Часть вторая
Москва, лето 1553 года
— Тихо, спит еще батюшка твой, Марфуша, не мешай ему, — услышал Федор Вельяминов ласковый голос жены
— Не ‘пит! Тятя не ‘пит! — раздался звонкий голосок Марфы. «У тяти аменины, он ‘пать не будет в праздник!
— Пусти ее, Федосья, — улыбнулся Федор. «Куда уж спать с таким шумом!»
Дверь отворилась, и Марфа молниеносно в нее прошмыгнула, сразу забравшись на постель.
— Проздравляю тебя, тятенька, с днем агела! — сказала она, потянув — довольно сильно, — Федора за волосы.
— А подарочек ты мне принесла, боярышня? — нежно спросил Федор и чуть пощекотал дочку под ребрами.
Марфа, — как всегда, — сразу скисла от смеха и завалилась отцу под бок.
— Да уж пыхтела неделю, старалась, делала, — улыбнулась Феодосия, присев на постель. «За трапезой отдаст». Федор покосился на Марфу и пощекотал ее еще — посильнее.
Пока девочка хохотала, Федор перегнулся через нее и быстро поцеловал жену, шепнув:
«Мало мне вчерашнего подарения твоего, Федосья, — еще хочу!»
— Не целуй маменьку! — раздался снизу требовательный голос. «Маменьку только мне можно целовати!»
— Ох, и жадина ты, боярышня! — Федор ловко поднял дочь за ноги и потряс. «Вот сейчас-то я всю жадность из тебя и вытрясу, ни капельки не останется».
Бронзовые кудри Марфы растрепались, щеки раскраснелись, Федор прижал ее к себе одной рукой, а второй — привлек к себе Феодосию.
— Маменьку я твою целую, Марфа, потому как люблю ее, — серьезно сказал Федор. «Ты ж тоже и меня целуешь, и ее, правда, ведь?»
Вместо ответа Марфа обхватила ручками — сколь хватило их, — обоих родителей, и прижалась к ним. «Это потому что я тебя, тятенька, и тебя, маменька, люблю уж не могу как!» — сказала она.
Федор поцеловал дочь в мягкие волосы и почувствовал, как совсем рядом с его большим сердцем бьется ее маленькое сердечко.
— А не хочешь ли ты, Марфуша, проверить, что там, в поварне заради именин моих готовится? — спросил ее Федор и подмигнул Феодосии.
— А пряника можно? — спросила Марфа у матери.
— Ну, заради дня ангела-то батюшкиного можно, — рассмеялась Федосья. «Беги на поварню к Василисе, Марфуша, скажи ей, что тятенька с маменькой разрешили».
Крохотные сафьяновые башмачки затопали по полу опочивальни, дверь заскрипела и Марфа — в вихре кудрей и развевающемся сарафане, скатилась вниз по лестнице.
— Не хочешь ли ты, Федосья Никитична, дверь закрыть, заради мужниных-то именин? — усмешливо спросил ее Федор.
Боярыня заперла дверь и вернулась к мужу. «Так вот, Федосья, — сказал ей Федор с нарочитой строгостью, — не была ты вчера щедра на подарок-то, не хочешь ли исправить это?»
— Дак уж не знаю, как тебе и угодить, — скромно потупила глаза Федосья. «Ты прикажи только, боярин, я уж постараюсь».
— Постараешься, Федосья, ой, как постараешься, — сказал Федор, расстегивая на жене домашний сарафан. «Так постараешься, что еще запросишь. А я ведь, Федосья, не как ты — на ласки не скуплюсь, так ведь?»
— Так, — изнемогающим голосом протянула боярыня. «Ты поучи меня, боярин, поначаль как следует, чтоб в следующий раз я податливей была».
— Я тебя сейчас так поучу, что ты у меня как шелковая будешь, — прошептал ей Федор. «Что сейчас, что потом, — как шелковая, поняла, Федосья?»
Марфуша заглянула в дверь поварни. Ключница Василиса хлопотала над огромным блюдом, где лежали саженные осетры.
— Тятенька с маменькой разрешили пряника, — выпалила Марфа, подбегая к Василисе.
«Маменька ‘казала что заради аменин можно!»
— Ох, боярышня, куда тебе пряников, ты ж сама ровно сахарная! — рассмеялась ключница, отмыкая поставец и протягивая девочке сладости.
— Я не ‘ахарная, — серьезно ответила Марфа, «я ‘ладенькая дочка тятина, так он говорит».
— Это уж точно, — сказала ключница. «Ну, беги, а хочешь, посиди тут, с пряником-то».
— А ты мне дай чего помочь, — обсасывая пряник, сказала Марфуша, — а я потом тятеньке
‘кажу — это я для тебя приготовила! Он и радый будет».
— Да уж он радый, только глядючи на тебя, — Василиса нежно привлекла к себе девочку и поцеловала в румяную щечку. «Ты же у нас умница-красавица!»
— А я пряник и доела, — сообщила Марфа, облизывая розовые губки. «Таперича готовить чего хочу».
— Ну что ж с тобой делать, — вздохнула Василиса. «На тебе орехи-то, полущи».
Марфа склонилась над решетом орехов, а Василиса, посмотрев на нее, как всегда подумала: «И уродилась же на свет милая такая!»
Бронзовые косы, зеленые глаза, щеки — будто лепестки розы, длинные ресницы — как в годик начала говорить боярышня, так и не остановить ее было после. Сейчас, в три года, она уже бойко читала, считала на пальцах, и Феодосия начала учить ее письму.
— Ох, и свезло ж боярину Федору на старости лет, не сглазить бы только, — подумала ключница. «Жена красавица, вот уже четвертый год, как повенчались, а смотрит-то на него боярыня как в первый день брака — ровно никого, кроме него, и нет на свете. И дочку, какую ему принесла — пригожую да разумную. Ох, дай-то Бог, чтоб вот так все и шло — чтоб все здоровы были. Вот еще Матвея оженить на Марье по осени — да и ладно будет».
За трапезой Марфа внимательно смотрела на родителей — у маменьки щеки были румяны, а батюшка, глядя на нее, чуть улыбался в бороду.
— Вот, тятенька, — сказала Марфа, забравшись к отцу на колени, — и протянула ему деревянную, раскрашенную ею коробочку, — с аменинами тебя!
— А что внутри-то, Марфуша? — ласково спросил ее отец.
— А ты открой да по’мотри! — хитро сказала Марфа.
Внутри была крохотная — в детскую ладонь, переплетенная аккуратной Федосьиной рукой, книжечка. Внутри рукой Марфы был переписан любимый псалом Федора: «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых».
— Это я сама, вот и внизу, видишь! — указала девочка на подпись: «Писано Марфой Вельяминовой в лето от сотворения мира 7071».
— Ох и разумница ты у меня, боярышня! — сказал Федор, привлекая ее к себе. «Ну, спасибо, угодила ты мне подарком!»
— А ты, тятенька, — серьезно сказала Марфа, «ты книжечку мою береги. Маменька говорит — как идешь куда, повторяй п’альмы царя Давида, и Го’подь с тобой пребывать будет. Ну и как по’мотришь на книжечку, так и обо мне в’помнишь!»
— Я, Марфуша, никогда о тебе не забываю, — сказал Федор, целуя ее. «Ты же моя дочка единственная, богоданная, я всегда о тебе помню, что бы ни делал я!»
— Ну, я побегу, — сообщила Марфа. «Маменька говорит, будто на конюшне у кошечки котятки народили’ь, уж так глянуть охота, так охота!»
— Беги, доченька, — ласково отпустил ее Федор.
Феодосия тихо вошла в горницу и опустилась на низкую скамеечку рядом с креслом мужа.
— Что, любовь моя? — спросил Федор, гладя ее по голове. «Али тревожишься?»
— Все про свадьбу думаю, — ответила Федосья. «Матюша, хоть и пасынок мне, но твой, же сын, твоя кровь родная, как не тревожиться мне?»
— Сговор был, по рукам ударили, рядная запись сделана, чего ж еще? — пожал плечами Федор. «Сейчас Успенья дождемся да и повенчаем, и дело с концом».
— Мнится мне, Федор, что все ж зазря мы их томили, — тихо сказала Федосья. «Свенчать бы было в тот год, что я Марфу принесла, и дело с концом».
— Думаешь, пересидела Марья в девках-то? — Федор хмыкнул. «Может, оно, и так, однако же, Матвей за это время разумней стал, не ветер в голове более у парня, со срамными девками не водится. А то ж что хорошего — не догулявши венчать, стал бы Марью позорить, Боже упаси, еще б и хозяйство по ветру развеял бы, на баб да зелено вино. Все ж серьезней стал Матвей, тише».
— Ну, дай-то Бог, — вздохнула Федосья. «Марью жалко мне — томится ж она».
— Томление, — оно и к лучшему, — рассмеялся Федор. «Думаешь, я не томился, тебя ожидая?
Стыдно сказать — сны снились, ровно мальчишке какому».
— Сколько ж ты томился-то, боярин, — рассмеялась Феодосия. «Два месяца — это тебе не два года с лишком».
— Однако ж и того было много, — ответил Федор. «А ты томилась ли, скажи мне, Федосья?» — он посадил жену на колени. «Ты не красней, боярыня, а отвечай прямо».
— Да еще как, — Федосья, ровно кошка, потерлась головой о плечо мужа. «Тоже ты мне снился. Ладно, успокоил ты меня, пойду с Марфой заниматься, а то ежели ее от котят не оторвать, так она там и заночует».
— Федосья, — неохотно сказал Федор, когда жена уже открывала дверь. «Опосля стола ты присмотри, чтобы нам никто не мешал, ладно? Люди ко мне придут, поговорить с ними надобно».
— Мне-то скажешь, о чем разговор? — улыбнулась Феодосия.
— Скажу, как понадобится, — Федор посмотрел на жену, стоявшую на пороге горницы, и, помолчав, добавил: «А, может статься, и ты нужна будешь в сем деле. Посмотрим».
Феодосия вышла, а Федор, поднявшись, отпер поставец, от коего ключи он никому, даже жене, не доверял, и углубился в чтение грамот.
— Маменька ‘казала, как кошечка котяток откормит, можно будет одного в терем забрать! Вот этого, черненького, — две детские головы — одна с бронзовыми косами, другая — с темными кудрями, — склонились над лежащими в соломе котятами. — Петруша, а ежели ты хочешь, так тоже забирай котеночка, мне не жалко! — радушно предложила Марфа.
— Мне батюшка щеночка дарит на день ангела, — гордо сказал шестилетний Петя Воронцов. — У его охотничья собака сейчас щеночков носит, как раз на мои именины родит. Я уж имя ему придумал — Волчок. А ты, Марфуша, как котеночка назовешь?
— Ежели мальчик, то Черныш, а ежели девочка, — то Чернушка. Видишь, — подняла Марфа мяукавшего котенка, — он же черный ве'ь, даже единого белого пятнышка нетути.
— Детки, бегите-то в горницы, — позвала их Феодосия, заглянув на конюшню. — Вам там пряников принесли, заедок разных, оставьте котяток-то, пусть спят.
Марфа в последний раз потерлась носом о мягкую шерстку котенка и аккуратно опустила его в сено.
Воронцовы приехали на именины боярина Вельяминова по-семейному, со всеми детьми.
Хоть, по обычаю, и не след было жениху с невестой видеться после рукобитья, но были Марья с Матвеем сродственники, и родители махнули на это рукой — пусть себе встречаются, если уж за почти три года не остыли парень с девкой, так за два месяца ничего не случится.
Тем более, что сейчас Матвея в Москве и не было — царь Иван, уехав на богомолье в Кирилло-Белозерский монастырь с женой и недавно рожденным наследником, царевичем Дмитрием, взял любимца с собой.
После именинного стола Феодосия увела Прасковью с дочерью к себе. Марья за это время вытянулась, грудь у нее налилась, округлились бедра, и Феодосия, глядя на нее, подумала, что самое время венчать девку — ровно спелое яблоко была боярышня.
— Матвей рядом с ней все одно, как ребенок, — вздохнула Феодосия. — Почти осмьнадцать лет парню, а так в рост и не пошел. Остепенился, это Федор прав, спокойней стал, вот сейчас с царем на богомолье уехал. Все ж в монастырь, а не в кабак какой.
— Так как ты располагаешь, Федосья, — отвлекла ее от размышлений Воронцова. — Может, спосылать в подмосковную за стерлядями, али обойдемся теми, что на базаре найдутся?
— На базаре еще снулые какие будут, — покачала головой Феодосия и обе женщины погрузились в обсуждение тонкостей свадебного пира.
Марья, не обращая внимания на разговор, от скуки лущила орехи.
— А ты бы, дочка, — сварливо сказала Прасковья, — тоже б послушала. И как ты своим домом жить будешь — не разумею. Одно тебе — только б на качелях качаться, да семечки с орехами щелкать. Я в твои годы уж двоих родила.
— И я бы, маменька, родила, — ядовито ответила Марья, — коли б вы повенчали нас, как мы обручились. Так что не началь меня теперь — не я выбрала почти три года в девках-то сидеть.
— За три года хоть бы на поварню раз заглянула, — вздохнула Прасковья. — С какого конца корову доят — и то не знаешь.
— Не ты ль, маменька, мне говаривала, что растили меня не для горшков да ухватов? — усмехнулась Марья.
— Язык-то свой укороти! — прикрикнула на нее мать. — А то не посмотрю, что ты невеста — по щекам так отхлещу, что муж под венцом не узнает.
Марья только зевнула и опять взялась за орехи.
Воронцовы уехали рано — Петя, наигравшись с Марфой, задремал прямо на полу в ее светелке. Феодосия, уложив дочь, прошла в свои горницы и, наложив засов на дверь, встала на молитву.
Редко ей удавалось это делать — при муже или дочери молиться было невозможно, но, сейчас, зная, что Федор говорит чем-то в крестовой горнице с людьми, что остались после празднования именин, Феодосия чувствовала себя спокойно.
— А, может, и всю жизнь так проживу — подумала она, раскрывая Псалтырь. — Бог — он ведь в душе человеческой, что ему эти доски, раскрашенные да камни, главное — чтобы не забывали мы Его, а как тут забыть, коли нет и дня, чтобы Он о себе не напомнил.
— Вот ты, Матвей Семенович, — донесся до Феодосии снизу, через половицы, громкий голос мужа, — говоришь, мол, холопов на волю распустить. Как же без холопов-то? Сказано ведь: «Сим молитву деет, Хам пшеницу сеет, Яфет власть имеет». Получается, это что, мне, боярину, самому за соху встать?
— А еще сказано, Федор Васильевич, — услышала Феодосия другой голос, звонкий, будто мальчишеский, — возлюби ближнего своего, как самого себя. Разве нет? А мы Христовых рабов у себя рабами держим, а Христос всех братией называет.
— И, можно подумать, ты, Матвей Семенович, отпустил своих холопов? — рассмеялся Вельяминов.
— Я так им сказал, — ответил неизвестный Феодосии боярин. — Были у меня на вас кабалы полные, так я их изодрал. Кому из вас у меня хорошо — живите, а кому не нравится — идите, куда хотите.
— И сколько у тебя осталось? — вмешался чей-то еще голос.
— Кое-кто остался, а кто ушел, не в этом же дело. У нас же как — мы ж не только с полными кабалами людей в рабстве держим, но и с нарядными, а кто и беглых людей в холопы обратно записывает. Грызем себя и терзаем, остается только и смотреть, чтобы не съели друг друга. Иисус разве это заповедовал?
Феодосия, сняв сапожки, босиком, тихо прокралась по лестнице и приникла ухом к двери.
— Говорил я с двумя латынниками, так читали они мне писания покойного Мартына Лютера, и сказано там, что благое благодеяниями прирастает. Я и записал это.
Боярыня услышала, как тот же звонкий, ломкий голос, запинаясь, читает: «Квиа пер опус каритатис кресит каритас…»
— Э фит хомо мелиор, — закончила она, распахнув дверь. «Ибо благодеяниями приумножается благодать и человек становится лучше».
В крестовой горнице наступила тишина, только трещали фитили свечей, да было слышно неровное, взволнованное дыхание застывшей на пороге женщины
— Не говорил ты мне, Федор Васильевич, — нарушил молчание боярин с мальчишеским голосом, — русоволосый да голубоглазый, небольшого роста, — что дочка твоя по латыни разумеет.
— Жена это моя, — буркнул Вельяминов. «Федосья, говорил же я тебе — присмотри, чтобы не мешали нам!»
— Так разве я мешаю? — пожала плечами Феодосия. «Послушать-то интересно».
— Не твоего ума это дело, — проворчал ее муж. «Шла бы к себе лучше».
— Не моего ума! — прищурилась Феодосия и Федор, глядя на нее, понял, что сглупил.
«Ты уж прости меня, Федор Васильевич, но кто из вас тут латынь-то знает, окромя меня? А уж тем более язык немецкий. А ведь Мартын Лютер, он ведь не только свои тезисы написал, о коих ты, боярин, — чуть поклонилась она в сторону незнакомца, — говорил сейчас, но и Библию на немецкий язык перевел!»
— Права-то жена твоя, — повернулся боярин к Вельяминову. «Можно будет, как я думаю, ей послушать, вот только…» — он замялся.
— Ежели по тайности что, — обиженно сказала Феодосия, — так я уйду, вы только скажите.
— Да вот как раз, — замялся Вельяминов, помолчал и вдруг — все собравшиеся вздрогнули, — стукнул кулаком по столу: «Что это за жизнь, когда от своей жены прятаться надо! Смотри, Федосья, не проговорись только, Прасковье, али еще кому. Женщина ты разумная, а в деле этом нам одним не справиться».
Феодосия опустила голову и почувствовала, что жарко покраснела. «Хорошо хоть, темно в горнице, не видно, — подумала она. «А я от него таюсь, и дальше таиться буду. Не таиться — изломают на колесе или сожгут в клетке. Ох, Федор, Федор, а ты-то мне самое, сокровенное доверяешь».
— Это, Федосья, Башкин, Матвей Семенович, — указал ей муж на русоволосого незнакомца, — боярин московский. «Ты, Матвей Семенович, обещал рассказать-то про исповедь свою великопостную».
— Так вот, — начал Башкин, — пришел я Великим Постом к священнику Благовещенского собора отцу Симеону, и сказал ему, что надобно не только читать написанное в евангельских беседах, но и выполнять на деле. Потому что как я думаю — все сперва исполняйте сами, а потом и учите. Ну и про холопов тоже ему сказывал.
— А что «Апостол», забрал его у тебя отец Симеон? — спросил Башкина неизвестный Феодосии боярин.
— Да, показал я ему «Апостол» свой, что воском от свечи размечен в местах, которые я толковал, так отец Симеон его и взял. У царя теперь тот «Апостол», — ответил Башкин.
— У царя… — протянул Федор Вельяминов. «Царь-то нынче в Кирилловом монастыре, далеконько отсюда будет», — он испытующе глянул на Башкина.
— О сем, Федор Васильевич, я уж говорил с тобой, и повторяться не хочу — резко ответил ему боярин и вдруг, — Феодосия даже не поняла, как это произошло, — почувствовала она на себе взгляд Башкина — смотрел он на нее, будто увидел в первый раз, будто хотел запомнить ее лицо навсегда — до могилы и после нее.
— Скажи нам, боярыня Феодосия, — все еще не отрывая глаз от нее, спросил Башкин, «а сможешь ли ты с русского на латынский переложить?»
— Может, и неровно, да переложу, — ответила ему женщина. «Ты уж, Матвей Семенович, не обессудь, я хоша и училась латынскому, да недолго совсем. Но понятно будет».
— Ты что же, Матвей Семенович… — начал Вельяминов.
— Так если без грамотец тот человек поедет, то вельми сложно будет ему, — ответил Башкин.
Вельяминов нахмурился. «Ты, Матвей Семенович, ровно думаешь, что это так просто — из монастырской тюрьмы человека вызволить. Даже и мне».
— Федор Васильевич, — страстно, поднявшись, встав посреди горницы, сказал Башкин, — вот я, например, что — я только вопросы задавать умею. Ну, толкую еще, как мне разум подсказывает. А тот человек — он совсем иной стати. Говорили мы с тобой про Лютера Мартына, как он прибил к дверям-то собора тезисы свои, — так вот этот человек, что сейчас в подвале гниет, в Спасо-Андрониковом монастыре, — ежели не спасем его, все одно лучше б и не начинали мы то, что начали уже!
Феодосия, подняв голову, заворожено смотрела на Башкина — вроде и невидный, невысокого роста, с простым лицом, преобразился он сейчас, и верилось, что и вправду — пройдет по паперти Благовещенского собора и накрепко приколотит к двери лист со словами, что покачнут церковь, не качавшуюся со дня основания ее.
Башкин помолчал и добавил: «Мы без человека этого все едино, что тело без головы».
— Скажи-ка, Матвей Семенович, — попросил его Вельяминов, «молитву ту, что написал ты.
Больно она мне по душе».
— Создатель мира, — тихо начал Башкин, «вот стою я перед тобой, и все помыслы мои известны тебе. Кто я пред тобой — однако же, помнишь ты обо мне, ровно родитель помнит о чаде своем. Даруй же мне терпение, дабы возлюбил я тех, кто проклинает меня, и мудрость, чтобы понимать — только собрание верных Тебе и есть церковь истинная, не в камне она, и не в дереве, а в душах людских. Аминь».
— Аминь, — эхом пронеслось по горнице, и Феодосия почувствовала, как в ее скрытых полутьмой глазах закипают слезы.
— Федор, — Феодосия села и зажгла свечу, «Федор, ты ж не спишь».
— Ну и что с того? — недовольно сказал ей муж. «Сама-то спи, чего вскочила».
— Так не могу я, — женщина обхватила колени руками. «Слышу же, что ты ворочаешься.
Думаешь о чем?»
Вельяминов вздохнул и повернулся к жене.
— Вот скажи мне, Федосья, — слушал я вчера, что Матвей Семенович говорит, и думал — со всем я согласен. Помнишь, сказывал я тебе, что чувствовал, когда дети наши с Аграфеной умирали? Стоишь посреди всех этих ликов, риз золоченых и понимаешь — Бог-то, Он ведь не в этом. В последнем дыхании младенца — есть Он, в слезах твоих — есть, а в этом — нет Его.
Читаю я Псалтырь и прямо слышу — царь-то Давид, он тоже мучился и страдал, тоже радовался, потому что был с ним Бог. А с этими, — Федор помолчал, сдерживаясь, — нет. Но иное меня тревожит.
— Что? — тихо, одним выдохом, спросила Феодосия.
— Вот говорил он насчет холопов, и что все мы, — что бояре, что холопы, — братья во Христе.
Не след, мол, брату на брата идти и уж тем более — мучить и угнетать. Но вот я — я ж, Феодосия, иного не знаю — у отца моего холопы были, у деда, у прадеда, — все людьми владели. А сейчас получается что — всех распустить и самому сеять и пахать?
— Не знаю я, Федор, — ответила ему жена, помолчав. «В Новгороде искони холопов не бывало — каждый сам себе хозяин был, каждый выходил на вече, и ежели был не согласен — то голос поднимал. Даже если человек беден был — все равно не был рабом, был свободен.
— Вот и в Писании сказано, Федосья: «И да вернется каждый в дом свой, и каждый в отечество свое уйдет, — Федор потер руками лицо. «А я народ в рабах держу, уж детей тех, что отец мой покойный закабалил. Что ж делать-то?»
— Я так думаю, Федор, — ответила ему жена. «У кого холопов мало, как у Матвея Семеновича, тот их и распустит, как настанет время. А ты тогда скажешь — кому охота, те идите, а кто хочет остаться — так оставайтесь».
— А до тех пор? — еле слышно спросил ее Федор. «Ох, Федосья, иногда думаю — оставить бы все, забрать тебя с Марфушей, и уйти, уйти от всего этого. От службы царской, от милостей его — потому как сегодня милости, а завтра — как не понравится что государю, так на колу будешь торчать и вороны тебе глаза выклюют. Но ведь не уйти — не для того я тебя в жены брал, чтобы ты страдала».
Феодосия потянулась к мужу и обняла его. «Федя, Федя, — покачала она головой, — не из-за богатства твоего я за тебя замуж выходила, не из-за знатности. Куда ты, туда и я. Скажешь сейчас — собирайся, Федосья, так я встану, Марфу возьму да и пойдем за тобой — хоша бы и босиком. Как Руфь праведница говорила: «Куда ты пойдешь, пойду и я, и где ты заночуешь, там и я заночую».
— А помнишь ли ты, что далее там было, в словах ее? — спросил Федор, испытующе глядя на жену.
— Помню, — ответила Феодосия, чувствуя на себе его взгляд. И более не единого слова не было сказано в ту ночь в опочивальне Вельяминовых.
Феодосия была с Марфушей в детской светелке, когда снизу девка прибежала сказать, что, мол, приехал Федор Васильевич и с ним какой-то боярин.
Боярином этим оказался давеча виденный Феодосией Матвей Башкин.
— Вот, привел я тебе Матвея Семеновича, по делу тому, о коем вчера говорили, — сказал ей муж. «Вы оставайтесь, а я поехал — не говорил я тебе, Федосья, дак уж скажу сейчас — царь Иван Васильевич повелел открыть на Москве печатный двор, на манер гутенберговского, коего книги есть у тебя».
Феодосия ахнула и приподнялась.
— Так, Федор, это выходит….
— Именно, — довольно улыбнулся муж. «С божьей помощью, к концу лета напечатаем первые книги — Евангелие и Псалтырь. Есть один мастер знатный, Иван Федоров, диакон в церкви Святого Николая Чудотворца, что в Кремле. Вот он и ставит печатный пресс».
Боярыня раскраснелась.
— Да привезу я тебе Псалтырь, привезу — рассмеялся Федор. «Будет у тебя свой, московской печати».
— Возьмите, — сказал Башкин, протягивая ей грамотцы. «Это б на латынский переложить, боярыня. Хоша чтобы понятно было».
— Ты это писал, Матвей Семенович? — спросила Феодосия.
— Куда мне! — рассмеялся Башкин. «Тот человек, про коего говорил я вчера, его это рука».
— А что за человек-то? — боярыня разгладила скомканные, криво написанные клочки бумаги.
«Все как расплылось — то тут», — добавила она, вглядываясь в слова.
— Так в подвале, при свече единой, чисто не напишешь, — резко ответил Башкин.
— А что, Матвей Семенович, — взглянула на него боярыня, — ты того человека спасти располагаешь?»
— Не только спасти, — Башкин медленно прошелся по горнице и остановился перед иконами.
«Доске крашеной поклоняемся, свечи перед ней ставим, ладаном курим, а потом идем и последнюю рубашку с ближнего своего снимаем. Христиане называемся. На губах одно, а руки иное творят».
Феодосия молчала, смотря на боярина.
— Не след нам спасать человека этого — ведь ежели поймают, то пытки и костер ждут не только нас, но и него, — тихо сказал Башкин. «Нет, Федосья Никитична, бежать ему надо, покуда жив он, и покуда мы можем ему помочь».
— Куда бежать-то? — Феодосия взглянула в окно терема, за которым высилось просторное, светло-голубое московское небо.
— Туда, где услышат его, — твердо, сказал Башкин и распахнул ставни — будто действительно увидел вдали, за горизонтом, свободу.
Коротки летние ночи на Москве. Не успеешь оглянуться, как заря с зарей смыкается, розовеет небо на востоке, начинают перекликаться ранние птицы, да и весь город просыпается потихоньку, потягивается, скрипит ставнями, шаркает подошвами сапог по пыльным улицам.
Поэтому-то неприметную лодку и спрятали в густых зарослях ивняка на низком, правом берегу Яузы еще с вечера. Пригнал ее вниз по течению разбитной темноволосый парень, — примотал веревкой к колышку на берегу, да и был таков. Место тут было глухое, напротив белых монастырских стен паслись коровы, да и те к вечеру, повинуясь рожку пастуха, потянулись по домам, в слободу.
Двое на низких коньках, — вроде купцы, да не первого десятка, поплоше, — заехали на пустошь к вечеру, — кажись, заблудились. Покрутившись немного, они тут, же и уехали.
Давешний темноволосый парень появился, когда сторожа в слободе забили колотушками.
Расселся с удилищем на берегу Яузы, под самыми монастырскими стенами, и давай таскать карасей.
С того берега реки раздался птичий свист. Парень прислушался и тоже посвистел в ответ.
Ночь нависла над городом, полная луна виднелась в разрывах легких облаков. Ни звука, ни движения — только изредка залает собака, заскрипят ворота, пропуская подгулявшего хозяина, да плеснет хвостом саженная рыбина, уходя на глубину в Москве- реке.
Сверху, из монастыря, засвистели, — тихо, почти неслышно. Парень бросил удилище, и, подбежав почти к самой стене, принял разматывающуюся сверху веревочную лестницу.
Человек, — ровно темный паук ползет, — спускался по ней медленно, молча, и парень, держащий лестницу, оглянулся — не видит ли кто, не забрел ли к монастырю какой случайный пропойца, али тать?
Юноша принял на руки человека — истощенного, в монашеской одежде, со следами побоев на лице, и, поддерживая, повел его к лодке, где уже сидел один из давешних купчиков, что на пустошь заезжали.
— В воду не упади только, — шепнул юноша. «Услышать — несдобровать нам».
— Погоди, — монах сильнее оперся на его плечо. «Ногу ломали клещами, ребра — тоже, дышать, — и то больно».
— Потерпи, сейчас положим тебя на дно, тряпьем прикроем, так легче будет, — успокоил его юноша.
— Поторопись, Степан, что тащитесь, — недовольно сказал сидящий в лодке. «Нам бы вниз по реке уйти, сколь есть возможность, пока темно еще».
— Так нога у него сломана, — сказал Степан Воронцов. Он аккуратно уложил монаха на дно и накрыл его припасенными тряпками.
— Давай на весла, — буркнул купец. «Грести надо что есть силы, выдюжишь, Степа?».
Юноша лишь хмыкнул. Старший мужчина ловко вывел лодку на середину Яузы и пустил ее вниз по течению. Оба гребца молчали, пока не оказались в темном просторе Москвы-реки.
— Сколько стоило-то? — прервал молчание младший.
— Есть там один отец келарь, — сплюнул за борт старший, — рожа алчная, поперек себя шире, ряса на загривке трескается.
— Нектарий, — донесся со дна лодки слабый голос монаха. «Велел меня соленой рыбой кормить, а воды не давать. Еще и приходил в узилище-то, приносил кувшин с водой холодной и пил у меня на глазах, а я в дерьме своем лежал, черви уж в ранах ползали».
— Ты тихо, тихо, — наклонился к нему старший. «Ветерок вона видишь, какой, свежий, ты дыши, а как к берегу пристанем, там возок нас ждет, отвезем тебя в тайное место, там полечишься, в себя придешь».
Монах затих, а Степан Воронцов испытующе посмотрел на старшего гребца.
— Мог бы сам-то за весла и не садиться, — сказал юноша. «Мало нас, молодых, что ли. Да и опасно тебе — узнают еще».
— Вас-то много, только, Степа, надежных мало. Тебя, али меня на дыбу вздернут, мы молчать будем — сам знаешь почему. А будет ли кто иной молчать — неведомо. И головы-то покатятся, и не только наши, — пожилой человек помолчал, и, вдохнув полной грудью ночной ветер, сказал:
— А хорошо, Степан, на реке-то. Ты не был под Казанью, молодой еще, а там Волга не чета, Москве — с одного берега другого не видно. Так бы и плыл по ней до моря Хвалынского, а там и куда дальше.
Степан Воронцов только вздохнул и приналег на весла.
Перед самым рассветом лодка пристала к заброшенной, трухлявой пристани у крутого косогора. Наверху, в сосновом лесу, уже распевались птицы да тихонько ржали кони.
Выбравшись на берег, пожилой гребец сильно оттолкнул лодку.
— Пусть себе плывет, — сказал он, наблюдая, как удаляется челнок по течению. «Свое отслужила».
Маленького роста человек бросился помогать им. Совместными усилиями трое мужчин уложили монаха на пол возка, окружив его подушками да одеялами.
— Вы со Степаном в возке поезжайте, Матвей Семенович, — сказал пожилой. «Ты, не в обиду тебе будь сказано, человек книжный, ученый. Лучше вон с ним, — пожилой кивнул на возок, — побудьте».
— Разве ты не устал, столько грести, да сейчас еще по колдобинам трястись? — запротестовал Башкин.
— Зря я, что ли, такой здоровый уродился? — чуть улыбнулся пожилой. «Все, по коням, светает уже. Остановят нас — мол, инока сродственника больного везем, на излечение к чудотворной иконе. А ты, — обратился он к монаху, — потерпи, дороги тут не самые гладкие, а кони эти у меня хоша и невидные, да резвые. Зато мигом доедем».
Монах вроде как забылся сном, несмотря на ухабистую дорогу, а Башкин и Воронцов долгое время молчали.
— Вот скажи мне, Матвей Семенович, — вдруг сказал юноша, — сколь не уговаривали мы тебя бежать вместе с ним, — Степан кивнул на монаха, — а ты отказываешься. Сейчас государь с богомолья вернется, и суд твой соборный не пощадит тебя. Пока есть время, да возможность — уходи, куда подальше, в Литву ту же, али в Ливонию. Сгниешь ведь в тюрьме монастырской, али на костре сгоришь, зачем?
— Эх, Степан, — покачал головой Башкин, — тебе же вон осьмнадцати еще нет, не понять тебе.
Ты ж, небось, сам бежать хочешь куда подальше?
— И убегу, — ответил ему Степан. «Матушку с батюшкой жалко только. Ежели б не они, так не остался бы я здесь. Вот ты, Матвей Семенович, наверное, думаешь — поиграет боярин, разгонит кровь молодую, да и бросит все это, вернется задницы своим холопам пороть да девок сенных портить?
Не нужно мне ничего этого, Матвей Семенович! Слышал я рассказы про то, как в Европе наблюдают, ход светил небесных, движение их исчисляют, про то, как строят корабли, и на них в заморские страны плавают, а у нас что? Не страна, а истинно гноище, погрязли мы в невежестве.
И никакого богатства мне не надо — мне б только море увидеть, какое оно! Как по нему на кораблях ходят, а, может, и самому научиться сему искусству».
— А что, может, и увидишь, — вздохнул Башкин. «Раньше я тоже думал — убегу, а теперь — не боюсь я на суд идти. Скажу им, что думаю, да и делу конец — может, кто услышит, так и начнет сомневаться. Ежели хоть единый человек после сего спросит себя — а все ли истинно, что попы говорят, — значит, и не зря все это. А теперь мне и умирать не страшно, Степа.
— Почему? — взглянул на него Степан. «Мнится мне, любой человек помирать боится».
— Это тому, кто не любил, — ответил ему Матвей. «А кто любовь изведал, хоша бы и не любили его, так тому не страшно. Истинно, как апостол Павел говорил: «Если имею всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, — то я ничто».
Возок остановился, и седоки услышали, как медленно, со скрипом открываются тяжелые ворота. Светало. Поеживаясь под прохладным ветерком, Матвей и Степан осторожно помогли монаху выбраться из возка.
— Вот и на месте мы, — улыбнулся Башкин. «Здесь отдохнешь».
— А не опасно ли? — проговорил монах. «Усадьба-то богатая, сразу видно, боярская. Я б и в избе у кого отлежался, Матвей Семенович.
— В избе не надо, коли терем, есть, — возница распряг коней и потянулся. «Правда, Матвей Семенович, староват я для таких дел-то, вон, плечи все разломило. Ну, ничего, сейчас Федосью подниму, пусть и меня пользует, и гостя нашего».
— Кто это? — шепотом спросил монах, провожая глазами богатырскую спину возницы.
— Тот, кто спас тебя из тюрьмы монастырской, — ответил Башкин. «Федор Вельяминов это, ближний боярин царя Ивана Васильевича».
Монах, побледнев, схватился за грудь и опустился на траву.
— Федор Васильевич! — закричал Башкин, — пусть Федосья Никитична поспешает — кажется, у него рана открылась».
— К попам не приходите, и молебнов не творите, и молитвы их не требовати, и не кайтесь, и не причащайтесь…, Записала?
— Записала, — Феодосия отложила перо и посмотрела на своего тезку. В ярком свете летнего утра, в просторной горнице под самой крышей терема, на богато вышитых подушках, Феодосий Косой казался особенно нездоровым.
Синяки и ссадины уже зажили, но мертвенная бледность человека, проведшего почти год в подземном узилище, все еще лежала на его лице. Двигаться монаху было тяжело — раны, хоть и искусно залеченные Феодосией, продолжали его беспокоить. Писать он пока не мог — игумен Свято-Андрониковского монастыря, найдя в клетке заключенного написанные им грамотцы, велел переломать Феодосию пальцы на правой руке.
Кости срослись, но криво и неправильно, и даже несколько минут письма доставляли Феодосию невыносимую боль. Даже сейчас, лежа, он, морщась, сжимал в кулаке перо — боярыня велела ему, сколь возможно, разрабатывать пальцы и учиться писать левой — на всякий случай.
— У батюшки моего так в молодости, было, — сказала Феодосия, рассматривая искалеченную руку монаха. «Шли они в караване лодей на Ладоге и тут шторм. Батюшка бросился к парусу, а ветром мачту повалило, и руку ему прижало. Кости были раздроблены, как у тебя.
А батюшка мой сам кормщик знатный — куда ему было без руки лодьей править. Сделали ему лубок, а как кости срослись — так он стал руку упражнять, — как ты сейчас, — сначала немного, а потом больше и больше. Еще песок речной в печь клал, прогревал, и насыпал в мешочек холщовый — и к руке прикладывал. Через год уж опять лодьи водил.
Надо бы и мне тебя песком полечить, а еще бы спосылать в Русу, что у нас в земле Новгородской — там целебная грязь есть, коя поможет тебе.
— Как это — грязью лечиться? Той, что под ногами? — удивился Феодосий.
— Нет, то грязь особая, ее в озерах да болотах собирают, а на Белом море — с берега ее промышляют, — объяснила Феодосия. «Поморы от всех болезней ей лечатся».
— Ну, отдохнул я, давай дальше писать, — попросил Феодосий. «Мыслей-то у меня в голове много, успеть бы, это все сказать, вот бы еще рука заработала, а то ты, боярыня, и хозяйство забросила, пока за мной ухаживала».
— Хозяйство что? — улыбнулась Вельяминова. «Оно у меня налаженное, ровно по колее катится, а вот твои слова — такое ж не каждый день услышишь».
— Темиамом не кадитеся, на погребении от епископов и попов не поминатися, ибо есть они жрецы идольские и учителя ложные, — твердо продолжил Феодосий.
Перо женщины заскрипело по бумаге.
Федор Вельяминов вышел из низкого, подвального помещения, где дьяк Иван Федоров налаживал печатный стан и вдохнул солнечный, полуденный городской воздух.
— Хорошо у нас! — потянулся боярин. «Вроде и думаешь, Степа, — может, за морем каким и лучше будет, а потом оглянешься вокруг и поймешь — нет места краше Москвы».
Степан вытер испачканные руки — с рассвета, с разрешения дьяка, излазил весь печатный стан, разобрался в его устройстве, а потом вместе с Федоровым ставил его, и, пожав плечами, улыбнулся.
— Знаю, знаю, — хлопнул его по плечу Федор. «Да вот сейчас свадьбу отгуляем, — ты ж дружка, куда без тебя, и отправим тебя к моему тестю, Судакову Никите Григорьевичу, в Новгород. С отцом твоим я уж говорил, он не против сего.
— Правда? — Степан заглянул в глаза дяде, и Вельяминов удивился — высокий, широкоплечий парень казался ему сейчас совсем тем, голубоглазым ребенком, коего он помнил.
— Ну, не навсегда, конечно, — рассмеялся Вельяминов. «Если ты в Новгороде девицу, какую себе приглядишь, придется ее на Москву везти — ты ж наследник, усадьбы ваши тут, не получится у тебя на север-то переехать».
— Да не за девицами я, — покраснел Степан. «Мне б на лодьях походить, понять, как делается это, а, может, Никита Григорьевич меня и на Белое море отправит, там, говорят, поморы к норвегам на настоящих морских судах ходят».
— Ну, ежели тебе какая красавица северная встретится, ты тоже не робей, — Вельяминов вскочил на коня. «Новгородки — они хоша и упрямые, да лучше них, как по мне, нет никого».
— Федор Васильевич, — спросил его племянник, когда они уже сворачивали на Рождественку, — а когда книги-то уже можно будет в руках подержать?»
— Смотри, — Вельяминов стал загибать пальцы. «Сегодня вы с дьяком стан наладили, завтра он пробные листы напечатает, а со следующей недели уж начнет Евангелие и Псалтырь набирать. Да там пока обрежут, пока переплетут. Недели две еще. Как раз к возвращению государя поспеем».
— Долго как… — протянул Степан.
— Избаловался ты, племянник, вот что я тебе скажу, — Федор заколотил рукоятью плети в ворота усадьбы Воронцовых. «Давно ли Евангелие месяц сидели, переписывали, а Псалтырь и того дольше, а ты две недели потерпеть не можешь».
— Так если царь через две недели возвращается… — начал Степан.
— Знаю, знаю, — прервал его Вельяминов. «Ты тихо, дома-то не след об этом говорить».
Ворота открылись, и с крыльца усадьбы кубарем скатилась Марфа, а за ней — толстый, еще молочный щенок.
— Тятенька! Тятенька! — закричала она. «По’мотри, Петруше дядя Михайло щеночка подарил!
Я тоже хочу!»
Степан наклонился и ловко подхватил троюродную сестру, посадив ее впереди себя на седло.
— У тебя же, Марфа, Черныш есть, забыла? — ласково сказал он. «Он, небось, по тебе скучает сейчас».
— Черныш в подмо’ковной, — погрустнела Марфа. «Тятя, а когда мы к маменьке поедем?».
— Да как выздоровеет она, — Федор почувствовал, что краснеет. Не дело было лгать дочери, но и пустить ее в подмосковную, когда там выздоравливал беглец из-под государева суда, — было никак нельзя.
— Как Федосья? — Прасковья тоже вышла на двор.
— Да уж лучше, гонца спосылала, что через неделю, али дней десять можно будет Марфу к ней отправить, — сказал Вельяминов и хмуро поздравил себя с тем, что лжет не только родной дочери, но и сестре.
— Давай ее мне, — сказал он Степану, спешился, и, подхватив Марфу, посадил ее на плечи.
«А не съездить ли нам, боярышня, после трапезы на реку — на конях прогуляться?» — спросил он дочь.
— Да! Да! — восторженно закричала Марфа.
— Все ж ты, Федор, осторожнее, — заметила Прасковья. «Трехлетнее дитя на своего жеребца сажаешь, он у тебя горячий же, понесет еще, упаси Боже».
— Матвея я в седло посадил, как он ходить только начал — улыбнулся Федор.
— То, мальчик, а тут девица, — вздохнула его сестра. «Хотя одно название, что девица, прости Господи, — как есть чистый сорванец. Хорошо хоть, Михайло вон щенка принес — они с Петей и заняты. Ну, пойдем трапезничать-то».
За обедом говорили о свадьбе. Марья, хоша к столу и вышла, но почти ничего не ела — так, щипала хлеб, да украдкой перечитывала грамотцу, что сегодня утром доставили ей из Кириллова монастыря, от жениха.
— Что Матвей-то отписывает? — спросил ее Вельяминов.
— Недели через две тронутся они на Москву, — ответила Марья.
Дядя и племянник обменялись выразительными взглядами.
— Еще пишет, — продолжала девушка, — что государь Иван Васильевич в добром здравии, тако же и царица, и Дмитрий царевич».
— Храни их Господь — сказал Федор и размашисто перекрестился на иконы в красном углу.
Феодосий уже ходил по светелке, когда в подмосковную приехал Матвей Башкин.
— Ну что, боярыня, все ли перевела? — спросил он Вельяминову, поднявшись в горницы.
— Вот, Матвей Семенович, — протянула ему Феодосия аккуратно переплетенный томик. «Это по-латынски, как раз удобно — книжка маленькая, спрятать легко.
— А что ты за Феодосием записывала, все ли сожгла? — Башкин полистал книгу. «Знал бы я языки, — вздохнул он, — так, сколько всего прочитать можно было бы…»
— На рассвете еще, — ответила Феодосия. «Жалко жечь-то было, Матвей Семенович, слова ж такие, что каждое — ровно камень драгоценный».
— А ты не печалься, боярыня, — повернулся стоявший у окна монах. «Это все у меня в голове есть, да и более того. Божьей волей, если жив, останусь, то сам запишу — рука-то, благодаря тебе, уже двигаться стала».
— Пойду, соберу поесть вам, — сказала Феодосия. «Ты ж, Матвей Семенович, небось, ранним утром выехал — должно, проголодался».
Башкин проводил ее глазами и повернулся к Феодосию.
— Скажи ей, — мягко посоветовал ему монах.
— Грех это, — Матвей опустился на лавку и посмотрел на Феодосия — тот подумал, что никогда еще, даже в подземной темнице, не видел он такого взгляда — отчаянного, безнадежного, зовущего.
— Как же это, Феодосий, вот ты умный человек, пастырь наш…
— Не пастырь я, Матвей, упаси Господи, — резко прервал его монах. «Такой же, как все остальные люди— я, не лучше их».
— Так вот и ответь мне, как человек человеку, разве ж не грех это — любовь моя? Разве не сказано в Писании, что кто смотрел на жену ближнего своего и желал ее, пусть и в мыслях — тот все равно, что прелюбодействовал с ней? — Башкин закрыл лицо руками.
Феодосий присел рядом с ним и мягко сказал:
— Знаешь, Матвей, я ведь почему в монахи ушел? Был я холопом боярским, — не человек и вовсе, и думал, что в монастыре — там жизнь другая. А как постриг принял — так понял, что и за монастырскими стенами свободы нет. А свобода — она здесь только, — Феодосий указал на свое сердце, — в душе человека. Как можно душу-то убивать — Богом она не для этого нам дадена!
— Как же мог-то я! — покачал головой Башкин. «Вчера даже Писание читал — помнишь же, что там сказано было про царя Соломона и Вирсавию, да про мужа ее. И как Всевышний после этого Соломона наказал».
— Ты себя с царем Соломоном, Матвей Семенович, уж не ровняй, — усмехнулся Косой. «Не потому я так говорю, что не мудр ты — мудр, а потому, что зная о Соломоне, не поступишь ты так».
— Так что же мне делать-то, Феодосий? Я ведь потому и на суд хочу пойти, а хоша бы и на смерть, что жизни без нее — нет мне. Как вижу ее, так все вокруг ровно солнцем залито, как нет ее рядом — так и жить не стоит. А уж сколь я перед ее мужем виноват — этого и не измеришь, и еще тяжелей мне, как я об этом думаю.
— Вот что кажется мне, Матвей — решительно сказал монах, — человек — он не по словам и помышлениям, а по делам своим судится. Ежели бы сделал ты что позорное — тогда и надо было бы тебе каяться, и то — не передо мной, или кем другим, а только лишь перед Богом. А ты и не делал ничего.
Феодосий помолчал и добавил:
— А все же сказать ей это надо. Не след ближнего своего в неведении держать. Сказано в том же Писании: «Возлюби ближнего своего, как самого себя». Значит — не делай ему того, чего не хочешь, чтобы тебе сделали. Вот и все. Поэтому, Матвей, и не совершишь ты грех — человек, хоша и не ангел, однако же, Бог ему дал свободу выбирать — добро причинить ближнему, али зло. А дурного чего ты чинить не будешь, уверен я.
— Может, к Федору Васильевичу пойти сначала? — робко спросил Башкин.
— А она что же, не человек, что ли? — Феодосий, припадая на раненую ногу, заковылял по горнице. «Ровно ты, Матвей Семенович, на рынке торгуешься — понравилась корова, пойду к ее хозяину. А человек — он не корова, и владельцев у него нет, окромя Бога. Сам же вон ты холопов да волю отпустил, а теперь так рассуждаешь».
— Но ведь муж у нее есть, — начал Башкин.
— Что ж ты, Матвей, думаешь — ежели женщина, так и воли у нее своей нет, и разума тоже? — ядовито спросил Феодосий. Сказано же — и сотворил Всевышний человека по образу и подобию своему, мужчину и женщину создал он их. Нет, Матвей Семенович, учиться тебе еще и учиться.
Тут вошла Феодосия с посудой и разговор прервался.
За едой Вельяминова спросила:
— Давно хотела узнать у тебя, Феодосий, — вот ходим мы в церковь, кланяемся там святым иконам, свечи к ним ставим — для чего все это, как ты думаешь?
— Так, Федосья Никитична, ровно, что идолы это языческие, — ответил Косой. «Духом подобает поклоняться Отцу нашему небесному, а не поклоны бить, или на землю падать, или, как варвары какие, проскуры и свечи в церковь приносить».
— Иисус не то заповедовал нам, — добавил Башкин.
— Вот Матвей Семенович со мной не согласен, — улыбнулся Феодосий, — а все ж скажу я — Иисус, хоша и пророк был, но был человек, и сын человеческий, как и все мы».
— Не сын Божий? — Феодосия внимательно посмотрела на Косого.
Тот выдержал ее взгляд и тихо ответил: «Нет».
— Федосья Никитична, — позвал ее после обеда Башкин, — пока Феодосий отдыхает, разговор есть у меня к тебе».
Они вышли из усадьбы, и пошли через луг к реке.
В самом разгаре было московское лето. Боярыня остановилась и, наклонившись, стала собирать цветы у края тропинки.
— Подожди, Матвей Семенович, — попросила она, — хочу Феодосию в горницу поставить.
Столько времени он в темнице пробыл, хочется порадовать его».
Башкин смотрел на ее тонкое, будто иконописное лицо, на серые глаза, в которых сейчас, на солнце, играли золотистые искорки, на длинные пальцы, которые мягко, аккуратно касались свежей травы, и мнилось ему — будто вся она соткана из света и сладкого, кружащего голову запаха цветущих лип.
Тишина стояла на лугу, знойный воздух полудня окутывал их, жужжали пчелы, а наверху, в просторе неба, парил, широко раскинув крылья, одинокий коршун.
— Феодосия, — сказал Матвей, и она поднялась, пряча лицо — только глаза сияли, — в охапке цветов.
— Что, Матвей Семенович? — спросила она, глядя на Башкина — мягко и доверчиво, будто ребенок смотрит на родителя. «Случилось что?».
— Случилось, — ответил он, с трудом подавил в себе желание коснуться ее руки, что была совсем рядом с ним, и посмотрел ей прямо в глаза: «Надобно мне тебе сказать кое-что, боярыня».
Слушая его, Феодосия молчала, и только краска сбегала с ее лица, пока не стало оно совсем бледным, мертвенным, — даже губы бросило в синеву.
— Поэтому и иду я на суд, — закончил Башкин, — что без тебя нет жизни мне. Все равно мне сейчас — умру, так умру, хоша под пытками, хоть бы и на костре. Бежим вместе, Феодосия, бежим! Там, на свободе, сможем жить, как захотим, всегда рядом будем, до смерти нашей».
Он попытался взять женщину за руку, но та медленно, будто во сне, отошла от него.
— Обещалась я до смерти другому человеку, Матвей Семенович, — тихо сказала Вельяминова.
«И нет у меня пути иного, кроме того, что выбрала я, с Федором повенчавшись. Нет, и не будет».
— Так люблю я тебя, Феодосия, — умоляюще сказал Башкин. «Разве ж можно любящего тебя оттолкнуть?»
— Не просила я твоей любви, Матвей Семенович, — спокойно сказала Вельяминова. «Не искала я ее, а что пришлась я тебе по сердцу — в том моей вины нет. Уезжай с Феодосием, а там, даст Бог, встретишь ту, что люба тебе будет. А я тут останусь — здесь муж мой, дитя наше, и не надо мне ничего другого».
Она собрала цветы и добавила: «А разговор этот забыть нам стоит — что тебе, что мне. Не было слов таких сказано».
— Так как же не было! — крикнул Башкин вслед женщине. «На смерть ты меня только что обрекла — сможешь ли сама жить после этого?»
Феодосия, ничего не ответив, пошла по узкой тропинке через цветущий луг, к усадьбе.
Башкин долго смотрел ей в спину — пока не пропала она из виду, — будто и вправду растворилась в полуденном мареве.
Федор приехал в подмосковную ранним вечером, когда на луга стал наползать туман, а с реки потянуло сыростью. Он спешился и сам отвел коня в стойло. Тихо было на усадьбе, ровно и не было никого вокруг. В окне Федосьиной горницы виднелся огонек свечи.
Сама она стояла, прислонившись виском к резному столбику крыльца, с неубранными, по-домашнему, волосами. Тени залегли под ее глазами, ровно не спала ночь боярыня, и спал румянец с ее лица. Она теребила тонкими пальцами жемчуга на шее. Федор, раз взглянув на нее, так и застыл с уздечкой в руке.
— Марфа здорова ли? — ломким, будто не своим голосом спросила Феодосия.
— Все в порядке, — Федор подошел к ней и притянул к себе, прижавшись губами ко лбу. «Не заболела ли ты сама, а, боярыня? А то сама горячая, а руки холодные, будто лед».
Она взглянула на мужа снизу, и тот поразился — так смотрели на него подранки на охоте, прежде чем добивали их.
— Есть у меня до тебя разговор, Федор, — сказала Феодосия. «Да только, боюсь, не по душе он тебе придется».
Они сидели на косогоре над рекой и молчали. Феодосия опустила голову на колени и смотрела, как медленно наползает закат на заливные луга на том берегу. Брусничный цвет понизу, сменялся зеленоватым, лиловым, уходил поверху в чернильную темноту ночи, где уже проглядывали первые звезды.
Федор тяжело вздохнул, и чуть обняв жену за плечи, почувствовал, как слабеет под его рукой ее напряженное, застывшее тело.
— Не виню я тебя, Феодосия, что ты мне всего не рассказала, — проговорил он. «Сама знаешь, не таким я был, когда повенчались мы. То есть думал я обо всем этом давно, да вот только сейчас стал вслух говорить».
— Боялась я, Федя, — женщина внезапно, уткнув лицо в ладони, разрыдалась. Федор испугался — первый раз видел он жену плачущей, даже когда Марфу рожала она, ни слезинки не пролила.
— Ах, как я боялась! — продолжила Феодосия. «Я ж с детства одно знала — чужим не доверяйся, чуть шаг за порог дома — там враги все, только проговоришься, хоть словом единым — на дыбе повиснешь. И замуж за своего человека вышла.
А тут ты — и не могла я ничего сказать тебе, решишь еще — ведьма я, еретичка, и гореть мне на костре. Или сам кому проговоришься и под пыткой дни свои закончишь», — она высморкалась и вытерла рукавом заплаканное, в красных пятнах лицо. «Как же можно любимого своего на смерть посылать?»
— А любимую как можно? — мягко спросил ее Федор. «Да как же ты, Федосья, могла подумать, что донесу я на тебя? Ты жена моя, плоть моя, — если больно тебе, то и мне больно, заботит что тебя — то и мои заботы, до смерти нас Бог соединил».
Феодосия слабо улыбнулась и чуть пожала пальцы мужа.
— А что там тебе Матвей Семенович говорил, — усмехнулся Федор, — так, неужели могу я хоть на вот столько, — он показал пальцами — на сколько, — в тебе усомниться?
Говорил и говорил, я тебе больше, Федосья, скажу — глядя на тебя, любой голову потеряет.
Так что и не думай даже об этом, забудь».
— А как жить-то теперь будем, Федор? — покусав сухие губы, сглотнув комок в горле, спросила Феодосия.
— Так как, — он чуть развел руками. «Как жили, так и будем. Только, сдается мне, легче нам жить станет, хоть ненамного, а легче, прав я, али нет?».
— А как же Марфа? — Феодосия робко прижалась головой к плечу мужа, а тот обнял ее посильнее.
— А что Марфа? — спросил он усмешливо. «Пока пусть растет, а там посмотрим. Тебе батюшка твой, когда все рассказал?».
— Да как десять, али одиннадцать мне, было, — вспомнила Феодосия. «Федор, но как, же так?»
— Что? — посмотрел на нее муж.
— То, что я тебе сейчас поведала — за это ж на костер отправляют.
— А ты думаешь, за то, что я Феодосия из тюрьмы монастырской спас, по голове меня погладят, коли узнают? — хмуро сказал Федор. «Через две недели царь из Кириллова монастыря на Москву тронется — надо, чтобы к этому времени и духу его тут не было.
Конечно, как по мне, я бы и Матвея Семеновича с ним отправил, да ежели человек сам на дыбу рвется — оттаскивать я его не буду. А ты мне, Федосья, лучше вот что скажи — раз уж теперь между нами секретов нет, — сможет ли батюшка твой помочь нам в этом деле?»
— А как ты думал Феодосия-то вывозить? — спросила его жена.
— Через Смоленск. Есть у меня там человечек, что мне обязан кое-чем, — провел бы его до литовской границы. Да вот сейчас думаю — не лучше ли грамоту батюшке твоему спосылать.
Есть же у вас тут на Москве тайные гонцы, а? — Федор взглянул на жену.
— Все-то ты знаешь, — чуть улыбнулась она.
— Все да не все. Например, Федосья, читал я послания архиепископа Геннадия…
— Пса смердящего! — перебила его Феодосия. «Он да Иосиф Волоцкий — заклятые враги наши. Знаешь, небось, как он вез по Новгороду людей на казнь — одел их в берестяные шлемы и написал на них «Се есть сатанино воинство», а потом велел шлемы эти на их головах и поджечь».
— Знаю, знаю. Я к тому, — ответил ей Федор, — что Геннадий про вас пишет — знаю я, а что вы сами говорите — не знаю. А узнать бы хотелось».
— Я могу и сейчас, — начала Феодосия и осеклась, прерванная долгим поцелуем мужа.
— Сейчас, Федосья, поздно для богословия-то. Вон луна уже поднялась, — Федор встал и протянул ей руку: «Пойдем».
— Куда? — она тоже поднялась.
— Вот же любопытная ты, жена! — Федор чуть подтолкнул ее вперед. «Ежели муж тебе говорит что — надо подчиняться, и молча, а не вопросы задавать. И как у вас в Новгороде мужья с женами живут — не разумею».
Феодосия только рассмеялась и пошла вслед за мужем по тропинке, что вела вглубь леса.
Пока они плыли на остров, что лежал в самой середине уединенного озера, Феодосия откинулась на корму лодки и смотрела в небо.
— Смотри, Федор, — сказала она, — ночь-то, сегодня какая, звезды как падают. Ровно, что их к земле притягивает».
— А слышал я, Федосья, будто на севере на небе пазори играют? Видела ль ты их? — спросил ее Федор, помогая жене выйти из лодки.
— Да, как батюшка меня на Поморье возил, еще ребенком. То вещь пречудесная, Федор, сполохи на небе разноцветные играют, столбы света ходят, даже треск от них слышно.
— Я и не знала, что у тебя тут дом поставлен, — сказала женщина, нагибаясь, чтобы пройти в низкую дверь.
— Разве это дом, — Федор зажег свечу, и Феодосия увидела низкое, широкое ложе, застеленное звериными шкурами и мехами, и закопченный, сложенный из озерных валунов очаг. «Так, изба переночевать. Охота тут уж больно хороша в лесах, да и рыбалка тоже. Вот и срубил я тут сторожку — если придется на ночь остаться».
— Так бы и не уходила отсюда, — Феодосия вытянулась на медвежьей шкуре, смотря за тем, как Федор разжигает очаг.
— Да и я бы, — он пошарил в темном углу и вытащил оттуда бутылку мутного стекла. «На-ка, хлебни, пока огонь разгорится — небось, промерзла вся на воде-то».
Феодосия выпила и, закашлявшись, поперхнулась — неизвестная жидкость обожгла ей горло.
— Да что это, Федор? — спросила она, все еще кашляя.
— Хлебное вино. Давай-давай, еще отпей, вон у тебя руки, какие — ровно лед, — Федор поднес руку жены к губам и медленно, очень медленно провел ими по гладкой коже — от кончиков пальцев до запястья и выше — туда, где на сгибе локтя билась слабая, нежная жилка.
— Я ж захмелею, — попыталась воспротивиться Феодосия.
— И хорошо, — усмехнулся Федор. «Я вон на тебе, сколько уж женат, а во хмелю так и не видел. Охота мне посмотреть, а послушать — так и более того. Благо тут во все четыре стороны — тишь да безлюдье, не то, что на Москве, али в усадьбах, стесняться-то некого».
Феодосия выпила еще и почувствовала, как становится ей тепло, даже жарко — то ли от вина, то ли от ярко горевшего в очаге костра, то ли от близости мужчины, который смотрел на нее сейчас, и, повинуясь его взгляду, она распустила скрученные на затылке косы и расстегнула верхние пуговицы сарафана.
Федор остановил ее руки и стал раздевать ее сам — опять медленно, неслышно, осторожно, будто тело ее было величайшей драгоценностью.
— Говорил ли я тебе, Феодосия, что люблю тебя более всего на свете? — шепнул он ей, пропуская сквозь пальцы ее светлые, искрящиеся золотом волосы.
— Говорил, — женщина, будто плыла в полудреме, истомленная его поцелуями, самим касанием его рук — откинув голову на его грудь, паря между небом и землей.
— Ну, так еще раз скажу, и не устану повторять это, — Федор помолчал и добавил: «До самой смерти моей».
Он проснулся на рассвете и почувствовал, что Феодосии рядом нет. Меха на ложе еще хранили отпечаток ее тела, ее запах — сладких цветов, и он зарылся в них лицом на мгновение, прежде чем выйти на порог избы.
Она стояла по колено в озерной воде, обнаженная, отжимая двумя руками свои длинные, потемневшие в воде косы.
— Иди сюда, — сказал он, чувствуя, что не может, не умеет даже мгновения пробыть вдали от нее.
И, пока она шла по белому песку, — влажные волосы разметало по стройной спине, по высокой груди, — Федор вдруг подумал, что достаточно одного слова Башкина на суде — и жена его будет гореть, привязанная к столбу на торжище, заплеванная и опозоренная толпой, и не будет ей спасения.
Она подняла к нему прохладные, ищущие губы, и Федор, прежде чем утонуть в них, поднять Феодосию на руки, и отнести на ложе, понял, что скорее он сам пойдет на любую, самую страшную казнь — только бы спасти ее.
— Так вот, Степан, — сказал Федор Вельяминов племяннику. «Довезешь Феодосия до Твери и сдашь на руки вот этому человеку, о коем в грамотце говорится. И сразу же назад».
Степан Воронцов посмотрел на боярина умоляющими глазами.
— Даже и не думай, — отрезал тот. «Сказано — опосля венчания, значит — опосля. Ишь чего захотел — со свадьбы родной сестры сбегать. Что тебе троюродный брат не по душе — то я знаю, но уж тут ничего не поделаешь — сродственниками не бросаются».
— И ты там, в Твери, тише будь, — добавил Федор. «Возок у вас что ни на есть самый неприметный, одежу тоже невидную надень».
— Я, Федор Васильевич, не из тех, кто золотом обвешивается, ровно баба, — не удержался и съязвил Степан. «Или на жеребцах посереди улицы гарцует».
Федор вздохнул, но смолчал.
— Я бы и до Новгорода его довез, — не унимался Степан.
— Ты, Степа, делай то, что велено тебе. От Твери до Новгорода они теми путями поедут, коих ты не ведаешь. Главное, чтобы до Твери вас не перехватили, и так уже вон, ищут Феодосия по всей Москве, хорошо, что большая она, — ответил ему дядя. «И до Твери тоже — на столбовую дорогу не суйтесь, езжайте проселочными, тут не в быстроте дело, а в том, чтобы не нашли вас».
— Да понял, я понял — пробормотал Степан.
— Потому что тут не только твоя жизнь на кону, не маленький уже, понимать должен — закончил Вельяминов.
— Готово все, Федор Васильевич — вошел в горницу Башкин.
— Ну, зови тогда Феодосия, наверху он, в своей горнице — поднялся боярин.
Вельяминова распахнула окошко и посмотрела вниз, на двор.
— Готов возок-то твой, — сказала она. «Прощаться надо».
— Как же мне благодарить тебя, боярыня? — Феодосий взглянул на нее. «Руку ты мне вылечила — куда ж мне без нее-то было бы, укрывала, кормила да поила, семью свою оставила».
— Да не надо мне благодарности — вздохнула женщина. «Главное, чтобы ты живым и невредимым остался. Батюшка написал, что из Твери до Новгорода тебя окольными дорогами повезут, а уж в Новгороде — там положись на отца моего, до ливонской границы и через нее проведут тебя».
— Храни тебя Бог, Феодосия, тебя и всю семью твою, — монах вдруг замешкался и неловко добавил: «Стыдно мне, что вроде бегу я отсюда, а вы остаетесь».
— Так у каждого судьба своя, — Феодосия пожала плечами. «Даже если не свидимся мы более — все равно я о тебе помнить буду».
В дверь постучали.
— Пора тебе, — Феодосия встала и коснулась губами лба монаха. «Благослови тебя Бог».
Внизу, в прохладном утреннем тумане, Федор в последний раз проверил упряжь и лошадей — вроде все было в порядке.
— Заодно и руку набьешь, — сказал он племяннику. «А то все верхом и верхом, как вожжи натягивать, и забыли уже. Не гони только, еще не хватало вам колесо сломать по пути, упаси Боже. Тут же до Твери — яма на яме, хоть на проселках, хоша бы и на столбовой дороге».
— А тебе, Феодосий, я вот что принес — Вельяминов протянул ему книгу. «Только вчера переплетать закончили. Первый Псалтырь московской печати. Хоша ты и на чужбине будешь, а все одно — откроешь, да и вспомнишь про нас.
— Лучше боярыне… — начал Феодосий.
— Боярыне тоже есть, — улыбнулся Федор. «Неужто я б про жену свою мог забыть?»
Башкин чуть обнял Феодосия. «Прощай», — сказал он.
— Ехал бы ты, Матвей Семенович, со мной — покачал головой монах. «Не будет тебе здесь жизни».
— Так и там не будет, Феодосий. Дай тебе Бог счастья, а мне, горемычному, уж видно, и не испытать его, — Башкин опустил руки и побрел через двор к воротам.
Федор посмотрел ему вслед, вздохнул и сказал: «Ну, с Богом!»
Возок медленно выкатился из усадьбы, и Федор, провожая его глазами, пошел вслед за Башкиным.
— Матвей Семенович! — окликнул он его. «Погоди-ка, надо парой слов перемолвиться».
Они двинулись рядом по протоптанной среди луга тропинке.
После долгого молчания — уже развиднелось, и в небе, высоко над ними, завел свою песню жаворонок, — Вельяминов сказал:
— Не мое дело это, Матвей Семенович, но не ходил бы ты на суд все же. Хочешь ты, чтобы услышали тебя — так кто на суде-то будет? Тем людям, что там сидят, хоша кол в голову вбей — ничего не поймут. Зазря только погибнешь.
— Если ты думаешь, Федор Васильевич, что я на тебя али кого из родных твоих укажу… — начал Башкин.
— Ты не горячись, — спокойно сказал ему Федор. — Ты ж под пыткой не был.
— И ты не был! — буркнул Башкин.
— Нет, — согласился Вельяминов. — Однако же видел, что пытка с людьми делает.
— Феодосия вона пытали, он же ни на кого не указал, — не согласился Матвей.
— Люди, Матвей, они ж разные, — Федор помолчал. — Иногда и думаешь — кто, как не я, пытку выдержит? Выдержу и не скажу ничего. А как раскаленными клещами зачнут ребра тянуть — не знаю я, Матвей, снесешь ты это, или нет. А ежели не снесешь — жена моя на плаху ляжет рядом со мной, а дочь сиротой останется и сгинет безвестно. Вот и рассуди сам — что я должен делать?
— Мы тут, Федор Васильевич, одни, — резко повернулся к нему Башкин и посмотрел боярину прямо в глаза. «Ты меня сильнее намного — убей меня, и вся недолга. А тело ночью в лесу зароешь — пропал и пропал, кто меня искать будет?»
— Брось чепуху молоть, — вздохнул Вельяминов. «Отродясь я на невинного человека руки не поднимал, и не подниму до смерти моей. Остается мне, Матвей, надеяться, что выдержишь ты».
— А ведь я бы мог… — внезапно начал Матвей.
— Мог бы, — усмехнулся Федор. «Да только жена моя, Матвей Семенович, она, как в Библии сказано, плоть едина со мной. Хоша бы ты и донес сейчас на меня, не досталась бы тебе Феодосия.
Не потому, что не может она другого возлюбить — может, однако ж, если б полюбила одна тебя — пришла бы ко мне, и сказала об этом. А так…» — Вельяминов помолчал. «И говорить даже не стоит об этом. Не такой ты человек, боярин, ты уж мне поверь».
Феодосия, было, взялась за чтение, но тут, же отложила книгу. Неспокойно, неуютно было боярыне в тихой, залитой утренним солнцем светелке.
«За Марфой надо бы спосылать», — подумала она, — а, может, Прасковья и Петю с ней отпустит. Хлопот- то много, к свадьбе готовиться, что он там будет мешаться. А тут бы хорошо деткам вместе было».
Она подняла глаза и вздрогнула — на пороге стоял Федор.
— Смотри, что принес-то я тебе, — сказал он, протягивая ей книгу. «Феодосию тоже в дорогу такую дал — первый псалтырь московской печати».
Длинные пальцы женщины сомкнулись на гладком кожаном переплете, она раскрыла книгу и вдохнула запах свежей бумаги.
— Что ж будет-то с нами, Федя? — подняла она глаза на мужа. «Чего дальше-то ждать?»
Вельяминов мягко забрал у жены книгу и открыл в самой середине. «Как сказано в Псалмах Давидовых, Федосья, вот, прямо здесь: «Возвожу очи мои к горам, откуда придет помощь моя?»
— Помощь моя от Господа, сотворившего небо и землю, — мягко закончила строку его жена.
— Иного пути нет, — сказал Федор и обнял жену — так, что стали они единым целым.
По тверской дороге, поднимая пыль, не спеша трясся незаметный, запряженный невидными конями возок.
Минуя Ярославль, из далекого Кириллова монастыря, гнал на кровном жеребце гонец. Где проезжал он — звонили в церквях колокола, зажигали свечи и зачинали панихиды за упокой души. И шли по его следам с севера тяжелые, грозовые облака.
— Что с этой мамкой-то стало? Что царевича Димитрия, мир праху его, — Феодосия набожно перекрестилась, — из рук-то выпустила?
Василиса Аксакова, — приехавшая с поездом царицы из Кириллова монастыря, — помрачнела и замялась.
— Государь сначала сам ее посохом в висок ударил, зачал ногами топтать, а как остыл — она уж и мертвая была. Еще все кричал: «Да лучше б ты сама сдохла, ведьма!» Да и то — никто ж даже воды не нахлебался, из взрослых, место там мелкое было, только и всего — со струга по мосткам на берег сойти. Кто ж знал, что они перевернутся? А младенец что — сколько ему надо?
— А что царица? — спросила Прасковья.
— Металась сначала, выла, а потом, всю дорогу до Москвы лежала и плакала. Тихо так, жалобно. Все повторяла: «Не надо было маленького туда возить, говорили ж государю». И то, матушки, сказывают-то что?
— Что? — спросили женщины.
Аксакова понизила голос и оглянулась по сторонам.
— Да будто государь к Максиму Греку ездил, перед тем, как на богомолье отправиться. Тот ему и сказал, мол — путь дальний, трудный, незачем жену и отрока новорожденного туда брать. А царь и не послушался.
Феодосия вздохнула. «Бедная царица-матушка. Хуже нет, дитя свое рожоное потерять, да еще и вымоленное такое».
— Федосья, Параша, — донесся из опочивальни слабый голос Анастасии. «Пойдите сюда-то».
Женщины поспешили к царице.
Анастасия Романовна лежала, подпертая сзади высокими подушками. Кукольная красота ее будто поблекла, под темными глазами залегли круги, волосы были неубраны.
— Надо мне встать сегодня, — сказала она, подзывая к себе боярынь.
— Да что ты, государыня, — охнула Феодосия. «Нельзя тебе ходить-то еще, ты отдыхать должна».
— Не буду ходить — другую бабу приведут, — жестко отрезала Анастасия. «Тебе, Федосья, хорошо — у твоего мужа наследник есть, а что ты дочку ему родила — для Федора Васильевича оно и лучше, не будет твоя Марфа с Матвеем за богатство спорить, уйдет взамуж, и все. А тут не деревни в наследство — тут страна цельная. Так что давай, боярыня, пои меня травами твоими, но чтобы я сегодня вечером на ногах была».
Прасковья внимательно взглянула на царицу.
— А ты не зыркай! — раздраженно сказала Анастасия. «Нынче как раз нужное время, с Божьей помощью понесу».
— Так матушка… — начала Прасковья.
— Молчи, сама знаю, — вздохнула Анастасия. «Думаешь, боярыня, мне носить-то легко? Мне ж не шестнадцать лет уже, сама посчитай, сколько. Но, ежели я наследника не рожу, все одно, что и не было меня — сошлют в монастырь, и поминай, как звали. Соломонию ж Сабурову государь Василий сослал, а я, чем лучше?»
Феодосия только вздохнула и ушла в боковую светелку — готовить для царицы питье из трав.
— Что Марья-то? — спросила царица Прасковью, расчесывающую ей косы.
— Так что, матушка государыня, только царевича похоронили, не венчаться ж сразу после этого. До Покрова отложили свадьбу.
— А Матвей вроде остепенился, — задумчиво сказала царица. «Тихий такой, богомольный стал, в Кирилловом монастыре все поклоны бил, постился. И не узнать его. Так что, может, и сладится у них все с Марьей, а то, что ж хорошего, когда муж от жены гуляет».
В опочивальне повисло тяжелое молчание.
— Вот, государыня Анастасия, выпей-ка, — нарушила его Феодосия, поднося к губам царицы позолоченный кубок. «Сразу легче станет».
Женщина выпила, и встряхнула головой.
— Неси мне одеться, Прасковья. Вам с Федосьей хорошо — за мужьями вашими вы ровно как за каменной стеною, нет у вас ни забот, ни хлопот, а мне — каждый шаг будто по острию меча иду, если оступлюсь — так и не вспомнят, как звали меня».
Царь Иван Васильевич стоял на молитве.
Со времени возвращения из Кириллова монастыря широкие плечи его опустились, спина сгорбилась.
Отбив последний из положенных земных поклонов, он, перебирая лестовку, опустился в глубокое кресло у окна.
— Алексей Данилович, — после долгого раздумья позвал царь.
От косяка двери незаметно отделилась темная фигура окольничего Басманова.
— Государь, — склонился тот.
— Скажи мне, а что того монаха, Феодосий его вроде зовут, ересь у него вроде как стригольная была, что из Андроникова монастыря пропал, — нашли его?
— Нет, батюшка Иван Васильевич, — тихо, шелестящим голосом проговорил Басманов. «Как в воду канул».
— В воду, — задумчиво сказал царь. «Там же Яуза рядом, лодью подогнать — дело минутное, на Москву-реку выйти и поминай, как звали. Ты там отцов святых в монастыре поспрашивал ли?».
— Так божатся все, что ни сном, ни духом. А так я со всеми разговаривал-то, окромя отца келаря.
— А с ним, что не перемолвился? — заинтересовался Иван.
— Волей божию скончался отче Нектарий, еще как мы на богомолье были. Тучен был невместно, припадок у него случился, язык отнялся, и помер дня через два, али три — объяснил Басманов.
— Упокой душу его, Господи — царь встал и положил перед иконами семипоклонный начал.
— Ты вот что, Алексей Данилович, — продолжил царь. «Позови-ка мне Вельяминова, Федора Васильевича. А сам иди, иди, порой носом землю-то, люди просто так не пропадают, хоша бы и на Москве. Не уплыл же монах этот рыбой по реке».
Когда Федор зашел в царевы палаты, Иван Васильевич смотрел на закат над Москвой.
— Красиво-то как, Федор, — обернулся царь. «Смотришь и думаешь — и это Божье промышление, и то, что ребенок у меня — жданный да вымоленный, — в грязной воде захлебнулся, аки холопское отродье».
— На все воля Божья, — тихо ответил Федор. «Я, государь, как дети у меня в первом браке умирали, — а я ведь восьмерых похоронил, — все про Иова многострадального думал, что лежал на гноище, язвами покрытый, и Сатана искушал его, а он не возроптал».
— Вот и митрополит Макарий мне, то же самое говорил, так я ж не святой, Федор, да и ты не святой. Неужели же не проклинал Бога? — испытующе посмотрел царь на Вельяминова.
— Не проклинал, нет, — помолчал, сказал Федор Васильевич. «Спрашивал — за что это мне?»
— Вот и я у Бога вопрошаю, и нет мне ответа. У тебя, Федор, хоша один сын-то остался, все легче. Спасибо тебе за Матвея-то, ежели бы не он, то не знаю, как все повернулось бы. А Матвей сам гонцом вызвался, дневал в седле и ночевал, а вперед нас на Москву успел, чтобы панихиды-то служить начали.
— Так государь, — склонился перед ним Федор, — ты прикажи, я тебе не только сына, да и жизнь свою отдам.
— Встань, — обнял его Иван Васильевич. «Знаю я, что ты из слуг моих вернейших. Дело есть одно, в коем ты только один помочь сможешь. Есть тут на Москве боярин один, — так, мелкота, Башкин Матвей. Может, слышал ты про него?»
— Нет, куда их всех, мелкопоместных, упомнить? — спокойно ответил Федор.
— Так вот этот Башкин еще Великим постом ересь какую-то стал говорить — похоже на те, бредни, за кои государь Иван, дед мой, дьяка Курицына на Москве казнил, а в Новгороде — архимандрита Кассиана. Да еще привезли тут некоего монаха, Феодосий Косой по имени, с такими же ровно бреднями. Вроде, кажется — задавили-то стригольников и жидовствующих, а нет — жива змея, плюется еще».
— И что этот монах-то, здесь сейчас, в остроге? — спросил Федор.
— Сбежал из Андроникова монастыря, пока мы на богомолье ездили. Вот и сажай людей в темницы монастырские после этого — никакого досмотра за ними нет. Тебя я не виню — ты книжную печать налаживал, не да этого тебе было, а теперь Басманов Косого ищет, да, боюсь, не найдет, — вздохнул Иван.
— А Башкин? — с еще большим спокойствием поинтересовался Федор.
— Этот пока тут, под надзором в своей усадьбе сидит, до суда. Так вот, Федор Васильевич, тебе на суде-то надо быть. Ты человек ученый, начитанный, разберешься в ереси его, не Басманова же туда отправлять, дубину стоеросовую. Он же только и знает, что ноздри рвать да кнутом бить. А святые отцы, ежели надзора за ними не будет, такого наплетут, что потом сто соборов не разберутся. — Иван Васильевич нервно заходил по палатам.
— Что повелишь, государь, то и исполню, — поклонился ему Вельяминов.
Когда Федор уже выходил из светлицы, царь окликнул его.
— Ты этого Башкина поспрашивай там насчет Косого. Что-то мне кажется — одной веревочкой они повязаны. А запираться будет — на дыбу его, без сожаления — приказал царь.
— Сделаю по воле твоей, — ответил ему Вельяминов.
Марья Воронцова сидела на постели в своей девичьей светелке и писала при свече. С тех пор, как Матвей вернулся из Кириллова монастыря с известием о гибели царевича, и как свадьбу отложили до Покрова, Марья и не видела жениха — он все время проводил в Кремле, с царем Иваном.
Закончив, она свернула грамотцу и запечатала ее воском.
— Степа! — постучала она в стену горницы. «Ты там?»
— Заходи, — донесся до нее голос брата.
Марья накинула на сорочку домашний сарафан и, как была, босиком, проскользнула в горницы Степана.
— Матвею передашь? — спросила она, протягивая грамотцу брату.
— А что ж мне делать остается? — угрюмо спросил Степан. «Передам, шут с вами».
Марья присела на кресло напротив брата.
— И что ты, Степа, Матюшу невзлюбил, не пойму. Он нам и так сродственник, а теперь еще и зятем тебе будет приходиться — смени гнев на милость-то».
— Да не пойму я, Марья, что ты в нем нашла. Плюгавый какой-то, щелчком его перешибить можно, сейчас хоть волоса свои подстриг и перстни кой-какие снял, а то совсем бы как девка был, — скривился Степан.
— Вот когда сам полюбишь, — гордо ответила ему сестра, — и поймешь, что не главное все это!
Пришлась бы тебе какая девица по душе, Степа, может, ты бы и добрее стал. А то шипишь на всех, аки змий.
Вот у Василисы Аксаковой дочка Настасья, пятнадцать годов только сравнялось, чем не невеста тебе? Опять же, боярыня Василиса при царице, и муж ее покойный в милости у царя Ивана Васильевича был.
— Да видел я эту Настасью Аксакову, — зевнул Степан. «Как есть полено поленом, только и разницы, что веснушки по всему лицу».
— Переборчивый ты, Степа, как я посмотрю, — улыбнулась Марья.
— А сама-то? — Степан ловко кинул в нее подушкой.
Марья поймала ее и, обняв, примостила себе на колени.
— Или ты невестку нам из Новгорода привезти собираешься? Али с Поморья самого? А, братик? — Марья подмигнула Степану.
— Там посмотрим. Будет на то божья воля — и привезу, — ответил Степан.
— А мне бы хотелось в Индии побывать, — вздохнула Марья. «На севере что — холодно, морозы лютые, льды, ветер свищет.
А в «Хожении за три моря», помнишь, как написано: «А к слоном вяжут к рылу да к зубом великие мечи по кентарю кованых, да оболочат их в доспехи булатные». Вот бы на слонов хоть одним глазком посмотреть, Степа!»
— В Индии тоже моря есть, только теплые, — рассеянно сказал Степан, просматривая какие-то рукописные грамотцы. «Говорил мне Федор Васильевич, что португальцы еще во времена покойного государя Ивана Великого морским путем вокруг Африки прошли, и в Индии высадились».
— А та Индия, в кою испанцы плавали — другая это? — спросила Марья.
— На карту б хоть раз посмотрела, вместо того, чтобы наряжаться да румяниться, — желчно ответил Степан. «Вона Марфе нашей четвертый годок только пошел, она уж и то может показать, — где Москва, а где Новгород. То не Индия, а Америка, новая земля».
— Совсем новая? — наивно спросила Марья, распахнув синие глаза.
— Ну да. А ты подумай, Марья, — оживился Степан, — вот за Казанью, за Волгой — там же тоже новые земли. Или Пермский край, где Вассиан, старший сын Федора Васильевича, монашествует. А за ним — Югория, и там, говорили мне, будто ночь длится полгода, и полгода — день.
— Там люди с песьими головами живут, сказывают — зевнула Марья.
— Вот же и дура ты, сестра, — ухмыльнулся Степан. «Смотри, поеду в Югорию, привезу оттуда невестку тебе с головой песьей, что тогда делать будешь?»
— Так залаю, как с ней еще разговаривать-то! — прыснула со смеху Марья, да и Степан не смог побороть улыбки.
Федор поднялся на рассвете и тихо, на цыпочках, вышел из опочивальни, стараясь не разбудить Феодосию. На пороге он обернулся и застыл, залюбовавшись ее льняными, разметавшимися на подушках, косами, слушая ее дыхание — тихое, едва заметное.
Феодосия вдруг приоткрыла один серый глаз и спросила: «Куда это ты, Федор Васильевич, тайком собрался?»
Он присел на постель и, взяв ее за руку, привлек к себе, как всегда удивляясь тому, что она будто вся умещается в его объятьях.
— Что? — спросила Феодосия, приложив губы к его теплой щеке. «По службе царской что?»
— Уехать мне надо на Москву, на месяц, а то и поболе, — нехотя ответил Федор. «Башкина завтра судить начинают».
— А ты-то… — начала Феодосия, и вдруг осеклась, засунув себе пальцы в рот. «Нет!»
— Так что я государю скажу-то, Федосья — не посылай, мол, меня на суд соборный, я с подсудимым знаком? — вздохнул Федор. «Так мы точно все на плаху ляжем. Сразу начнется — почему знаком, да откуда знаком, да что говорил, а там и до басмановских подвалов недалеко, с кнутом и клещами».
— Так что теперь делать-то? — спросила Феодосия.
— А что остается? — пожал Федор плечами. «Одна надежда, что Матвей Семенович не укажет ни на кого. Глядя в глаза-то человеку, сложней это сделать».
— Может, оно и к лучшему, — подумав, сказала Федосья. «Ежели, скажем, придется тебе допрашивать его, так ушей чужих вокруг не будет».
— Вряд ли, — помрачнел Федор. «Там, — он вдруг осекся, и помолчал, — там, Федосья, всегда уши есть. Другое дело, что не видишь ты их, а они все равно — слушают, да кому надо, потом и передают».
— И за месяц так и не приедешь? — Федосья погрустнела.
— Как пойдет. Может, Матвей Семенович завтра придет, во всем покается, определят ему ссылку в монастырь, да и дело с концом. А может и затянется, Бог ведает, — ответил ей муж.
«Раз уж ты встала, Федосья, так…»
— Да я сейчас оденусь, — заторопилась женщина. «Тебе, может, собрать чего в дорогу, слуги-то спят еще».
— Что-то не хочется мне, чтобы ты одевалась-то, — Федор внимательно посмотрел на покрасневшую жену.
— Вот, скажи мне, Федосья, — он стал распускать ее косы, — ты ж за мной замужем уже пятый год, видел я тебя, сама знаешь, во всяких положениях, а ты все равно краснеешь, аки девица невинная в ночь брачную. У вас там, в Новгороде все такие, что ли?»
— Не все, — сказала Феодосия сквозь стиснутые зубы. «Но многие».
— Так мне повезло, значит? — удовлетворенно сказал Федор, прижимая ее руки, сцепленные вместе выше головы, к подушке. «Посмотришь на тебя — вроде скромница скромницей, глаз не поднимет, воды не замутит, а потом удивляешься — и где такому научилась-то?»
— Так сам же и обучил, — простонала Феодосия.
— Ну, так и покажи умения-то, боярыня, — Федор вдохнул цветочный запах ее волос, рассыпавшихся по его телу, и почувствовал ее губы — близко, совсем рядом.
— А ты? Тоже покажешь? — спросила она серьезно, но в глазах ее плескались золотистые искорки смеха.
— Ты еще и не знаешь, на что я способен, — усмехнулся Федор.
Он притянул жену к себе, еще ближе, так, что она уже не понимала — где ее тело, а где — его, и Феодосия обняла его — сильно, почти грубо, так, как еще никогда не делала.
— Только вернись ко мне, Федор, — зашептала она, вытягиваясь в его руках, отдаваясь ему вся, до конца и еще дальше, до того мгновения, когда она уже не видела и не понимала ничего, чувствуя только свое тепло и его жар внутри себя, наполнявший всю ее, без остатка.
«Только вернись, слышишь меня? Обещай!»
— Обещаю, — тихо сказал он, ощущая ее влагу, мед, сахар, бархатную, шелковую изнанку ее тела, ее скользкую прелесть — будто рыбка бьется в сжатой руке, будто птица трепещет крыльями. «Я вернусь к тебе, потому что ты мой дом, мое счастье, единственная любовь моя. Я вернусь, Феодосия».
— Повернись-ка, — Прасковья Воронцова оглядела дочь и поджала губы. «Опять придется в груди убирать. Что ты себя, Марья, голодом моришь-то, за день едва ломоть хлеба съела.
Гляди, — венчание, оно ж длинное, еще сомлеешь в церкви.
Марья нетерпеливо притопнула ногой.
— Так не могу я есть, матушка. Сначала почти три года ждали-то, потом вроде сговорились на после Успенья, а теперь Покрова ждать. Сколько ждать-то еще, кусок в горло не лезет!
— А ты успокойся, — ворчливо сказала Прасковья, одергивая на дочери опашень. «А то доведешь себя, да рыдая день-деньской, до того, что муж-то под венцом и не узнает. И так вон глаза запали».
Марья тут же схватила ручное зеркальце.
— И вовсе не запали, — сказала она, поворачивая голову из стороны в сторону. «Придумаешь же ты, матушка».
— Сядь-ка, — похлопала по лавке Прасковья. «Поговорить мне надо с тобой»
— Говорила ты уже, — страдальчески закатила глаза Марья. «Знаю я все!»
— Я не про это, — вздохнула Прасковья. «Ты ж не ребенок уже, Марья, понимать должна — вот мы с батюшкой твоим уже двадцать годов живем, в любви и согласии, и всегда я ему доверяла, и сейчас доверяю, и нет у меня в нем сомнений.
А ты замуж выходишь, хоша и за сродственника нашего, хоша и за сына достойного человека, а все же знаешь, что про Матвея говорят. Так вот и смотри — хоть ты и девка, собой видная, и разум у тебя в голове все же стал появляться, — но ежели муж от жены гулять зачнет, так его ничем не удержишь».
— Не будет Матвей от меня гулять, — раздувая ноздри, сказала Марья. «Не посмеет».
— Э, матушка, — махнула рукой Прасковья, «в девках-то сидя, все так говорят. Мол, не будет, не посмеет, не позволю.
А потом утрут слезы пару раз, как их муж кулаками поучит, да и ноги перед ним, молча, раздвигают, — даже если он перед этим только что со срамной бабы слез. Потому как муж, и отказать ему нельзя. И, не приведи Господи, еще дурную болезнь, какую принесет».
— Не такой Матвей. Может, и было что раньше, а сейчас не такой он, — ответила ей дочь. «А что, батюшка, скажем, или Федор Васильевич — не гуляли по молодости-то, до венчания? А теперь посмотри — мужья верные».
Прасковья посмотрела на дочь и прикусила язык — уж совсем невместно было рассказывать ей, что отец ее под брачные венцы пришел, не изведав еще никаких утех плотских.
Марья вдруг с удивлением заметила, что мать ее чуть покраснела.
— Да матушка, — сказала она ласково, прижимаясь головой к мягкому плечу Прасковьи, — все хорошо будет, и с Матвеем проживем мы в любви и согласии, сколько нам Господом отпущено. И внуков ты еще понянчишь».
— Да уж, — кисло сказала Прасковья, — от Степана внуков, я чую, еще долгонько ждать. Ты ж с ним близка, скажи, не пришелся по сердцу-то кто ему из дочерей боярских?
Марья только махнула рукой. «Степе лодьи девушек милее. Вчера говорили с ним, так он только и ждет венчанья, чтобы в Новгород удрать. Еще на Поморье хочет поехать».
— Святый Боже, — перекрестилась Прасковья. «Вот и расти парней — уйдет на цареву службу, али воевать, и поминай, как звали. Петенька вон тоже, — мне кажется, младенчик он еще несмышленый, ан отец уже на охоту его возит, и в седле он крепко сидит. Не успеешь оглянуться — и он уйдет».
— Так на то и я, и твоя дочка, матушка, чтобы завсегда при тебе быть, — Марья потянулась и поцеловала мать в прохладную, гладкую щеку. Прасковья обняла дочь и так их, и застал вошедший в горницу Михайло Воронцов — сидящими рядом. И показалось ему на мгновение, что видит он свою жену той, какой была она почти двадцать лет назад.
Соборный суд начинался ни шатко, ни валко. Святые отцы, плотно пообедав, рассаживались в палатах, шептались друг с другом, искоса взглядывая на Федора.
Вошел сухощавый, легкий, седовласый митрополит Макарий — священники поторопились к нему под благословение, а он, зорко, не по-старчески оглянув залу, заметил Вельяминова и поманил его к себе.
Боярин поцеловал руку митрополиту, а тот, когда Федор выпрямился, пристально взглянул на него, и спросил:
— Не ты ль иноку Вассиану из Чердынского монастыря отец по плоти? Федор Васильевич, так?
— Так, владыко, — склонил голову Федор.
— Ну, спасибо тебе, боярин за сына, угодил, — обнял его митрополит. «Игумен его пишет мне, что нет во всем Пермском крае монаха, чтобы более его заботился о просвещении инородцев. Языки выучил, и не токмо зырянский, но и остяцкий, ездит к ним в становища, проповедует, Евангелию учит, школу даже при монастыре устроил.
Федор улыбнулся и вдруг вспомнил Вассиана, — тогда еще мальчика по имени Василий.
Аграфена-покойница — хоть и был Вася старшим сыном, — не любила его, чувствовала себя виноватой, что не смогла родить здорового ребенка.
Федор тоже при Васе — бледном, болезненном, плохо ходящем, — стыдился своего роста, богатырских плеч и громкого голоса. Мальчик приходил к нему, заворожено трогал оружие, а когда Федор посадил его на коня — осторожно, впереди себя, и сделал круг по двору усадьбы на самой смирной кобыле — восторгу Васи не было конца.
Читать он научился сам — Федор с Аграфеной с удивлением услышали, как трехлетний мальчик по складам разбирает Псалмы. Отец стал заниматься с ним каждый день, и вскоре Вася бегло читал и начал писать. Федор даже немного обучил его греческому, а потом, как стало понятно, что Вася уйдет в монахи, — учился он уже у священников.
Федор вдруг понял, что не видел сына уже восемь лет — с тех пор, как проводил его из Троицкого монастыря на служение иноческое в дальний Пермский край.
— И за книги богослужебные спасибо тебе, Федор, — донесся до него голос Макария. «Ежели б не ты, так раскачивались бы мы, еще Бог ведает сколько. А теперь Евангелие да Псалтырь более переписывать не надо».
— Я всегда готов послужить, владыко, ради такого дела, — ответил Федор и подумал, что надо бы, конечно, съездить в Чердынь, повидаться с Вассианом, повезти туда сестру его единокровную.
— Хоть и долог путь, а надо, — сказал себе он твердо, усаживаясь в кресло, что стояло особо для царского боярина ближнего. «И Федосья порадуется, да и Марфе полезно другие края повидать».
— Что Марья-то? — спросил Михайло у жены, уже, когда лежали они в постели.
— Да ничего, — Прасковья отложила вышивание и прижалась к мужу, положив ему голову на плечо. «Не ест ничего, с лица спала, так я ее не виню — сколько ж томить можно девку?
Помолчав, она добавила: «Говорила я с ней насчет Матвея — что, мол, слухи-то разные про него ходили, хоша он и остепенился в последнее время».
— А она что? — Михайло повернулся к жене и убрал с ее лица черные локоны. «Небось, брыкалась, говорила — не такой, мол, Матвей, мало ли что о ком говорят?»
— Ну да, — Прасковья улыбнулась. «Поди, скажи девке влюбленной, что плохое про нареченного ее — живьем тебя съест. Мне б тоже до свадьбы про тебя что сказали — так не послушала бы».
— Да про меня и говорить-то нечего было, — Михайло потянулся. «Я ж был ровно как Степа сейчас — только у этого лодьи, а у меня — кони да доспехи на уме были. Какие там девки, я про них и не думал!»
— Однако ж посватался ведь, — рассмеялась Прасковья.
— Ты на меня очами своими лазоревыми так глядела, что попробуй не посватайся, — Михайло стал целовать жену. «Я и подумал — кони-то никуда не ускачут, а эту, синеглазую, надо к рукам прибрать — еще уведет кто».
— Марья мне знаешь что сказала, — вдруг оживилась разнежившаяся Прасковья. «Говорит, вот, мол, батюшка тоже гулял до венчания, а теперь муж верный. Я уж, Михайло, не стала-то ей все рассказывать, как было-то на самом деле».
— Да уж не надо, — Михайло, вспомнив что-то, известное только им двоим, тоже улыбнулся. «А что муж я верный — так, Прасковья, зачем мне чужие объедки, коли дома у меня, стол завсегда накрыт?»
— Михайло, — вдруг поднялась Прасковья на локте. «А ежели со Степаном, что в Новгороде случится?»
— Ну, жена, — чуть присвистнул тот, — нельзя же парня осьмнадцати лет к материнскому подолу привязанным держать. И так уже вон — выше меня он, и в плечах шире. Пущай едет, мир посмотрит, себя покажет, может, невесту себе там, на севере, найдет. Петруша-то пока при нас, и еще долго под нашим крылом будет. Опять же…, - Михайло вдруг осекся и взглянул на жену.
— Думаешь, получится? — прошептала ему на ухо Прасковья.
— Ну а отчего нет? — ответил ей Воронцов. «Опять же, ты, Прасковья, видишь — я хоша на Бога в этом деле и надеюсь, но и сам кое-чего тоже делаю, так ведь? — он рассмеялся и задул свечу.
— Так что же, боярин, — скрипучим, холодным голосом сказал митрополит Макарий, «признаешь ли ты ересь свою и хулу на церковь святую?».
— То не хула, владыко, а лишь мысли мои, — ответил Башкин. «Не сказано нигде в Писании, что человек мыслить не может. Для сего и дал нам Бог разум, чтобы отличались мы от животных».
— Мыслить, — протянул митрополит и, сойдя вниз, туда, где в центре палаты стоял Башкин, обошел его со всех сторон.
Федор вдруг вспомнил, как на зимней охоте видел он волков, точно так же окруживших загнанного, одинокого, тяжело дышащего оленя. Вожак стаи тогда оскалил клыки, и, вскочив оленю на хребет, пригнув его голову к земле, в мгновение перервал ему горло.
— Смелый ты, боярин Матвей, — продолжил Макарий и, не глядя, щелкнул пальцами. В его руке тут же оказалась грамотца.
Митрополит прищурился и медленно прочитал: «А еще сей Башкин святую и соборную апостольскую церковь отриче и глаголе, яко верных собор — сие есть токмо церковь, сия же зданная ничтоже есть».
— Говаривал ли такое? — спросил митрополит. «Или лжет отец Симеон, к коему на исповедь ты ходил?».
— Если и говорил, то, что из этого? — Башкин пожал плечами. «В церкви немало служителей недостойных есть, и все это ведают, и ты, Владыко, тоже!»
Макарий с размаху ударил его по щеке. «Молчи, пес! — заорал митрополит. «Язык тебе за такие словеса вырвать, и то мало будет! Церковь святая есть опора престола, и кто колеблет ее — на власть царскую руку поднимает!»
Башкин поднял голову и посмотрел прямо в глаза Федору Вельяминову.
Третий день Федор сидел на суде, и ему было мучительно стыдно — прямо на его глазах издевались и насмехались над тем, во что он сам верил всей душой.
«Не смей! — говорил он себе, слушая ругань митрополита. «Если б ты один был — встал бы рядом с Матвеем Семеновичем, а там — пусть пытают, и пусть казнят, хоть умру, да с честью. А тут тебе не умирать, Федор — тебе жить надо, не ради себя, ради Федосьи и Марфы. Нельзя тебе семью сиротить».
— А еще говорил ты, — продолжил Макарий, — будто Господь Бога и Спас наш Иисус Христос неравен Его Отцу. Такое же проповедовал и еретик колдун Феодосий, по прозванию Косой, что сбежал из тюрьмы в Андрониковом монастыре. Дак вот я и думаю, боярин — не твоих ли это рук дело — побег-то?».
— Не знаю я никакого Феодосия, — ответил Башкин, — а что я говорил — так только мое учение это!»
— Сие не учение у тебя, а прелесть диавола, что соблазнил тебя и вверг в пучину ереси, — мягко сказал Макарий. «Ты покайся, Матвей, отрекись от своих слов-то, вернись в объятия Господа нашего Иисуса Христа, и прощен будешь».
— Не в чем мне каяться, и отрекаться не от чего — отрезал Башкин и отвернулся от митрополита.
Макарий метнул быстрый взгляд на Федора. Тот заставил себя чуть кивнуть головой.
— Был я с тобой ласков, Матвей, да миновало то время, — угрожающе тихо сказал митрополит. «Есть суд церковный, а есть слуги царские — вот сейчас они с тобой потолкуют наедине-то, а потом я послушаю, что ты решил. Ну и приговорим».
В Кремле, у царя Ивана Васильевича, отмечали сороковины по новопреставленному младенцу Дмитрию. После заупокойной службы в палатах у царя собрались на трапезу ближние бояре.
Матвей Вельяминов сидел на низкой скамейке у ног государя.
— А что, Матюша, — спросил его царь Иван, ласково положив руку на голову юноши, «кудри-то твои что остриг?»
— Венчание на носу, батюшка царь, — чуть улыбнулся Матвей. «Ну и заели меня — мол, не на парня ты похож, а на девку, перстни сними, каблуки не носи. Старики, что с них взять».
— Жаль, — протянул государь, ероша волосы Матвею, — красивые-то локоны у тебя были, ровно как у Авессалома царевича, что против отца своего Давида восстал. Помнишь от Писания-то, Матвей?»
— Как не помнить, государь. «Авессалом же бе седяй на мске своем, и вбежа меск в чащу дуба великаго, и обвишася власы главы его на дубе, и повисе между небом и землею, меск же под ним пройде», — улыбнулся Матвей. «Так что оно, может, и к лучшему, государь, что власы у меня теперь короткие».
Иван рассмеялся. «Ну, батюшка твой все же не царь Давид, идти тебе против него зачем?
Наследство тебе достанется, да и невесту ты берешь с приданым богатым, едина ж дочь она у Воронцовых?»
— Да, двое братьев еще у нее, а дочь — единственная, — ответил Матвей.
Иван Васильевич налил себе вина и откинулся на спинку кресла. Вокруг шумели изрядно захмелевшие бояре.
— А скажи мне, Матвей, — наклонился к нему царь, отпив из бокала. «Любишь ли ты меня?»
— Так, государь-батюшка, как же тебя не любить? — сказал юноша, целуя царскую руку.
«Слуга я твой верный, до скончания дней моих».
— Верный, — протянул царь и помолчал. «Верный, говоришь. Это хорошо, Матюша, что ты меня так любишь — пойди, найди человека такого, чтобы за тебя на все готов был.
Ты вот что, Матвей, — приходи сегодня опосля вечерни в мои палаты — дело у меня до тебя есть. Посмотрим на верность твою, — хищно улыбнулся царь, и не снимал руки с головы Матвея до окончания пира.
Башкина в закрытом возке привезли в Разбойный приказ. Здесь, в подвалах у ведавшего сыском окольничего Басманова были собраны знатнейшие на Москве мастера пытошных дел.
Федор, сопровождавший возок верхами, так и не смог перемолвиться с Башкиным ни единым словом — невозможно это было на глазах у митрополита и святых отцов. «Остается надеяться, что выдержит, — угрюмо думал Федор, скача вслед за возком.
— Макарий вон не смог согнуть его — хотя, что Макарий — надсмехался да издевался, а тут дыба. Однако же надо Басманова на место поставить — скажу ему, что мол-де, государь велел сперва, добром с еретиком говорить, а уж если запираться будет — тогда пытать.
Надо бы как-то Матвею Семеновичу знак подать, чтобы сказал он о Феодосии. Тому разницы нет уже — он в Ливонии, али в Литве, отсюда не достанешь. Пусть Башкин все на себя валит — сам мол, подкупил Нектария усопшего, — благодарение Богу, что тот вовремя издох, — сам лодку подогнал, сам и греб, сам Феодосия через границу переводил.
Не поверят. Хотя нет, — Федор подстегнул жеребца, — был бы царь, он бы не поверил, подозрителен больно, везде ему заговоры мерещатся. А Басманов — тот поверит, усерден он, да туп, аки полено. Главное, все это царю в должном виде преподнести, а уж это я сумею».
Царица Анастасия погляделась на себя в зеркало и осталась довольна — Федосьины травы, кои она пила каждый день, разгладили ее лицо, в глазах появился блеск, темные волосы — пробивавшаяся надо лбом седина было искусно закрашена, — были заплетены в тугие косы и уложены вокруг головы.
Анастасия надела драгоценное тяжелое ожерелье из жемчугов с алмазами и прошлась немного по комнате, сцепив пальцы. Со времени возвращения из Кириллова монастыря муж почти каждый день приходил в ее опочивальню, но вот уже пошла вторая луна, а она так и не понесла.
Остановившись перед иконами, царица взглянула на образ Богородицы. «Помоги мне, владычица, — шепнула она и перекрестилась. «Ежели будет сын у меня — на коленях пред тобой благодарить буду, церкви отстрою, монастырям буду жертвовать, ни в чем отказа святой церкви не будет. Только помоги!»
Над Кремлем повис бледный серп луны — будто лодочка плыла по небесам. Крупные, августовские, исхода лета, звезды, рассыпались по темному простору. Трещала, догорая, свеча в опочивальне у Анастасии — а царица все стояла у окна, ожидая стука, который так и не раздался.
Она сняла туфли, и выглянула наружу — никого не было рядом. Легко пробежав до царевых палат, она чуть поскреблась в дверь.
— Кого еще несет? — раздался сердитый голос мужа. «Да ежели и Москва горит, — велел же я — не тревожить меня!»
— Иван, это я, — тихо сказала Анастасия, приблизив губы к двери.
— Спать иди, не до тебя сейчас, дела у меня — раздраженно ответил царь.
Анастасия приникла ухом к косяку и явственно услышала в опочивальне дыхание еще одного человека — кто-то был там, рядом с ее мужем.
Она не помнила, как вернулась в свои покои — заперев дверь, Анастасия бросилась на огромную, холодную кровать и разрыдалась, уткнув голову в подушки.
Лунный свет лежал тонкой дорожкой на драгоценных коврах в опочивальне царя. Иван потянулся и налил в изукрашенный бокал вина.
— Выпей, Матюша, — он нежно обнял лежащего рядом юношу за плечи. «Не плачь ты так — то не грех, а токмо падение. И святые отцы падали, однако же, каялись и прощены были, не веришь мне, так митрополита спроси, он тебе, то же самое скажет. Ну, ну…, — царь отер с лица Матвея слезы.
Матвей прикусил губу, но как не старался — разрыдался, уткнувшись головой в плечо царя, чувствуя, как сильная, жесткая рука мужчины гладит его волосы. Юноша приник к ней лицом, целуя ее, ловя губами каждое движение государя.
— Любишь ты меня, Матюша, любишь, — улыбнулся царь. «Иди сюда, милый, дай я тебя обниму, просто так полежи рядом со мной».
Матвей увидел, как в сиянии луны изменились глаза царя. Из зеленоватых стали они желтого цвета, ровно волчьими, и точно так же, как у волков, в них переливались разноцветные искры.
Юноша вспомнил свою первую зимнюю охоту. Егерь в их подмосковной усадьбе выгнал вожака стаи прямо на двенадцатилетнего отрока. Тот растерялся, уронил пищаль в снег и почувствовал прямо рядом с собой зловонное дыхание зверя. Матерый самец повалил Матвея в сугроб, но вдруг дернулся на нем несколько раз и затих. Мальчик услышал, как остановилось сердце волка — прямо рядом с его сердцем. Темная кровь стала толчками выливаться из раны животного, пачкая лицо Матвея.
Отец, — это он застрелил вожака, — отбросил труп волка и помог сыну подняться.
— Оближи губы, — приказал ему Федор.
— Зачем? — попытался воспротивиться Матвей.
Отец отвесил ему тяжелую пощечину. «Чтобы помнить, какая на вкус кровь врага, вот зачем!»
Мальчик послушно облизал обветренные губы — соленой была волчья кровь, совсем как людская.
И сейчас, лежа в объятиях царя, Матвей помнил эту пощечину, помнил свой стыд перед отцом и то, как стирал он с лица снегом темную, звериную кровь.
— Иди-ка сюда, — привлек его к себе Иван. Царь поцеловал юношу — долго тянулся этот поцелуй, и, приподняв ему голову, посмотрел прямо в глаза.
— Так помнишь, что надо тебе сделать? — полувопросительно сказал царь.
Матвей кивнул и попытался улыбнуться.
— Вот и делай. А как сделаешь — так не будет у меня слуги более близкого, — прошептал Иван на ухо Матвею. «Со мной ты теперь будешь — навсегда».
Федор Вельяминов устало потер руками лицо и взглянул покрасневшими глазами на окольничего Басманова.
— Говорю я тебе, Алексей Данилович, не велел государь его сразу пытать. Только если запирается.
— Он и запирается, — Басманов похрустел костяшками пальцев — Федор аж поморщился. «Про Косого ничего не говорит».
— Да может они и знакомы не были! — раздраженно сказал Вельяминов. «Откель боярину московскому, хоша и мелкопоместному, знать какого-то инока еретика. Этот же Феодосий, или как его, в монастырском остроге сидел — где бы он с Башкиным сознался?»
— Дурное дело нехитрое, — протянул Басманов. «Вот поспрашиваем его, как следует — и узнаем».
— Так может он и так скажет, — хмыкнул Федор. «Чего ж ради силы на него тратить — давай вместе на него насядем, он и расскажет».
— А ежели будет молчать, так на дыбу, — сладким голосом — Федор внутренне передернулся, — протянул Басманов.
— На дыбу, на дыбу, — вздохнул Федор и велел привести Башкина.
Матвей выехал из ворот Кремля и, приостановившись, подняв голову, взглянул в полуночное небо. Прямо над ним переливался волшебной, блистающей лентой Млечный Путь. Тихо было на Москве, лишь изредка взлаивали собаки да постукивали колотушкой сторожа.
Юноша перекрестился на купол колокольни Ивана Великого, возвышавшийся над белокаменными стенами Кремля и прошептал: «Прости меня, Господи, ибо ведаю я, что творю». Только пыль из-под копыт гнедого поднялась в воздух — а Матвея на площади уже не было.
— Дак как же, боярин, ты говоришь, что в ночь, что монах Феодосий сбежал, ты дома спал, — монотонно сказал Федор, борясь с усталостью, — а вот слуги твои показывают, что не было тебя в то время в усадьбе — мол, уехал неизвестно куда.
Басманов ни на мгновение не покидал палат — Федор не то, что словом перемолвиться не мог с Башкиным, он даже головой покачать или кивнуть не мог. Подозрителен был царь Иван — поэтому одному из бояр вменялось в обязанности доносить на другого.
«Истинно, грызем, друг друга и терзаем, — вспомнил Вельяминов слова того, кто сидел сейчас перед ним.
— Брешут они, — Матвей взглянул на Федора тусклыми глазами. «Ненавидят меня, вот и брешут».
— Казалось бы, — наклонился к нему Басманов, — с чего бы им лгать-то, тебя оговаривать?
Хозяин ты милостивый, вона даже, холопов на волю отпустил. Так-таки, Матвей Семенович, вся дюжина людей твоих, что на усадьбе, и брешут? А ты один правду говоришь?».
Басманов отвернулся, и в это, единственное, краткое мгновение, Федор, смотря Башкину прямо в глаза, чуть опустил веки. Было мгновение, и прошло, нет его, но по тому, как вздохнул Матвей Семенович, — прерывисто, глубоко, Вельяминов понял, что план его удался.
— Ладно, — Башкин опустил голову на скрещенные на столе руки. «Ваша взяла, правду говорить буду».
— Давно бы так, — буркнул Федор и потянул к себе перо и бумагу.
Матвей привязал жеребца к покосившемуся забору и посмотрел вверх, на окна усадьбы. В единой горнице горела свеча, остальные окна были темны — ровно и нет там никого. Он поднял с земли камешек, и, тщательно прицелившись, метнул его прямо в освещенное окно.
— Кто там? — раздалось сверху.
— Спустись на двор, открой ворота, словом надо перемолвиться, — ответил Матвей.
— Случилось что? — спросили из окна, осторожно закрывая ставни и гася свечу.
— Да, — Матвей вдруг подумал, что сейчас — на гнедого и долой бы из Москвы, куда хошь — в Новгород, в Казань, в Смоленск, на Поле Дико. Или дальше — до края земли, туда, где она смыкается с небом, туда, где нет ничего — ни милостей царских, ни его гнева.
— Помяни меня, заступница, Богородица в молитвах своих, ибо грешен я, — вздохнул юноша и пошел к тяжелым, скрипящим воротам, что медленно открывались перед ним.
Гнедой жеребец с двумя всадниками на нем вихрем пронесся по Красной площади и скрылся в темном чреве Кремля.
Матвей легко соскочил на землю и протянул руку человеку, что сидел сзади него.
— Осторожно только, — шепнул он. «Спят уже все».
— А почему ночью-то? — шепнул его спутник.
— Откель я знаю? — раздраженно спросил Матвей. «Не буду ж я государя спрашивать — отчего да зачем! Пойдем, ждет он».
Иван Васильевич сидел в просторном кресле у окна. Тихо было в опочивальне, даже огни свечей будто бы застыли, не колебало их дыхание воздуха. За окном была просторная, ночная, едва освещенная Москва.
«Вроде и поставишь их на колени, — подумал царь, — нет, поднимают голову. Только страх, страх и ужас — чтобы муж жены боялся, а родитель — дитяти своего. Чтобы как Матвей сегодня, — царь усмехнулся, — «на коленях ползали, ноги целовали. А все почему — потому что сильной руки не пробовали.
Как попробуют, — Иван сцепил длинные пальцы, — так потом от счастья рыдают. Нет, неправ был Иисус — любовью одной ничего не добьешься, любовь — она из страха рождается. Кого боятся, — того и любят. И ломать, ломать их без сожаления, забирать все, что дорого им. Нет пути другого».
В дверь опочивальни легко постучали.
Иван вздохнул, и, встряхнув головой, сам впустил внутрь стоявшего на пороге человека.
— Значит, боярин, ты сам подкупил почившего в бозе Нектария келаря? — Басманов жадно отпил принесенного подручным кваса, не предложив его Башкину.
— Попить дайте, — Матвей Семенович облизал искусанные, распухшие губы. «Жарко тут у вас».
— Вот расскажешь все без утайки, и нальем тебе стаканчик, — рассмеялся окольничий и отодвинул кувшин на край стола. «А что жарко, Матвей Семенович, это ты еще настоящей жары не ведывал, — Басманов выразительно кивнул на горящий в углу подвала очаг.
«Сколько заплатил-то отцу святому?».
— Двадцать рублей, — тихо сказал Башкин, опустив голову.
— Записал, Федор Васильевич?
Вельяминов кивнул и перевернул страницу.
— Ну, с Богом, дальше-то говори, — Басманов потянулся и зевнул. «Устал я с тобой, боярин Матвей, ан нельзя спать — закончим, да и отдохнем тогда».
Окольничий подмигнул Федору, и тот заставил себя улыбнуться в ответ.
— Ну, садись, — Иван Васильевич кивнул человеку на кресло напротив. «Может, испить чего хочешь — вина али воды?»
— Нет, государь, спасибо, — тихо, почти неслышно ответил робкий голос.
— А ты что ж таишься-то от государя своего? — рассмеялся Иван Васильевич, и, быстро протянув руку, — человек даже не успел отшатнуться, сорвал с головы гостя темный, невидный платок.
Черные волосы упали на плечи, лазоревые глаза испуганно заметались по горнице, и Марья Воронцова вся сжалась в кресле, подобрав под себя ноги.
— Ишь ты какая, — протянул Иван. «Матвеева избранница. Давно я хотел с тобой познакомиться».
— И что, как же ты лестницу в монастырь-то передал? — спросил Вельяминов у Башкина.
— Не передавал я, — измученно проговорил боярин. «Нектарий покойный сам сплел, из веревок».
— Вовремя-то опочил отец Нектарий, — Басманов сплюнул на пол подвала. «Хотелось бы мне знать, что бы он на это сказал. Не ты ль виной, Матвей Семенович, тому, что скончался-то келарь, а? — Басманов вытащил из-за пояса кинжал и подпер его рукоятью подбородок Башкина. «Ты в глаза нам с Федором Васильевичем смотри, не увиливай!»
— Да я его после этого и не видел, — ответил Башкин, смотря искоса на лезвие кинжала.
«Дайте хоть голову где преклонить, истомился я!»
— А мы вона с боярином Вельяминовым, думаешь, не истомились? — рассмеялся окольничий.
«Тоже домой хотим, к женам да деткам, однако же, служба царская, она, Матвей, важнее.
Пока ты нам все не расскажешь, — без утайки, — не будет тебе отдыха. Да ты встань, встань, чего расселся-то? Постоишь, — так взбодришься».
Башкин поднялся, качаясь, и уронил голову на грудь.
— Да ты не бойся, Марья, — ласково сказал царь. «Чего дичишься-то? Потолковать я с тобой хотел, женой ты моему любимцу будешь, надо ж мне знать, — хорошую ли себе невесту Матвей выбрал, покорна ль ты ему?»
— Да как же государь, мужу своему не покоряться? — дрожащим голосом сказала Марья. «На то он и муж, в семье голова, как он решит, так и будет».
— Это ты хорошо сказала, боярышня, правильно, — Иван отпил из бокала. «А ежели государь тебе твой что прикажет — что делать будешь? Государю покоришься, али мужу своему?»
— так государь, — он завсегда главнее, — более твердо ответила девушка. «Государь — он над всеми нами, а над ним — Господь лишь един есть».
— Разумная ты девица, Марья, как я посмотрю, — улыбнулся царь. «Правильно Матвей выбрал. То есть ежели я тебе что скажу — так ты, то исполнишь? — Иван медленно протянул руку и погладил гостью по гладкой, бархатной щеке.
— И, значит, ты сам и лодку подогнал под стены монастырские? — Федор, только взглянув на Башкина, сразу же отвел глаза — не мог он смотреть в измученное, бледное лицо боярина.
«И греб сам?»
— Все сам, — глухо ответил Матвей Семенович.
Басманов внезапно поднялся и с треском сдернул с плеч Башкина кафтан, обнажив впалую, узкую, в одной грязной сорочке грудь.
— Да тебя на весла посади, ты через пару взмахов загнешься, — тихо, елейно прошептал окольничий. «Не похоже на то, чтобы ты грести-то умел. Кто в лодке-то был, кроме тебя, а, боярин? И куда та лодочка плыла, а? Ты ответь нам, откройся».
— Дак государь, — Марья отодвинулась от ласкающей ее лицо руки и забилась в самый угол кресла, «исполнить-то я исполню, однако же…
— Ну, — усмехнулся Иван, «раз уж сказала, так слова свои теперь обратно не заберешь, Марья Михайловна».
— А что надобно-то от меня? — осмелев, спросила девушка.
— Встань-ка, — приказал ей царь. «Ты забыла, что ли, куда пришла? Перед кем сидишь?»
Марья испуганно поднялась и склонила черноволосую голову. Не смея поднять глаз, она внезапно почувствовала рядом с собой чужое дыхание. Холодная, безжалостная рука взяла ее сзади за шею и пригнула голову еще ниже.
— Больно, — прохныкала Марья, не смея высвободиться из ровно выкованных из железа пальцев царя.
— Это ты еще истинной боли не ведывала, — Иван резко, — девушка только охнула, — дернул ее голову вверх. Марья увидела его жесткое, сухое лицо — ничего не было в желтоватых глазах царя — ни тепла, ни сожаления.
Он взялся обеими руками за парчовый ворот ее опашеня и с треском разорвал его — до пояса, так что показалась кружевная сорочка, едва прикрывавшая грудь.
Матвей, стоявший за бархатной завесой в углу, было, закрыл глаза, но тут же — увидев, как повернулся в его сторону царь, заставил себя распахнуть их широко — так, чтобы видеть все, что творилось сейчас — с его ведома, и согласия.
— Ну, так ежели ты сам на веслах был, боярин, — пока поверим тебе, — куда ты греб-то, а?
Ты прямо стой, прямо! — Басманов обошел Башкина сзади и ударил его сапогом по икрам.
«Что это у тебя ноги подгибаются? Боишься?»
Федор увидел, как Матвей Семенович, сдерживаясь, прокусил губу, — алая струйка крови испачкала его русую, свалявшуюся бороду.
— Это мы с тобой еще просто так говорим, боярин, — свистящим шепотом сказал ему Басманов. «По-дружески говорим, ну, как если бы мы за столом одним сидели».
Башкин облизал окровавленные губы, но смолчал.
Марья задыхалась, прижатая к кровати телом царя. Она пыталась закричать, но платок, который он ей засунул в рот, мешал ей даже дышать.
— А ну тихо, — Иван чуть приподнялся и с размаха ударил ее по лицу — так, что в голове у Марьи загудело, и глаза наполнились слезами. Царь внимательно — как будто изучая, — посмотрел на нее, и ударил еще раз — посильнее.
— Господь что нам велит, — сказал он наставительно, срывая с Марьи сорочку, — она пыталась сопротивляться, но Иван так выкрутил ей руки, что девушка могла только тихо стонать от боли. «Господь нам велит — ударят тебя по одной щеке, так ты другую подставь. Так что терпи, Марья, ибо это есть воля господня».
— Нет! — девушка изловчилась и вонзила зубы в царское запястье. «Оставь меня, сие грех великий!»
Иван зашипел от неожиданного укуса и с размаха ударил Марью кулаком в лицо. Из треснувшей губы закапала кровь на белоснежную кожу, на шелковые простыни.
— Крови возжаждала? — тихо спросил ее Иван. «Не хочешь по-хорошему, так будет по-плохому!»
— На усадьбу греб, — тихо, еле слышно сказал Башкин.
— Твоя ж усадьба в тридцати верстах вниз по реке. Не сходится у тебя, Матвей Семенович, — с нарочитой грустью сказал Басманов. «Не обойтись тебе было без помощника».
— Может, он не к себе на усадьбу-то монаха вез, — небрежно сказал Федор. «Мало ли у него дружков с владениями приречными — там и спрятал Феодосия».
— Вот молодец ты, боярин, — обрадовался Басманов. «И, правда, же, куда как легче верст за пять, скажем, убечь. Ну что ж, Матвей Семенович, благодари боярина Вельяминова — он умом остер, за что тебе сейчас выйдет передышка, пока мы друзей-то твоих и поспрошаем — у кого из них усадьбы на реке».
Федор вышел из душного подвала на прохладную, ночную улицу и привалился лицом к стене. «Пущай ищет Басманов», — подумал он. «Вдоль реки Москвы поместий много — хоша по течению, хоша и против него. А Матвей Семенович хоть мучиться не будет, пусть и недолгое время».
Даже в самых страшных снах не могло привидеться Марье такое. Мать, хоть и говорила с ней о делах брачных, хоть и перешептывалась девица с молодыми замужними подружками, но представлялось ей совсем иное — мужья с женами были ласковы, терпеливы, не принуждали их к тому, что творилось сейчас на огромной царской кровати, под высокими сводами опочивальни, что казалась Марье пыточным подвалом.
Ее тело все было испещрено синяками и ссадинами, голова невыносимо болела после того, как царь, разгневавшись, бил ее чем под руку попадется, разбитые, искусанные губы еле шевелились. Она забилась в угол кровати, сжавшись вся в комок, оставляя за собой потеки крови на простынях.
Иван намотал ее волосы на руку и больно дернул, так, что у нее брызнули слезы из глаз. Он стащил ее с кровати, и, связав руки поясом, пригнул к столу. Марья почувствовала горящей, распухшей от пощечин щекой холодную скатерть и подумала, что лучше бы ей и умереть сейчас — хуже уже не будет.
— Я, Марья, тебя учу, чтобы ты покорна была, — сказал ей царь, наклонившись к самому ее уху.
— Так покорна я, — она сглотнула слезы и тут же опять расплакалась.
— Нет, Марья, — царь, примериваясь, легко пощекотал ее кончиком плетки по спине, и девушка вся сжалась в ожидании новой боли. «Ты ж меня уже боишься, прав я?»
— Боюсь, — прошептала девушка.
— Ну вот, — удовлетворенно сказал царь. «А надо, чтобы любила», — и, чуть отступив, он ударил ее плетью — со всей силы.
Едва поднявшись в свою опочивальню на Воздвиженке, Федор, — как есть, не раздеваясь, рухнул на постель и провалился в тяжелый, душный сон.
Басманов, он, и царь Иван почему-то сидели за одним столом.
— Не любишь ты меня, Федор, — укоризненно покачал головой царь. «Боишься, а не любишь.
Как бы так сделать, Алексей Данилович, чтобы полюбил меня боярин Федор?»
— Так, государь, как ты нас и учишь, самое дорогое у него забрать, — ответил ласковым голосом окольничий.
Тут только Федор заметил, что в углу комнаты стоит Матвей — с мертвенным, синим, лицом.
Он с ужасом увидел, как из-под одежды сына поползли трупные, жирные черви, повеяло запахом могильной земли. Матвей улыбнулся оскаленными зубами и протянул к отцу руку — будто приглашал подойти.
— Это у него не дорогое, — протянул царь. «Это он отдаст без сожаления, мое это уже. Другое есть у него…»
Дверь очень медленно отворилась и в комнату вошла Феодосия — босая, в одной сорочке, с распущенными волосами. Держала она на руках Марфу, будто кормила грудью, только дочка.
— Федор заметил, была не трехлетняя, а маленькая совсем, будто новорожденная.
Он залюбовался женой и вспомнил, как родилась Марфа. Ни разу он не видел до этого, как детей кормят — Аграфена после родов всегда лежала в болезнях, детей растили мамки, но Феодосия настояла, чтобы кормила она сама.
— Что тут сложного, Федор, — недоуменно пожала жена плечами. «Зачем я какой-то неизвестной бабе буду дитя свое отдавать, когда у меня свое молоко есть?».
И весь первый год жизни Марфы провела она в колыбели рядом с родительской постелью.
Для Федора те ночи навсегда остались в памяти еле слышным шевелением ребенка, спущенной с белых плеч сорочкой жены, запахом молока и тем, как сопела дочка, приникнув к груди Феодосии — совсем как насытившийся зверек.
Потом Федосья осторожно возвращала сонную Марфу в колыбель, а Федор, не в силах ждать долее, тянул жену к себе и вдыхал ее запах — сна, дома, любви. Феодосия медленно, нежно целовала мужа, и была вся она — ровно цветок, полный росы на рассвете.
Марфа повернула голову и посмотрела на отца окровавленными, пустыми глазницами.
Федор проснулся от своего крика. Он потер лицо руками, и, спустившись вниз, на двор, велел седлать коня.
— Пусть лучше в городе посидят, — думал он, выезжая на дорогу, ведущую в подмосковную.
«Вона, осень уж на дворе, а мне спокойней, коли Феодосия рядом со мной».
Еле заметный, холодный, предрассветный туман окутывал Красную площадь. Белые стены Кремля будто плыли в нем, на окнах выступили мелкие капли влаги, и тихо было в спящем городе — ни движения.
Марья, скорчившись, рыдала на полу опочивальни. Царь, уже одевшись, подошел к ней и, наклонившись, ударил по щеке. Она подняла к Ивану избитое, распухшее лицо, и, закусив губы, замолчала.
— Поднимись, — сказал Иван и сел в кресло.
Девушка стояла перед ним, дрожа, пытаясь все еще прикрыть руками грудь, сдвинуть ноги, чтобы укрыться от его взгляда, и государь рассмеялся:
— А ну руки опусти!
Марья повиновалась и застыла, опустив голову, стараясь не встречаться с царем глазами.
— Если понесешь, — Иван прервался и помолчал, «пошли грамотцу с Матвеем. До родов отправим тебя в монастырь какой-нибудь. Да чтобы ни слова никому не говорила, а то на колу торчать будешь, поняла?».
Марья кивнула, все еще стоя с опущенной головой. «А как же венчание? — тихо, боязливо спросила она.
Иван хмыкнул. «А это ты уж у своего жениха спросил — по вкусу ли ему объедки государевы?
Все, пошла вон с глаз моих».
— А что же со мной будет, государь? — Марья потянула с пола разодранную сорочку и попыталась ей прикрыться.
— А мне какое дело? — Иван зевнул. «Что девство свое ты не соблюла — то забота родителей твоих, а не моя.
Ежели непраздна будешь после сегодняшнего — родишь, и ребенка отдашь, а сама в монастырь пойдешь. Ежели нет — тоже в монастырь, но это уж твоему батюшке решать.
Матвей! — царь хлопнул в ладоши.
Юноша, будто ожидая этого зова, выступил из-за бархатных занавесей.
— Отвезешь куда надо и вернешься, понял? — сказал ему Иван.
Тот кивнул и накинул Марье на плечи опашень.
Иван отвернулся к окну, и, подождав, пока они выйдут, позвал слуг.
— Приберите тут все, — приказал он, и, выйдя из опочивальни, прошел в палаты царицы.
Марья и не помнила, как ехали они по еще сонной, предрассветной Москве. Спешившись на Рождественке, у ворот усадьбы, Матвей сразу же вскочил обратно в седло.
— Что ж мне теперь делать? — Марья подняла к нему залитое слезами лицо.
— Домой иди, — хмуро ответил ей юноша. «Не будет у нас венчания, не по пути нам с тобой, Марья».
— Матвей, — начала девушка, — ты ж сам меня государю отдал, получается, а теперь бросаешь меня. А ежели понесла я?»
— Коли брюхата будешь, то дело царя Ивана Васильевича, а не мое, — отрезал Матвей. «В монастырь пойдешь, что так, что так — кто теперь тебя возьмет в жены, после этого? Все, недосуг мне с тобой балакать, в Кремль надо вернуться. Прощай, Марья, не поминай меня лихом».
Марья, было, уцепилась за стремя гнедого жеребца, но Матвей хлестнул ее плетью по лицу, пальцы девушки разжались, и она упала в уличную грязь.
Слезы смешивались на ее лице с мелким, холодным, уже осенним дождем. Марья с усилием встала, и побрела, шатаясь, к воротам усадьбы.
Едва возки из подмосковной въехали во двор усадьбы Вельяминовых на Воздвиженке, Федор позвал жену в крестовую палату и запер дверь.
— Молчит Матвей Семенович-то пока, — сказал он, взяв в свои большие руки тонкие пальцы Феодосии.
— Ну, слава Богу, — вздохнула жена.
— Однако же Басманов не унимается. Я его сейчас на ложный след вывел, с недельку он покрутится, но потом опять к Матвею Семеновичу вернется. Я и то боюсь, не спосылал бы окольничий людей в Тверь али Смоленск — поспрашивать, не видали ли там Феодосия?
— А может? — жена встала, и обняла Федора, сидевшего на лавке, сзади, прижавшись к нему всем телом.
— Может, — угрюмо сказал Вельяминов. «Самому ему в голову это не придет, а вот царь — тот далеко не дурак, рано или поздно подумает — куда бечь-то с Москвы? На север, али на запад — более некуда».
В дверь чуть постучали.
— Тятенька, — донеслось до Федора, — ты по’мотри, как Черныш выро’!
Федор кивнул, и жена отворила дверь. Марфа втащила в комнату толстого черного котенка, с голубой ленточкой и золотым бубенчиком на шее. Котенок страдальчески свесил голову на сторону и вытянул лапы.
— Ну, ты его, Марфуша, откормила, как он теперь ловить мышей-то будет? — Федор пощекотал кота между ушами.
— Он ленивый, — рассмеялась Марфа, — в подмо’сковной мышка и пробежит по двору, а Черныш даже глаза не приоткроет.
— Вот все бы так, — пробормотал Федор и почувствовал, как жена тихо сжимает ему руку.
С улицы донесся стук конских копыт и крики.
— Что еще там? — нахмурился Федор, выглядывая на крыльцо.
Степан Воронцов, на своем белом жеребце, поднимая пыль, крутился во дворе.
— Федор Васильевич, поезжайте, ради Бога к нам, и пусть Федосья Никитична травы свои прихватит! Только быстрее! — крикнул он.
— Что случилось-то? — Федор сделал жене знак, и она тут же взбежала в свою рабочую горницу — собираться.
— С Марьей у нас беда, — донеслось до Вельяминова уже из-за ворот усадьбы.
— Федор, ну отойди же ты! — раздраженно сказала Феодосия. «Весь свет загородил. И не толпитесь вы здесь, не толпитесь — вона идите в крестовую палату, а мы с Прасковьей к вам потом сойдем».
Мужчины нехотя вышли, а Степан так и остался стоять на коленях у ложа сестры, приложив к щеке ее бессильно свисающую руку, закрыв глаза.
— Степа, — ласково обняла его мать. «Ты возьми Петрушу с Марфой, да и свози их погулять — на реку, али еще куда. А то детки-то без присмотра, нехорошо это».
Степан, молча, посмотрел на Прасковью набухшими от слез глазами, и, поцеловав сестру в лоб, вышел из светлицы.
— Что у нее горло-то ободрано? — спросила Феодосия, мягко отирая с лица девушки засохшую кровь.
— Вешалась она, — Прасковья, как не крепилась, — тихо зарыдала. «Я и то думала, Федосья, — заспалась девка. Пришла ее будить, — а она на полу лежит без памяти. Пояс к окну прикрепила, на сундук встала, и прыгнула. Пояс-то не выдержал, оборвался, а она головой ударилась. С тех пор вот и лежит без движения, ни слова не выговорила».
— Сердце бьется у нее, — сказала Феодосия, положив пальцы на запястье девушки. «И дышит.
Как очнется, может, и не вспомнит, что с ней было. И кости вроде все целы, — она быстро прощупала ребра Марьи.
Прасковья осторожно перевернула дочь на бок и спустила с плеч сорочку. «Ты сюда глянь».
— Плетью ее били, — вздохнула Феодосия. «Опашень и рубашка глянь-ка, как изодраны.
Исцарапана вся. Прасковья, — женщина взглянула в заплаканные глаза боярыни, — ты окно завесь, и засов на дверь наложи».
Боярыня побледнела — в синеву. «Думаешь, матушка Феодосия?»
Та тщательно вымыла руки в тазу с горячей водой и вздохнула. «Ты не смотри, все ж мать ты, если что, я тебя позову».
Прасковья отвернулась и, прикусив губу, посмотрела в красный угол. «Богородице Дево, — прошептала она, — чтобы хоть живая осталась, молю тебя. Твое же дитя тоже страдало, так мое не оставь своей защитой!»
— Скажи, чтобы воды еще вскипятили, — прервала ее шепот Феодосия, перебиравшая в руках сухие травы. «Надо мне отвар сделать. Царапины да ссадины, синяки — это не страшно, мазью помажу, примочки сделаю, и все пройдет, а вот тут надо бы чем быстрее, тем лучше».
Прасковья повернулась и увидела, как осунулось — за мгновение, — лицо Феодосии. «Разве поможет….» — начала она неуверенно.
— Ежели понесла она — не поможет, — спокойно сказала Феодосия. «И от дурной болезни поможет вряд ли».
Прасковья перекрестилась дрожащей рукой.
— Однако так это все равно нельзя оставлять. Сама-то посмотри, — Федосья подняла простыню.
Воронцова кинула один взгляд и отшатнулась от кровати.
— Так вот я и говорю, что надо промыть. Снаружи я потом мазь наложу, а внутри — вот как раз этот отвар и пригодится.
— Феодосия, — стиснув виски рукам, спросила Прасковья, — а помстилось мне, али ожог я видела?»
— Не помстилось, — женщина стала готовить примочку. «Свечой ее палили».
Вымыв и прибрав Марью, — так и не пришедшую в себя, — Феодосия осталась рядом с ней, а Прасковья спустилась вниз, к мужчинам.
Те, сидя за столом, тихо о чем-то разговаривали, и боярыня, остановившись на пороге, вдруг заметила в темных волосах мужа седину — виски у Михайлы будто побило снегом и такие же белые волосы были в кудрявой бороде.
Прасковья сжала губы, чтобы не разрыдаться, и переступила порог горницы.
— Степа, а Степа, — подергал его за рукав брат, — а с Марьюшкой что?»
— Болеет она, — Степан опустил голову на колени — сидели они на косогоре у Москвы-реки, и почувствовал, как раздувает его волосы прохладный, уже осенний ветерок.
— А выздоровеет? — с другой стороны раздался голос Марфы.
— С Божией помощью, — вздохнул Степан и поднялся. «Ну, пойдем, на конях-то покатаемся?
Ты как, Марфуша, на плечах у меня проедешься, али ногами своими дойдешь?»
— Не маленькая я, чай, — обиженно сказала Марфа и независимо затопала по дорожке впереди троюродных братьев.
— Что же это, получается? — подался вперед Михайло. «Вечером девка — здоровая да веселая, — уходит в горницы свои, а утром она вся избитая, так что живого места на ней нет, и вешается? Что ж с ней ночью-то было? И где — на усадьбе, что ли? Так что ж она не кричала?
— Может, ей, чем рот заткнули? — предположил Федор.
— Да кто тут, дома, такое сделал бы? — стукнул Михайло кулаком по столу и повернулся к жене. «Окромя синяков да царапин, есть ли что еще на ней? Может, следы, какие?»
У Прасковьи предательски задрожали губы и увлажнились глаза.
Михайло взглянул в лицо жены, и уронил голову на руки. «Нет! — сказал он глухо, сквозь зубы. «Не верю я, что дочь моя…»
— Да ты бы видел ее, Михайло, — сквозь слезы отозвалась Прасковья. «Плетью ее били, свечой жгли, мучили, как ровно в пыточном подвале она побывала. По своей воле такого бы не сделала она».
— Так, значит, насильник, — Михайло поднялся, сжав кулаки. «Матвей?» — оборотился он к Федору. «Не жить ему!».
— Не Матвей, — прошелестел с порога слабый девичий голос. «Не виноват он…ни в чем…» — Марья стояла на полу горницы, босая, в одной сорочке, поддерживаемая Феодосией.
— Доченька! — бросился к ней Михайло. «Так кто же это?»
Марья без чувств упала на его руки.
— Только один человек на Москве мог сотворить такое, — вздохнув, сказал Федор. «А он людскому суду неподвластен».
— Пойду к государю, — после долгого молчания сказал Михайло, поднимаясь.
— Сядь, — тяжело проговорил Федор. «Семья у тебя, сын вон еще младенец, куда ты пойдешь? Прямиком на плаху, что ли?»
— Так, значит, дочь мою насильничать будут, а я молчать должен? Как мне после этого жить-то? — Михайло обвел горницу запавшими, усталыми глазами. «Федор Васильевич, вот ты скажи мне, ты с царем близок, — чего ж он не пришел ко мне?»
— Будет тебе царь к стольнику какому-то ходить, — вздохнул Федор. «А даже б если и пришел, и сказал бы тебе — отдай, Михайло Воронцов, дочь свою невинную мне на разврат и поругание — отдал бы, что ли? Вот он и взял, не спрашивая — ибо он царь, и нет над ними иного суда, окромя Божьего».
— Может, к царице? — неуверенно спросила Прасковья. «Любит она меня, выслушает».
— Даже если и выслушает, поплачет вместе с тобой, тем все и закончится, — угрюмо ответил ей Федор. «Тем более…» — он осекся.
— Что? — посмотрел на него Михайло.
Если, упаси Боже, Марья непраздна будет, тут уже дело государственное, — мрачно сказал Федор. «Даже если ты увезешь ее, Михайло, из Москвы — все равно пронюхают».
— Значит, надо сделать так, что не будет у нее никакого ребенка, — спокойно проговорила молчавшая доселе Феодосия. «Выкинула, и выкинула, никто дознаваться не станет, мало ли баб выкидывают».
Вокруг стола наступила тишина.
— Грех это… — неуверенно сказал Михайло.
— А рожать от насильника, да видеть, как дитя твое от тебя забирают, да в монастыре сгнить потом — лучше? — Феодосия посмотрела на Воронцова. «Ежели с умом все сделать, так потом ты ее в подмосковную увезешь. Пусть годик там пусть посидит, да и выдашь замуж куда подалече. За Матвея ее теперь отдавать не след, опасно это».
Прасковья внезапно разрыдалась, хватая ртом воздух.
Федор нахмурился. «Мне непонятно — как Марья с царем-то спозналась? Не бывала она ж в Кремле. Вот только если…» — он прервался, подумал и сказал угрожающе: «Один только человек мог их свести. Поеду я к царю, а вы тут ждите. И вот еще что — Степану ни слова».
— Почему? — спросила его сестра.
— Да потому что, — вона, мужу твоему за тридцать, борода у него в седине, вроде разумный человек, и то — к царю собирался, обвинять его, али еще что.
А Степану — осмьнадцать, и, хоша парень он и спокойный, но все одно — кровь горячая, молодая, не стерпит он сестриного позора. Дочь вы чуть не потеряли, миловал Господь, зачем вам сына терять?»
Федор поднялся и шагнул вон из горницы.
Царь Иван Васильевич сидел за трапезой. Анастасия Романовна, искоса, сбоку, внимательно взглянула на мужа. С утра, взойдя в ее опочивальню, был он весел и нежен, ровно молодожен, спрашивал о ее здоровье. Даже пошутил, что Великим Постом, али к Пасхе уж непременно родит она.
«Может, и понесу, — подумала Анастасия. «Та трава, что Федосья мне в тайности дала — помогает она, как я посмотрю. Ежели рожу, надо боярыне Вельяминовой подарить чего — перстень, али ожерелье. Ну и в матери крестные позвать».
Царь положил перевязанную руку, — вроде растянул сухожилие, с мечом упражняясь, — на голову Матвея и быстро наклонился к нему.
— Ты волосы-то свои обратно отрасти, отрок, — улыбаясь, шепнул ему царь. «Не бойся участи Авессаломовой».
Матвей приник лицом к государевой руке, и вдруг застыл — на пороге трапезной стоял его отец.
— Федор Васильевич, — радушно сказал государь, «ты проходи, садись, рядом со мной.
Освободите место боярину-то».
— Новости у нас не то, чтобы очень хорошие, — сказал Вельяминов, принимая бокал с вином.
«Ты уж прости меня, государь, что я о делах говорю, времени терять не след нам. Ищет Алексей Данилович, да не в тех местах, как представляется мне».
Иван зорко взглянул на боярина.
— Инок-то этот, — спокойно продолжил Вельяминов, — он же из Москвы убег. Куда бежать-то ему было? Явно, что на запад, другого пути нет. Вот и спосылать бы людей в Смоленск, поспрошать — не видел ли там кто его?
— Это ты, верно, говоришь, — задумчиво ответил Иван. «А все ж не только в Смоленск, но и в Тверь и Новгород надо поехать бы — оттуда в Ливонию дорога прямая».
Федор похолодел, и, улыбаясь, ответил:
— Истинно, государь, а мне бы и в голову не пришло. Сегодня же людей пошлем.
— И этого Башкина, — добавил Иван Васильевич, — вы допрашивайте со всей строгостью. Что правду он стал говорить, — то хорошо, за это спасибо вам, однако ж, мнится мне, тут не один Башкин замешан. Потянете за веревочку, клубочек-то и распутается, — царь рассмеялся.
— А я к тебе, царь, с просьбой, — склонился Вельяминов. «Не отпустишь ли ты Матвея со мной — невеста у него при смерти лежит, пусть хоть попрощается, может, успеет еще».
— А что случилось- то с боярышней Марьей? — ахнула царица.
— Сегодня утром поплохело ей, государыня, — ответил Федор. «Без движения она, язык отнялся, уж соборовали ее».
Царица набожно перекрестилась. «Господи, упаси, в таких молодых годах-то. Родителям, каково это!»
— Так ничего и не говорит? — спросил Иван Васильевич и глаза его, — зеленоватые, настороженные, скрестились над столом с синими, спокойными глазами Вельяминова.
— Молчит, государь, пропала речь-то у нее, — ответил Федор и увидел, как царь снимает с руки алмазный перстень.
— Передай-то Михайле Степановичу на помин души дочери, — протянул ему Иван кольцо. «А ты, Матвей, поезжай, да возвращайся — будем ждать тебя».
Матвей встал, избегая тяжелого взора отца, и поклонился царю.
До Рождественки они ехали молча. Только на дворе усадьбы, спешившись, Матвей спросил:
— Что с Марьей-то приключилось?
— Ты, сын, не говори ничего сейчас, — сказал Федор, стиснув, — до боли, — кулаки. «Ты помолчи, советую тебе. Поди вон в светелку боковую, а мы тебя позовем».
— Вот, — сказал Федор, входя в крестовую горницу и швыряя перстень на стол. «Плата за позор дочери твоей, Михайло.
Сказал я ему, что она при смерти, да без языка — ты бы видел, как он обрадовался — боится все же, хоша и безнаказанно он насильничает, да все же боится. Ну и Матвея я вам привез — поговорить с нами, по родственному».
Федор спокойно улыбнулся, и Федосья в ужасе закрыла глаза — ни разу еще не видела она мужа таким.
Матвей стоял перед столом, опустив голову, и Прасковье вдруг вспомнилось, как почти три года назад, на Воздвиженке, так же сидели они. «Надо было тогда свенчать их, и дело с концом, — подумала она. «Не было бы ничего этого сейчас».
— Как ты мог, Матвей? — Михайло поднялся и подошел к юноше. «То ж невеста твоя, нареченная, ты ж сам, который год говорил, что без Марьи тебе жизни нет. И своими же руками на поругание ее отдал?».
— А ты бы не отдал, Михайло Степанович, коли государь тебе приказывает? — тихо сказал Матвей. «Жизнь свою и честь за него отдавать надо».
— Свою жизнь и свою честь ты отдавай, преграды тебе в этом нет, — с дальнего конца стола проговорил Федор. «Как ты можешь чужой жизнью распоряжаться-то, Матвей? Что трус ты, — Федор встал, — так я давно это знаю, но что бесчестен — думал я, что все, же нет этого в тебе».
— А ты подожди, батюшка, когда царь к тебе придет, и прикажет тебе жену ему отдать, али дочь, — ответил Матвей. «Посмотрим, что ты, со всей храбростью и честью своей, тогда запоешь».
Федору на мгновение привиделись окровавленные глазницы новорожденной Марфы в его сне, и он, сдерживаясь, что есть силы, медленно выдохнул и опять сжал кулаки.
— Лучше я жену и дочь убью собственной рукой, нежели чем выдам кому на поругание, — тяжело сказал Федор. «А ты, Матвей, ежели б мужчиной был, не согласился бы на то, что исделал с Марьей. Как ты жить будешь после этого — неведомо мне».
— Уж проживу как-нибудь, — буркнул Матвей и, не успев уклониться от удара, полетел на пол.
«Помяни Господи царя Давида и всю кротость его, — нарочито спокойно сказал Федор, рассматривая погнувшийся перстень на руке.
— Федя, не надо, — попыталась остановить его жена.
— Подожди, — он подошел к Матвею и сапогом пошевелил его голову. Сын, матерясь, с трудом поднялся, и выплюнул к отцовским ногам сгусток крови с разбитых губ.
— Пшел вон отсюда, — тихо сказал ему Федор. «Как помру я, за наследством приходи, а до той поры не смей мне рожу свою показывать.
В Кремле я с тобой говорить буду — незачем на людях тебя позорить, а дома, чтобы не видел я тебя».
— Ну, подожди, батюшка, — прошипел Матвей, — я тебе это еще припомню.
— Припомнишь, припомнишь, — Федор взашей вытолкал его из горницы. «Иди, и чтобы духу твоего тут больше не было».
— Вот что получается у нас, Федор Васильевич, — Басманов пальцами снял нагар со свечи и зевнул. «В Смоленске люди мои говорят, что не видели никого, а в Твери — недели через три апосля того, как Феодосий этот сбежал, крутился какой-то возок не тамошний».
— Крутился-то он где? Куда поехал после этого? — Федор встал и прошелся по горнице.
Сидели они в Разбойном приказе, наверху, и Федор, оглянувшись на окольничего, распахнул ставни. На улице не шибко сеял бесконечный, мелкий дождь. «Хоша свежей станет, — сказал боярин и вернулся к столу.
— Да в том и дело, что возок-то они видели, а куда он потом делся — неведомо. Ты как хочешь, Федор Васильевич, а по моему разумению, прошло то время, что мы с Башкиным цацкались, аки с дитятей, — вздохнул Басманов.
— Дак если его на дыбу вздернуть, он тут же и околеет, — спокойно ответил Федор. «Ты ж его видел, Алексей Данилович — в чем душа только у него держится, непонятно. А ежели сдохнет Башкин, дак с ним ниточка и оборвется — так и не узнаем, кто у него в помощниках ходил».
— Ты, Федор Васильевич, сразу видно — руками сам-то никогда не работал, — рассмеялся Басманов. «Ты у нас большого ума человек, ты и поспрошай Башкина, а уж что с ним делать — чтобы заговорил он, — ты это мне предоставь, у нас, окромя дыбы, и другой инструмент имеется, — сладким голосом добавил окольничий.
Федор посмотрел в его умильное, постное лицо и заставил себя, улыбнувшись, похлопать Басманова по плечу.
— Истинно, Алексей Данилович, надежная ты опора престолу, редкий человек так государю послужить умеет.
Окольничий довольно ухмыльнулся и забежал вперед, чтобы открыть дверь для боярина.
Марья выздоравливала медленно. Уже сидела она в постели, но ходить — даже по горнице, — было ей все еще трудно.
Днем она вышивала, или просила Степана почитать ей. Закрыв глаза, Марья слушала свое любимое — о том, как тверской купец Афанасий, сын Никитин, поплыл за три моря, в далекую Индию. Видела она перед собой не серое, низкое осеннее небо, а голубые просторы гор, белые, невиданные, чудесные здания, и бесконечное, теплое, ласковое солнце.
Ночью, стоило ей задуть свечу, приходили сны. В них были высокие, заплесневелые своды какого-то подвала, тлеющие в углу огни, холод, сырость, и раздирающая ее на части боль — тело ее будто рвали клещами.
Низкая, тяжелая дверь открывалась. Переступая через порог, появлялся он — с желтыми, волчьими, жестокими глазами. Марья ползала перед ним на коленях, простиралась ниц, умоляя пощадить ее, а он только смеялся, и, прищелкнув пальцами, звал кого-то.
Приходил Матвей и стоял в углу — с мертвенным, посиневшим лицом, в кровавых глазницах его извивались могильные черви.
Царь подталкивал Марью к трупу и смеялся: «То твой жених, девица! Иль не хочешь ты теперь взамуж за него?»
На голову ее сверху, с потолка подвала, опускался раскаленный докрасна, выкованный из железа брачный венец и сдавливал ей виски, — так, что Марья просыпалась, крича от невыносимой боли.
Прасковья, спавшая на полу в горнице дочери, садилась на ее ложе, клала Марье на лоб холодную примочку, и так задремывала — привалившись к стене, с головой дочери на коленях. Рядом с ней Марья не просыпалась, и не металась на ложе в кошмарах— только постанывала тихо, будто больной зверек.
Феодосия приезжала на Рождественку каждый день — телесные раны у Марьи заживали, но все еще не могла говорить она о том, что случилось той ночью — стоило матери раз спросить об этом, как Марья отвернулась к стене и несколько дней и слова не вымолвила.
— Не пытай ее, — мягко посоветовала Феодосия Воронцовой. «Думаешь, зря она у тебя кажную ночь в слезах просыпается? Дай время-то ей, сама отойдет, тело излечится, а за ним и душа».
— Жалко, — Прасковья взглянула на подругу, — мучается ж она, может, ежели выговорится, так легче ей станет?»
— Легче, — вздохнула Федосья, — да только видно, не настал еще этот час».
Башкина привели в подвал на исходе дня, когда тучи над Москвой разошлись, открывая низкое, уже холодное солнце.
— Красиво-то как на улице, Матвей Семенович! — потянулся Басманов. «Бабье лето на носу, знаешь, деревья-то все в золоте стоят, вона сейчас распогодится, паутинки летать будут, по грибы пойдем. В лесу поутру страсть как хорошо! — он прервался и взглянул в лицо Башкину. «Вот ежели ты нам, не запираясь, честно все расскажешь, завтра уже сможешь по Москве гулять!»
— Даже если я и расскажу все, — угрюмо ответил боярин, — сердце Федора захолонуло, — все равно меня в монастырь отправят, не дадут гулять-то».
— А что ж монастырь? — расплылся в улыбке окольничий. «И в оном люди живут. А ежели отец игумен попадется добрый — сладко живут, вкусно едят. Вона у меня рядом с именьицем честна обитель — тишь там, да спокойствие, так бы и ушел туда на покой.
Да нельзя, Матвей, — посуровел окольничий, — ибо я на службе государевой. Так что — давай, ты не таись, вона Федор Васильевич записывать будет, а ты нам все, как на духу и открой — кто греб, кто возком правил, что в Твери видели, да куда монах Феодосий из Твери делся потом!»
В голубых глазах Башкина заплескался страх.
— Говорил я вам уже и еще повторяю — сам я все сделал!
— И возком, что в Твери видели, сам правил? — спросил у него Федор.
— Сам — твердо ответил Башкин.
— А возок-то где брал? — наклонился к нему окольничий.
— У себя на усадьбе, где Феодосия и держал, — Башкин перевел дух. «Правду я вам говорю!»
— Знаешь, Матвей Семенович, в честности я твоей я не сомневаюсь, — ухмыльнулся Басманов. «Да вот незадача — нет у тебя на усадьбе возка-то, ни такого, ни еще какого другого».
— Феодосий из Твери в нем дальше поехал, — ответил боярин, «а я домой вернулся».
— А на чем вернулся-то? — резко спросил Федор. «Пешком, что ли, прошел от Твери до Москвы?».
— Коня купил на базаре, — Башкин покусал сохлые губы.
— И где теперь конь тот? — усмехнулся окольничий. «Ты только не говори, что издох, а то у тебя все одно к одному получается — отец келарь волею Божией помре, конь копыта отбросил — а тебе одно удобство выходит».
Башкин молчал, опустив голову, не глядя в лицо боярам.
Прасковья, поддерживая, проводила Марью — вымытую, в чистой рубашке, до постели, и укутала ее одеялом.
— Пущай Степа мне почитает, маменька, — попросила девушка.
— Про Индию? — Прасковья чуть постучала в стену — позвать сына.
— Да, — Марья вдруг мечтательно закрыла глаза, и показалось матери на мгновение, что губы девушки сложились в улыбку — краткую, ровно взмах крыла бабочки, — но улыбку. «Хочется-то мне там побывать» — шепнула Марья.
— Спокойной ночи, доченька, — перекрестила Прасковья лоб девушке. «Я по хозяйству отойду, и вернусь, как Степа тебе дочитает».
Воронцова зашла в боковую светелку и опустилась на пол, кусая губы, чтобы не разрыдаться — пошла уже вторая луна, а месячных кровей у Марьи так и не было.
«Прости меня, Господи, ибо это есть грех великий, — подумала Прасковья и опустила лицо в ладони. «Невинную душу губить буду, своей же рукой. Да ладно — ежели и кому давать ответ на суде Божьем, так только мне».
Выйдя из комнаты, Прасковья спустилась вниз и приказала с самого раннего утра спосылать на Воздвиженку, за боярыней Вельяминовой.
— Дак вот, Матвей Семенович, — обстоятельно усаживаясь за стол, напротив заключенного, сказал Басманов, — ты клади руку на эту дощечку-то. Видишь, там такие кольца железные вделаны — это для пальцев твоих. А большое кольцо — для запястья. Они все на защелках, мы их сейчас подгоним, так, что тебе удобно будет. А ты, Федор Васильевич, — обернулся окольничий к Вельяминову, — «не в службу, а в дружбу, подвинь очаг ближе к столу и вот решеточку эту на него пристрой.
И то хорошо, — сказал Басманов, обернувшись к заключенному, — что очаг у нас ныне переносить можно. А то, бывало, за каждой иглой не набегаешься».
Кровь отхлынула от лица Башкина и стало оно, ровно мука, — белым.
— А ты что испужался-то? — ласково спросил окольничий. «Очаг, — это так, ну ежели ты запираться будешь. Ты нам с боярином и с холодной иглы все расскажешь, всю, как мы говорим, подноготную».
Басманов захихикал и осекся, испуганно взглянув на Федора Васильевича.
— Шутим мы так, — пробормотал он.
— Смешно, — мрачно сказал Вельяминов и поборол в себе желание закрыть глаза.
— Ну, начнем, благословясь, — наклонился над столом Басманов. «Ты левую ручку давай-то, Матвей Семенович, потом придется подписаться под словами своими, а после досочки этой, каюсь, писать тебе тяжеленько будет».
Башкин положил левую руку на стол и взглянул прямо в лицо Федору.
— Вот, — сказала Феодосия, отмеряя горстью сухую траву. «Заваришь и будешь давать ей кажное утро и кажный вечер по ложке. И запивать дай, он горький, неприятный отвар этот.
Крови и придут, через два, али три дня. Больше их будет, чем обычно, и тошнить ее будет — но это ничего страшного».
— Понятно, — Прасковья вздохнула. «А сказать-то что ей, что, мол, за питье?»
— Правду и скажи, — Феодосия завязала холщовый мешочек. «Чего утаивать-то?»
— А вдруг откажется она, — Воронцова помолчала. «Не силой ж ее поить».
— А ты предложи, да и посмотри, что ответит она — Федосья вдруг потянулась и обняла Прасковью. «Излечится Марья, вот увидишь».
— Дочка, — неуверенно сказала Воронцова, входя в Марьину светелку, — ты как сегодня?»
— Да лучше, матушка, — улыбнулась боярышня. «Петенька прибегал, вот, — она подняла с кровати игрушечную тележку, — колесо у него соскочило, так я чиню».
— А что ж Степану он не принес? — спросила Прасковья, прикасаясь губами ко лбу дочери.
— Да тут работа тонкая, я лучше сделаю, — Марья поставила колесо на место и подняла на мать синие глаза: «Сказать ты что хотела?»
— Марьюшка, — Прасковья откашлялась, будто у нее першило в горле, «ты помнишь, как несчастье с тобой приключилось?»
Боярыня с ужасом увидела, как по щеке дочери ползет одинокая слеза. Марья отвернулась к стене и прошептала: «Как же мне не помнить, маменька, коли кажную ночь оно ровно заново приходит».
Прасковья обняла дочь и прижала ее голову к груди. «Ты поплачь, доченька, поплачь, легче-то тебе станет, душеньку свою не терзай так». Марья разрыдалась и невнятно сказала: «Или какие еще нехорошие вести ты мне принесла?»
— Да уж не знаю, милая, — Прасковья побаюкала дочь. «Понесла ты, Марьюшка».
Дочь высвободилась из ее рук, кровь отхлынула от ее лица, и сказала она твердым голосом, голосом прежней Марьи:
«В воду я кинусь, или на огне сожгусь, но отродье его рожать не буду! Велел он мне грамотцу ему послать, ежели дитя я зачну — но не бывать этому, лучше смерть, чем участь такая!».
Прасковья, как могла, утешила дочь, и уложила ее отдыхать. «Ино нельзя травы-то давать, с Михайлой не посоветовавшись, — подумала она, прибираясь в горнице.
«Может, надо бы Марью из Москвы увезти — подальше от царских глаз. Правильно, конечно, Феодосия говорит — выкинула и выкинула, но за эти настои-то и на костер взойти можно, ежели донесет кто. А тут плоть государеву травим».
После второй иглы Башкина без сознания унесли из пыточной палаты.
— Говорил же я тебе, Алексей Данилович, — раздраженно сказал Федор, — слаб он. Даже для тисков твоих — и то слаб, вона, как глаза-то у него закатились. И все равно, на своем стоял».
— Так батюшка, Федор Васильевич, — захлопотал окольничий, — это ж только первое испытание у него было».
— Первое? — удивился Федор?
— Ежели преступник на своем стоит, — ну вот как Матвей этот, — три раза его пытать надо, — объяснил Басманов. «И только если все три раза показывает одно и то же, — тогда, значит, правду говорит».
— А, — протянул Федор. «Что же, завтра ты ему опять тиски приготовил?»
— Ну, — широко зевнул окольничий, — надо ему в себя прийти. У его сейчас ногти вырваны, на тех двух пальцах, смысла его спрашивать, сейчас нет, в боли он.
Как отойдет — дня через три, так и продолжим. Я тебе покажу-то, что у нас еще есть — мастера у нас хорошие, инструмент в порядке содержим, вместе и выберем, что дальше-то его ждет».
— А нам за это время, Алексей Данилович, надо ответы-то его привести в порядок, — сказал Федор. «Опять же, мне это все переписать надо, не в таком же виде их царю подавать, — он указал на забрызганные кровью Башкина бумаги. «У тебя как с письмом-то?»
— Да не очень, по правде говоря, — заискивающе пожал плечами Басманов. «Подписаться могу, а более ничего».
— Ну, вот видишь, — высокомерно ответил ему Вельминов, — значит, все на меня ложится».
— Если б не ты, батюшка Федор Васильевич, — заискивающе улыбнулся окольничий, — я б и не знаю, что делал. Кости ломать — у нас мастеров много, а грамотных — нетути».
Михайло с Прасковьей сидели при единой свече в крестовой палате.
— Пока не прознал он об этом, надо Марью подальше куда отправить — устало сказал Прасковье муж. «Ты ей трав-то пока не давала?»
— Нет, заварила только, да хотела ж с тобой посоветоваться. Марья сказала, что он грозил ее до родов в монастырь упрятать, чадо забрать, а ее саму насильно в иночество постричь, — Воронцова заплакала тихими, быстрыми слезами.
— А Федосья что сказала? Когда начнется-то у нее? — Михайло покраснел, говоря это.
— Дня через два, али три, как зачну отваром ее поить, — ответила Прасковья.
— Ну, так ты сегодня и начни, а завтра повечеру поезжайте в подмосковную, там и укроетесь, там и… — Воронцов осекся и взял жену за руку: «Не думал я, Прасковья, что так все обернется».
— Кто же думал-то, Михайло, — покачала головой его жена. «Главное, чтобы дети наши живы да здоровы, остались, остальное-то приложится».
— А не дойдет до него? — тревожно спросил ее муж.
— От кого ж дойти? Кроме тебя, меня и Федосьи Никитичны и не знает никто. Степану, и тому ж я не говорила.
— Что не говорили? — открывая дверь, спросил их сын.
Феодосия постучалась в дверь опочивальни и приложила губы к замочной скважине:
— Федя, ты там?
Засов со скрипом поднялся и Федор, отойдя в сторону, пропустил ее внутрь.
— Тебе, может, поесть, чего принести? — спросила жена, убирая с глаз, долой пустую бутылку и стакан.
— Не бойся, — Федор хмыкнул, — не сопьюсь я. Только вот, не знаю я, как жить мне дальше.
Помнишь, сыну-то своему я про честь и бесчестие говорил?»
Феодосия кивнула.
— Ну, так вот, — Федор распахнул ставни и вгляделся в пустую, темную Воздвиженку. «А не бесчестие ли то, что я сегодня сидел напротив Матвея Семеновича, видел, как страдает он, и молчал? Казалось бы — мне Басманова, тварь эту, задушить, али заколоть — минутное дело. Вывел бы Башкина из приказа, да и увез с глаз долой. Однако не мог я этого сделать, Федосья».
Женщина подошла к мужу и, потянувшись на цыпочках, обняла его — всего, как только лишь одна она и умела на всем белом свете.
Федор погладил ее по голове, и спросил, вглядываясь в серые, бездонные, ровно озера на севере, глаза:
— Не жалеешь-то, Федосья, что замуж за меня вышла? Видишь, какой я тебе достался — ломаный, да битый, да еще неизвестно, что далее с нами будет.
— Что бы ни было, — тихо сказала жена, — вместе мы через это пройдем, Федя, не разлучаясь.
А что ты говоришь насчет сожаления — ничего кроме счастья, не ведала я с тобой, и не изведаю.
И не бесчестие то, Федор — на тебе я да Марфа, нет у нас иной опоры, и защитника, окромя тебя. Ежели погибнешь ты — куда нам деваться?»
Федор еще постоял, баюкая жену в своих объятьях.
— Ты к Прасковье-то ездила? — спросил он. «Что там с Марьей у них?»
— Плохо с Марьей, — Федосья поглядела на мужа снизу вверх. «Понесла она от царя-то».
Федор отпустил ее и задумался. Глядя испытующе на жену, он спросил:
— Трав, каких ты им не возила-то?
— Возила, конечно, — ответила Федосья.
Вельяминов помолчал и вздохнул.
— Сбирайся-ка ты, Федосья. Я сейчас мигом на Рождественку и обратно — не след им сейчас дома сидеть, возьму возок и доставлю их сюда, а от нас уж и поедете в подмосковную-то.
Если туда, — он указал глазами на потолок, — дойдет, что Марья в тягости, никуда им уж не сбежать.
Однако, покрутившись по московским улицам, Федор вернулся на Воздвиженку ни с чем — тиха была усадьба Воронцовых, тиха и ровно безлюдна, а у ворот был выставлен стрелецкий караул.
Степан Воронцов что есть мочи мчался по ночной, спящей Москве. С того момента, как он услышал от рыдающей матери, и растерянного, вмиг постаревшего отца о позоре Марьи, и выбежав во двор, вскочил на коня, не было у него иных мыслей, кроме мести.
То была его сестра, с которой они лежали в одной колыбели, с которой, поддерживая друг друга делали первые шаги, с которой учились, играли, дрались и мирились. Сестра, — упрямая, вспыльчивая, красивая, единственно родная Марья. А теперь она страдала, изуродованная насильником, принужденная растить его плод, раздавленная, потерявшая честь и гордость.
Там, в крестовой горнице, Степан, не мог поверить словам отца. Но, когда он взглянул на измученное, поблекшее лицо матери, которая могла лишь тихо плакать, — он отступил на шаг и сказал:
— Не бывать тому, чтобы Марья осталась не отмщенной, слышите меня? Даже если я сам я погибну.
— Степа, — подняла Прасковья наполненные слезами лазоревые глаза, «но ведь государь это…»
— А что, ежели он государь, он Божьего закона выше? — Степан спокойно снял со стены кинжал. «Сказано же в Писании: «Аще же обрящет человек деву обрученую, и насиловав будет с нею, убийте человека единаго бывшаго с нею».
Михайло подошел к Степану, и, на мгновение, обняв его, перекрестил.
— Храни тебя Бог, — сказал он, и повернулся к жене: «Прав Степан, да и нам после этого умирать не стыдно будет. Только кровью бесчестие наше смывается».
Рядом, совсем близко, встали стены Кремля — светлые, ровно плывущие куда-то в полуночи. Степан соскочил с коня и на минуту замер, прижавшись щекой к его холке.
— Прощай, — сказал он тихо. «Послужил ты мне верно, а теперь иди на все четыре стороны».
Белый жеребец тихонько прянул ушами и коротко, грустно заржал.
Царь был в трапезной с ближними ему боярами — Матвей Вельяминов сидел у его ног на ковре, играя в шахматы с сыном окольничего Басманова — Федором, синеглазым отроком с тонким, будто девичьим лицом.
Братья Адашевы — воевода Алексей, ближний советчик царя, и Даниил, только что вернувшийся из похода по Вятке и Каме, где он с дружиной усмирял казанцев и ногаев, рассказывали государю о Пермском крае.
— Проплыли мы Усолье Камское и по реке Колве дошли до Чердыни, — сказал широкоплечий, с обветрившимся лицом, Даниил Адашев. «Оттуда пошли к остякам, в становища ихние — так они показали нам путь на восток, туда, откуда солнце восходит. Толмачом был у нас инок Вассиан, из Богословского монастыря — он говорит, что ежели держать из Чердыни на юго-восток, в полумесяце пути оттуда Большой Камень лежит.
— Приказал я в прошлом году землю измерить, и чертеж всему государству сделать, — сказал Иван. «Замеряли вы те места, по коим ходили, Даниил Федорович?»
— По твоему велению, государь, все сделали, ответил Адашев. «Вот — и он развернул на столе искусно нарисованную карту.
— Кто ж вычерчивал так? — спросил Иван, вглядываясь в переплетение рек.
— Мы начерно делали, а как воротились из похода в Богословский монастырь, тот инок Вассиан, что толмачом у нас был, вот эту карту и закончил.
— Толково, — протянул государь и обернулся. «Матюша, а Вассиан этот инок — не брат ли тебе по плоти?»
— Так и есть, — сказал юноша, подходя к царю. «Старший брат мой, Василий в миру».
— Красен сынами Федор Васильевич, — улыбнулся Иван. «Матвей, а крестница-то моя, Марфа, как поживает?»
— Растет, баловница, — улыбнулся отрок. «Не девка, а огонь».
— Ну, бояре, пора и на покой, — потянулся Иван и широко зевнув, перекрестил рот. «Небось, не мне одному к хозяйке своей хочется».
В горнице раздался смех и тут же его покрыл высокий, взволнованный юношеский голос:
— Ты сначала ответ за свои преступления держи, царь!
Иван нахмурился, но тут, же улыбнулся.
— Степан Михайлович! Редкий гость ты у нас, как видно, в Новгород ты еще не уехал? Ты проходи, садись, вина ты не пьешь, знаем, кваса налейте сыну боярскому.
— Да как ты смеешь, — сказал Степан, все еще стоя у двери, — думаешь, все позволено тебе, и нет над тобою суда человеческого али Божьего? Сестру мою девицу не ты ль опоганил?»
— Боярышню Марью? — поднял брови Иван. «Выздоровела ль она от хвори-то своей?»
— Душа ее никогда не излечится, — Степан стоял, выпрямившись, ровный, как струна. «Как же ты мог, государь, создание невинное насильничать?»
— Ты, Степан Михайлович, молод, а молодая кровь — она горяча, — усмехнулся царь. «Вона Матвея-то, сродственника своего, спроси, что на самом деле приключилось с Марьей?»
— Распутничала сестра твоя, Степан, и понесла от распутства, — сказал улыбающийся Матвей. «Как узнал я это, так и сказал ей, что не встану с ней под венец — кому жена блядовитая нужна? А что она после этого руки на себя наложить вздумала — это уж не моя забота».
— Да ты… — рванулся к нему Степан.
— Тихо, тихо, — удержал его царь. «Я тебя, Степан Михайлович, понимаю — кому охота краснеть за сестру, коли она, не честна девица, а потаскушка срамная? Мой тебе совет — возвращайся домой, да и везите с отцом Марью в монастырь — иночество грех ее покроет».
Царь наклонился к юноше и потрепал его по щеке.
Степан низко поклонился и смиренно сказал: «Прости меня, царь-батюшка».
— Да что ты, — обнял его Иван, «сам я таким горячим и несдержанным был. А ты, Степа, приходи к нам чаще — скучаем мы по тебе».
— Спасибо за приглашение, государь Иван Васильевич, — Воронцов улыбнулся, и быстрым, четким, смертельным движением вонзил кинжал в левый бок царя — туда, где билось сердце.
— Не вернется он, — Прасковья Воронцова посмотрела на мужа измученными глазами, стараясь не зарыдать. «Что бы ни случилось, закончит Степа дни свои на плахе али на колу».
Михайло молчал. Невыносимо стыдно было ему, что это не он, отец, сейчас мстил за обесчещенную дочь, а сын его, который и не жил-то еще, и не видал ничего.
— Собирайся, — наконец сказал Воронцов. «Бери Марью, Петра и уезжай».
— В подмосковную? — Прасковья тяжело, будто старуха, поднялась.
— Нет, — Михайло подумал. «Опасно вам там будет, ино близко это. В ярославскую вотчину надо вам, наверное. Там затаитесь, может, и не найдут».
— А ты? — Прасковья взглянула на мужа.
— Могу ли я бежать, аки трус, коли сын мой в оковах будет? — ответил ей Михайло. «Мало того, что не я за Марью отмстил, так еще и удеру, оставив Степана одного? Не бывать этому, жена. Честно я жил, так и помру тоже достойно».
— Что же, — Прасковья подошла к нему и обняла, положив голову на плечо, — это расстаться нам надо сейчас, Михайло?»
— Да по всему выходит, что так, — муж прижал ее к себе, — кратко, на миг, и тут же отпустил:
«Ссоберетесь когда, так я с детьми попрощаюсь».
Жена перекрестила его. «Храни тебя заступница, Богородица пресвятая».
— Прасковья, — вдруг сказал муж, «Петю-то с честью воспитай».
Женщина сглотнула слезы. «Как же еще, коли отец и брат старший у него такие, как вы. Коли б ты жив, остался, так не стыдно тебе б за сына было, Михайло».
— И Марья, — добавил муж. «Ты с ней ласкова, будь, может, и оправится она. Помолюсь я за дочь нашу у престола небесного, Прасковья. Ну, иди, — Михайло ласково подтолкнул ее, — на рассвете бы вам и выехать».
Женщина медленно, будто во сне, пошла к двери, и, остановившись, оглянулась. Муж, уронив голову в ладони, сидел на лавке.
— Да что ж ты мне сердце-то рвешь? — глухим голосом сказал Михайло, не глядя на жену.
«Если останешься, хоть на мгновение, не смогу я сделать того, что должно мне. Иди, милая, сбирай детей».
Он услышал, как медленно, со скрипом, закрывается дверь палаты, и не стало у него сил сдерживаться более — он зарыдал, кусая себе губы, чтобы ни един человек на усадьбе не услышал плача его.
Но даже сквозь рыдания свои услышал он крик Прасковьи из верхних горниц — страшный, жуткий крик, — как если бы она уже мучилась под кнутом палача.
Кинжал, запачканный алым, — на сером камне пола он был ярким, будто цветок, — выпал из рук Степана Воронцова.
Матвей, — в последнее мгновение бросившийся к царю и заслонивший его собой, — прижал руку к ране и поднес ее недоуменно к глазам. С пальцев его стекали тягучие, медленные капли.
— Как крови-то много, Степа, — сказал юноша тихим, почти неслышным голосом. Его губы посинели и, если бы не царь, подхвативший Матвея, тот упал бы на пол.
Иван опустился на колени, поддерживая отрока, и припал губами к его лбу. «Матюша, — сказал царь, «Матвей, ты глаз-то не закрывай, смотри на меня, милый. Лекаря сейчас позовем, ты только говори со мной».
— Мачеху мою привезите…, она поможет…, травами, — сказал, задыхаясь, Матвей. Потеряв сознание, он уронил голову на колени царя.
— Пошлите за боярином Вельяминовым и женой его, быстро — обернулся Иван Васильевич к братьям Адашевым, удерживавшим Степана.
— А ним, государь, что делать? — спросил Алексей Адашев, кивая на молодого Воронцова.
— В оковы, к Басманову. Пытать безжалостно, — коротко сказал царь. «И на Рождественку пусть Алексей Данилович стрельцов отправит. Истреблю я все семя их».
Степан почувствовал, что на глаза его наворачиваются горячие, быстрые слезы.
Царь бережно опустил Матвея на ковры, и, поднявшись, взяв со стола плеть, остановившись перед юношей, сказал:
— Голову подними-то, не прячься.
Степан гордо вскинул голову и тут же завыл сквозь сжатые зубы, пытаясь закрыть руками лицо — ударом плети царь выбил ему глаз.
— Кровь за кровь, Степан Михайлович, — сказал государь, и, отбросив плетку, вышел из палат.
Михайло Воронцов взбежал наверх. Жена его стояла на пороге Марьиной светелки с расширившимися от страха глазами.
Дочь лежала на полу без сознания, судорожно подергиваясь, глаза ее закатились так, что видны были одни белки. Рядом, в луже рвоты, валялись осколки разбитого горшка.
Прасковья повернулась к мужу и одними губами сказала:
— Тот отвар, из травы Федосьиной…, весь Марья его выпила, до последней капли.
— Сбирай быстро Петю, и уезжайте, — встряхнул Михайло свою жену.
— А Марья как же? — зарыдала Прасковья.
— Не жилец она на белом свете, не видишь, что ли! — Михайло опустился на колени рядом с дочерью и крикнул: «Ну что стоишь, буди Петрушу и бегите отсюда, — хоша бы на край света!»
Снизу, со двора, Воронцовы услышали стук колес и ржание коней.
Феодосия аккуратно поднесла к губам Матвея ложку с питьем.
— Оправится он, государь, — спокойно сказала женщина. «Рана у него неглубокая, внутри и не задето ничего, сейчас главное — холодной водой рану промывать, повязку менять несколько раз на дню, да покой. Отрок он молодой, через месяц и забудет, что кинжалом его ударили».
— А что за отвар ты ему даешь-то? — спросил царь, расхаживая по палатам.
— Кровь чтобы лучше свертывалась, рана быстрее и затянется. Да вот еще что, государь, — женщина помялась, — лучше б его не перевозить сейчас никуда, пусть здесь лежит».
— Не будем, — Иван Васильевич улыбнулся. «Ну, Федосья Никитична, что спасла любимцу моему жизнь — теперь проси чего хочешь!»
— Пасынок же это мой, хоша и неродной мне, а мужу моему сын, как же не помочь ему? — пожала плечами Феодосия. «Да и не надо мне ничего, государь, я завсегда послужить рада — Вельяминова метнула мгновенный, из-под ресниц, взгляд на царицу Анастасию, тоже склонившуюся над ложем Матвея.
— Ты батюшка Иван Васильевич, велел Воронцовых всех в острог отправить, — неуверенно начала царица.
— Ну, велел, а тебе-то что, — нахмурился Иван.
Анастасия вдохнула, и сказала, глядя прямо царю в глаза: «У Прасковьи дочка при смерти — дай ей хоть умереть-то на материнских руках, батюшка. Что Михайлу взяли — это правильно, но Прасковья-то не сбежит, — куда ей прятаться, еще и отрок шестилетний же у нее».
— Больно жалостливая ты, царица, — помолчав, сказал Иван. «Да ладно, ты мне новости хорошие сегодня принесла, — при этих словах Феодосия и Анастасия обменялись чуть заметными улыбками, — ладно, будь по- твоему. Пущай дома сидят пока, под охраной».
— Вот, батюшка Федор Васильевич, — улыбнулся Басманов, — в самом деле, не разорваться же мне надвое.
С Башкиным мы еще разобраться не успели, а тут племянника твоего троюродного тоже надо допросить — на государя руку поднял, понятно, не жить ему, а все же разобраться следует — один он такое замыслил, али кто ему помогал?
Федор посмотрел на окольничего и ничего не сказал. Боярин чувствовал себя будто стоящим на краю пропасти — видел он такое на Галичьей Горе, когда в прошлом году, после осады Тулы войском Девлет-Гирея, Вельяминов с другими боярами искал места на юге для сторожевых постов.
Внизу, под скалами, текла бурная река. С Дикого Поля, лежавшего в летнем мареве, веяло полынью, и, казалось, — сделай шаг, и полетишь, ровно кружащийся в ясном небе кречет.
— Да как бы ни разбиться» — угрюмо подумал Федор. Ровно по лезвию меча шел он сейчас — одного слова Башкина, али Степана было бы достаточно, чтобы кончить и жизнь его, и жизнь всей его семьи.
— Матвея-то не тронут», — понял Федор. «Матвей, дай ему волю, еще и сам меня прирежет.
Вырастил сына себе же на погибель, тьфу!»
— Так вот, — не замечая раздумий Федора, продолжил Басманов, — есть у нас инструмент один, — все же, как ты и говорил, не след Башкина-то на дыбу сейчас вздергивать, а вот это, — окольничий взял в руки деревянные, соединенные грубыми винтами, колодки, — это нам поможет.
— Ходить-то он сам может после? — спросил Федор, задыхаясь от свечного чада, — были они глубоко в подвале.
— Ходить? — Басманов задумчиво склонил голову на бок. «Ползать, — оно вернее. Да и то больненько ему будет».
Сейчас, возвращаясь домой на Воздвиженку, Федор первым делом умывался — Феодосия поливала ему молча, и так же молча, подавая ручник, обнимала его. Так они стояли, — соединенные вместе, — несколько мгновений, и только потом шли за трапезу.
Марфа серьезно оглядывала родителей, и тоже сидела тихо, аки мышка. Потом она робко подходила к отцу и залезала ему на колени — так же молча, прижимаясь к нему так, что Федор слышал, как бьется ее испуганное, крохотное сердечко.
— Тятенька, — говорила она, — ты меня обними, а я от тебя никуда не уйду».
— Так и будешь сидеть, боярышня, до ночи? — спрашивал Федор, слыша еще молочный, сладкий, детский ее запах.
— Как вы с маменькой улыбнете’ь, так и ладно будет, — сказала Марфа, закусив губу и щекоча за ухом, лежащего у нее под боком Черныша. «Тятенька…» — несмело продолжила она.
— Что, милая? — спросил Федор, целуя дочь.
— А Петеньку тоже казнят? — Марфа подняла на отца прозрачные, зеленые глаза и, вздохнув, сказала: «Как же это, батюшка, значит, и деток убивать можно?»
— Не казнят его, Марфуша, — успокоил ее Федор и встретился взглядом с женой, стоявшей у окна — ровно железный клинок были глаза Феодосии — безжалостные, твердые, ждущие ответа.
Ночью, высвободившись из объятий мужа, Феодосия зажгла свечу и села, уставившись взглядом в стену напротив.
— Мнится мне, Федосья, ты сама на плаху лечь хочешь, — вздохнул Вельяминов. «Ты хоть понимаешь, что негде нам с тобой Петю прятать? То ж не Феодосий, его в Литву не переправишь, а ежели в вотчины его отвезти, так рано или поздно откроется все.
Меня не жалеешь, себя не жалеешь, дитя свое рожоное пожалей хоть — пропадет ведь Марфа, коли все откроется».
— А ты, помнишь, Федор, от Писания, — повернувшись к нему, сказала жена: «И не востанеши на кровь ближняго твоего: аз господь бог ваш».
Так разве заповедовал нам Господь стоять и смотреть, как ближних людей наших терзают и мучают? Это ж кровь твоя, родная».
— И вы мне, вестимо, не чужие — угрюмо ответил ей муж.
— Ты, Федор, помнишь ли, кто виной-то разорению и бесчестию Воронцовых? — после долгого молчания спросила его Феодосия.
— Жестока ты, однако, Федосья, — Вельяминов посмотрел на нее и не узнал свою обычно тихую, спокойную жену — она тяжело дышала и даже при неровном, мерцающем огне свечи было видно, как покраснели ее щеки.
— Ведь любовь, Федя, — она ж не в том, чтобы мужу поддакивать, да со всем с ним соглашаться, — смотря прямо ему в глаза, сказала Феодосия. «Это у вас на Москве жены молчат, потому что мужей боятся, а в Новгороде искона заведено было — коли неправ муж твой, скажи ему об этом, громко и не таясь.
Потому что ежели б я тебя, Федор, не любила, отвернулась бы сейчас и ничего не говорила — делай, как знаешь. Только в семье — в ней не едина голова, а две, и обе — равные».
Феодосия замолкла и Федор вдруг, сам того не ожидая, сказал:
— Прасковью-то уже не спасешь, как не старайся.
— Почему? — подалась к нему жена.
— Если б я в остроге сидел, упаси Господи, ты б поехала, куда от меня? — спросил Вельяминов.
— Нет, бо сказано было: «Посему оставит человек отца своего и мать и прилепится к жене своей, и будут двое одна плоть», — твердо сказала Феодосия. «Как же ехать, ежели мы плоть одна?».
— Ну, вот видишь. И Марью она не покинет до самого часа смерти ее, — вздохнул Вельяминов.
«Только вот как ты, Федосья, предполагаешь Петю-то из Москвы увезти? Опять батюшке своему писать будешь?».
Феодосия скользнула обратно в его руки и прижалась к нему.
— Что ж делать, коли надо? И пришлет батюшка за Петей человека надежного, так, что твой Басманов — змея подколодная, — и не пронюхает ничего.
— Дай-то Бог, — вздохнул Федор и почувствовал, — как всегда рядом с Феодосией, — будто она половинка его, и нет без нее ему ни жизни, ни счастья.
— А как ты на Рождественку-то проберешься? Стрельцы там, — спросил Вельяминов, целуя Феодосию, и понимая, что она улыбается.
— Москвичи ж стрельцы-то, небось? — рассмеялась жена.
— Ну да, — недоуменно сказал боярин.
— Ну, так ты меня, Федя, прости уж, но не тягаться вашим москвичам с новгородцами — мы вас искона вокруг пальца обводили, да и сейчас обведем, — лениво сказала Федосья и вернула его поцелуй.
В тот день много где на Москве видели сероглазую, высокую инокиню. В церкви святого Никиты Мученика она отстояла заутреню, усердно отбивая поклоны, а после, выйдя на двор, разговорилась с богомолками.
Матушка приехала из Ростова — поклониться святыням московским, да заодно привезти усердным вкладчикам ее монастыря, — боярам Воронцовым, кое-каких гостинцев — лестовку плетеную, вышитые златом венчики с молитвами, свежего меда в сотах.
— Вот так и пойдешь, мать Неонила, — сказала ей одна из старушек, указывая вниз Волоцкой улицы, так к Кремлю и попадешь. А там и до Зачатьевского монастыря недалече будет. Где, говоришь, бояре-то твои живут?
— В Большой Дмитровской слободе, — Неонила перекрестилась и сказала: «Спасибо за подмогу-то, матушки, я в Москве-то потеряться боюсь, больно город у вас великий, а я тут в первый раз».
— Храни тебя заступница Богородица, — дружно ответили ей богомолки.
Обедню, матушка молилась в Зачатьевском монастыре, и здесь уже спрашивала дорогу к Иоанно-Предтеченскому монастырю, рядом с которым, по ее словам, и жили ее вкладчики.
Когда звонили к вечерне, Неонила была уже на Рождественке. Здесь, отстояв службу в Богородице-Рождественской обители, она, выйдя из собора, нырнула за ворота и была такова.
Бабье лето заливало Москву золотым, вечерним светом. Стрелец, поставленный в усадьбе Воронцовых, зевнул, и подумал, что в слободе сейчас уж, наверное, садятся за трапезу.
— Медку бы, да с яблочком, — подумал стрелец и потянулся.
— Благослови, Господи, — услышал он приятный женский голос рядом с собой.
— Ищешь чего, мать честная? — спросил стрелец, поднимаясь с лавки.
— Не здесь ли усадьба бояр Воронцовых, мил человек? — спросила инокиня, ласково смотря на стрельца. «Из-под Ярославля я приехала, вкладчиками они в нашей обители, я им подарков привезла — свечей, медку свежего…, - монахиня стала развязывать кису.
— Нельзя к ним, матушка, — нахмурился стрелец. «Сам-то со старшим сыном в остроге, говорят, — он понизил голос, — чего-то они супротив государя замышляли…»
— Господи спаси и помилуй! — инокиня перекрестилась.
— А дочка при смерти у них лежит, слышишь, сговорена была, так свадьба и расстроилась, а она, не про нас будь сказано, с тоски себя, чем и опоила, — продолжил стрелец.
— Пресвятая Богородица! — ахнула инокиня. — Боярышня Марья, что ли?
— Знаешь ты ее? — поинтересовался воин.
— Вот с таких лет еще, — монахиня показала ладонью от земли — с каких. — У них вотчина рядом с нашей обителью.
— А что за монастырь-то у тебя, честна старица? — стрелец покосился на нее.
— Тоже, Богородице-Рождественский, как и этот, что тут рядом — перекрестилась инокиня. — Святитель Феодор, племянник святого Сергия Радонежского, основал нашу обитель, еще во время оно.
— Так что ж теперь, — погрустнела женщина, — мне несолоно хлебавши обратно брести? Ты хоть тогда медку-то возьми, мил человек, — она сунула в руку стрельцу увесистый шмат сотового меда.
— Ну ладно, — раздобрился охранник. — Ты уж проходи, матушка. Ты там помолись за них, — он приоткрыл ворота.
— Храни тебя Господь, — перекрестила его монахиня и черной галкой шмыгнула на двор Воронцовых.
— Скажи-ка ты мне, Матвей Семенович, — наклонился к Башкину окольничий, — так-таки ты один все и исделал?
— Один, говорил же я, — прохрипел боярин. — Сними колодку-то, прошу тебя!
— Это я еще винты не закручивал, — улыбнулся Басманов. — Может, ты и так нам расскажешь, с кем дело сие замышлял и куда монах Феодосий из Твери делся? — он пнул колодку сапогом и Башкин зашелся в крике.
— Я ж ходить не смогу, что ж ты делаешь-то, — пытаемый разрыдался, уронив голову на стол.
— А зачем тебе ходить? — усмехнулся Басманов. — Ежели мы тебя за ребро будем подвешивать, али на дыбу вздергивать, тебя сюда и без ног притащат. Ты расскажи нам все, без утайки, и кости у тебя целыми останутся, — окольничий чуть затянул винты на колодке и Башкин потерял сознание.
— Федор Васильевич, последи за ним, покуда я крикну, чтобы воды принесли, — попросил Басманов. — Ино, мнится мне, так он не отойдет.
Окольничий вышел из палаты, и Федор быстро наклонился над Башкиным.
— Ты держись, Матвей Семенович, — прошептал он, не зная — слышит его боярин, или нет.
Башкин открыл мутные глаза и, увидев над собой Вельяминова, тихо сказал: «Силы у меня на исходе, не знаю, сколько вытерплю еще. Ты уж прости меня, если что».
Прасковья Воронцова, сидевшая над ложем Марьи, ахнула, увидев в дверях инокиню.
— Матушка, — сказала боярыня, поднимаясь, и, внимательно вглядевшись в монахиню, закачалась, опершись рукой о кресло: «Федосья, как же это…»
— Медку я вам привезла, угличского, монастырского — Феодосия быстро опорожнила кису и приложила руку ко лбу Марьи — был он холодным, будто лед.
— Да ведь раз иночество надевши, с себя-то его не скинешь, — слабым голосом пробормотала Воронцова. — Ты что это удумала, боярыня?
— Бог простит, — вздохнула Вельяминова. — Крови пошли у нее?
— До сих пор идут, выживет ли? — Прасковья опустила постаревшее, измученное лицо в ладони.
Лицо Марьи обострилось, глаза запали, залегли под ними тяжелые, сизые тени, и рука — Прасковья приложила пальцы к запястью девушки, чтобы послушать сердце, — бессильно скребла по одеялу.
— Кончается она, — сказала Феодосия, повернувшись к Воронцовой. — Тот отвар — он же ядовитый, коли много его выпить. Рвало ее?
— С ночи, что Михайлу стрельцы увезли, сначала все тошнило ее, а потом рвать зачала, — без передышки, говорила что-то невнятное, а теперь и вовсе язык у нее отнялся», — Прасковья тихо плакала. — И крови много было, да и сейчас еще течет.
Феодосия, молча, обняла подругу и прижала ее голову к груди.
— Прасковья, — сказала женщина, помолчав. — Ты Петю к завтрему собери, одень его поплоше, я апосля обедни приду за ним.
Воронцова подняла на Феодосию измученные, заплаканные глаза. «Головой же своей рискуешь, боярыня. Федор-то знает?».
— Знает, — Федосья помолчала. «Опасно Петеньку в вотчины отправлять, я отцу своему в Новгород грамотцу послала. Ты, Прасковья, ведай, что не оставим мы его до самого дня смерти нашей — Господь нам заповедовал сирот привечать. Что Марфа, что Петруша — нет нам с Федором разницы между ними, оба они наши дитяти.
Женщины обнялись, и Прасковья перекрестила подругу. «Господь да вознаградит тебя за доброту твою, Феодосия».
— Все, — Федосья подошла к двери. «Пора мне, а то стрелец еще заподозрит чего».
Выскользнув из ворот, женщина поясно поклонилась стрельцу:
— Спасибо тебе, добрый человек, ино дал ты мне помолиться за душу боярышни Марьи. А твое-то как имечко, чтобы за здравие твое тоже молитву вознести?
— Ильей крестили, матушка, сыном Ивановым, — ответил стрелец.
— Ну, храни тебя Господь, Илья Иванович, — улыбнулась монахиня и пошла прочь от боярской усадьбы.
Петенька придвинул лавку к окну и забрался на нее.
С той поры, как заболела его сестра, мальчик стал тихим и просил матушку не оставлять его одного на ночь в детской светелке. Все казалось Петруше, что в углу, там, где темно, стоит страшный человек и смотрит вниз, на пол — а как поднимет он глаза на тебя, так и смерть твоя придет.
А потом была ночь, когда все кричали, и хлопали двери, и случилось то, о чем Петруша до сих пор не мог даже думать. Как закрывал он глаза, так и видел это, и тогда уж ничего не оставалось, кроме как залезть под стол, али в чулан, свернуться там, в клубочек и тихо плакать.
Батюшки больше не было, Степы не было, матушка тоже плакала, приходя к Пете, чтобы помолиться с ним перед сном — она прижимала мальчика к себе и все молчала, и только вздыхала, когда он робко ласкался к ней.
А Марьюшка умирала. Петя приходил к ней днем, и садился на пол, держа ее за руку — смертный холод пробирал мальчика до костей, и он дышал на руку сестры — так, думал он, ей хоть теплее станет.
Не было никого на дворе, скучно было смотреть в окно. Петя слез с лавки и сел на полу, крутя колеса игрушечной тележки, что починила ему сестричка, прежде чем начать умирать.
Мальчик вспомнил про то, кто еще умер, и тихо заплакал, утирая щеки рукавом.
— Петруша, — маменька, — он даже не заметил, как зашла она в светелку, — обняла его и стала целовать. «Петенька, мальчик мой…»
— Он умер же, матушка, умер, — Петя прижался к матери и зарыдал. «Я сам видел!»
— Тихо, родной мой, — от маменьки пахло, как всегда, как в то время, когда все были еще дома, и Петя, вдыхая этот запах, стал потихоньку успокаиваться.
— Петенька, помнишь тетеньку Федосью, маму Марфуши? — спросила у него маменька.
— Конечно, — Петруша шмыгнул носом. «А почему они к нам больше не ездят?»
— Нельзя, — Прасковья помолчала. «А ты к ним в гости хочешь поехать?»
— К Марфе? Хочу, конечно, — ответил Петя. «А ты, маменька, поедешь со мной?».
— Нет, сыночек, — сказала Прасковья. «Тетенька Федосья к нам завтра придет, и ты пойдешь с ней. Ты только будь хорошим мальчиком, не балуйся, слушайся ее».
— А ты потом приедешь? — спросил мальчик, поднимая на мать синие, такие же, как у нее глаза.
— Нет, Петруша — Прасковья нежно поцеловала сына в лоб. «Не приеду я».
— Никогда? — мальчик помолчал и грустно спросил: «И батюшка со Степой не приедут?».
— Нет, — Прасковья закусила губу и глубоко вдохнула, стараясь не расплакаться.
— Я теперь совсем один буду, маменька, да? — Петя отвернулся от матери, и она увидела, как трясутся его еще узкие, совсем детские плечи. «Как же я без вас-то буду?»
Прасковья бережно обняла сына и твердо сказала:
— Ты, Петя, живи и помни — отец твой и старший брат жизнь свою отдали за честь семьи нашей. Тако же и ты, сыночек — не посрами памяти их».
— Маменька, — помолчав, спросил ее мальчик: «А можно ли мне с собой ножик будет взять, что Степа мне на именины подарил? И ту подушечку, что Марья вышила. Можно?»
— Можно, — Прасковья поднялась. «Давай, Петенька, я тебя сбирать буду, а ты помогай мне».
— Не сказал ничего Башкин-то сегодня, — Федор вздохнул и налил себе еще вина. Феодосия посмотрела на него — выразительно.
Федор усмехнулся. «Да мне, Федосья, цельной этой бутылки не хватит, чтобы забыть все».
— А что дальше-то? — спросила Феодосия.
— Дыба, — коротко ответил ей муж. «И кнут в придачу».
— А Степан как же? И Михайло? — Феодосия потянулась через стол и взяла руки мужа в свои.
— Басманов ждет, пока Башкин заговорит, а тогда уже и за Воронцовых возьмется — объяснил ей муж.
— А если не заговорит? — Федосья все еще держала руки Федора, и боязно, было ей отрываться от них.
— Не видел я еще ни одного человека, что на дыбе-то не разговаривал, — мрачно ответил Федор. «С Прасковьей-то удалось тебе увидеться? Что там у них?»
— Марья кончается, вряд ли и пары дней протянет, — Федосья помолчала: «Федор, а кого из стрельцов Басманов на усадьбу-то к ним отправляет — знаешь ты?».
— Знаю, — Федор хотел что-то спросить, но жена остановила его:
— Ну, и скажи мне, а всем остальным уж я сама озабочусь.
— Коготок увяз — всей птичке пропасть, — пропел окольничий Басманов, улыбаясь, и обернулся к Федору: «Я тоже дурак, Федор Васильевич, помнишь ли, как я отцов святых в Андрониковом монастыре спрашивал?»
— Ну, помню, — ответил Федор и прищурил глаза — тяжело было при свете одной свечи разбирать рукописную грамотцу, что принес Басманов.
— Оказывается, не с всеми-то я говорил! — торжествующе закончил окольничий. «Есть у них там честной отец Иона — он летом к Троице уезжал, и только сейчас вернулся».
— Да и я смотрю, что он пишет, мол, отправился на богомолье через две ночи на третью после той, как Феодосий пропал, — отозвался Вельяминов, читая скоропись монаха.
— Истинно так! А тоей ночью, что сбежал Феодосий, отец Иона с требой ходил — недалече, на Китай-Город, в Иоанно-Предеченский монастырь, старица там, в мир иной отходила, соборовал он ее. Вернулся в обитель уж за полночь, и видел кое-что, — Басманов все еще улыбался.
— Мол, парень какой-то под стенами монастыря рыбу удил, — Федор зевнул и отбросил грамотцу. «Давай, Алексей Данилович, по всей Москве сейчас зачнем этого парня искать — коего отче святый видел за полверсты в темноте! На смех нас поднимут и будут правы, — мало ли рыбаков на Яузе в ту ночь сидело?»
— Мало или немало, а у Андрониковой обители только один. И мнится мне, Федор Васильевич, что парень этот карасей-то выбросил, Феодосия на руки принял, в лодочку перенес да и был и таков. А? — Басманов, склонив голову на одно плечо, умильно смотрел на Федора.
— Чтоб ты сдох, сука, — бессильно подумал Федор и, лениво зевнув, сказал: — Ну а Башкин тогда что? Наговаривает на себя, мол, что это его рук дело?
— Думается мне, — Басманов помедлил, — что Башкин с парнем сим знаком и близенько. Вот кто на веслах-то сидел, прав ты, Федор Васильевич, наговаривает на себя друг наш Матвей Семенович, выгораживает кого-то. Мы его и поспрошаем — со всей строгостью.
— Я пока грамотцу эту перепишу, — Федор ткнул пером в показания отца Ионы. «А то хоша он и монах, но ошибок у него — одна другой погоняет, не разберет непривычный человек».
— Доброе дело, — обрадовался окольничий. «Это ты нас сильно выручишь, Федор Васильевич.
Все ж без тебя — ровно как без рук», — Басманов рассмеялся. «Ловко ты это делаешь, ну, пишешь».
— Да прямо не описать, как ловко, — Федор придвинул к себе чистый лист бумаги.
— Тогда я пойду дыбу налаживать, — Басманов поднялся. «Опять же — еще надоть кнут правильный выбрать».
— А что, разные они? — не подумав, спросил Федор.
— Конечно! — окольничий всплеснул руками. «Коим можно и хребет перешибить, ежели со всей дури хряснуть. А есть такие кнуты, что кожу только рвут, или кожу и мясо под нею, — вот как раз такой, разумею я, и сгодится для Башкина».
Матвей выздоравливал. Из больших царских покоев со всей осторожностью перенесли его в свободную опочивальню. Ходить ему было пока нельзя, поэтому царь приносил любимцу книги, или играл с ним в шахматы.
— А как погода-то на Москве, государь? — спросил юноша, полусидя на ложе, глядя в окно, за которым было — небо голубое и солнца без меры.
— Бабье лето все еще, Матюша, — Иван Васильевич потрепал его по отрастающим, златым локонам. «Как выздоровеешь, поедем уже по пороше на зайцев охотиться, а там и на медведя сходим, как и обещал я тебе».
— Листья-то, наверное, все золотые да красные, — вздохнул Матвей. «У нас в подмосковной об это время как раз лес — будто сиянием одет. Заходишь, и ровно в храме Божьем, тишина такая, благолепие, ни единой ветки не шелохнется».
— А бывает, стоишь, и видишь, — паучок на паутине летит куда-то, — вздохнул царь. «И грибами-то что пахнет, милый, и так еще, — вроде травой прелой, и такое родное это все, что слезы на глаза наворачиваются».
— Оттого и жаль умирать-то, царь-батюшка, — Матвей взял руку государя и прижался к ней щекой. «Сколько ж еще красоты не видено, вона, Данило Федорович про Пермский край рассказывал, или как на Волге мы были — смотришь, дух захватывает!»
— Истинно, Матвей, — Иван Васильевич помолчал. «Оттого и хочу я дальше идти — неча сидеть нам в Перми, Казани, да Астрахани, пора за Большой Камень переваливать, воевать народы тамошние, да и себе подчинять. Земли у нас много, люди — умные да способные, чем мы хуже гишпанцев, что половиной мира уж владеют, али англичан?»
— Море для сего нужно, государь, — тихо проговорил Матвей. «Белое море — оно суровое, путь далек к нему, кто из торговых людей туда доплывет, али оттуда до Москвы дойдет. Вона новгородцы — они искона по Ладоге да Онеге плавают, хоша мачеху мою спроси, а, однако ходу к морю им тоже нет — не пускают.
— Прав ты, — Иван поднялся и заходил по опочивальне. «Надо, надо Ливонию воевать, зря, что ли святой благоверный князь Александр Ярославич еще во время оно за нее боролся?»
— Слава Богу, недостатка в людях нет у нас, — Матвей взглянул на царя. «Да я бы и сам с войском пошел…»
Иван Васильевич присел рядом с отроком и нежно прижал его голову к груди.
— Ну, тебя я от себя не отпущу, — сказал царь, целуя Матвея в лоб. «Куда тебе в битву, Матюша, ты ж не батюшка твой, Федор Васильевич. Тот истинно — ни бога, ни черта не боится, как есть храбрец».
Матвей ничего не ответил царю, только еще сильнее прижался к нему, — будто ища защиты в сильных руках государя.
Замурзанная девчонка, — босая, с растрепанными грязными волосами, шла по Рождественке и громко рыдала, даже не утирая слез.
Стрелец, что сидел у ворот усадьбы Воронцовых, был человеком семейным и детным, отцом трех дочек, и, увидев плачущего ребенка, не мог не вмешаться.
— Случилось-то что у тебя, девица? — присел на корточки стрелец.
— Котеночек, — провыла девчонка, широко раскрыв рот. «Котеночек мой сбежал, порскнул за дверь, и был таков! Дяденька, — она внезапно обхватила стрельца ручками за шею, — найди котеночка!»
— Дак где ж я тебе найду-то его? Зовут-то тебя как, милая? — погладил ее стрелец по спутавшимся косам.
— Василиса, — шмыгая носом, сказала девчонка. «Тятенька с маменькой пьяные напились, и дверь в избе не закрыли, вот котеночек и сбежал!»
— Ты видела, куда он сбежал-то? — спросил ее стрелец.
— А то! — ответила девчонка, глянув на стрельца лихими зелеными глазами. «Вот туда и сбежал, — она показала на ограду усадьбы, «на забор залез и прыгнул во двор. Вона, какой забор высокий, разве ж я чрез него перелезу? — она села в пыль прямо у ног стрельца и опять принялась рыдать.
— Ну, постой туточки, я посмотрю, — сказал стрелец и открыл тяжелые ворота.
— Так что, — Басманов прохаживался вокруг дыбы, поигрывая кнутом, — что за парень-то карасей удил на Яузе, а, боярин? Знакомый твой, какой, али друг?»
— Не видел я никакого парня, — сквозь зубы проговорил Башкин, не поднимая головы.
В угарном свечном чаду, в полутьме, Федор Вельяминов едва различал висящего на дыбе человека — хотя и сидел он совсем рядом, — то немногое, что и говорил Башкин, нельзя было различить издали, — совсем тихо шептал боярин.
— Не видел, — раздумчиво проговорил Басманов, и, размахнувшись, ударил Башкина кнутом меж лопаток. «А ежели вспомнить, Матвей Семенович? Может, видел?» — окольничий ударил во второй раз, и Федор увидел, как по всему телу Башкина, что висел, — с вывернутыми в плечах руками, — на дыбе, — прошла судорога.
Вельяминов вытер со щеки брызнувшую на нее кровь, и взглянул на Басманова.
— Ты ж видишь, — кивнул он окольничему на Башкина, — без пользы сие. А сейчас он сознания лишится, и мы вовсе тогда ничего не услышим».
— Пять ударов, — пропел Басманов, поглаживая рукоятку кнута. «Я его меру знаю, Федор Васильевич, к тому же все равно язык кнуту надо менять — этот-то уже искровавленный, шибко не бьет».
— Дяденька, дяденька, — суматошно взбежала девчонка на двор Воронцовых, — вона котеночек-то, обратно порскнул».
Стрелец, излазивший весь двор, выбежал на улицу вслед за девицей, которая дергала его за рукав кафтана.
— Вона, вона он — показывала девчонка вдаль, туда, где золотились монастырские купола, — вона бежит! Ай, не догоним мы его!» — она опять принялась рыдать.
— Как это не догоним! — стрелец раззадорился. Дома у него, в слободе, дочки точно так же носились, аки с писаной торбой, с домашним их котом, все норовившим, удрать на улицу, и стрелец поднаторел в такой беготне.
— А ну давай, Василисушка, припустим, — подтолкнул ее мужчина. «Сейчас мы кота-то твоего и изловим, не плачь».
Ворота усадьбы остались открытыми, и в них, оглянувшись по сторонам, проскользнула невидная баба, — босая, в потрепанном сарафане.
— Ты ежели запираться будешь, Матвей Семенович, — Басманов ударил его в третий раз, — ты ведь жизни лишишься. Руки и ноги у тебя уже нет, считай, — кости все переломаны, что там, что там, а лекарей тут нетути, чтобы лечить тебя.
Без руки и ноги люди живут, а без головы — нет. А ты сейчас если молчать будешь, я ж велю очаг раздуть — ты с клещами уж познакомился, когда я тебе ногти рвал, то холодные-то клещи были, ерунда, стало быть. А вот как я тебе зачну каждое ребро тащить, да клещами раскаленными, — тут ты и откроешься. Ан поздненько уже будет — с вывороченными ребрами не жилец ты, — Басманов хлестнул Башкина кнутом еще раз. «Ну, так что, нести очаг? Иль ты вспомнил, что за парень то был?»
— Вспомнил, — еле слышно сказал боярин. «Не бей меня больше, Богом молю».
— Молодец, — Басманов опустил кнут. «Ну вот, и меня, и Федора Васильевича порадуешь, коли откроешься. Кто на лодочке-то плыл, с монахом Феодосием?»
— Степан Воронцов, — еле слышным голосом ответил Башкин. «Сын стольника Михайлы Воронцова».
— Если б я мог, Матвей Семенович, я б тебя расцеловал, — искренне сказал окольничий. «Ты ж нам такой подарок сделал, коего мы и не ожидали, правда, Федор Васильевич? — обернулся Басманов к боярину.
— Правда, — тяжело ответил Федор. «Истинно, как царь говорил, — потяни за ниточку, клубочек и размотается».
— Ну вот, — захлопотал Басманов, «сейчас мы тебя снимем, ты и отдохнешь. Но, — окольничий важно поднял палец, — недолго-то нежиться будешь, Матвей Семенович! Ежели Степан Михайлович запираться будет, так мы тебя опять поспрашиваем. У кого на усадьбе вы монаха прятали, да куда он из Твери поехал. Понял?»
Башкин ничего не ответил — был он уже без сознания.
Степан Воронцов сидел, уронив голову в руки и монотонно, про себя, считал капли, что падали с сырых стен подвала на каменный, леденяще холодный пол.
Когда его затолкали сюда, и дверь заперлась, он лег лицом прямо на этот пол — изуродованный глаз горел, и, казалось, боль эта проникала прямо в мозг. Он в который раз ощупал вздувшийся на лбу и щеке рубец, и со свистом втянул в себя воздух — пальцы все время наталкивались на закрытый, расплывшийся глаз, и боль заставляла юношу приваливаться к стене, сжимая зубы.
— А ведь Матвей Семенович тоже тут, — подумал Степан. «Ежели не выдержит он, так нам всем прямая дорога в руки палачу. Да, впрочем, мне и так не жить. Хоша бы батюшка с матушкой уехали, успели бы».
Степан понимал, что не такой человек его отец, чтобы сына в остроге бросить, но все, же оставалась у юноши хоша и слабая, но надежда на то, что семья их спасется.
— Мне-то умирать придется, — парень посмотрел в глухую темноту подвала. «Ну, так что же — что должно было мне, я исполнил. Вот только моря не успел повидать».
Дверь — низкая, тяжелая, медленно открылась, и к Степану зашел, неся перед собой свечу, какой-то человек.
— Бог тебя благословит, Федосья, — тихо сказала Прасковья Воронцова. «Давай, милая, обнимемся, что ли, на прощанье — не свидеться нам более».
Марья едва дышала. Нос у нее заострился, губы посинели, и сердце, — Феодосия, оказавшись в горнице, приникла ухом к груди девушки, — еле билось. Прасковья сидела у ложа дочери, держа ее за холодную, недвижимую руку.
— Петенька, — сказала она сыну, тихо сидящему в углу, «ты поцелуй-то Марьюшку, мы ж тут останемся».
Мальчик поднял на женщин серьезные синие глаза и тихо коснулся губами лба сестры.
— Ты, Марьюшка, — Петя прервался, чтобы не заплакать, — ты выздоравливай, а я за тебя помолюсь».
Мать привлекла его к себе и взглянула поверх головы ребенка прямо в глаза Феодосии — требовательно смотрела Прасковья, настойчиво.
— Не бойся, — успокоила ее Федосья. «Жизнь свою положу, а Петя под защитой будет. Пора нам, милая, а то стрелец вернется».
— Петенька, — Прасковья засуетилась, — ты ладанку-то, что я тебе на шею повесила, не снимай. Ты слушайся Федосью Никитичну и Федора Васильевича, не балуйся, расти разумным мальчиком…, - она прервалась и побледнела. «Петенька, сыночек мой…»
— Маменька, — отчаянно сказал ребенок, прижимаясь к ней, — маменька, не прогоняй меня, я хорошим буду….
— Прасковья, — твердо сказала Вельяминова, — и взяла Петю, — босого, в невидном кафтанчике, с котомкой за плечами, за руку. «Пойдем, Петруша».
— Петенька, — слабо проговорила Прасковья, все еще держа сына в объятьях.
— А то все погибнем! — Феодосия встряхнула подругу за плечи. Та выпустила сына и зарыдала.
— Маменька! — рванулся к ней мальчик, но Федосья быстро вывела его из комнаты. Прасковья сползла на пол и встала на колени рядом с ложем умирающей дочери.
— Что ж ты, — посмотрела она в глаза Спасу, висевшему в красном угле, — детей всех забрал у меня, мужа тоже, так уж и жизнь мою возьми!»
Женщина глотнула воздуха, кривясь от внезапной боли в груди, и пуще заплакала — тихо, пряча лицо в подоле сарафана, так, чтобы никто не услышал.
— Федор Васильевич! — Степан приподнял голову.
— Тихо, Степа, тихо, — Вельяминов задул свечу и присел рядом. «Что там у тебя?»
— Царь плетью глаз выбил, — безучастно ответил Степан.
Федор выматерился сквозь зубы. «Я ненадолго», — сказал боярин, — заметят еще, собаки.
Слушай, Степа — Башкин на дыбе сказал, что это ты ему помогал с Феодосием. Так что ты не запирайся, расскажи все Басманову, минуешь и тиски, и все остальное».
— Да я расскажу, — горько сказал Степан, — но ведь меня зачнут про Тверь спрашивать, да и про другие вещи тоже».
Боярин помолчал.
— Батюшка твой здесь, — сказал он, глядя на Степана в темноте.
— Ничего ж он не знает, — Степан вдруг поискал руку Вельяминова и сжал ее: «А что матушка, и Марья? Петенька что?»
— Марья кончается, — тихо сказал Федор Васильевич. «А матушка твоя, располагаю, тоже скоро тут окажется».
— Почему? — подался к нему Степан.
— Петеньку мы с Рождественки увезли, в безопасности он. Царь, как узнает о том, что Башкин на тебя показал, — обозлится, и велит вас всех в острог запрятать, — объяснил Вельяминов.
— Так все и откроется. Матушка твоя скорее умрет, чем скажет, где Петруша — тут-то я не боюсь, а вот тебе держаться надо, Степа.
— Страшно мне, Федор Васильевич, — внезапно сказал Степан. «Вдруг не выдержу».
Вельяминов обнял племянника. «Пора мне, Степа, а то Басманов вернется. Ты знай — ежели что, Федосья увезет детей так, что и не найдут их».
— Что же это вы, Федор Васильевич, — ахнул Степан.
— Я к тому, — мрачно сказал Вельяминов, — что если чувствуешь, что не в силах терпеть более — то скажи на меня».
— Ну, уж нет, — твердо сказал юноша. «Хоша и страшно мне, да сказано же: «Аще бо и пойду посреде сени смертныя, не убоюся зла, яко ты со мною еси».
И показалось Федору при этих словах, что уже накрыла их сень смертная, и нет от нее ни защиты, ни спасения.
— Вот, вот мой котеночек! — взвизгнула девица и понеслась со всех ног к толстому полосатому коту, разнежено лежавшему в тени монастырской стены. «Барсик, ты, что это убегать удумал?»
Кот не успел опомниться, как его уже крепко стиснули в руках.
— Раскормленный-то он у тебя какой! — умилился стрелец и пощекотал кота по брюху.
Животное обреченно закрыло глаза и мяукнуло. «А ты удирать более не вздумай! — погрозил ему мужчина пальцем.
— Мышелов он у нас, — гордо сказала девчонка. «Всех крысок уж в округе извел. Ну, спасибо тебе, дяденька, — она поклонилась стрельцу, — я домой побегу, а то батюшка с матушкой сейчас с похмелья проснутся, надо им рассол с погреба таскать будет».
— Ну, благослови тебя Бог, Василисушка, — перекрестил ее стрелец, и девчонка с котом подмышкой запылила по улице.
А с Рождественки на Введенскую улицу, к Неглинной горке, уже поворачивала незаметная слободская баба, по виду — пушкарская женка отсюда, неподалеку. И баба, и малец, коего вела она за руку, плакали.
Прохожие на бабу не оборачивались — должно быть, муж поучил, иль кису на базаре порезали. Москва большая, много горя на ней — не будешь за каждой чужой слезой останавливаться, — и своих хватает.
Феодосия сидела, закрыв глаза, на краю кровати, опустив ноги в таз с теплой водой, где был разведен травяной настой. Федор, опустившись на колени, осторожно вытер ноги и жены и на мгновение глянул на нее — измученным, заплаканным было прекрасное лицо Федосьи.
Он закутал жену в одеяло и поцеловал в лоб.
— Федя, — слабо сказала Федосья, «ты потрапезничай с детками, присмотри за ними.
Нехорошо их сегодня одних оставлять, особливо Петеньку. Ты уж прости меня, что не встаю я….
— Ну что ты, — Федор обнял ее. «Ты лежи, отдыхай, милая. Только вот что…, - он осекся, но, помолчав, твердо продолжил: «Ежели в ближайшие дни, что случится со мной — ты бери детей и беги подальше куда. Даже и не думай оставаться, поняла?»
— А может случиться? — Феодосия приникла к нему, и Федор вдруг понял, что внутри железа, из коего, мстилось ему, была выкована его жена, есть и слабое что-то — слабое и беззащитное. Казалась она ему сейчас птахой — больной, взъерошенной, что стучится в окно избы посреди зимы — может, и найдется добрый человек, что задаст ей корму.
— Может. Степана не сегодня-завтра к Басманову поведут. Я ж говорил с ним, со Степаном-то, велел ему — раз уж Башкин на него указал, пусть не скрывается, валит все на себя, однако же, мало ли что окольничему, псу смердящему, в голову придет.
Тако же и царь — как узнает он, что исчез Петенька, то в неистовстве будет, — вздохнул Федор и нежно, бережно поцеловал жену. «Ты спи, любовь моя, а то утомилась вконец».
Феодосия послушно закрыла глаза, и, только услышав, как закрывается дверь опочивальни, позволила себе заплакать — тихо, безнадежно, комкая во рту рукав сорочки, что заглушал рыдания.
— Расстроил ты меня, Алексей Данилович, — царь раздраженно отвернулся от окна. «Две бабы, одна из которых при смерти, и пащенок шестилетний — и ты за ними уследить не смог!»
— Говорят стрельцы, — тихо ответил Басманов, — что мальчишка перелез через забор ночью, да и был таков.
— Ровно ты забора того не видел! — желчно сказал царь. «Он же в два человеческих роста, и колья у него сверху заостренные — куда там мальчишке с ним справиться! Ворота не открывали твои стрельцы?»
— Как же можно! — зачастил Басманов, — коли не велено, им было? Во все время вороты заперты держались!
— И не приходил к ним никто? — царь остановился перед Басмановым и посмотрел ему в глаза.
— Да говорят, что никто, — развел руками окольничий. «Если б кто и появился — не пустили бы, приказ на это дело строгий».
— А мать-то что говорит? — царь продолжил ходить кругами по палате.
— Аки волк, — вдруг подумал Басманов, и сам испугался этой мысли.
— Говорит, что проснулась утром, а сына нет, — ответил он государю.
— Пусть сказки свои где-нибудь в другом месте рассказывает, — Иван помолчал. «В округе-то ты спрашивал?»
— Конечно, — Басманов подался вперед. «Баб с детьми видели, а чтоб мальчишка один был — не замечали».
— Ты найди мне его, — протянул государь. «Раз сказал я, что семя их истреблю, так оно и будет — он сорвался на крик и грохнул кулаком по столу.
— Так, — сказал растерянно окольничий, — где ж на Москве найдешь мальчишку шестилетнего?
Можа, околел он уж давно, а можа, куда дальше убег».
— Ну, так и пошли куда дальше! — заорал на него Иван. «В вотчины их пошли, может, его туда вывезли. И Прасковью, стерву эту, поспрашивай строго — знает она что-то, не может не знать. В остроге уж она?»
— Да, и дочка ейная с ней. Та совсем плоха, кончается, — сказал Басманов.
— Чтоб она и вовсе издохла, — пробормотал Иван и добавил. «Но за то, что от Башкина признания добились — хвалю, молодцы вы с Федором Васильевичем. Теперь сведите его с собакой этой, сыном Воронцова, посмотрим, как они изворачиваться-то будут».
— Государь, — робко сказал Басманов. «Федор-то Васильевич, — сродственник он Воронцовым».
— А я князю Старицкому, изменнику, двоюродным братом прихожусь, — язвительно ответил царь. «Сейчас мне голову рубить будешь, али погодишь немного?»
— Да я, — залепетал Басманов, — я, государь, вовсе не….
— К Федору Васильевичу у меня доверия больше, чем к любому другому, понял? — тихо сказал царь. «Если и есть у меня надежный человек, так это боярин Вельяминов».
Басманов ушел, а царь, постояв несколько мгновений у окна, направился в покои Анастасии Романовны.
Царица, в окружении ближних боярынь, вышивала напрестольную пелену в Успенский собор. Шел уже третий месяц, как понесла она, и Анастасия, выполняя обещание, что дала она Богородице, щедро жертвовала на церкви и ставила ослопные свечи.
Дверь широко открылась, и женщина вскинула глаза — на пороге стоял ее муж. По тому, как дергалась у него щека, — едва заметно, — Анастасия поняла, что случилось плохое.
— Все вон отсюда пошли, — грубо сказал Иван Васильевич. Боярыни, бросив пелену, порскнули из опочивальни.
— Что такое? — стараясь, чтобы голос у нее не дрожал, спросила царица.
— А то, что по бабской твоей жалости у Воронцовых с усадьбы мальчишка убег, — еле сдерживаясь, ответил Иван. «Сидели бы они в остроге, не было бы этого».
— Петенька? — ахнула царица. «Ему ж шесть лет всего, что ж ты, Иван, с детьми воюешь?»
— А ты меня не учи, как мне врагов государства уничтожать, — сказал царь, и — Анастасия даже не успела спрятать лицо, — ударил ее.
— Иван, — сказала царица, держась за покрасневшую щеку, — непраздна ж я, что ты делаешь…
— Кабы не твое чрево, сапогами я б тебя поучил, — сквозь зубы сказал царь. «Возомнила о себе невесть что, дрянь, змея!»
Анастасия под градом пощечин молчала, только дергалась у нее голова, и текли быстрые слезы по опухшим щекам.
Иван, утомившись, опустил руку. Царица, всхлипывая, утерла лицо платком и посмотрела на свои трясущиеся пальцы.
— Коли выкину я, Иван, то твоя вина будет, — сказала Анастасия, не смотря на мужа.
— Про Соломонию Сабурову забыла? — муж намотал на руку косы царицы и пригнул ее голову вниз. «Помни место свое, и молчи, паршивка».
Федор зашел на конюшню и прислушался. Сверху, с сеновала, доносились детские голоса.
— А как стрельцы пришли за батюшкой, — тихо сказал Петя, — Волчок им навстречу бросился.
И главный их сначала его сапогом отпихнул, а Волчок его укусил.
Тот обозлился, Волчка взял и голову ему об стену разбил. Я сам все это видел, я под столом сидел, — мальчик прервался и заплакал. «Я потом Волчка взял и на дворе похоронил, за амбаром, ямку вырыл, в ручник его завернул и «Отче наш» прочел. Я не знал, что на похоронах читают».
Марфа потянулась к мальчику и обняла его. «Петенька, — девочка вздохнула, — а давай ты Черныша возьмешь? Если б у меня собачка была, я б тебе ее отдала, да нетути».
— Ну что ты, Марфуша, Черныш, — он же твой, — покачал головой Петя.
— Он тебя тоже любит, — коты, черный и полосатый, — лежали, обнявшись, между детьми, в сене. Марфа пощекотала полосатого кота между ушами. Тот зевнул, не открывая глаз.
— А я Барсика себе оставлю, — сказала Марфа.
— Его, может, и не Барсик зовут, — улыбнулся Петя.
— Будет Барсик! — упрямо ответила Марфа. «Как я сказала, так и будет!»
— Куда ж мне Черныша? — погрустнел мальчик. «Я ж, Марфуша, вскорости уеду, как же с котиком-то ехать мне?»
— А так и ехать, — сжала губы — ровно мать, — Марфа. «Черныш хороший, он тебе мешать не будет».
Петя осторожно взял черного котенка и прижался к нему щекой. «Марфуша, — сказал он, — а давай крестиками поменяемся, будем мы ровно братик и сестричка родные».
— Давай, — Марфа потянула с шеи крохотный золотой крестик.
— Детки, — позвал снизу, глубоко вздохнув, Федор, — трапезничать-то пойдемте, поздно уже».
Марья открыла глаза и увидела над собой склоненное лицо матери. «Как постарела-то она, — подумала девушка. «А все я виновата».
— Маменька, — прошептала Марья. «Родная….»
— Тише, тише, — Прасковья приложилась губами ко лбу дочери. «Ты как, Марьюшка?»
— Холодно, — по телу девушки пробежала судорога. «Болит нутро все, матушка, ровно огнем там жгут, а все одно — холодно».
Прасковья взяла в свои руки мертвенные, посиневшие пальцы дочери и подышала на них.
— Что батюшка? Степа и Петенька что? — еле слышно спросила Марья.
— С Петенькой все хорошо, — Прасковья смахнула слезу с ресниц.
— Повидать бы их, батюшку, Степу, — мучительно медленно сказала девушка. «Согрубила ж я, обидела вас всех и тебя, маменька…Ты благослови меня на смерть, кончаюсь я…»
— Ну что ты, доченька, — Прасковья приникла к Марье. «Никого ты не обидела, милая…»
— Вот так и держи меня, матушка, — пролепетала Марья. «Тепло-то как, солнышко вроде светит…»
Прасковья посмотрела на темные, каменные своды подвала, и еще крепче прижала к себе дочь.
— Да хранит тебя Пресвятая Богородица, — прошептала женщина и услышала, — в тишине подвала, — последний, легкий вздох Марьюшки.
— Вечный покой да дарует тебе Господь», — сказала Прасковья, не выпуская дочь из объятий, и закрыла ее синие, уже потускневшие глаза.
Чуть покачивая, как в младенчестве, девушку, она тихо запела:
Ой же ты, родима моя доченька,
Прилети ты на свою сторонушку,
Распусти сизы свои крылышки,
Да превратися ты в быстру пташечку….
Федор сидел между постелями детей и рассказывал сказку. Марфа, утомившись, заснула быстро, а Петя, внимательно слушая про Ивана-царевича, вдруг сказал:
— Дяденька Федор Васильевич, а можно я у вас останусь? Я хороший мальчик, баловаться не буду, буду послушным.
При свече Федор увидел устремленные на него, наполненные слезами, глаза ребенка, и, вздохнув, обнял его.
— Нельзя, Петенька, нельзя, милый мой. Если узнают про тебя, то всем нам смерти не миновать. Но ты к хорошим людям поедешь, хоша и далеко они живут.
— И вас я больше не увижу? — спросил Петя, вытирая слезы.
— Кто ж знает, — Федор поцеловал мальчика в лоб. — На все Божья воля, Петенька, может, и свидимся еще. Ты спи, милый, устал же ты, наверное.
— А можно я ножик, что мне Степа подарил, рядом положу? — спросил мальчик. — Если ночью кто придет, я его ножиком и ударю.
— Не придет никто, — Федор улыбнулся. — Ты спи спокойно, Петруша.
Но, выходя из детской светелки, он заметил, что даже в полусне мальчик сжимает рукоятку ножа.
Федосья дремала, чуть постанывая во сне. Федор, уже лежа рядом с ней, обнял жену и тихо сказал: «Ну, понимаю я — враг, в сражении, я сам на поле боя убивал, и не раз, но вот так — чтобы дитя невинное мучить, — никогда я этого ему не прощу».
Феодосия повернулась к нему, и так же тихо ответила: «Бог ему этого не оставит, Федор.
Накажет его Господь стократ за все прегрешения его».
Царь приехал в Разбойный приказ глубокой ночью, тайно.
— Не сводил ты еще Башкина с Воронцовым-то? — спросил он окольничего, просматривая записи допросов, приведенные в порядок Федором. «Толково, — протянул Иван Васильевич.
«Все же великое дело — грамота, Алексей Данилович, ты бы вот тоже — пошел бы да поучился».
— Поздновато уже, государь, — заискивающе улыбнулся Басманов. «Чай, не мальчик. Вона, сын мой пусть за меня отдувается. Я думал завтра их свести, с боярином-то, чай, незнамо как дело это еще обернется».
— Что это за шум у тебя? — склонил голову царь, прислушиваясь к звукам, которые доносились из подвала.
— Дочка у Прасковьи преставилась-то, так она, государь, мнится мне, умом помутилась — все поет и поет, не останавливается, — объяснил Басманов.
— Ну и заткни ее, — взорвался царь. «Мне тебя учить, что ли?»
— Конечно, батюшка, — захлопотал Басманов. «Беспременно сделаю».
— Веди их сюда, — раздраженно сказал Иван Васильевич. «Не буду я тут полночи сидеть заради псов этих».
Федор проснулся от шума в детской светелке. Взяв свечу, он тихонько открыл дверь, и увидел, что дети и коты — все четверо вместе, спят вповалку друг на друге в одной кровати.
— Батюшка, — подняла голову Марфа. «Петенька проснулся, плакал, маменьку звал. Это ничего, что котики с нами?»
— Ничего, доченька, — Федор опустился на колени и поцеловал девочку в лоб.
Она отчаянно, сильно обняла его за шею.
— Батюшка, — едва слышно проговорила Марфа. «А пусть Петруша с нами останется и будет мне братиком? Можно? Он хороший, мы с ним дружим».
— Нельзя, милая, — твердо ответил Федор. «Ты же знаешь, что с Петиными родителями стало?»
— В остроге они сидят, — широко открыв глаза, шепотом сказала Марфа.
— Так вот, — Федор вздохнул. «Коли Петенька с нами будет жить, и нам, то же самое грозит».
— А что, — заинтересованно спросила дочь, — разве ж можно деток в острог сажать? Они ж маленькие».
Федор поцеловал дочь.
— Поэтому Петруша и уедет. Ты спи с Богом, милая.
— Батюшка, а Петя далеко будет жить? — несмело поинтересовалась Марфа.
— Не знаю, — Федор поднялся с пола. «Но, должно быть, далеко».
— Жаль, — дочь забилась под одеяло и прижала к себе сонных котов. «Хотела б я с ним свидеться».
— Может, и свидитесь когда-нибудь. Спи, доченька, — Федор потушил свечу.
Степан посмотрел на отца, которого ввели в комнату и ужаснулся — видно было, что его били — долго и жестоко. Михайло еле стоял на ногах, и, только подняв голову, завидев сына, он попытался улыбнуться — еле зажившие губы треснули, и с них закапала кровь.
— Рассказали нам про твоего сына много интересного, боярин — остановился Басманов перед Воронцовым. «Не верю я, что не знал ты, будто Степан в ересь опасную впал и преступникам из-под стражи помогает бежать?»
— Не знал я ничего, — хмуро ответил Воронцов. «Я ж говорил тебе уже и еще раз скажу — не знал! Даже если ты мне все оставшиеся зубы выбьешь, все одно мой ответ не изменится».
— Не изменится, — задумчиво проговорил царь, что стоял, повернувшись спиной к Воронцовым. «А скажи мне, Михайло Степанович, сынок твой младший, Петя, где он?»
— Не знаю, — растерянно ответил стольник. «Как увозили меня с Рождественки, он там был».
— А сейчас нет, вот какая незадача, — прищелкнул языком царь. «Как сквозь землю провалился Петенька. Жена твоя, Прасковья, говорит — убежал мол, один куда-то».
— Как же это, государь, — шагнул вперед Михайло. «Как же мальчик шестилетний один на Москве будет? Надо ж искать его!»
— Затрепыхался, — рассмеялся Иван Васильевич. «А не сам ли ты, Михайло Степанович, переправил куда сына? К сродственникам, али в вотчины? Не помнишь?
— Да на что тебе дитя-то сдалось? — громким голосом вмешался Степан. «Или ты заместо татар со своим народом воевать хочешь?»
— Ты, Степа, глаза уже лишился, — царь подошел к нему совсем близко, так, что юноша чувствовал его горячее, звериное дыхание, — велеть Алексею Даниловичу, чтобы он тебе язык укоротил? Он может. Не сейчас, конечно — сначала ты ему все расскажешь — и про монаха Феодосия, и про то, кому ты его в Твери передал и куда его повезли далее».
— Не расскажу, — коротко ответил Степан. «Хоша ты меня на кол сажай»
— На кол ты у меня, Степа, сам запросишься, — ласково ответил царь. «Ты погоди, мы ж еще только начали».
— Как начали, так и закончим, — обрубил Степан.
— Предерзкие нынче отроки-то пошли, — обернулся царь к Басманову. «Ты, Степа, не торопись — ты ж еще смерть-то можешь миновать».
— Это как это? — хмуро спросил юноша.
— А просто, — царь все еще стоял совсем близко. «Вот батюшка твой родной перед тобой стоит — возьми в руки нож, да и пересеки ему горло. И сразу мы тебя отпустим.
Даже про монаха пытать не будем — Бог с ним, мало ли холопов кажный день в Литву али Ливонию бегает! — царь махнул рукой и продолжил.
— А мы с Алексеем Даниловичем тайну твою хранить будем. Перережешь отцу горло — и гуляй на все четыре стороны.
Парень ты молодой, семья у вас богатая, отбирать я у тебя ничего не буду — своего достает, а что глаза у тебя нет — так это не страшно, главное — что голова есть на плечах. Ну, так что, давать тебе нож, Степан?
Юноша посмотрел на отца, стоящего с прямой, не сгорбленной спиной, и увидел, как Михайло улыбается.
— Ежели ты мне, государь, нож дашь, — ответил Степан, — то первый же удар сам же и получишь. А потом будь что будет.
После трапезы Феодосия посмотрела на детей и сказала:
— А ну-ка, давайте на конях прокатимся! А то, сидя в усадьбе и закиснуть немудрено! Петя, ты как, сам ездишь?
— Конечно, — ответил мальчик. «Уж с год как на коне сижу»
— А мне батюшка и матушка пока не разрешают, — погрустнела Марфа. «Только если впереди них».
— Это потому что ты маленькая! — Петя высунул язык. «А я большой, что, съела!»
— Ах, ты! — задохнулась от обиды Марфа. «Вот не дам я тебе Черныша, раз ты обзываешься!»
— Жадина! — крикнул ей Петя.
Марфа бросила в него деревянной солонкой, — не попала, — и, сжав губы, слезла со стула.
— Вот сейчас я тебе покажу-то, — сказала она угрожающе, сжав кулачки. «Проси прощения, а не то…»
— Не догонишь, не догонишь! — рассмеялся Петя и выбежал из трапезной.
Марфа поспешила за ним.
— Федосья, — раздался снаружи голос мужа, — чего это с детьми приключилось?».
Она вышла на крыльцо и усмехнулась — Петя взобрался на забор, а Марфа снизу кидала в него грязью.
— Да ничего, — она прижалась к плечу мужа. «Они ж дети — лучше пусть так, чем слезы да хлюпы».
— Как думаешь, — спросил ее Федор, — забудет Петя-то?»
— Не забудет, — Федосья покачала головой. «Батюшка отписал, что завтра за ним должен уже человек приехать — повезут Петю первым делом на Чудское озеро, а оттуда — уж в Колывань.
Чтобы в Новгород не заезжать-то, а то опасно это — везде глаза, да уши».
— А Феодосия в Новгород-то возили? — Вельяминов испытующе посмотрел на жену.
— Откуда мне знать? — та пожала плечами. «Батюшка мой, Никита Григорьевич, человек скрытный. Ты думаешь, я тайны хранить умею? А ты попробуй, так как он — кажный день ровно на краю обрыва, один шаг неверный и костей не соберешь».
— Вот как началось это, я и сам — ровно на краю обрыва, Федосья — угрюмо ответил ей муж.
— Жалеешь, что ль? — женщина взглянула на него.
— Ежели б я один был… — вздохнул Федор. «А почему в Колывань-то?»
— Там у батюшки друзья по торговле есть, так Петю, может, приемным сыном куда возьмут.
— Он же Воронцов! — вскинулся Федор. «Боярин же, не торговая косточка».
— Знаешь, Федя, — жестко сказала Феодосия, — как зачнешь умирать, так Господь тебя не по званию твоему судить будет, а только лишь по делам твоим.
— Права, — усмехнулся Вельяминов, и, прижав жену к себе, поцеловал в щеку. «Дети-то заняты… — задумчиво сказал он.
Марфа и Петя уже успели помириться, и строили что-то в большой куче песка за амбарами.
— Я им коней обещала, — слабо запротестовала Федосья.
— Ну, вот что, хватит, — обнял ее муж. «Как начнешь спорить, так и не остановишься, Федосья.
Давай-ка живо в опочивальню, быстрее ветра, небось, самой же хочется, а?»
Тут уж Вельяминова как не сдерживалась — но рассмеялась и легко побежала вверх по лестнице — впереди мужа.
— А ты, Михайло Степанович? — остановился перед ним царь.
— То ж самое — сыну своему старшему горло перережешь, так сразу и отпустим тебя.
Заберешь Прасковью, и домой пойдешь. И где ты Петю прятал — тоже спрашивать не буду».
Воронцов молчал, опустив глаза.
— Ты ж человек еще молодой, — продолжил царь. «И жена у тебя детишек еще может принести. Чего ж думать? А мы с Алексеем Даниловичем могила — помер Степан, и помер, никто ничего не узнает.
Так что не сумлевайся, Михайло Степанович — давай, бери нож, это ж дело минутное. Ты на поле боя же раненых врагов добивал — быстро это, сын твой и не почувствует ничего, — царь улыбнулся.
Михайло угрюмо поднял глаза на государя и, молча, протянул ладонь.
Басманов передал ему широкий кинжал.
— Господи, прости — пробормотал Воронцов и сжал холодные пальцы на богато изукрашенной каменьями рукояти ножа.
Государь легко, по-мальчишески, рассмеялся, увидев, как Воронцов заносит кинжал.
— Опусти, Михайло Степанович, — сказал он. «Сына своего ты убивать не будешь, это понятно, а меня — хоша и хотел бы ты этого, однако же, неужели ты думаешь, что государя так уж легко заколоть? Я теперь по Москве без кольчуги не езжу».
— Пусть уведут его, — приказал Иван Васильевич Басманову, и что-то шепнул на ухо окольничему. Тот закивал головой и позвал стрельцов.
— А ты, Степа, — царь подошел к младшему Воронцову, — сейчас с другом своим встретишься, Башкиным, Матвеем Семеновичем.
Поговорите о том, о сем, глядишь, и станет понятно, куда и к кому дорожка из Твери проложена. Ну, и как я сказал — ты у меня смерти, как облегчения, просить будешь, — царь внимательно посмотрел на Степана и, приблизив губы к его уху, сказал:
— Знаешь ли ты, отрок, как на колу умирают? Долго это, Степа, долго. Дня три ты у меня на нем промучаешься, не меньше.
— Уж кончал бы скорее со мной, — грубо сказал Степан.
— Нет, — тихо ответил царь. «Что ж за радость, коли враг не страдает? А твои страдания, Степа, — не будет такой меры, чтобы исчислить их».
Вельяминовы все же выехали на прогулку с детьми. Сначала, правда, и Петю, и Марфу надо было мыть — так измазались они на дворе.
Но сейчас три лошади — Петю посадили на низкую, смирную кобылу, хотя он убеждал Федора, что может ехать и на горячем коне, шагом шли по золотому, тихому лесу.
Марфа, которую отец посадил на седло впереди, не удержалась, и показала Пете язык.
— Зато я сам еду, а ты не умеешь! — пробурчал Петя
— Батюшка, — обиженно проговорила Марфа, — можно я уже сама буду на коне ездить? Я ж большая, вона маменька ж умеет, и я тоже хочу».
Федор рассмеялся и поцеловал дочь в теплый от осеннего солнышка затылок:
— Можно, можно. Вон, та лошадь, коя у Пети, — она уж совсем смирная, как по мне, так лучше с нее начинать. А, Федосья? — обернулся Вельяминов к жене.
Та сладко зевнула, убаюканная мерным шагом своего иноходца, и улыбнулась: «Так, Федя, меня батюшка тоже на коня посадил, как мне годика четыре было. Пущай ее учится».
— Понял? — Марфа завертелась в седле перед отцом, и тот мягко удержал ее. «Вона когда мы в следующий раз свидимся, я уж сама ездить буду!»
— Федор Васильевич, — тихо спросил Петя, не поднимая глаз от холки своего коня, — а когда мне уезжать?»
— Выходит что завтра, милый, — вздохнул Вельяминов. «Давайте спешимся, посмотрим, грибов, нет ли каких, в лесу, а?»
— Ура! Чур, я первая смотрю, — закричала Марфа.
Петя молчал.
Федор нагнал его и положил свою большую руку на плечо мальчику. Тот остановился и на самое краткое мгновение прижался к ней щекой, а потом распрямил спину и независимо зашагал дальше.
Прасковья подняла тяжелые, казавшиеся каменными веки и увидела колеблющийся огонек свечи.
Она лежала рядом с телом дочери, обнимая его, и тихо напевала колыбельную. Ей все казалось, что Марья маленькая, еще грудная — Степан родился первым из двойни, и был спокойным, а Марья, меньше, но прожорливей брата, требовала молока даже тогда, когда Степа, наевшись, уже спокойно лежал в колыбели.
Она полусидела в кровати, кормя Марью, и потихоньку засыпала, вдыхая сладкий запах дитяти. Марья выпускала грудь и начинала обиженно хныкать. Михайло тогда брал дочку на руки, и носил ее по горнице, чтобы Прасковья могла поспать хоть несколько мгновений.
Теперь ее синеглазая девочка уснула навсегда. Прасковья нежно заправила черный локон мертвой дочери за ухо, и продолжила петь.
Кто-то грубо встряхнул ее за плечо.
— Давай, поднимайся, боярыня, сейчас с мужем повидаешься, — сказал Басманов.
«Соскучилась по нему, небось?»
— А как же девочка моя? — тихо спросила Воронцова. «Она же маленькая совсем, как я ее оставлю?»
— Ты вот что, — окольничий с размаха дал женщине пощечину — голова ее мотнулась ровно как у куклы. «Ты мне тут не притворяйся, не юродствуй! Ишь, какая, нашлась, сейчас быстро расскажешь, куда сынок твой с Рождественки делся!»
— Так сынок мой Степа — он же ровесник Марье, тоже ребенок еще, — взглянула Прасковья на Басманова — в свете свечи глаза ее казались не лазоревыми, а черными, будто ночь. «А другого сынка, нет у меня».
— Все, хватит, — Басманов за руку вытащил упирающуюся женщину из подвала. «Сейчас ты у меня по-другому заговоришь».
— Алексей Данилович, — остановил его стрелец, что стоял на страже. «А с покойницей-то что делать? — он кивнул вглубь подвала.
— Что делать, что делать, — раздраженно сказал Басманов. «Свезите вона на кладбище ближайшее и выбросьте там, пущай Христа ради похоронят в общей могиле».
Когда жену ввели в палаты, Михайло не узнал ее — ровно скинула Прасковья двадцать лет и стала той же юной девушкой, кою он увидел когда-то в крестовой горнице у ее родителей.
Она вошла тогда и стала у притолоки, низко опустив голову с туго заплетенными косами —.
«Будто кобылка с норовом — подумал тогда семнадцатилетний Воронцов. А потом Прасковья вскинула на него глаза, и он отпрянул — лился из ее очей нездешний, лазоревый свет, и будто все вокруг купалось в его сиянии.
И сейчас жена так же смотрела на него — не было между ними ничего и никого.
— Милый, — сказала она одним шевелением губ. «Михайло, милый мой…». Воронцов от стыда склонил голову — руки у него были связаны за спиной, и он даже не мог прикоснуться к жене, которую Басманов крепко держал за плечо.
— Оставь ее, — хмуро сказал Михайло окольничему. «Баба же, ничего она не знает».
— Так ежели ты знаешь, боярин, то и скажи, — пропел Басманов сладким голосом. «А то, не дай Бог, с женой твоей, что нехорошее случится, так ты и виноват будешь. Но что-то мне кажется, Михайло Степанович, что ведомо боярыне, куда сынок-то ваш делся. А ты не молчи! — встряхнул он Прасковью.
— Дак не о чем говорить-то мне, — тихо ответила Воронцова. «Нет у меня другого сыночка, окромя Степы, говорила я тебе».
Михайло взглянул на жену и с ужасом понял, что не знает — искренни ли ее слова. Взгляд Прасковьи был затуманен, на губах была ускользающая, — будто и нет ее, — улыбка.
— Ну, смотри, боярыня, — Басманов толкнул ее к столу, — сама ж потом пожалеешь. Не доводи меня до греха-то, расскажи все, откройся, и муж твой страдать не будет».
Прасковья медленно запела:
«Ночка темная, не спится, Наша Марьюшка боится.
Ты, собачка, не лай, Ты мне Марью не пугай!».
Она прервалась, и посмотрел на Басманова блуждающими глазами, сказала: «Холодно Марьюшке отпусти меня, согрею я доченьку свою».
Окольничий кивнул стрельцам и те, развязав Михайле руки, усадили его напротив Прасковьи.
— Ты, — наклонился к ней Басманов, «как мужу твоему зачнут раскаленными клещами ногти рвать, ты в глаза-то ему смотри. Может, и жалко тебе его станет».
Дверь подвала отворилась, и через порог шагнул царь.
— Уберите тут все, — поморщился Иван Васильевич, указывая на кровь, медленно стекавшую со стола. «И воды ведро принесите, надо мне, чтобы он в памяти был».
Царь встряхнул Прасковью за плечи. Та посмотрела на него мутными глазами.
— Ну что, допелась? — сказал Иван. «На твоих глазах муж твой страдания принимал, а ты молчала, стерва? Ну, так сейчас ты у меня за это поплатишься».
Михайло, пришедший в сознание, медленно поднял голову. «Не знает она ничего, не видишь, что ли? — едва слышно сказал он. «Ты убей нас лучше сразу, зачем тебе слезы наши?»
— Затем, что ты, боярин, не понял еще, что такое боль, — подошел к нему царь. «Что тебя пытали — так ты мужчина, знал я, что ты выдержишь, и не скажешь ничего, а как на твоих глазах за твою жену примутся — уж, не сможешь ты молчать. Так, Алексей Данилович?»
— Истинно так, государь, — поддакнул Басманов. «Бабы да детки — их завсегда жальче».
— Разве ж ты сможешь смотреть на то, как страдает жена твоя венчанная, а, Михайло Степанович? — спросил царь. «Она ж тебе Богом дадена, чтоб защищал ты ее и оберегал, а ты ее на муки обрекаешь».
— Да ежели вы… — начал подниматься Михайло, но стрельцы навалились ему на плечи.
— Да ты что! — ахнул Басманов. «Да как ты мог подумать такое, боярин! Мы ж христиане, как можно жену, венчанную хоша пальцем тронуть!»
— Нет, — окольничий улыбнулся, — нам того не надобно, ты нам и так все расскажешь, как Прасковья твоя под кнутом окажется».
— Будешь говорить? — наклонился царь к Прасковье и вдруг отшатнулся — та плюнула ему в лицо.
— Алексей Данилович, — сказал Иван, — медленно, спокойно, — очаг сюда подвинь и клещи на нем нагрей. Пусть держат ее двое, али трое, а то она вырываться будет. И воды еще принеси, холодной, со двора.
— Государь, она ж после этого и вовсе ничего говорить не сможет… — попытался возразить окольничий.
— А и не надо, — ответил царь, переворачивая клещи на огне. «Зато как на плаху пойдет — так молча».
Он крепко взял Прасковью одной рукой за горло, близко поднеся к ее лицу раскаленное железо.
Михайло увидел, как расширяются глаза его жены. Иван одним быстрым, неуловимым движением сомкнул клещи, изо рта Прасковьи хлынул поток крови и раздался крик — жалкий, жалобный, тут же угасший.
Царь с отвращением разнял клещи и наступил ногой на отрезанный язык женщины.
— Да ты не лей, — приказал он Басманову, «ты голову ей в ведро окуни. Хочу я, чтобы она это видела».
Женщина, мыча от боли, билась на полу, ровно рыба, раскрыв рот, ища глотнуть воздуха.
— Подними ее и тащи сюда, — сказал царь окольничему. «На колени поставь».
— Смотри, смотри, — сказал он женщине. «Смотри, как я мужа твоего сейчас холостить буду.
Видела ж ты, как с конями это делают, тако же и с людьми.
Был у тебя муж, а на кол я его мерином посажу. Обещал же я все семя ваше истребить — так вот с него и начну».
— Разденьте его, — приказал Иван, кивая на Воронцова. «Не хочешь, еще раз-то, а? — издевательски спросил он у Михайлы. «А мы посмотрим».
Воронцов сжал зубы и поглядел на залитое кровью лицо жены.
— Прощай, — сказал он и закрыл глаза.
Степана привели к Басманову глубокой ночью, когда крики, доносившиеся из подвала, утихли, и покой опустился на Москву.
Окольничий сидел при свече, и Степе показалось, что обычно спокойное его лицо изменилось — дергался уголок рта, залегли тени под глазами, чуть подрагивали пальцы, стуча по столу.
— Ну что, — Басманов вздохнул, «Матвея-то Семеновича готов увидеть, Степа? Или ты и так все расскажешь?»
— Сказал царю, говорю и тебе, — независимо ответил Степан, — слова единого вы от меня не добьетесь, хоша что делайте».
Окольничий похрустел костяшками пальцев и крикнул, приоткрыв дверь:
— Давайте его сюда!
Башкин не мог стоять — стрельцы поддерживали его с двух сторон, ноги его бессильно волочились по полу.
— Что, Степа, испугался? — улыбнулся окольничий. «Ты не смотри, что ты парень молодой и здоровый — как в тиски руку зажмут, так, то же самое будет — он показал Воронцову на посиневшие, вспухшие, повисшие бессильно пальцы Башкина. Тот внезапно поднял голову и посмотрел заплывшими от побоев глазами на юношу.
— Узнаешь, Матвей Семенович? — спросил его окольничий. «Тот самый Степан Воронцов, о коем говорил ты нам. Видишь, мы хоша долго и запрягаем — с тобой, сколько проваландались, — так быстро ездим, — как ты открыл нам, кто тебе помогал, сразу мы вас и свели».
Башкин молчал.
— Так и будешь упорствовать? — Басманов вздохнул. «Ну что ж, Матвей Семенович, вона царь велел — ежели ты нам чего расскажешь, так плахи минуешь, пойдешь в тюрьму монастырскую. Тоже не сладко, конечно, однако же, жив останешься».
— Рассказал я, что знал, — едва слышно ответил боярин. «Остальное вона у него спрашивайте, — кивнул Башкин на Степана.
— Ну что ж, — повернулся окольничий к Воронцову, — по всему выходит, что Матвей Семенович отсюда в монастырь поедет, а ты, Степа — уж не знаю куда».
Башкина вынесли из палат.
— Вот, Степан, — сказал окольничий, садясь за стол и подвигая к себе очаг, — видишь, какое дело у нас с тобой выходит. И рад бы я тебе подсобить, да никак не могу — ежели ты упираться будешь.
Матвей Вельяминов нежно поцеловал руку царя.
— Ну что ты, милый, — вздохнул Иван Васильевич, — ровно не знаешь, как я люблю тебя.
Вотчины воронцовские — это так, ерунда, — разве ж измеришь землями да холопами нашу с тобой дружбу?
Да и к тому же, ты уже в возраст вошел, пора тебе от батюшки отделяться, своим хозяйством жить. Как обустроишься на Рождественке — так в гости зови».
Юноша, лежавший под меховой полостью, ближе прижался к царю. Тот пропустил сквозь пальцы золотистые, густые локоны и шепнул Матвею:
— Скоро уж совсем ты выздоровеешь, сейчас Воронцовых изничтожим, и заживем спокойно.
— А что с ними-то? — спросил юноша, ласкаясь к царю.
— Невеста твоя бывшая, — Иван усмехнулся, — опоила себя ядом, а отец ее под пыткой помер, ну ничего, еще Степан у них остался, чтобы на кол сесть.
— Прасковья, я слышал, разумом помутилась? — Матвей зевнул.
— Да, совсем плоха стала. Ну ничего, все одно ей на плахе лежать, — царь нежно поцеловал Матвея. «Ты спи, родной, отдыхай, тебе еще рано вставать, вот и Федосья Никитична так говорит».
— Ежели б не мачеха моя, — сказал юноша, — я думаю, и не оправился бы я так быстро».
— Да, — Иван поднялся с ложа, «надо б Федосье чего подарить за излечение твое. Вот и царице она помогла травами своими».
— Когда срок-то Анастасии Романовне? — спросил Матвей.
— Великим Постом, с Божьей помощью, — ответил царь и внимательно посмотрел на юношу:
«Да ты что, Матюша, плачешь, что ли?»
Отрок не ответил, отвернувшись, кусая губы.
Иван вздохнул, и, присев, обнял любовника.
— Ты у меня единственный, — сказал он, глядя в большие, блестящие слезами, глаза Матвея.
«Ты пойми, — жены да дети, — это ж обязанность царская, не могу я иначе, на кого мне страну оставлять, коли я помру?»
— Каждый раз, как ты от меня уходишь, — прерывающимся от обиды голосом ответил Матвей, — так будто жизнь моя с тобой исчезает. А как я думаю, что ты с ней… — он сжал челюсти и замолчал.
— Не буду я врать тебе, Матюша, — серьезно сказал царь, — раз мы друг другу душой принадлежим. Царицу я не так, как тебя люблю, но все, же жена она моя венчанная, Богом мне нареченная».
— А я как же? — Матвей сглотнул слезы. «Разве ж не твой я телом и всем существом своим?
Если ты мне что прикажешь — так без сомнения сделаю это, ты же сам видел!»
— Знаю, — царь приложил палец к его губам. «Знаю, милый. Однако же ты не маленький мальчик уже, тебе тоже жениться надо будет, род свой продлевать. Не вечен же батюшка твой».
Матвей покраснел и вдруг сказал: «Не смогу я, жениться-то».
— Ну, это ты сейчас так говоришь, — Иван рассмеялся. «А как придет время, так под венец встанешь. Собирался же один раз, так и во второй соберешься».
— Помнишь ли ты, каков я раньше был? — спросил его юноша. «Всех срамных девок на Москве изведал. Так я тебе расскажу — как вернулся я из Кириллова монастыря, так и пошел дорогой известной. И не смог.
Никогда еще такого со мной не бывало. Девка меня на смех подняла, избил я ее в кровь, а все равно — ничего». Матвей опустил лицо в ладони и тихо продолжил: «Стыдно мне, а ты это знать должен».
— Иди сюда, — сказал царь, прикасаясь губами ко лбу юноши. «Что ты мне это рассказал — во мне оно умрет, не бойся».
— Иван, — тихо сказала Анастасия, глядя на широкую спину мужа. Они лежали в огромной царской кровати, и женщина, натянув на себя парчовое, с меховой оторочкой одеяло, прижалась к царю, обняла его сзади.
— Чего? — засыпающим, сонным голосом сказал царь.
— Иван, а правду ль говорят, что Прасковья Воронцова разум потеряла? — царица поежилась.
— Да, — зевнул ее муж. «Совсем она плоха, не узнает никого».
— Может, пусть ее в монастырь сошлют, чего ее казнить-то? — неуверенно сказала Анастасия.
«Степана, понятное дело, на кол посадить, а Прасковья-то, мнится мне, пусть кается да грехи семьи своей замаливает».
Царь хотел что-то сказать, но сдержался и повернулся к Анастасии.
— Ох, и добрая ты баба, царица, — усмешливо сказал он. «Поучил я тебя, дуру, на днях, а ты, смотрю, и забыла уже. Еще по щекам получить хочешь?».
Он насладился страхом, заплескавшимся в глазах жены, и грубо обнял ее.
— Тебе ж нравится», — сказал ей Иван на ухо. «Ты, небось, и на казнь Воронцова побежишь смотреть, а, Настасья? А апосля казни будешь вся мягкая да покорная, я ж помню, как ранее бывало».
Царица только втянула в себя воздух и сжала зубы.
— Нравится, — удовлетворенно протянул Иван Васильевич. «Всякий раз, как бью я тебя, так ты потом ровно масло. Хочешь глянуть, как подругу твою кнутом полосовать будут?»
Анастасия только кивнула головой.
— И как ноздри ей рвать будут? И как клеймить железом раскаленным? — Иван вгляделся в лицо царицы и покачал головой: «Ну что с тобой делать, коли хочешь ты? Придется уважить».
— Так ты же и сам того желаешь, — приникнув к губам мужа, ответила царица. «Что, неправду, что ли, говорю?»
— Правду, — сказал Иван, и, оставляя синяки на нежных плечах царицы, рывком развернул ее к себе спиной.
— Не двигайся, — прошептал он ей. Анастасия только и успела, что закусить зубами угол подушки.
— Вот как родишь, — сказал ей Иван на ухо, — тут-то ты у меня с кнутом и повстречаешься, Настена».
Царица застонала — низко, протяжно, долго.
В ближней опочивальне, услышав этот стон, заплакал — тихо и безнадежно, — Матвей Вельяминов.
Степан Воронцов улучил момент, когда Басманов обернулся за очагом, и, резко встав, опрокинул стол. Окольничий растерялся, и юноша, схватив его за горло, прижал Басманова к затоптанному полу.
— Тихо, сука, — сказал ему Степан, быстро поднося к лицу Басманова горячие клещи. «Будешь верещать — рожи всей лишишься, да и жизни тоже».
— Не губи, — прошептал Басманов. «Я тебе золота дам, сколько захочешь».
— В глотку себе его заткни, тварь, — Степан плюнул в Басманова. «Где родители мои, Марья где?»
— Сестру твою вона на кладбище свезли, еще вечером, а батюшку вслед за ней — царь Иван его охолостил железом раскаленным, он и кровью истек, — торопливо сказал Басманов. «А я, Степа, вот те крест, я батюшку твоего даже пальцем не тронул».
Степан бросил один взгляд на окольничего и тот затрясся в страхе: «Правду, правду я говорю, не бери грех на душу, Степа».
— Мать моя где? — Степан сильнее сжал шею Басманова.
— В подвале, разум у ней помутился… — прохрипел окольничий. «Царь язык ей вырвал, помирает она».
— Ключи — коротко сказал Степан.
— Царь с собой в Кремль увез, — Басманов стал хватать ртом воздух.
— Врешь, — Степан поднес к его глазам клещи. «Сейчас выжгу тебе все лицо-то».
— Не вру я, Степа, — окольничий заплакал. «Нет у меня ключей, нет!»
Степан перевернул Басманова, и, прижимая его коленом к полу, снял с себя рубашку.
Разодрав ее, он впихнул в рот окольничему кляп, связав его по рукам и ногам.
— Помнишь очаг-то, Алексей Данилович? — спокойно спросил Степан. «Коим пугал ты меня?
Так сам сейчас его попробуешь».
Он на мгновение прижал лицо Басманова к раскаленной сетке. Запахло паленым мясом и волосами. Окольничий завыл, заглушаемый тряпкой во рту.
— Чтобы помнил обо мне, — Степан бросил Басманова на пол, и, вскочив на окно, вдохнул холод осенней ночи.
Юноша прыгнул на спину какой-то кляче, стоявшей на дворе, и, нагнувшись к самой ее холке, перескочил через низкий забор Разбойного приказа.
— Федосья! — женщина медленно выплывала из сна. «Федосья!»
Ей снился дом на холме над просторным, темным, северным морем. Волны бились о каменистый, обрывистый берег, низкие тучи вереницей шли на юг, вокруг не было никого и ничего — только дальние горы на горизонте, только поросшая вереском равнина, только ветер и огонь в очаге.
В этих снах Марфа была уже почти взрослой, в этих снах у Феодосии были еще сыновья и дочери. С темными волосами, как у Федора, или со светлыми локонами, как у нее, синеглазые и сероглазые дети. В этих снах она чувствовала, как поет ее тело, как наливается силой ребенок внутри нее, как тяжелеют ее лоно и грудь. В этих снах она была плодной.
Каждый раз, с тех пор, как отняла она от груди Марфу, она ждала новолуния, и каждый раз, видя кровь, прятала слезы — Феодосия давно поняла, что не принесет она более детей, что так решил Бог, — ожесточившись на землю, где только слезы, и страдания, и смерть.
Там же, в ее снах, не было страха — не было бессонных ночей, не было ожидания стука в ворота, не было одиночества и безнадежности.
Там, в маленьком доме на холме, был свет, и смех детей, и улыбка ее мужа, и то, как вечерами они сидели, обнявшись у огня, и знали, что так будет всегда — покуда стоят небо и земля.
-Да просыпайся, — услышала она шепот Федора. Феодосия открыла глаза и увидела мужа, наклонившегося к ней со свечой в руке.
-С детьми что? — спросила женщина, приподнимаясь.
-Нет. Приходи в конюшню. Мазь, у тебя какая, для ран есть? — сказал муж, что-то ища в сундуке. «А, вот они».
- Есть, сейчас принесу.
- И тихо, тихо. Слуг не разбуди, — Федор вышел, неся в охапке какую-то одежду.
На конюшне было темно, только единая свеча горела в дальнем углу. Феодосия шла босиком по холодным камням пола, и кони тихонько ржали, вскидывая головы — вороные, гнедые, белые.
Федор наклонился над человеком, лежавшим на соломе.
— Вот это выпей, — услышала она голос мужа. «Хоша согреешься».
Федосья присела рядом и осторожно размотала грязную тряпицу, прикрывавшую рану.
— Потерпи, Степа, — мягко сказала она, осматривая прикрытую разорванным, гноящимся веком пустую глазницу. «Когда глаз-то вытек?»
— Третьего дня, — ответил Степан, и показалось женщине, что не слышала она еще более измученного голоса.
— Сейчас я промою, и мазь наложу, а ты потом сам уже, хорошо? — захлопотали ловкие пальцы женщины.
— Коня я тебе дам, — Федор помолчал. «Одежу, что на тебе, оставь, и клячу, на коей ты прискакал, тоже — мы от них избавимся. К батюшке твоему Степе надобно».
— С Петей вместе их нельзя отправлять, — опасно, — сказала Феодосия, заново перевязывая рану. «Тако же и прямо на Чудское озеро ему ехать нельзя — оно большое, в коем месте там переход готовят — о сем только батюшка мой ведает».
— Езжай шибко, — хмуро сказал Федор. «Хоша ты с Басмановом и посчитался, однако не сегодня-завтра он в себя придет, так же и царь — пошлют людей по всем дорогам. Конь у тебя будет хороший, других не держу, сейчас нежарко уже, так что в Новгороде ты скоро будешь».
Степан умоляюще посмотрел на Вельяминова.
— Ладно, — тот кивнул. «Только на мгновение одно и сразу в путь — рассвет уже скоро.
Федосья, ты на поварне собери Степе чего поесть в дорогу, и приходи к воротам».
— Мать моя… — начал Степан, когда они с Федором шли через двор.
— Не спасти ее, — тот повернулся к племяннику. «Одна она из семьи осталась — сейчас гнев государев весь на нее выльется, без остатка».
Юноша ничего не ответил, только крепче сжал свечу.
Дети спокойно спали. Федор осторожно открыл дверь — нешироко, и Степан посмотрел на брата. Тот чуть сопел, раскинувшись на постели, темные кудри разметались по подушке, длинные ресницы бросали тени на серьезное даже во сне лицо.
— Храни тебя Бог, — прошептал юноша — одними губами. Петя чуть заворочался, и Федор подтолкнул племянника.
— Пора тебе, — проговорил Вельяминов.
У ворот уже стояла Феодосия с холщовым мешком. Степан легко вскочил на коня и вдруг сказал: «Как мне благодарить-то вас?».
— Господь с тобой, Степа, — Вельяминов вздохнул. «Главное, чтобы вы с Петей оба живы остались».
Юноша нагнулся и быстро обнял Федора. «Берегите себя, слышите? Вы оба берегите, и Марфу тако же».
— Езжай, Степан Михайлович, — Вельяминов открыл ворота. «Бог даст, может еще и свидимся».
Феодосия посмотрела вслед всаднику на гнедом коне, — предутренний туман накрыл поля, и казалось, будто юноша растворяется, тонет в белом мареве.
— Иди в постель, — Федор посмотрел на жену. «Застыла-то как, вон дрожишь вся».
— А ты? — Феодосия обхватила себя руками, чтобы согреться.
— Сейчас об этом, — Федор кивнул на клячу, привязанную к забору, — позабочусь, и вернусь к тебе.
— Что ты с ней делать-то будешь? — спросила жена.
— Застрелю, что, — хмуро ответил боярин. «Иди, иди, не дай Бог, заболеешь еще».
Вельяминов поворошил палкой угли костра — старая одежда Степана сгорела вся. Он забросал огонь речным песком и посмотрел на клячу, что мирно паслась на лугу.
Федор и раньше, бывало, убивал коней — при осаде Казани ему пришлось застрелить своего любимого, бережно выращенного жеребца, что сломал ногу, споткнувшись в овраге. Но там вороной его страдал от боли, ровно человеческие слезы собрались в уголках его карих глаз, и смотрел он на Федора, — как показалось тому, — с благодарностью за избавление.
Вельяминов завел клячу в воду реки — та шла спокойно, не упиралась, и, прошептав: «Господи, прости", — выстрелил ей в ухо. Лошадь взглянула на человека с удивлением, — «за что?», — ноги ее медленно подогнулись, и вода вокруг трупа порозовела.
Федор подтолкнул тело лошади вниз, по течению, и, поднявшись, на обрыв, долго следил за темной точкой на воде. Послышался скрип уключин — на реку уже вышли рыбаки.
Вельяминов вздохнул и пошел через мокрый от росы луг к воротам усадьбы.
Феодосия почувствовала рядом с собой мужа, и, не открывая глаз, прижалась к нему поближе, — как любила, — всем телом. Он накрыл ладонями ее грудь, и, ничего не говоря, приник губами к шее, — чуть повыше того места, где камушком перекатывался последний позвонок.
— Федор, — сказала она, прикусив губу. — Марфе уже четвертый год идет.
Он понял — он всегда понимал ее сразу, почти без слов, с одного ее жеста или дыхания.
— Бог даст, — сказал он, и Феодосия почувствовала, как слезы текут по ее щекам. Она высвободилась из рук Федора и повернулась к нему.
— Бог не даст, — сказала женщина, глядя в глаза мужу, — в неверном свете раннего утра они казались влажными — будто плакал он. «Но Федор никогда не плачет, — вдруг подумала женщина.
— Ты не можешь этого знать, — нарочито тихо, сдерживаясь, сказал ей Вельяминов. — Про то лишь Богу ведомо».
— Знаю, — упрямо продолжила Феодосия. — Сказано в Писании: "И благословен будеше паче всех язык, и не будет в вас безчадный, ниже неплоды». Нет на нас благословенья Божьего, Федор, — нет, и не было».
Он внезапно подмял ее под себя — так, что женщина ахнула от неожиданности и глаза ее — серые, прозрачные, — наполнились золотыми искрами огня.
— А ты помнишь, что еще сказано, — он вдохнул ее запах, и успел еще прошептать: — "Возвеселися, неплоды, нераждающая, яка много чада пустые паче, нежели имущая мужа».
Но даже когда ее лоно, — влажное и жаркое, — раскрылось перед ним, будто цветок, даже когда с каждым толчком, — все глубже, все сильнее, — он шептал: «Ты не можешь этого знать!», даже когда она, чтобы не кричать, вцепилась зубами в его руку, даже когда его семя, — как сотни раз до этого, — наполнило ее всю, до краев, — в глубине души Федор знал, что его жена права.
Она склонила голову, на его плечо, тяжело дыша. Он легко поднял ее и посадил на себя, так, что ее волосы рассыпались и накрыли их обоих светлым шатром. Целуя ее, обняв ее так, что она не могла высвободиться, он сказал:
— Ты мне Марфу принесла, а Господь мне тебя дал, чего мне еще просить у Господа?
Они задремали, лежа в объятьях, друг друга, и Феодосия спала, — в первый раз за долгое время, — спокойно, без снов.
Гнедой конь, — быстрый ровно птица, не было у Федора плохих коней, — мчался на северо-запад. Степан поеживался от холодного ветерка, не дававшего ему дремать, и смотрел на мокнувшую под мелким дождем равнину.
Где-то там, на горизонте, там, где все было затянуто пеленой тумана, — лежал Новгород.
Царица поежилась — над Васильевским спуском гулял злой ветерок. Сверху, в тумане, были видны начатые стены Троицкой церкви, в деревянных лесах, справа — белая громада Кремля.
Река была серой, тяжелой, Замоскворечье терялось во влажной мгле, где-то там, внизу, около помоста шевелилась темная, шуршащая, вздыхающая, толпа — на казни всегда сбегались посадские и слободские, купцы с близлежащих торговых рядов, нищие, юродивые и просто шальные людишки, коих на Москве всегда было пруд пруди.
Анастасия посмотрела на спокойное лицо Феодосии Вельяминовой, сидевшей рядом, и подавила вздох — поверх парчового опашеня на ближней боярыне сияло алмазное ожерелье — подарок царя Ивана в благодарность за излечение любимца.
Сам Матвей был около царя — тонкий, с падающими на плечи, не прикрытыми шапкой золотыми кудрями, его холеная, в перстнях, рука уверенно сжимала поводья чуть гарцующего гнедого жеребца.
— Хорош конь-то у твоего пасынка, Федосья, — наклонившись, прошептала царица.
— У Федора Васильевича других нету, — ответила боярыня. «Сейчас Матвей на Рождественке обустраивается, отец ему выделил лошадей, — мало ли, какие там клячи у Воронцовых стоят, наши-то не в пример лучше будут».
Лицо Феодосии было спокойным — будто не мутит его ни единая забота, али хлопоты, серые глаза — широко раскрытые, окаймленные золотистыми, длинными ресницами, — с интересом смотрели на все, что творилось на помосте.
Уже заканчивали устанавливать деревянный столб для порки кнутом. Ходили слухи, что царь, разгневавшись на побег Степана Воронцова, — окольничий Басманов, все еще не оправившись от ожогов, лежал дома, — велел забить Прасковью насмерть, но Анастасия Романовна на коленях умолила его не делать этого.
Принесли очаг и начали раздувать огонь.
С другой стороны помоста Федор, на вороном своем жеребце, посмотрел в низкое, затянутое тучами небо. Ранним утром, когда на двор подмосковной заехал возок, оно было таким же серым, моросил мелкий, беспрерывный дождь.
Петя плакал. Он плакал всю ночь — тихо, так, чтобы не проснулась спящая в соседней кровати Марфа, обнимая Черныша, который лежал рядом и иногда терся мягкой головой о Петину щеку.
Он, молча, плакал тогда, когда Феодосия пришла его будить — со свечой, еще до рассвета.
Он плакал, когда Вельяминовы вышли с ним на двор. Он цеплялся за край сарафана Федосьи и за руку Федора — упрямо, с неизвестно откуда появившейся в шестилетнем мальчике силой.
И только когда на крыльцо выскочила Марфа, — босая, в одной рубашке, растрепанная, и протянула в окно возка Черныша — Петя, приняв его, разрыдался уже вслух.
Марфа тоже искривила рот, но Федор, — в первый раз в жизни, — сжал до боли ее маленькую ручку и мягко сказал:
— Тихо, дочка, тихо.
Возок тронулся, а Марфа опустилась на землю у ног родителей и беззвучно завыла, заталкивая себе в рот кулачки.
Отец поднял ее и прижал к себе — и сейчас, бесстрастно следя за тем, как раскаляются на очаге щипцы, Вельяминов ощущал на своей щеке касание ее совсем детской, мягкой кожи, запах ее волос, и ее шепот:
— Батюшка, батюшка, почему Петя от нас уехал? Он же хороший!
— Так надо, дочка, — сказал ей Федор и поверх головы Марфы посмотрел на жену — та стояла, будто не замечая никого вокруг, провожая глазами уже не видный в тумане возок.
Прасковья очнулась от холодного воздуха, ударившего ей в лицо. Босые ноги переступали по грубым доскам помоста. Чьи-то руки сорвали с нее рубашку и, развернув лицом к столбу, стали привязывать к нему — грубая веревка колола спину, женщина поежилась.
— Смотри-ка, — тихо сказал царь Иван на ухо Матвею, — и вправду, без разума она».
Воронцова улыбалась распухшими, порванными губами, что беспрестанно двигались — будто пела она, или молилась.
— Сколько ударов-то ей дадут? — спросил Матвей, рассматривая игравший тусклыми огоньками сапфировый перстень у себя на руке.
Синие глаза Прасковьи неотрывно смотрели на него — юноша опустил лицо, чтобы не встречаться с ней взглядом.
— Пять, — Иван раздул ноздри и незаметно взял руку любовника, поглаживая длинными пальцами его мягкую, ровно детскую ладонь. «Ежели больше, — она тут и околеет, а не того я хочу».
— А чего ж ты хочешь? — на мгновение поднял Матвей взгляд — царь жадно смотрел на хлопотавшего у очага палача.
— Чтобы она заживо сгнила в яме земляной, — медленно ответил Иван. «Видел же ты, как волков, на охоте взятых, в неволе держат? Тако же и она — волчице волчья и смерть».
Первый удар кнута располосовал белую кожу чуть пониже лопаток. Вспух и прорвался кровью синий рубец, Прасковья завыла, подняв раскосмаченную, черноволосую голову, ни на мгновение не сводя глаз с Матвея.
— Как есть волчица, — поморщился юноша.
— Вполсилы я велел бить, — сказал ему царь. «Ежели б в полную силу — ее б надвое разрубило кнутом».
Анастасия почувствовала, как влажнеет ее лоно — с каждым ударом палача.
Царица глубоко вдохнула — дымом пах воздух на Васильевском спуске, дымом, сыростью, кровью, свежим, распиленным деревом с лесов Троицкой церкви.
— Ровно жертву приносим, — подумала Анастасия и набожно перекрестилась, отгоняя дурные мысли.
— Сейчас клеймить ее будут, — сказала царица, наклоняясь к Вельяминовой.
Прасковью, потерявшую сознание на четвертом ударе, отвязали от столба, и прикрыв какой-то рогожей, поставили на колени.
Над помостом понесся запах горелого мяса. Толпа внизу задвигалась, зашумела, стала вытягивать шеи.
Федор, стиснув зубы, удерживал на месте заплясавшего, заволновавшегося коня.
Царь протянул руку и крепко сжал уздечку вороного жеребца.
— Конь молодой, государь, ты уж прости, не видел еще людей-то так много, — спокойно объяснил Федор.
— Ну что ты, Федор Васильевич, — Иван улыбнулся. «Вона сын твой — в первый раз на казни, — и то плохо ему, тоже молод еще».
Матвей тяжело дышал, закрыв глаза, хватая сухими губами воздух.
Карие глаза Анастасии Романовны расширились, она подалась вперед, жадно смотря за тем, как палач подносил к лицу Прасковьи раскаленные щипцы.
Хлынула кровь, помощник палача за волосы оттянул голову женщины вниз, так, чтобы сидевшие на помосте увидели ее изуродованное, c вырванными ноздрями, страшное лицо.
Прасковья открыла глаза и, медленно подняв руку, указала пальцем на бледного, едва держащегося на коне Матвея. Она разняла измазанные кровью губы и что-то промычала — обрубок языка шевелился в черной пещере рта.
Если бы не отец, поддержавший его, Матвей бы упал с коня — Федор обхватил его сзади и чуть встряхнув, прошептал:
— Смотри, смотри, глаз отводить-то не смей.
Юноша послушно поднял веки и увидел, как мягко оседает Прасковья на окровавленные доски помоста.
— Федосья, — вдруг ахнула царица. «Дитя-то!»
— Что такое, матушка? — наклонилась к ней боярыня. «Живот потянуло?»
— Да нет же, — Анастасия, улыбаясь, взяла руку женщины и приложила к чреву. Будто рыбка билась там, будто шевелилось что-то, — неуловимое, ускользающее, сомкни пальцы — и нет его.
— Благослови, Господи, — сказала Феодосия и, перекрестившись, добавила: «Даруй ему Всевышний жизнь безгрешную, безмятежную».
Поднялся северный ветер и на помост, на головы толпы, на бархат и шелка стал сеять мелкий, колючий снег — первый снег зимы.
Над свинцово-серой полосой озера заходило тусклое северное солнце. Сухие, вымороженные камыши чуть шуршали под легким ветром. Тихо было в лесу, тихо и безлюдно, только изредка где-то высоко, в небе, кричали птицы, да прыгали белки по ветвям деревьев.
Озеро еще не встало, только у берега виднелся тонкий, будто прозрачный ледок — даже утки не ступали на него, таким ненадежным был он.
Степан Воронцов поворошил палкой угли костра и отхлебнул вина из бутылки, что ему дали в дорогу.
Вельяминовского коня он отпустил на все четыре стороны, не доезжая, десятка верст до Новгорода. «Пеший меньше заметен, чем всадник, — сказал ему Федор Васильевич на прощание.
Степан шел в кромешной ночной темноте, под мокрым, падавшим крупными хлопьями снегом, качаясь, чувствуя, как болит воспаленное, рваное веко, как в глубине груди зреет изматывающий кашель.
Никита Судаков, бросив один взгляд на грязного, изможденного человека, что стоял перед ним, еле держась на ногах, взял грамотцу, что была написана рукой дочери, и чуть сдвинул брови.
Степан уже ничего не слышал — он спал, уронив голову на стол.
Проснулся он от жжения — чьи-то мягкие, но сильные руки промывали его рану.
— Тихо, — пожилая, худенькая женщина удержала его на лавке. «Терпи».
Он закусил губу и посмотрел вокруг — Никита Судаков стоял у окна крестовой горницы, за которым поднимался неяркий рассвет.
— Вот что, Степа, — сказала женщина, — у нее были прозрачные, голубые, еще совсем молодые, странные на морщинистом лице, глаза. «Феодосия Никитична тебе мазь дала, и правильно сделала, но одной мазью тут не обойдешься.
Если сейчас запустить твою рану, то можно и жизни лишиться, упаси Господи».
— А что сделать надо? — спросил Степан. Отец Феодосии все еще не поворачивался от окна.
— Почистить и зашить, — женщина стала раскладывать на чистой тряпице тонкие, — как только пальцами ухватишь, — иглы.
Никита Судаков сел рядом со Степаном и закатал рукав рубашки. Юноша посмотрел на тонкий, — будто ниточка пролегла посреди руки, — шрам.
— Это мне Ефросинья Михайловна, — он кивнул на женщину, — зашивала еще с десяток лет назад. На охоте волк клыками располосовал.
Судаков налил в стакан — до краев, — прозрачной жидкости и подвинул Степану.
— Что это? — сглотнув, спросил юноша.
— Хлебное вино, — Никита взял со стола деревянную палочку и передал юноше. «Как выпьешь — стисни вот зубами, и терпи».
— Пить-то зачем? — воспротивился Степа. «Я и так…»
— Ничего ты не «так», — хмуро ответил Судаков. «Делай, как велят тебе».
Степан, обжегшись, одним махом выпил вино, и изо всех сил сжал зубы.
Когда все закончилось, и Ефросинья Михайловна наложила свежую повязку, она бережно стерла с лица Степана кровь, перемешанную со слезами, и на мгновение прижала его голову к себе. «Молодец, мальчик», — сказала она тихо. «Теперь спи».
Степан проглотил какой-то темный, горьковатый настой и провалился в глубокий, спокойный, — ровно стоячая вода, — сон.
— Что его брат-то? — спросила Ефросинья Михайловна у Никиты Судакова, собирая инструменты. «Везут уж, должно быть?»
— Везут, да не сюда, — ответил Судаков, и женщина лишь чуть пожала плечами — за десятки лет их дружбы, — покойный муж Ефросинии был сродственником Судаковых, — она привыкла к скрытности Никиты.
— Хороший парень этот Степан, — сказала она. «Никак нельзя им в Новгороде, али где еще остаться-то?».
— Никак, — ответил Никита, и, посмотрев на нее, добавил: «Более того, чем скорее его духу тут не будет, тем лучше».
Воронцов услышал, как с южного конца озера, в закатной мгле, проскрипели уключины. Он приставил ладони ко рту и закрякал уткой — ровно как учил его отец, когда ходили они на тягу в ярославском имении.
Хмурый пожилой мужик вылез из лодки, прошлепал по мелководью и сел у костра.
— Ты торопись, — сказал он, снимая рукавицы, и грея руки над огнем, — ветер с востока поднимается. Еще вынесет тебя на камни, упаси Боже, утонешь, али замерзнешь».
— Я плавать-то умею, — поднялся Степан.
— На морозе ночном далеко не уплывешь. Давай, отчаливай, — мужик отвернулся.
— Что там за люди-то? — спросил Воронцов, садясь в лодку.
Рыбак внезапно, — будто лучом солнца, — улыбнулся. «Такие же, как мы с тобой, парень. Все мы создания Божьи, — что тут, что там».
Степан лежал на камнях, ожидая рассвета. Вокруг был только ветер, только непроглядная, черная, без единой звезды, тьма. Как и говорил рыбак, он не справился с вихрем с востока, лодку неудержимо несло на отмель, он бросил весла, не в силах бороться с огромными, — будто и не озеро это было, — а целое море, — волнами.
Одежда промокла, но, — Степан нащупал его пальцами, — на кресте висел кожаный мешочек с грамотцей, что Никита Судаков при нем написал и запечатал своей печатью.
— Вот еще что, — отец Феодосии встал из-за стола и, подойдя к сундуку, что-то достал из него.
«Это тебе на первое время, руки и голова у тебя есть, с голоду не умрешь, а ежели брат твой в сохранности доедет, куда надобно, так о нем тоже беспокоиться не будешь. Однако же устроиться тебе надо, — Никита протянул Степе увесистый кошелек.
— Я отдать не смогу, — попытался отказаться Степан.
— А этого ты не знаешь, — усмехнулся Никита. «Сказано же от Писания: «Яко неиспытани судове его, и неизследовани путие его». Так что, может, и свидимся еще, Степа».
Степан сел, и опустив голову на руки, пытаясь устроиться удобнее на скользких камнях, задремал.
Степану снилась зимняя, чуть покрытая легким снегом дорога. Невидная лошаденка шагом тащила по разъезженной, грязной колее низкие сани. На облучке сидело двое, людей, закутанных в армяки, и что-то темное, шевелящееся, лежало сзади — прикрытое рогожами.
Начиналась поземка.
— Можа, заедем хоша куда? — сказал один из возчиков второму. «Смотри, холод-то, какой зачался».
— Я б довез ее, — второй кивнул на рогожу, — поскорее куда велено, да и домой. Думаешь, мне охота с ней по морозу валандаться?»
— Хорошо бы щей горячих сейчас, да к бабе под бочок, — потянулся первый и вдруг оживился, подтолкнув второго: «Слушай, а что ходить-то далеко? Вона баба-то, в санях у нас лежит».
— Грех это, — хмуро сказал возчик постарше.
— Какой же тут грех, — рассмеялся первый. «Вдова же — как есть человек мирской, муж-то ее, говорят, пытки не выдержал, на кладбище свезли».
— Ты лицо-то ее видел? — второй подхлестнул коня.
— С лица не воду пить, не слышал, что ли, как говорят, — первый зевнул. «Вона, рогожей прикроем, и дело с концом. Боярыня же, хоша и ведьма, и еретица, а сама-то — гладкая да белая, ровно пух. Давай, давай, когда еще боярыню потрогаешь? — возчик захихикал.
— Да отстань ты, вот привязался! — сплюнул его товарищ.
— Ну как хочешь, — первый полез в сани. «Бабу-то в монастырь везем, жалко ее, теперь до смерти ничего не попробует, так хоть в последний раз пусть побалуется».
— При смерти она, — разозлился второй возчик.
— И не расскажет ничего, без языка-то как расскажешь, — не обращая на него внимания, проговорил первый, и завозился в санях, шурша одеждой.
— Погоди, — разохотился второй возчик, и, остановив лошаденку, привязал ее к придорожной березе. «Дай я тоже».
— Говорил я же тебе, — первый обхватил женщину и попытался перевернуть ее. Руки его почувствовали смертный, медленный холод — он втекал в его пальцы, и на мгновение показалось возчику, что сейчас и он сам станет трупом.
Он в ужасе закричал, и сбросил тело с саней. Рогожа размоталась и черное, обмороженное, с вырванными ноздрями лицо уставилось широко открытыми глазами в низкое, вечернее небо. Опухшие губы улыбались.
Прасковья плыла. Будто не было вокруг нее ничего и никого — только цветущий, напоенный солнцем луг в их подмосковной усадьбе. Лениво жужжали пчелы, Марья — еще маленькая, трех, али четырех лет, — копошилась рядом с ней, неуклюже плетя венок из ромашек.
Женщина лежала, положив голову на плечо Михайле, разнежено зевая, держа его за руку.
«А Петеньки-то нет, — вдруг подумала Прасковья и тут же успокоено поняла, что не родила еще младшего сына — вона, близнецы-то маленькие какие еще».
— А Степа-то где? — спросил ее муж, нежно целуя Прасковью. «На реке, что ли?»
— Должно быть, — женщина чуть приподнялась и увидела сына, который махал им с берега.
— Степка реку переплыть хочет, — язвительно сказала Марья, — а силенок-то у него нетути.
— Степа, — крикнула сыну Прасковья, — ты не бойся, ты плыви, сынок!
Михайло встал, и протянул руку жене. Она посмотрела на реку — Степа уже был на другом берегу, и помахала ему рукой. Муж подхватил Марью, и все они вместе пошли вдаль от реки, в глубину луга, медленно растворяясь в жарком, полуденном воздухе.
Степан очнулся от ледяной воды, которая за время его сна подступила к самым камням, и залила ему ноги. Он посмотрел на солнце, и, что-то прошептав, бултыхнулся в глубокую волну. От холода ему сразу перехватило дыхание, запахло озерной тиной, он отплевался и быстро, — что было сил, — поплыл на запад, туда, где, — совсем поблизости, — белела полоска берегового песка.
Степан зашел в маленькую, чистую комнату и сел на деревянный стул, бросив перед собой покрасневшие, обветренные руки. Петька спал на узкой кровати, в обнимку с черным котом, который, увидев юношу, недовольно зашипел и выгнул спину.
Петя открыл синие, еще сонные глаза, обвел ими комнату и вдруг резко поднялся. Кот спрыгнул на пол и потерся о ноги Степана.
— Степа, — сказал мальчик, не вытирая слез. «Степа, это ты?»
— Я, родной, — юноша встал на колени у кровати и обнял брата, — сильно, так как еще никогда не обнимал.
— Все кончилось, — шепнул он на ухо плачущему навзрыд ребенку. «Слышишь, Петька, все кончилось. Я с тобой»