— Синьора, мы бы хотели побеседовать с вашим супругом. Он дома? — Синьор Фуско коротко кивнул. Его птичьи заостренное лицо белело в темноте коридора. За ним едва угадывалось лицо синьора Краузера, его глубоко посаженные глаза и перекошенный рот под щеточкой усов.

— Он работает в кабинете, — ответила мама. — Это очень срочно?

Господа переглянулись и кивнули. Нет ничего зловещее таких безмолвных кивков.

— Леня, сбегай позови папу, — распорядилась мама. Малыш вылетел стрелой. — Не угодно ли синьорам войти? Что стоять? И в коридоре прохладно. Присаживайтесь — ой, минутку. — Мама стряхнула игрушки и одежду с двух стульев. — Господа уселись. — Вина? — Спасибо, не хотят.

Тишина опутала всех присутствующих. Синьор Фуско достал сигарету, размял ее пальцами и сунул в рот. Мама взглянула на него, он кашлянул, вынул сигарету и спрятал ее обратно в коробку. По маминому лицу скользнула улыбка.

— Не угодно ли господам объяснить, чему мы обязаны честью их визита? — тихо спросила мама.

Те переглянулись. В этот раз прокашлялся синьор Краузер.

— Синьора, мы пришли по весьма деликатному вопросу, — объяснил он.

— Позвольте заверить вас, что у мужа нет от меня ни малейших секретов, — помогла ему мама.

Едва завидев гостей, Нина залезла ко мне на кровать и теперь сидела у меня между ног и сосала палец. Я прикрывал ее забинтованной рукой. Оба посмотрели на Нину, на меня и принялись наперебой уверять, что у них и в мыслях не было… как она могла подумать… разумеется… они могут поклясться!.. Руки прижимаются к сердцу, руки воздеваются к потолку. Вошел отец. Оба с видимым облегчением поднялись ему навстречу.

Рукопожатия. Отец повернулся к нам.

— Фредрик!..

— Я сейчас вернусь, только пописаю, — соврал я, заталкивая Малыша с Ниной в угловой кабинет.

Так легко они от меня не отделаются… Я вернулся под дверь и прижался ухом к замочной скважине. Не годится. Голоса слышны, но слов не разобрать. А мне нужно знать, о чем речь. Что делать?

На цыпочках прокрался на лестницу. Не стал зажигать слабенькую лампочку, тусклящую всего минутку. Прислушался, разинув рот. Ни звука из обычной гаммы шума и криков, а еще ведь не поздно. Идти — не идти? — взвесил. Единственная возможность. Запустил руку в карман. Порядок, нож на месте.

Шаг за шагом приближаюсь к чердаку. Уговариваю собственные ноги:

— Вы — il capo, помните, вы — il capo! — Не скрипнуло ни одной двери, никто не перебежал дорогу, не высунулся не вовремя. Я добрался.

Дошлепал до органа. Из полукруглых окон сеялся сероватый свет, он обрисовывал контуры, остальное темнело.

— Осторожно, — шептал я. — Осторожно, il capo!

Крышка поддалась. Я погладил клавиши. Какой там у нас номер? Я отсчитал пальцем, засомневался, отсчитал снова. Раз, два, три, четыре… Изготовил палец — и нажал!

— Отче наш, иже еси на небесех… — попробовал я. Прислушался. Тихое бормотанье. Женский голос. Анна-Мария — или синьора Касадео — или синьора Фуско — или еще чья-то матушка? Это не у нас. Вдавил клавишу — и попробовал снова. Раз, два, три — «да святится имя твое, да приидет Царствие Твое…».

— На сердце червовый король. Ой, смотрите, и все впустую — полный набор шестерок! — Синьора Коппи брызжет злобой.

Еще раз! Пару дыхательных упражнений. Вдох — выдох, вдох — выдох, глубже, еще глубже — и спокойней.

— …Это кончится? Я просто спрашиваю вас: чем это кончится?

Наконец-то! Голос синьора Фуско. Высокий, сварливый.

И отец:

— Но вы же сами говорили, что ничего подобного прежде не случалось?

Краузер:

— Именно. А теперь они перешли эту грань. А дальше будет хуже.

Я зажал рот ладонью. Речь о нас! И им все известно. Ну так я и знал. Предан! Я обмяк на стуле, уткнув голову в колени. Угораздило ж меня связаться с этими сопляками. Наверно, Гвидо или Марко. Их отлупили так, что они не выдержали, проболтались (про Симонетту я тогда почему-то не подумал). Темнота вокруг сделалась непроницаемой.

— Но мне все же абсолютно непонятно, каким образом увольнение Лауры разрядит обстановку, — произнес мамин голос. — Разве это не вызовет у них цепной реакции?

— Простите меня, синьора, — зазвучал Краузер. — Но видно, вы не полностью понимаете, как эта система устроена.

— Система устроена! — взвилась мама. Ясно слышалось ее волнение. — Вы рассуждаете о Лауре и несчастной ребятне, точно они станки на вашем заводе.

— Ну-ну, Элла, — урезонил отец, перейдя на норвежский. — Синьор Краузер имел в виду совершенно другое. Он хотел сказать, что сыновья Лауры притягивают сюда этих мальчишек, и они…

— Я не дура и вижу, что он имеет в виду. Но ты забываешь, Никита, что значит для Лауры то крохотное жалованье, которое она здесь получает. Ты подумал, как ей жить?

И Фуско:

— Я прекрасно понимаю вашу нерешительность, синьора. Ваше мягкосердие делает вам честь, но мне кажется, в первую очередь мы обязаны подумать о собственных детях. Вот ваш сын Федерико. А если б они пробили ему голову? Правы ваш муж и синьор Краузер. Они просто бандиты и мародеры, которые не остановятся ни перед чем. Ни перед чем, вдумайтесь.

Отец:

— Но все же, может, поговорить с Лаурой, показать ей, что мы не намерены терпеть дальше, пусть приструнит сына — Рикардо, вы сказали? Так и пригрозить ей, что, если подобное повторится, ее рассчитают.

Краузер:

— Повторится непременно. Или вы хотите, чтоб мы день и ночь тряслись из-за своих детей? Или держать их взаперти? К сожалению, синьора, ситуация стара как мир: те, у кого ничего нет, ненавидят всех вокруг. В этих детях клокочет ненависть. А она рождает злобу. И с них нет спросу за их испорченность, во всем виновата война.

Мама:

— Заладили: война, война! Чуть что — все валят на войну. А она кончилась давным-давно, три года, синьоры, прошло.

— Лаура! Нам никто не давал права карать или миловать, тем более мы сами пороху не нюхали. — Отец опять перешел на итальянский.

Фуско:

— Италия расколота, синьора. С одной стороны коммунисты, с другой — фашисты.

— Я полагал, с фашистами давно покончено, отец.

— Покончено-то покончено, но они вынашивают планы мести. Посмотрите хоть на Коппи или Касадео, или Маленоцци…

— Не думаю, чтоб Касадео мечтал о мести, — тихо вставил отец.

Синьор Фуско будто не расслышал:

— А муж Лауры был анархистом!

Мама:

— Ну какое это имеет отношение? Ее мужа убили семь лет назад!

Краузер:

— Синьора опять ошибается: это имеет прямое отношение. В Италии все со всем связано.

— Господа! Элла! Мы уклонились от темы, — конечно, политическая ситуация в Италии весьма занятна, но давайте вернемся к конкретной проблеме: банда в парке. Позвольте мне внести конструктивное предложение. Давайте решим все завтра на свежую голову — извините, я хотел бы закончить, — так вот, давайте отложим до завтра. Сегодня мы слишком возбуждены. Поэтому я приглашаю всех, чьи дети замешаны в этой истории, собраться завтра у нас в это же время и вместе принять решение. Например, в какой форме изложить суть проблемы синьоре Зингони. А тем временем я побеседую с Лаурой и растолкую ей наше возмущение. И попрошу ее воздействовать на этого непоседу, ее сына. Полагаю, один день мы в силах присмотреть за собственными детьми. В конце концов, серьезно никто не пострадал, а дети — они и есть дети.

Тишина. Потом скрип стульев.

Фуско:

— Договорились. Но будьте добры не говорить Лауре о нашей встрече. Неизвестно, что она может предпринять.

— Она может предпринять?!

— Элла, я прошу тебя!

— Хорошо, хорошо.

Краузер и Фуско:

— Arrividerci, signora! Arrividerci, signore!

Хлопнула дверь.

Я выдохнул. Оказывается, я не дышал весь разговор. Теперь меня трясло, клавиши едва поддавались. Как в бреду, я отыскал дверь и умудрился справиться с замком. Буквально скатился по лестнице. Только заперев дверь клозета, я чуть перевел дух. Уселся на очко и прислонился лбом к холодному фарфору умывальника. Значит, про фрукты им неизвестно. Никто не раскололся. Но остальное! Остальное! Во-первых, Рикардо. Рикардо — сын Лауры! Вот оно что. Как же я не понял этого раньше? Наверняка все знают — и Малыш — все знали об этом, — а мама с отцом тоже не догадывались, — но все прочие родители знали. Теперь Лауру уволят. Малыш Туллио умрет — ясно, Туллио обречен — Лаура в руинах — скрюченная — с мешком и палкой — протянутая к нам когтистая лапа — едва заметное в лохмотьях лицо — если присмотреться, то можно узнать старое мамино платье. Вечно не унывающая Лаура плачет. А Рикардо доходит в концлагере.

— Нет, — клялся я шепотом кафельному полу. — Этого не будет. Я обязан их предупредить, я должен что-то сделать.

Голоса взрослых. Далекие-далекие.

— Теперь-то, Мозг, ты видишь, что я вынужден был подслушать. У меня не было выбора, — шептал я.

Не знаю, сколько времени я так просидел, но когда мама постучала, ответил я не сразу. Она даже не постучалась, а поскреблась.

— Фредди, ты здесь? — И после молчания: — Фредди, ты меня слышишь? Что ж не отвечаешь? С тобой все в порядке?

Со мной все в порядке? Я открыл. Войдя, мама обследовала помещение:

— Тогда что ты здесь сидишь, Фредд, и?

— Тебе непременно нужно звать меня Фредди. Ты не можешь говорить «Федерико», как все?

Она смерила меня долгим взглядом:

— Хорошо — Федерико.

Я протиснулся мимо нее в коридор. Они мне сами расскажут? Конечно, никто и словом не обмолвился. Мы спустились в столовую. Нетерпение, с которым я предвкушал свой вход в зал, испарилось. Что такое забинтованная рука в сравнении с тем, что приближалось? С первого взгляда было видно, что все в курсе. Наши раны никого более не занимали. Появился Луиджи, воспитанно шагая с мамой за ручку. Половина лица иссиня-желтая, глаз темно-фиолетовый. У Симонетты ошкарябан нос и щедро залита йодом ранка на лбу. У Бруно спеленута повязкой голова — Бог знает для чего! Братья Фуско разукрашены пластырем художественно-беспорядочным образом. Мы переглядывались украдкой. Взрослые старались непринужденно болтать. Когда вошла Лаура, неся первую пирамиду аппетитных спагетти, тишина накрыла зал, как мокрым одеялом.

Лаура расставляла закуску с еще большим грохотом, чем всегда, она вздыхала и причитала по поводу нашего вида. Она гладила нас, а ее испуганные глаза молили о словечке в ответ, но никто из взрослых не обратил на нее внимания. Даже мама, хотя она еле-еле справлялась с собой.

Волосы Лауры растрепались, лицо смялось, как и все дородное тело. Слезы проложили бороздки по щекам, и все кончилось тем, что Лаура с рыданиями убежала в буфетную. Самый момент для наития, решил я. Сжал под столом здоровый кулак и стиснул зубы. Ну давай! Я уже спешил Лауре вслед. Вот сейчас, освободившись ото всех уз, я найду нужные слова. Но — ничего. Наитие подвело! От тоски и смущения я принялся работать вилкой.

— Никита, мы должны что-то сделать! — разобрал я мамин шепот. — Это невозможно.

Отец:

— Дорогая, но что мы можем сделать? Мы же не можем идти против всех?

— Но это же бесчеловечно! Как они могут быть такими жестокими! Мы должны дать ей понять, что мы думаем.

— Они не жестокие, они напуганные.

— Жалкие, жалкие люди.

— Но разве ты не боишься за Леню с Фредриком. А если Краузер прав? И они нападут снова? И все кончится гораздо печальней?

— Но объясни мне, Никита, с чего вдруг они нападут на них?

— А с чего в этот раз напали?

Я уставился в тарелку.

Когда мы выходили из столовой, сзади меня возникла Анна-Мария. Она обхватила меня за плечи, и голова моя затерялась у нее на груди.

— Chao bello. — Голос шел из груди и прямо мне в ухо, потом она чуть отстранила меня и запечатлела мягкий, помадный поцелуй на моей щеке.

Теперь я сидел на кровати и осторожно трогал щеку. Я обмишурился. Анна-Мария спутала мне все карты, потому как, пока обед преодолевал закуску, горячее и десерт, я оттачивал план, как мне ускользнуть от надзора и забраться снова в Мозг. Мне нужно туда! План состоял в том, что я терял на лестнице башмак, и пока я завязывал его, все уходили вперед, а тогда — хопс! — в соседний коридор, и был таков. Теперь башмаки оставалось только зашвырнуть под кровать, поскольку по лестнице я взлетел прыжками, вращая головой, как заводной.

Можно притвориться засевшим в туалете, но такая версия дает слишком мало времени. Стоит мне просидеть в этом кабинете дольше пяти минут, как под дверями возникает мама со своим неизменным «Фредрик, с тобой все в порядке?». Даже не хочу думать, что будет, если меня там не найдут.

Тут мне был подарен вечерний мамин поцелуй. Я ответил на него жарко, как только мог. Заслуженное есть заслуженное…

Едва мама ушла, заныла рука. Я вертелся и так и сяк, но все было больно. Только вытянуть руку и придерживать второй, но тогда спать невозможно. И мысль про Мозг засвербила с ночной настойчивостью. Может, если притвориться спящим… Вполне возможно. Если домашние поторопятся улечься. Хоть бы отец раз в жизни обошелся без ежевечерней книжки в постели!

В доме так звеняще тихо. Все заняты интригами. Интересно, обо мне говорят? В руке тикало. Секунда за секундой, несчетное множество минут. Засопел уснувший Малыш, Нина видела уже десятый сон. Родители потушили свет, легли и разговаривают шепотом. Паузы между словами все удлинялись.

На секунду меня сморило, но я тут же проснулся. Мама стояла у моей кровати и внимательно всматривалась в меня.

Было нетемно, я отчетливо различал ее и задышал сонно, медленно, наблюдая за мамой из-под прикрытых ресниц.

— Что, спит? — спросил отец с кровати.

— Да, — прошептала мама в ответ. — Как всегда, спит без задних ног.

— Иди ко мне, — пророкотал отец.

И она засеменила к нему, что-то квохча.

Одеяла скомканы, кровать скрипит, мне вслушиваться, всматриваться. Ходит ходуном диванный валик — полсмешка — полслова — вскрик — шиканье — вздымающаяся отцова спина, мощная, матовая — мамины ноги — натягиваемое одеяло — тяжелая-тяжелая рябь накрывает комнату. Я всматриваюсь и вслушиваюсь. Огромная образина у двери притаилась, делает что-то на полу. В сером свете из окна видно что-то четырехногое, скрючившееся под мойкой, какая-то тень по зеркалу, по потолку. Может, это просто сама раковина? А что это за рыло проперло стену? А бьющее в окно крыло летучей мыши по размаху вроде больше тянет на Феникса? Привидение под моей кроватью тихохонько ворочается, боится высунуться — пока! И скелеты замурованных в стены Строцци изготовились в своих нишах. И уже шмыгают по коридорам и лестницам. Может, это богомерзкие приспешники Аида? А вот окровавленный герой Агамемнон — и все они сгрудились в углу, где темнота гуще.

Сквозь толщу одеял — задушенный, невольный — до меня долетает вскрик. Свет. Я осторожно высовываю голову.

Мама присела над биде, льется вода, низкий смех отца, довольный, уютный. У двери огромный шкаф с широченной подставкой. Финиковая пальма тянется к окну, а в углу висят наши пальто.

Я откинул одеяло и вылез из кровати. Мама судорожно прикрылась полотенцем:

— Фредрик, ты не спишь?

— Я в туалет, — промычал я.

— Ты не заболел?

— Мне просто в туалет нужно.

Я натянул свитер, сунул ноги в башмаки, а нож — в карман.

Ботинки с моими голыми ногами захлюпали к двери.

В коридоре я замер. Там кто-то стоял. Что-то большое, длинное. Наверно, это внутри меня. Тишина наводнилась звуками. Звуки, кругом звуки. Иди, шептали они, не останавливайся! Я шел. Ступенька за ступенькой. И вроде шел по закоулкам себя, по податливому, смуглому коридору из кожи. А звуки рождались и внутри, и снаружи — или и не звуки это, а как назвать, не знаю. Я шел и в то же время не шевелился.

Комната за комнатой спали. Сонный покой клубился по трубкам и сочился из органа, дремота тонкими полосками ложилась на пол, оседала на фиолетовом плюще стула, тулилась у двери и растекалась по лестницам, до самой крыши все пропитал собой сон. Спали клавиши и кнопки Мозга. Я сидел перед ним на стуле — забывшись?

И вдруг — без подготовки — голоса. Отчетливые, несдержанные. Супруги Коппи.

— …втра тебе это вредно. Подумай про сердце. Хочешь еще валидол?

— Нет, нет, не надо лекарств. Это лучшее лечение. Dio mio, наконец-то!

— Массимо, Бога ради, прошу тебя, прекрати. Дай спать, завтра, я не могу больше… Ну что с ним делать? Святая заступница, что ж это такое! Уж третий раз мужик просыпается — и все снова здорово!

— Несчастная, ты что, не понимаешь, что это для меня значит? Наконец-то все устроилось, наконец-то прошлое ушло в небытие. Я как будто заново родился. То я доживал свои дни — а теперь начну все с самого начала!

— Я все поняла, Массимо, ты уже говорил это, раз двадцать говорил — но ведь контракт еще не подписан.

— Контракт! Чистая формальность. Завтра все будет готово.

— Ты забыл, сколько раз все было также на мази, — и в последнюю минуту срывалось.

— Раньше! Тогда ничего не было решено. Были догадки, наметки, прикидки, туманные обещания, слухи, интриги. А теперь сам Баттистини обещал мне — ты поняла меня? Сам Баттистини. А он человек слова и не обманет старого друга.

— Особенно друга, который кое-что про него помнит!

— Андреа! Что ты такое несешь? Все, больше ни слова!

— Баттистини точно такой, как все твои друзья, он…

— Молчать! Dio mio, она сводит меня с ума. Сводит с ума! Ты этого добиваешься, Андреа, этого? Смотри! Смотри, что я делаю! Вот, вот, так (резкий звук), на, пожалуйста (всхлипывания).

— Бог мой, Массимо, возьми себя в руки. Ты начнешь задыхаться! (Невнятно.) И так, и вот так (звук сходит на нет).

— Прекрати! (Возня.) Матерь Божья, что он натворил! Вся наволочка. Нам не на что потратить деньги, кроме как на новое постельное белье для синьоры Зингони?

— Эта ведьма ничего от меня не получит! Надо, надо было с ней разобраться! Не надо было ее выпускать, пусть бы тряслась… дрожала… надо мне было… Снова оно!.. Андреа, помоги — скажи мне, внуши: «С завтрашнего дня прошлое забыто навсегда!» Скажи, Андреа, помоги! Ты ведь не сердишься, дорогая моя, любимая моя.

— Нет, Массимо, я просто хочу спать. И тебе пора. Тебе же доктор говорил, что нельзя так себя изводить.

— Свой домик, да-да, Андреа. Квартира — с чудесным видом из окна. Две комнаты, кухня, современная планировка. И холодильник купим, и мебель — дай срок. Помнишь, когда мы только-только поженились, на все копить приходилось: на стул, на лампу. Помнишь люстру в…

— Массимо!! Мы, кажется, договаривались никогда об этом не говорить?

— Конечно, конечно, дорогая, только не плачь! Я забылся, прости, умоляю. В последний раз. Ты права. Вот тебе.

— Что ты делаешь?

— Что? Целую тебя!

— Ты с ума сошел!

— И поэтому тебя целую?

Я отключил их. Темнота плотоядно заглотила меня — к тому же в комнате кто-то был. Сил достало только смотреть прямо перед собой. Я сидел не шелохнувшись и не дыша. Пусть мне почудилось, молил я. Сейчас проснусь. Я открыл рот, чтобы крикнуть, — крикнул — ни звука! Сплю я, это просто сон. И тут ясно послышалось: кто-то завозился! Я рывком обернулся и уставился на дверь.

Высокая темная фигура стояла там давным-давно, я знал это наверняка. Теперь она шла на меня. Я зажмурился.

— Федерико?

Я сжал кулак.

Тихо, протяжно, удрученно:

— Федерико, что ты наделал, зачем ты здесь?

Я закрыл уши руками. Их отодрали. Жутко больно схватив покалеченную руку.

— Теперь всем придется съехать — всем-всем, Федерико. Я закроюсь.

Я ловил ртом воздух, а его не хватало.

— Все станут бездомными. Отправятся в руины.

— …

— если…

Если? Сморгнув, взглянул на la patrona.

— Если ты не поклянешься никогда никому не говорить ни об этой комнате, ни о том, что ты тут слышал. Никогда, понимаешь? И никогда больше не соваться сюда. Только пикни — и Симонетта, Роза, Гвидо, Марко, Бруно и Луиджи останутся без крова. Теперь дело за тобой — и помни, я все слышу. Все, понимаешь?

Я кивнул.

Всю дорогу вниз по лестнице она держала меня за плечо. И не ослабила хватку, даже постучав к нам. Открыла мама:

— Господи, наконец-то! Где ты был? Синьора, где вы его нашли?

— В туалете, на первом этаже. — Здоровую руку стиснули так, что я охнул.

— А что ты там делал?

— Здесь наверху свет перегорел.

— Что ты выдумываешь. Я только что заглядывала, тебя искала — все нормально.

— Он прав, синьора. Как раз сию секунду ее заменили по моему распоряжению.

Мама переводила взгляд с синьоры Зингони на меня и обратно, потом кивнула:

— Понятно. Огромное спасибо, синьора!

— Не за что. Спокойной ночи — спокойной ночи, Федерико!

— До свидания, — едва выдавил я.

Мама отнесла меня в кровать, уложила, укутала, поцеловала в лоб.

— Где ты был, сынок? — зашептала она.

Я открыл было рот, но она закрыла его своей ладонью:

— Ш-ш, в туалете внизу тебя не было. В парке?

Мама сунула руку под одеяло и пощупала мои ноги.

— Нет, холодные, но сухие. Как ты себя чувствуешь, Фред — Федерико?

Санта-Мария, ответить, что? Прошибла дрожь, я зарыдал. Я плакал нарочно, чтобы остановить расспросы.

— Ну, ну, — убаюкивала мама, прижимая меня к груди. — Федерико, золотой мой, ты же знаешь, как мы все тебя любим? — Я посмотрел в сторону родительской кровати. Отец лежал на локтях и походил на этруска из археологического музея. Он улыбнулся мне и помахал рукой. Тогда я разжался и поплыл, закачался на волнах…

Должно быть, я уснул.

Водянистое сияние. Оно разлито во мне, выбивается наружу, расползается по комнате. Когда я иду, ноги намертво приклеиваются к каменному полу. Холодно. И нет выхода, а огромный валун в двух шагах от меня вот-вот рванет… я оседаю… Нет, лечу вверх тормашками, ударившись головой… другая комната, колонна теряется высоко-высоко в пустоте… в безоблачном небе… нет, это не небо, это зеркало… и в дверь ударяют отзвуки голосов, я все время рядом с чем-то и сыплю проклятиями, чтобы уберечься, ведь я голый, а они стреляют друг в друга. В любую секунду они могут заметить мои метания… и что на мне ничего не одето… и я толстый и не могу протиснуться… пропала Нина, все плачут, ищут ее, плачут, но это они ее утащили, а вдруг скажут, что моя вина, Боже мой, почему Нина вечно теряется? А поезд наш уже ушел, мы знаем, но бежим, а ноги опять свинцовые, и негде мне спрятаться… и вся комната ходит ходуном, а мамин голос спрашивает о чем-то… круглая безнадежность, я не выдержу! Стены, кровать, окно, дверь, родительские лица — и «на-ка, проглоти», — и неизменное ощущение сунутой в рот ложки, и мерзкий вкус, и шершавое внутри горло, взмокшая спина, застывающая в ту же секунду, что они выдергивают меня из-под одеяла, и растирающее спину полотенце… о, теперь-то я понимаю в этом толк, так приятно, мохнатое… еще… они снова гонятся за мной, но я раскусил их, они глупее меня, стоит им сунуться, всех порублю, я смеюсь, не могу сдержаться, потому что где-то, внутри где-то, твердо знаю, что сильнее, — я и всегда выйду победителем… раскидаю их налево-направо, а они все прибывают, уже грудами навалены, и ничего смешного, жульничество, скучно. Но тут с другой стороны обвалилась капитальная стена… или кит… или книжка и замуровала меня в дымоходе, где нет никаких правил, — это оказалась моя комната дома, в Реа, ветер из открытого окна надувает шторы, трамвай остановился у моей кровати, все вышли, а сел один я, поезд прибавил обороты и зарылся носом в землю, и мчался там, в тучной толще, все быстрее, быстрее, и опять во мне что-то заклинило, а машиниста не было, кондуктор сидел сзади и скалился… я разглядел в темноте зеленые кусты, подполз к ним на брюхе и давай руками копать червей, а один волглый намотался на руку и безглазо вылупился на меня, я понял, что вот сейчас сдамся, но спустили собак с острыми, торчком, ушами, и они остервенелым лаем провожали меня с той стороны забора, высоченного штакетника, и я показывал тварям язык и попу, но вдруг изгородь кончилась, и впившиеся в руку псы хотели мне что-то сказать, но я только вопил, прибежали еще собаки — все безлицые, только продолговатые морды, вроде хоботов, болтающиеся из стороны в сторону, а хуже всего, что они наотрез отказались открывать свои сумки. Стыд скворчит в ссадине, заляпанной гноем и песком, и стыдно, что никак не закрывается дверь, и недостает сил, нестерпимо жгуче знать, что им все ведомо. У стыда вкус остылой манной каши. Но бесформенность расползалась все шире, пухлая незыблемость разлилась в животе, ощущение дрожащих в воздухе пылинок и тяжелый запах кошачьей мочи растеклись — как море — и затопили все. «Море бархата. Море пустоты».

Я проснулся гораздо позже — чего? — мелькнула удивленная мысль. В комнате никого, один Малыш возится у окна.

— Где все?

Голос пропал, глотка закупорена спекшейся дрянью. Малыш повернулся ко мне:

— Что ты сказал?

Я прокашлялся, отплевался — какие-то струпья во рту — и попробовал снова:

— Где все?

— У Краузеров, прогоняют Лауру. — Губы у Малыша посерели.

Я посмотрел на него. Оказывается, я его толком не знаю. А он такой чудный! Я откинул одеяло, вскочил на ноги, завопил:

— Леня, мы обязаны что-нибудь сделать! — и повалился обратно на кровать.

Комната качалась, вперед-назад. Вдохновение, миленькое, взмолился я. Помоги хоть на ноги встать! Со второй попытки дело пошло на лад.

Я дернул дверь, но заперто, пришлось стучать.

— Кто там? — поинтересовался голос синьоры Краузер.

— Федерико, — ответил — нет, взревел — я.

Дверь поддалась, и я ворвался в комнату. Лица, лица. Став посередке и вытянув забинтованную руку, я заиграл басами:

— Рикардо ни при чем! Он не виноват! Рикардо там вообще не было! — выскочил за дверь и прямым ходом — на свою лежанку.

Снова вечер, а я опять сижу в подушках. Все собрались у кровати. В ногах по-турецки сидит Малыш, мама держит на коленях Нину. Азарт. Отец, как всегда, проигрывает, потому что не может запомнить, что мелкие карты нужно придерживать. Меня попотчевали несиротской порцией риса с хлебом и чуть-чуть Bell Paese, и мне хорошо, как никогда.

— Как ты себя чувствуешь, Федерико? — спрашивает мама каждые пять минут, а папа щупает мне лоб.

— Тридцать восемь и восемь, — точно определяет он. — Вот увидишь, Элла, завтра будет как огурчик.

— Папа жульничает! — зашелся Малыш. — Он берет и кладет ту же карту!

— Ой, ой. — Отец сделал вид, будто только очнулся. Все засмеялись.

Едва я нырнул в постель после бенефиса у Краузеров, прибежала мама — но только чтобы убедиться, тут ли я, поцеловать меня и наказать Малышу не спускать с меня глаз. И с тем исчезла. Малыш улыбался мне:

— Даже здесь было слышно!

Потом он с ужимками рассказал, что я в бреду такого наговорил, даже мама усмехнулась! Маленький нахал катался от восторга по полу и издевался:

— Слышал бы, что ты нес!

После родители с Ниной вернулись от Краузеров. Мама расцеловала меня и во всеуслышанье объявила, что мое выступление стало последней каплей, что Лаура остается — благодаря мне. Я нисколько не удивился. Для того и выступал! Меня уложили. Карты убрали. Спички рассовали по коробочкам с нашими именами. Пора спать. Весь горячий, но довольный, смежил я веки — и тут же рухнул в кошмар! Синьора Зингони! Она влезла даже в полудрему, уселась на фиолетовый стул и отчеканила:

— Я все слышу, Федерико. Все!