В край вечной мерзлоты лею приходит поздно. К исходу мая, когда на прилавках столичных магазинов уже появляется черешня, а на юге буйно зацветает акация, здесь, на северных склонах сопок, еще лежит потемневший снег. Наполняются русла бесчисленных речек и ключей, но ветви вечнозеленого стланика пока прижаты — к земле. Потом они очнутся от долгого оцепенения и поднимут свои широкопалые руки навстречу солнцу, приветствуя пробуждение жизни. А пока суровы и неприветливы сопки. Лишь ненадолго заглядывает солнце в глубокие расселины между ними, и тогда снег отбрасывает фиолетовые отблески.

По широкой автомобильной трассе, пересекающей небольшое утыканное стволами хилых лиственниц плато, торопятся машины.

Только они, да, пожалуй, еще тонкий дымок над нехитрым маленьким срубом и оживляют этот пустынный пейзаж.

Впрочем, если приглядеться, то можно заметить удаляющегося от трассы человека. Человек идет неторопливо, тяжело переставляя ноги и сгибаясь под тяжестью большого заплечного мешка.

Обойдя бесконечные отвалы  оставленные, судя по всему, старателями, человек скрылся в расселине между двумя лысыми сопками и в том месте, где небольшая, но, очевидно, бурная в дни весеннего половодья река образовала тугую петлю, остановился и сбросил на землю свою ношу. Развязав мешок, человек достал топор, несколькими точными ударами свалил и разрубил ствол сухой лиственницы, затем разложил два больших костра. Теперь можно отдохнуть

Тридцать лет уже выходит в тайгу Степан Гудов. И всегда задолго до того, как солнце и вода успевают растопить каменное от холода одеяло, которым укрыты золотоносные пески. Зачем попусту терять время, надеясь на солнце, если можно отогреть землю кострами? Ишь, как весело потрескивает в огне сухое дерево…

Гудов долго и с видимым наслаждением пьет чай, такой же черный, как и круглый котел, в котором он кипит. Потом закуривает и погружается в раздумье…

Поднимется солнце, догорят костры, и, отбросив в сторону головни, он начнет копать оттаявший грунт. Когда лопата будет наталкиваться на валуны, в ход пойдет кайло, потом снова лопата. И так — час, второй, третий, пока металл не встретится с вечной мерзлотой. Тогда опять разжигай костер.

В таком напряжении пройдут все дни до тех пор, пока солнце, наконец, не нагонит верховую воду и земля не станет мягкой. Тогда дорожи, старатель, каждой минутой времени. Горячая эта пора — промывка песков…

Гудов подбросил в костер охапку смолистых поленьев, и к его лицу волной подступило тепло.

«Чу! Кто бы это?..»

Где-то шелохнулись раздвинутые ветки. Гудов осторожно обернулся на шорох и посмотрел по сторонам. Ах, вот оно что! На старателя в упор, не мигая, смотрели круглые глаза. Серая птица, размером с небольшую курицу, стояла в нескольких шагах от костра.

У Гудова — ни ружья, ни винтовки. А «находка путника», как проэвали на Севере эту птицу, снова бесстрашно придвинулась к нему, перепрыгнув на другую кочку. Старому таежнику известно, что эта птица не боится человека, подпускает его совсем близко. Быстро сняв с себя узкий кожаный ремешок, он сделал петлю и привязал ее к длинной палке. Птица по-прежнему смотрела на человека своими удивленными круглыми глазами.

Гудов медленно протянул вперед палку, продвинулся на шаг, затем «а полшага. Птица вытянула голову, будто хотела заглянуть в ременную петлю… Резкий рывок —  и вот уже она бьется в руках старателя.

— Спасибо! — не то себе, не то птице сказал Гудов. — Хорош обед..

Кто-кто, а уж он, Степан Гудов, хорошо знает повадки зверя и птицы, прочно запали в его память не видимые случайному человеку таежные тропинки и тропы.

Впрочем, хорошо знает он и людей. По глазам может определить Гудов, что прячется в скрытой душе старателя: горе или жадное «притворство, которым прикрыта удача. Сам он тоже сторонился когда-то людей, чувствовал себя спокойным только в одиночестве.

Но так было давно, когда одни люди всю жизнь охотились за золотом, а другие — за ними. Рано или поздно погибали и те и другие. Редкую удачу топили в спирте, отдавали за любовь случайным женщинам.

Теперь все изменилось. На помощь золотодобытчикам пришли машины, много машин, и живут люди уже не в холодном зимовье, где пол и потолок из накатника, а в добротных домах с электричеством и радио.

И старатель теперь уже не заброшенный в тайге человек. Сейчас у каждого старателя на руках карта отведенного ему участка, и он знает, сколько золота возьмет с кубометра добытых песков.

Да и отношение к золоту теперь другое. Перестало оно быть «желтым дьяволом», губившим людей. Как и другие старатели, Гудов, во время сезона много трудился, а возвратившись в поселок, с довольной улыбкой высыпал золотой песок на обшитый белой жестью стол приисковой кассы.

— Крупными или мелкими купюрами «отоварить»? — всегда спрашивал кассир.

— Но Гудов отказывался от наличности, отдавая предпочтение счету в сберегательной кассе. Правда, злые языки поговаривали, что «на случай» у промывальщика лежит в кованом сундуке толстая пачка денег, но Гудов, не терпевший разговоров на эту техму, на вопросы товарищей хмурился и не отвечал.

Родных у. Степана Кузьмича не было, семьи тоже. Вероятно, потому так неубедительно звучали его угрозы уехать после окончания промывки «на материк», купить дачу где-нибудь на берегу Черного моря и жениться на молодой женщине… лет сорока пяти. О своем намерении уехать он говорил каждую весну, но проходило лето, затем осень, и Степан Кузьмич оставался на месте, не лишая своих друзей возможности зайти к нему в дни больших праздников на угощение, обычно состоящее из особым образом настоенного спирта и холодца, готовить который Гудов любил сам.

С людьми Степан Кузьмич сходился трудно, но уж если сходился, то привязывался к ним крепко, на всю жизнь, и помогал всем, чем мог: добрым советом, опытом, деньгами.

Однажды заведующий «Золотопродснабом» попросил его пустить на время в одну из двух маленьких комнат нового заведующего столовой. Гудов долго и громко бранился, отстаивая свое право «пожить с удобствами», но, узнав, что в крошечной приисковой гостинице уже живут две семьи с маленькими ребятишками, сдался и даже помог приезжему перетащить вещи.

Уступив негаданному жильцу комнату, окна которой выходили на южную сторону, Степан Кузьмич с сомнением оглядел новенькие хромовые сапоги приезжего и покачал большой, давно уже начавшей лысеть головой:

— Не для нас это. Невского проспекта здесь еще нет. Ты, паря, яловые купи да валенки тридцатого размера, а не то пропадешь.

Оглянувшись с порога, он еще раз посмотрел на блестящий хром и буркнул в усы:

— Если нет денег, я дам. Говори, не стесняйся…

Постоялец, назвавшийся Ковачем, обладал легким

незлобным нравом, знал великое множество прибауток и быстро завоевал расположение старика. Одного только не одобрял в Коваче Степан Кузьмич — его пристрастия к спиртному.

— Климат такой, иначе нельзя! — отшучивался Ковач в ответ на укоризненные — взгляды Гудова.

— Ты, паря, другому про то расскажи. Пей чай, он лучше греет, — назидательно советовал Гудов, а про себя думал: «Вот приедет семья, тогда не до выпивок тебе будет».

Совсем недавно к Ковачу приехала сестра Анна, и Гудов с удивлением для себя отметил, что его холостяцкая квартира может быть уютной, если ее убирают женские руки, а любимый им грубый холодец не имеет ничего общего с действительно вкусными блюдами, приготовленными ею. Кузьмич привык жить один и не замечая своего одиночества, но и ему было приятно от сознания, что какая-то живая душа заботится о нем.

Гудов помогал Анне собирать посылки для ее сына. Когда Кузьмич со словами «сыну от Гудова» укладывая в ящик новенькую шелковую рубашку или смену теплого белья, Анна крепко жала своими маленькими пальцами его грубую руку и тихо говорила: «Спасибо!» Кто отец мальчика и где он, она никогда не рассказывала, впрочем, об этом Степан Кузьмич и не спрашивал.

Как-то в шутку Ковач сказал, что не прочь бы выдать сестру <за старателя, но Гудов бросил на него такой уничтожающий взгляд, что заведующий столовой никогда больше к этой теме не осмеливался вернуться.

Непонятно было только Степану Кузьмичу, почему Анна отказывается пойти на прииск сполосчицей или, на худой конец, в столовую к брату. «Ведь в деньгах-то нуждается, — размышлял он, — и сынишку содержать надо».

Пробовал и не однажды поговорить об этом с Анной, но всякий раз она жаловалась на слабое сердце и глядела на него блестящими черными глазами, будто призывая послушать это сердце. Гудов растерянно замолкал, не зная, как держать себя с этой тихой, непонятной женщиной, а сам думал: «Как же она, бедняжка, толчется-то весь день на ногах с таким сердцем?»

Как-то Ковач и Анна попросили Гудова показать «настоящее золото». Кузьмич насупился, сказал, что золото у «его бывает только по дороге из тайги до кассы и лучше его вообще не видеть.

Ковач удивился, стал возражать. Как всегда энергичный, живой и немножко навеселе, он достал старую потрепанную книжицу и стал громко читать различные высказывания великих людей о благородном металле.

— «Золото — солнечные лучи, упавшие на землю! Это царь металлов, сияние земли и украшение мира!»

— «Золото самое совершенное и ценное, что создала природа после человека!»

Слушая восклицания Ковача и глядя на загоревшиеся глаза его сестры, Гудов чувствовал раздражение. В его груди что-то начинало клокотать, грубые, широкие ладони помимо воли сжимались в кулаки. Он не хотел обидеть этих милых, так мало знающих жизнь людей, но не мог не возразить против всей этой чепухи.

— Ты, паря, другое прочти, — с трудом выговорил Степан Кузьмич. — Не то читаешь!..

Он встал, высокий, прямой и чуть сутулый, быстро прошел в свою комнату, и оттуда сразу же послышался тонкий писк открываемой дверцы книжного шкафа.

— Вот, читай, — сунул он Ковачу книгу и добавил — Да погромче, паря!

Ковач удивленно посмотрел на Кузьмича, на сестру, повертел в руках томик Ленина и стал читать вслух раскрытую Гудовым страницу:

— «Когда мы победим в мировом масштабе, мы, думается мне, сделаем из золота общественные отхожие места на улицах нескольких самых больших городов мира».

Ковач громко расхохотался:

— Ой, не могу! Кузьмич меня политграмоте учит!

Анна поднялась, порываясь что-то сказать, но промолчала и только выжидательно переводила глаза с Гудова на брата, с брата на Гудова. «О чем хотела сказать?» — чуть было не спросил Степан Кузьмич, но не решился и ушел к себе.

Поздно вечером, когда он вышел покурить на крыльцо, рядом с ним оказалась Анна.

— Ты прости, Кузьмич, нас с братом… Нехорошие мы, а ты такой… надежный и сильный.

Анна заплакала, и Гудов, утешая ее, вдруг обнял маленькую вздрагивающую женщину. Так и стояли они, пока не закашлял на соседнем крыльце сосед — механик драги.

Анна тихонько отстранилась и ушла в дом мягкими, неслышными шагами, а Кузьмич долго еще стоял один

и по шорохам, доносившимся из дома, старался догадаться, что делает сейчас эта ставшая ему вдруг близкой молчаливая женщина.

О ней и о событиях последних недель думал старатель в далекой тайге, ожидая, когда костер отогреет землю, чтобы пройти шурф еще на ладонь.

— А-у-у! — донеслось откуда-то издалека. — A-y-yL

Гудов насторожился, накрыл курткой тряпицу с

горстью золота, сделал несколько шагов в сторону звука.

— Кузь-мич-ч! — уже ясно услышал он и пошел вперед, волнуясь, приглаживая свои упрямые седые волосы, по краям лысины.

— Ой, Кузьмич, слава богу! Думала, что не найду, — одним дыханием выпалила запыхавшаяся Анна.

Она подошла к Гудову и ткнулась лбом в его жесткие короткие усы.

— Уехал брат за продуктами, а одной так плохо!

— Ладно уж, — только и оказал Гудов, когда она неторопливо расстелила салфетку и стала расставлять на ней тарелочки и баночки с едой.

Было совсем темно, когда они кончили есть.

— Проводить до дороги, что ли?

— Не надо…

Не глядя на нее, Степан Кузьмич наломал мягкого пахучего стланика, набросал поверх него одежду, покрыл одеялом.

Пока Анна раздевалась, Гудов рубил и бросал в огонь смолистые ветки. Пламя тревожно взмывало в воздух, рассыпая жаркие снопы искр и освещая покорную, ждущую его женщину…

Рано утром Анна засобиралась домой. Она нервно, рывками расчесывала густые каштановые волосы, от которых веяло теплом и свежей хвоей. Собравшись, подошла к Кузьмичу и, как накануне, прижалась теплым лбом к щетине его усов. Затем осторожно сняла со своего плеча его тяжелую руку и пошла вперед быстрыми шагами. Отойдя немного, остановилась, попросила:

— Если не жалко, Кузьмич, дай немного золота на зубы… Ты все равно его сдашь. А мы заплатим, хорошо заплатим…

Оттолкнув деньги, он сунул ей в маленькую теплую ладонь тряпицу с намытым за все эти дни золотом, и она пошла прочь.