Вельяминовы – Дорога на восток. Книга первая

Шульман Нелли

Часть первая

Урал, весна 1774 года

 

 

Мальчишка, — белобрысый, голубоглазый, в потрепанном кафтанчике, забежал вперед: "Иван Петрович, а можно я взорву?"

— Еще чего не хватало, — строго сказал Джованни и улыбнулся про себя: "Иван Петрович. Ну да, а как еще меня называть?"

— Иван Петрович, — умоляюще протянул мальчишка, — я ведь тоже хочу инженером стать. Пожалуйста…

Джованни подхватил сумку с порохом и потрепал его по голове: "Вот когда станешь, Миша, тогда и взрывай, а пока мы с твоим зятем все сами сделаем, а ты будешь стоять поодаль".

— Иван Петрович, — не отставал Миша, — а можно в телескоп посмотреть, ночью?

— Это можно, — согласился Джованни. Взглянув на гору, он помахал рукой. Высокий, мощный, рыжеволосый человек, что ждал их у деревянной, хлипкой лестницы, ведущей в темноту рудника, приставил ладони ко рту: "Все готово, только тебя и ждем, Иван Петрович!"

— Иван Петрович, — Миша крутился под ногами, — а вы где учились?

— В Болонье и Марбурге, — ответил Джованни. "В Болонье — математике, а в Марбурге — инженерному делу. Еще в Праге лекции слушал, и в Париже".

— Федор в Санкт-Петербурге учился, — открыв рот, сказал Миша. "Еще в Гейдельберге. Я тоже в столицу поеду, с рудным обозом. Осенью, как Емельку разобьют. Меня на казенный счет в пансион при университете берут, раз батюшка наш в шахте погиб".

Джованни улыбнулся, и посмотрел вокруг — гора, поросшая молодым, зеленеющим, лесом уходила вверх. В голубом, прозрачном небе метались птицы, крепость Магнитная — окруженная деревянным, мощным частоколом, стояла в распадке между высоких холмов. Разъезженная, широкая дорога уходила на восток, к Яику. "Восемь верст тут до реки, — вспомнил Джованни. "Говорят, Пугачев уже близко. Впрочем, тут гарнизон хороший, пушки, солдат сотня человек, снарядов чуть ли не тысяча. Надо будет с Федором еще поработать в оружейной. Ядра нам всегда пригодятся".

— Так, Мишка, — услышал он смешливый голос Федора, — а ну дуй отсюда, пока цел. Марье Михайловне скажи, чтобы щи грела. Мы сейчас эти камни снесем, и придем обедать.

Мальчик, было, выпятил губу, но Федор ласково добавил: "После обеда в кузнице нам поможешь".

— Конечно! — восторженно кивнул Миша. Он, быстро, оскальзываясь на кусках руды, что усеивали узкую тропинку, побежал к входу в крепость.

— Нечего ему тут делать, — сказал Федор по-немецки и тут же спохватился: "Прости, Иван Петрович, с тобой и, правда — немецкий забудешь".

— Ничего, — Джованни стал аккуратно раскладывать обмотанный тряпками и перевязанный порох, — я уж летом и уеду, Федор, буду в столице свой русский практиковать.

— Жалко, — Федор Воронцов-Вельяминов почесал рыжие, короткие волосы: "Вот чаще бы таких Академия Наук присылала, не боится человек руками работать, сразу видно — знает, что такое рудник".

— Я, когда в Марбурге учился, — будто услышав его, сказал Джованни, — сам в забои спускался. Там же они не такие, Федор, — мужчина обвел рукой гору, — это у вас — по богатейшей руде чуть ли ни ногами ходят. А в Германии, ты сам знаешь, — надо на, — Джованни щелкнул пальцами, и Федор помог: "На брюхе".

— На нем, — улыбнулся Джованни, — с киркой лежать. Все, — он выпрямился, — на толщину камня, которую ты рассчитал, — должно хватить. Отойдем подальше.

Федор чиркнул кресалом, огонек пополз по веревке к связкам пороха. Они, отбежав за дальнюю скалу, бросились на землю.

Джованни услышал грохот камней и невольно улыбнулся: "Так бы всегда. Впрочем, что это я — Эйлер мне настрого запретил на Урале задерживаться, велел к сентябрю уже быть в столице. Занятия в университете начинаются, я же буду математику преподавать. А той весной съезжу в Амстердам, заберу Констанцу".

— Отлично, — сказал Федор, поднимаясь, отряхивая кафтан. Открывшаяся стена чуть поблескивала, уходя вверх. Джованни, подойдя к ней, погладил камень рукой: "Высшего качества руда. Вообще чего только на этом Урале нет, богатейшие горы".

— Ну, — присвистнул Федор, — завтра и начнем тогда. До осени надо как можно больше обозов снарядить. Этого Пугачева не сегодня-завтра разобьют, конечно, но не хотелось бы из-за него деньги терять.

— А где он сейчас, Пугачев? — спросил Джованни, когда они уже шли к воротам Магнитной.

Федор помахал рукой часовым, и пожал мощными плечами: "Господь один ведает, Иван Петрович. Говорят, на Яике где-то бродит, у него под рукой какой только швали нет. Башкиры и татары тоже к нему подались. Землю и волю обещает, мерзавец, — мужчина нехорошо усмехнулся. Перекрестившись на деревянные купола храма Живоначальной Троицы, он добавил: "Ничего, сюда Емелька и не сунется".

Уже в чистых, выскобленных сенях пахло щами и жареным мясом. Марья Михайловна высунула белокурую голову в синем платочке наружу: "Сапоги-то вытирайте, и так все вокруг — пылью покрыто".

— Взорвали? — спросила девушка, вытаскивая из печи большой горшок. "Миша и поел уже, с мальчишками на реке рыбу удит".

— А как же, — Федор стал нарезать свежий, ржаной хлеб. "Все готово, Марья Михайловна. Завтра уже и руду будем насыпать оттуда. Если б не Иван Петрович, — он похлопал Джованни по плечу, — мы бы в жизнь не догадались, что там такая жила богатая".

— Наш батюшка покойный такой был, — Марья стала разливать щи, — мне, хоть и пять лет было, как погиб он, а я помню — только посмотрит на скалу, и говорит — здесь рубить будем. Никогда не ошибался.

— Чуял, — вспомнил Джованни русское слово. "Федор же говорил — они тоже на прииске поженились, на Исети, в Екатеринбурге. Мария там и выросла, отец ее горным инженером был. А Федор туда после Гейдельберга приехал, на завод".

— Иван Петрович, ешьте, — услышал он ласковый голос. Мария присела за стол: "Как жалко, такой молодой, и уже вдовец. Хороший человек, сразу видно. И дочка у него маленькая, Софьюшка".

— Марья Михайловна, — вдруг, усмехаясь, спросил Джованни, — а что это — у вас в девичестве такая же фамилия, как у Федора Петровича была?

— Ну что вы, — девушка махнула рукой и налила им еще щей, — я Воронова, а он — Воронцов-Вельяминов. Разные совсем. Батюшка говорил, что предок наш еще до царя Петра в Россию перебрался, при Алексее Михайловиче государе. Он в Туле работал, на заводе, тоже инженером. Немец был, наверное. А откуда Вороновы мы, — девушка пожала стройными плечами, — сие неведомо.

— Так, — Федор вытер куском хлеба тарелку, — а ведь у нас еще гусь жареный?

— Я больше не съем, — запротестовал Джованни. Федор, оглянувшись на жену, что наклонилась к печи, подмигнув Джованни, вытащил из сундука бутылку зеленого стекла.

— Разве что немного, — вздохнул мужчина. Федор, разливая по стаканам водку, хохотнул: "Как раз столько, чтобы и на гуся хватило, и ядра мы бы с тобой отлили".

Джованни вдохнул запах пороха, свежей зелени, ветра с реки, что дул в открытые ставни: "Надо будет Констанцу сюда, потом привезти. Уж больно тут хорошо".

Федор поднял стакан, и рассмеялся: "Как говорили у нас в Гейдельберге — Zum Wohl, Иван Петрович!

— Zum Wohl, — согласился Джованни и, выпив, покрутил головой: "Уже и отвык тут от вина, Федор".

— Все равно, — мужчина стал разрезать гуся, — в Петербурге тебя так не покормят. Я хоть там и родился, а все равно — Федор широко улыбнулся, — лучше здешних гор ничего нет. Да, Марья Михайловна? — он смешливо поднес белую, маленькую руку жены к губам.

— Нет, — согласился Джованни. Марья вздохнула: "Хорошо, что Иван Петрович здесь до конца лета. Можно Мишу не с обозом отправить, а с ним — все же свой человек уже нам стал, присмотрит".

— Еще по одной, — сказал Федор. Поймав укоризненный взгляд жены, он покраснел: "Ей-богу, Марьюшка, нам двоим сия бутылка — только горло промочить".

— Ешьте лучше, — велела девушка. Забрав бутылку, Марья спрятала ее обратно в сундук.

Федор улыбнулся и, подтолкнул Джованни: "Ничего, мы вот следующим летом в гости к Ивану Петровичу наведаемся. Там уже, Марьюшка, ты так не похозяйничаешь".

— Обязательно приезжайте, — ответил Джованни: "Хорошо, что комнаты у меня совсем рядом с Летним садом. Будем там с Констанцей гулять, как привезу ее".

— Ну, все, — он улыбнулся и отодвинул тарелку, — пойдем, Федор, посмотрим — что там у нас в оружейной. Спасибо вам, Марья Михайловна, — Джованни чуть поклонился.

— Вы там осторожней, — сказала девушка, когда они уже выходили из сеней. Марья стала убирать со стола и вдруг застыла, опустив ручник. Она повернулась к красному углу. Перекрестившись на маленькую, в серебряном окладе икону Богородицы — с прозрачными, большими зелеными глазами, девушка тихо сказала: "Заступница, Владычица, отведи ты от нас эту смуту, прошу Тебя".

Изба вздрогнула, и Марья успокоила сбя: "Пушки пробуют, каждый день комендант велел это делать. Ничего страшного".

Она сложила грязные тарелки в деревянное ведро. Взяв гусиное крыло, девушка стала сметать крошки со стола.

В комендантской избе было накурено и крепко пахло потом. Поручик Тихановский бросил на стол бумаги, и устало потер небритый подбородок: "Башкиры говорят, Пугачев уже в тридцати верстах отсюда. Веры им нет, конечно, у страха глаза велики, но дозорных, господа, мы теперь и на ночь оставлять будем".

— Ночи теперь теплые, — зевнул кто-то из офицеров, — все же май месяц на дворе, не простудятся.

— Федор Петрович, — Тихановский взял перо, — а что у нас сейчас с вооружением?

— Сто сорок семь снарядов с картечью и почти семь сотен ядер, Сергей Сергеевич, — Федор отхлебнул чаю. Тихановский подумал: "Ну и вымахал наш инженер, кружка вроде большая, а в его ладони — ровно игрушка детская".

— Мы с Иваном Петровичем до конца недели еще три сотни отольем, — добавил Федор. "Ружья, пули — это все в полном порядке. Пушек, жаль, маловато".

— Пушки взять уже неоткуда, — вздохнул Тихановский. Помолчав, он сказал: "Ей-богу, Федор Петрович, отправил бы ты этого немца куда подальше, я же за него перед столицей отвечаю".

— Да куда я его отправлю? — горько отозвался мужчина. "Ежели одного его из крепости отпустить — так это все равно, что убить средь бела дня, сами знаете, что у нас тут вокруг делается. И он не немец, англичанин".

— А то Пугачев будет в сем разбираться, — сочно заметил Тихановский.

— Вот еще что, господа, — Федор, оглядевшись, захлопнул дверь в сени, где сидел наряд солдат, — надо нам часть пороха и оружия в шахтах спрятать. В тайности, понятное дело.

— Это еще зачем? — недовольно спросил один из офицеров.

— Затем, — комендант набил трубку, — что ежели Пугачев все же тут появится, лучше, чтобы у нас запасной арсенал был. Федор Петрович, только это с надежными людьми делать следует, — Тихановский поднял на него голубые, чуть покрасневшие глаза.

— Рабочих возьму, и, — Федор улыбнулся, — Ивана Петровича, мы с ним все под землей излазили. Ходы там, как свои пять пальцев знаем. Сегодня на рассвете и займемся.

— Ладно, — комендант широко, отчаянно зевнул, — пора и на покой, господа. Будем надеяться, что Емелька нас стороной обойдет, а ежели нет — так зубы об нас обломает.

Федор вышел на крыльцо избы и вскинул голову — звезды были крупными, чистыми, сиял, переливался Млечный Путь. Он услышал умоляющий, мальчишеский голос: "Теперь я смотрю! Иван Петрович, скажите ему, чтобы вперед всех не лез. А что это за звезда?"

— Сириус, — раздался мягкий голос Джованни. "Древние называли его Песьей звездой, псицей, а китайцы — "Небесным Волком".

Федор, даже не думая, нашел глазами блестящую точку, и вздохнул: "Сенека и Птолемей писали, что Сириус — красный. Правильно: "Когда пучки лучей этой звезды меняют цвет, на земле появляется множество воров и разбойников".

Он перекрестился и, пройдя по чистому, выметенному двору крепости, толкнул дверь своей избы.

Марьюшка сидела при свече, чиня одежду. Федор сдвинул синий платочек, и поцеловал белокурые, пахнущие свежестью волосы: "В баню ходила, я видел, солдаты топили. А я — Федор посмотрел на свои большие руки, покрытые царапинами с въевшейся в них темной, рудничной пылью, — я грязный".

— Это ничего, — жена взяла его руку и, приложив к щеке, на мгновение застыла. "Ничего, Федя. Почты не было?"

— Да какая почта, — он махнул рукой, — сама же помнишь, как повенчались мы с тобой, на Покров, так последнее письмо от Степана и пришло. Он же на корабле, не с руки ему писать.

Марьюшка легко поднялась. Пробежав по горнице, девушка принесла малахитовую шкатулку. "Я почитаю, — сказала она, улыбаясь. "Уж больно красиво, Федя, а ты там никогда не был?"

— В Венеции, — он посадил жену к себе на колени, — нет. Я же учился, не было времени у меня туда-сюда разъезжать. Читай, — он сбросил с ее головы платок и распустил косы — белокурые волосы упали тяжелой волной ему на плечо.

— Город сей весь стоит на воде, — начала Марья, — на лошадях тут не ездят, а только пешком ходят, или на лодках — длинных, черных, они называются — "гондолы". Церковь святого Марка Евангелиста вся выстроена из белого мрамора. Утром, когда выходишь на площадь, и слышишь, как щебечут, перекликаются птицы — чувствуешь себя, как в раю. Здесь я бы и хотел жить, но, конечно, — она остановилась и улыбнулась, — до этого мне надо стать адмиралом и выйти в отставку.

— Федя, — она сложила письмо и поцеловала мужа в щеку, — это что же получается, мы с братом твоим и не увидимся, долго?

— Это еще отчего, — удивился муж, — придет же когда-нибудь Степана эскадра обратно. Мы с тобой, Марья, тоже не век на Урале сидеть будем, я еще поучиться хочу. Так что увидишь ты свою Венецию, обещаю.

В избе было тихо, у ворот крепости сменялся караул, и Федор подумал: "Господи, на Покров повенчались только — а как будто я ее всю жизнь знал, Марью. Как же мне повезло".

В полутьме ее глаза горели, переливались, как звезды за распахнутыми ставнями. "Словно Сириус, — вдруг сказал Федор. "Твои глаза — такие же яркие". Он поцеловал сначала один, потом второй. Марья вдруг рассмеялась: "Ты, как на завод приехал, я на тебя сразу глаз положила. И матушка покойница, помню, все меня наставляла — у сего мужика будешь, как за стеной каменной".

— Наставляла, значит, Катерина Ивановна, — усмехнулся Федор. "А что еще она говорила?"

— Разные вещи, — томно выдохнула жена. Повернувшись к иконам, она спросила: "А эту Богородицу твой прадед из Италии привез, как царь Петр его туда отправил?"

— Угу, — Федор провел губами по белой шее и стал медленно расстегивать ей платье. "Как деда моего Бирон лишил поместий, чинов и дворянства, и в Пелым сослал — оставили только икону эту и саблю, что у Степана. Потом, правда, дворянство вернули, а остальное нет. Ну и батюшка наш — он же военным инженером был. Там и погиб, на поле боя, так что тоже — не до поместий ему было".

Марья закинула нежную, белую руку ему на шею и что-то прошептала. Федор тихо рассмеялся, и поднял ее на руки: "А вот сейчас и увидишь — как я устал. Мне, правда, еще до рассвета вставать, однако ночи сейчас короткие, можно — он открыл дверь в спальню, — и не ложиться".

Она внезапно оказалась в одной простой, льняной рубашке, — горячая, обжигающая, вся его, до последнего дыхания. Федор, усаживая ее на кровать, встав на колени, еще успел подумать: "Нет, не допустим мы сюда Пугачева, не бывать этому".

Марья прижала к себе его голову и потребовала: "Еще! Еще, пожалуйста!"

— Будет, — пообещал он, укладывая ее на спину, целуя нежные, круглые колени. За полуоткрытыми ставнями мерцал свет звезд — неверный, призрачный, шелестела листва деревьев. Где-то наверху, в темном, бескрайнем небе — вились, хлопали крыльями прилетевшие с Яика чайки.

— Вот так и сидите, Иван Петрович, — велел Миша. Покусав карандаш, мальчик стал быстрыми, уверенными движениями набрасывать портрет.

— А вам, сколько лет? — спросил Миша.

В степи было жарко, и Джованни подумал: "Какая весна в этом году хорошая, как здесь говорят — дружная. Вон, и просохло все уже".

Он почувствовал спиной тепло камня. Протянув руку, сорвав какую-то травинку, Джованни прикусил ее зубами. С речки доносились крики купающихся мальчишек. "Надо будет вечером тоже сходить, окунуться, — решил Джованни. "Все утро под землей ползали, но порох и боеприпасы — теперь там. На всякий случай, хоть Федор и говорит, что Пугачев к нам и не сунется".

— Двадцать два летом будет, — улыбнулся он. "На два года младше зятя твоего".

— И вы такой умный, — восторженно сказал мальчишка. "Так много знаете, как Федор. Я тоже — ученым буду".

— Не художником? — лукаво спросил Джованни, глядя на маленькие, ловкие, с обгрызенными ногтями руки.

— Сие баловство, — Миша рассмеялся. "Федор тоже рисует. У него глаз хороший, он и меня учит. Матушка наша говорила — отец мой тоже рисовал".

— А ты его помнишь, отца? — осторожно спросил Джованни.

Мальчик подпер кулаком подбородок и вздохнул: "Как он погиб, я не родился еще, поэтому меня Михаилом и крестили. А Марье пять лет о сию пору было. Вот, — он повернул к Джованни страницу альбома, — смотрите, Иван Петрович.

— Глаз хороший, — вспомнил Джованни. "Тебе учиться надо, Миша, — он полюбовался четкими, изящными линиями. "Поступишь в Академию Художеств, сможешь в Италию поехать".

— Нет, — мальчишка встряхнул белокурой головой, — я, Иван Петрович, инженером буду. А рисунки, — Миша сунул альбом в карман кафтанчика, — это же для себя, баловство. Пойдемте, — он махнул рукой в сторону крепости, — Марья сегодня пироги с рыбой печет, вы оных и не пробовали никогда.

Джованни обернулся — в степи была видная темная, быстро приближавшаяся к ним точка. Всадник на гнедом, низеньком коне пронесся мимо, даже не остановившись. Миша озабоченно сказал: "Башкир, должно. Вести о Пугачеве принес. Только все равно — не пустим мы его сюда".

Мужчина посмотрел на вышки крепости: "Восемь пушек всего лишь. Мы с Федором больше бы и не отлили — тут же не завод, тут рудник, оружейная маленькая. Еще хорошо, что ядра успели сделать".

— Давай-ка, Миша, — подогнал он мальчика и спросил: "Ты стрелять умеешь?"

— Я на прииске рос, — ребенок широко улыбнулся, — с пяти лет ружье в руки взял. И Марья тоже умеет. У нас иначе нельзя, места-то дикие. А вы, Иван Петрович? — голубые глаза мальчика озабоченно взглянули на него.

— Умею, — вздохнул Джованни, вспомнив свой небольшой, отделанный слоновой костью пистолет. "Надо будет у Федора ружье взять, — напомнил он себе, заходя на двор крепости, где уже строились солдаты.

Федор стоял у вышки, и, взглянув на них, дернул щекой: "Мишка, быстро домой. Носа с Марьей на улицу не высовывайте".

Мальчишка, было, открыл рот. Увидев холод в голубых глазах зятя, Миша только кивнул: "Ладно".

— Нечего ему в двенадцать лет тут отираться, — Федор указал рукой на стоявшие вдоль бревенчатого частокола ружья. "Бери любое. Ты уж прости, твой пистолет здесь не сгодится".

— Да я знаю, — усмехнулся Джованни, и, взвесил на руке ружье: "Хорошо, что я в русском платье, оно удобней". Федор оглянулся и сказал по-немецки: "Он уже в трех верстах отсюда. Сейчас сам увидишь".

Офицеры столпились на вышке. Комендант, завидев Джованни, покраснел: "Иван Петрович, вы простите, что мы ваш телескоп забрали, все же научный инструмент…"

— Ну что вы, — Джованни с высоты своего роста посмотрел на побледневшее, усталое лицо поручика Тихановского. "Конечно, Сергей Сергеевич, он лучше, чем ваши подзорные трубы".

— Немецкой работы, — восторженно сказал кто-то из мужчин, гладя блистающую под лучами полуденного солнца бронзу.

— Его в Англии построили, — поправил его Джованни: "Это моя покойная жена сделала, подарок мне на свадьбу". На вышке повисло молчание. Тихановский, наконец, сказал: "Да. Вы посмотрите, Иван Петрович, посмотрите".

Он наклонился. Степь на востоке была темной, и Джованни сразу не понял, — что перед ним. "Тот башкир говорил, — услышал он голос сзади, — их там тысяч пять".

— Врет, наверное, — ответил ему испуганный голос. Джованни, вгляделся в темные очертания всадников, обозов, и телег: "Не врет".

— А пушки с ядрами у них, откуда? — не отрываясь от телескопа, спросил он.

Федор сочно выматерился: "Тут же не одна наша крепость, Иван Петрович, должно — уже на заводе каком-то побывали".

Джованни распрямился: "А сколько у нас солдат, Сергей Сергеевич?"

— Двести, — вздохнул комендант. "Еще рабочие, конечно…"

— Из них никто стрелять не умеет, — зло сказал Федор. "Они же крестьяне, землепашцы, их сюда помещики продают. Они отродясь в руках ружья не держали".

— Как бы ни отдали они нас Емельке с потрохами, — заметил Тихановский. "Он же землю и волю обещает. Позвольте, Иван Петрович, — он взглянул в телескоп: "В боевой порядок развертываются. Федор Петрович, готовьте пушки, от них какой-то всадник скачет".

— Сейчас мы его снимем, — один из офицеров вскинул ружье.

— Погодите, — велел Тихановский. "Он кричит что-то".

Вороная лошадь заплясала у ворот крепости. Мужчина — чернобородый, в старом армяке, крикнул: "Его императорское величество Петр Федорович приказывает вам сдаться и своей царской милостью сохранит вам жизнь! Откройте ворота!"

Вышка задрожала — одновременно ударили все восемь пушек Магнитной. Джованни подумал: "Федор отлично стреляет, метко".

— Ага, — воскликнул Тихановский, — уже и телескопа не надо. Хорошо мы их картечью посекли. Комендант поднял ружье и спокойно прицелившись — снес всаднику половину головы. Испугавшаяся лошадь поднялась на дыбы. Развернувшись, пытаясь сбросить труп, она поскакала в сторону лагеря Пугачева.

Джованни посмотрел на зацепившееся сапогом в стремени тело — из расколотого черепа лилась кровь, окрашивая траву в жирный, темный цвет. Он почувствовал на плече руку коменданта: "Идемте, Иван Петрович, — мягко сказал Тихановский, — сейчас нам любой сгодится, кто стрелять умеет".

Джованни, молча, взял свое ружье и стал спускаться по деревянной лестнице на двор крепости.

На стенах избы горели факелы, пахло смолой и порохом. Марья, встав на колени, наклонившись над раненым солдатом, велела: "Миша, чистых тряпок подай".

— Хорошо, что у нас колодец в крепости, — подумала девушка, осторожно смывая запекшуюся кровь с руки. "Ничего, голубчик, — сказала Марья ласково, перевязывая рану, — пуля навылет прошла, скоро в строй вернешься".

— Марья Михайловна, — раздался шепот сзади. Девушка обернулась — жена поручика Тихановского стояла со свечой в руках на пороге казармы, где лежали раненые. В темных, красивых глазах женщины играли искорки огня. Изба затряслась, с потолка посыпалась какая-то труха. Марья услышала крик со двора: "Еще ядер подносите".

— Миша, присмотри тут, — попросила она, и вышла на крыльцо: "Как детки ваши, Настасья Семеновна?"

— Плачут, — вздохнула комендантша, — матушка Прасковья за ними присматривает, ее-то чада — тоже не спят. Да и как тут заснешь, — она обернулась, и проводила глазами батюшку: "Почти два десятка человек убито уже, Марья Михайловна, и вон — соборуют еще. Сергей Сергеевич говорит — не выйти нам из крепости более, бунтовщики ее окружили.

— Пятеро деток, — вспомнила Марьюшка. "У нее двое, и у матушки Прасковьи трое, младшая-то девочка еще грудная. И Миша мой. И еще рабочих дети. Господи, — она невольно перекрестилась, — помоги нам".

— Значит, — она потянулась и взяла руку женщины, — держаться надо, Настасья Семеновна. Один штурм отбили, и еще отобьем. Федор Петрович же не зря порох и оружие в шахтах спрятал — выстоим, ничего страшного. А там и помощь придет.

Женщина горько сказала: "Да откуда, Марья Михайловна? Мы же тут одни, на сотни верст вокруг нет никого". Она стерла слезы с глаз и Марьюшка шепнула: "Вы идите к деткам, Настасья Семеновна, побудьте с ними. Все же маленькие, страшно им. А мы с Мишей за ранеными поухаживаем".

Она посмотрела вслед прямой, в темном, скромном платье спине. Марья сжала тонкие пальцы: "Ничего. Все обойдется".

— Марья! — брат высунул голову из двери. "Воды принеси, тут просят еще". Девушка приняла ведро, и пошла через двор к колодцу. Сверху раздался свист, ядро пронеслось над ее головой. Марья, бросившись на землю, прикрыв голову руками, увидела, как запылали купола церкви.

Комендант стер пот с грязного, испачканного порохом лица и обернулся к Федору. Мужчина стоял, придерживая правой рукой левую руку — перевязанную.

— Пулей по локтю чиркнуло, — отмахнулся он. "Как они там, Сергей Сергеевич? — Федор кивнул на зарево костров в степи.

— Отошли, — Тихановский вздохнул. "Боюсь я, что сейчас они на отряды разделятся и начнут наши заплоты разбирать. Частокол-то ядрами ихними основательно порушило. Сколько пороха у нас осталось?"

— Не так, чтобы много, — помолчав, ответил Федор, глядя на вершину Магнитной горы. "Пока тихо, Сергей Сергеевич, я бы людей взял, и сходил в шахту, принес бы еще. Днем они наверняка атаковать будут".

— Опасно сие, — коротко сказал комендант. "Впрочем, другого ничего не остается. Ты только осторожней, Федор Петрович". Он помялся и подумал: "Может, женщин с детьми заодно вывести? Да куда там — их много, ежели заметят, сразу стрелять начнут. Пусть пока в крепости сидят, а там посмотрим".

— Федор Петрович, — наконец, сказал поручик, — ты, ежели опоздаешь, так знаешь — что с порохом делать надо.

— Знаю, конечно, — спокойно ответил мужчина. Чуть поклонившись, он быстро спустился во двор.

— Федор, — подбежал к нему Миша, — возьми меня в шахту!

— В тайности, — зло подумал Воронцов-Вельяминов. "Уже всем разболтать успели".

— Еще чего не хватало, — отрезал он. "Сиди тут, за сестрой присматривай, раненых вон полная изба. Где Иван Петрович?"

— Тут я, — раздался усталый голос сзади. Федор посмотрел на изорванный, в пятнах крови кафтан: "Ранили тебя, что ли?"

— Пушкаря на нашей вышке убило, — тот махнул рукой. "Мы все — в крови по уши. А меня, — Джованни помолчал, — нет, не ранило".

— Пойдем, — Федор кивнул на угол избы. "Вот что, — сказал он, подняв голову, смотря на горящие купола церкви, — я сейчас беру пару человек, и в шахты иду. Через ту калитку в частоколе, что я тебе показывал. Если я не вернусь…"

— Федор! — возмутился Джованни.

— Если я не вернусь, — Воронцов-Вельяминов поиграл пистолетом в руках, — выведи Марью, Мишку и сколь сможешь женщин с детьми. Идите на Яик, на восток. Там вроде корпус генерала Деколонга был, месяц назад, — Федор горько усмехнулся: "Долго запрягали".

— Что? — не понял Джованни.

— Промедлили, — объяснил Федор и пожал ему руку: "Все, Иван Петрович, на тебя надеюсь". Он вздохнул, и, потерев руками лицо, быстро ушел к рабочим баракам.

— Иван Петрович! — Миша потянулся и потряс его за плечо. "Можно, я ваш пистолет возьму? У вас ведь ружье. Так, — мальчик вскинул подбородок, — на всякий случай".

— Бери, что с тобой делать, — Джованни обвел глазами двор. Он увидел Марью — та стояла, держа за руку мужа, смотря на него снизу вверх.

Когда он подошел к девушке, Марья всхлипнула и сказала, нарочито весело: "Вы не волнуйтесь, Иван Петрович, Федор все сделает, как надо".

— Да, И я тоже — все сделаю, как надо, — ответил Джованни. Взяв ее за плечи, он подтолкнул девушку в сторону казармы: "Все будет хорошо, Марья Михайловна, — крикнул он ей вслед, и пошел к своей вышке.

Из степи загрохотали пушки. Джованни вздохнул: "Это они свои отряды прикрывают. Сейчас начнут частокол разбирать".

Поднявшись наверх, он посмотрел на ядра: "Еще десять выстрелов. А потом — все". Земля под вышкой задрожала. Джованни, обернувшись, увидел, как вспучивается и оседает крыша оружейной.

— Кто-то порох взорвал, — успел подумать он. Потом вышка накренилась, на месте арсенала поднялся к небу столб огня, и он полетел вниз — в обломках дерева, ружей, и раненых, стонущих людей.

— Ворота! — услышал он отчаянный крик коменданта. "Всем к воротам, драться до последнего!" Джованни, было, хотел подняться, поискав на земле ружье, — но голова загудела, в глазах стало темно, и он уже больше ничего не помнил.

— Кресло, кресло сюда принесите! — закричал кто-то, и казаки расступились. Высокий, с темной, чуть седоватой бородой, смуглый мужчина, в порванном, покрытом пятнами бархатном кафтане с позументами, прошел в центр двора. Он усмехнулся, потерев правую, перевязанную руку: "Что, во всей крепости для императора кресла не найдется?"

Пугачев опустился в поспешно подставленное старое, продавленное кресло и махнул рукой: "Начинайте! Кто сие, кстати?"

— Комендант крепости, бывший поручик Тихановский и священник местный, батюшка Никифор, — шелестящим голосом сказал кто-то из казаков, наклонившись к уху Пугачева, указывая на вбитые в частокол крюки. Двое, с холщовыми, окровавленными мешками на головах, стояли на деревянной скамье. Пугачев посмотрел на веревку и улыбнулся, показав крупные, хищные зубы: "Смотрите, чтобы не оборвалась, а то сами там окажетесь".

Скамью выбили, и люди закачались, дергаясь в петлях. Над горящей крепостью пронесся женский крик. Пугачев ухмыльнулся: "С бабами, как все закончат — тако же повесить. Денька через два, мы ведь подождем тут других атаманов, и далее двинемся".

— На Москву! — раздался крик из толпы и казаки зашумели: "На Москву, ваше императорское величество".

— А как же, — смешливо согласился Пугачев, и поднялся: "Катьку узурпаторшу мы на Лобном месте колесуем. Что солдаты здешние? — спросил он, нахмурив брови, глядя на тела, что были навалены во дворе крепости.

— Раненых всех перебили, так же и тех, кто на нашу сторону отказался перейти. А офицеры все погибли, — казак указал на уже замершее тело в петле, и добавил: "Ну, кроме этого".

— Трупы не снимать, — распорядился Пугачев и щелкнул пальцами: "Кто говорил, что оные бунтовщики еще и в руднике оружие спрятали?"

В центр круга вытолкали невидного мужичка. Тот зачастил: "Инженер местный, Федор Петрович, снес туда порох, ружья тако же".

— На колени, когда с государем говоришь, — зло крикнули из толпы.

Мужик покорно опустился на горелую траву: "Ваше императорское величество". Пугачев посмотрел в сторону виднеющейся в утренней, розовой дымке горы: "Так мы туда наведаемся, навестим инженера. Порох нам всегда нужен".

Он прошел мимо разрушенных вышек, — в груде обломков виднелись тела мертвых. Завернув за угол избы, Пугачев поморщился: "Я же сказал, в любое пепелище сих детей киньте. Зачем они у вас напоказ выставлены?"

— Сейчас, сейчас, государь, — засуетились казаки. Пугачев, отбросив сапогом исколотый штыками труп младенца, вошел в избу.

— Чисто, — усмехнулся он, оглядывая накрытый стол. "Тут этот инженер жил? Вот и позавтракаем, — он разлил по стаканам водку, и махнул рукой атаманам: "Садитесь!"

— Так, — сказал Пугачев, разламывая пирог с рыбой. "Долго болтаться нам тут не след. Белобородов придет, башкиры с лошадьми появятся, и двинемся на запад. На рудник народ отправили?"

— Полсотни человек пошли, с провожатыми из рабочих местных, — ответил сидящий по правую руку от Пугачева казак. "Сейчас принесут все".

— А баб тут только двое и было, — задумчиво протянул Пугачев, глядя на зеленые глаза Богородицы, что висела прямо напротив него.

— Как смотрит-то, прямо в душу, — вдруг подумал он. "Хороший богомаз, даже слеза наворачивается".

— Ну, еще жены рабочих, — неуверенно сказал кто-то.

— Сих не трогать, — велел Пугачев, — сие женки честные, нам это не позволено. Жаль — он прожевал пирог и откинулся к бревенчатой стене, потянувшись большим, крепким телом, — что баб более нет. Ладно, потерплю, — он расхохотался и, прислушался: "Это еще что такое?"

— В подполе нашли, государь, — зло сказал казак, стоявший на пороге. "Говорят, это инженерова женка и брат ее. Мальчишка, сука, мне руку прокусил, а она — чуть глаза не выцарапала. Вот, у них взяли, — мужчина протянул Пугачеву изящный пистолет, отделанный слоновой костью.

— Федор должен вернуться, — Марья, опустив голову вниз, рассматривала знакомые до последней щели половицы. "А Иван Петрович там, бедный, мертвый лежит, под обломками вышки. Миша его видел, как ворота трещать стали. Сейчас Федор вернется и все будет хорошо".

— Женка, — протянул Пугачев. Подойдя к Марье, он поднял ее подбородок рукоятью пистолета. Атаман посмотрел в большие, лазоревые глаза: "Вот и славно. Как раз до Казани ее хватит, а в Казани — войску отдам. И молодая, свежая".

— Семнадцать лет ей, — раздался сзади шелестящий, неслышный голос. "А мальчишка-то как смотрит, — подумал Пугачев, — будто волчонок".

— Не тронь мою сестру, — услышал он резкий, ломающийся голос. Удивленно улыбнувшись, Пугачев приставил пистолет к белокурому виску мальчика.

Марья вырвалась из рук казаков и бросилась на колени: "Я прошу вас! — закричала девушка. "Не надо, ему двенадцать лет! Не надо!"

Пугачев нажал курок. Кровь брызнула сильным фонтаном. Мальчик, покачнувшись, упал. Атаман наступил на выпавшую из кармана кафтанчика тетрадь в кожаной обложке и услышал шепот: "Миша! Миша, родной мой, братик мой…"

Девушка поползла к телу ребенка. Пугачев, полюбовавшись пистолетом, заметил: "Себе заберу, уж больно он хорош. И стреляет — лучше некуда".

Марья подняла окровавленное, заплаканное лицо. Прижав к себе изуродованную голову ребенка, она, одними губами спросила: "Зачем?".

— Уберите отсюда, — указал Пугачев на тело, — а ее заприте. Ставни избы вздрогнули, из сеней раздался чей-то возбужденный голос: "А ну пустите!"

Казак ворвался в горницу, и, даже не посмотрев на труп, зачастил: "Взорвал! Инженер этот шахты взорвал, государь. Как наши туда стали спускаться — и взорвал! Теперь и не пройти туда — все завалено!"

Пугачев наклонился к Марье и зловеще сказал: "Слышала? Муж твой полсотни моих людей положил, сука, и сам погиб. Ты мне за это заплатишь, инженерша, — он издевательски рассмеялся, и, легко, одной рукой, оторвав девушку от трупа брата, — потащил ее в горницу.

— Все неправда, — безучастно подумала Марья, услышав, как захлопнулась дверь. За окнами избы поднималось уже жаркое, весеннее, огромное солнце, в раскрытые окна тянуло гарью и пеплом.

— Вот здесь, — сквозь зубы сказал Пугачев, толкнув ее к подоконнику, разрывая подол платья. Магнитная гора дымилась, верхушка ее была снесена взрывом и Марья сказала себе: "Сейчас я закрою глаза, и все станет по-прежнему. Господи, прошу тебя".

Он грубо раздвинул ей ноги. Пригнув голову девушки вниз, запустив пальцы в белокурые волосы, Пугачев, раздув ноздри, прошептал: "Вон она — мужа твоего могила, смотри на нее, смотри!"

Марьюшка лежала, прижимая к щеке иконку, глядя в зеленые глаза Борогодицы.

— Владычица, — сказала девушка, — ну хоть бы Федя не страдал. Миша ведь — и не понял, что случилось, бедный мой, — она нашла пальцами край шали, и, засунув себе в рот, тихо заплакала. "Можешь же ты, Владычица, попроси сына своего, Иисуса, пусть Федя не страдает. Это же шахта…, - она почувствовала комок в горле, и вспомнила себя, пятилетнюю, что, закинув голову вверх, теребила подол платья матери.

— Так и получается, Катерина Ивановна, — вздохнул кто-то из инженеров. "Стучали они, а сейчас уже — третий день замолкли. Мы, конечно, завал разберем, но, сами понимаете…"

— Понимаю, — мать стояла, глядя в темный провал рудника, сложив руки на чуть выступающем животе. Северный ветер шевелил белокурые волосы, что выступали из-под платка. Марья, посмотрев на тучи, что лежали над Исетью, прижалась к матери: "А где батюшка?"

— Там, — Катерина Ивановна показала рукой на деревянную лестницу, что уходила вниз.

Марья подумала: "Он вернется. Батюшка всегда — спускается вниз, под землю, а потом возвращается".

Ночью она услышала, как мать поет по-немецки:

Schlaf, Kindlein, schlaf, Der Vater hüt die Schaf, Die Mutter schüttelts Bäumelein, Da fällt herab ein Träumelein. Schlaf, Kindlein, schlaf…

Марья нырнула в большую, холодную постель, и подышала куда-то в ухо матери: "Ты ребеночку поешь?"

— Да, — тихо сказала Катерина Ивановна. Девочка почувствовала горячие, быстрые слезы, что текли из ее глаз. "Ребеночку, милая. Твой дедушка, мой отец, он ведь тоже — в забое погиб. Он мне всегда эту песню пел".

— Еще в Германии, да? — спросила Марья, перебирая сильные, жесткие пальцы матери. "Вы там с батюшкой познакомились?"

— В Раммельсберге, — Марья услышала, как мать улыбается. "Он туда на практику приехал, из университета, на наши шахты".

— Батюшка вернется, — уверенно сказала девочка. Поерзав, она попросила: "Спой еще, мамочка". Катерина Ивановна пела, гладя дочь по голове, не стирая с лица слез, а за окном, в дальнем свете факелов текла темная, широкая Исеть.

Дверь открылась. Марья услышала грубый голос: "Чего разлеглась, вставай, избу мыть надо, готовить надо — его величество сейчас трапезовать будет с атаманом Белобородовым и другими соратниками".

Она вдохнула запах бараньего сала, жарящегося мяса, и безучастно подумала: "Башкиры приехали. Вся степь шатрами уставлена, как бы ни десять тысяч их здесь. Он им земли вернуть обещал. Я же слышала, в окно, кричали казаки: "Землю и волю". А Настасью Семеновну и матушку Прасковью повесили, Господи, упокой души их, — она перекрестилась. Подняв глаза, Марья встретилась с темным, тяжелым взглядом Пугачева.

Атаман осмотрел ее с ног до головы: "Завтра с места снимаемся, в Казань идем, инженерша".

Марья отвернулась. Спрятав икону на груди, она сжала зубы: "Похоронили брата моего?"

Пугачев подошел совсем близко, с треском захлопнув за собой дверь. Наклонившись над белокурым затылком, он коротко ответил: "Воронье тут все трупы исклюет, поняла?"

Ненавидящие, холодные, лазоревые глаза посмотрели на него. Она, не говоря ни слова, пройдя мимо — стала накрывать на стол.

Жаркое, полуденное солнце припекало, жужжали мухи. Джованни подумал: "Господи, какой запах отвратительный. Где это я?"

Он пошевелился. Вытянув руку из-под чего-то тяжелого, Джованни поднял веки — он лежал в груде трупов у сожженной избы. Мужчина прищурился и отвел глаза — на остатках частокола покачивались трупы. Он услышал ржание лошадей, скрип колес и крики из степи: "Давай, поворачивайся быстрее! Его величество приказал — чтобы до заката весь лагерь с места снялся".

— Федор, — вспомнил Джованни, посмотрев на горы. Над изуродованной вершиной Магнитной поднимался легкий дымок. Джованни, морщась от боли, поднимаясь, перекрестился. "Взорвал шахты, — мужчина тяжело вздохнул. Засунув руку в карман кафтана, он вытащил оттуда что-то блестящее. "Булавка масонская, — понял Джованни. "Я же ее Мише с утра показывал, перед тем, как все началось".

Он повертел в длинных пальцах булавку и огляделся — в еще дымящихся развалинах крепости было тихо. Только две избы — коменданта и Федора, остались нетронутыми.

— На восток, — услышал он слова Федора, и сказал себе: "Сейчас найду Марью Михайловну с Мишей и детей — ну не могли же они детей тронуть, — и пойдем. Доберемся до Яика, встретим там эти войска, о которых Федор говорил…Господи, упокой душу его, хороший человек был. И Марью Михайловну жалко — вдовой осталась, она такая, молодая".

— Эй, ты! — раздался чей-то голос. Невысокий, с побитым оспой лицом, казак, стоя в разрушенных воротах крепости, пристально его рассматривал.

— А ну пошли, — казак вытащил саблю "Пошли, пошли, — злобно сказал он, — сейчас поговоришь с его императорским величеством".

В степи, у большого, грязного шатра стоял закрытый, черный возок. Джованни бросил взгляд в его сторону и вздрогнул от раздавшегося смеха.

Высокий, смуглый мужчина, что сидел, развалившись, в кресле, у входа в шатер, обернулся к толпе: "А говорили, немец убитый. Вона, видите — живой, воскрес из мертвых. Ну-ка, — он щелкнул пальцами, — трубу эту принесите, что нашли".

Джованни увидел, как мужчине подают телескоп: "Это Пугачев, должно быть. Как его там звали, Федор же говорил мне. Емельян Иванович".

— Емельян Иванович, — вежливо сказал он, и почувствовал, как ему в лопатки упирается сабля. "Ваше императорское величество, — зло сказал ему на ухо давешний казак. "И на колени, когда с государем разговариваешь!"

— Что сие есть? — Пугачев лениво рассматривал телескоп.

— Прибор для исчисления звезд, — спокойно ответил Джованни.

Марья скорчилась в углу возка — через зарешеченное, высокое окошко был слышен возбужденный голос из толпы: "У немца на все струмент есть!"

— Господи, — девушка перекрестилась, — живой Иван Петрович. Господи, ну хоть бы его отпустили, юноша ведь еще совсем.

— А ты умеешь? — спросил Пугачев, прикладывая телескоп к глазу. "Ну, звезды исчислять".

— Умею, — невольно улыбнулся Джованни.

— Вот и повесьте его, чтобы был поближе к звездам, — распорядился Пугачев. Поднявшись, наступив ногой на отброшенный телескоп, он широко зевнул.

— Пошли, немец, — давешний казак связал ему руки за спиной. "Пошли, сейчас в петле подергаешься!"

— Нет! — едва слышно прошептала Марьюшка. Прижав к щеке икону, она тихо заплакала: "Владычица, ну сделай что-нибудь, ведь можешь ты!"

— Как все просто, — подумал Джованни, почувствовав грубую петлю на шее. Он посмотрел вниз — тело священника валялось на земле, над разоренной крепостью кружились, каркая вороны.

— Девочка моя, — одними губами сказал он. "Констанца, доченька".

— Молится, должно, — казак сплюнул на землю, и выбил скамью из-под его ног. Он услышал, как хрипит мужчина. Пугачев, уже на коне, въехав на двор крепости, поморщился: "Еще ждать, пока он тут сдохнет. Езжай — он кинул поводья второй лошади казаку, — я тут присмотрю".

Атаман достал из-за пояса пистолет и выстрелил в сторону виселицы — почти не целясь. Лошадь прянула, Пугачев усмехнулся, и развернул коня, — прах и пепел взвились в томный, вечерний воздух. Атаман поскакал в сторону уходившего на запад, в огненный закат, лагеря.

— Какая она сладкая, — подумал Джованни, ловя губами холодную воду, что лилась ему на лицо. Он дрогнул ресницами. Застонав, мужчина поднес руку к голове, нащупав влажные от крови тряпки.

— Слава Богу! — услышал он испуганный, взволнованный голос и с трудом открыл глаза. Невысокий, невидный, заросший бородой мужичок улыбнулся, показав редкие зубы: "Ох, и молится за тебя кто-то, милок, ох и молится! Емелька-то не смотрел, куда стрелял — а пуля в веревку твою попала, она и порвалась. Ты, головой, конечно, ударился, как падал, однако живой! Тебя как зовут-то? — озабоченно спросил мужик.

Джованни помолчал, прислушиваясь к своим мыслям. В голове было пусто. Наконец, он подумал: "Это я помню. Точно. Иван Петрович".

— Иван П-петрович, — сказал он, заикаясь.

— А меня — Василий. Василий Игнатьевич, — обрадовался мужичок. У него была светлая, свалявшаяся борода и узкие, серые, в морщинках глаза. "Ты вот что, Иван Петрович, — он потормошил Джованни, — ты у частокола посиди, а я пошарю вокруг. Не все же тут сгорело, припасы должны быть, какие-нибудь".

Джованни, опираясь на его руку, поднялся. Вдохнув свежий, вечерний ветер с Яика, он огляделся: "Пожар, что, ли был? — недоуменно спросил он Василия, увидев свежее пепелище.

— Э, — тот приостановился, — да ты не помнишь ничего, что ли?

Джованни вздохнул: "Не помню".

Василий пристроил его на земле, и присел на корточки: "Тут Пугачев стоял, Емелька. Крепость сию взял, она Магнитная называется. А я, — мужчина постучал себя пальцем в грудь, — у него в обозе был. Пошел на реку рыбу ловить, возвращаюсь, — а лагерь с места снялся, и ты на земле лежишь, стонешь. Голова у тебя разбита была, так я ее перевязал".

— Спасибо, — Джованни вскинул на него темные глаза. Василий подумал: "Господи, бедный мужик. За тридцать ему, наверное, виски седые. Рабочим, должно был, руки-то какие, все исцарапанные, в пыли рудничной".

Джованни посмотрел на труп священника, что лежал поодаль и попытался подняться: "Надо людей похоронить, Василий".

Мужчина перекрестился и горько ответил: "Мы с тобой всех тут не похороним, хоша детей соберем, их вместе зароем".

— Зачем, — Джованни опустил голову в руки, — зачем, детей убивать?

— Э, милый, — Василий махнул рукой, — это ты ничего не помнишь, а я — помню. Я сам истинной веры христианской, — он двуперстно перекрестился, — думал, сие царь законный, взойдет на престол, и нам послабление выйдет. Катька-то, чтоб ей пусто было, сюда, в Сибирь нас переселила. Так-то мы с Ветковской слободы, однако же, под выгонку попали. Ну, я и решил — Пугачев землю и волю обещает, надо за ним пойти.

— А как пришел к войску, увидел, что они делают, так, Ванюша — серые глаза мужичка заблестели, — положил саблю на землю: "Сие грех великий, так свободу не берут — чрез кровь и слезы детские". Плетьми избили, и в обоз отправили. Я давно сбежать хотел, вот сейчас — Василий вдруг улыбнулся, — и сбежим. А ты откуда? — он склонил голову набок.

— Не помню, — устало ответил Джованни. Пошарив в кармане, он вытащил оттуда что-то острое.

— Это циркуль, — подумал он. "Циркуль и наугольник. Зачем они мне?"

— Золото, — Василий усмехнулся. "У нас на Алтае сего добра — хоша лопатой греби. Ты спрячь, — он ласково коснулся темных волос Джованни, — пригодится когда-нибудь". Василий взглянул на булавку: "А что сие-то?"

— Инструменты, — Джованни посмотрел куда-то в сторону. "Этим углы измеряют, а этим — окружности чертят".

— Так ты инженер, — всплеснул руками Василий. "Здешний инженер, Федор Петрович его звали, говорят, шахты взорвал — и себя, и всех кто там был, — он указал на вершину горы, что купалась в расплавленном золоте заходящего солнца.

— Федор, — пробормотал Джованни. "Я его помню, мы с ним вместе работали".

— Точно инженер, — порадовался Василий и велел: "Ты сиди, я сейчас костер разожгу, и поедим что-нибудь".

Джованни пошевелил губами. Обессилено откинувшись назад, почувствовав спиной бревна частокола, он вдруг заплакал.

— Не надо, — тихо попросил Василий. "Сие пройдет, милый мой. Все вспомнишь, и будет по-прежнему".

Мужчина вытер лицо рукой: "По-прежнему уже не будет, никогда". Над их головами кружились птицы, потрескивали дрова в костре. Василий, счищая кинжалом обгоревшую корку на хлебе, испытующе взглянул на Джованни. Тот сидел, закрыв глаза: "На восток надо идти, я помню".

— Правильно, — обрадовался Василий и зашептал: "Тут, Ванюша, истинной веры нет, везде развращено, пестро, даже у нас в скитах и то — не такие старцы, как ранее были. Надо в Беловодье пробираться, иже сказано: "Сие место, в коем несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная". А оно как раз — на востоке.

— А что это — Беловодье? — спросил Джованни.

— Вертоград веры истинной, — Василий стал резать хлеб. Передав Джованни кусок, он добавил: "Там злата и серебра несть числа, живут люди в покое и блаженстве". Он внезапно остановился: "А ты ведь никонианин, должно, Иван Петрович, бороду бреешь и табак куришь? Нельзя мне с тобой за трапезой сидеть, да что уж тут…, - он тяжело вздохнул.

— Не курю, — ответил Джованни. "И не курил никогда. Это я помню".

— Ну и сие хорошо, — Василий улыбнулся: "Переночуем, кого найдем, похороним, и пойдем, Ванюша".

— Пойдем, — согласился Джованни, пережевывая хлеб, принимая от Василия оловянную флягу с водой.

На дворе крепости, над грубым восьмиконечным крестом, стояли двое мужчин.

— Господи, — громко сказал Василий, — призри сих младенцев, отроков и отроковиц, от рук Антихриста невинно убиенных, дай им покой в обители Твоей, и жизнь вечную.

— Аминь, — Джованни прикоснулся к наскоро сколоченным доскам. "Совсем маленькие, — подумал он, — Господи, за что ты так?"

— Вот видишь, — вздохнул Василий, когда они уже выходили из ворот крепости, поворачивая на восток, к Яику, и вправду — тебя Иваном Петровичем зовут.

Джованни достал из кармана кафтана потрепанную, затоптанную сапогами тетрадь, и на ходу раскрыл ее. "Иван Петрович", — прошептал он, глядя на подпись внизу рисунка.

— И читать умеешь, — восхищенно заметил Василий.

— Федор, — пошевелил губами Джованни, листая страницы. "Марья". Он смотрел на лица, узнавая, и не узнавая их: "Этот мальчик, беленький, которому в голову выстрелили, — я помню, это он рисовал. Миша его звали".

— Упокой господи душу раба твоего, отрока Михаила, — перекрестился Василий, и горько добавил: "Искра Божья в нем была, богомазом мог бы стать. Ну, — он взглянул вперед, — с Богом, Ванюша, путь у нас долгий впереди.

— Долгий, — согласился Джованни, посмотрев вдаль, на блестящую ленту Яика.

Две темные точки пропали в бесконечной, залитой солнцем, весенней степи.

Шатры были раскинуты на невысоких, покрытых уже вытоптанной травой холмах. Вдали текла Волга — мощная, широкая, над лагерем, клекоча, вились чайки.

Всадник на вороном коне остановился, взглянув вверх, на реющие над шатрами стяги, и, улыбнувшись, повернулся к тем, кто следовал за ним: "Вот и добрались до места пребывания его величества государя. Давайте, — он поторопил конницу, — спешивайтесь, хотя мы тут ненадолго, скоро на Москву пойдем".

Он посмотрел на розовое сияние рассвета над Волгой. Легко спрыгнув на землю, поправив лук за спиной, юноша пошел по широкой тропинке наверх, к большому шатру, что стоял в центре лагеря.

— Салават! — обрадовались казаки, сидевшие у входа. "Как там, на том берегу?"

Юноша, — лет двадцати, — невысокий, легкий, смуглый, с падающими на плечи густыми, черными волосами, обнажил в улыбке белые зубы. "Михельсона не поймал, — грустно сказал он, растягивая русские слова, — ушел, собака. Но пять сотен ихних на поле боя осталось. А тут что? — он обвел рукой лагерь.

— Десять тысяч человек и еще идут, — гордо сказал один из казаков. "Государь манифест будет читать сегодня, крестьян освобождать, так что приводи своих".

— Спит еще? — кивнул юноша на шатер.

— Он тебе порадуется, — улыбнулся казак, — все же с весны не виделись, ты у себя в горах воевал. Мы заводы на Урале брали, теперь у нас и пушки есть, и ядра.

— Это хорошо, — Салават опустился на землю, и, открыв свой заплечный мешок, достал оттуда тонкую флейту. "Только лук, — он мечтательно улыбнулся, — все равно лучше. Лук и верный конь".

— А что сие? — спросил один из казаков.

— Курай, — нежно ответил юноша, погладив его. "Я тихо, государя не разбужу".

Он поднес к губам флейту. Закрыв глаза, пробежав тонкими пальцами по отверстиям, немного подождав, юноша заиграл.

Мелодия — медленная, протяжная, пронеслась над лагерем. Салават положил флейту на колени: "Это песня. Ехал с наших гор сюда и сочинял. Про Урал. Знаете, как у нас говорят, — был великан, что носил пояс с глубокими карманами, и прятал в них все свои богатства. Однажды великан растянул его, и пояс лег через всю землю — так и получился Урал".

— Так спой, Салават, — попросили казаки.

Юноша помолчал. Склонив голову набок, глядя на восток, он запел — ласково, чуть улыбаясь.

— Ай Уралым, Уралым Күгереп йатҡан Уралым! Нурга сумган тубхе Күкке ашкан Уралым!
Ай, Урал, ты, мой Урал, Великан седой, Урал! Головой под облака, Поднялся ты, мой Урал!

— подбирая слова, медленно, перевел Салават: "Еще поиграю. Когда играю — песня сама в голову приходит".

Марья повернула голову и прислушалась — за пологом шатра раздавалась какая-то мелодия — тонкая, чуть уловимая.

— На меня смотри, — приказал ей сверху Пугачев, и грубо повернул ее голову. Он усмехнулся, глядя в лазоревые глаза, и, запустив руки в распущенные, белокурые волосы, опрокинул ее на кошму. Она лежала, молча, стиснув зубы, чувствуя резкие толчки. Потом он, тяжело дыша, поднялся. Марья, сдвинув ноги, перевернулась на бок. Атаман оделся. Наклонившись, он взял ее сильными пальцами за подбородок.

— Скоро на Москву отправимся, инженерша, — сказал Пугачев, оскалив зубы. "Ты помни — коли ласковей будешь, так я тебя при себе оставлю, как на престол взойду, а нет — под всеми казаками моими поваляешься. Видела, что они содеять могут".

— Видела, — глухо сказала девушка. Незаметно вонзив ногти в ладони, она подставила ему губы для поцелуя.

— Вот так, — сказал Пугачев, оторвавшись от нее, беря в большую ладонь нежную, белую грудь девушки. "Вставай, прибери тут все, сегодня трапезовать с атаманами буду. Салават мой приехал, — он внезапно рассмеялся, и кивнул в сторону выхода из шатра, — на курае играет".

Он провел рукой между ног Марьи: "Если сына принесешь — при мне будет расти". Он вышел, а девушка, сжав руки в кулаки, шепнула: "Не принесу". Она медленно встала, и, взяв медный кувшин с водой, подмываясь, горько подумала: "Господи, ну почему ты мне от Феди дитя не дал? Мы ведь так любили друг друга, так любили. Даже года вместе не прожили. Хотя, — она застыла, — если б дал — болтаться бы мне на виселице сейчас, как другим".

Марья вытерлась. Взяв свой простой, серый сарафан, она вспомнила холодный голос Пугачева: "Держи, тут вашей бабьей одежи — девать некуда. Что порвано — то зашьешь".

Он кинул ей ворох шелковых платьев. Марья, увидев пятна крови на подоле, вскинула глаза: "Сие с невинно убиенных снято, я лучше умру, чем оное носить буду".

Пугачев с размаха хлестнул ее по лицу. Вырвав платья, бросив ее на живот, навалившись сверху, он шепнул: "Сука, гордячка, мало я тебя плетью полосовал?"

Он вцепился зубами в белое плечо, и, слыша сдавленный крик боли, увидев, как она царапает пальцами кошму, подумал: "Оной бабе всегда мало будет, она сдохнет — а не покорится. Вот и хорошо, сим мы похожи".

Потом он поставил ее на колени, и, увидев заплаканное лицо, рассмеялся: "Получила? На, попробуй свою кровь, может, о чужой меньше печься будешь!"

Девушка открыла рот. Пугачев сомкнул пальцы на ее горле: "Хорошо, что я к ней без оружия прихожу. Такая зарежет и не сморгнет даже".

Пугачев оглядел войско. Стоя на деревянном помосте, он громким, сильным голосом крикнул: "Друг мой, Салават Юлаев, привел под мою руку башкирскую конницу. Сие люди смелые, богатыри, с ними пойдем на Москву!"

Толпа зашумела, подбрасывая вверх шапки. Атаман, положив руку на плечо юноши, наклонился к нему: "И, правда, спасибо тебе, друг, хоша идут люди, а все равно — опытных воинов мало".

Длинные ресницы юноши чуть задрожали. Он, положив пальцы на рукоять своей сабли — черненого серебра, с вьющимися по ней арабскими буквами, ответил: "Ты же знаешь, государь, башкиры тебе всегда верны будут, до последней капли крови. Так же и я".

— Читайте, — велел Пугачев. Казаки вытолкнули вперед какого-то, испуганного монашка. Тот развернул лист бумаги, и, откашлявшись, начал:

— А как ныне имя наше властью всевышней десницы в России процветает, повелеваем сим нашим именным указом: кои прежде были дворяне в своих поместьях и вотчинах, — оных противников нашей власти и возмутителей империи и разорителей крестьян, ловить, казнить и вешать, — монашек сглотнул и отпрянул — казаки начали стрелять в воздух.

Салават оглядел толпу: "Крестьян тоже государь освободил, слава Аллаху. Больше не будут нас на заводы забирать, землю вернут, заживем, как старые времена".

— А ты не хочешь, как в Москву зайдем, моей правой рукой быть, а, Салават? — вдруг спросил Пугачев.

— Я в горы хочу, — легко улыбнулся юноша. Соскочив с помоста, он, лукаво, добавил: "А что, государь, как и прежде — хлебом да водой обедать будем?"

— Вино ты не пьешь…, - усмехнулся Пугачев, когда они уже шли к шатру атамана.

— Не пью, — смешливо согласился Юлаев. "Однако ж башкиры мои барана зажарили, сейчас принесут. А то без женской руки, кто нас покормит, как следует?"

— У меня как раз женская рука есть, — хохотнул Пугачев. Зайдя в шатер, атаман резко сказал: "Ты что тут делаешь? Накрыла на стол, и вон отсюда!"

Салават увидел маленькую, стройную белокурую девушку. Она, стоя на коленях, раскладывала по кошме серебряные, в царапинах тарелки.

Лазоревые глаза ненавидяще взглянули на них. Девушка, поднявшись, метнув косами, исчезла за внутренним пологом шатра.

— У помещика одного забрали здешнего, — Пугачев указал на тарелки, и, привольно раскинувшись на кошме, зевнул.

— А кто это? — спросил Салават, все еще глядя на чуть колыхающийся холст полога.

— В Магнитной крепости взял, — Пугачев стал резать мясо, — вдова инженера тамошнего. Он себя в шахтах взорвал, мерзавец, вместе с порохом. Да скоро я ее войску отдам, — мужчина рассмеялся, — как на Москву зайдем, там сего добра, — и девок, и женок, — много. Ты себе тоже девку пригляди, — Пугачев поковырялся ножом в зубах, — она мне и стирает, и готовит, и кое-чем другим угождает.

— А как зовут ее? — юноша внезапно, жарко покраснел.

Атаман нахмурил смуглый лоб: "Марья вроде. Да, Марья".

— Я сейчас, — юноша поднялся. "За бараном схожу, готов должен быть".

Он вышел из шатра. Оглянувшись, приложив руку к пылающей щеке, юноша пробормотал: "Мариам". Салават достал из кармана курай. Взглянув на тростник, проведя пальцами по флейте, он еще раз, одними губами, повторил: "Мариам".

Марья встала на колени. Наклонившись к Волге, набрав в деревянное ведро воды, она стала разбирать одежду. Река текла мимо — прохладная, широкая, восточный, низкий берег едва виднелся в полуденном, жарком, дрожащем воздухе.

Девушка взяла кусок грубого, казанского мыла. Обернувшись к казаку, что стоял на мостках, наблюдая за ней, она горько подумала: "Даже если брошусь в Волгу, все равно ее не переплыву. Тут течение сильное, под воду затянет, сразу, это же не Исеть".

Рядом, на поросшем травой берегу, росли ромашки. Марья внезапно нагнулась. Сорвав цветок, девушка приложила его к щеке.

— Любит, не любит, — прошептала она, и почувствовала, как на глаза наворачиваются быстрые слезы. "Забудь, — приказала себе девушка, всхлипнув. "Нет у тебя более мужа, и брата нет. Теперь одна, всегда одна, да и сколько той жизни мне осталось? Как пойдет он на Москву, так на виселицу меня отправит, как всех других".

Она тяжело, болезненно вздохнула. Посмотрев на ромашку, девушка оторвала один лепесток. Он полетел куда-то вдаль, к темной воде реки, и Марья услышала его голос.

— Вот видите, Марья Михайловна, — улыбнулся Федор, показывая ей ромашку, — я гадал, и получилось, что любят меня.

Они стояли на деревянном мосту над Исетью, летним, белым, призрачным вечером. На заводе, гасили огни, в окнах изб уже были видны свечи. Где-то вдалеке, на пригорке, был слышны женские голоса.

Марья взглянула на него, — снизу вверх, — и независимо сказала: "Сие мне неведомо, Федор Петрович, — кто там вас любит, однако же, поздно, мне и домой вернуться надо".

— А на реку не пойдете? — он все смотрел на нее, — ласково, нежно. "Там сейчас костры жечь будут, все же Иван Купала сегодня. Я видел, как вы вчера венки с девушками пускали. Ваш венок дольше всех проплыл, значит, — вас большое счастье ждет, Марья Михайловна".

— Зато у меня лучинка первой сгорела, — вздохнула девушка, тряхнув белокурыми, толстыми косами. "Проживу недолго".

— Это неправда, — уверенно отозвался Федор. "Дольше всех проживете, Марья Михайловна. А вы травы под подушку класть будете, чтобы в этом году замуж выйти?"

— А вам-то что? — Марья сдерживала улыбку. "Коли я замуж выйду?"

Он покраснел, — мгновенно, ярко, и тут же отвернулся. Над Исетью медленно парили две чайки. Марья, помолчав, вдруг сказала: "Я смотрю, вы в Гейдельберге не забыли, как у нас Купалу празднуют".

Он усмехнулся и засунул руки в карманы простого, рабочего, истрепанного кафтана. "Пахнет, как от батюшки, — подумала Марья. "Гарью, смолой, углем — забоем пахнет".

Девушка почувствовала, как закружилась у нее голова, и схватилась рукой за перила моста: "Хотя матушка мне говорила — в Германии тоже Купалу отмечают".

— Вы же у нас немка, — он все улыбался. "Хоша наполовину — а все равно. Я был в тех горах, откуда Катерина Ивановна родом — там самые старые шахты в Европе".

— Да, — Марья глубоко вздохнула, и посмотрела на его большую, темную от рудничной пыли руку, что лежала совсем рядом, — матушка мне говорила, — в их семье все в шахтах работали, со времен незапамятных.

— А в Германии Купала называется Sommersonnenwende — тихо сказал Федор. "Тоже костры жгут, и прыгают через них, танцуют, вино пьют. Ну и девушки, конечно, приходят".

— Красивые девушки, — лукаво заметила Марья, глядя на пригорок, где уже разгорался купальский костер.

Он помолчал: "Такой красивой, как вы, Марья Михайловна, — нигде более не найдешь, хоть весь мир обойди".

Девушка оторвалась от перил и вскинула голову: "Пойдемте и, правда, Федор Петрович — на костер посмотрим".

Марья увидела, как он улыбается и сердито добавила: "Домой меня потом не провожайте, Миша уже там, наверняка, — она указала на берег Исети, — мы с ним сами дойдем".

Он хмыкнул: "Вы только травы в полночь собрать не забудьте, Марья Михайловна. Мне сие интересно — пойдете вы под венец, али все же нет".

— Даже ежели соберу, — так вам не скажу, — услышал он смешливый голос. Марья, вздернув голову, не оборачиваясь, — пошла вперед.

Девушка вытерла слезы мокрой рукой. Выжимая одежду, встряхивая ее, она услышала чей-то голос от мостков: "Его величество меня сюда послал. Ты, друг, иди, я послежу".

Марья подняла голову — давешний юноша, присев на берег Волги, держал в руках отброшенную ей ромашку.

— У нас этот цветок, — медленно, чуть запинаясь, сказал он, — "акбаш" называется. А у вас?

— Ромашка, — Марья, сложив одежду, выпрямившись, посмотрела на волжскую воду.

— А это, — юноша указал на реку, — Итиль. Волга, по-вашему. У нас они тоже растут, ромашки, — неуверенно повторил он слово. "А я — Салават. Это значит — песня. Или молитва. Но песня — мне больше нравится".

— Я знаю, — хмуро, выливая грязную воду из ведра, ответила Марья, — слышала. Башкирская конница с вами пришла. На Москву, — она усмехнулась, — двинетесь.

Юноша тоскливо взглянул на противоположный берег реки. "А вы тоже, — он покраснел, — с гор. С нашего Урала".

— На Исети родилась, — она прикусила губу и подняла тяжелую стопку белья. "Раз уж вызвались присматривать за мной, атаман, так давайте — мне сейчас подштанники государевы, — Марья жестко усмехнулась, — в лагерь нести надо, вдруг брошу их, и убегу по дороге?"

Юноша легко поднялся, и передал ей ромашки: "Я сам отнесу, — он опять покраснел, — до входа. А дальше вы".

Марья вдруг, даже не понимая, что делает, стала плести венок. "Как тогда, — подумала она, опустив голову, наблюдая за своими ловкими пальцами, — на Исети".

— Я видел, — тихо сказал Салават, — как русские это делают. А потом по реке пускают. Зачем?

— Какой дальше уплывет, — Марья наклонилась к воде, — та девушка счастливей всех будет.

Венок покачался на легкой волне, и, подхваченный течением, исчез из виду. "Там — Салават кивнул на юг, — Итиль в море впадает. Оно огромное, без конца и края. Я видел, еще подростком, мы с отцом туда ездили. Вы будете очень счастливой, Мариам".

— Кто? — вздрогнула девушка.

— Мариам, — повторил Салават. "Это мать пророка Иссы, самая чистая, самая благочестивая женщина. В нашем Коране целая сура в честь ее названа. А еще одну из наложниц пророка Мухаммада так звали, — он внезапно зарделся. Марья, выхватив из его рук мокрую одежду, сжала зубы:

— Вот именно. А коли я наложница, так ничего чистого во мне нет. Идите, — она опустила голову, — охраняйте меня, раз уж вы здесь.

Салават шел вслед за ней по узкой тропинке, вдыхая запах цветущего луга. Где-то рядом жужжали пчелы, чуть шуршал подол ее простого сарафана, на белокуром затылке играли лучи солнца.

Поднявшись на холм, она остановилась и обернулась: "Акбаш, — на алых губах заиграла чуть заметная улыбка. "Я запомню".

Девушка пропала за пологом шатра. Салават все стоял, глядя ей вслед, вертя в руках ромашку — без одного лепестка, белую, как ее косы, ромашку.

Он поднялся еще до рассвета. Умывшись, выйдя из шатра, юноша расстелил на траве маленький, потрепанный коврик. Салават постоял, глядя на восток, туда, где над Волгой, еле заметно, золотилась тонкая полоска солнца.

Юноша поднял руки вверх и прошептал: "Во имя Аллаха, милостивого, милосердного!". Он читал с детства знакомые слова, чуть шевеля губами. Потом, проведя ладонями по лицу, стоя на коленях, он сказал: "Боже, неустанно я поминаю тебя".

— Уйду, — подумал Салават, сворачивая коврик. "Кинзя тут останется, будет башкирами нашими командовать. Он смелый воин, хороший. А я в горы отправлюсь, буду там воевать. Но как же, — Салават поморщился, — как, же без нее? Нельзя Мариам тут оставлять, опасно это. Как на Москву государь пойдет — не пощадит ее".

Он присел, и, достав курай, вздохнул: "Да ты ей и не по душе, конечно, нечего тут и думать. Мариам, Мариам, — он подпер подбородок кулаком и вдруг улыбнулся, запев что-то по-башкирски.

— Очень красиво, — раздался женский голос сзади. "А что это, атаман?"

Салават вскочил. Покраснев, не глядя в нежные, лазоревые глаза, он ответил: "Так, Мариам-хатын, песню пел".

— А что такое "хатын"? — она все улыбалась, стоя с ведром в руках.

— Госпожа, — юноша склонил голову. "Так положено к женщине обращаться, госпожа".

— А песня про что? — белокурые косы были переброшены на грудь. Салават, тяжело вздохнул: "Про вас, Мариам-хатын".

Она внезапно зарделась. Салават подумал: "Как будто рассвет у нее на щеках играет, а глаза — как вода в горном озере".

Юноша сглотнул и стал медленно говорить, подбирая слова:

Воплощение рая — твоя красота, Ты, как гурия рая, светла и чиста. Мариам, несказанно люблю я тебя, Растерял все слова, погибаю, любя, Мой бессилен язык, чтобы песни слагать — Ни словами сказать, ни пером описать! —

Салават замолчал, и, сцепив смуглые пальцы, не смотря на нее, добавил: "Это плохо, я знаю. Я еще никогда никого…, У меня языка не хватает, чтобы сказать, Мариам-хатын".

Марья вдруг опустила ведро, и пробормотала: "Спасибо вам". Она пошла к колодцу, что был выкопан на краю лагеря. Салават, смотря ей вслед, зло подумал: "Ну как, как ей это сказать? Я не ее веры, зачем я ей? Но если я ее не заберу — она погибнет, и я потом всю жизнь буду мучиться, я знаю".

Он взял из ее рук веревку, и твердо сказал: "Мариам-хатын, я хочу вас увезти отсюда. Прямо сегодня, ночью. И никогда больше не возвращаться".

Девушка стояла, выпрямившись, откинув непокрытую голову: "Зачем я вам? У вас женщины вашей веры есть, нам с вами не по пути. Да и, — алые губы искривились, и она указала на шатер Пугачева, — сами знаете, кто я есть такая, атаман".

— Вы — самая чистая, самая лучшая, — серьезно проговорил юноша. "Иначе бы я вас не полюбил, Мариам-хатын. А что вы христианка — так нам можно на вас жениться. Пророк Мухаммад сказал: "Вам разрешено брать в жены из целомудренных, верующих в Аллаха. И также из тех целомудренных, которым до вас было ниспослано Писание". Мы же, — он ласково улыбнулся, — младше вас. Сначала были пророки Ибрахим, Муса, Сулейман, Иса ибн Мариам, другие тоже — а уж потом — Мухаммад".

— Как — жениться? — Марья вдруг зарделась. "Разве на таких женщинах, как я — женятся?".

— А как же — не жениться? — Салават тоже покраснел. "Иначе нельзя. Пророк нам заповедовал жить в браке. Я понимаю, — он отвел глаза, — я вам не нравлюсь…, Но все равно, нельзя вам тут оставаться, Мариам-хатын".

— Он вас убьет, — испуганно сказала Марья, прикусив губу. "Не то, чтобы я ему нужна была, — девушка усмехнулась, — но все равно, вы у него, получится, игрушку забрали".

— Вы не игрушка, — Салават поднял ведро. "Мы все — создания Аллаха, Мариам-хатын, и не волнуйтесь, он сейчас другим занят, дня через три лагерь с места снимется, он о вас и не вспомнит. Да и не погонится он за мной, туда, — Салават махнул на восток, — в горы".

— А что потом? — спросила она, когда Салават уже подошел к шатру.

— Вернетесь к своему народу, — просто ответил он. "Если захотите. Нельзя вам сейчас одной быть, Мариам-хатын, сами знаете — пылает Итиль, казаки гуляют, и наши, башкиры — тоже. До Москвы вам не добраться, да вы и не московская".

— Нет, — тихо ответила Марья и откинула полог: "А что вы говорили, — мол, не нравитесь вы мне, сие неправда, Салават. Я поеду, — она повернулась, и встретилась с блестящими, черными глазами, — поеду с вами, Салават".

— На закате, там, — он указал на реку, — буду ждать вас. Вы на коне умеете ездить, Мариам-хатын?

— Конечно, — удивилась девушка. "Я тоже в горах росла, у нас на заводах иначе нельзя".

— Я вам свою одежду принесу, — краснея, добавил юноша, — я ведь вас совсем немного выше.

— Да, — Марья внезапно улыбнулась, — совсем немного". Она нырнула в шатер. Салават услышал пьяный, сонный голос Пугачева: "За смертью тебя посылать! Голова болит, и даже воды испить — ждать приходится!"

Юноша скривился, как от боли, и прошептал: "Потерпи, пожалуйста, скоро все закончится".

Пугачев облизал жирные пальцы, и, оторвав еще кусок баранины, рыгнул: "Конечно, жаль, что ты со мной на Москву не отправишься, Салават. Но ты прав — незачем мне за спиной врагов оставлять, а ты быстро Урал к подчинению приведешь".

За грязным холстом шатра сияло закатное солнце, были слышны голоса казаков — лагерь собирался. Салават, выпил колодезной воды: "Тысячу всадников тебе оставляю, государь. Кинзя Арсланов — воин доблестный, и верен тебе. Как на Москву зайдешь, на престол сядешь — так встретимся".

— Может быть, — чуть не добавил юноша, глядя на смуглое, опаленное солнцем лицо Пугачева. Карие глаза атамана сощурились. Он, раздув ноздри, усмехнулся: "Наместником тебя назначу, Салават. Над всем Уралом. Землями оделю, будешь богатым, как раньше, пока узурпаторша вас не ограбила".

Салават поднялся, и, склонив черноволосую голову, приложил руки к груди: "Спасибо, ваше величество, не ради почестей я к вам пришел, сами знаете, а рады свободы".

— А то бы подождал, — сказал Пугачев, откинувшись на засаленные подушки. "Завтра я велел всех баб, кои в лагере еще остались — повесить. Незачем нам их за собой тащить, в Москве новых найдем. Хоша посмотрел бы".

— Нет, — Салават поклонился еще ниже, — Урал ждет, ваше величество, так, что позвольте уехать, сегодня же вечером.

— Ну, уезжай, — вздохнул Пугачев. Встав, он троекратно расцеловал юношу. "С Богом, милый мой, на тебя надеюсь".

— Не подведу, — коротко ответил тот. Застыв, к чему-то прислушавшись, Салават вышел из шатра.

Темная, почти черная речная вода мягко качала лодку. Марья на мгновение остановилась, и нащупала под платьем икону: "Господи, что же я делаю? Сие грех, не христианин он, а как иначе? После обеда виселицу стали сколачивать. Бедные, бедные женщины, и ведь никого с собой не увести, Господи, прости меня".

Она перекрестилась, и услышала мягкий голос: "Мариам-хатын…, Не заметили вас?".

— Они там напились все, — горько ответила Марья, — я и выскользнула. Хоть бы другие тоже — сбежали.

Салават посмотрел на повязанную простым платком, изящную голову, и, сглотнул: "Вы садитесь, Мариам-хатын. Я вам помочь не могу, мне нельзя вас трогать, до тех пор, пока… — даже в темноте было видно, как покраснел юноша. "А одежду я принес, как обещал".

Девушка устроилась на скамье. Салават оттолкнул лодку от берега, и, взялся за весла: "Мариам-хатын, так вы подумали?"

— Подумала, — тихо проговорила она, опустив руку в теплую воду. "Я выйду за вас замуж, Салават".

Лодка вышла на середину Волги, и, подхваченная сильным течением — пропала в ночной, беззвездной мгле.

В избе было тепло. Марья, зевнув, подперев голову рукой, рассмеялась — маленькая, лет двух девочка, стояла перед лавкой, наклонив темноволосую голову, засунув пальчик в рот.

Женщина — маленькая, худенькая, в платке, подхватила дочь и строго сказала ей что-то по-татарски. "Хорошие люди, какие, — Марья, сев, стала заплетать косы. "Неделю уже у них живу, и поят, и кормят, а что языки у нас разные — так все равно понимаем, друг друга. Да и Зульфия-хатын немножко по-русски говорит".

Татарка присела и ласково взяла руку Марьи: "Салават тут. Махр тебе привез. Подарок, — она улыбнулась и добавила: "В мечеть пойдете".

Женщина указала на длинное, светлое платье, что лежало в ногах лавки, и растянула на руках шелковый, вышитый серебряными узорами платок. "От меня, — Зульфия указала пальцем себе на грудь, — тебе". Она наклонилась, и поцеловала Марью в щеку. Девочка захлопала в ладоши, и обняла Марью — за шею, крепко.

— Как же это будет? — подумала девушка, одеваясь. "Салават сказал — в горы меня увезет, далеко, там жить станем". Она приложила ладони к пылающим щекам. Татарка, заглянула в горницу: "Ждет во дворе".

Марья вышла на крыльцо. Юноша, подняв глаза, шепнул: "Вы очень красивая, Мариам-хатын. Как будто во сне".

Она стояла, с убранными под платок волосами, легко, мимолетно улыбаясь, лазоревые глаза были прикрыты темными ресницами. Салават, вздохнув, протянул ей кожаный мешочек. "Так принято, — тихо проговорил юноша, — перед свадьбой. Жених дарит невесте подарок. Возьмите, Мариам-хатын, я за ним ездил, в горы".

Марья вынула золотой, тонкой работы медальон, украшенный изумрудами, и вгляделась в арабскую вязь. "А что тут написано, Салават? — спросила девушка.

— Ты любовь моего сердца и моей жизни, — он посмотрел на нее, снизу вверх, — да хранит тебя Аллах, Мариам".

Марья застегнула на шее цепочку и посмотрела в темные, красивые глаза юноши: "Я готова, да".

— У нас все просто, — застенчиво сказал Салават, когда они уже шли к мечети. "Имам прочитает суру из Корана, и все. А завтра, — он отчаянно покраснел, — надо людей пригласить, стол накрыть. Так положено, чтобы все на свадьбу пришли, даже незнакомые".

— Так готовить надо! — ахнула Марья.

— Мариам-хатын, — юноша даже остановился, — как можно невесте готовить? Женщины все сделают, вы не волнуйтесь. А потом уедем. И вот еще что, — его смуглая рука легла на рукоять сабли, — вы мне скажите, Мариам-хатын, если я вам, хоть немного не по душе…, нельзя замуж выходить, если не хочешь.

— Ну что вы, — Марья вскинула голову и посмотрела на мечеть. "И действительно, такая же изба, — подумала она. "Только вышка пристроена, оттуда на молитву зовут".

— Свидетели уже там, — Салават кивнул на крыльцо. "Тут же родня моя, в этой деревне. Бабушка моя по отцу отсюда, она татарка была".

Марья скинула сафьяновые туфли. Они зашли в устланную старыми коврами горницу, где уже стояла простая, деревянная лавка.

— На нашего батюшку Никифора похож, упокой Господи его душу, — подумала девушка, искоса смотря на деревенского имама — средних лет мужчину с большими, крестьянскими руками.

— Сейчас он просит у Аллаха помощи нам, и чтобы он всегда вел нас по пути праведности, — шепнул ей Салават. "А потом прочитает суру из Корана, которая так и называется: "Женщины". И все, — он внезапно улыбнулся. "Я же говорил, у нас все просто".

— Даже икон нет, — Марья оглядела бревенчатые стены мечети. "Да, я же показывала Салавату образ Богородицы — он сказал, что у них запрещено человека рисовать".

Они поднялись, и Салават сказал: "А сейчас он говорит хадис пророка Мухаммада. "Пусть Аллах ниспошлет вам во всем Божью благодать, и объединит вас в благом".

Марья внезапно почувствовала прикосновение его пальцев. "Теперь можно, — нежно сказал юноша, — теперь мы вместе, Мариам, навсегда".

Девушка погладила его по руке и улыбнулась: "Да, Салават".

На деревянных половицах горницы лежал тонкий, золотой луч лунного света. Марья подперла щеку рукой: "А ведь у вас можно много жен брать, я слышала, казаки говорили".

— Да, — Салават сидел рядом с ней, — только мне никого другого кроме тебя не надо, Мариам.

— А Зульфия с дочкой к матери своей ушла, — вспомнила девушка. "Так жалко ее — молодая, и уже вдова. Салават мне сказал, что мужа ее на заводы забрали, и умер он там".

— Мне тоже, — она положила белокурую голову ему на плечо, — не надо, милый.

Юноша взял ее нежные пальцы и поцеловал — один за другим, медленно. "Помнишь, — тихо сказал он, — я тебе говорил, что еще никогда…, Я не знаю, вдруг тебе не понравится, Мариам…"

— Ну как мне может не понравиться, — Марья подняла руку и, отведя назад его густые, мягкие волосы, прижалась щекой к его щеке. "Все будет хорошо, милый, мой, теперь все будет хорошо".

— Федя, — на мгновение подумала она, нежась под его поцелуями. "Ведь тогда, как мы повенчались, так же было — только я боялась, хоть матушка мне и рассказала, но все равно — страшно было. Господи, какое счастье. И Федя тоже — такой ласковый был, не торопил меня, говорил, как он меня любит…"

— Ты — как луна, — сказал Салават, взяв ее лицо в ладони. "Прекрасней тебя никого на свете нет, моя Мариам, любовь моя".

Она обняла его — сильно, всем телом, — и тихо проговорила на ухо: "Вот так, да, мой милый, иди сюда, иди ко мне…"

— За что мне такое счастье? — подумал юноша. "Никогда, никогда я ее не оставлю, буду рядом, — сколь долго я жив. Как я ее люблю, и слов таких нет, чтобы это сказать…"

— Я нашел, — шепнул он, потом, целуя ее, устраивая у себя на плече, — нашел слова, Мариам. Потому что мы вместе, моя радость. Вот, — он коснулся губами высокого, белого лба, — послушай…

— Мариам, ты — как ясного неба привет, в твоих синих очах звезд немеркнущих свет, — медленно, неуверенно сказал он, и, покраснев, попросил: "Можно?"

Он поцеловал трепещущие веки: "Знаешь, когда гаснет закат, и на небо восходят звезды — вот такого цвета твои глаза".

— Это взгляд бездонный твой, напоенный синевой, — вдруг подумал юноша. Улыбнувшись, он покачал головой: "Пусть летит, Аллах запомнит эти слова, и даст кому-нибудь другому, мне не жалко".

— Я люблю тебя, — он прижал ее к себе поближе и, увидев, как лукаво изогнулись алые губы, жалобно спросил: "Ты, наверное, спать хочешь?"

— Ну отчего же, — Марья приподнялась на локте и он, почти не веря, что может сделать это, провел губами по белоснежной, горячей груди.

— Вот так, — сказала девушка, устроившись сверху, накрыв их обоих теплым потоком волос. "И так будет всегда, Салават".

— Да, — сказал он, любуясь ее прекрасным, улыбающимся лицом, — да, Мариам.

 

Интерлюдия

15 сентября 1774 года, Яицкий городок

В лазоревом, ярком небе плыли, перекликаясь, журавли. У входа в атаманскую избу было шумно, скрипели колеса телег. Невысокий, легкий мужчина, спешившись, кинув поводья солдату, недовольно сказал: "Развели тут гвалт, аки на базаре. Кто по службе тут не должен находиться — так к своим постам и возвращайтесь. Когда Емельку доставили?"

— На рассвете еще, ваше превосходительство! — вытянулся перед ним офицер. "Его же полковники, они сейчас там, — поручик указал в сторону зарешеченных окон острога, — сидят, на милость надеются".

— На милость, — генерал стянул тонкие кожаные перчатки. Встряхнув светлыми, запыленными волосами, он ядовито повторил: "На милость. В оковах они?"

— А как же, — заторопился офицер, — Емелька тоже — в кандалах. Только ваше превосходительство, — офицер замялся, — может, поедите сначала, все же в седле долго были. Там уже бочонок с икрой привезли, стерлядей…

— Да хоша бы они своими стерлядями дорогу до Москвы вымостили, — резко заметил мужчина, — сие не Яику, ни казакам — не поможет более. Ладно, — он вздохнул и провел ладонью по лицу, — допрашивать мерзавца сего — дело долгое. Пойдем, Павлуша, — он ласково улыбнулся, глядя в юное лицо поручика, — поедим. Охраняют хорошо его? — он кивнул на избу.

— Мышь не проскочит, — гордо ответил поручик. Они направились к соседней избе, на пороге которой стоял караул солдат.

Вымыв в сенях руки, генерал взглянул на стол и усмехнулся: "И, правда, богато. Ты там, в окно все же посматривай, Павлуша, мало ли что".

— Есть! — вытянулся офицер. Мужчина нежно велел: "Да ты сядь, сядь. Вот так, бочком, — и поешь, — он стал разливать дымящуюся уху по глиняным тарелкам, — и не пропустишь, ежели кого увидишь".

— Хлеб совсем свежий, — подумал генерал, берясь за ложку. "Господи, теперь еще Емельку этого в Симбирск везти, а оттуда — в Москву. И башкиры гуляют, все никак не успокоятся, ни Салавата пока не поймали, ни этого Кинзю Арсланова. Емельку его атаманы и предали, ну да о сем нам еще римская история говорит, греческая — тако же".

Он покосился на поручика и ворчливо спросил: "Что нынче читаешь, Павлуша?"

Юноша застыл, не донеся до раскрытого рта ломоть хлеба с икрой: "Так ваше превосходительство, разве ж до чтения сейчас…"

— Ну и дурак, — ласково заметил генерал. "Да это оттого, что молод ты. Я вот Юлия Цезаря перечитываю, записки его, о войне галльской. Вот смотри, Павлуша, большого ума был человек — а все равно — не разглядел заговора. Что нам сие говорит?"

— Вот же привязался, — нежно подумал поручик. Прожевав икру, он ответил: "Что наш долг, как армии — охранять покой и благоденствие ее императорского величества Екатерины Алексеевны и цесаревича Павла Петровича!"

— В общем, — улыбнулся генерал, — верно. Ты ешь, голубчик, — а то тебе потом еще допрос записывать, как бы ни до ночи он растянулся, — генерал вздохнул и положил себе розовых, теплых, вареных стерлядей.

— Не велено! — сердито сказал солдат, преграждая путь мощному, высокому, рыжеволосому мужику. "Никого не велено допускать! Сие есть бунтовщик и разбойник, государственный преступник, к нему доступ только для офицеров разрешен".

— А не для всякой швали, — добавил второй солдат, разглядывая изорванный кафтан и потрепанные сапоги мужика.

Мужик порылся в кармане и раскрыл руку — на исцарапанной, темной от въевшейся пыли, ладони, блистал, переливался золотой самородок — размером с волошский орех.

— Пожалуйста, — сказал он, — мне хоша бы на одно мгновение, жена у меня….

Солдат взглянул в измученное, обросшее рыжей бородой лицо, и сердито велел: "Сие убери, на службе мы. Ладно, — он махнул рукой, — проходи, мы в сенях постоим. Только быстро".

Мужик шагнул в горницу и второй солдат вздохнул: "Господи, первый такой…, А сколько их еще будет. Колесовать бы этого Емельку, безжалостно. Пошли, Григорий, присмотреть все же стоит за ними".

Федор встал на пороге и увидел черные, чуть с сединой волосы мужчины, что сидел, сгорбившись, повернувшись к нему спиной, на лавке.

— Может, не надо? — горько подумал он. "Я уже в Оренбурге сие слышал, от того капитана, что приютил меня. У него тоже — на его глазах дитя убили, и жену увели, а он раненый лежал. Как это он мне сказал: "Не хочу ничего знать, померла моя Наталья Васильевна, и все. Дай ей Господь вечный покой". И бутылку водки выставил. Хороший мужик. Нет, я так не могу — там же Миша оставался, Иван Петрович…, Надо знать".

Федор откашлялся и сжал кулаки: "Магнитную крепость помнишь?"

— А кто спрашивает? — усмехнулся Пугачев. Он тяжело, бряцая кандалами, повернулся на лавке.

Федор взглянул в смуглое, с подбитым, заплывшим глазом, лицо: "Инженер тамошний, с рудника, Федор Петрович Воронцов-Вельяминов".

— Живой, значит, — Пугачев осмотрел его с головы до ног. "Выполз из-под земли, да только опоздал, как я посмотрю".

Федор вспомнил влажную, тесную тьму шахты, острые края камней, и свет — невыносимо яркий, режущий глаза свет божьего дня. "А ведь я до сих пор не знаю, сколько я там пробыл, — подумал он, — четыре дня, али пять. Еще хорошо, что флягу воды с собой взял, как уходил. А как вернулся — от крепости одно пепелище осталось, и трупы, птицами исклеванные. И крест во дворе, похоронили все же кого-то".

Он молчал. Пугачев, усмехнувшись, спросил: "А что тебе надо-то, инженер?"

— Где? — он поднял запавшие, обведенные темными кругами, голубые глаза. "Где все? Жена моя, брат ее, мальчик, Мишей его звали, Иван Петрович где, он тоже инженер был?"

Пугачев растянул в улыбке губы. "Мальчика пристрелил, инженера твоего повесил, а жену — он внезапно облизнулся, — сие рассказ занятный, Федор Петрович, послушать хочешь?"

— Где она? — чувствуя, как наворачиваются на глаза слезы, повторил Федор.

— В блядях при себе держал, — небрежно ответил атаман, — а как понесла она, — войску отдал. Ну да казаки ей натешились, и горло перерезали. Как мы из-под Казани на юг повернули, — он помолчал, — в пыли у дороги валялась. Овдовел ты, Федор Петрович, какая жалость, — издевательски рассмеялся Пугачев и тут же, схватившись за лицо, крикнул: "Сука!"

— Да я тебя сейчас этими руками и убью, — Федор встряхнул его за плечи. Брызги крови из разбитого рта полетели во все стороны. Он услышал у себя за спиной резкий, злой голос: "Это что тут еще такое! А ну вон отсюда! Кто сие?"

Федор повернулся, и посмотрел с высоты своего роста на тонкого мужчину в военной форме: "Инженер бывшего рудника Магнитного, Федор Петрович Воронцов-Вельяминов".

— Господи Иисусе! — мужчина перекрестился. "Феденька!"

Федор внезапно вспомнил что-то детское, давнее, — веселый голос отца в гостиной их петербургских комнат. "А вот я кого вам привел, ребятушки, вашего любимого майора!"

— Александр Васильевич! — прошептал он и, вытерев глаза, повторил: "Александр Васильевич!"

Суворов разлил по стаканчикам водку: "Ты выпей, Феденька. Сие не поможет, конечно, но хоть так…, - генерал махнул рукой и подумал: "Выплакался вроде. Господи, бедный мальчик, глаза-то у него — будто старик передо мной сидит".

— А я тебя с тех пор и не видел, как мы с твоим батюшкой покойным на войну уходили, — вздохнул Суворов. "Семь лет тебе тогда было, а Степушке — пять. А через два года Петр Федорович при Кунерсдорфе погиб. Знаешь, как сие было-то?"

— Знаю, — кивнул Федор. "Матушке тот поручик написал, коего отец с поля боя вытащил, раненого. Донес до наших позиций, а там его и убило осколком. А поручик жив остался".

— А Елена Ивановна? — осторожно спросил Суворов. "Жива матушка ваша, Федя?"

— Умерла, когда я в Гейдельберге учился, — Федор посмотрел на бутылку: "Да ну ее. Лучше все равно — не становится".

— Ты поешь, — поймав его взгляд, сказал Суворов. "Поешь, я потом тебя в своей избе устрою, и спи, Феденька. А Степан где?"

— Капитан-поручик в эскадре графа Орлова, — Федор усмехнулся, — в Средиземном море плавает.

— Так он у тебя до адмирала дослужится, — ласково сказал Суворов, — раз в двадцать два года уже такой чин имеет. Ты вот что, Феденька, — он взглянул на мужчину, — ежели хочешь, так потом с нами на Москву отправляйся. Мне этого, — генерал мотнул головой в сторону двора, — туда довезти надо…

— Александр Васильевич, — мрачно ответил Федор, — я если его хоть один раз еще увижу, то сразу и убью, на месте. Нет, — он потер лицо руками, — теперь Урал восстанавливать надо, после этой смуты, — мужчина выматерился, — все заводы с рудниками в руинах лежат. Мне тут надо быть, Александр Васильевич.

— И потом, — он достал из кармана золотой самородок и потрепанную тетрадь, — я тут на хорошее месторождение наткнулся, пока к Оренбургу шел. Там прииск ставить надо, я карту сделал, грубую, — Федор полистал тетрадь, — как до Екатеринбурга доберусь, до горной экспедиции, так займемся этим. Спасибо вам, — он поднял голову от чертежа.

— Восемь месяцев с женой прожил, — горько подумал Суворов. "Господи, да за что это ему?".

— А ты, Феденька, знай, — Суворов налил ему еще водки, — коли ты захочешь по стопам отца своего пойти, у меня место такому инженеру, как ты, всегда найдется. Я после Москвы в Крым поеду, дивизией командовать, так что, — он улыбнулся, — если надумаешь по военному ведомству служить — милости прошу.

— Посмотрим, — тяжело вздохнул Федор. Он бросил взгляд на изящный, отделанный слоновой костью пистолет, что лежал на краю стола.

— Бери его себе, — сказал Суворов. "Хоша память о твоем Иване Петровиче будет, на Волге, — генерал дернул щекой, — сей Емелька тоже ученого повесил, Георга Ловица, из Академии Наук. Ты не волнуйся, Феденька, я обо всем этом в Санкт-Петербург напишу, чтобы знали они".

— Я сам, Александр Васильевич, — Федор потянул к себе чернильницу. "Мы же с Иваном Петровичем друзья были. Лучше, чтобы я это сделал".

— Ну, хорошо, — Суворов поднялся и погладил рыжие, запыленные волосы. "А ты Феденька, выспись, в баню сходи и езжай в Екатеринбург. У нас как раз туда отряд отправляется, доберешься спокойно".

— Мы там венчались, — вдруг сказал Федор. "В Екатеринбурге. Покровом прошлого года. Хорошо, — Александр Васильевич, — он повернулся, и Суворов увидел его глаза, — только я сначала в собор схожу, надо панихиду отслужить. По ним, — добавил Федор и окунул перо в чернильницу.

Суворов перекрестил его на пороге и тихо закрыл дверь горницы.

Федор вытер рукавом рубашки слезы и написал по-немецки: "Дорогой герр Эйлер, считаю своим долгом, как друг мистера ди Амальфи, сообщить вам печальные известия…"

На паперти Михайло-Архангельского собора было людно. Федор спросил какого-то казака: "Что это тут толпа такая? Вроде не престольный праздник".

— За панихидами стоят, — мрачно сказал казак, придерживая перевязанную тряпками руку. "И служат, и служат, и конца-края этому не видно, мил человек. Хорошо этот, — казак хотел выматериться, но сдержался, глядя на образ Спаса над входом, — погулял, теперича долго будем за упокой невинно убиенных молиться".

Священник вскинул на Федора усталые, покрасневшие глаза и мужчина понял: "А ведь он тоже кого-то потерял, я этот взгляд знаю".

— Рабу божью Марию, раба божьего отрока Михаила, — перо священника на мгновение запнулось, однако он продолжил писать, — и раба божьего Иоанна, — попросил Федор.

— Иван Петрович же англиканином был, — подумал мужчина. "Да все равно".

— И за здравие, — вдруг добавил Федор. "Младенца Софии. Пожалуйста".

Он стоял, слушая знакомые слова, вдыхая запах ладана: "Приведу тут все в порядок и поеду к Александру Васильевичу. Не могу я на Урале оставаться, иначе сердце разорвется. Все равно, — Федор перекрестился, — не сегодня, так завтра воевать будем, не с турками, так с кем-то другим, люди занадобятся.

Господи, дай им вечный покой и приют в обители своей, и сохрани Ивана Петровича дочку — все же круглой сиротой осталась, бедная".

Федор вышел из темного собора и зажмурился — осеннее солнце било в глаза, вдалеке поблескивал Яик, и все летели, летели на юг птицы.

— К октябрю уже и на севере будем, — подумал он, и, в последний раз посмотрев на купола собора, вздохнул: "Вот и все".

 

Эпилог

25 ноября 1774 года, горы Каратау

Сыпал мелкий, острый снежок. Салават, сняв шапку, подставил разгоряченное лицо северному ветру: "С того конца ущелья татарские отряды стоят, тоже не пройти. Хорошо еще, меня не заметили".

Кинзя Арсланов погладил короткую, с проседью бороду. Он указал глазами на едва заметную тропинку, что виделась среди поросших мхом скал.

— Вот по ней вы и будете уходить, — мрачно сказал юноша, посмотрев на горное, тихое, едва колыхающееся озеро. Вода была совсем темной. Он, увидев вытащенную на берег лодку, сжал зубы: "Как махну рукой, — подъезжайте к избе".

— Может, пробьемся, атаман…, - неуверенно проговорил кто-то из башкир.

— Пробьемся, конечно, — спокойно ответил юноша, удерживая на месте коня. "Однако жену свою я на смерть не отправлю. Хватит и того, что отец мой у них в заложниках. Все, — он коротко кивнул, — скоро увидимся".

Кинзя проводил его глазами и угрюмо заметил: "У них пять сотен с той стороны, и две — там, где татары стоят, а у нас, — он обвел глазами отряд — два десятка человек".

— Ну и ляжем костьми, — зло выкрикнул кто-то из всадников, — а все одно — не покоримся им.

Кинзя посмотрел на густой, еловый лес, что покрывал склоны гор, на серые, острые скалы: "Это уже как Аллах решит, все в его воле. Подождем".

Салават спешился и, потрепав коня по холке, остановился перед входом в избу. "Как тут хорошо было, — вспомнил юноша, — все же цвело вокруг, летом. Пчелы летали, я за медом сходил, мы разламывали руками соты, и смеялись. В озере была вода совсем теплая, светила луна, тут, на песке мы и лежали. Помоги мне Аллах".

Он снял с седла кожаный мешок и толкнул дверь. Она сидела за столом, наклонив изящную, непокрытую, белокурую голову, что-то шепча, вглядываясь в страницы потрепанной тетрадки.

— Милый! — Марья вскочила, и, улыбнувшись, закинула ему руки на шею: "Надолго? Что такое? — она разгладила пальцем складку меж его бровей. "Случилось что-то? Ты садись, — девушка покраснела и убрала тетрадь, — я тут читать учусь, ты же мне буквы арабские написал. Чай сделаю, а потом накормлю тебя, как следует, мясо варить поставлю".

— Мариам, — он прижался щекой к ее щеке. "Мариам, любовь моя, послушай…"

Она стояла, опустив руки. Потом, обернувшись к сундуку, Марья открыла крышку: "Там русские отряды. Вот я сейчас переоденусь, поеду и с ними поговорю. Чтобы нас выпустили".

— Нет! — крикнул юноша и тут же помотал головой: "Прости…, Я не хотел кричать. Никуда ты не поедешь, Мариам, они тебя убьют на месте, или возьмут в плен, а потом…, - он махнул рукой. "Я не позволю".

— Но я же русская, — она упрямо достала из сундука шаровары, рубашку и короткий полушубок. "Русская, Салават. Они меня послушают…, Я им скажу…"

— Что ты им скажешь? — он подошел и взял из ее рук одежду. "Тебя не пощадят, Мариам, я же бунтовщик, изгой, а ты — моя жена. Ради него, — он все стоял рядом. Потом, крепко обняв ее, Салават добавил, положив руку на живот: "Ради него, я прошу тебя, любовь моя. Пусть он живет".

— Я не хочу, чтобы ты умирал, — зло сказала девушка. "Не позволю этого".

Салават поцеловал светлые, пахнущие печным дымом и травами волосы: "Это только Аллах решает, любовь моя. Кинзя здесь, он тебя уведет на юг, там побудешь до родов, а потом, — он вдруг, мимолетно улыбнулся, — возвращайся к своему народу".

Юноша увидел слезы в лазоревых глазах: "Не надо, счастье мое. Я не могу с тобой уйти — мой отец у них в заложниках, да и, — он все прижимал ее к себе, — не могу я своих людей бросить".

— А свое дитя — можешь? — Марья вырвала у него одежду и ушла за пестрядинную занавеску. "Как я без отца его растить буду? — донесся до Салавата ее голос.

Он опустился на лавку, и, положив руки на стол, бросил на них голову: "И, правда, как я могу? Но что, же я за человек, если башкиров оставлю?"

Он внезапно почувствовал, как Марья обняла его сзади, и услышал ее тихий голос: "Прости. Ты делай то, что должно тебе, любимый мой".

Салават, не поворачиваясь, нащупал медальон у нее на шее: "Маленькому потом отдай. Или маленькой. Она будет такая же красивая, как ты".

— А он — смелый, как ты, — Марья все обнимала его. Салават, взяв ее руку, поцеловав, заставил себя сказать: "Милая…, Мне с тобой надо развестись".

— Зачем? — непонимающе спросила девушка.

Салават усадил ее к себе на колени — маленькую, легкую, в шароварах и полушубке, и улыбнулся, заправляя ее косы под баранью шапку: "Чтобы ты потом могла выйти замуж, и быть счастлива, любовь моя. Я тебе напишу, — он вырвал лист из тетради, — напишу все по-арабски — что ты была моей женой, что я с тобой развелся, что у тебя — мое дитя. Положи в медальон, если потом будешь выходить замуж за правоверного — покажешь имаму, и все будет хорошо".

— Не будет, — Марья следила за его быстрой рукой. "У тебя шрам новый, — заметила девушка.

— Ничего, — Салават отмахнулся, — клинком зацепило, заживет. "Если не убьют, — мрачно подумал он. "Хоть бы отца отпустили, старый же человек. Я-то ладно, пусть что хотят, то и делают, выдержу, а вот он…"

Марья положила свернутый лист бумаги в медальон: "Почему я не могу тут остаться?"

— Потому, — Салават опять поцеловал ее, — что тут скоро все будет кишеть войсками, и тебя найдут. Ты не можешь одна рожать, тебе будет нужна помощь. Кинзя тебя довезет до устья Яика, там ваши казаки живут, там безопасно. Держи, — он передал Марье кожаный мешок.

Девушка развязала горловину и застыла — золотые самородки тускло блестели в свете пасмурного, зимнего дня.

— Тебе и маленькому, — улыбнулся Салават, поднимаясь, — там много, на всю жизнь хватит. Не плачь, я прошу тебя, — он коснулся ее щеки, — не плачь, моя Мариам. Что бы со мной ни было — я всегда буду любить тебя. Пойдем, — он кивнул на крыльцо, — свидетели нужны.

— Как при свадьбе, — горько подумала Марья, почувствовав на лице холодный ветер. "Господи, — она коснулась иконы в тайном кармане полушубка, — помоги ты ему, пожалуйста. Пусть не погибнет, Господи, двадцать же лет ему всего. И дитя наше сохрани, молю".

Двое мужчин спешились поодаль. Салават, не глядя на жену, незаметно вытерев глаза, громко сказал: "Жена моя Мариам свободна".

— Три раза надо повторить, — Марья сглотнула и украдкой перекрестилась. "Господи, он же плачет. Бедный мой, любовь моя…"

— Все, — Салават посмотрел в лазоревые глаза. "Там тропинка, Кинзя ее знает, выберетесь отсюда. Храни вас Аллах, счастье мое, Мариам…"

Юноша отвернулся. Марья, ловко села в седло низенького, буланого конька: "А у меня даже кинжала нет. Ничего, Кинзя со мной, он меня защитит".

— Я прошу тебя, — Салават наклонился к уху друга, — прошу тебя, Кинзя, ради Аллаха — чтобы с ними все хорошо было".

— Обещаю, атаман — башкир склонил голову. Всадники, тронув коней, поехали шагом к незаметному проходу в скалах.

— Вы впереди меня езжайте, Мариам-хатын, — попросил Арсланов, — так безопасней будет, там нет по дороге никого.

Марья обернулась и посмотрела на Салавата. Легкий снег покрывал его темные волосы. Девушка подумала: "Как будто поседел, сразу, за одно мгновение".

— Я люблю тебя, — одними губами сказал юноша.

— Я тоже, — она закрыла глаза, и, тяжело вздохнув — проскользнула на узкую, вьющуюся среди камней тропинку.

Салават подождал, пока стихнет стук копыт. Достав саблю, полюбовавшись тяжелым блеском стали, он приказал: "А теперь — в бой".