Царь Иван Васильевич присутствовал на патриаршем богослужении в Успенском соборе. По случаю святой Пасхи в церковь были приглашены не только ближние бояре, но и приехавшие из своих подмосковных вотчин представители захудалых родов.
Весна выдалась холодной, за неделю до Пасхи еще шел снег. В народе шептались, что это в наказание за теплую зиму, когда при первом Казанском походе царя под лед Волги ушла осадная артиллерия и часть войска.
Проведя под стенами Казани неделю, и, так и не решившись на штурм, русское войско отступило, и царь вернулся в Москву в дурном настроении. Однако в марте по пьяной неосторожности погиб в своем дворце ненавистник Руси хан Сафа-Гирей, и Иван, втайне от преемника хана, стал собирать войско и готовить новый поход.
Федор Вельяминов, чуть не погибший в декабре на тонком льду Волги, когда он, с другими воеводами, пытался спасти хотя бы немногое от войска, и потом с этими остатками, бесцельно стоявший под стенами Казани, находился совсем рядом с царем. Несмотря на невзгоды похода за год, что умерла Аграфена, Федор даже как-то помолодел, распрямил плечи и стал чаще улыбаться.
Под тягучее пение патриаршего хора он нашел глазами Матвея. Пятнадцатилетний его сын стоял прямо, закрыв глаза, и на его прелестных, сильно вырезанных губах играла тонкая улыбка. Матвей был совсем Головин, в материнскую породу, и ничего в нем было от большого, сильно сложенного Федора.
Маленького роста, тонкий, с пышными, нарочито длинными золотистыми волосами, и прекрасными карими глазами матери, Матвей гарцевал по улицам Москвы на своем роскошном вороном жеребце, и проводил почти все время с компанией своих сверстников в охотничьих забавах и праздности.
Царь Иван его любил и привечал — Матвей, всего на четыре года младше царя, напоминал тому о юности и беззаботности. Даже сейчас, во время Казанского похода, после трагедии у переправы, царь запретил Матвею оставаться с войском, но вместо этого взял его с собой в Нижний Новгород, где Иван Васильевич дожидался исхода казанских событий.
Федору не очень нравилась эта дружба — многое болтали на Москве о странных и страшных забавах царя, о том, что происходит за мощными белокаменными стенами Кремля, о том, чьи изувеченные трупы находят время от времени в переулках Москвы. Однако поделать он ничего не мог — невозможно было приказать Матвею не являться во дворец, и еще более немыслимо — не проводить время с царем.
Одна надежда была на то, что царица Анастасия Романовна, выбранная Иваном из тысячи пятисот боярских дочерей, и повенчанная с ним два года назад, сможет обуздать буйный нрав царя.
Она сидела сейчас на троне рядом с крепким, крупным Иваном — маленького роста, темноволосая, кареглазая, похожая на диковинную куклу в своих блистающих золотом и драгоценными камнями одеждах. Пока что у молодой четы родилась только одна дочь, умершая в младенчестве, но ходили слухи, что молодая царица опять понесла.
За троном царицы краем глаза Федор заметил какое-то шевеление и невольно обратил внимание на тех, кого он обычно пропускал мимо глаз — ближних боярынь царицы. Полная Аксакова, низенькая разбитная Бутурлина, прелестное лицо его двоюродной сестры Прасковьи Воронцовой, и какая-то новенькая — тонкая, высокая, белокожая, стоит, опустив голову, и видно только ее сцепленные замком красивые пальцы, унизанные перстнями.
Как будто почувствовав что-то, женщина подняла голову и в тот же момент певчие грянули «Аллилуйя» — служба закончилась, и царь с царицею покидали собор. Боярыни сгрудились позади Анастасии, и Федор лишь увидел, как прямо и открыто посмотрела на него эта неизвестная женщина — у нее были серо-зеленые, как вода в осенней реке Москве, глаза, и золотистые длинные ресницы.
У выхода из собора он нагнал мужа Прасковьи Воронцовой стольника Михаила.
— Михайло Степанович, — положил ему руку Федор на плечо, — ну-ка погоди!
— Что такое, Федор Васильевич? — Михаил Воронцов был лет на двадцать младше Федора, и относился к нему скорее, как к дяде, чем к брату жены.
— У меня до боярыни Прасковьи дело одно есть, недосуг, да и невместно тут говорить, однако и медлить неохота — тихо сказал Федор, думая о том, что сероглазая красавица могла оказаться обрученной, а, то и мужней женой. «И тогда, — горько подумал он, — куковать тебе, Федор, стариком одному».
Ибо за весь этот год никто из боярынь и дочек боярских не приглянулся Федору. Как прошло шесть месяцев со смерти Аграфены, все сродственницы, будто сговорившись, принялись хлопотать о новой женитьбе Федора. Был он человеком богатым и весьма знатным, а через покойницу Аграфену находился в родстве с всемогущими Головиными. Сватали ему и вдов, и девиц хороших родов, показывали их в возках, или в церквях, но до сих пор никто из них не заставлял сердце Федора биться так сладко и неровно, как это было с Аграфеной.
— Вот только та, сероглазая, — подумал он и улыбнулся, непонятно чему.
— Так заезжайте к нам, Федор Васильевич, прямо сегодня, ради святой Пасхи, и Матвея с собою берите.
Четырнадцатилетняя Мария, единственная дочь Воронцовых, давно уже заливалась краской при виде своего троюродного брата.
— Матвей, Михаил Степанович, у царя будет, ты же знаешь. А вот я заеду, коли не шутишь. — Федор попрощался и широкими шагами пошел к своему возку.
Михаил Воронцов нашел глазами свою жену и, в который раз изумился свежей красоте ее лица — тридцатилетняя Прасковья за все годы их брака родила всего троих детей — двойняшек Марию и Степана, и, два года назад, «последыша», как его ласково назвали родители, Петра.
Она быстро подошла к мужу, раскачиваясь на каблуках, спрятанных под подолом парчового сарафана.
— Дядька Федор к нам приедет, — сказал муж.
— Ну и славно, — улыбнулась Прасковья. «Что ж ему в святую Пасху дома одному сидеть? Не дело это».
— Сказал, что разговор у него до тебя есть, — рассмеялся Михаил, подхватывая под уздцы выведенного оруженосцем своего коня.
— Ох, ты, Господи! — Прасковья прижала к щекам тонкие пальцы. «Не иначе приглянулся ему кто сегодня. Немудрено — народу-то сколько было. Царицу проводим до покоев, и приеду — нынче Бутурлина у нее остается».
Михаил вскочил в седло и рысью пустил коня на Рождественку, в свою городскую усадьбу.
Воронцовы всегда славились гостеприимством — боярыня Прасковья, несмотря на веселый, легкий нрав, хозяйкой была рачительной и строгой, — за грязь, леность или воровство дворню секли нещадно и отправляли в деревенские усадьбы.
Дома у Прасковьи всегда стояли ароматы свежевыпеченного хлеба и чистого белья, полы скребли с песком каждый день и слуги всегда ходили опрятными.
Обед был семейный, за столом собрались только Прасковья с мужем, старшие дети — Мария и Степан, да Федор Вельяминов.
— Дядя Федор — обратился к нему двоюродный племянник, — а правда ли что осенью опять пойдем воевать Казань?»
— Судя по всему, Степа, что да — задумчиво ответил Федор, отставляя кружку с медом. «Без Казани пути нам на восток нет, да и Пермский край получается, как отрезанный ломоть — а там земли исконно русские, их еще новгородцы завоевывали, сотни лет назад. Да и Волга Руси нужна — по ней нам торговать с Персией и Индией, а сейчас ханы Казанский и Астраханский в Каспийское море нас не пускают».
— А правда ли, дядя Федор, что в Индии все идолам поклоняются? — Мария покраснела от смущения, но договорила: «Читали мы со Степаном повесть о хождении за три моря тверского купца Афанасия Никитина, так он пишет, что в Индии сто вер, и все разные!»
Воронцовы воспитывали детей в послушании, но были одними из тех редких на Москве родителей, что одинаково ценили и сыновей, и дочерей, и учили их вместе. К тому же, Мария и Степан, родившиеся с перерывом в шесть минут друг от друга, с колыбели еще всегда были рядом, и сложно было представить их поодиночке.
— Это так, — подтвердил Федор, — однако, Маша, веру любую надо уважать, ежели человек этот праведный и достойный. Есть среди всех народов и глупцы, и люди бесчестные, да и на Руси их хватает, племянница.
Прочли благодарственную молитву и дети, поблагодарив родителей, удалились в свои горницы. Боярыня Прасковья вздохнула, подперев рукой мягкую щеку:
— Вот так думаешь, что они дети, а ведь растут. Марию уже сватают, да она все Матвея дожидается.
— Не надо ей дожидаться, — жестко сказал Федор. «У Матвея не честный брак, а девки срамные на уме, да попойки с его дружками. Хоть и стыдно мне так говорить, сестра, однако совсем он от рук отбился. И не накажешь его по-отцовски — царь Иван во всем его покрывает. А царь Иван, хоть и молод, а норовом крут — скажешь что поперек, и закончишь жизнь свою, как покойник Андрей Шуйский».
Прасковья поежилась — она помнила страшную смерть князя Шуйского, отданного на растерзание своре дворцовых псов семь лет назад.
— Ты мне лучше вот, что скажи, боярыня — Федор потянулся за кружкой с медом, и отхлебнул, пытаясь справиться с внезапно наставшей сухостью во рту, «что это у вас там за девица сероглазая? Боярышня она, али жена венчанная?
Прасковья облегченно улыбнулась и незаметно подтолкнула Михаила ногой под столом.
— Вдова она, братец, уж больше года вдовеет, с марта еще. Муж ее был боярин Тучков, Василий Иванович, из Твери. Сама-то она новгородка, да с венчания в Твери жила, а как муж погиб, так ее сродственники в Москву забрали.
— А что с ее мужем- то случилось? — поинтересовался Федор.
— В марте переправлялся через Волгу, а лед-то тонкий уже, так и ушел в полынью. Хороший человек был Василий Тучков, богобоязненный, скромный, на милостыню щедрый, — ответил Михаил Воронцов.
— Небось, семеро по лавкам у вдовы-то? — буркнул Федор, сам удивляясь внезапно возникшей у него в глубине души неприязни покойнику Тучкову. «Свечу на помин души пожертвую и акафист закажу» — мысленно одернул он себя.
— Да нет, братец, не дал им Бог детишек, — с готовностью ответила Прасковья. «Восемь лет прожили душа в душу, да вот не даровала Пресвятая Богородица радости в дом».
— Что ж ей, к тридцати уже? — Федор мысленным взором увидел прекрасное, строгое лицо сероглазой, и представил ее волосы, выпущенные на волю из головного убора — какие они?
Золотые, как у Аграфены, соломенные, рыжие? Он почувствовал, что краснеет — совсем, как в юности.
— Ну как сказать, братец Федор…, Не молоденькая, нет — двадцать четыре в апреле было, но ведь и не вертихвостка какая-нибудь, не девчонка. Женщина разумная, спокойная. Дом вести умеет, хозяйство у них в Твери большое было, богатое, родитель ее вдовый в Новгороде торгует успешно… — ответила Прасковья.
— Ты мне ее так, Параша, нахваливаешь, будто я жениться собрался! — усмехнулся Федор.
«Что ж она, не боярского рода?»
— Да, прости Господи, кто их там разберет в Новгороде, каких они родов! — в сердцах ответил Михаил. «По отцу-то она Судакова, имя древнее и известное, однако ж, ты знаешь этих новгородцев — у них и бояре торговать не гнушаются. Тучковы, куда она замуж вышла, тоже новгородские, да царь Иван Великий их в Тверь выселил, как новгородские вольности отменил».
— Значит, Тучкова… — задумчиво проговорил Федор Вельяминов. «А зовут-то ее как?»
— Феодосия, боярыня Феодосия, — с готовностью ответила Прасковья.
Федор замолчал, и в наступившей тишине слышно было, как где-то в горницах мамка поет колыбельную засыпавшему Пете Воронцову. В распахнутое окно вливался кружащий голову апрельский ветер, чуть колебавший занавеси.
— Сватами поедете? — Федор исподлобья взглянул на чету Воронцовых и довольно улыбнулся, видя их удовлетворенные лица.
Добравшись до своей горницы, Феодосия Тучкова первым делом скинула надоевший за день тяжелый опашень и летник, и осталась в одной рубашке — с самой святой Пасхи над Москвой нависла изнуряющая, совсем не майская жара, лишь изредка прерываемая страшными грозами. Дворовый люд болтал, будто в подмосковном Коломенском в коровник залетел чудный огненный шар, испепеляющий все на своем пути.
— И вот, матушка Феодосия, — шептала ей, захлебываясь, пышная боярыня Василиса Аксакова, — говорят, что шар тот прошел через всех коров насквозь, и сжег им внутренности.
Однако ж, шкуру не тронул, ибо входил и выходил, ну…, - и тут боярыня Василиса залилась жарким румянцем, более подобающим невинной девице, нежели матери пятерых детей.
— Много есть чудес у Господа всемогущего — степенно проговорила Феодосия и перекрестилась.
Сейчас она, сидя на подоконнике в своей горнице и глядя в медленно темнеющее небо, улыбнулась, вспомнив этот разговор. Василиса Аксакова, хоть и не была столпом учености, но стала Феодосии за этот год хорошей подругой. Боярыня Аксакова только все сокрушалась тому, как тоща на ее взгляд, была Феодосия, и как неплохо было бы ей нагулять хоть немного жирка перед свадьбой.
При мысли о свадьбе Феодосия положила голову на круглые колени и задумалась, наматывая на пальцы, как в детстве, свои соломенные северные локоны. Сватали ее за этот год много раз, однако, все не те. Засылали сватов недавно овдовевшие бояре, которым позарез нужна была мать для сирот, хозяйка в доме, и теплое тело на ложе.
Феодосия же, привыкнув к тихому, размеренному, бездетному существованию с ее возлюбленным Василием, наполненному чтением книг, сбором лекарственных трав, письмами вдовому отцу, и новгородским подругам, совсем не была уверена, что хочет детей.
Она так и не была уверена, кто был виной в бесплодии их с Василием брака — то ли она, то ли ее муж. Однако три года спустя венчания они с Васей поняли, что такова воля Бога, и что, видно, избраны они Всевышним для какого-то иного предназначения, пока не раскрывшегося явно.
А теперь Феодосии надо было что-то решать, ибо живя у родственников своего покойного мужа, людей излишне, на ее взгляд, придирчивых и строгих, чувствовала она себя нахлебницей. В Тверь ей было вернуться невместно — где это видано, чтобы молодая вдова одна жила в усадьбе? Будь она лет пятидесяти, да с детьми, тогда бы никто и слова не посмел сказать, но ей ведь всего двадцать четыре…
Она могла бы уехать в Новгород к отцу — он давно звал ее, ибо не было у него никогда лучшего помощника в торговых делах, нежели Феодосия — но сначала стояли осенние дожди, и дороги развезло, потом было Рождество, Великий Пост, Пасха — а Феодосия все находилась при царице Анастасии.
Царица отличала ее от других боярынь — Феодосия, хоть и старше Анастасии на пять лет, была самой близкой к ней по возрасту. К тому же, Феодосия была умна и начитана, а Анастасия, совсем как ребенок, любила слушать рассказы о дальних странах и захватывающих путешествиях. При дворе Феодосия скрывала свою ученость — среди московских боярынь редко кто умел читать и писать, а уж тем более знал латынь и греческий.
После смерти Васи отец написал ей долгое письмо, заклиная никому не выдавать их семейной тайны, а уж тем более — будущему мужу, буде таковой найдется.
— Помни же, Феодосия, — писал Никита Судаков, «что тайна сия велика, есть, и немногие знатные роды Новгорода передают ее из поколения в поколение. Василий, твой покойный муж, знал о ней, ибо Тучковы, хоть и были изгнаны из Новгорода, тайной этой также владели.
Однако ежели кто сторонний узнает ее, то всем нам грозит смерть на дыбе и на костре, как мученикам, погибшим за веру от рук архиепископа Геннадия, проклято да будет имя его. В церковь же ходи, иконы дома держи, и поминай имя Иисуса, как ни в чем не бывало, ибо я уверен в твоей твердости, дочь моя. Письмо это по прочтении сожги, дабы не попалось оно случайно чужим глазам.
И там же, внизу была приписка: «Люди в Москве совсем не похожи на новгородцев, и не ценят учености. Поэтому скрывай и начитанность свою, дабы не вызвать подозрений».
Феодосия вздохнула и утерла слезинку, выкатившуюся из глаза. Она выросла на вольном северном воздухе, и попала из уютного родительского дома в любящие объятия Васи Тучкова, хоть и жившего в Твери, но духом тоже новгородского. Ей было тяжело в шумной, душной, людной Москве.
После смерти мужа, готовясь к отъезду в Москву, она сожгла все рукописные тетради с молитвами — даже через пятьдесят лет после страшной казни архимандрита Кассиана в Новгороде и дьяка Курицына сотоварищи в Москве, уже само хранение этих манускриптов было смертельно опасным. Однако Феодосия помнила все молитвы наизусть — не их ли она шептала с самого детства, при задернутых занавесях и зажженных в подполе дома Судаковых свечах? Там собирались те немногие истинно верующие Новгорода, кто передавал из поколения в поколение память и знание об учении, за которое умерли их деды и прадеды.
Феодосия медленно сняла с шеи нательный крест, и, поднявшись, повернувшись, прочь от заката, залившего Москву кроваво-красным светом, зашептала тайную молитву.
Царица Анастасия Романовна проснулась не в настроении. В покоях было душно, и даже настежь распахнутые окна не помогали. Над Москвой вот уже который день собирались грозовые тучи, но дождь проливался все больше над окраинами. Ливни шли в Коломенском, в Измайлово, над Воробьевыми Горами.
Здесь же, на Красной площади, было пыльно и грязно, и даже кремлевский сад как-то поник, деревья стояли с вялыми листьями, и только одуряющее пахло пышно цветущей сиренью — от ее аромата у беременной на третьем месяце Анастасии всегда болела голова.
Она вытянулась на ложе и огладила свое все еще по-девичьи стройное тело ладонями.
Царю Ивану она пока ничего не говорила — супруг ее обладал нравом непредсказуемым, и, узнав о том, что Анастасия в тягости, мог приказать запереть ее в покоях — сохранения чрева ради.
Именно так, лежа на спине, она и провела почти половину своей первой беременности — бабки-повитухи с чего-то решили, что Анастасия может скинуть младенчика, и сколько она не уверяла их, что ее мать родила восьмерых и до последних дней ездила в возке, и ходила в церковь — старухи были непреклонны. К ней приглашали шутов, шутих и сказительниц, однако Анастасии больше всего хотелось сбежать по кремлевскому холму босиком к Москве-реке, шлепать там голыми пятками по мелководью, брызгаться теплой речной водой и смеяться взахлеб.
И девочка-то все равно тогда родилась хилая, как котенок, болезненная, и не прожила и трех месяцев. «В этот раз все будет по-другому», — пообещала себе Анастасия и тут же осеклась — она и в ту беременность обещала себе прекратить пьяные выходки супруга и его друзей, и чем это все закончилось? Лежала, как жук, перевернутый на спину, и даже ребенка здорового произвести на свет не удалось.
Царь Иван, хоть и любил жену, однако ж, крутого нрава всего сдержать не мог, да и не хотел — а дразнить его невместным поведением было и вовсе неразумно. В гневе Иван становился весьма опасным, и Анастасия, увидев его таким несколько раз, навек зареклась злить своего супруга.
Ох, и радовалась же ее семья, когда на смотре боярских девиц из, тысячи красавиц Иван выбрал именно ее — дочь небогатой вдовы. Анастасия хорошо помнила все унизительные проверки, интриги и зависть, и то, как однажды ночью она проснулась от шороха в опочивальне — девицы спали там целыми десятками.
Царь Иван стоял совсем близко, наклоняясь над ней, и внимательно изучал ее лицо.
Анастасия чуть не закричала от ужаса, но Иван быстрым, каким-то кошачьим движением зажал ей рот ладонью. Она смотрела расширенными от страха глазами на удалявшегося прочь царя — он был высокий, сухощавый, и двигался легко, как рысь.
Потом она поняла, что каждую ночь царь в одиночестве обходил опочивальни с девицами, любуясь их сонной прелестью, отмечая тех, кого потом отберут в число счастливых двенадцати, а из них уже царь и возьмет себе одну-единственную.
Когда Иван, по обычаю, обойдя все двенадцать девиц, остановился перед Анастасией и протянул ей вышитый платок — знак его выбора, она чуть не потеряла сознание от волнения.
Однако сомлеть в эту минуту означало смерть — не только для нее, но и для всей семьи.
Сразу же могли пойти слухи, что избранная царица нездорова, и что мать ее скрыла это, отправляя ее на смотрины. Анастасия представила себе ссылку куда-нибудь в Заонежье, сжала зубы и с поклоном приняла платок.
Иван вдруг улыбнулся, чем чрезвычайно удивил ее — лицо у него было недоброе, даже хищное, но сейчас в его желто-зеленых глазах плясали искорки смеха.
Позже Анастасия поняла, что у мужа ее настроение меняется так же быстро, как и погода в весенней Москве. Надо было отдать должное Ивану — он не заставлял Анастасию участвовать в своих забавах, по-своему оберегая и уважая ее. Однако слухи, слухи — на чужой роток не накинешь платок.
Анастасия потянулась и хлопнула в ладоши. Таз для умывания внесла Феодосия, и царица еще раз, как всегда, поразилась красоте этой скромной новгородки.
— Доброго утра, царица-матушка — пропела своим северным говором Феодосия. «Хорошо ли спалось?»
— Да не очень, — зевнула Анастасия. «Все духота эта, да и воняет здесь, в Москве, ужасно».
— Так, царица-матушка, как не вонять, ежели не убирали в покоях уже неделю. — Феодосия подала Анастасии богато вышитое полотенце. «Девки-то прислужницы совсем разленились, только языками чешут».
Анастасия покраснела. Она знала за собой этот грешок — проведя детство в бедной усадьбе, она зачастую даже не знала, как справиться с леностью слуг. Сама же убирать она не хотела — невместно это было царице московской!
— Так может, Федосья, ты хоть их приструнишь? Правда, вон какие-то тряпки грязные валяются — Анастасия указала в угол опочивальни, где было кучей свалено ношеное белье.
«Как тут еще клопы не завелись — ума не приложу!»
— Ну, мух-то и так хватает, — сухо заметила Феодосия, убирая таз с полотенцем. «Вот что я вам скажу, государыня-матушка, берите возки и поезжайте на день в Коломенское. Там тишина, не то, что здесь, в Москве — гвалт беспрестанный. Отдохнете, искупаетесь — с такой жарой, говорят, вода в реке, будто молоко парное. А я останусь, да и уберемся тут, как следует».
Прасковья Воронцова, готовившая в соседней горнице платье царицы, замерла, прислушиваясь, с летником в руках. «Самое время», — подумала она, «без лишних ушей оно и легче завести разговор».
Когда возки, груженные царицей, ближними боярынями, мамками и сенными девками медленно поползли через наплавной мост, соединявший Тверскую и Серпуховскую дороги, Прасковья с Феодосией согнали в покои царицы прислужниц и начали уборку.
Сами боярыни заперлись в опочивальне царицы и принялись за разбор ее платьев — Анастасия, ровно малый ребенок, едва поносив, бросала в угол покоев опашени с драгоценными камнями и расшитые летники.
— А что, боярыня, — сказала Прасковья, искоса взглянув на Феодосию, — долго ль еще вдоветь-то располагаешь? Не пора ли тебе своим домком зажить?
— Да вот, — Феодосия вздохнула, — свахи-то ездят к моим сродственникам, да не пригляделся мне никто. После Васи покойного и думать ни о ком не хочу.
— Лукавишь, боярыня, — Прасковья усмехнулась, и перекусила нитку, которой пришивала пуговицу к опашеню, крепкими белыми зубами, — ой, лукавишь.
— Ты, Прасковья, сколько лет с мужем живешь? — спросила Феодосия. «Пятнадцать вроде?»
— На Красную горку пятнадцать было, да — ответила Воронцова.
— И, сколь я помню, говорила ты, что замуж тебя родители не неволили, мол, ежели придется человек по сердцу, так дадим свое благословение?
— Верно, — сказала Прасковья, и вдруг вспомнила лето после венчания, жаркий июнь в подмосковной вотчине Воронцовых, и аромат цветов на том самом лугу, где в полуденной хмари и понесла она своих близнецов. Было ней тогда чуть менее пятнадцати, а Михайле — семнадцать, и были у нее волосы черны, ровно вороново крыло, а глаза сияли нездешней лазурью.
— Так вот и меня батюшка не неволил, — сказала Феодосия, и удивилась тому, что боярыня Воронцова будто слезу сморгнула с прекрасных очей. «Тяжеленько мне, боярыня, Васю забыть, не так уж много времени и прошло».
— Однако ж, — твердым голосом ответила Прасковья, «не думаешь же, ты, Федосья Никитична, век бобылкой жить? Опять же, ты не у себя в дому сейчас, и не в родительской вотчине, уж, казалось бы, надо и свое хозяйство заводить».
— Так вот и сватают все на хозяйство-то, Прасковья Ивановна, да у кого жена преставилась, и с детками ему одному не управиться, — вздохнула Феодосия. «Не ради меня самой сватают, боярыня».
— Есть один боярин, — начала Прасковья неуверенно, — роду хорошего, богатый, и хоть и вдовец, но сыны у него уже взрослые, один монашествует. К царю он близок, а насчет хозяйства — не ради оного тебя сватает, а потому, что видел тебя».
— Но не говорил же! — Феодосия смяла в руках царицыну рубашку. «Как же можно девицу али вдову сватать, даже, словом с ней не перемолвившись! Не кривая, не косая, и, слава Богу! А вдруг я дура набитая, али двух слов связать не могу. Да, впрочем, у вас тут на Москве это все равно — у вас жены сидят, аки колоды, в теремах, к людям им хода нет».
— А ты, матушка-боярыня, не серчай, а далее послушай, — мягко остановила ее Прасковья.
«Боярин тот — сродственник мой близкий, и ежели ты хочешь с ним встретиться, то готовы мы с Михайлой пособить.
— Наедине, что ли? — ахнула заалевшая щеками Феодосия. «Невместно же!»
— Нет, конечно. Но и поговорить, коли друг другу по сердцу придетесь, можно будет. Только вот, Федосья Никитична, должна я тебе сказать сразу, что не молоденек боярин-то.
— Ну, я тоже не слеточек какой, — рассмеялась Феодосия.
— В два раза тебя старше, — жестко сказала Прасковья. «Брат мой двоюродный, Федор Вельяминов. Ну, так что сказать мне ему, боярыня?»
Феодосия еще гуще заалела, и прикусила нежную губу. «Хотела бы я с ним свидеться» — едва слышно, опустив голову и отворотив взгляд, ответила она.
Позже Феодосия вспоминала дни, проведенные ею до встречи с Федором, как наполненные дурманом — взяв, что в руки, она сразу это и роняла, не слышала, что ей говорят, и все смотрела, смотрела в жаркое майское небо, где вереницей шли белые, ровно сахарные облака.
Федора Вельяминова она заприметила давно — поди не увидь этакого медведя, на голову выше и вдвое шире в плечах, чем большинство остальных бояр. Изредка, на богослужениях, она бросала на него быстрые взгляды из-под ресниц, и сразу чувствовала, как алеют у нее щеки — нравился ей боярин Федор, ох как нравился!
Был он совсем не похож на покойного Васю Тучкова — невысокого, худощавого, с льняными северными волосами. С Васей Феодосия была знакома с детства, и все было понятно, что, войдя в возраст, они повенчаются — понимали они друг друга с полуслова, — мягкие, чуть нелюдимые, улыбчивые, ровно и не муж с женой, а брат с сестрой.
И любились они с Васей так же — спокойно и нежно, и не ведалось Федосье, что есть на свете любовь иная. Сейчас же, глядя исподволь на Федора, она чувствовала, как тяжелеет у нее высокая грудь, раскрываются и влажнеют губы и перехватывает дыхание. Было это совсем по-иному, чем с покойным мужем, и Феодосия страшилась, и одновременно тянулась к этому, еще неведомому ей, чувству.
Прасковья Воронцова долго думала, как бы устроить свидание Федора с Феодосией.
Пригласить к себе сродственника она могла в любой день — на то он и сродственник, но вот как бы Феодосии оказаться в то же время в усадьбе Воронцовых? Хоть и вдовела боярыня, но была молодой и бездетной — невместно ей было одной ездить по Москве.
— Ох, боюсь, придется боярину Федору засылать сваху, — сказала Прасковья озабоченно, снимая тяжелую, надоевшую за день кику, и встряхивая гладкими, до пояса, угольно-черными власами. «А Федосья Никитична, пожалуй, и упрется, аки ослица валаамова — как же, мол, сватать, не поговорив вперед с невестой? Вот же несговорчивый они народ, новгородцы-то».
— Ну, — усмешливо сказал Михаил, уже лежавший на постели, — помнится мне, одна боярышня с глазами васильковыми точно так же когда-то уперлась. Не хочу, мол, не поговоривши-то. И что же — посадили молодца и девицу рядом, девица взор в пол как устремила, так и не взглянула на молодца ни разу.
— Смотрела я на тебя, — рассмеялась Прасковья, — исподтишка только. А ты тоже, конечно, герой был — хоть бы полсловечка вымолвил».
— Поди тут что вымолви, когда рядом такая краса неописанная, — Михаил привлек к себя севшую рядом Прасковью и зарылся лицом в ее распущенные волосы. «Я и сейчас-то иногда теряюсь, на тебя глядя».
— Ну, Феодосия-то не я, — Прасковья удовлетворенно вытянулась рядом с мужем, — эта за словом в карман не полезет».
В конце концов, именно Михаил, слушая размышления жены, вдруг сказал: «Да чего проще-то! Петины именины на носу, мы с тобой поедем к Федосьиным родственникам, заберем ее и потом привезем обратно. Не о чем-то будет слухи распускать, буде даже если кто захочет».
Так и оказалось. Сидя в закрытом возке, Прасковья Воронцова смотрела на Феодосию — она то крутила на пальце выбившийся из-под кики льняной локон, то перебирала подол опашеня, то пристукивала об пол мягкой сафьяновой туфлей.
— Что-то, боярыня, мнится мне, кровь твоя северная, холодная, быстрее течь стала? — усмехнулась Воронцова. «Али я неправа?»
— Что? А? — будто очнулась Феодосия.
Прасковья только махнула рукой — толку от боярыни Тучковой сейчас было мало.
На Петиных именинах все, как полагается, сидели чинно и раздельно — мужчины от женщин.
После обеда, когда гости стали подниматься ехать по домам, Прасковья за каким-то надуманным делом увела Феодосию в женские горницы.
— Ну, все, — сказала она, прислушиваясь, — вроде все уехали. Можно и идти.
Феодосия сидела у ларца с хозяйскими драгоценностями и бездумно пропускала сквозь пальцы жемчужное ожерелье.
— Уже? — вдруг очнулась она и покраснела, — вся, до кончиков нежных ушей. «Да как же это будет- то?»
— Хотела ж сама, чтоб с тобой говорили, — ворчливо ответила Прасковья, подталкивая боярыню к лестнице. «Так вот и говори».
Федор Вельяминов сидел в крестовой горнице, не слушая и не слыша того, что говорил ему боярин Воронцов.
С тех пор, как Прасковья, ровно бы невзначай, обронила ему: «Сказывала мне намедни Феодосия Тучкова, что не прочь с тобой встретиться», — жизнь его, до той поры размеренная и пресная, наполненная царской службой и домашними заботами, будто бы перевернулась.
Словно несли боярина кони по зимней дороге — и страшно, и сладко, и дух захватывает, и хочется увидеть, что там дальше, за слепящей стеной метели.
Вот и сейчас он сидел, бросив большие руки на чистую льняную скатерть, и смотрел на образ Богородицы в красном углу напротив. Невместно было и думать так, но помстилась она Федору Феодосией — то, же тонкое, северное лицо, большие глаза, смиренно наклоненные вниз, к младенцу Иисусу.
Он услышал скрип двери и перевел взгляд — она стояла в проеме, высокая, ставшая еще выше из-за парчовой кики, и на ее бледных щеках горели два алых пятна.
— Здрава будь, боярыня, — сказал он, поднимаясь, и услышал, как предательски хрипло звучит его голос.
— И ты здрав, будь, боярин Федор Васильевич, — сказала она, глядя на него прозрачными серыми глазами, и шагнула к нему, под защиту его взгляда, — никто еще не смотрел на нее так, — будто на чудотворную икону в церкви.
— Не было бы в горнице Воронцовых, — подумал Федор, — встал бы я на колени перед такой красой и не поднимался бы более до дня смерти моей.
Они сели друг напротив друга и Феодосия склонила голову, — не было мочи ее видеть его лазоревые, наполненные мольбой глаза.
Оба молчали, пока под каким-то предлогом Воронцовы не вышли из палаты, и не остались Федор с Феодосией одни.
За окном клонился к закату длинный, московский день, а они все молчали, не глядя друг на друга.
— Так что же, Феодосия Никитична, — сказал, не глядя на нее, Федор, — какое будет твое решение? Вот я весь перед тобой, лет мне немало, — на шестой десяток скоро перевалю, сыны у меня взрослые, один монашествует, другой при царе Иване Васильевиче, хозяйство у меня большое…
— Не ради хозяйства я, — сказала Феодосия, почувствовав, как надломился весенней тростинкой ее голос, — да, Федор Васильевич, думаю, и ты не ради хозяйства….
— Нет, — сказал он глухо, ощущая, как кровь, — горячая, темная, не поднимавшаяся в нем с того времени, как слегла покойница Аграфена, — бросилась ему в голову. Он сцепил под столом пальцы, и вонзил ногти в ладони, — до боли. «Не ради хозяйства я, боярыня Феодосия».
— Я хоть и вдовею, Федор Васильевич, но, по-хорошему, с моим отцом тебе стоило бы поговорить. Путь до Новгорода не близок, но грамоту с гонцом послать, по-моему, надо тебе.
— Феодосия взглянула искоса на Федора и опять опустила голову.
— А ты-то как, боярыня, располагаешь? — прямо спросил Федор. «Люб я тебе, али нет?»
— Был бы не люб, разве ж я согласилась бы говорить с тобой? — ответила ему вопросом Феодосия. «И то мне по сердцу, что ты не сваху заслать решил, а хотел поговорить со мной вначале».
— Располагаю я, боярыня, что говорить нам с тобой будет, о чем до конца жизни нашей — прав я али нет? — усмехнулся Федор.
— Ой, как прав, боярин! — Феодосия тоже рассмеялась, и, услышав ее смех, Прасковья Воронцова, стоявшая у двери в соседней горнице, облегченно перекрестилась.
— Пошли им, Всевышний, брак честный, да ложе безгрешное, — пробормотала она.
Вернувшись, домой, Федор Вельяминов послал слугу за Матвеем. Застать сына дома было все сложнее, он дневал и ночевал в покоях царя Ивана, но не сказать ему о предстоящем браке отец не мог.
— С Вассианом проще, — размышлял боярин, меряя шагами крестовую палату, — пошлю грамотцу в Чердынь, да и дело с концом. К тому же он инок, монах, от мирской нашей жизни отрешен, наследства ему не надобно. А вот с Матвеем надо говорить осторожно. Бог его знает, будут у нас с Феодосией дети, али нет. С покойником Тучковым вон семь лет прожила, и не понесла. Конечно, могло статься и так, что в том Федосьиной вины не было, да и не ради детей я на ней женюсь.
Однако, думая об этом, боярин вдруг поймал себя на том, что представляет себе ту, что совсем недавно видел в горнице Воронцовых — в парче и шелках, с убранными, покрытыми волосами, так, что ни единого локона не было видно, — совсем в другом обличье.
Он покраснел, как мальчишка, и не заметил вошедшего в горницу Матвея.
— Звали, батюшка? — вежливо, вполголоса, спросил отрок.
— Да, — Федор провел рукой по лицу, и, словно проснувшись, посмотрел на сына. Высокие каблуки сафьяновых сапог, воротник ферязи, расшитый жемчугом, поднят вверх, на пальцах — перстни, волосы длинны и подвиты.
— Кольчугу-то ради чего надел? — хмуро спросил Федор, заметив, как поблескивает металл в разрезах ферязи. «Ты же при царе Иване Васильевиче, кто тебя тронет?».
— Сговорились мы сегодня ехать на мечах упражняться, батюшка, для того и кольчуга, — Матвей взглянул на отца и поразился тому, как изменилось его, всегда спокойное лицо.
— Садись, — Федор указал на лавку, — хочу сказать тебе кое-что.
Матвей покорно сел. «Глаза-то у него Грунины, — вдруг подумал Федор, «ишь, какие, ровно лесной орех».
— Мать твоя покойница перед смертью взяла с меня обещание, Матвей, — начал Федор, — и обещание это я намерен выполнить».
— Что ж было то за обещание, батюшка?
— Обещал я матери твоей жениться после ее смерти, — резко ответил ему отец.
— Не могла, — голос Матвея прервался, — не могла матушка тебе такого сказать! Любила она тебя, как же она могла!»
— Дурак ты, Матвей, — вздохнул Федор, — и не гневаюсь я лишь только потому, что молод ты еще. Как вырастешь, — поймешь, что любящее сердце, — оно не о себе думает, а о том, кого любит. Да и что я тебе все это рассказываю, — решение-то я принял уже, да и ты уже скоро взрослым станешь, своим домом заживешь, с мачехой видеться будешь редко.
— Кто же она, батюшка? — осторожно спросил Матвей.
— Видел ты ее, ближняя боярыня царицы, Тучкова Феодосия, новгородка. Вдовеет она, уж больше года.
— Как вы скажете, батюшка, так оно и будет, — поклонился, вставая Матвей. «Воля ваша».
— Ну, иди, — отпустил его Федор.
Матвей с почтением поцеловал ему руку, и боярин подумал, что, благодарение Богу, вроде бы и обошлось.
— Любит он мать-покойницу, конечно, — Федор велел слуге принести перо и чернила, — писать грамоты. «Так на то она и мать. Женить бы его, да вроде рано, пятнадцать годов только, года бы еще три-четыре погулять парню. Да и неизвестно, как царь Иван Васильевич на это посмотрит, а против царя идти — не враг я себе.
Ах, Феодосия, Феодосия, что же ты со мной сделала, сероглазая? Борода у меня уже в седине, а с тобой — словно мальчишка. Скорей бы уж повенчаться, что ли. Еще и от будущего тестя жди теперь ответа.
Оно, конечно, Никита Григорьевич не откажет — знатности у меня поболе, чем у него, да и богатства немало, однако же, все равно — жди. А так бы я хоть завтра взял Федосью, хоть в одной рубашке, да хоша бы и без нее».
И тут такие мысли пришли в голову боярину Вельяминову, что писать с ними в голове грамоты было уж совсем невместно.
По дороге на двор Матвей злобно отпихнул сапогом собаку. Черно ругаясь — про себя, — он вскочил на поданного коня.
— Они еще и детей, небось, народят, — думал он, размахивая налево и направо хлыстом, и отпихивая нищих, жавшихся к стременам богато убранного седла. «Пойти что ли, к царю Ивану да пожаловаться? Невместно, кто я перед ним? Отрок неосмысленный, что батюшка скажет, то и велено делать. Ну, подожди, отец, придет еще мое время.
— А эту, — Матвей обозвал ее совсем уж грязно, — с этой надо осторожнее. Не ровен час, побежит к царице, слезы будет лить. В конце концов, недолго мне осталось при отце быть.
Надо во дворец переселяться, и то царь Иван неохотно от себя отпускает.
— Нет, осторожно, осторожно надо — велят понести образ на венчании, — понесу, еще велят что — сделаю. Не противиться. А потом, как время мое настанет, наплачутся они. Я наследник Вельяминовых, другого сына не будет, пока я жив».
Если грамотцу старшему сыну своему, иноку Вассиану, боярин писал недолго, то над посланием к будущему тестю пришлось Федору изрядно покорпеть.
Надо было расписать все свое родословие — до седьмого колена, перечислить угодья и усадьбы, и упомянуть, что, буде на то воля Божия, и народятся у Феодосии дети, то будет отписано им это, и это и еще вот это.
Делить наследство Федор не хотел, да и не мог, — Матвей, как единственный сын, получал после его смерти все, однако же, были у боярина деревеньки с душами, доставшиеся ему от сродственников по линии матери. Их-то и надо было закрепить за будущими детьми Феодосии.
Царские гонцы, меняя лошадей, добирались до Новгорода за пять дней.
«И то хорошо, что лето сейчас, — подумал Федор, запечатывая грамоту. «Была бы осень, или весна, долгонько бы пришлось ответа ждать, по распутице».
Феодосия, сидя при свече в своей горнице на усадьбе у родственников, тоже писала.
— Человек он, кажется, хороший, хоша же, конечно, тайны открывать я ему не буду. Как ты, батюшка, и заповедовал мне, иконы я дома держу, в церковь хожу исправно, а что у меня на душе — то лишь дело мое и Бога Единого. Ежели Он даст нам с Федором детей, то потом посмотрим, открывать ли им тайну, и как это сделать.
А ты, батюшка, пришли ко времени венчания книги мои сюда — из нашего дома в Новгороде, и из тверской усадьбы. Мнится мне, что Федор не против учения — сам он обучен читать, и писать, слышал и о заграничных странах, и даже немного знает греческий.
Грамоту свою Феодосия отправляла не с царскими гонцами, а с особыми, доверенными, которых купцы в ее родном городе использовали для доставки срочных сообщений из Москвы.
Так и получилось, что Никита Судаков получил грамоту дочери на день раньше, чем пришло ему письмо от будущего зятя.
Отпустив гонца с серебряной монетой, он прочел письмо и задумался. Конечно, странно было ожидать, что молодая и красивая женщина будет вдоветь всю жизнь, но москвич! Да еще и близкий царю боярин.
— Зря я ее не уговорил после смерти Василия вернуться в Новгород», — подумал Никита, доставая чернила и перо. «Здесь бы замуж вышла, за своего, меньше было бы забот и хлопот. Ох, Феодосия, когда Тучков Вася посватался, все было ясно и понятно, ровно белый день — а теперь что?
Близко к царю, оно, конечно, и хорошо, но опасно — царь еще молод, настроение у него меняется, ровно весенний день, попасть в опалу легче легкого. Да и неизвестно еще, каким окажется этот Федор, человек уже немолодой, привычки, у него устоявшиеся, трудно будет с ним Федосье, она хоша и разумна, но привыкла к совсем другой жизни, не московской.
Никита Судаков сжег грамоту дочери — с тех пор, как уехала она из родительского дома, всю переписку они уничтожали — так было спокойнее.
Он очинил перо поострее и начал писать своим четким, быстрым почерком.
— Просишь ты у меня, Феодосия, моего отцовского благословения. Не дать его тебе я не могу — ты не дитя уже, и я доверяю твоему выбору. Однако советую тебе быть осторожной — прожив на Москве более года, ты и сама уже знаешь, что москвичи от новгородцев отличаются.
Ты пишешь, что тайну ему открывать, не намерена, но следи, чтобы даже словом или полусловом не проговориться, иначе все мы закончим дни свои на костре и дыбе — и ты, и муж твой, и дети ваши, и я, отец твой.
Книги твои я соберу и пошлю в Москву, но, опять же, помни, что я тебе говорил про ученость — сначала поговори с мужем своим касательно чтения и письма, а потом уже устраивай у себя в горницах, либерею. Неизвестно еще, как он отнесется к тому, что жена его умеет читать на греческом языке и латыни.
Засим, Феодосия, посылаю тебе свое отцовское благословение на брак, а любовь моя вечно пребывает с тобой, моей единственной дочерью, как и любовь Бога Единого, что создал небо и землю.
Федору Вельяминову Никита Судаков отписал коротко — на брак согласен, благословение даю, за Феодосией, как за единственным ребенком, закреплено все богатство рода Судаковых, которое после смерти Никиты Григорьевича перейдет его дочери, а от нее — в род Вельяминовых. В отдельной грамоте Никита Судаков перечислял земельные угодья, рыбные ловли на Ладоге и Онеге, соляные копи в Пермском крае, золото и серебро в монетах и слитках, драгоценные камни, меха, шелк и бархат.
— Также посылаю вам икону Спаса Нерукотворного, нашей новгородской древней работы, в ризе сканного дела, с алмазами и рубинами, как брачное мое благословение, — дописал Никита Судаков грамоту и бросил взгляд в красный угол.
Спас висел там, в центре иконостаса, закрытый золотой, тонкой работы ризой — так, что видны было только потемневшие краски лика.
— Надо бы другую икону достать, повесить на это место» — подумал Никита и, встав, вышел из крестовой горницы. В своих палатах, куда хода никому, кроме Феодосии и доверенного старого слуги, — из своих, — не было, Никита первым делом снял нательный крест и бросил его на пол, у двери.
Икон здесь, конечно, не было — только тут Никита Судаков мог почувствовать себя в безопасности. Двойная, тайная жизнь, которую он вел долгие годы, приучила его к осторожности — он никогда не давал повода усомниться в приверженности церкви — столп благочестия, жертвователь собора Святой Софии, кормилец нищих и убогих.
Только здесь, при свете свечей, он мог вздохнув, обратить свой взор на восток, и прошептать — про себя, так, что двигались только губы, — те истинные молитвы, к коим он привык с отрочества, с того времени, как отец и мать открыли ему свет веры настоящей.
А потом, произнеся то, что положено, он мог излить Всевышнему все, что тревожило его.
Беспокойство свое о Феодосии, и тоску о матери ее — больше двадцати лет вдовел Никита, а мачеху дочери так и не взял. Из своих семей никого подходящего ему по возрасту не было, а на чужой жениться было опасно, — и надежду свою на Бога, опору и защитника всего того, что создано Им.
С утра Прасковья Воронцова сбилась с ног — сговор и рукобитье было решено устроить у них, на Рождественке, ожидалось несколько десятков человек, с рассвета в поварне стучали ножами, а над двором усадьбы распространялись упоительные запахи дорогих кушаний.
Федор Вельяминов заслал к родственникам Феодосии сваху, — старую боярыню Голицыну, — однако, получив согласие от Никиты Судакова, сделал он это только в знак соблюдения обычаев.
Феодосия, которую позвали в горницу, выслушала речи свахи и коротко кивнула головой — вот и весь обряд.
На сговоре же надо было читать рядную запись — сколько приданого дает Никита Судаков за единственной дочерью, сколько Феодосии достается из имущества покойного мужа, да сколько закрепляет за ней и ее детьми, буде таковые народятся, муж будущий.
Феодосию на сговор привезли ее московские родственники и сразу передали на руки посаженой матери — Прасковье Воронцовой. Сейчас Феодосия сидела у нее в горнице и дергала гребнем зацепившиеся за многочисленные ожерелья волосы.
— Вот же обряд бессмысленный, — думала она, — кому какое дело до всех этих деревень, душ и рыбных ловель? Нет, чтобы повенчаться, и все — так ведь еще ждать надо, Петровки на носу, только в августе свадьбу можно устроить. А теперь, после сговора, я Федора и увидеть не смогу — невместно, не по обычаю это до венчания. Когда ж поговорить с ним про книги, что батюшка пришлет из Новгорода? А, может, и не поговорить, а все проще сделать?
Феодосия едва успела закрутить косы вокруг головы, и надеть кику, как за ней пришла боярыня Голицына с Прасковьей — звать ее вниз.
Федор Вельяминов не видел свою будущую жену со времени их свидания в той же самой горнице, где сидели они сейчас, разделенные гостями.
Нежный свет туманного дня — погода, как это обычно бывает московским летом, повернула на холод, вот уже неделю шли дожди, — очерчивал ее тонкий профиль, золотил длинные ресницы, и видно было, как бьется нежная жилка на ее шее. В просвете между драгоценными ожерельями было видно немного белой, гладкой кожи, и Федору большого труда стоило оторвать от нее свой взгляд.
Под монотонное чтение Михайлы Воронцова, — он, как посаженый отец, читал рядную запись, — Федор думал о том, что за Петровки надо обустроить женскую часть дома. Со времени смерти Аграфены он там и не бывал, и мало-помалу когда-то богатые покои пришли в запустение.
— Да вот как бы это сделать-то? Привезти Федосью в усадьбу — невместно, теперь мне ее до самого венчания не увидеть, а не стоит делать, ее не спросивши — ей же там жить. Да и вообще, она ж новгородка, у них на все свое мнение имеется, вдруг еще не понравится, как я там все обделаю? Нет, надо б как-то у нее выведать, что ей хочется, да и приступить. Вот только как?.
Письмо первое
Боярыне Феодосии, свету очей моих. Во-первых, посылаю тебе, возлюбленная моя нареченная, свое благословение и пожелание доброго здравия. Я же сам здоров, однако скучаю о тебе, и не дождусь времени венчания.
Во-вторых, хотел я тебя известить, что пора начинать работы в женских горницах, ибо хотелось бы мне, — да, думаю, и тебе, — чтобы к свадьбе они были готовы. С этим письмом посылаю тебе план горниц, исчерченный моей рукой. Отпиши, боярыня, чем обивать стены, какие ковры тебе надобны, да куда ставить какую мебель.
Я же остаюсь, преданный твой слуга и желаю нам скорее свидеться под брачными венцами.
Феодосия развернула искусный чертеж и вдруг поняла, что из глаз ее льются слезы. «Не могу я, — подумала она, — не могу! Как же не сказать ему, он поймет, он не осудит, не выдаст меня и батюшку. Как же прожить мне все будущие годы — скрываясь, таясь и прячась даже от мужа своего?»
Когда Феодосия заневестилась, она уже была посвящена в тайну — Никита Судаков, доверяя разумности своей дочери, рано привел ее к истинной вере. Вскоре, как девушка вошла в брачный возраст, и на двор к Судаковым зачастили свахи, отец мягко сказал ей:
— Все ж будет лучше, если ты выберешь своего. Тяжела доля просвещенного человека, живущего в брачном сожительстве с чужим. Не всякий может таиться годами от того, кто близок ему.
— Ты, батюшка, поэтому и не женился после смерти матушки? — спросила Феодосия.
— Да, как мать твоя умерла, в своих семьях дочерей али вдов, что по возрасту подходили мне — не было, а на чужой жениться — не мог бы я этого вынести. Хватит и того, что от других всю жизнь укрываемся.
Феодосия вытерла слезы, и на ум ей пришло заученное в отрочестве наизусть описание казни дьяка Курицына сотоварищи: «В деревянных клетках сожжены они были, на торжище, на потеху народу, и горели мученики за веру, а вокруг стоявшие плевали в них и бранили словесами черными».
«И Федора ведь не пощадят» — подумала Феодосия. «Даже если донесет на меня и батюшку, сам пойдет на дыбу. Ах, Федор, сказать бы тебе все, да невозможно, нет слов таких, не придумали еще».
Письмо второе
Кланяется боярыня Феодосия нареченному своему. Беспокоюсь я о твоем здравии, боярин, и посылаю тебе свое благословение. На чертеже, что ты мне послал, — вельми искусном, — сделала я пометки о том, где и какую расставить мебель.
Везут мне из Новгорода, из отцовского дома, и из моего тверского имения несколько книг печатных и рукописных, — тут Феодосия прервалась, погрызла перо в задумчивости, и вставила слово «десятков», — хорошо бы их расставить в шкапах вдоль стен. А еще надобны мне будут сундуки для трав, что я собираю для снадобий.
Стены же можно обить бархатом из тех возов с моим приданым, что батюшка выслал из Новгорода. Оттуда же можно взять ковры — их там будет вполне достаточно. Остаюсь я, верная твоя слуга, нареченный мой, и жду нашей встречи.
— Гм, — хмыкнул Федор, прочитав грамотцу от будущей супруги. «Шкапы для книг — у кого это на Москве заведено? Разве что у царя Ивана. Впрочем, права Федосья — если уж книги везут, так надо их поставить куда-то».
Сам Федор читал на греческом языке — его обучал Юрий Траханиот, сын Дмитрия, что прибыл в Москву в свите Софьи Палеолог, а богословию боярин учился у самого Максима Грека — до его опалы. Федор любил книги, однако за царской службой и домашними заботами не всегда находилось у него время для чтения.
Письмо третьеОстаюсь в ожидании скорой встречи с тобой, здрава, будь, и весела, боярыня Феодосия.
Пишешь ты, возлюбленная моя нареченная, что везут тебе книги из Новгорода, да из Твери.
Если среди них есть книги на греческом, то можем мы их читать вместе — греческому языку я обучен, а если ты знаешь языки другие, то оно и хорошо — мнится мне, что смогу я, несмотря на возраст, начать учить языки, тако же и Матвей.
Письмо четвертоеОстаюсь верная твоя слуга Феодосия.
Первым делом, нареченный мой, шлю тебе пожелания здравия и благословение свое.
Спрашиваешь ты, есть ли среди моих книг иные на греческом языке. Без сомнения, есть там и фабулы, и книги по философии, а также лечебники и Псалтырь.
Что до языков иных, то, буде найдешь желание, то смогу я обучить тебя, боярин, читать на латыни и на немецком языке, так как мы, новгородцы, многие, на них не только читаем, но и говорим. Это в том случае, конечно, если ты не против книжной учености.
Письмо пятое
Душа моя и тело томятся по тебе, боярыня, и не будет мне покоя до тех пор, пока не окажусь я рядом с тобой перед алтарем.
Что же ты пишешь насчет учености книжной — я ценю людей разумных и мудрых, и в тебе, нареченная моя, увидел источник оного, как сказано в притчах Соломона праведного:
«Жену добродетельную кто найдет? Цена ее дороже рубинов».
Тако же и ты, боярыня, — рад я и счастлив, что нашел в тебе мудрость и добродетель. Да пребудет с тобой благословение Господне во веки веков, а любовь моя пребывает с тобой неизменно.
Венчали Федора и Феодосию в белоснежной церкви святого Иоанна Лествичника, на следующий день после Орехового Спаса, в жаркий полдень на исходе лета, когда вся Москва, казалось, пропахла яблоками, медом и калеными орехами.
С утра одевали невесту. Царица Анастасия, бывшая в тягости, приказала ближним боярыням ночевать в ее покоях — хоть она и не могла выстоять все венчание, ради сохранения чрева, — но невестины приготовления пропустить не хотела.
На рассвете Феодосию вымыли в дворцовой бане, выпарили вениками, протерли белоснежную кожу настоями целебных трав, полоскали косы в освященной воде, привезенной накануне из Саввино-Сторожевского монастыря.
— Покажись-ка, Феодосия, — сказала царица, прищуривая красивые карие глаза. «Ох, и хороша ж ты, боярыня, словно лебедь белая!»
Феодосия, стоявшая в одной нижней рубашке, жарко покраснела, и, чтобы скрыть смущение, потянула из рук Василисы Аксаковой шелковый летник нежного зеленого цвета, с изумрудными застежками.
Старая боярыня Голицына стала расчесывать Феодосии волосы. «Муж-то твой, Федосья, — глухим шепотком промолвила она, наклонившись к уху боярыни, — хорош по всем статям. Я Аграфене, жене его покойной, крестной матерью доводилась. Так та и через двадцать лет после свадьбы каждую ночь с ним была, да и днем, случалось, своего не упускала!»
Боярыни, окружавшие Феодосию, сначала зарумянились от смущения, а потом, отворачивая лица, стали тихонько хихикать.
— Что скалитесь-то? — прикрикнула Голицына. «Небось, девок тут нету, все на Божьем суде были, с мужьями живете и детей рожаете — не святым же духом сие происходит!»
— Ай да Евдокия Васильевна! — захлопала в ладоши Анастасия. «Вот уж истинно, как правду скажет, так скажет! Вот тебе бы, Федосеюшка, тоже деток мужу народить — Матвей-то уже совсем взрослый, все с царем Иваном Васильевичем, а так бы еще больше радости в дому было» — царица потянулась, выставив свое, уже набухшее, чрево.
— На все Божья воля, — улыбаясь, тихо ответила Феодосия.
— А ты, Федосья, на Бога надейся, да сама не плошай, — ворчливо сказала Голицына, вдевая в уши невесты тяжелые серьги с индийскими смарагдами. «Знаешь, как говорят — водою плывучи, что со вдовою живучи».
Тут уже все боярыни, во главе с самой Анастасией Романовной, не смогли сдержать смеха.
Когда Феодосию одели — три летника, тяжелый парчовый опашень, и унизали пальцы перстнями, принесли подарки от жениха. В драгоценной золотой шкатулке лежали жемчужные ожерелья, кольца с яхонтами, лалами и аметистами, в другой — серебряной, сканного дела, — лакомства и сласти.
Венчались вдовец со вдовицею, поэтому служба была самая простая, венцы возлагали не на головы, а на правое плечо новобрачных. Свадебный пир был тоже небольшой — в городской усадьбе Вельяминовых собралось лишь десятка три самых близких сродственников и друзей.
Матвей, несший в церкви перед невестой образ Богоматери, и сейчас сидевший напротив своей новой мачехи, исподтишка смотрел на ее скромное, словно у Владычицы на иконе, лицо. Она сидела рядом с мужем, опустив глаза, и все щипала тонкими пальцами каравай хлеба на серебряном блюде.
Федор Вельяминов еле сдерживал себя. Согласно обычаю, он не видел Феодосию со времени сговора и рукобитья — вот уже больше месяца, и сейчас, вдыхая свежий, травяной аромат ее волос и кожи, незаметно, под столом, рвал тонкий шелковый плат. Невместно было сейчас, на глазах у всех, коснуться даже ее малого пальчика, а в церкви, меняясь кольцами, он едва устоял на ногах, почувствовав мягкую податливость ее руки.
На виске у нее вились мелкие завитушки белокурых волос, сейчас, в свете заката, окрасившихся в червонное золото. Она чуть слышно вдыхала, только небольшая грудь едва двигалась под шелками и парчой венчальной одежды. Федор краем глаза видел ее чудно вырезанные губы и длинные ресницы.
Когда внесли последнюю перемену блюд, стольник Михайло Воронцов, — посаженый отец, — встал, поклонился молодым и протянул им завернутого в льняное полотенце жареного лебедя:
— Не пора ли гостям ехать со двора, не пора ли молодым идти почивать?
Новобрачных с шутками и пением проводили в спальную горницу, устланную драгоценными мехами, на пороге обсыпали конопляным семенем. В комнате было темно, дрожали только огоньки свечей по углам, да лился из окна серебряный луч полной луны.
Глаза Феодосии сверкали кошачьим блеском. Она шагнула к высокой кровати, но Федор вдруг остановил ее: «Подожди!». Он прислушался — на дворе уже было тихо, последние гости разъехались.
Он снял с Феодосии шуршащую твердую парчу, оставив ее в одном мягком шелковом летнике. Женщина торопливо сдернула кольца, вынула серьги — самоцветы градом застучали по доскам пола. Высокая бабья кика полетела на кровать, и Федор чуть не застонал, когда почувствовал рядом с собой мягкий лен жениных волос. Феодосия быстро замотала косы платком.
Выходили, таясь, по крутой боковой лестнице. Неприметный возок уже стоял во дворе, запряженный невидной лошадью. Федор сел на козлы, и с гиканьем помчал по узким улицам вниз, к перевозу на Москве-реке.
Темная вода мягко плескалась, качая простую деревянную лодку. Феодосия ловко перебралась на скамью и опустила пальцы в теплую волну. Тихо было в слободе на крутом берегу реки, только изредка взлаивали собаки, да скрипели уключины весел. Ниже по течению, над темной массой заливных лугов, вздымались купола Новодевичьего монастыря.
Федор быстро греб, стараясь не смотреть на тонкий профиль жены. Платок ее спустился на плечи, светлые волосы разметались по спине. Она вся ровно была отлита из лунного света, и неловко было, не знающему страха боярину даже прикоснуться к ней.
— Господи, Иисус всемогущий и всемилостивый, — мысленно молился Федор, работая веслами и с радостью ощущая, что тело его все еще сильно, а душа жаждет радости. «Убереги венчанную жену мою, Феодосию, от всякого зла и напасти, сохрани ее в мире и спокойствии, ибо Ты знаешь — жизнь свою я за нее отдам, каплю за каплей».
Феодосия смотрела на мужа, как будто первый раз в жизни, как тогда, майским вечером в горнице у Воронцовых, где его синие глаза встретились с ее, серыми, и где она поняла, что пойдет за ним в счастье и печали, в беде и празднике, до самого края земли и неба. Его темные волосы трепал свежий речной ветер, сильные губы почти незаметно шевелились, будто говорил он сам с собой. Лодка мягко уткнулась в песчаный берег.
Над ними вздымался дремучий бор, а у дороги, ведущей вверх от переправы, у коновязи тихонько заржали два коня — вороной и белый. Федор подал жене руку, помогая выбраться из лодки, и изо всех сил стиснул зубы — темная река за ее спиной пошла рябью, волосы Феодосии разметало и мстилась она Федору русалкой, наядой, подобно тем, о ком он читал в старинных книгах.
Кони, почуяв человека, вскинули головы. Драгоценный белый иноходец под женским седлом, тайно купленный Федором в Литве и привезенный в Москву всего за три дня до свадьбы, потянулся нежными губами к Феодосии. Она протянула к нему узкую ладонь, погладила по холке.
— Твой, — приблизив губы к ее уху, сказал Федор. «Садись». Феодосия птицей взлетела в седло, опершись на руку мужа. Она вспомнила, как в юности скакала с отцом по бесконечным северным равнинам, под низким, могучим небом, ощущая на лице влажное дыхание ветра с Варяжского моря.
Здесь было все иное — крутой откос реки, тихий лес, усыпанное звездами полночное небо, сладкий запах уходящего лета, доносящийся со скошенных лугов. Федор осадил своего коня, и, наклонившись к Феодосии, коснулся губами ее волос. Рука об руку, они пустили коней шагом, приноравливаясь к их ходу, а потом, разняв пальцы, пустились быстрой рысью, через поля, на юг вдоль реки.
Спешились на маленькой поляне. Узкий ручей журчал в устланном камнями ложе, быстро стекал вниз, к реке. Феодосия почувствовала совсем рядом дыхание мужа, и, потянувшись, привстав на цыпочки — как бы высока она ни была, но Федор был выше, — медленным и сильным движением обняла его.
Федор смотрел на нее, выступившую из шелковых одежд, со струящимися по спине волосами, отливающую жемчугом в лунном свете, и чувствовал ее всем телом — жаркую, близкую, зовущую.
Не разнимая объятия, они опустились на еще хранящую дневное тепло траву. На краю поляны белый иноходец поднял голову и тихонько, грустно заржал, тоскуя по оставшейся в родных краях подруге.
Феодосия будто плыла, ровно и вправду обернулась она чайкой над Волховом. Исчезло все вокруг, и она не знала более, где верх и где низ, где твердь земная, и где пространство небес. Сильные руки Федора удерживали ее на самом краю — еще шаг, и рухнет она в небытие, туда, откуда нет возврата, туда, где, только темная кровь, стучащая в висках, хмель и забытье.
— Отпусти, — шепнула она Федору, на мгновение, разомкнув с ним губы. «Не бойся, муж мой. Отпусти нас».
До сих пор он молчал, обменявшись с Феодосией лишь несколькими словами, но сейчас, услышав ее нежный голос, ощущая ее влагу, сладость, мягкость ее волос, ее запах — будто напоенное солнцем поле, он едва слышно застонал.
Даже в мечтах своих не смел, представить Федор того, что стало сейчас самой целью и сутью жизни для него. Одно он знал уверенно — нет, и никогда уже не будет для него кого-то другого, кроме нее, — лежащей сейчас в его объятьях, тянущейся к нему, будто изнемогая от жажды, его венчанной жены.
Феодосия и не знала, что бывает так. Словно все, что наполняло ее жизнь до этого мгновения, исчезло, растворилось в ночном воздухе, и остались только они вдвоем — никого и ничего не было вокруг, да и не могло быть. Будто только что был сотворен мир — для них, для Феодосии и Федора, и сам Всевышний осенил их своей милостью, — создал лес и реку, устелил землю цветами, зажег звезды в глубине небес.
— Всякое дыхание да славит Господа, — подумала Феодосия, прежде чем забыть и слова, и языки, и всю себя — чтобы раствориться, слиться с мужем, стать единым целым, и не расставаться более, никогда.
Боярыня Феодосия обустроила свои горницы в московской усадьбе зело причудливо. Книги, что доставили по ее приказу из тверских владений Тучковых и отчего дома в Новгороде, были сложены в особых шкапах. На стене там висели чудесные часы с боем немецкой работы, а в сундуках вдоль стены хранились сушеные травы и готовые лекарские снадобья.
Работала Феодосия за высокой конторкой — там она растирала травы, смешивала ингредиенты, или, задумавшись над рецептом, покусывала гусиное перо. В особой, рукой Феодосии переплетенной книге, ее мелким почерком были записаны лечебные сборы: «от лихоманки», «от почечуя», от «грудницы».
Для отдыха в горнице стояла тонкой работы шахматная доска с фигурами из рыбьего зуба и янтаря. Федор подарил ее Феодосии, — оба они хорошо играли в шахматы.
Пахло в горнице приятно — будто бы лесом или солнечным лугом.
— Как хорошо-то у тебя тут, матушка Феодосия, — напевным московским говорком протянула боярыня Воронцова, опускаясь в покойное, обитое бархатом кресло. «И тепло как, словно в раю. И что же, сколько книг-то у тебя, будто в либерее у царя Ивана Васильевича!»
Побывать в либерее — знаменитой библиотеке царя Ивана, начало которой положила еще царица Софья Палеолог, — было давней мечтой Феодосии. Там, по рассказам, сохранялись рукописи из разрушенной Александрийской библиотеки и старинные карты.
— Ну, уж! — рассмеялась Феодосия, быстро расставляя на столе разные взвары и заедки — пряники, огурцы и тыквы, вареные в меду, дорогую диковинку — колотый сахар. «У царя Ивана книг-то, говорят, полные палаты, а у меня — десятка три наберется».
За трапезой Прасковья несколько раз внимательно глядела на Феодосию, примечая изменения в лице подруги — чуть втянувшиеся щеки, тени под ясными серыми глазами, и то, как боярыня посреди беседы вдруг замирала на мгновение, будто прислушиваясь к себе.
Ничего сладкого Феодосия не ела, велев подать себе самого простого ржаного хлеба с солью.
— Зубы что-то ноют, а от сластей еще больше, — отмахнулась она от расспросов Прасковьи.
— Понесла, — уверенно подумалось Прасковье. «Господи, оборони от беды, первого ребеночка-то в такие года рожать. Петя-то у меня третий был, так и то чуть не померла».
Прасковья даже поежилась, вспоминая те страшные два дня — Петя был крупный, шел спинкой, как ни старалась повивальная бабка, а ручку младенцу все же сломала, да и сама Прасковья после родов еще месяц не вставала.
Уже садясь в возок, Прасковья вдруг быстро притянула к себе Феодосию и прошептала: «А ты все же матушке — заступнице, Богородице, молись, боярыня…». Вельяминова улыбнулась и на мгновение приложилась прохладными губами к щеке Прасковьи.
— Зубы, как же, — усмехнулась Прасковья, откинувшись на подушки возка. «Да ни у кого на Москве таких жемчужных зубов нет, чему там болеть-то! А все же хороша матушка Феодосия, хоть и ученая, а хозяйственная, и травница справная!»
И Прасковья, перебирая в руках атласные мешочки со снадобьями, что дала ей Феодосия — Пете от кашля, мужу Михаилу — от болей в давно раненой ноге, Маше, что недавно заневестилась, — по женской части, — незаметно задремала под ровный ход возка.
Феодосия постояла еще во дворе усадьбы, кутаясь в соболью шубку, и ежась под ноябрьским, пронзительным ветерком.
«Прасковью не обманешь, — подумала она, глядя в низкое, серое небо. «Троих родила, глаз у нее наметанный».
По расчетам Феодосии, был уже третий месяц, как она понесла. Чуть болели едва набухшие груди, да по утрам, почуяв запах кушаний из поварни, она стискивала зубы и едва удерживалась от рвоты.
Федор пока ничего не приметил — боярыня так же скакала на своем белом иноходце, когда выбирались они одни, без слуг, на прогулку в подмосковной, так же узки были ее бедра, и лицо, чуть похудевшее, все так же сияло белоснежной кожей.
— Сказать бы надо, — подумала Феодосия, легко взбегая вверх по узкой лестнице в свои горницы. «Матвея сегодня не будет, у царя он, вот и скажу».
За три месяца замужней жизни Феодосия едва три раза видела своего пасынка — после их свадьбы муж выделил Матвею отдельные горницы, со своим входом.
Юноша был вежлив и приветлив, но, мнилось Феодосии иногда, взгляд его был совсем не отроческим — холодные, спокойные глаза были у Матвея, и смотрел он так, как будто размышлял — что за человек передо мной и чем он мне полезен?
«А ежели мальчик?» — подумалось Феодосии. «Второй наследник, и Матвей еще возомнит себе, будто соберется его отец обделить, упаси Господи».
К приезду мужа Феодосия всегда переодевалась — если ужинали они по-домашнему, вдвоем, она снимала бабью кику, и закручивала светлые косы тяжелым узлом на затылке.
На белой шее переливалось подаренье Федора — драгоценное ожерелье из алмазов и индийских сапфиров, и одевала Феодосия расшитый серебром лазоревый опашень.
Каждый раз, ловя на себе взгляд Федора, она смущалась — покойный ее муж смотрел на Феодосию всегда ровно, — нежно и ласково, — а тут, сидя напротив Федора в крестовой горнице, она чувствовала, будто нет на ней ни скрывающей фигуру одежды, ни аккуратно убранных волос.
Она и не думала, что так бывает — почти восемь лет прожив с мужем, Феодосия была уверена, что известно ей все, про то, что случается между мужчиной и женщиной в брачной постели. Оказалось же, что знает она мало, и каждый раз Феодосия отдавалась на волю Федора и позволяла вести себя все дальше, по тем дорогам, что были ее ранее неведомы.
Федор Вельяминов торопился домой, подхлестывая коня.
За три месяца брака он вспомнил позабытые давно чувства— тепло очага, и женщину, которая каждый раз встречала его улыбкой и объятием — красивую и молодую свою жену, что каждый раз смотрела на него так, что Федору немедленно хотелось отнести ее на руках на брачное ложе и остаться там с ней навсегда.
С покойницей Аграфеной было совсем по-другому. В последние годы брака, перед смертью ее, Федор испытывал к рано состарившейся, болезненной жене, жалость, а не желание. И даже то, что соединяет мужчину и женщину в брачной постели, стало для него источником тревоги, а не наслаждения — зная, что не живут у них дети, Федор всякий раз чувствовал, что подвергает свою жену почти смертельной опасности.
После ужина Федор пересел в большое кресло, а Феодосия, как это было у них заведено, принесла из своих горниц книгу, и устроилась у него на коленях. Сейчас они читали фабулы Эзопа и Федор с наслаждением слушал мелодичный голос жены, четко выговаривающий греческие слова.
Прочла она басню про льва и лису, и усмешливо взглянула на Федора:
— Вот так же и я, Федор Васильевич, смотрела на тебя вначале — не смея заговорить.
— А теперь привыкла? — он взялся руками за ее косы и распустил их так, что ее льняные волосы упали ниже талии.
— Привыкла-то, привыкла, — рассмеялась Феодосия, — а все ж остерегаюсь иногда — кто я перед львом?
— Львица, вот кто, — пробормотал Федор, открывая ее белоснежную шею и целуя то место, где, словно дорожка камешков, начинался позвоночник.
— Или то, что я вчера ночью слышал, помстилось мне? А, Феодосия? — он начал расстегивать ее опашень — медленно, аккуратно. «Потому что никто, кроме львицы, на такое не способен, боярыня».
Она приблизила губы вплотную к его уху и тихо, но ясно сказала: «Разве ж стала бы я львицей, ежели бы не лев, что рядом со мной?».
Каждый вечер Федор давал себе обещание, что велит сломать лестницу, что вела в их брачный покой — такой долгой казалась ему дорога наверх.
Она лежала в его объятьях, и обнаженное тело ее казалось Федору изваянием языческой богини, что видел он на картинках в рукописях, по которым учился. Светлые волосы золотились на подушке, губы были раскрыты в истоме, голова покоилась на его плече. Он аккуратно, нежно, совсем не так, как несколько минут назад, поцеловал ее сомкнутые, затрепетавшие под его губами веки.
Не открывая глаз, Феодосия сказала: «И кто из нас, боярин более молод? Каждый раз думаю — все же ты, а не я».
— Знаешь, как говорят? — он провел пальцами по ее щеке, бархатистой, нежной, словно лепесток цветка. «Молодого вина выпьешь, и скоро протрезвеешь, а старое — пьянит надолго. Ну, так как, боярыня — молодого тебе вина налить, али старого?»
— Да уж выбрала я, Федор, напиток, что мне по душе — не изменю ему до конца дней своих, — усмехнулась Феодосия.
— Вот и я тоже выбрал — он стал медленно, едва касаясь, целовать ее полуоткрытые губы, и сначала даже не понял, что жена ему шепчет.
Феодосия отвернулась и даже в полутьме почувствовала, что заливается вся жаркой краской.
— Понесла я, — еще раз прошептала она, спрятав лицо от Федора.
— Что? — он оторвался от ее губ и приподнялся на локте. «Что ты сказала?»
— Дитя у нас будет, Федор. Третий месяц как я непраздна, — Феодосия села, обхватив колени руками.
— Ты уверена? — он вдруг испугался, вспомнив, как это бывало у Аграфены — боль, муки, подурневшее, усталое лицо, и кровь, кровь умиравших в ее чреве младенцев.
— Да, — тихо ответила Феодосия. «Потому и не говорила тебе, что хотела удостовериться».
— Иди ко мне, — глухо сказал Федор, и, когда она одним легким, плавным движение оказалась рядом, он зарылся лицом в ее распущенные, еще пахнувшие летом волосы.
— Не бойся, — проговорила Феодосия, почувствовав всем телом своим, всей душой и его страх, и его надежду. «Доношу я нам здоровое дитя до срока, муж мой».
Федор вдруг, будто очнувшись, провел рукой по ее высокой груди и еще плоскому животу.
— Бог да благословит дитя наше, Феодосия, ибо истинно — зачато оно в любви, и в ней же рождено будет, — Федор вдохнул ее запах — миндаль, и цветущие травы, и шепнул Феодосии:
«Знаешь, чего бы я хотел сейчас?»
— Того же, чего и я, боярин? — Феодосия прильнула к нему, словно не было у нее иной защиты и опоры, и тихо сказала: «Возьми меня, муж мой, отец дитя нашего, возьми, ибо нет у меня другого счастья, кроме, как, когда ты желаешь меня».
Потом она заснула, а Федор почти всю длинную, осеннюю ночь лежал, баюкая ее, сомкнув руки на ее стройном теле там, где было еще незнакомое ему, но уже такое возлюбленное дитя.
Святки Вельяминовы провели в своей московской усадьбе. Хоша и легко Феодосия носила свое чрево, но Федор, раз и навсегда поклявшись себе, что будет оберегать и дитя ее от любых, пусть даже самых малых опасностей, не захотел ехать в подмосковную на праздники.
— Не потому я запрещаю это, Федосья, что не хочу, будто ты радовалась, — мягко сказал он, сообщая ей о своем решении. «Сама знаешь, зима в этом году поздняя, дороги еще не укатанные, лед….», — тут он осекся и замолчал, выругав себя втайне, — совсем некстати было напоминать жене о том, как погиб ее первый муж. «Дорога в подмосковную длинная, ежели что случится, — кто нам поможет? Даже если взять в дорогу бабку повивальную — все равно опасно».
Феодосия лишь вздохнула — понятно было, что не стоило даже упоминать о прогулках верхом или катании на санях с горки.
Оставшись в Москве, Федор каждый вечер приезжал домой пораньше — невместно и опасно было боярыне в тягости разгуливать одной по Москве. Короткая санная прогулка — кучер, по приказанию Федора, заботился о том, чтобы кони еле переставляли ноги, — и опять домой, в горницы.
— Мнится мне, Федор, — язвительно сказала Феодосия раз за воскресным обедом, — что, как по тебе, будто сделана я из глины, да и разбиться могу ненароком. Здоровье у меня хорошее, дитя растет, как ему и полагается, — что случится, ежели, скажем, я к боярыне Воронцовой съезжу? Однако ж ты меня теперь одну никуда не отпускаешь.
Муж, молча, отодвинул блюдо, стоявшее перед ним, и вышел из горницы, от души хлопнув дверью, — так, что затряслись косяки.
— Ровно бешеный, — вздохнула Феодосия. «Как сказала я ему, что понесла, так изменился он — не узнать. Будто я сосуд драгоценный — завернули меня бережно и поставили на полку». Она уткнула лицо в рукава опашеня, и вдруг почувствовала рядом Федора.
— Прости, — сказал он, садясь рядом с ней, и привлекая ее к себе. «Прости, Федосья. Не повторится более это. Не хотел я тебе говорить, да, видно, придется».
— Что такое? — Феодосия посмотрела в лицо мужу и ужаснулась — никогда еще не видела она Федора таким.
— Вот ты носишь дитя наше, дай Бог, не последнее, Федосья, и для тебя оно — первое. Не хоронила ты, упаси Боже, младенцев, не видела, как страдает кровь и плоть твоя, и страдает-то как — ни словечка сказать не может! — Федор на мгновение прервался, и Феодосия побоялась взглянуть ему в глаза.
— Берешь его, маленького, беспомощного, на руки, и слышишь, как вздыхает он в последний раз, и сердечко его бьется все реже, и видишь — слезки у него на глазах, потому, хоть он и младенчик, но боль-то она одна — что у взрослого, что у ребенка.
А потом гробик этот крохотный, будто кукла в нем, и курят ладаном, и поют, а ты стоишь и думаешь — Господи, да меня лучше возьми, какой же родитель за свое дитя не пострадает, боль не потерпит?
Что ж ты, Господи, младенчика-то невинного так мучаешь, за что это ему? И, стыдно сказать, проклинаешь Бога. А потом все заново. И так восемь раз, Федосья, восемь раз стоял я у гроба детей своих.
Никогда не видела Феодосия своего мужа плачущим, и сейчас он сдерживался изо всех сил, сцепив, зубы, сжав лежащую на столе руку в кулак.
— Федя, — шепнула она. «Федя, родной мой, прости меня».
— Потому и берегу я тебя, Феодосия, что, кроме тебя, и дитяти нашего не рожденного, нет у меня более никого. — Федор, обняв ее, поцеловал в теплый лоб, — там, где начинались соломенные, мягкие волосы. «Матвей что — он ровно отрезанный ломоть, и не в дому уже вовсе, а вы со мной до конца дней моих будете.
Немного их, тех дней, осталось, любимая, — увидев, как Феодосия хочет что-то сказать, Федор мягко приложил палец к ее губам, — и хочу я, чтобы ты провела ты их со мной в радости и веселии, прославляя Всевышнего, а, не проклиная Его».
— Не знала я, Федор, что так бывает, — задумчиво сказала Феодосия.
— Про что не знала? — спросил Вельяминов.
— Не знала я, муж мой, что может женщина так любить мужчину, как я тебя.
— Васю, — Феодосия застыла на мгновение, и, встряхнув головой, продолжила, — «Васю покойного я совсем по-иному любила. А ты мне будто глаза раскрыл — просыпаюсь я и радуюсь, что ты рядом со мной, днем вспоминаю тебя — все ли ладно у боярина, здоров ли он, какие у него дела и заботы, вечером вижу тебя, и сердце мое спокойно. А ночью… — тут Феодосия замолчала и залилась краской.
— Ну, уж, боярыня, сказавши слово, скажи и второе, — рассмеялся Федор. «Начала, так не отступай».
— А ночью думаю — милостив Бог ко мне, что оказалась я удостоенной такого мужа, — твердо глядя в глаза Федору, закончила Феодосия.
Он хмыкнул и, подняв ее за подбородок, вгляделся в серые, с прозеленью глаза.
— Ты что ж, боярыня, думаешь, что Господь свои милости только по ночам оказывает? Бог, — Он, Феодосия, — как сказано в Псалмах Давидовых, — «не спит и не дремлет». Бывает, и днем удостоит людей Своего присутствия.
Феодосия почувствовала, что покраснела не только лицом, но и телом. «Невместно же…» — слабым голосом сказала она.
— Ах, какая боярыня скромница, — поддразнил ее Федор, и Феодосия почувствовала, как руки мужа искусно проникают туда, куда ходу им было пока — только ночью. «Добродетельная боярыня, разумная. Да та ли это боярыня, что вчера…. - на этих словах Феодосия, не в силах смущаться далее, закрыла мужу губы поцелуем.
Федор легко подхватил ее на руки и понес наверх. Наложив засов на дверь, он прижал Феодосию к себе покрепче и прошептал: «Знаешь, боярыня, при дневном свете многое видно, что я давно хотел поближе рассмотреть».
Вечером приехали к ним Воронцовы — одни, без детей. Матвей Вельяминов и Степан Воронцов с вечера уехали на охоту по свежевыпавшему снегу, а на исходе дня собрались, вместе с другими отроками из хороших семей, ходить ряжеными.
Маша Воронцова собрала подруг на Рождественке, и они гадали под присмотром старой боярыни Голицыной, дальней сродственницы Воронцовых. Так и получилось, что Воронцовы, оставив почти трехлетнего Петю на попечение мамок, одни, будто молодожены, приехали к Вельяминовым.
После ужина Феодосия с Прасковьей ушли на женскую часть. Боярыня Вельяминова сбросила сафьяновые сапожки и забралась с ногами в кресло.
— Что-то уставать я стала, Прасковья, к вечеру-то, — пожаловалась она.
— Так не девчонка уже, — улыбнулась Воронцова. «Я, когда близнецов носила, чуть поболе пятнадцати годков была, так не поверишь — с Михайлой на охоту ездила, и речку переплывала за две недели до родов. А с Петей полсрока пролежала — не было сил двинуться, годы-то не те».
— Да и Федор еще, — Феодосия вздохнула, — носится со мной, будто я больная какая. Хотела объяснить ему, что с дитем все в порядке, так он не слушает. Вот и сижу здесь.
— Ну, ты, матушка, строго его не суди. Все же Аграфена-покойница у него перед глазами, а та, не про нас будь сказано, то ли порченая была, то ли еще что — не жили у нее младенцы.
Восемь раз они с Аграфеной детей хоронили, и это только тех, что она живыми рожала, а уж мертвых и выкинутых у нее было еще больше. Так что Федор и боится, шутка ли сказать, мало ли что с тобой случится. — Прасковья внимательно взглянула на Феодосию и серьезно сказала:
— Ты, Федосья, не в укор тебе, все же молода еще. А Федору Васильевичу шестой десяток скоро пойдет. Читала ж ты Библию, помнишь про царя Давида и девицу Ависагу-сунамитянку? Вот так же и ты для Федора Васильевича — утешение на старости лет-то. Так что ты с ним не спорь, хоша ты и новгородка и за словом в карман не полезешь.
— Всем бы такую старость лет, как Федору, — подумала про себя Феодосия, и — как ни старалась, — покраснела. Прасковья Воронцова, посмотрев на нее, усмехнулась и сказала:
«Так-то, боярыня, дай Бог вам с супругом брака честного на долгие годы».
Внизу, в крестовой горнице, Михайла Воронцов внимательно взглянул на боярина Вельяминова и сказал:
— Так что ты, Федор Васильевич, насчет брака для Матвея располагаешь?
— Помилуй, Михайла Степанович, шестнадцатый год отроку, — рассмеялся Федор, — отцов наших и тех в так рано не женили. Пусть его еще погуляет, торопиться некуда. Опять же, ты знаешь, — Матвей при царе, Господь его знает, как Иван Васильевич на это посмотрит. Нет, погожу я еще, тем более, что Матвей теперь все больше во дворце, а не здесь.
— Я к тому, Федор Васильевич, что Мария наша, ты знаешь, в Матвееву-то сторону давно поглядывает. А тут ей пятнадцать исполнилось, свахи стали ездить. — Михайло вздохнул.
«Оно, конечно, мы бы и не против отдать ее за Матвея — все ж сродственник, тем более, что девка-то она у нас нравная — пока никто ей, кроме него, не приглянулся.
— Так зачем вам торопиться? — недоуменно пожал плечами Федор. «Девка молода, пускай ее еще под родительским крылом побудет, что ж вы ее под венец гоните?»
— Мы-то не гоним, — задумчиво ответил Михайло, «однако же, ты сам знаешь, Федор Васильевич, кровь юная в ней бродит. Степан — тот в Прасковью, тих да разумен, а Мария — смотрю на нее и ровно вижу мать свою покойницу. Та ж волошанка по матери была, как что не по ней — сразу в крик. Вот и Мария такая же».
— Ну, Господь даст, повенчаем, — сказал Федор. «Не этим годом, так следующим. Федосье в начале лета срок настанет, ежели все хорошо пойдет, так что в этом году и так хлопот будет много. Дай Бог, главное, чтоб дитя здоровое народилось».
— Рад-то, Федор Васильевич, что Федосья понесла, а? — Михайло улыбнулся.
— Сказать тебе честно, свояк, не ждал я этого. Все же, сколько она лет с мужем-покойником прожила, и деток не нажили, да и я, сам знаешь, уже не юноша годами, а вот Господь как решил — когда я уж, не чаял, меня и порадовать. — Федор помолчал и добавил. «А все же, конечно, правду говорят — на костях мясо слаще, а под старость жена милее».
На Рождественке, в усадьбе Воронцовых, гадали девицы. Конечно, выйти на улицу они не могли — невместно было это девам из боярских семей, однако же, во дворе, защищенном высоким дубовым частоколом и воротами с тяжелыми засовами, можно было и послушать собачий лай — звонкий — к жениху молодому, глухой — к вдовцу али старику, да и башмаки, снявши с левой ноги, можно было перебросить через колодец — в какую сторону носком уляжется, оттуда и быть жениху.
Маша Воронцова, как не бросала башмачок, все не была довольна — не укладывался он носком в ту сторону, откель ей хотелось.
— Видно, Марьюшка, не ждать тебе жениха с Воздвиженки-то, — дразнили ее подруги.
Мария только встряхнула черными косами:
— Откель мне ждать жениха, только мне самой известно, — ответила она. «А вы, девы, лучше б не болтали попусту, а пошли бы в терем — а то батюшка с матушкой вернутся, не по нраву им будет, что мы на дворе одни стоим.
— Да уж знаем мы про женишка-то, — рассмеялась рыжеволосая Анна Захарьина. «Вся Москва уж болтает, Марьюшка, будто нравная ты, да отказливая — а все из-за молодца некоего, что на тебя и смотреть не желает».
— То пустое брешут! — гордо подняла голову Мария. «Пойдемте, девы, взаправду в горницы, воск топить. Холодно на дворе-то».
После сиротского декабря начало января на Москве выдалось студеное, и возок Воронцовых еле продвигался в наметенных за день на улице сугробах.
— Перемолвился я словом с Федором Васильевичем-то, — после долгого молчания сказал боярин Воронцов жене. «Ох, Прасковья, ну ради чего подбила ты меня на этот разговор?
Будто я для дочери жениха выпрашиваю».
— А что же, — ответила боярыня, — и так уж вон — взгляни на Марию. Лица на девке нет, по утрам подушка — хоть выжимай. Так что Федор-то сказал?»
— Ну что сказал, — раздраженно ответил Михайло, — мол, чего венцом-то торопится, что Матвей, что Мария — как есть дети еще. Пущай их порезвятся, на то, мол, и юность, чтобы гулять».
— Федору-то Васильевичу хорошо, — вздохнула Прасковья, — дочерей нет пока у него. Вот ежели родит ему Федосья дочку-то, так и поймет, что такое девица заневестившаяся. Вот уж истинно сказано: «Девичий умок легок, что ледок».
— А ты, Прасковья, за Марьей-то присматривай, — сказал Воронцов. «Девка-то, конечно, со двора не сбежит, но вдруг еще придет ей в голову грамотцы какие Матвею спосылать. Люди узнают — ославят на всю Москву».
— Ох, — вздохнула Прасковья, — и с чего ей этот Матвей в голову впал — не понимаю. Правда, что на лицо он пригож, — но ведь дите дитем еще. Выдать бы Марию замуж за кого достойного, сватаются не последние ведь люди».
— Ну, может, еще и придется ей кто по нраву, — попытался успокоить жену Воронцов.
«Подождем, даст Бог, забудет она про Матвея».
Потопив воск, и вдоволь посмеявшись над загадочными его очертаниями в чашке с водой, девицы новое гадание затеяли.
Взяли четырехугольную доску и на края ее положили кусочек каравая, глину печную, уголек и кольцо. Доску прикрыли платом, четыре девицы взялись за углы и принялись трясти ее, напевая:
— Уж я жировку хороню ко святому вечеру, к святому васильевскому. Жировка маленька, окошка велики, косящатыё, решещатыё, не могла блоха скочить, коза скочила, рога увезила, хвост заломила. Вы берите свой уголок!
Приподняли плат, и Марьюшка разжала пальцы. На узкой, нежной ладони лежал черный осколок угля. Девушка, высоко подняв голову, отбросила его, не обращая внимания на перешептывание подруг.
— К смерти это, Марьюшка, — сказала Анна Захарьина, наступая каблуком башмачка на уголь — да так, что только крошки от него остались на полу горницы.
— Все в руке Божьей, — ответила ей Марья и прислушалась — скрипели ворота, на двор въезжал возок родителей.
Когда Прасковья Воронцова вошла в светелку, там уже было все прибрано, и девицы чинно сидели на лавках вокруг стола, углубившись в вышивание.
— Что ж ты, Марьюшка, угости подружек-то, — сказала Прасковья. «Орехов, али пряников не хотите, девицы? А то сейчас ряженые придут, с ними и не погощуешь как следует».
— Ряженые? — подняла голову Мария, и, увидев это, Анна Захарьина толкнула локтем соседку и прошептала: «Смотри, как раскраснелась-то Марья, недаром слухи, видно, ходят».
Из-за ворот послышалась залихватская песня:
Девушки, едва вздев шубки и повязав головы платками, порскнули на двор. Ворота с усилием открылись, и толпа ряженых — в масках, вывернутых наизнанку тулупах, с раскрашенными лицами, кто и с коровьими рогами на голове, — хлынула на усадьбу, продолжая петь:
Прасковья с Михайлой поклонились ряженым, и протянули им на серебряном блюде гостинцы — орехи, сахар и пряники. Тут же вынесли второе блюдо — с дымящимися на морозе чашами горячего сбитня.
— А скажи-ка, хозяин, — раздался звонкий голос, исходящий из-под маски с коровьми рогами, — девицы-то гадали сегодня у тебя на дому?»
— Как не гадать в Святки-то? — ответил Михайла.
— Ну, так, пойте, ряженые, подблюдную песню — приказало существо. «Пущай девицы послушают, может, коей и по сердцу придется!»
Ряженые, вертясь и подпрыгивая, повалили за ворота, а девицы, пристукивая ногами от холода, поспешили вслед за четой Воронцовых в горницы.
Одна Марьюшка осталась на дворе. Сполз платок с ее черных кос, и снежинки на них казались ранней сединой. Смотрела она вслед удаляющимся по Рождественке ряженым, и все не могла найти в их толпе коровьи рога.
Внезапно она вздрогнула — кто-то закрыл ей глаза холодными ладонями. Она повернулась, высвободившись из сильных рук, и в прорезях маски увидела ореховые глаза, обрамленные темными, длинными ресницами.
— Не пужайся, боярышня, — шепнуло ей существо с коровьими рогами, и Марьюшка на мгновение почувствовала, как к ее губам прижимаются теплые мужские губы.
— Матвей! — ахнула она, но юноша уже был за воротами двора Воронцовых — поминай, как звали.