Падал в черную дыру, силился увернуться от этого, бился, бился, бился. С тротуара надо мной навис тигр и ткнул мне когтем в глаз. Я заорал, но не сумел проснуться. Они содрали с меня кожу и намотали ее на мамины бигуди: я увидел собственные внутренности, а потом стал совершенно прозрачным. И все это на фоне чего-то огромного, бесформенного и неподвижного, цепеняще жуткого, оно лежит и ждет…

Я сидел в кровати и рисовал африканское сафари. Как раз нажал на курок — и лев рухнул в прыжке. Атти с восхищением следил за единоборством из-за плеча. Изредка я давал карандашу отдых и наслаждался звуками. Их было много, звуков, но все приглушенные.

Мозг! Когда можно будет пробраться туда незамеченным? Разве что ускользнуть из кровати сию секунду? Нет, не хочется. Я так хорошо лежу. Когда голова устает, можно откинуться на подушки и прикрыть веки. И лежать тихо-тихо. Лентяйничать и дремать. Потом пришел Малыш, и я пообещал ему поиграть в машинки и солдатики, он это обожает, а ведь надо и о нем подумать.

Атти я изобразил в тропическом шлеме и белом белье.

Когда я тем воскресеньем появился в пансионате «Серена» после визита к монахиням, то постучался к нему.

— Avanti! — крикнул он в ответ, и, отворив дверь, я обнаружил Атти болтающимся в гамаке: руки за головой, одна нога свешивается через край.

— А, это ты, Рико. — Он широко улыбнулся и спрыгнул на пол. — Входи, входи! Но что у тебя за вид, что случилось?

Какой такой вид? Никто ничего не заметил.

— Взгляните на себя, молодой человек. — И он подтолкнул меня к треснувшему зеркалу над умывальником.

Я всмотрелся в собственное лицо. Неужели правда заметно? На меня смотрела застывшая маска с очень большими глазами и слишком рыжей шевелюрой.

— Не пугайся так ужасно, Рико, я пошутил, — захохотал Атти, пихаясь в бок. Но увидев, что, несмотря на все усилия, подбородок у меня дрожит, Атти крепко поцеловал меня. — Не обращай на меня внимания, я жуткий человек, все говорят. Синьор Гатти? Да он сумасшедший. Чердак у него совершенно перекосило — но пишет он здорово и столько всего пережил, этого не отнять! — И он задышал мне в самое ухо. — Может, я поэтому немного чудаковат, а, Рико? Потому что повидал слишком много? То, как мы живем, это дурдом просто. И поэтому, понимаешь, Рико, я вижу, ты понимаешь: нужно придумать свой собственный мир. — С этими словами он скользнул к выключателю, и обезьяны запрыгали, попугаи закричали, все замерцало, а питон начал свой марш на месте. — Глотни-ка кокосового молочка. — И ударом ножа он прорубил дырку в крышке банки, потом еще — молоко брызнуло — и протянул банку мне. На этот раз я не отказался. Может, меня от того молока скрутило?..

— Смотри, Рико, это все я написал за сегодня. — И он с шелестом помахал у меня перед носом толстенной стопкой, которую я вроде видел раньше. — Недурно, да? Но теперь синьор Гатти устал. И будет принимать пищу. Вот так-то. — И он стукнул себя кулаком по лбу. — Не угодно ли будет вам с тетей отобедать со мной в ресторане? Аттилио Гатти угощает!

— Я не очень уверен, — ответил я уклончиво. — Вообще-то я только из-за стола.

Он огорчился:

— Ясно, это я глупый. — И Атти посмотрел на часы: — Уже так поздно. Но мы, писатели, так легко обо всем забываем, когда нам пишется. Ну тогда сходим в другой раз, договорились? Не грусти, мой мальчик. Все хорошо.

Мы с ним уселись на циновку. Атти обнял меня за плечи:

— Э, Рико, да ты вроде скучный какой-то. Верно? Давай выкладывай. Твой старый друг Атти умеет слушать, как никто.

Я взглядом оценил его. Рассказать, ему?.. И что рассказывать?..

— Я сегодня ходил к монахиням.

— Да?..

— Они такие странные — вроде бы…

— И?..

— Калек кормили.

— Ты там был! Да уж, жуткое зрелище. Что делать, Рико, в Италии сейчас нищета, убожество, несправедливость на каждом шагу. Никто и пальцем не пошевелит помочь тому, кто не справляется сам, — никто! Только монахини сотрясают воздух своими молитвами да изредка наливают пару тарелок супа. А в Италии от войны сотни, тысячи инвалидов и нищих, но их всех уже списали. На них наталкиваются на улицах, когда они вымаливают милостыню, но никого не интересует, кем они были раньше. На что они имеют право. Кем им не суждено стать. Они изгои, попрошайки — растереть и забыть. Сегодня нищий — всю жизнь на подачках… Рико, это такая гадость, меня тошнит от одной мысли. А вот в Африке они просто уничтожают старых и немощных. И право, это более человечно, чем изредка кормить их молитвами и супчиком и позволять им жить, если никто и не собирается дать им шанс. Да-да, никто! — Он тяжело вздохнул и поднялся, скованный, опустошенный: — Ну ладно, Рико, кланяйся от меня тете. Спокойной ночи, друг.

И в этот раз мы крепко пожали друг другу руки, но в глазах не было той радости, как в прошлый раз.

Потом — глубокой ночью, захотев в туалет, — я еще раз прошел мимо его двери. Она не была закрыта, и я заметил Атти, лежащего под гамаком. Он что-то бормотал. Исподнее его оказалось грязным, в пятнах, под мышками и на груди растеклись большие круги. Его трясло — казалось, от плача. Я поспешил убраться… Может, и его доконало то молоко?..

Резко отшвырнув рисование, я спрыгнул на пол. Какие холодные половицы. За окном, как обычно, мирно шумела финиковая пальма. Во дворе Малыш играл с братьями Фуско, Гвидо и Марко. Они носились кругами, связанные шнуром. Смех один. Больше никого не видно.

Горы к северу от города четко нарисовались в морозном воздухе. Все проступило так явственно. Сколько недель осталось до Рождества? Тогда тетя приедет к нам погостить. Отец обещал «пожертвовать несколько дней на семейные радости». Мы все вместе отправимся в город, за рождественскими подарками. Мама рассказывала, как это бывало раньше, давным-давно, когда они приезжали в Италию в молодости. Тогда с гор спускались пастухи, на улицах показывали кукольные спектакли, а акробаты творили просто чудеса. Акробаты все же могли, наверно, пережить войну? Как знать, может, и Атти приедет. Он обещал. На прощанье он шлепнул меня по пузу, подмигнул и сказал:

— Я должен присматривать за твоей тетушкой. Охнуть не успеешь — я уже во Флоренции! — И мама с отцом улыбнулись. А самое сладкое, — может быть, приедет Мирелла!

В дверь постучали, и я откликнулся:

— Avanti!

На пороге возникла Лаура с раскаленной жаровней. С центральным отоплением опять приключилась какая-то незадача, и бедная женщина металась с углями между кухней и комнатами.

— Это что еще! — прогундосила она своим хриплым голосом. — Зачем ты бегаешь по полу и морозишь ноги? Сейчас же марш в кровать! — Я тут же подчинился. — И что мама скажет, если увидит, как ты бегаешь? — шумела Лаура, заталкивая под кровать жаровню с углями. Кряхтя и причитая, она поднялась с колен, натянула одеяло мне до подбородка и укутала меня. От нее дохнуло запахом чеснока и пота, но это было совсем не противно, потому что Лаура большая и теплая, точно жаровня, лицо ее радует глаз — чисто каштан только из огня.

— Ну, Лаура, как жизнь? — пророкотал я отцовским басом из пуховых недр. Она дернулась, посмотрела на меня укоризненно и растерянно. Вдруг серьезность изменила ей, Лаура захохотала в голос, обнажая все свои четыре зуба. Она трясла пальцем у меня под носом и булькала:

— Я тебе покажу, недомерок сопливый!

Уже взявшись за ручку двери, она остановилась, оглянулась и зашаркала обратно, встала у самой кровати, скрестив руки на пышном животе и положив голову набок:

— Бедный мой воробышек. Ну ничего, поправишься быстренько и опять будешь играть с ребятами.

Я торопливо отвернулся к стене. Кровать чуть не подломилась, когда Лаура присела на край.

— Не смотри, что они дразнятся, Федерико. Им просто завидно. А таким никогда нельзя подчиняться. Я-то уж, поверь, знаю их как облупленных. То, что ты считаешь несправедливым, надо постараться исправить, а жаловаться толку нет, так мой муж всегда говорил. Ты просто выйдешь к ним как ни в чем не бывало и даже не бери в голову, что там было тогда в парке. Я тебе больше скажу. Рикардо хочет с тобой дружить, я точно знаю, а его слово — закон.

Я сжимал кулаки и молчал. Что она такое несет? Откуда ей знать, с кем хочет дружить Рикардо? И что ей известно про «что там было тогда в парке?» Она слышала сама? Или ей наябедничали? Или вообще все в курсе? И что говорят? Что я со странностями? Недотрога и баловень? «Бедный воробышек»?

Я в бешенстве вывинтился наружу и глянул на Лауру так зло, что она мигом вскочила на ноги.

— Dio mio, Федерико. — Лаура в ужасе хватала ртом воздух. — Я ничего плохого не хотела сказать, честное слово. Просто нехорошо детям жить затворниками, им нужно играть с другими ребятишками. Мы в Италии вечно кучкуемся, как одна большая семья. И помогаем друг дружке, а то… а то станем как Джуглио. Ты же не хочешь походить на Джуглио?

Я не вымолвил ни слова.

— Ой, что это я! Совсем заболталась с тобой, а у меня сегодня дел по горло, да еще эти жаровни. Chao, Федерико, — и испарилась за дверь.

Я рухнул на подушки.

— Спокойно, Рико, — громко дал себе установку. — Спокойно.

Не помогло ни капли. Хотелось вскочить, заорать, убежать далеко-далеко. Я так швырнул на пол поднос, что карандаши разлетелись, следом посыпались машинки и солдатики. Последним это наверняка стоило голов, рук и ног. Уткнувшись лбом в стену, я смог совладать с собой и даже встать и закрыть дверь.

В мыслях я наведывался в Мозг частенько. Обычно это бывали фантазии в красках ночи и бури. Или одноглазый окуляр луны подглядывал за мной в окошко, или стонал и бился о стены ветер, а каждая ступенька раскатывалась грохотом.

Когда я наконец оказался под заветной дверкой, не было ни тьмы, ни непогоды. Тянулось сонное послеобеденное время, и между ветвями деревьев в парке туман висел не шелохнувшись. Все же мне пришлось отдохнуть на ступеньке, прежде чем я смог открыть дверь видавшим виды перочинным ножиком.

Наверху ничего не изменилось, но комната выглядела совершенно иначе. На этот раз я вправду чувствовал себя квартирным воришкой. Мозг встретил меня с нарочитой неприязнью.

Каменный пол заиндевел и проникал холодом, окна глаз незряче смотрели прямо перед собой. Орган заперт и нем. Зачем я здесь? Чтобы узнать. Узнать что? Все. Как все на самом деле. Как быть с грешниками? Свои смертельные грехи они натворили в войну — давным-давно. Что мне делать с историями постояльцев? Я посмотрел на зажатую в руке тетрадь. Потом быстро вышел и оставил ее на ступеньках. Больше всего мне хотелось немедленно сбежать восвояси, в то же время не хотелось — поэтому я стоял посреди комнаты и ждал знамения. В Библии никто пальцем не пошевелит без озарения. У отца, во всех сказаниях и балладах, откровение на откровении. Ну почему бы и мне не узреть видения, не услышать голоса или, на худой конец, не удостоиться лучика света? Что мне сделать, чтобы обо мне вспомнили Силы? И неужели Мозг сам не может догадаться, что у меня и в мыслях нет ничего дурного?

Шли дни. Знамения не было. Наверно, потому, что я себя не так веду. Не делаю что положено. Говорю неправильные слова, думаю неправильные мысли, не сдаюсь на милость победителя. Не знаю правил. Да и хочу ли?

Ну почему в этом никогда невозможно разобраться?!

Все не ладилось в этот день. И чувство забытости всеми преследовало меня.

Мозг прогнал меня, и я не знал, куда себя деть. Попробовал рисовать, но картинки не получались. Деревья торчали посреди листа колючие и бессмысленные. Потом я вышел в парк, посмотрел, как резвятся дети. Синьора Фуско тоже вышла подышать воздухом. Она устроилась на скамейке неподалеку от своих отпрысков, держа на коленях Тоску. Я немного побаивался этого толстого зверька с глазами навыкате.

— А ты что не играешь со всеми, Федерико? — тут же прицепилась синьора. — Как тебя ни увижу, ты все один да один.

Только ее не хватало! И пристают, пристают. Взять бы да ответить, что она со своей дворняжкой может идти к чертовой матери, только быстро. Вот было б светопреставление!

— Мама говорила, ты болел. Теперь поправился?

Я кивнул.

— Тогда играть — марш, марш. Если дети в твоем возрасте не носятся с визгом и криком, значит, что-то не так.

Это длинномерное перекорюченное чучело с подтекающим носом и несфокусированными глазами. Она себе что думает?! Что может помыкать мной как Марко и Гвидо? Они, бедные, в ее власти, они ее… Но приходить сюда и начинать…

— Ах вот где ты, Фредди. Беседуешь с синьорой Фуско. — Мама улыбалась. — День добрый, синьора. Как наш маленький задира сегодня?

Бог мой!

— Добрый, добрый день, дорогая. Я как раз пытаюсь уговорить вашего сына побегать хоть немного. Вы видели, как замечательно малыш Лео играет с моими мальчиками? Чистые ангелы, правда? Твой братишка скоро заговорит по-итальянски лучше тебя, он так старается. — Она наставила на меня палец, а потом взъерошила мне волосы! Ну и наглость! — Этот сорванец себе на уме, мы все заметили.

Мама посмотрела на меня, как на больного, словно в тысячный раз ей указали на мой изъян, а она о нем и так знает лучше всех. Потом вздохнула:

— Синьора Фуско права, Фредди. Пойди поиграй.

Я посмотрел на них мрачно и, с трудом переставляя стопудовые ноги, потащился к углу дома.

С обратной стороны к нему примыкала заросшая терраса. Играть здесь нам не разрешали, ибо это были личные владения синьоры Зингони. О чем я совершенно забыл и стоял себе разглядывал два круглых окошка, видневшихся сквозь лохматую бороду растительности, когда хозяйкина рука легла мне на плечо. Я задрожал.

— Chao bello! — сказала она. — Ты зачем-то пришел? — Хозяйка подняла глаза, и я поспешно отвернулся.

— Так просто, — выпалил я.

— Пирожного хочешь?

Синьора Зингони, неизменно суровая и недоступная, вечно с таким видом, будто ей невмоготу даже смотреть на других, приглашает на пирожное! Я кивнул.

— С удовольствием, — я сказал.

Мы сидели за небольшим круглым столиком по ту сторону зачаровавших меня французских окон. Позади простиралось царство «la patrona»: тяжелые завеси, кроваво-красный плющ, благородной темноты дерево и картины в огромных рамах. Я смущался сидеть тут, точно синьора Зингони вышла ко мне в белье. Она изучала меня поверх своей чашки и улыбалась всезнающей улыбкой, более всего замешанной на серьезности.

— Тебе нравится у меня, Федерико? — спросила она тихо.

Нравится, конечно. Но неужели и она заведет сейчас ту же волынку?

— У старого дома, возраста нашего, есть свои тайны, своя история. А мы, итальянцы, поселившиеся тут, принесли сюда свои жизни.

Чудно она выражается: «Принесли с собой свои жизни», фу-у. Так ненормально — и с угрозой, будто она хочет сказать мне что-то, но не называет это словами. Я исподтишка стрельнул на нее глазами.

— Почти все мы здесь, чтобы изжить былое. Забыть то страшное, через что нам пришлось пройти, или — да нет, это то же самое — и поэтому, пожалуй, для тебя это место неподходящее.

— А как же другие дети? — отважился я на вопрос.

— Другие… но у них нет выбора, ведь так?

Иссохший тигрового окраса кот вскочил к ней на колени, посмотрел на меня желтым глазом и качнул свалявшимся хвостом, прежде чем улечься.

— Ведь ты рисуешь, да, Федерико?

— Ну…

— Вот и хорошо. Хорошо рисовать. До войны у меня был пансионат неописуемой красоты. Не здесь, а далеко на севере, в городе Сако у озера Гарда, заросшего жимолостью. Он достался мне от отца. Я прожила там всю жизнь. Летом съезжались туристы, буквально отовсюду, потому что у пансионата была безупречная репутация. Совершенно-совершенно безупречная. — Ее длинные тонкие пальцы гладили кошачий загривок. Зверюга закрыла глаза и резко, противно замурлыкала. — Месяцы тянулись долго, лениво — другая жизнь. Никуда не спешащая публика в белом. А я присматривала за ними, берегла от всяких ненужных неожиданностей. Поверь, присматривать приходилось в четыре глаза.

Она предалась воспоминаниям, и ее серое лицо будто просветлело. Казалось, она не только мыслями в Сако, но в любую секунду может исчезнуть там вся как есть!

— Многие гости приезжали специально порисовать — такая красота там была. Они рисовали пансионат и виды из окон: бульвар, озеро, на том берегу горы — но какие! Утром серые и воздушные, как облака, а по вечерам, подожженные солнцем, порхающие и дрожащие! А еще меня рисовали. — Она провела по волосам и улыбнулась чужо: — Я тогда выглядела немного иначе.

Я покраснел, вспомнив, что тоже делал ее портрет. И дал себе честное слово выдрать эти листы из блокнота и спустить их в толчок.

— Многие приезжали из года в год. С детишками, маленькими ангелочками в кружевах, коротких штанишках и матросках. Какие были морские прогулки, походы в горы, блестящие балы, регаты, а в павильоне играл полковой оркестр! А потом началась война… — И проступило ее обычное лицо. Я ждал. Она смотрела сквозь меня. Полутемная комната за ее спиной точно всосала ее. Наконец она заговорила снова: — А после войны у меня уже не было пансионата.

— Его разбомбили?

— Нет, храни Господи. Хуже: его осквернили. Загадили навсегда.

Загадили? Ну вот, опять. И не понимаю и боюсь спросить. Кота бесцеремонно оторвали от приятных сновидений. Он в ужасе сиганул под кровать, а потом стрелой за дверь. La patrona покинула комнату, не добавив ни слова.

Я снова хожу с отцом по музеям. Едва он накинет на себя пальто, как я уже рядом и цыганю пойти с ним.

— Конечно, можно, Фредрик, — отвечает он и радуется. Рука в руке мы бредем по аллеям и расстаемся только у цели, когда отец нырнет в шелестящую и покашливающую тишину музейной библиотеки.

А я бреду в свои залы. Прохожу старых знакомцев, бьющихся у Сан-Романо, и спешу к мученикам. Стена за стеной заполнены их жизнями и в основном смертями. Поначалу я разглядывал эти картины, живописующие пытки, убийства, казни и козни с упоением случайного ротозея, но раз от разу они делались все ближе, и теперь я слышу их вопли уже на лестнице.

Однажды я стоял в зале совершенно один. По дороге, в трамвае, отец рассказывал, что папа Бонифаций тех монахов, которые осмеливались его хулить, пригвождал за язык. Я сглотнул и прижал ноготь к кончику языка. На маленькой картинке у меня перед глазами голый человек вытянулся на лежанке. Каково поджариваться, лежа на такой кроватке? Я сел на табурет смотрителя — и вот уже я прикручен к штырю, голый, только на бедрах тряпица. Штырь медленно-медленно вращается над дрожащими язычками пламени, и кожа скукоживается. Жгло так, что нет сил терпеть, — а с каждым новым поворотом будет все хуже — хуже — хуже… Все вокруг исчезало в неверном тумане, я сжал пальцы на руках, ногах, втянул воздух ноздрями — я висел на дыбе. Ноги едва доставали до земли. Меня окатили кипящей водой, и я смотрел вниз, на бывшее мое тело. Удобным ножичком они отточенными быстрыми движениями надрезали кожу вдоль рук, на шее, потом начали накручивать мою кожу…

Гвозди входили в мою плоть. Сухой треск, потом руки и ноги оттянуло свинцовой тяжестью. Меня четвертовали — бешеные кони отдирали в своем беге руки, ноги — меня вскрывали и потрошили — железными кольями перебивали хребет и привязывали к колесу — выкалывали глаза — отрезали уши, язык — бросали в кипящую воду, в стремнину с камнем на шее — живым закапывали в землю — мишенью ставили против ряда лучников — оголив нервы, отдирали голову от шеи — отдавали в растяжку еще на два-три роста.

Я всматривался в лица мучеников. На всех — умиротворение. Кроме тех, что выглядят просто довольными от того, как корежат их тело. Без торопливости, спокойно выгибал я указательный палец в сторону от ладони, но слезы застлали глаза, и я окончательно перестал что-нибудь понимать. Постарайся собраться, сказал я сам себе.

И опять меня привязывали и стегали. Плетки раздирали мясо, а в обжигающие раны на спине сыпали соль и перец. Вокруг все кишело палачами в красных колпаках и с потными, лоснящимися безмерными животами. Полуголые, неуязвимые, обидчивые, они изощрялись во все новых изуверствах, на себе пробуя самые больные места: пальцы, колени… и даже… Вот они уже рядом, они сами почти… Ужас…

Я разжал веки. Стекла не дрожат от душераздирающих криков? Никто не голосит и не скрежет зубами? Нет вроде, только по соседнему залу прохаживается смотритель. Я снова закрыл глаза, и тут же появилась Мирелла и проткнула мне палец иглой. Это видение рвануло у меня внутри, и я лопнул вдоль, замусорив все своими кишками и требухой.

Терял ли я сознание? Не знаю, но чуть позже я нашелся у отцовского стола, держась за руку смотрителя.

В тот день мы вернулись в Зингони на такси.

В тот момент я много рисовал: близилось Рождество, но я делал и то, что не предназначалось для чужих. Только Малышу дозволялось посмотреть одним глазком. С выпученными глазами изучал он мою пыточную, где постояльцы Зингони и «бешеные» подвергались жутким, утонченным пыткам. Он оглядывался на меня. Из уголка рта струйкой текла слюна.

Малыш не просился больше спать со мной. Это было грустно. Может, он боялся меня? Я стал обнюхивать себя. Может, от меня не так пахнет?

Когда я шел с отцом в музей или с мамой в город за покупками, я все время был настороже, и стоило замаячить попрошайке, как я тут же тянул моего спутника на другую сторону тротуара.

Раз как-то в парке я наткнулся на старика оборванца. Я вышел прогуляться в надежде побыть одному. От «бешеных» давно уж не было ни слуху ни духу, и я почувствовал себя весьма уверенно. Может, они сменили охотничьи угодья? К тому же не забывались слова Лауры.

Мужчина был высок, густая серая борода начиналась почти от глаз. Одежды, латаные и грязные, болтались на тощем теле. Из имущества — заплечный мешок и трость в руке. Он шел скрючившись, выискивал что-то в траве, листве, палкой ковырял в кустах. Что он там забыл? Я с ужасом определил в нем нищего, я часто видел их точно так ищущими в сточных канавах или на развалинах, там они выуживали хлам и бычки. Прохожий увидел меня и выпрямился. Мы оба стояли молча. Он принюхался.

Глаза бегали, брови не стояли на месте. Меня захлестнуло странное чувство всесилия. Ибо этот великан меня испугался! Неужто такое возможно? Я сделал шаг вперед — он назад. И в беспокойстве огляделся, присматриваясь, как лучше убегать. Тогда я остановился и присел на корточки, как я делал, приманивая кошек. Он нервно следил за мной. Борода ходила ходуном. Глаза блюдцами, круглые и желтые. Моргают, моргают. Вдруг он побросал мешок, палку и побежал прочь, шатаясь и оступаясь, размахивая руками и издавая странные звуки. Как ни напуган я был, но, когда он скрылся из виду, я все же приоткрыл мешок и заглянул в него. Он был полон грибов.

Что делать? Оставить его лежать? Может, он вернется, — наверно, он сейчас прячется за деревьями и следит за мной.

Я подцепил один гриб. Бросил мешок и пошел к дому. Шагов через четыре-пять я резко обернулся: мешок лежал на прежнем месте, невостребованный.

Сунулся в кухню. Дверь в крохотную каморку Джуглио приоткрыта, и слышно, что он спит. У плиты возится Лаура, мешая что-то в огромной кастрюле.

— Лаура! — позвал я шепотом.

— А, — откликнулась она, поворачивая голову, но едва увидела меня, заулыбалась всем лицом.

— Чем занимаешься? — прошелестел я.

— Да вот помогаю Джуглио. — И тут она увидела гриб. — А где это ты нашел? — спросила она.

Я протянул ей находку.

— А он съедобный?

— Конечно. Весь парк ими зарос. Мой брат любит собирать их, а потом продает синьоре Зингони.

— Твой брат? Он высокий и с бородой?

— Да — ты его встретил?

Я кивнул.

— Он был немного-немного необычным…

Лаура вздохнула:

— Да уж, бедняжка. Все говорят, что он свихнулся. У него были жена и четверо ребят, но всех поела война. Он сам два дня пролежал под развалинами, пока его откопали. И теперь не хочет видеть людей. Сил у него нет додумать хоть мелкую мыслишку до конца. Поселился в какой-то развалюшке в парке, а Рикардо следит, чтоб его никто не обижал.

— А Рикардо все еще здесь? — спросил я как можно безразличнее.

— Конечно, здесь. А где ж еще ему быть-то? — Смех смял всю ее внешность. Лаура вытерла красные руки о передник, защищавший платье, обхлестнувшее даму сзади. Материя протерлась до глянца и слегка зазеленелась. Изо рта крепкий душок, чесночный, как водится. Он мешается с запахом масла, пряностей, жареной картошки. И газа, потому что труба опять подтекает. Я затошнился. Да уж, не райские кущи. Пора уносить ноги. «Chao!» — крикнул я, выскакивая за дверь.

Наверху, дома, ждали уроки. Значит, действовать надо так, чтоб не засекли в окно. Я распластался по стене, обтерев ее всю, и уселся в засаде за огромным цветочным горшком, у входной двери.

Я все не мог понять, почему Лаура ни словом не помянула мой героический поступок по спасению Туллио из бассейна. Как-никак, ее собственный сын. И тут вдруг все встало на свои места. Просто Рикардо приписал все заслуги себе. Потому-то он и был в фаворе, по словам мамы. Все просто, как дважды два. Вас облапошили, любезнейший!

И как освоить взрослую речь? Чтоб понимать, что они хотят сказать и что имеют в виду? Что у них за секреты?! Стоит о чем-нибудь спросить, действительно важном, как они надуваются серьезностью и объясняют, объясняют, пока вопрос как бы не рассосется сам собой. А то заявят, что проблема слишком сложна, чтобы рассказать о ней в двух словах (как будто кто-то настаивал на двух словах!). То они пугаются твоих вопросов, то хохочут. И реакцию их предугадать никогда невозможно. Ну и как тогда узнать, что же случилось? Я имею в виду ту важную информацию, которая из-за этого засекречена. Может, Лаура расколется? Она скорее других, потому что она бедная и почти не может читать. Отец раз сказал про нее, что она «как ребенок». «И ты такой же, — откликнулась мама. — А Лаура совсем неглупа и себе на уме. И все, что ей нужно знать, она знает назубок и за словом в карман не лезет». Может, Лаура…

Одна мысль не давала мне покоя. А может, взрослые сами ничего не знают? И тогда я никогда, представляете, никогда не дождусь ответа! Если они тоже беспомощны. Как Лаурин брат, только он это показывает, а они не решаются? Но ведь все разные. И тетя не похожа на синьору Фуско. А мама — на отца. А Джуглио с Лаурой, вдруг они одинаковые? — на самом-то деле? Нет, все-таки тут не все так просто. Что-то случилось — о чем они знают, а я нет, потому что детям этого знать не положено, — но что и почему? Неужели это такая радость?

Наверно, это произошло во время войны — со всеми… Точно, это война. Которая неизменно возвращается. «Война умерла» — я помню, как мне это подумалось. Но ведь у мертвеца могут быть длинные руки, которыми он лапает настоящее. «Дети войны». Я часто слышал, как взрослые разговаривают о «детях войны». Однажды я спросил об этом маму, и она сказала, что это, например, Малыш, потому что он родился в войну, а Нина, наоборот, дитя мира, ее подарило освобождение. И с этими словами она подняла Нину высоко в воздух и чмокнула в попку.

Дети войны — дети мира.

Плод войны Лео, Леня, Малыш сидел на корточках рядом со мной. Я и не слышал, как он подошел.

— Федерико, ты во что играешь?

(Слава Богу. Наконец-то он выучил мое новое имя.)

— Ни во что, думаю, — ответил я серьезно.

— А чего тогда сидишь за вазой? Я думал, ты какаешь.

От моего тычка он опрокинулся на спину и хмыкнул. Нет, этому ребенку ничего невозможно объяснить. У него в голове только игры, игры и еще раз игры. Я смерил его презрительным взглядом.

— Жизнь — это не только веселье, Леня!

— Веселеня, веселеня, — закудахтал он, высунув язык и болтая головой, как китайский болванчик. Вид у него был и правда потешный.

Теперь он скакал кругами вокруг меня.

— А мы были в городе, — выпалил он.

— В городе? Ну и что дальше?

— Одни!!

— Мы были в городе одни? — поддел я с издевкой.

— Именно! Я с мальчишками плюс Симонетта. Все наши: Гвидо, Марко, Луиджи, Бруно, Туллио — и Симонетта.

Для верности он загибал пальцы. Все!

Я встал на ноги.

— И куда ходили?

— Далеко, аж до пьяццо ди Верзейа!

— Аж до пьяццо ди Верзейа! — передразнил я язвительно, поворачиваясь к нему спиной.

— Смотри, что у меня для тебя есть. — Он кошкой метнулся мне в ноги и протянул красное блестящее яблоко. Я взял его и под пристальным взглядом Малыша надкусил. Вкусное и сочное.

— Мы его стырили, — успокоил Малыш.

— Стырили?

— Ага. Не только это одно, целую кучу. Туллио, оказывается, так обалденно свистит прямо из-под носа. Пока мы все шумели и устраивали цирк на лужайке, он прополз под тележками с мешком и натаскал прорву! Мы их свалили за сфинксом на аллее. Пойдем посмотрим!

Вот они все, голубчики, под красным каменным сфинксом. Стоят кружком вокруг раскрытого мешка, полного фруктов. Именинник Туллио в центре, у мешка, улыбается во всю перечумазанную моську. Ждут меня, это ясно. Моего благословения.

Я присел на корточки, чтобы поближе рассмотреть улов. Пощупал апельсины. Посмотрел на добытчиков. Важность момента давила. Ощутимо. Слишком многое решалось в эти секунды. И зависело все от меня. Как себя вести? Всего-то и нужно — принять правильное решение. В голове беспорядочно роились мысли. По крайней мере ясно: они не забыли, что просили меня быть их предводителем.

— Недурно сработано, — похвалил я. — Добыча богатая.

Собравшиеся рядом осклабились. Даже Луиджи довольно ухмыльнулся.

— А Роза струсила идти с нами, — объяснил жирный Бруно и оглянулся, ища поддержки. — Поэтому ей ничего не положено, а тебе — да.

И Туллио принялся проворно делить фрукты на семь кучек. Один апельсин остался лишним.

— Это il capo, — решил Туллио.

— Нет, — сказал я свое слово. — Это Розе.

Как я мог так лопухнуться? Как? Мы увлеклись дележкой — наконец-то стали действительно бандой! И тут — тут налетели они!

Разом высыпали со всех сторон, отрезав пути к отступлению. Сомкнули кольцо и молча не пускали нас. Выжидали. Бруно просыпал свои фрукты. Туллио безуспешно пытался рассовать их по карманам. Гвидо и Марко покидали все обратно в мешок. Луиджи отдал свои Симонетте.

— Подержи-ка, — сказал он и взял в каждую руку по камню.

Я оглянулся — пересчитать, но и так знал: их слишком много. Подавляюще… Малыш занял позицию бок о бок со мной…

Нет ли среди них Рикардо, он, помнится, мечтал о дружбе со мной… Нет, вроде нет. Кой-какие лица знакомы, других прежде не видел. Далеко ли до дома? Метров сто? Или двести? Если попытаться прорваться. Мешок бросить — и врассыпную, всем разом? Нет, не пойдет. Это чистое самоубийство. Нас перещелкают, как вшей, всю гоп-компанию. И этот идиот Луиджи так и стоит с булыжниками — тоже мне, непобедимый.

Я поплыл. Все сделалось таким чудным и милым. Прорезался сглаженный уличный шум, а вокруг меня стало так воздушно. И я понял, что вернулось — оно. Забило, заполонило меня. Острое чувство, что вот-вот взорвусь, приправленное облегчением, когда «все» ушло, вновь оставив лишь сухой, гадкий металлический привкус. Ты неуязвим, Федерико, сказал я сам себе, верно, ничто тебя не берет? Я глотнул воздуха и подошел к самому громиле.

— Где Рикардо? — спросил я, глядя ему в глаза. Он пожал плечами. — Я веду переговоры только лично с Рикардо, — заявил я авторитетно. Парень огляделся. У него были уши торчком и стрижка под горшок. А на одном боку проплешина, волосы решили там не расти. Скулы выпирают, нос коротко обрубленный и так далеко ото рта, что лицо кажется парализованным. Бесцветные глаза прилеплены почти у виска — короче, рожа выстругана на скорую руку. — Ни с какой шелупонью я переговоров не веду. Здесь главный Рикардо, с ним все и решим. Позовите его! — выпалил я.

— Вынайте фрукты! — завопил кто-то из «бешеных». Голос хриплый от постоянного ора.

— Попробуй отними, — ввязался в перепалку Луиджи, злосчастье наше.

Я крутанулся к нему.

— Молчать! — По задумке, в голосе должны были слышаться раскаты грома. Заодно я заметил, что и Симонетта уже вооружилась камнями. Гвидо высматривает себе подходящие, а Малыш и Марко перешептываются, присев на корточки.

— Бросить камни, — рыкнул я. — Камнями дерутся только трусы!

Я их сильно удивил, но камни были брошены на землю. Я снова вперил взгляд в того же парня:

— Позови Рикардо! — и с облегчением заметил его колебания. Глазки забегали. Ага, попался, обрадовался я. Тут раздался «боевой клич бешеных» — и они перешли в наступление.

Сражение не было долгим: сопротивлялись только мы с Луиджи, Малыш сунулся, но верзила, раза в два его больше, решительно пресек попытку. Остальных переловили и сложили рядком, как бабочек для гербария. Запал боя, крики — Симонетта в неистовстве кусала всех подряд. Луиджи вывертывался, как склизкий угорь, и эту худосочинку пришлось держать десятью руками и десятью коленками. Я сам бился, как зверь. Но что мы могли сделать? Через десять минут мы все перестали рыпаться под их острыми локтями, коленями: руки заломлены за спину. От ярости и бессилия я щерился и ругался.

— Проклятые, будьте прокляты, черти, — выл я.

Пока суд да дело, добычу нашу скоренько покидали в мешок. И привет. Марко и Бруно заливались на пару. Гвидо стоял молча, повернув к нам мокрое от слез лицо. Грустный Малыш поглядывал на меня украдкой, точно присматриваясь. Симонетта без кровинки в лице, зато саднят обе коленки, а одежда разодрана в клочья. Луиджи сидит, спрятав голову в колени, нос кровит, а вместо глаза — огромный красный шар с чуть заметной щелочкой. Он кашлял и харкал кровью… Туллио пропал.

У меня самого хлестала кровь из носа и болело все. Одна рука — немыслимо. Я поддерживал ее второй ладонью. И мысль одна: месть! Как отомстить?

— Рикардо! — крикнул я что было сил. — Ты жалкий трус, ты боишься сразиться в открытую! — Ответа не последовало. Были слышны уличный шум и шум дождя, окатившего парк холодной водой. Луиджи сплюнул зуб.

Я встал на ноги. Дождь барабанил по грязи и фонтанчиками брызгал на ноги. Волосы уже облепили голову. Капельки, как халцедоны, повисли под носом и в уголках глаз. Я втянул их в себя — вкус крови. Одежда набрякла, в башмаках хлюпало. Гравий бороздили бесчисленные ручейки. Я задрал голову и закрыл глаза. И вдруг мне стало смешно. Меня разбирал смех! Хоть вид у моих компаньонов был прежалостный. Я расхохотался. Баста, пошли домой чиститься!

Единогласно решили возвращаться в место постоянной дислокации вразбивку, чтоб не привлекать к себе внимания. Один, другой невзначай забредали в пансионат, но тщетны оказались эти предосторожности, равно как и безмятежность на наших лицах. Нас там уже ждали!

Как так вышло? Как удалось за какие-то пару минут высвистеть всех родителей? Все Туллио. Улизнув с поля брани, он ворвался в кухню к Лауре, задыхаясь от новостей. Через полминуты она была в курсе, через минуту, отмерив вверх-вниз все лестницы в доме, она созвала все живое на совет. Комитет по организации встречи занял свои места в холле. Один за другим каменели в дверях бойцы разбитого войска. Одного вида такого количества родичей достало, чтобы у меня из головы разом улетучились все заготовленные мной складные объяснения.

Допрос с пристрастием и криками. Только руки мелькают. В меня вцепились, впились поцелуем, подняли, тряхнули. Хлопки пощечин, вопли моих доблестных воинов. От нас исступленно добивались подробностей, едва давая вклиниться в их словесные потоки одним словечком. Без церемоний шуруют в наших на соплях держащихся ошметках одежды и грубо ковыряют наши раны. Мелькнул Луиджи, мать тащила его, точно мокрого котенка. На секунду встретился глазами с Бруно, выражение полной безнадежности в его взгляде кольнуло во мне состраданием.

Хаос.

Все в комнате тряслось, стучало и дрожало. Дождь по стеклу, зубы, ноги Малыша под банной простыней, мамин голос, стаканы на полке под зеркалом всякий раз, как отец заводился, вода в раскалившемся умывальнике.

Оценить обстановку. Что им известно? Что растрепал Туллио? Мама исследовала нас на предмет сохранности, тяжко вздыхая и отпуская замечания:

— Бог мой, ну и вид у вас!

— Что вы делали?

— Что с вами сделали!!

И мне персонально:

— Ну почему стоит мне отвернуться, как сразу такое случается?

Меня трясло, но я молчал смерил ее полным достоинства взглядом. Это же моя первая в жизни качественная драка! И Лене:

— Еще раз такое случится — я запрещу тебе играть с Фредриком и другими ребятами!

Руку разнесло. Она занемела и повисла.

— Ой, Никита. — Мама держала меня за руку, и в голосе ее слышались слезы. — Кажется, она сломана. Надо бы показать врачу.

Отец выпрямился на кровати.

— Подойди-ка, — рыкнул он. Его задумчивый вид говорил, что он во власти собственных размышлений, поэтому я приближался не очень уверенно, а опухшую руку спрятал за спину. — Дай посмотрю, — приказал он. С большой неохотой я предъявил мою калеку. — Сожми-ка кулак! Я подчинился. Он тихонько нажал, другой ладонью придерживая мой локоть.

— Больно?

— Вроде, — ответил я не очень уверенно.

— Вроде? А так? — Он попробовал чуть согнуть ее.

— Ай! — взвыл я, отскакивая.

Отец потер переносицу: он поступал так всегда, если не знал, что делать.

— Лучше б на всякий случай проконсультироваться у доктора. Не думаю, чтоб был перелом, но возможна трещина. И вывихнул здорово.

Вдруг он весело улыбнулся, потрепал меня по голове:

— Вот бандит! — и просиял. Я обалдело уставился на него.

Dottore Берци сочинял рецепт и одновременно беседовал с мамой.

— Перелома нет, — констатировал он. — Но возможна трещина. И вывихнул здорово.

Dottore Берци было лет пятьдесят, кругленький, лысенький человек с широченными плечами и седыми вьющимися волосами, росшими даже на пальцах. Что стоя, что сидя, он казался верзилой. Он оглушительно хохотал, а кабинет его пропах нашатырем. И приемная тоже пронашатырилась, так что меня замутило задолго до того, как я предстал пред очами целителя, а горящее у него во лбу зеркальце и вовсе смутило мой дух.

— Ну и что ты натворил? — спросил он, едва поприветствовав маму за руку. Спросил, точно в подробностях знал и о драке, и о проделке с фруктами.

Но теперь меня забыли. Я сидел с забинтованной рукой на перевязи и был обихоженным пациентом. Мама излагала свою точку зрения на архитектуру Флоренции и на пренебрежительное отношение Джуглио к гигиене. Рецепт выписывался то ли ей, то ли отцу и не имел ко мне ни малейшего отношения. Среди прочего мама пожаловалась на «бешеных». Dottore воспитанно улыбнулся и пожал плечами:

— Вечная проблема. Дети, которыми никто не занимается. Дети, у которых война отняла родителей. И заставила сбиться в банды — просто чтоб выжить. Эти дети заполонили всю Европу. Неужто у вас в Норвегии их нет?

— Не-е-т… — ответила мама, словно застеснялась.

— В Италии il sinda с Фабиани предложил их отлавливать и помещать в специальные интернаты. Но редко кто уж совсем один как перст, многие удирают, потом бродяжат, пока их снова не поймают. Мы боремся, чтоб на это выделяли больше денег, но нам мешают. Обычная история, что ни возьми. Нет денег на строительство, на нормальные дороги, на новые больницы, на помощь бедным — ни на что нет, даже на восстановление центра… Эх, синьора, да вы сами видите! У коммуны денег нет, а государство… — И он опять дернул плечиками. — Государство лучше не выполнит свои прямые обязанности, чем поможет sindaco-коммунисту. Такова реальность.

Гаспари нас знать больше не желает, а ведь мы входили в одну коалицию. Он все очевиднее скатывается вправо, а Ватикан и Штаты этому всячески способствуют, само собой. Только Фанфани еще и думает о реформах. А остальные… — И Берци скорчил брезгливую гримасу. — И это только цветочки, попомните мое слово.

Он дописал рецепт и поднялся. Он протянул маме руку и угодил в плечо.

— А я был однажды в Норвегии — еще до войны, — хохотнул он. — Году в 34 или 35. Красивая страна. И нет такой теснотищи, как у нас. Есть куда улететь фантазии. Если б не пища — она была несъедобная совершенно…

Мама заулыбалась:

— Не говорите, привычка — великая сила.

— При случае сердечный привет от меня семейству де Виттов. Такие славные люди. И спасибо за их теплые слова. — Он отвесил поклон. Когда мы уходили, он высунул голову в коридор, показал на нас пальцем и крикнул:

— По две ложки утром и вечером за едой, arrividerla!

Ну наконец-то воля, свежий воздух. В трамвае я спросил маму, кто такие де Витты.

— Он — хороший художник, уже в возрасте, и его жена. Знакомые отца. Де Витта был директором Уффицы до Муссолини. Это по их рекомендации мы попали к доктору Берци. Здесь без знакомств никак не устроишься. Он даже гонорар брать не желает.

— А видела, какие у него руки, в шерсти. А почему вместо этого волосы не растут на голове?

Мама поспешно отвернулась:

— Язвить по поводу внешности человека не принято, Фредрик.

Мы замолчали. Мама смотрела в окно, а я думал о dottore Берци, «бешеных» и интернатах. Правда ли, что это другое название гитлеровских концлагерей?

Малыш ползает по полу, играет в машинку. Сам я привалился в углу дивана, нянькаю больную руку и имею обиженный вид. Фредрик дуется — Фредрик скучный — к Фредрику не надо приставать…

А я думаю. Есть о чем. Во-первых: правая рука покалечена. Erqo: ни диктантов, ни задачек, ни письма, — а также ни рисунков, ни дневниковых записей. Fasit: и?

Во-вторых, рука на перевязи подарила мне особый статус. И сама сбруя была редкой красоты — но предплечье ноет все время, а о веселых играх нечего и думать. Fasit: и?

В-третьих: я сладостно предвкушал свое явление в столовой. Я немного припозднюсь, чтобы все, включая моих бойцов, были в сборе. То-то у них челюсти отвиснут — но в каком виде они сами? С тех пор как нас накрыли в холле, я никого из них не видел. И не разболтал ли кто про кражу фруктов? Бруно, к примеру? Еще слава Богу, что Роза не в курсе. Fasit: и?

В-четвертых: вендетта! Сыграть с «бешеными» какую-нибудь шутку позабористей, но чтоб самим не обжечься. Здесь важна продуманность действий. Пусть не надеются, что последнее слово осталось за ними! Я насупился. И приказал себе: не слюнтяйничай. Забудь жалость. Они сами этого хотели. Или ты все боишься их. Да нет, собственно говоря, я никогда их по-настоящему не боялся. Только презрение и ненависть! Это просто кучка вонючих трусов. И возиться с ними противно. Предатели.

В-пятых: что делать с Туллио? Это нужно решить на ближайшей же встрече. По-хорошему следовало бы распроститься с ним. Он заложил нас не хуже «бешеных». Но с другой стороны. Тут нужно действовать с хитростью. Если сделать вид, что мы его простили и верим ему всей душой, то, может, и от Туллио будет какой прок?..

В-шестых: почему с ними не было Рикардо? Его что, отставили из атаманов? Или уже сцапали? Или просто «бешеные» действовали на свой страх, не спросившись у Рикардо? А может, он не стал бы участвовать в такой компании? И что он сделал, когда узнал о стычке, — если считать, что Рикардо на свободе? Небось от радости оскалился и заржал, гаденыш, а может?..

В-седьмых: мстить ли родителям? Тут нужно решать всем вместе. Тем более что самый горячий прием прошелся по моим вассалам.

И тут мои размышления прервал стук в дверь. Мама открыла. На пороге стояли синьоры Фуско и Краузер.