Федосья приподнялась, и, протянув длинную, смуглую, всю в капельках пота руку, отодвинула сторонку в потолке черной бани. Волк усмехнулся и сказал: «Как по мне, так я сейчас еще жара добавлю, вон, мороз какой на дворе».

Девушка только томно прикрыла глаза, чуть обмахивая себя березовым веником. Над каменкой, сложенной из речных валунов, клубился густой пар. Федосья подняла голову и строго спросила: «Ты, что это там делаешь, а?».

— Тут у тебя листок, — озабоченно сказал Волк. «Дай сниму».

— Так рукой же можно, — усмехнулась Федосья.

— А я хочу так, — девушка почувствовала щекочущее прикосновение, и ответила, сдерживаясь:

«Ну, вот быстро бы и снял».

— А я хочу медленно, — Михайло приподнял голову. «Я только начал, Федосья Петровна, ты думаешь, зачем я полок такой широкий срубил? Именно за этим».

— Да уж знаю, — она закинула одну стройную ногу мужу на плечо, и вдруг, приподнявшись, хлестнула его веником.

— Ну смотри, Федосья, — сказал Волк, отбирая у нее веник, прижимая ее руки к полку, — ты у меня потом спиной вверх еще належишься, я тебя как следует, попарю, пощады запросишь.

— Не запрошу, — она еще шире раздвинула ноги. «Горячее печки, — сказал он, вдыхая ее сладость. «Сейчас ведь губы обожгу».

— Боишься, Михайло Данилович? — он взглянул в мерцающие зеленые глаза, и вдруг вспомнил того ирбиза, что убил прошлым годом в горах.

— Не боюсь, — он рассмеялся, и протянув руку наверх, почувствовал, какая она вся — жаркая и влажная. «Вот так, — прошептал Волк, целуя ее — везде, куда мог дотянуться.

— А ну погоди, — Федосья потянула его к себе. «Я тоже хочу, попробовать-то».

— Еще не напробовалась? — Волк увидел внизу ее вишневые, блестящие губы.

— Никогда не напробуюсь, — он застонал, и, опустив голову между ее ног, пробормотал: «Да и я тоже».

После, ополоснув полок и стены, он немного постоял на маленьком, заваленном сугробами дворе — в одной рубахе, хотя мороз был крепкий, и, взглянув на закат, потянувшись, сказал:

«Хорошо!».

— Гриша! — крикнул Волк, услышав из-за забора звук топора. «Как хозяйка-то твоя?».

— Да вроде ничего, с Божьей помощью, — Григорий Никитич улыбнулся. «Боится, конечно, что мать ее не поспеет — вон, бураны какую неделю. Страшно, все ж дитя первое».

— А ты и рад, небось, — Волк шутливо подтолкнул друга. «Все ж первый сибиряк коренной будет!».

— Может, то дочка, — озабоченно сказал Гриша. «Мне, правда, разницы нет, — он вдруг рассмеялся, — только б дитя было крепкое, и с Василисой все хорошо было бы».

— Дочка тоже славно, — согласился Волк, и, зевнув, перекрестив рот, сказал: «Ладно, поедим сейчас — и спать, завтра подниматься до рассвета, на Тобол идти, воеводу этого встречать нового».

— Жили спокойно себе, — нахмурился Григорий, — и вон, вспомнили о нас. Все равно, то не Ермак Тимофеевич будет, упокой Господи его душу.

— Атаман такой один был, — серьезно сказал Волк, — куда там остальным до него. А все равно, Гриша, — Михайло посмотрел на белоснежную равнину, — вон, Крещение уж было, потом Пост Великий, а там и весна. Почти перезимовали-то.

В избе пахло так, что Волку сразу захотелось сесть за чисто выскобленный стол, и больше никогда оттуда не подниматься.

От каравая — свежего, только из печи, еще поднимался пар, и Михайло, потянувшись за краюхой, спросил: «Это ж та оленина, что я днями принес, да?».

Федосья, подвигая ему горшок, улыбнулась: «Там еще надолго хватит, да и рыбы — тоже. И сбитень я сварила, со зверобоем». Опять же, как батюшка до нас доберется, — так с ним поохотитесь».

Волк сумрачно, сказал: «Я, может, еще ему не по душе придусь».

Девушка потянулась через стол и тихонько стукнула мужа деревянной ложкой по лбу. «А ну молчи, — велела Федосья. «Ты у меня самый лучший, Волк, и другого мне до конца жизни не надобно».

Волк улыбнулся и, поймав девушку за руку, усадил к себе на колени. «Это мне никого, окромя тебя не надобно, я так матушке твоей и отписал, и, заметь, ни единой ошибки не сделал, счастье мое».

Федосья подвинула к себе кружку со сбитнем и озорно сказала: «Мед-то тот, что мы осенью в лесу нашли, помнишь?».

Волк отпил и ответил: «Что-то мне кажется, у тебя он вкуснее».

— Ну, так сравни, — ее губы были совсем рядом.

Михайло поцеловал жену и шепнул: «Может, завтра с утра уберешься? Мне вставать рано, да и неизвестно, сколько я на Тоболе проболтаюсь, воеводу ожидая».

— Балуешь ты меня, Волк, — она подставила мужу смуглую шею, и тот стал медленно, осторожно расстегивать сарафан.

— Балую, — Михайло провел губами по ключице и дальше — вниз. «И буду баловать, сколь я жив».

— А ожерелье оставь, — велел Волк, глядя на то, как играют на ее груди отсветы изумрудов, что осенью он принес с Большого Камня.

Она распустила длинные, — до бедер, темные волосы и пахло от них — лесом и солнцем. «Ох, Федосья, — сказал Волк, опускаясь на колени, — ну за что мне счастье-то такое?»

Девушка положила руки на его белокурую голову, и, откинувшись назад, тяжело дыша, застонала. Потом, уже, обнимая ее под меховым, жарким одеялом, укладывая на бок, Михайло шепнул: «Ну, сейчас ты у меня точно понесешь, Федосья Петровна».

Жена нашла его руку, и, крепко стиснув пальцы, выдохнула: «А вот вернешься — и узнаешь!»

Она и не услышала, как муж поднялся — только почувствовала прикосновение его губ, и шепот: «Все, счастье мое, пошел я».

Открыв глаза, Федосья перекрестила Волка, и, как всегда, сказала: «Легкой тебе дороги, любимый».

Когда заскрипела калитка, она зевнула, и быстро поднялась. «Все равно, — сказала себе девушка, обливаясь ледяной водой в сенях, — еще мыть тут все, потом на Туру сходить, порыбачить, а потом и детки придут, — заниматься».

Вычистив избу, она села за письмо матушке — с новым воеводой шел обоз, что потом отправлялся обратно на Москву.

«Батюшка хорошо, — написала Федосья, — обещался нас с Волком до конца зимы навестить, он сейчас на востоке где-то кочует. Дорогая матушка, ты не волнуйся, пожалуйста, здесь безопасно, Кучум где-то на юге обретается, и не этой зимой, так следующей мы с ним покончим».

Девушка перечитала ровные строки, и вдруг услышала стук в ставни.

— Что такое? — она высунулась из двери, накинув платок и соболью душегрею.

Григорий Никитич мялся на дворе, под легким снежком. Мороз был такой, что дух захватывало.

— Василиса! — ахнула Федосья, и сунув ноги в меховые сапожки, быстро выбежала на улицу.

«А ты иди к батюшке Никифору, — обернулась она к Григорию, — подыми его, пущай царские врата открывает».

Тот только кивнул, и вдруг сказал: «Еще случится что!».

— Ничего не случится, — твердо сказала Федосья, посмотрев в слабо, по-зимнему, светлеющее небо.

Василиса расхаживала по горнице, держась за поясницу, чуть постанывая.

— Ты воды-то согрела? — озабоченно спросила Федосья, скидывая душегрею.

— Да конечно, — сказала девушка, и тяжело задышала. «Встала-то до рассвета еще, Григорий Никитич на охоту собрался, накормить его надо было, потом сходила на реку, шесть ведер принесла, тесто замесила, и на тебе, — она поморщилась. «Ты каравай-то поставь, печка у меня еще с вечера затоплена».

— Ты, может, сядешь? — Федосья взяла ее за руку и почувствовала, как Василиса сжала ее пальцы — сильно.

— Так вроде легче, — девушка оперлась на стену и мгновение подождала. «И матушка, верно, не доедет — вон, пурга какая вечером была, так и свистел ветер».

— Часто идут-то? — Федосья засучила рукава и потянулась за горшком с тестом.

— Сейчас уже да, — Василиса стала крошить оттаявшую в избяном тепле рыбу. «Давай еще пирогов напечем, Григорий Никитич до них большой охотник».

— Давай-ка мне нож, — вдруг велела Федосья. «Ты хлебами лучше занимайся, еще схватывать тебя будет, так порежешься».

Ставня стукнула.

Федосья высунулась в окно, и велела: «Ты иди, куда хотел, все хорошо у нее».

Григорий Никитич вздохнул и робко попросил: «Пусть на двор-то выглянет».

Василиса, с испачканными тестом руками, как была, с непокрытой головой, выбежала из сеней, и Гриша, прижав ее себе, чуть обняв за живот, сказал на ухо жене: «Люблю тебя».

Она встала на цыпочки и, поцеловала его в губы — долго. «А ну иди в горницу, — строго велела Федосья с крыльца. «Вон, мороз, какой!»

Крепостца просыпалась — были слышны мерные удары била на церковном дворе, скрипели калитки, кто-то уже взялся за топор, вниз, к Туре, по обледенелому склону заспешили девушки с пустыми ведрами и стопками белья.

— И к заутрене не сходим, — болезненно вздохнув, сказала Василиса, укладывая рубленую рыбу на тесто.

— Ничего, — Федосья подхватила противень с пирогами, — заутреня каждый день, а рожаешь-то раз в год, коли на то Господня воля. Успеешь еще помолиться.

Девушка вдруг ахнула и пощупала свой сарафан. «Ну вот, теперь избу мыть придется, хорошо еще, что я воды вдосталь принесла», — сказала грустно Василиса, глядя на лужу, что растекалась по полу.

— Я помою, — Федосья устроила подругу на лавке. «А ты сиди уже, ради Бога, ежели воды отошли, так и родишь скоро. Холсты есть у тебя?»

— Там, в сундуке, — указала Василиса и слабо улыбнулась: «Те, что мы с тобой еще опосля Успения ткали». Девушка потянулась за рубашкой и озабоченно сказала: «Починить надо, с вчера еще лежит».

Федосья подняла Василису с лавки и расстелила под ней грубый, крапивного полотна холст.

«Ничего, — сказала старшая девушка, — следующей весной уже лен посеем, да и Волк обещался овец с юга пригнать, с шерстью будем. А эти отстираешь в проруби, кровь холодной водой хорошо смывается».

Василиса сидела с широко раздвинутыми ногами, молча, зашивая рубаху, глядя на то, как Федосья, подоткнув подол, трет дресвой пол. «Ну, все, — девушка окунула руки в горячую воду и сказала: «Дай глянуть-то».

— Боюсь, — вдруг пожаловалась Василиса. «Матушка к Ыленте-Коте ходила, да и ты тоже, а так…, вдруг еще случится что».

— А ты помолись Богородице, — сердито сказала Федосья, ощупывая живот. «И муж твой батюшку попросил, царские врата раскрыли, я вон у сундуков все крышки подняла, все хорошо будет.

Василиса опустила красивую, с расплетенными темными косами, голову и что-то зашептала.

Дверь из сеней приоткрылась, впустив свежий, морозный воздух, и порыв пурги.

Аграфена Ивановна всунулась в горницу и спросила: «Может, помочь чем?». Федосья смешливо глянула на девушку и махнула рукой: «Иди, сами справимся, уже скоро».

— Ну, дай Господь, — Аграфена перекрестилась, сверкнув темными, узкими глазами. «Зовите, ежели что, я тут рядом».

— Сейчас родишь, — улыбнулась Федосья, глядя на вцепившуюся в ее руки девушку. Василиса сползла с лавки, и глянула вниз: «Что это?»

— Головка, что! — сердито сказала Федосья, оборачивая руки холстом. «Ты сейчас не торопись, а то мужик твой потом не порадуется, коли разорвешься». Василиса задышала — часто, будто собака в жару.

— Вот, — Федосья вывела головку на свет, и улыбнулась: «Волосы-то русые, а глаза твои — раскосые. Сейчас плечики пойдут, терпи».

Василиса, застонав, спросила: «Парень или девка?».

— Родишь, дак узнаешь, — старшая девушка аккуратно, нежно потянула дитя к себе. Оно выскользнуло на свет — большое, крепкое, и сразу же закричало — требовательно и громко.

— Парень! — улыбнулась Федосья, вытирая мальчика. Тот разлепил темные, материнские глаза, и опять закричал. «Громкий ты мой, — сказала Василиса ласково, протягивая руки, устраивая дитя у груди.

— Ты сиди пока так, — велела Федосья. «Я тебя потом медвежьим жиром с травами смажу, и ляжете с ним. Дай, в шкуру его заверну, прохладно тут».

— Он у нас сибиряк, — ласково сказала Василиса, глядя на сына, — морозов не боится.

Григорий Никитич, волоча за собой нарты с набитой птицей, подошел к воротам крепостцы.

— Ну что, — спросили смешливо с вышки, где в свете затухающего дня горел костер, — дозорные грелись, — когда ведро-то ставишь, Гриша?

— За парня два надо! — крикнули снизу.

Он побледнел и сказал: «А ну открывайте быстро!».

В горнице пахло пирогами. Василиса, хлопотавшая над столом, обернулась на скрип двери, и широко улыбнувшись, увидела мужа — он стоял на пороге, опустив большие, красные от мороза руки. «Сын, — сказала девушка, — тихо, нежно, вдыхая морозный воздух, что зашел с ним в избу. «Сын у нас, Гриша».

Григорий Никитич посмотрел на ее красивое, зардевшееся лицо, и прижал жену к себе — крепко, так, что она, смеясь, сказала: «Ну, пойдем, посмотришь-то на Никиту Григорьевича».

Мальчик спал в колыбели из оленьей шкуры, привешенной к очепу. Гриша, едва дыша, протянул руку. Сын зевнул, — широко, и требовательно закричал. «Ты садись, — сказал Григорий Никитич торопливо, — садись, счастье мое, я тебе его дам».

— Не уронишь? — девушка нахмурила брови, расстегивая рубашку.

— Не уроню, — твердо ответил муж, вынимая мальчика. «Никогда не уроню». Василиса приложила сына к груди, а Гриша, устроившись рядом, обняв ее, шепнул на ухо: «И как мне тебя благодарить-то?».

— Как внуков от этого дождемся, — жена рассмеялась, указывая на Никитку, что лежал русой головой на ее смуглой, тонкой руке, — тогда и поблагодаришь.

— Может, заблудились где? — озабоченно сказал кто-то из дружины, вглядываясь в белое пространство перед ними. «Ветер, пурга который день. А, Волк?».

— Да что тут плутать-то, — усмехнулся мужчина, придерживая коня. «Матка у них есть, тут по Тоболу на север дорога прямая, а уж мимо нас они не пройдут». Михайло приподнялся в стременах, и, глядя на лед реки, сказал: «Вот и они, ну поедем навстречу новому воеводе-то».

Обоз растянулся на несколько верст. Дружинники подъехали к его голове и остановились в отдалении.

— Кто сие? — услышали они резкий голос.

— Михайло Волк и дружина, из острога Тюменского — крикнул мужчина.

Двое, на хороших конях, подъехали к ним, и высокий, мощный мужчина протянул руку:

«Данило Чулков, новый воевода сибирский, с подарками от царя Федора Иоанновича к вам.

Сие младший брат мой, Яков, — красивый юноша, с короткой, на польский манер бородкой, поклонился.

— Ну, — сказал Волк, — добро пожаловать на новые земли наши, воевода».

— Так, — сказал Чулков, грея руки над костром. «Мы с тобой, Волк, и с людьми тут останемся, будем крепостцу новую закладывать, Тобольск, а брат мой с обозом к вам в острог отправится. Думаю, до весны мы тут закончим, и уж тогда все к вам съездим».

— Провожатых Якову Ивановичу тогда надо, — ответил Волк. «Остяки тут мирные, под нашей рукой, ясак нам платят, бояться некого, но все равно — тут у нас в Сибири зимы суровые, ежели заплутаешь, так и замерзнуть можно.

— Ну, дай ему с десяток человек, — велел Данило Иванович. «Пищали у них есть, волки ж тут не балуют у вас?»

— Да зачем им? — ухмыльнулся Михайло. «Тут в лесах столько зверья, что на всю жизнь хватит, и даже дальше».

— Ну и славно, — Чулков потянулся за саблей и стал чертить что-то на снегу. «Давай с тобой тогда подумаем, Михайло Данилович, где нам стены-то у Тобольска лучше ставить».

Тайбохтой подогнал оленей, и, растянувшись на спине, глядя в высокое, солнечное небо, подумал: «Хорошо, что я на восток-то сходил. Люди, что там живут, сказали, мол — земля и дальше простирается, на восход солнца. Вот сейчас с Ланки повидаюсь, с мужем ее новым — и туда отправлюсь.

— А что, — он перевернулся, и, устроившись на боку, опираясь на локоть, посмотрел на бесконечную, заснеженную, равнину. «Мне вон, пятидесяти нет еще, может встречу ту, что по душе мне будет, да и я ей. Конечно, такой как Локка, уж не найти, но и я тогда моложе был, двадцать пять мне исполнилось, как она Ланки родила».

Олени бежали резво, и Тайбохтой, улыбаясь, сказал сам себе: «Переходов семь еще осталось, ну или десять, если еще охотиться буду. А поохотиться надо — не с пустыми же руками в гости приезжать. Но вот если буран поднимется, так могу и задержаться». Вокруг переливался, блестел, играл серебром нетронутый снег, на горизонте чернела полоска леса, и вождь, закинув руки за голову, запел — сначала тихо, без слов, а потом и громче.

Федосья вынула ребенка из колыбели, и, усмехнувшись, сказала: «Чем ты его кормишь, что он здоровяк такой? Чуть больше месяца, как родила, вон, очистительную молитву только на той неделе над тобой читали, а Никитка у тебя — ровно трехмесячный».

Василиса вложила сосок в жадно открытый рот и нежно ответила: «Так Григорий Никитич, вон у меня, высокий какой, то в него. Ну и молока у меня хоть залейся, спасибо травам твоим. А у тебя с Волком, дети-то тоже высокие будут, вон, вы оба какие — он как бы и не десяти вершков роста-то, как Григорий Никитич, а в тебе сколько?

— Чуть поболе семи, — ответила Федосья. «Я в батюшку своего, ты ж его видела, матушка-то моя — девушка улыбнулась, — едва до трех дотягивает, маленькая она, ровно ты».

— Не понесла ты еще? — спросила Василиса, гладя сына по голове, что-то воркуя.

— На все воля Божия, — сердито ответила Федосья и принялась расставлять на столе горшки и туески. «Как заснет он, давай, сбитень тебя научу варить, и ягоды я принесла, из них тоже питье можно делать, полезное».

— Как какая женщина неплодная, — задумчиво заметила Василиса, — муж может младшую жену взять. У сродственников наших так было. Но если ты старшая жена, то ты уж в чуме хозяйка, даже если у тебя детей нет. Младшая жена все делает — рожает, рыбачит, готовит, а ты только сидишь, вышиваешь, да с мужем спишь, — младшая девушка рассмеялась.

— Христиане сие не делают, — Федосья на мгновение приостановилась с ложкой в руках, застыв, вспомнив беломраморные покои, где жили они с матушкой, соленый ветер с Золотого Рога, и то, как наставник играл с ней в шахматы.

«А я ведь вспомню турецкий, если там окажусь, — смешливо поняла девушка. «Да и персидский тоже, хоша я его и не доучила. Господи, да о чем это я, какой Стамбул! — она посмотрела на Василису и сварливо сказала: «Ну, у тебя дитя спит давно. Вставай, да сюда иди, и слушай, что я говорю, а то у меня детки еще сегодня придут к батюшке — заниматься».

— Ты воеводу-то нового видела? — спросила Василиса, размешивая мед. «Он в избе у Ермака Тимофеевича поселился, говорят, перестраивать ее будет, мало места ему. И острог зачали возводить, Григорий Никитич цепи кует. Стрельцов вон, сколько приехало — и по улице из-за них не пройти.

— То не воевода, а брат его всего лишь, — кисло ответила Федосья. «Воевода сейчас с Волком новую крепостцу ставит, Тобольск будет называться. Великим Постом обещались тут быть, а может, и позже».

— Скучаешь? — Василиса на мгновение положила свою руку на тонкие, длинные пальцы подруги.

— Скучаю, конечно, — вздохнула Федосья, но тут, же тряхнула укрытой платком головой:

«Ничего, батюшка скоро приедет, порыбачим с ним, на оленях поездим, а ты, небось, уже и забыла, как нартами-то править?» — она подтолкнула Василису.

— Ничего я не забыла, — та потянулась и чуть покачала колыбель. «Женских нарт нет, а отец твой на свои нарты не пустит».

— Так у тебя и кровей уж нет, — расхохоталась Феодосия.

— У тебя ж есть, — взглянула на нее младшая девушка. Федосья ничего не ответила.

В маленькой горнице было жарко натоплено. Федосья рассказывала детям сказку по-русски, медленно, объясняя на остяцком языке незнакомые слова.

— И вот, — таинственно сказала она, — приехал Ермак на земли сибирские и стал там жить.

Живет полгода, живет год, а может быть и два. А потом узнал Ермак: живет где-то в лесах остяцкий князь, и имеет этот князь большую силу, богатую землю. Мало-помалу стал Ермак с двадцатью пятью людьми пробираться туда.

Приехал в землю остяцкого князя, Тайбохтой его звали, и стал там жить. Мало-помалу, подружился Ермак с князем. Стали жить и есть вместе с Тайбохтоем, и так подружились, что ночь не проведут друг без друга и дня не проведут друг без друга. Так однажды за питьем, за едой, за дружеской беседой Ермак Тимофеевич и говорит:

— Тайбохтой, у меня есть один разговор; не знаю, понравится тебе или нет, если рассказать.

Если понравится — рассудим, не понравится — отклоним. — Я вот все думаю: живем мы здесь, в темных лесах, ничего не знаем, а ведь есть у нас царь — хозяин земли русской. Людей, живущих помимо воли царя, не должно на Руси быть. Я думаю дать тебе, князь, совет: надо вам, остякам, кто хочет, принять веру русскую, — так Ермак сказал.

— И приняли? — спросил кто-то из детей.

— Кто хотел, тот принял — улыбнулась Федосья, — вон, и вы все у нас крещеные, и родители ваши тако же, а вот князь Тайбохтой не захотел, и другие — тоже. Ну, Ермак его и не неволил, заключили они договор на веки вечные, что остяки будут под рукой царской, воевать за царя будут, ясак приносить, а с верой — то дело каждого человека, пусть сам решает.

— А правда, что Ермак, как погиб, так птицей обернулся, и парит сейчас над землей? — мальчик, — лет семи, — сощурил темные глаза. «Мне отец говорил — следит атаман с небес, и если где кого обижают, так он спускается, и обидчика наказывает».

— Вот, — крикнул кто-то из детей, — а ты меня в снег толкнул на дворе. Сейчас атаман Ермак прилетит, и плохо тебе будет.

— Обижать никого не надо, — улыбнулась Федосья, — Иисус нам заповедовал любить друг друга. А Ермак Тимофеевич, — она перекрестилась, — в обители небесной пребывает, вместе с праведниками, и нам надо за душу его молиться.

Яков Чулков, что стоял, прислонившись к двери большой горницы, усмехнулся. «Вот что за сказочки сия инородка-то рассказывает».

— Сие не инородка, — обернулся Григорий Никитич, что ладил для батюшки скамью, — а Федосья Петровна Волк, жена Михайло Даниловича, что тебя на Тоболе встречал.

— Жена, — протянул Чулков. «Тут таких жен, я смотрю, полная крепостца — сегодня одна, завтра другая».

Гриша отряхнул руки и распрямился во весь рост, презрительно оглядев юношу. «Сие жены венчанные, православные христианки, — холодно сказал он, — так что ты руки свои к ним не тяни».

— А ты мне не тыкай, холоп, — Чулков покраснел. «Я воевода сибирский!».

— Не ты, а брат твой старший, — поправил его Гриша. «А я отродясь, холопом не был, я человек свободный, исконный насельник сибирский, Григорий сын Никитин, по прозванию Меншик, как хочу, так и разговариваю с тобой».

— Не зарывался бы ты, кузнец, — угрожающе сказал Чулков.

Гриша аккуратно поставил скамью на место, завернул свой инструмент в оленью шкуру, и, оглянувшись, взяв у печки кочергу, завязал ее узлом.

— А это уж я сам решу, Яков Иванович, — что мне делать, а что — нет, — сказал Григорий Никитич, и вышел, бросив кочергу под ноги Чулкову.

Волк отступил и полюбовался своей работой — банька вышла на славу, почти как та, что ставил он для себя. Михайло провел ладонью по свежим, остро пахнущим деревом стенам и услышал сзади голос Данилы Чулкова.

— Веников-то и нет, Михайло Данилович, а что за баня без веника? — воевода повел носом.

«А помыться надо, вон, Чистый Понедельник скоро, как грязным в Пост-то Великий быть?

— Можно в Тюмень гонца отправить, Данило Иванович, — усмехнулся Волк. «Тут дня четыре, али пять пути, не боле. Кого из наших ребят пошлю, они дорогу хорошо знают, не потеряются. У хозяйки моей с лета тех веников уйма заготовлена, в сенях лежат.

— Ну, за одним-то веником человека гонять, — неуверенно сказал Чулков. «И вон мороз, какой, вчера ночью круги около месяца были, и похолодает еще, хотя куда, казалось бы?

— Есть куда, — уверил его Волк, и добавил: «Окромя веников, нам много чего надо еще, я вон записал, — он потянул из кармана полушубка лист бумаги.

Чулков опешил. «Ты что, грамотный, что ли? — удивленно спросил он.

— Ну, не сильно, — Волк покраснел, — однако читать умею, и писать — тако же, с батюшкой нашим занимался, и хозяйка моя помогла.

— Где ж ты грамотную женку себе нашел? — улыбнулся Чулков, когда они уже стояли у большой, свежесрубленной воеводской избы.

— Московская, как и я, — коротко ответил Михайло. «И вот еще что, Данило Иванович — плотник я неплохой, сами видели, печь — тако же могу сложить, а по кузнечному делу — тут я не мастак, зато в Тюмени у нас Григорий Никитич, сосед мой, и друг лучший — того сюда звать-то надо, чтобы помог нам».

— Ну вот, с гонцом и позовем, — приговорил Данило Иванович и добавил: «Пойдем, Михайло Данилович, за трапезу, как мы оба с тобой вдовцы соломенные, вместе веселее».

— Когда хозяйка-то ваша приезжает? — спросил Михайло, уже сидя за большим, пахнущим смолой столом.

Чулков усмехнулся. «На сносях была, как мы отправлялись, уж не стал я ее зимой, в морозы, сам-четверт через Большой Камень тащить. Летом следующим приедет, тогда и на дитя новое посмотрю, а то не знаю, — сын народился, али дочка. Трое сыновей-то есть уже, можно и девку родить, тем более тут женихов, как я вижу, много ходит, — мужчина разгрыз крепкими зубами оленью кость и спросил: «У тебя-то дети есть?»

— Да я опосля Троицы повенчался только, — расхохотался Волк, — куда там!

— Все равно, — серьезно заметил Чулков, облизывая пальцы, — нам сейчас воинов много надо будет, бабам без передыху рожать придется».

— Вы сначала баб привезите, — Михайло потянулся за куском свежевыпеченного хлеба и рассмеялся: «А то муку захватили с собой, а о женах — не подумали».

— Как говорили с боярами на Москве, — усмешливо заметил Чулков, — кто-то и молвил: «Из Разбойного приказа мужиков забрали, а баб надо по срамным домам искать — славные-то пары получатся».

— Что было, Данило Иванович, — то прошло, — угрюмо сказал Волк, — мы теперь люди честные, и не вернется сие более.

— А все равно, я приказал, что у вас, в Тюмени, что в Тобольске, тут, — Чулков обвел рукой стол, — остроги возводить. Пригодятся, Михайло, поверь слову моему. Нет еще такого татя, чтобы ремесло свое бросил.

— Ермак Тимофеевич судил нас по тем делам, что мы тут делали, — тихо проговорил Волк, — а не по тому, чем мы на Москве занимались.

— Ермак Тимофеевич, — Чулков перекрестился, — упокой, Господи душу его, людям доверял сверх меры. А я судить по-другому буду, Волк — мужчина сцепил пальцы и, повертев ими, вдруг заулыбался: «Однако и вы такие нужны — не сыновей же хороших семей боярских под сабли да стрелы татарские отправлять. Пусть лучше холопская кровь льется-то».

— Да, — угрюмо проговорил Волк, — ваша, правда, Данило Иванович, — он налил себе в оловянную кружку водки и выпил одним залпом.

Над Турой стояло маленькое, высокое, морозное солнце. Вода в большой проруби, откуда брали воду для крепостцы, казалась черным, бездонным зеркалом. Федосья расстелила на льду холсты и стала колотить их вальком.

Аграфена Ивановна, что стирала рядом с ней, вдруг приостановилась и тихо прошептала что-то девушке на ухо.

— А ты не балуй, — строго сказала Федосья. «Как муж твой в отъезде, нечего по улицам-то бегать. А то вон — вместо того, чтобы хозяйством заниматься, стоите цельными днями супротив избы воеводской и языками молотите. И ведь ладно летом, а ведь мороз какой на улице, а вам все нипочем. Думаете, у москвичей там медом намазано?

Аграфена выронила валек из рук и ахнула.

— Не намазано, уж поверь мне, — ядовито сказала Федосья Петровна. «И ведь главное — не девки какие, чтобы ветер в голове был, жены венчанные. Стыд берет».

— А Яков Иванович красивый, — мечтательно проговорила Аграфена.

— У тебя свой мужик есть, на него и смотри, — сухо заметила Федосья и принялась собирать белье.

Большая горница воеводской избы была жарко натоплена.

— Вот сюда шкуры-то кладите, — распорядился Яков Чулков, глядя на то, как двое дружинников расставляют лавки. «И больше, холодно у вас тут, — юноша поежился.

— То разве холод? — рассмеялся кто-то из парней. «Это так, ваша милость, пощипывает чуток. Ночью — вот то настоящий мороз ударит».

— Ночью-то тепло, — ответили ему, — ночью жена под боком». Парни расхохотались.

— С водкой еще теплее, — заметил Чулков, открывая флягу. «Садитесь, выпьем-то по чарочке»

— Я смотрю, — равнодушно заметил юноша, разливая водку, — у вас тут и девок нету, как живете-то? Скучно ведь.

— Это сейчас — зевнул дружинник напротив. «А по весне, опосля Пасхи, как ясак начнут привозить — тогда весело станет. Остяки семьями приезжают, с дочками, костры жжем, из луков стреляем. Как раз вот в сие время и знакомиться, а после Покрова уж и свадебку сыграть».

— Федосья Петровна, та ведь тоже кровей остяцких? — спросил Чулков.

— Да, — подали голос сзади, — батюшка у ней, князь ихний, Тайбохтой прозывается.

— Так вот про кого она сказочку рассказывала, — улыбнулся Чулков. «Что ж она, отсюда, с Туры, али с Тобола?».

— С Москвы она, — объяснили ему, — муж ее покойный атаманом у Ермака был. Ну а потом его убили, а ее в плен увели, в Кучума ставку.

— Вот как? — Яков поднял бровь и налил парням еще. «Что ж она там делала?».

— Известное дело что, — сочно ответили ему, — и под ханом полежала, и под визирем его, Карачей, и под кем еще не валялась. Говорят, и дитя там нагуляла, да померло оно.

— Точно, — кто-то расхохотался, — сладкая жизнь там у нее была — знай себе ноги раздвигай, да рот открывай шире. Ну а потом с остяками она болталась где-то, там тоже времени не теряла, наверное.

— И, что ж, опосля этого и замуж вышла, не побрезговали ей? — поинтересовался Чулков.

— Я б побрезговал, я истоптанные дороги не люблю, — ответил ему парень, что сидел напротив, — а Волку, видать, все равно, он на Москве у себя к блядям привык, так и тут оную нашел!

Яков Иванович только улыбнулся — тонко.

Феодосья разогнулась, и, посмотрев на вымытый пол, вытерла пот со лба. Она и не заметила, как чуть скрипнула дверь. Подоткнув подол выше, девушка вылила на доски горшок дымящейся воды, и, опустившись на колени, стала скрести половицы своим ножом.

— Хозяйничаешь? — раздался ленивый голос с порога. Федосья, покраснев, оправила сарафан и быстро обмотала косы платком.

— Чисто у тебя — Яков Иванович оценивающе посмотрел на девушку и подумал: «Баба не молода уже, конечно, однако ноги хороши. Да и лицом она пригожа, сгодится».

— Ты, говорят, вдовеешь, Федосья Петровна? — он прошагал грязными сапогами по еще влажному полу и, устроившись на лавке, недовольно добавил: «Ну, подтирай, что встала-то».

— Сами наследили, сами и подотрете, — Федосья бросила тряпку. «И я не вдовею, у меня муж есть».

— Ну, это пока, — заметил Яков. «Все в руке Божьей, как Писание нас учит. Коли б ты грамотна была бы — почитала».

— Да уж читала, — Федосья стала убирать в сундук высохшие на морозе, аккуратно сложенные холсты.

— Ишь ты какая — хмыкнул Яков. «А ты что ж гостя не привечаешь, не по-людски это, Федосья Петровна, не по-христиански».

— Невместно мне, коль мужа в крепостце нет, — жестко сказала девушка. «Как вернется Михайло Данилович, милости просим за наш стол. А ранее, — никак, уж не обессудьте, Яков Иванович, — языками болтать зачнут.

— Так Федосья Петровна, — отмахнулся Чулков, — про твою жизнь сладкую в Кучумовой юрте уж вся Сибирь знает, как я посмотрю. Так что пущай болтают, тебе не впервой, — Яков посмотрел на зардевшееся, со слезами на ресницах, лицо девушки, и, встав, протянул ей простенькое колечко.

— Подарение тебе, — юноша осмотрел ее — с головы до ног, и выпятил губу. «Я тоже, как и муж твой, блядей люблю, так, мы с ним задружимся, не бойся».

Изба огласилась хлестким звуком пощечины. Чулков отступил, схватившись за мгновенно покрасневшее лицо. Федосья бросила на пол кольцо и сказала: «Покажу вам кое- что».

Тяжелая крышка деревянного ларца приподнялась, и Федосья, по запястье, окунув руки в блистающую гору драгоценных камней и золотых слитков, проговорила: «Сие муж мой с Большого Камня, да с южных гор принес. Так что убирайтесь из моей избы подобру-поздорову, Яков Иванович».

Он внезапно, быстрым движением, схватил ее за кисть и сжал — так, что девушка побледнела.

— Я — наместник воеводы сибирского тут, в Тюмени, поняла? — свистящим шепотом сказал Чулков.

— Кучум жив еще, Федосья Петровна, сама знаешь. Я и скажу, что это он тебя сюда послал, чтобы ты ворота крепостцы его отрядам открыла. Кому мой брат поверит, думаешь — мне или тебе, что в наложницах у хана отиралась? И тогда Данило Иванович и тебе голову отрубит, и мужу твоему — тако же. А ну ноги раздвигай! — он стал выворачивать ей руку.

— Пусти, — Федосья медленно, как во сне стала расстегивать сарафан.

— Вот так бы сразу, — довольно сказал Чулков, подталкивая ее к лавке.

Яков Иванович вдруг замер и посмотрел вниз.

— Руки убери, — спокойно сказала Федосья, и надавила ножом посильнее. «А то у меня полы чистые, ты мне и так наследил, неохота еще кровь твою с них смывать. Ну!».

Юноша отступил, все еще чувствуя смертельный холод клинка где-то внизу живота. Федосья вдруг принюхалась и рассмеялась: «Штаны-то ты промочил, смельчак. Иди отсюда, а то еще что другое с тобой приключится, дак не отстираешь их потом».

Яков взглянул в ее невозмутимые, морской зелени, раскосые глаза, и, выматерившись, хлопнув дверью, — вышел.

Девушка опустилась на скамью, и только сейчас ощутила боль в пальцах, что сжимали — крепко, — рукоятку ножа. Она разогнула их, и, отложив клинок, вытянула перед собой — руки дрожали. «А ну хватит, — разозлившись, сказала себе Федосья, и, встав, принялась вытирать грязные следы от сапог.

— Поднимай, — крикнул сверху Волк, и бревно, поддерживаемое веревками, поплыло вверх.

— Давай, Василий, — кивнул Михайло напарнику. «А то и так мы с этой вышкой возимся с той недели, надо уже пищали ставить».

Волк внезапно разогнулся и посмотрел вокруг. «Красиво тут, — пробормотал он, — почти как у нас в Тюмени».

— А все равно, — Василий стал обтесывать бревно, — домой-то хочется. Ты вон на Троицу повенчался, а я — после Покрова, три месяца-то с Аграфеной всего и прожил, и теперь до весны не увижу».

— Ну, — протянул Волк, берясь за топор, — такая уж тут, в Сибири, судьба у нас, Василий. Эту крепостцу возведем, потом далее на восток отправимся, а хозяйки ждать будут. И так случиться может, что и не вернется кто — к сему тоже надо готовым быть».

Второй парень только вздохнул и с тоской посмотрел в сторону Тюмени.

В общей трапезной вкусно пахло щами.

— Квашеной капусты с полсотни бочек привезли, — сказал Данило Иванович, берясь за ложку, — до весны хватит, а там уж свои огороды заведем. Земля хорошая тут?

— Рожь сам-шест взошла, — ответил Волк, хлебая из общего горшка, — однако то лето жаркое было, и дожди как по заказу лили — не много и не мало. Посмотрим, что с погодой-то случится, остяки говорят, что тут и опосля Троицы заморозки бывают.

— Так у вас, тюменских, что тут остались, получается, двое женатых всего, — ты Михайло, да ты Василий, остальные холостыми гуляют? — усмехнулся воевода.

— Сейчас остяков пойди, найди, — присвистнул Василий, — вона, Груни моей семья откочевала на север куда-то. У нас как — по весне встречаемся, да по осени, когда они ясак привозят. А кто возле крепостцы живет — у тех дети малые, невест там долго ждать придется.

— Вот оно как, — задумчиво сказал воевода, принимая ломоть хлеба с наваленной сверху пареной рыбой. «А что, — вдруг спросил Данила Иванович, — у вас тут рек много, плавать-то все умеют в дружине?».

— Да уж учил я их, — кисло сказал Волк, — летом тем. Не даются. Вона, Василий у нас ярославский, казалось бы — Волга под боком, а воды боится.

— Зато Михайло Данилович у нас плавает так, что любому завидно, и ныряет на две сажени, — подтолкнул его младший парень.

— Это откуда ты научился-то, Волк? — поинтересовался воевода.

— А вот слушайте, — Волк откусил белыми зубами большой ломоть хлеба. «Батюшке-то моему голову отрубили, как мне семь лет было, а матушка померла — мне двенадцать уж исполнилось. Матушка моя, Авдотья Михайловна, знатная воровка была, и меня с малолетства с собой на рынки брала.

Как батюшку казнили, она честной вдовицей осталась, никого до себя более не допустила. А окромя краж еще, чем занималась — по кабакам с торговцами знакомилась. Матушка красивая была, — Волк нежно улыбнулся, — высокая, статная, косы белокурые в руку толщиной, до пояса. Ну вот, — спознается с кем-то, у кого киса тугая, и зовет к себе на чарочку. Ну а там уже дорога известная — обухом по голове, и в реку.

— Что ж, — воевода сглотнул, — это она их обухом по голове-то, али кто?

— Я, — спокойно ответил Волк, подняв голубые глаза. Он откинул со лба кудри и улыбнулся:

«Ну, пила матушка, конечно, не без этого, врать не буду. Пьяной в сугробе замерзла.

Остался я один, взрослый парень уже был.

И тут дружок мой приходит, Сенька Косой, ему потом в драке на Яузе голову проломили. А Косой со стругов купеческих воровал, по ночам — подплывет, взберется на палубу и давай там все подчистую выносить.

Вона, Вася говорит, что я хорошо плаваю, так это вы Сеньки не видели — тот под водой столько мог продержаться, что и мне такое не под силу. Ну, и стал я с ним в доле работать. А зимой кошельки резал. Ну, а потом и до разбоя дошло, батюшкиной дорогой пошел, упокой Господи его душу, — Волк перекрестился и добавил: «Ну, вот и поели, молитву уже читают».

— Да, — только и сказал Чулков, внимательно глядя на Волка, — сразу видно, тебе, Михайло Данилович, пальца в рот не клади.

— Я коренной вор московский, Данило Иванович, — легко улыбнулся тот, — батюшка мой говорил, что со времен государя Ивана Калиты семья наша сим промыслом славна. Так что нет, не клади, — Волк наклонил голову и зашептал молитву.

Воевода вытянулся на лавке, закинув руки за голову, и посмотрел на потолок, где висели едва заметные капли смолы. «Пока чисто, — подумал Чулков, оглядывая избу, — а все равно — без бабы долго не проживешь. И так вон, какой месяц уже. Нет, надо, надо. С девкой заводиться не хочется, да еще дождись этих остяков, Господь один знает, где их носит.

До Пасхи-то — тут все грязью зарастет, да и вон — Борис Федорович Годунов, как отправлял нас, строго наказывал — чтобы мы тут никого не насильничали, мирно жили. Ну, вот и будем мирно, — он усмехнулся и зевнул.

«А Марья моя, как приедет, ежели скажет что — так плети отведает, да, впрочем, она молчать будет — привычная уже. Нет, надо подхозяйку. Волка этого трогать не буду, ну его, ему человека убить — что сбитня выпить, а вот этот Василий — самое то. И хвалился же он, что жена у него шестнадцати лет, и красивая. Ну, вот и славно, до отъезда гонца все обделаю, как надо — Данило Иванович перекрестил рот, и, помолившись своему святому заступнику, пророку Даниилу, спокойно заснул.

— И ты прямо вот так нож достала? — узкие глаза Василисы, казалось, распахнулись во все лицо.

— Ты только не говори никому, — Федосья поджала губы, чуть покачивая колыбель Никитки.

«Как животик-то у него?» — кивнула она на спящего ребенка.

— Да как ты и советовала, голенького его, себе на грудь кладу, — девушка вдруг покраснела, — дак вроде легче ему.

— Скоро закончится, — сказала Федосья, нежно смотря на крестника. «У брата моего младшего тоже так было, к трем месяцам прошло, как рукой сняло. Потерпи. Высыпаетесь-то вы с ним?».

Василиса рассмеялась, и перегрызла крепкими зубами нитку. «Григорий Никитич так спит, что из пищали пали над ухом — не поднимется, а я днем ложусь. Никитка же сонный такой, бывает, завалимся с ним на лавку, да только к ужину и встаем».

— Ну и правильно, — Федосья зевнула. «Я что-то тоже без Волка спать плохо стала, скорей бы вернулся».

— А ты ему скажешь? Ну, про брата воеводы, — Василиса испытующе посмотрела на подругу.

— Да зачем? — Федосья пожала плечами. «Волк же такой — он хоша на вид и спокойный, а человека ему убить — легче легкого. А сие все ж наместник, не хочу я, чтобы муж мой на плаху ложился. Яков этот теперь меня за версту обходит, испугался, видно, — девушка чуть улыбнулась.

— Федосья, — после долгого молчания начала Василиса, — а правду говорят, про тебя и Кучума, ну что мол…, - она смешалась, не закончила и опустила голову.

— Правду, — спокойно ответила Федосья. «И про визиря Карачу тако же. И еще один человек был, там, в степях, но с ним все по-другому случилось, — она на мгновение вспомнила Кутугая и почувствовала щемящую боль в сердце.

— И Волк знает? — ахнула Василиса.

— Конечно, — Федосья вдруг потянулась и поцеловала подругу в щеку. «А как же иначе — я б не стала с ним венчаться, сего не рассказав».

— Смелая ты, — вздохнув, проговорила Василиса. «Я б не смогла так, умерла бы прямо там, от стыда».

— От сего из баб не помирал никто еще, — жестко ответила Федосья, — встанешь, помоешься и дальше идешь. Сие бабе не позор, коли ее силой берут, али вынуждают, позор — это ежели ты под мужика не по любви ложишься, а ради золота, али почестей».

— Бывают разве бабы такие? — удивилась Василиса.

— Разные люди-то на свете есть, — кисло ответила Федосья. «Вона, сходи к избе воеводской, посмотри, как там некоторые задом перед москвичами крутят, так и поймешь».

Никитка проснулся, и жадно открывая рот, заплакал.

— Вот сейчас матушка грудь даст, — Федосья нежно вынула крестника из колыбели. «А то ты у нас большой парень, тебе молока много надо».

Василиса, покачивая сына, вдруг, на мгновение, прижалась щекой к руке подруги. «Хорошо, что мы с тобой спознались-то, — вздохнула она, — ты мне как сестра теперь».

— Да и ты мне тоже, — Федосья наклонилась и шепнула Василисе: «И счастливая же ты, подруженька»

— Так ты тоже, — удивленно сказала девушка.

— А буду еще более, — загадочно ответила Федосья.

Данило Иванович вышел из ворот Тобольского острога, и поежился — свистела пурга, небо было серым, мрачным, и странным казалось, что еще несколько дней назад вовсю светило солнце.

«Надо же, как погода поменялась-то, — подумал воевода, — вона, за две сажени уж и не видно ничего. Ну ладно, гонец-то из местных будет, дорогу знает, не собьется».

Он оглянулся — возводимые из толстых бревен стены крепостцы были пусты, дружина вечеряла.

«Туда он пошел, точно, — поглядел воевода на лед Тобола. «Говорил же с утра, мол, тут, под холмом, рыбы нет уже. Распугали мы ее, надо дальше, где прорубь делать».

Чулков спустился, скользя, по склону. Через несколько мгновений его высокая, в богатой шубе фигура, уже скрылась в злых, мглистых вихрях снега.

Василий посмотрел на гору рыбы, что валялась рядом с краем проруби, и вздохнув, подумал: «Была б тут Груня, она бы все уложила на нарты, — и оглянуться бы не успели, — а я еще Бог знает, сколько провожусь. И потом еще в крепостцу их тащить. Ну, посижу еще немножко, клюет-то хорошо, — он обернулся к заброшенному удилищу и тут же, почувствовав сильный толчок в спину, нелепо взмахнув руками, полетел в обжигающе холодную воду.

Дыхание сразу перехватило, и Василий, замолотив руками и ногами, вспомнив, как летом Волк учил их на Туре, попытался добраться до края льда.

«Ухвачусь, вылезу, и добегу до ворот-то, — подумал он. «Там печка, водкой разотрут, все хорошо будет».

Толстый стеганый армяк пропитался водой и тянул его вниз, в бесконечную, черную пропасть.

Вася, было, уцепился онемевшими пальцами за край проруби, как почувствовал еще более сильную боль — сафьяновый сапог на меху стоял прямо на его руке. Юноша еще успел увидеть, в пурге, красивое, усмехающееся лицо воеводы. Чулков оттолкнул юношу на самую середину воды, и подумал: «Пущай кричит. Тут так ветер завывает, что ничего не слышно».

Он подождал, пока посиневшие губы не прекратят хватать воздух. Когда тело чуть закачалось на воде, Чулков повернулся и пошел прочь. Его следы тут же заметал снег, и вскоре лед стал таким же, как и был — свежим, бесконечным, пустым.

Труп медленно вертелся, повинуясь движению ветра, и вскоре широко открытые, мертвые глаза подернулись коркой льда.

— И что же, не спасти его никак было? — Чулков озабоченно посмотрел на синее, застывшее тело утопленника, что лежало на половицах в пустом амбаре, и вздохнул: «Ну, вечная память рабу божьему Василию».

— Да как же, спасти, — ответил кто-то из дружинников. «Уж как спохватились, что он не вернулся, почти полночь была».

— Ну, так вот, — воевода распрямился, — отныне никто один на охоту, али рыбалку не ходит — только вместе с товарищем, чтобы такого не было более.

— Батюшку ж, наверное, привезти надо, — спросили у Чулкова. «Ну, из Тюмени».

— У батюшки и так дел много, не след его с места-то страгивать, сами похороним, — распорядился воевода. «А вдову его привезите, как это — мужа в последний путь не проводить. И того кузнеца, как его…

— Григория Никитича, — спокойно сказал Волк, рассматривая руки умершего.

— Да, именно. Его тоже, нам кузницу уже надо ставить. Ну, за работу, — подогнал Данило Иванович дружину, — как вдова приедет, так похоронами и займемся.

— Выбраться он хотел, вон, следы на пальцах, — указал Волк. «Умел бы плавать — не потонул бы».

— Да, — ответил Данило Иванович, и, взглянув в голубые, внимательные глаза Михайлы, перекрестившись — вышел из амбара.

— Даже и блинов не сделаешь, — вздохнула Федосья, вытаскивая кочергой из печи противень с пирогами. «Эти еще кое-как удаются, а для блинов масло нужно, где ж его без коров взять?

А что за Масленица без блинов-то?

— Икры, зато вдосталь — заметила Аграфена, потянувшись ложкой к горшку.

— Да икры у нас тут — хоша всю крепостцу засыпь, — Федосья стала оделять подружек пирогами с рыбой. «Нет, нет, надо, чтобы коровок нам пригнали, а то вон — она кивнула на Никитку, — вырастет он, и даже молочка не похлебает.

— Оленьего молока можно, — заметила Василиса, надкусывая пирог. «Что ты туда кладешь, что они у тебя вкусные такие? — удивилась девушка.

— А я, как летом медвежий лук собрала, — объяснила Федосья, — так заквасила его. Холода начались, он у меня в амбаре и стоит, цельный бочонок. Если с обозом еще, каких семян привезли, уже и огороды по весне можно закладывать.

— А что сие — огород? — спросила Аграфена.

— Ну, там капусту сажают, лук, чеснок — Федосья стала загибать пальцы, — огурцы тако же.

Огурцы солить можно, капусту — квасить. А то вон сейчас — Пост Великий, опять на одном хлебе сидеть будем».

— У нас, кроме ягод и лука медвежьего и не растет ничего, — грустно сказала Аграфена. «Я вон хлеб попробовала, только повенчалась когда».

— Завтра уж в церковь пойду, — улыбнулась вдруг Василиса. «Прошел у Никитки животик-то, теперь гулять можно, на Туру, а, может, и батюшка с матушкой приедут, а то, как после родов его видели, так с тех пор и не навещали нас, кочуют. Ну, Пасха уж скоро, встретимся».

— Хоша б Вася скорее вернулся, — вздохнула Аграфена. «А то скучно, даже и готовить не хочется, не для кого. Сидишь в чистой избе, и думаешь — как он там, кто ему обедать-то подаст, кто одежу починит?»

— Вона, Василисе у нас хорошо, — усмехнулась Федосья, — и муж рядом, и сын, есть чем заняться. А ты, Груня, ежели хочешь, еще ко мне ходи — у батюшки-то не всегда время есть, а я тебя и читать, и писать обучу».

— А что травник твой? — спросила Василиса, давая дитяти грудь.

— Пишу, — вздохнула Федосья. «Работы-то много, травы тут не те, что на Москве, мне хоша и рассказали кое-что, когда я с батюшкой кочевала, а все равно — надо ж все попробовать, настои сварить, сие дело небыстрое».

— Как покормишь его, — кивнула Аграфена на ребенка, — пойдем на реку, посмотрим, ино чучело сегодня делать зачали, заради Масленицы?

— Только приберем тут все сначала, — строго сказала Федосья, — а то, как тесто творили, все горшки выпачкали.

Яков Чулков внимательно посмотрел на Григория Никитича и усмехнулся.

— Ну что, кузнец, видишь — в Тобольской крепостце ждут тебя, там им все поставить надо, людей обучить. Тут-то есть, кому заменить тебя?

— Да есть, — неохотно ответил Гриша, смотря мимо наместника, в красный угол, где горела лампадка перед иконами. «Они, конечно, не мастера еще, но на недолгое время — сгодится.

— Ну, ты там до Пасхи пробудешь, — зевнул Яков Иванович. «А как брат мой сюда поедет, ясак принимать — тако же и ты с ним».

— Не хотелось бы от семьи-то надолго уезжать, — вздохнул Гриша. «У меня сыну еще и трех месяцев не исполнилось, опосля Крещения только народился»

— Ну, не одного ж ты его оставляешь, — поднял бровь юноша. «Будет с женой твоей, ничего с ними не случится, а весной увидитесь. И так скажи спасибо, что ты в крепостце-то сидишь, с отрядами не ходишь».

Григорий Никитич, было, хотел что-то сказать, но промолчал. «Возок готов ваш, — наместник поиграл перстнем на холеном пальце. «Что брат мой приказал им привезти — уж погружено.

Так что давай, собирайся, уж на закате и поедете».

— Аграфене-то Ивановне мне сказать, — осторожно спросил Гриша, и вдруг почувствовал, как перехватило ему горло, — али вы сами?

— Да я и не знал сего Василия, — отмахнулся Чулков, — а ты с ним дружил вроде, ты и сходи к вдове-то.

— Вечером отправимся, — коротко сказал Гриша, и, чуть поклонившись, вышел.

«Господи, — думал он, пробираясь меж высоких, почти в рост человеческий сугробов, к своему дому, — Аграфене-то Ивановне на Рождество только шестнадцать было. Такая она молодая, и вон — несчастье, какое. Ну, может, хоша понесла она, родит, так память о Василии будет. И как сказать-то, как сказать? Может, пущай Федосья Петровна к ней сходит, она женщина взрослая, разумная, найдет слова нужные.

— А Василисе моей как говорить, что теперь до Пасхи не увидимся? — Гриша вдруг приостановился. «Девочка моя, еще заплачет, не дай Господь, расстраиваться будет, еще с молоком что случится, — мужчина перекрестился и вздохнул. «А Никитка улыбаться начал, смешной такой. Как я вернусь, так еще и забудет меня, маленький же».

Он еще раз перекрестился и, прошептав: «Ну, помоги Господи», — постучал в ставню на дворе Федосьи Петровны.

— А, Григорий Никитич, — та улыбнулась, выглядывая из сеней, — заходи, к пирогам как раз.

Любимые твои, с рыбой, мы с хозяйкой твоей и Аграфеной Ивановной напекли.

Он, было, попытался что-то сказать, откашлявшись, но почувствовал, что бледнеет.

— Волк? — прошептала Федосья, схватившись за дверной косяк. «Ты говори, не молчи, Гриша, что с ним?».

— С Волком все хорошо, — глухо сказал Гриша, опустив голову. «Ты, это, Федосья Петровна, меня послушай».

Закат уже играл над Турой, когда Гриша, обняв жену, прикоснулся губами, к теплой щеке, спящего у нее на руках сына.

— Не ехал бы ты, — вдруг сказала Василиса тоскливо, опустив голову. «Как же мы без тебя тут будем, Гриша?».

Он вскинула темные глаза, и Григорий Никитич вдруг сказал: «А ну идите сюда». Он распахнул полушубок, и жена нырнула прямо ему в руки. Она была маленькая, такая маленькая, что он легко накрыл и ее, и Никитку полами.

Василиса взяла его жесткую ладонь и потерлась об нее носом. «Уточка моя, — нежно, неслышно шепнул ей муж. «Себя береги и Никитку тако же».

Девушка только кивнула, все не в силах оторваться от его руки — большой и надежной.

— Ты вот что, Григорий Никитич, — озабоченно сказала Федосья, — я Груне-то настоя дала, как отревелась она, сейчас спать будет, а потом уж ты не бросай ее, поговори с ней, я-то знаю, как это — вдовой остаться, — она вздохнула и, помолчав, закончила: «И там, в крепостце, нечего ей болтаться, пусть похоронит Василия, и сразу назад. Мы тут присмотрим за ней. Ну, с Богом, — Федосья перекрестила возок, и, прижав к себе Василису, улыбнулась: «Носом-то не хлюпай, мы с тобой теперь вдовы соломенные, мужиков ждать будем, так весна и придет».

— Смотри-ка, — Василиса прищурилась вслед удаляющемуся возку, — на нартах кто-то к нам едет. Мужские вроде. И олени у него хорошие, холеные, сразу видно — любит он их».

Федосья вгляделась, в снежную равнину, и ахнув: «Батюшка!», — бросилась прямо по сугробам навстречу отцу.

— Маловато этого вам до весны будет, — сказал Тайбохтой, оглядывая лабаз. Федосья посмотрела на стены, завешанные битой, мороженой птицей, на разрубленную тушу оленя:

«Так батюшка, сейчас Пост Великий пойдет, мяса нельзя, а рыбачить можно, проживем».

— Рыбачить, — пробормотал Тайбохтой. «Тут вас столько уже, что на реке и рыбы почти не осталось — ушла. Если и далее так будет, придется на север, или на восток кочевать — там тихо пока.

— Нет, Ланки, ты со мной не спорь, я уеду скоро, а ты сама не поохотишься — опасно это одной. А пока муж твой вернется, уж и весна настанет — не хочу я, чтобы вы тут голодали.

Так что собирайся, тут вокруг зверья много, поможешь мне, — отец заглянул в бочонок и улыбнулся: «Вот, вижу, правильно, заквасила, как учили тебя».

— Ягоды тако же, — сердито проговорила Федосья, показывая на туески, — как собрала, в воде держала, а потом уж и заморозила, как холодно стало.

— Волк-то твой лук свой оставил? — спросил Тайбохтой, уже выходя на двор.

— Конечно, — Федосья вдруг приостановилась и робко сказала: «Батюшка, вы уж простите, что благословения вашего не попросила тем летом, как замуж выходила».

— Да ладно, — отец чуть шлепнул ее. «Я тут поговорил с людьми, хвалят мужа твоего, смелый, говорят, и что обещает — то и делает. Правду мне сказали, что он до южных гор ходил?»

— Да, — девушка рассмеялась, — зверя там убил, невиданного, ирбиз называется. Как кошка, только большой очень зверь, серый, в темных пятнах.

— Видал я того зверя, — коротко ответил Тайбохтой, — осторожный он, так просто к нему не подберешься. Молодец твой муж.

— Вы там были, батюшка? Ну, на юге, — ахнула Федосья.

— Я много где был, — ворчливо ответил отец и подтолкнул ее: «Давай, еды-то нам возьми, до следующей луны уходим, надолго».

— Батюшка, — спросила Федосья, когда они уже выходили со двора, нагруженные мешками, — а почему вы у меня не живете? Ну, в избе.

— В чуме лучше, — рассмеялся Тайбохтой и постучал в ставню Василисы: «Давай, попрощаемся, я и сына ее посмотрю заодно».

Темные, длинные ресницы девушки задрожали, и она чуть слышно сказала: «Ну вот, теперь я одна тут с Никиткой останусь».

— Мы ненадолго, — уверила ее Федосья. «Мужья-то наши вона — только к Пасхе вернутся, а есть что-то надо. Тебе ж батюшка разрешение на мясо дал, как ты кормишь — вот ради тебя и охотимся. И, пока меня нет, ежели надо тебе чего-то — ко мне заглядывай, не стесняйся, изба не закрыта».

— Покажи сына-то, Васхэ, — ласково попросил Тайбохтой.

Василиса улыбнулась, и, подведя их к колыбели, ласково прошептала: «Спит мой медвежонок-то».

— Никитой по ихнему, — спросил вождь, — а по нашему как?

— Меми, — рассмеялась Васхэ. «Деда моего так звали».

— Да, помню я его, он уж старый был, как я в возраст вошел, — сказал Тайбохтой. «Ну, что, правильно назвала — как есть медведь, большой у тебя сынок, крепкий. Пусть хорошим охотником станет, как прадед его, как дед. Да и как отец тоже, — вождь улыбнулся и чуть погладил мальчика по русым, мягким волосам.

Василиса обняла Федосью и всхлипнула: «Ну, вы осторожней там».

— Да бояться некого, — рассмеялся Тайбохтой, — медведи спят, а волков вы распугали всех. Да и не будем мы на одном месте сидеть, кочевать будем».

Федосья перекрестила подругу и шепнула: «А ты не волнуйся, сие для молока плохо, спи да корми».

Василиса посмотрела на закрывшуюся за ними дверь, и, сев у колыбели, чуть покачивая ее, запела колыбельную — тихую, протяжную.

— А кто сие есть? — нахмурился Яков Чулков, стоя на вышке, смотря на то, как медленно открываются ворота перед двумя людьми в малицах.

— Федосья Петровна наша, с батюшкой ее, князем Тайбохтоем. Охотиться идут, — объяснил дружинник.

— Как же он в крепостцу зашел, остяк этот? — зловеще спросил Чулков.

— Так ваша милость, его милость князь, — охранник кивнул вниз, — с Ермаком Тимофеевичем самим договор о вечной дружбе заключил. Это ж он, Тайбохтой, под нашу руку остяков здешних привел.

Чулков помолчал и вдруг усмехнулся. «Ну, как вернутся, тако же их впустите, — велел он, и спускаясь вниз, добавил себе под нос: «А вот выпускать — это мы еще посмотрим».

Уже по дороге к воеводской избе, Чулков заметил девушку, что держа в руках удилище, спешила вниз. Ребенок спокойно спал в перевязи из оленьей кожи, что была перекинута через ее плечо.

«Да, жена кузнеца этого, — вспомнил Яков Иванович. «Как ее там, Василиса, что ли?».

— Эй, красавица, — окликнул ее юноша, не поздно рыбачить собралась? Солнце уж на закате.

Девушка зарделась, и, опустив глаза, сказала: «Я же с дитем-то, ваша милость, как он заснул, так иду, другого времени нет».

— Ну, торопись, — шутливо посоветовал Чулков, — а то скоро Пост Великий, рыбы много надо.

Девушка, пробираясь по узкой, протоптанной через сугробы, тропинке, отправилась вниз.

Чулков, оглянувшись на нее, выпятив губу, подумал: «Хорошенькая. Маленькая только, словно ребенок, но вроде все при ней. И робкая, эта с ножом не будет разгуливать, как та сучка. Ну, ничего, с той я еще расквитаюсь, дайте время. А эту надо попробовать — благо, и муж ее в отъезде, все одно к одному».

Он улыбнулся, и, чуть насвистывая, вошел на двор воеводской избы.

— Ну вот, — вздохнул Данило Иванович, усаживая Аграфену на покрытую шкурами лавку, — и схоронили Василия Лукича, вечная память ему. Не думал я, Аграфена Ивановна, что так быстро-то могилы рыть придется.

В палатах было тепло, мерно гудел огонь в печи, и воевода, устроившись напротив вдовы, подумал: «А и, правда, красавица. Ну, глаза узкие, конечно, тем более вона — зареванная вся. Ну, это ничего, — он едва не улыбнулся, — это я ее быстро утешу. А так — приодень ее, и в терем такую не стыдно посадить.

Не то что Марья моя, молодая баба еще, двадцати пяти не было, а разнесло всю, аки квашню, ходит, с бока на бок переваливается. Эта-то вон — словно птичка, хрупкая. Ну, сейчас я водочки вдове налью, да и поговорим с ней по душам».

— Вы, может, выпить чего хотите, Аграфена Ивановна? — ласково спросил воевода. «Водочки немножко, холодно же там, на дворе, намерзлись вся, небось, как над могилкой-то стояли?».

— Я и не пробовала никогда, — едва слышно прошептала девушка, опустив красивую, укрытую туго замотанным платком, голову. «Можно разве?».

— Ну, немножко, — улыбнулся Чулков, открывая богатую, серебряную флягу. «За упокой души Василия Лукича, чтобы на том свете он с праведниками пребывал, в чертогах райских».

Аграфена перекрестилась, и, вздохнув, сглотнув, пригубила водку, сразу же закашлявшись.

— Вы ее залпом, Аграфена Ивановна, — посоветовал воевода. «Водочка хорошая, московская, и сразу икрой ее заешьте — он показал на горшок. «Вы уж не обессудьте, женской руки нет у меня в избе, холостяком живу, — он вздохнул.

Девушка выпила и сразу раскраснелась. «Ровно мак, — усмехнулся Чулков, и вслух сказал:

«Еще по одной, Аграфена Ивановна, так принято, не след нам старые заветы-то нарушать».

После второго стаканчика девушка вздохнула и сказала, так и не поднимая глаз: «Уж не знаю, ваша милость, как мне благодарить-то вас, за заботу».

«Да уж понятно, как, — подумал воевода, наливая вдове третий стаканчик: «Поговорить я с вами хотел, Аграфена Ивановна. Сами ж видите, живу я один, прибраться у меня некому, еду приготовить — тако же, трудно это, все ж домой возвращаться к теплу хочется».

Она молчала, — долго, — а потом робко спросила: «По хозяйству вам помогать надо? А где жить-то мне, изб у вас не срублено пока, а в общей, с мужчинами, невместно. И чум не поставить мне, оленей тут нет поблизости».

— Да зачем чум-то, Аграфена Ивановна? — удивился воевода. «Тут обитать и будете».

Девушка, наконец, подняла голову и взглянула на него. В свете свечей ее глаза вдруг заиграли золотыми отблесками.

— Как это? — чуть слышно спросила она.

— Ну, — Данило Иванович помолчал, — врать не буду, в хозяйки я вас взять не могу, жена у меня есть, венчанная, Богом данная. А в подхозяйки — милости прошу. Мужик я крепкий, недавно на четвертый десяток всего лишь перевалил, опять же — воевода царский, жить при мне будете сытно.

А как жена моя приедет — я вам особую избу срублю, тут, на дворе. Ежели детки у вас народятся — тоже заботой своей не оставлю, в люди выведу, все ж кровь моя. Ну, так как, Аграфена Ивановна, согласны вы?».

Девушка сцепила тонкие пальцы, и, чуть вздохнув, подумала: «А, может, жена его помрет еще. Тут у нас с непривычки-то тяжело. Он тогда со мной повенчается, раз я при нем уже буду». Она искоса взглянула на воеводу: «Красивый он. И взрослый, надежно с ним будет.

Если б я, хоть с дитем после Васи осталась, а так…, - Аграфена еле слышно сказала:

«Ежели надо, я сейчас со стола убрать могу».

Данило Иванович улыбнулся, и, встав с лавки, чуть провел пальцами по ее склоненной, смуглой шейке: «Да уж с утра уберешь, Груня».

Аграфена, было, принялась стягивать с головы платочек, но воевода ее остановил: «Ты ж, Груня, небось, и на кровати-то никогда не спала?».

— А что это — кровать? — удивленно спросила она.

— Вот сейчас увидишь, — пообещал ей Данило Иванович.

Уже в опочивальне она вдруг приподнялась на локте и озабоченно сказала: «Иконы же».

— Ах ты, праведница моя, — воевода, потянувшись, закрыл образ Спаса Нерукотворного своей рубашкой. «Ну, — прошептал он, приникнув к ее нежному ушку, раздвигая ей ноги, — сейчас и проверим — на совесть-то мне кровать сколотили, али нет».

Василиса зашла в избу Федосьи, и, оглянувшись вокруг, сказала спящему в перевязи Никитке: «Убраться-то надо, а то подруженька вернется, мяса мне принесет, а в избе у нее — запущено».

Она расстелила на полу шкуру, и аккуратно опустила туда дитя. Мальчик даже не проснулся, только чуть почмокал сложенными губами.

Девушка вздохнула и посмотрела на пыльные лавки. «Гриша рассказывал, за Большим Камнем-то колодцы есть, — вспомнила она. «Вот бы и нам такой вырыть, а то сейчас склон обледенел весь, тяжело-то с полным ведром по нему взбираться».

— Я сейчас приду, — сказала она спящему Никитке. «Водички наберу, и сразу приду. А потом Федосье Петровне избу помоем и погулять пойдем, хорошо?».

Мальчик чуть вздохнул и заснул, казалось, еще крепче. Василиса подхватила деревянное ведро, и выбежала на улицу.

— Только б не заплакал, — подумала она, спеша к реке. «Еще и меня рядом не будет, испугается ведь. Ну, ничего, падать ему там некуда, ничего. Зимой следующей уж и ходить начнет, медвежонок мой».

Девушка опустила ведро в холодную, черную гладь воды, и, рассматривая свое отражение, вдруг улыбнулась: «Хоша бы Гриша скорее приехал, соскучилась я уже. Права Федосья — без мужа и спится плохо, хоть и Никитка под боком, а все равно — одиноко».

Она удобнее подхватила ношу и стала медленно, осторожно подниматься по скользким ступеням деревянной лестницы, что вела в крепостцу.

«Вернулись, никак? — Яков Чулков приостановился, заметив приоткрытую дверь, что вела в избу Федосьи Петровны. «Как это охранники их пропустили, я ж велел — как зайдут в крепостцу, так немедля меня известить. Вот же разленились тут все, и вправду — даже если Кучум тут с войском появится, не приведи Господь, так они его не заметят».

Он чуть стукнул в дверь и прислушался. В избе было тихо. Яков Иванович медленно толкнул ее и увидел спящего на полу горницы ребенка.

— Ну-ну, Василиса, — усмехнулся он, шагнув через порог, — вот ты мне и попалась. А Федосья Петровна, смотрю, охотится еще. Ну, пущай птицу бьет, как вернется с батюшкой своим — все равно от меня не уйдет».

Он прислонился к стене и стал ждать, вычищая кинжалом ногти.

Василиса втащила в избу ведро и замерла — шкура была пуста. «Господи!», — она перекрестилась и оглянулась вокруг.

— Никитка? — позвала она. «Ты где, Никитушка?».

— Что ж ты за мать-то? — услышала она шутливый, мягкий голос наместника. Никитка лежал у него на руках.

— Убежала, а дитя бросила. А если б заплакал он? Хорошо, я мимо проходил, увидел, что дверь у Федосьи Петровны открыта, заглянул посмотреть — в порядке ли все».

— Да я за водой ходила, Яков Иванович, — смутившись, ответила девушка. «Спасибо вам, что за дитем-то присмотрели».

Она потянулась к Никитке, который как раз начал просыпаться, и, еще не плача, оглядывал незнакомого человека раскосыми, темненькими глазками.

Чулков посмотрел на ведро с ледяной водой, что стояло на полу между ними, и вдруг рассмеялся: «Знаешь ты, что сие — кошка? Нет же их у вас в стойбищах, собаки только?».

— Григорий Никитич рассказывал, да, — недоуменно ответила Василиса. «А что?».

— Так значит, никогда ты не видела, как котят топят? — усмехнулся Чулков и одним быстрым, неуловимым движением опустил голову Никитки в воду.

— Нет! — закричала девушка и бросилась на Чулкова, но тот, оттолкнув ее, вынул отчаянно плачущего, мокрого Никитку и сказал: «В следующий раз утоплю».

— Ваша милость, — разрыдалась Василиса, стоя на коленях, — не надо, не надо, пожалуйста.

Он есть хочет, дайте его мне.

Никитка кричал, и девушка с ужасом увидела слезы на его щеках — крупные, обиженные.

— Ты смотри, Василиса, — улыбнулся наместник, — сейчас люди услышат, мужу твоему потом расскажут, что, — как только он за ворота, ты с полюбовником в пустой избе встречаешься.

Она уже ничего не слышала — она протянула руки к плачущему сыну и обессилено сказала:

«Он же заболеет так, ваша милость, его надо в шкуру завернуть и грудь дать. Я все сделаю, что вам надо, все, только дитя мое пусть не страдает».

— Ну, так раздевайся, и сарафан подыми — велел Чулков.

Девушка стояла, опершись о стол, смотря на успокоившегося, сухого Никитку. Он прикорнул у ее груди, сытый, и Василиса услышала сзади голос наместника: «Ну, он у тебя спит давно уже. Клади на пол его и сама ложись».

Василиса сдвинула ноги, распрямилась, и молча, устроив рядом с собой Никитку, опустилась на шкуру.

Она протянула руку к ребенку, и, отвернув лицо, смотрела на мирно дремлющего сына — закусив губу, сдерживая слезы.

— Завтра придешь сюда, опосля вечерни, — велел потом Яков Иванович, вставая с нее. «И не болтай, а то твой муж от меня все, как было, узнает. И как крутила ты передо мной хвостом, и как на шею бросилась. Сына-то он себе оставит, а тебя на все четыре стороны выгонит, пойдешь обратно в свое стойбище, в дерьме там прозябать, и ребенка более не увидишь.

Поняла?»

Василиса молчала. Чулков наклонился и хлестнул ее по щеке: «Поняла?».

Она кивнула. «Три раза в неделю приходить будешь», — сказал он, одеваясь.

— Так Пост же Великий идет, — слабым, еле слышным голосом сказала девушка.

— Отмолю, — усмехнувшись, коротко ответил наместник.

Когда дверь за ним захлопнулась, Василиса взглянула на милое, спокойное личико сына, и, скорчившись на боку, вытерла сарафаном липкие, испачканные ноги. Она подтянула колени к животу и зарыдала — без слез, закусив руку, чтобы не разбудить ребенка.

— Смотрите-ка, батюшка, — Федосья сдвинула капюшон малицы и вдохнула чистый, напоенный солнцем воздух, — еще даже луна не прошла, а как погода-то поменялась, сразу видно, весна скоро.

Тайбохтой только коротко улыбнулся, затягивая ремни оленьей кожи на горе мороженой птицы, что возвышалась на нартах. «Это весна обманная еще, Ланки, еще бураны могут подняться такие, что из чума носа не покажешь».

Федосья потрогала носком сапожка ноздреватый, рыхлый сугроб. «А весны-то хочется, — улыбнулась она. «Может, все же останетесь, батюшка, Волк уж скоро вернуться должен, повидаетесь».

— Да и так уж я слишком долго на одном месте пробыл, — отец проверил упряжь и сказал: «Ну, вставай, вместе с тобой нарты потянем, а олени пусть тут побудут. Вернусь, чум сложу, и дальше отправлюсь, земли много вокруг. Следующим годом приеду, может, уж к тому времени и внука нового увижу», — он ласково улыбнулся дочери.

— На то воля Божья, — буркнула Федосья, и, примериваясь к широкому шагу отца, потянула нарты по тропинке, что вела к берегу Туры.

Никитка потер кулачками глазки и, все еще не выпуская изо рта соска, задремал. В распахнутые ставни вливался свежий, прохладный воздух, и Василиса, сглотнув, стараясь не плакать, подумала: «Господи, а ведь не успеешь оглянуться, и Пасха. И Гриша вернется, как же мне в глаза ему смотреть, что делать? Я бы в стойбище ушла, после сего-то разве будет он со мной жить, так батюшки с матушкой нет поблизости, а чужие разве примут меня с дитем? Не моего рода они, зачем им меня кормить с Никиткой?»

Она застыла, чуть покачивая ребенка, вспоминая, как стояла на коленях в Федосьиной горнице, умоляя его, тихо, беззвучно плача.

— Не будешь приходить в лес, все мужу твоему расскажу, — коротко бросил ей Яков Иванович.

«Ну, рот открывай, делай свое дело, научилась, я смотрю, с кузнецом-то твоим».

— Дак что мне мужу-то говорить, — после, стирая слезы со щек, спросила Василиса. «Куда иду-то я?».

— Придумаешь что-нибудь, — пробормотал Яков Иванович, тяжело дыша, заворачивая на спину ее сарафан. Василиса прижалась лицом к деревянному, хорошо обструганному столу, и, вдруг вспомнив, как они пекли здесь пироги с Федосьей и Груней, чуть не разрыдалась вслух.

— А Груня, наверное, к родителям, вернулась, — вздохнула девушка, укладывая ребенка в колыбель. «Господи, ну как же мне дальше-то быть?».

Она посмотрела в темные, строгие глаза Богородицы, что глядели на нее из красного угла, и вспомнила слова Федосьи: «От стыда никто из баб еще не умирал».

«А медвежонка моего как бросить?», — Василиса съежилась на лавке, обхватив руками колени. «Пресвятая матушка, заступница, ну помоги ты мне, научи меня!».

Девушка вцепилась зубами в костяшки пальцев и вдруг, уронив голову в колени, вспомнила, как здесь же, в этой горнице, слабо, чуть мерцая, горела свеча, в ту ночь, после ее венчания.

— Счастье мое, — тихо, одними губами сказал ей Гриша, гладя ее по растрепанным, темным волосам. «Как я люблю тебя, так я, и сказать не могу».

Василиса вдруг почувствовала слезы у себя на ресницах, и чуть всхлипнула.

— Больно еще? — муж прижал ее к себе — нежно, ласково. «Ты отдохни, счастье, поспи, давай, я за руку тебя просто подержу».

— Не больно, — целуя его, ответила Василиса. «Это как, — она вдруг задумалась, — как после зимы в первый раз солнце увидеть. Так тепло, так хорошо, так бы и стояла, и грелась под ним. Вот, — она почувствовала, что краснеет, и спрятала лицо у мужа на плече, — ты мне солнце и показал».

— Ну, так давай еще раз покажу, — девушка почувствовала в полутьме его улыбку, и сама рассмеялась: «До утра-то придется показывать».

Гриша, устраивая ее удобнее, заметил: «И днем тако же, мне атаман заради венчания разрешил в кузницу-то завтра не приходить. Но, Василиса Николаевна, ты уж меня покорми, с утра-то, а, то у тебя тут, — он коротко показал, — где, и девушка застонала, — вкусно, но одним этим сыт не будешь».

Василиса, едва слышно рыдая, раскачиваясь, посмотрела на потолок избы. «Выдержит», — подумала она, вставая, забираясь на лавку, осторожно снимая с очепа колыбель. Никитка даже не проснулся.

— Он сытый, — подумала девушка, глядя на темные, загнутые реснички. «Долго проспит.

Дверь открытой оставлю, как заплачет, услышит кто-нибудь. Господи, что же я делаю, сие грех смертный.

Лучше уж уйти с Никиткой в лес, замерзнуть там вместе. А он чем виноват? Кто покормит-то его? Хотя нет, кто рядом с крепостцей из наших остяков, живет — там младенцы есть. Ну, слава Богу, — она положила сыночка на пол, и единое мгновение смотрела на его лицо — пристально.

— Медвежонок мой, — пробормотала Василиса, и, нежно устроив Никитку под лавкой, выглянула в сени. Приоткрыв дверь во двор, девушка медленно взяла с полки, что устроил Гриша, моток веревки, и, вернувшись в горницу, придвинула стол поближе к крюку, что торчал из потолка.

— С лавки-то не дотянусь, — коротко подумала она, устраивая петлю. Девушка забралась на стол, и, встав на цыпочки, привязала веревку на крюк. «Я легкая, — холодно вспомнила Василиса, и накинула петлю на шею.

— Ты вот что, — распорядился отец, разгружая нарты у ворот крепостцы, — возьми сразу птицы какой, и к Васхэ иди, а то в твой лабаз все не уместится. А я остальное отнесу.

— А нарты как же? — озабоченно спросила Федосья, набирая в руки рябчиков.

Тайбохтой рассмеялся. «Вашим людям они не нужны, а наши чужие нарты не возьмут, это как у вас коня украсть — хуже греха нет».

— Как поохотились, Федосья Петровна? — крикнули ей с вышки.

— С Божьей помощью, до Троицы мяса хватит, — ответила она, стараясь удержать тяжелые, скользкие тушки.

Дружинник подождал, пока Тайбохтой с дочерью войдет в крепостцу, и шепнул товарищу:

«Беги до Якова Ивановича, скажи — тут они».

Федосья толкнула дверь горницы и, подняв голову, увидела прямо перед собой темные, измученные глаза подруги.

Рябчики с грохотом полетели на пол, Никитка, проснувшись от шума, обиженно заплакал, и Федосья сухо сказала: «У тебя дите заливается, не слышишь, что ли? А ну грудь ему дай немедля!».

Василиса медленно сняла петлю и сонно, не глядя на подругу, проговорила: «Сейчас покормлю, и потом все сделаю».

— Сделаешь, сделаешь, — уверила ее Федосья, и, когда девушка оказалась на полу, отвесила ей хлесткую пощечину.

— Ой! — вскрикнула Василиса, держась за щеку. «Ты что меня бьешь?».

— Да я б тебя убила, будь моя воля, — сочно сказала Федосья, поднимая орущего Никитку, и расстегивая на Василисе сарафан.

Та подняла глаза, и, увидев крюк с раскачивающейся на нем петлей, побледнела. «Что это?», — спросила Василиса, указывая на потолок. «Откуда оно здесь?».

Федосья погладила шумно сосущего мальчика по русым локонам, и, вздохнув, ответила:

«Сие ты сама сотворила, подружка. А теперь корми, и все мне рассказывай, ничего не таи в себе».

Тайбохтой развесил птицу по стенам лабаза, и, отступив на шаг, усмехнулся: «Ну, теперь не проголодаются».

Он заглянул в бочку с квашеной рыбой, и, поведя носом, сказал сам себе: «Надо Ланки напомнить, чтобы до весны ее съели, иначе дух пустит. Так, — он оглянулся, — юкола есть у них, соль тоже, жира медвежьего вдосталь, могу ехать спокойно».

— Ваша милость, — раздался сзади робкий, юношеский голос. «Ваша милость..

— Что такое? — нахмурился Тайбохтой, оглядывая с ног до головы мнущихся на дворе дружинников.

— Его милость наместник воеводы сибирского с вами поговорить желает, к себе на чарку просит, — проговорил юноша. «В избу воеводскую».

— Ермака Тимофеевича избу то есть, — иронически улыбаясь, поправил его Тайбохтой. «Ну что ж, пойдем, поговорим с его милостью наместником, посмотрим, что ему надо-то».

Он легко подхватил лук со стрелами и вышел, хлопнув калиткой.

— И не холодно ему, — пробормотал один из дружинников, глядя, на обнаженные до плеч, сильные, смуглые, разукрашенные татуировками, руки мужчины, что шел впереди них.

— Говорят, он белку в глаз бьет, и птицу в полете за версту снимает, — прошептал второй.

— Правильно говорят, — не оборачиваясь, заметил Тайбохтой.

Федосья прижала к своему плечу голову Василисы и сказала: «Ну не дура ли? Как есть дура — дитя свое бросать вздумала. А если б я не пришла вовремя? Ну что тебе в голову взбрело-то?»

— Да как жить-то мне теперь? — Василиса вытерла лицо подолом сарафана и тут же опять расплакалась. «Ежели он Грише расскажет, тот меня сразу на улицу выгонит. И Никитку не отдаст. Что мне делать-то после этого. А он сказал, — если не буду, ну…, - девушка покраснела, — то муж мой все узнает».

— Ах, подруженька, — Федосья ласково покачала девушку, — ужель ты думаешь, что Гриша хоть слово одно дурное тебе скажет? Он же любит тебя, и Никитку больше жизни — как он на вас смотрит-то, так любая баба твоему счастью позавидует.

— Да Гриша теперь и не коснется меня, — Василиса опустила лицо в ладони, — я ж теперь на всю жизнь запачканная. Уйти бы, так без Никитки я не могу.

— Уйти тебе надо, конечно, — задумчиво проговорила старшая девушка, — сбирайся-ка милая.

Ну, так, чтобы налегке ты была, но все нужное с собой возьми. А что пачканная ты, или еще какая — сие ерунда. Григорий Никитич твой мужик умный, это для него неважно будет.

— Он, — Василиса горько мотнула головой в сторону улицы, — сказал, что я, — девушка покраснела, и закончила, шепотом, — блядь теперь, а не жена честная».

— А ты его слушай больше, — кисло заметила Федосья и вдруг приостановилась: «Сиди-ка ты тут, носа никуда не высовывай, а я за батюшкой Никифором схожу».

— Не надо! — шепотом крикнула Василиса, вцепившись в рукав Федосьиной малицы. «Это ж стыд, какой, разве можно ему говорить!».

— Нужно, — ответила Федосья, затягивая капюшон. «Чулков, мерзавец этот, меня и слушать не будет, а священник, может, хоша приструнит его. Ты-то сейчас уйдешь, я отца своего попрошу, чтобы до Пасхи не уезжал, с ним будешь жить, в чуме, а там и Гриша вернется.

Однако ж тут и другие женки есть, неохота, чтобы наместник, — Федосья усмехнулась, — их поганил».

Тайбохтой обвел глазами богатую горницу и задумчиво сказал: «Во времена Ермака Тимофеевича тут проще было».

— Прошли те времена, — коротко заметил развалившийся на лавке Чулков. Он налил себе водки и добавил: «Ты почему веру христианскую не принимаешь, остяк? На тебя смотря, и другие инородцы в заблуждениях своих остаются».

— На юге, за горами, народ есть, сами себя хань называют, — улыбнулся Тайбохтой. «Много их, как звезд на небе, дружить с ними надо, придет время — они сильными станут. У них вера с тех времен, о которых и сказать нельзя — как давно были они. И дальше, там совсем горы высокие, небеса подпирают — там тоже вера древняя. И у нас, остяков, такая же вера. А ваша вера что? — вождь вдруг улыбнулся. «Для вас она хорошо, так и живите с ней. А я со своими богами жить буду. И в договоре, что у нас с атаманом был, то же сказано».

— Ну, смотри, — нахмурился Чулков, и вдруг спросил: «Кучум где? Он тебя сюда выведать все послал, ворота наши его войску открыть?».

— В степях, наверное, обретается, — пожал плечами Тайбохтой. «Я его давно не видел, я человек мирный, кочую, воевать мне с вами не надо, иначе, зачем бы я остяков своих под вашу руку привел?».

Чулков вдруг оглядел мощную, высокую фигуру мужчины и хлопнул в ладоши.

— В острог его, — приказал наместник десятку стрельцов, что появились из сеней. «Там и поговорим о хане Кучуме, да и о другом — тоже».

Федосья шагнула чрез порог горницы отца Никифора и застыла — прямо на нее смотрели презрительные, голубые глаза Якова Чулкова.

— А, вот и дочка-то нашего остяка явилась, не иначе, как сказали ей уже, что в остроге князь Тайбохтой сидит, — наместник ухмыльнулся.

Девушка почувствовала, что бледнеет, и схватилась за косяк двери. «Да за что, ваша милость? — сказала она, едва слышно. «Отец мой человек мирный, что воевал он с нами — дак то дело прошлое, он же сам с Ермаком Тимофеевичем задружился».

— Задружился, чтобы для Кучума соглядатаем быть, — ответил Чулков. «Да и тебя, Федосья Петровна, надо поспрашивать — не для того ли ты в крепостцу вернулась, чтобы отрядам Кучума ворота открыть?»

— А как же, — вдруг, вскинув голову, проговорила Федосья, — издевательски. «Мне, ваша милость, наверное, так по душе пришлось, когда Кучум с Карачей меня вдвоем, непраздную, насиловали, что я хочу повторить сие. И нужник у хана чистить мне понравилось, и задницу ему языком вылизывать. Для сего и вернулась, да, а как же».

Чулков вдруг покраснел и отвернулся от нее.

— Батюшка мой, — жестко продолжила Федосья, — кочует, и не с Кучумом не знается. Тако же и я. Нет у вас никакого права моего отца в остроге держать, я, ежели надо, до царя Федора Иоанновича дойду, а правды добьюсь, — она вздернула подбородок.

— Крестится твой отец, тогда и выпущу его, — буркнул Чулков. «Глядя на него, и остальные остяки в святую церковь не приходят, а нам сего не надобно».

— Ну, ваша милость Яков Иванович, так быстро все не делается, — раздался из сеней голос батюшки Никифора. «Поговорил я с Тайбохтоем-то, упорствует он, надо его увещевать, — мягко, а на сие время требуется».

— А ты не тяни, поп, — буркнул Чулков. «Вона, прорубь на Туре, окунуть его и дело с концом».

— Зачем силой-то, ваша милость, — еще более ласково сказал священник, — дайте срок, он сам раскается и придет в ограду веры истинной. А до сего времени я навещать его буду, разговаривать, — каждый день.

— Быстрее давай, — велел Чулков, и, не глядя на Федосью, вышел из горницы.

— Вот что, девочка, — глаза батюшки Никифора, — карие, спокойные, — были совсем рядом, и Федосья почувствовала его жесткие пальцы у себя на плече, — неделю мы с твоим батюшкой потянем еще, а более — не сможем. Так что велел он тебе брать его оленей, нарты, и отправляться в Тобольск — за мужем твоим, без него нам не обойтись.

— Батюшка! — ахнула Федосья.

— Иисус силой нам приводить никого не заповедовал, — вздохнул батюшка, — грех это — людей против воли-то их крестить.

— И вот еще что — Чулков велел тебя из крепостцы не выпускать, в заложниках, так сказать, оставить, но ты не волнуйся. У меня калиточка тайная есть в стене, я, как твой муж их рубил, попросил мне ее сделать — с требами я, бывает, и ночью хожу, умирающего причастить, что ж мне дозорных каждый раз тревожить. И калиточка та на моем дворе заднем, окромя меня и Волка про нее и не знает никто, — батюшка улыбнулся.

— Еще одного человека вывести надо будет, — сглотнула Федосья и внезапно сказала:

«Спасибо вам, батюшка».

— Как отца твоего вызволим, дак благодарить и будешь, — священник улыбнулся.

— Ну что ж ты раньше ко мне не пришла, девочка? — батюшка Никифор погладил головенку Никитки, что спокойно спал у него на руках, и взглянул на Василису. «Еще и руки на себя наложить вздумала, сие ж грех какой. Как ты дитя-то свое сиротить могла?».

— Стыдно было, батюшка, — девушка тихо, горько разрыдалась. «Даже говорить о сем — и то стыдно».

— А младенца грудного без материнской любви да ласки оставить, — то не стыдно, — ядовито проговорил батюшка. «Сие не стыд и не позор — коли б ты девица была невинная, то да — девство свое даже под страхом смерти хранить надо, святая мученица Агафия нам тому примером.

— А так, — батюшка вздохнул, — дитя же у тебя, тут о нем думать надо, не о себе. Ну, до Пасхи Святой теперь читай каждый день по сорок раз «Богородице, Дево», и по сорок раз «Верую».

И молись заступнице своей, святой отроковице Василисе Никомидийской, ибо она младше тебя была, а веру свою и в пещи огненной стоя, сохранила».

— А как же Григорий Никитич? — опустив прикрытую платочком голову, спросила девушка.

«Нельзя ж после такого мне с ним жить, уйти надо».

— Что Бог соединил, того человек не разрушит, — коротко ответил батюшка, и, чуть помолчав, добавил: «Вон мы думаем — мученики святые за веру страдали, во рву львином, али на арене игрищ языческих. А Бог, Василиса, бывает, и по-другому человека испытывает — и к сему тоже готовым надо быть».

Батюшка чуть погладил ее по смуглой, еще влажной от слез щеке, и ворчливо сказал: «Ну, пошли, дитя-то забирай у меня, подружка твоя вон, в сенях уже, травы свои принесла, как и велел я ей. Пока трапезничают все, надо вас вывести-то».

— А зачем травы? — тихо спросила Федосья, когда они уже стояли на дворе у батюшки Никифора.

— Пригодятся, — ответил тот, и открыв калитку, перекрестив девушек, подтолкнул их: «Ну, может, свидимся еще».

— Так, — Федосья распрямилась и посмотрела на стоящий в глубине леса, на крохотной опушке чум. «Тут не найдет тебя никто, хоша бы всю округу обыскали. Огонь у тебя есть, следи, чтобы не потух, дров вокруг вдосталь. Еда тако же, ежели надо, у батюшки тут еще лук есть, настреляешь».

Василиса покачала спящего в перевязи Никитку и тихо спросила: «А буран если? Вона, как выходили мы, так тучи над Турой были — черные».

— Ну, буран, — Федосья стала запрягать оленей. «Сиди, корми, спи, — там, — она кивнула на чум, — все равно тепло, сама знаешь».

— А ты как же? — тихо спросила Василиса, уцепившись за руку старшей девушки. «Как ты до Тобола-то доберешься?».

— С Божьей помощью, — коротко ответила та, и, нагнувшись, поцеловала подругу. «Все, олени у моего батюшки быстрые, за два дня, али три и обернемся. Ничего не бойся».

— На нарты мужские села, — следя за удаляющимися в снежное пространство оленями, пробормотала Василиса. «Ну, точно понесла, я еще, когда подумала, что кровей у нее нет».

Девушка посмотрела на нежное, румяное от холода личико сына и тихо сказала: «Ну, будем батюшку твоего ждать, а что уж он решит — то, одному Господу ведомо».

Она приказала себе не плакать и вернулась в чум, где уже горел костер в очаге — жарко, весело.

— Ну, еще немножко, — попросила Федосья, чуть тыкая палкой оленей. «Через буран же вы меня провезли, так поднатужьтесь уже».

Она затянула плотнее капюшон малицы и оглядела нарты. «Ну, двоих-то выдержат, — пробормотала она, — а я рядом побегу. Все равно ни Волк, ни Гриша с оленями обращаться не умеют, пущай сидят себе спокойно».

Буран уходил на север, туда, где над горизонтом висели серые, еще набухшие снегом тучи.

«Нарты-то у батюшки крепкие, — улыбнулась Федосья, — сразу видно, под себя делал. Вона, как начало мести, я оленей-то к ним привязала, заползла под них и шкурами накрылась — и миновала самая пурга-то. А потом потихоньку поехали».

Она оглянулась на чуть заметную полоску заката за спиной и приподнялась, вглядываясь в холмы на той стороне покрытого толстым льдом слияния рек. Бревенчатые, высокие стены крепостцы чуть играли золотым светом свежего дерева.

— Сразу видно, Волка работа, — улыбнулась девушка. «Он на совесть строит. Вот только подождать надо, не след мне в ворота-то ломиться, все ж воевода там. Вон там, в лесочке, оленей привяжу, да и посмотрю — рано или поздно кто-то из них на реку-то выйдет».

Волк и Гриша стояли над прорубью. «Вот смотри, — Волк нагнулся и смел со льда снег, — как Вася, упокой Господи душу его, утонул, оттепель была, лед тут подтаял немножко. Кто на краю стоял — того следы и остались. А потом морозы ударили, снегом замело. А сие, — мужчина потянул из правого кармана полушубка какой-то листок, — я с пальцев бедного Васи срисовал.

— Одно и то же, — сказал Гриша, сравнивая рисунок гвоздей на подошве. «И у кого это сапоги такие? — зловеще спросил Григорий Никитич.

— А сие, — Волк вытянул из левого кармана еще один лист, — я от воеводы Данилы Ивановича принес. А все потому, что дверь-то в палаты закрыта была на засов, а в сенях не было никого. Глянь, — он протянул другу отпечаток.

Гриша выматерился, — тихо, — и сказал: «И как это ты додумался, Волк?».

— Повязали меня так, — Михайло усмехнулся в белокурую, покрытую инеем бороду. «Ты ж, Григорий Никитич, не в обиду тебе будь сказано, на третьем деле своем и попался, а я с четырнадцати лет на большой дороге гулял».

Мужчины медленно пошли по тропинке обратно к берегу.

— Ну вот, — Волк засунул руки в карманы, — слушай. Той весной под Москвой все в грязи тонуло, а после Пасхи как отрезало — ни одного дождя, и жара несусветная. Ну, взял я обоз, что в Смоленск с золотом шел, и, значит, думаю — денег до Успения хватит мне, погуляю вдоволь.

Спускаюсь по Красной площади как-то раз, и вижу — стоит мужик гладкий, на Троицкую церковь дивится, по одеже видно — поляк, али немец какой. Купцы иностранцы, кто с Английского двора, али со слободы — те уж наученные, кису напоказ не выставляют. А тут сразу понятно — гость, значит, первопрестольной столицы.

Ну, я к нему подваливаю, и говорю — мол, девицы у нас на Москве красивые. А я и тех из оных знаю, что не только красивые, но и веселые, могу мол, познакомить.

— Это по-каковски ты ему говорил-то? — усмехнулся Гриша.

— Я на пальцах, Григорий Никитич, с любым человеком объяснюсь, — вздернул бровь Волк, — будь он хоша басурманин, хоша кто. Лицо у меня такое, — на губах Волка заиграла улыбка, — доверяют мне люди. Это от матушки моей, упокой господи душу ее. Ну вот, завел я его в Замоскворечье, только кинжалом успокоил, как на тебе — из-за поворота стрельцы одвуконь.

Когда надо, их не дождешься, а не надо — они тут как тут, — рассмеялся Волк.

— А я над трупом с кинжалом в руках стою. Ну, Москву я знаю, ушел бы от них, да ногу подвернул, — Михайло хотел ругнуться, но сдержался. Привозят меня в Приказ Разбойный, а там дьяк, Анисим, старый знакомец мой, смотрит на меня этак ласково и говорит: «А ты сапоги-то покажи свои, Михайло Данилович». А сапоги у меня сафьяновые были, дорогие, я ж говорю, щеголь я был известный.

Ну, кладу ему ноги на стол и улыбаюсь: «Милости прошу, Анисим Федорович, хоша все подошвы рассмотрите». А эта сука бряк на стол мне оттиск моей же подошвы, и смеется гаденько: «Сие на смоленской дороге нашли, Волк, в том самом месте, где обоз с золотом как скрозь землю провалился». Представляешь, он раствор, коим кирпичи скрепляют, в мой след залил».

— Умно, — присвистнул Гриша.

— Да, я из-за сего умника чуть на плаху не лег, — кисло ответил Волк и вдруг оживился: «А я тогда, в остроге, вот о чем подумал. Сейчас идешь на дело, ну, руками, понятно, за все хватаешься, следы свои оставляешь. А вот смотри — Михайло вынул кинжал и уколол себя в палец. «Скажем, в крови я измазался, и палец к чему-то приложил, ну, например, к тебе, ежели ты труп. Руку дай».

— Спасибо, — ехидно отозвался Григорий, но сняв рукавицу, протянул кисть. «Видишь, вот эти линии тоненькие, — указал Волк на отпечаток пальца, — мнится мне, что у всех людей разные они. Коли найдут способ их сличать, то нам, татям, несладко придется».

— Он полагает печать на руку каждого человека, чтобы все люди знали дело Его, — пробормотал Гриша. «Однако ж, что линии твои, что подошвы рисунок — все это, Волк, пустое — воевода нам с тобой в лицо посмеется, а потом тако же — в прорубь столкнет».

— Ну, это он не на тех напал, — присвистнул Волк и вдруг остановился: «Смотри-ка, кто это?».

Они сидели на перевернутых нартах и молчали. «Ну вот, что, — наконец, сказал Волк, — не хочется мне за старое браться, а, видно, никак иначе батюшку твоего не вызволить. Гриша тогда пусть тут остается, а я с тобой поеду, и сделаю, все, что надо, Федосья».

— Григорию Никитичу тоже придется, — вздохнула девушка, глядя на еле заметные в спустившемся сумраке стены крепостцы.

— Случилось что? — мужчина поднялся и посмотрел на девушку. Федосья заметила, как побледнело его лицо, и тихо ответила: «С Никиткой все хорошо. А Василиса…, она сама тебе все скажет».

«Теперь будет мучиться всю дорогу до Тюмени, — Федосья взглянула на него. «Но нет, не могу я ему ничего говорить — то Василисы дело, не мое».

— А где Груня? — вдруг, обеспокоенно, спросила она. «К родителям, что ли, отсюда уехала?

Дак у нее и оленей не было, а лошадей тут мало — кто ей даст?».

— К родителям, — кисло ответил Волк. «Да уж если бы. Аграфена Ивановна теперь птица высокого полета, — калачи ест, и пряниками закусывает. В подхозяйки к воеводе пошла».

— Он ведь женат! — ахнула Федосья.

— Жена, Федосья Петровна, как говорится, не стена — подвинется, если надо, — мрачно сказал Гриша. «Вона, как раз ночь спускается, у воеводских палат постойте — сами все услышите».

— Так Великий Пост же, — ужаснулась девушка.

— Кому Пост, — ядовито отозвался ей муж, — а кому и Масленица круглый год.

Федосья задумалась и решительно тряхнула капюшоном малицы: «Тут переночую, под нартами, а завтра с утра пойду к ней. Она добрая, не откажет, поговорит с воеводой — ежели он грамотцу напишет, в коей велит моего батюшку отпустить, то так лучше будет».

— Ну, сходи, — вздохнул Волк, — может и получится чего, я тоже не хочу кровь-то проливать, не дело это.

— Нате, — Федосья порылась на нартах, и протянула мужчинам мешочек, — ягод возьмите, из дома захватила, хоша и замерзшие, а все равно, — вкусно.

Волк отсыпал себе горсть в карман, и сказал другу: «Ты иди вперед, я сейчас».

Он посмотрел на жену, что устало, сгорбившись, сидела на нартах, и, опустившись рядом, достав ее руку из меховой рукавицы, прижавшись к ней щекой, сказал: «Ты не бойся. Коли Волк что обещал, — так он делает».

— Я знаю, — проговорила жена, и только крепче прижалась к нему. На стенах крепостцы стали зажигать огромные, видные за несколько верст, факелы, а они все сидели рядом, смотря на то, как на снегу играют отблески огня.

Груня убрала со стола, и, напевая что-то, принялась перестилать большую, пышную, мягкую постель.

Девушка вдруг приостановилась и чуть покраснела, держа подушку в руках. «А как жена его приедет, так я тут и не поживу более, — подумала она. «Ну, ничего, до меня дорога недолгая будет — через двор перейти, да и Данило Иванович сказал, что с ней не спит уж давно. Со мной будет, — Аграфена присела на кровать и, обняв подушку, вздохнула. «Я скучать по нему стану, привыкла уже, каждую ночь-то вместе».

— Ты что это тут сидишь? — раздался от двери голос воеводы. Аграфена вскочила и робко сказала: «Я сейчас, ваша милость, сейчас, все сделаю».

Данило Иванович усмехнулся, сбрасывая полушубок. «Избы сегодня рубить зачинаем, так я за ровнялом своим зашел, забыл его с утра».

— На столе оно, там, — указала Груня, — в горнице.

— Да уж я видел, — он приподнял ее за подбородок и вдруг, смешливо, сказал: «А ведь я его, Аграфена Ивановна, нарочно оставил».

«А зарделась-то как вся, — добродушно подумал воевода, раздевая девушку. «Сладкая, конечно, сладкая да горячая, — он погладил Груню пониже спины и шепнул: «Видишь, и постель не пришлось убирать, пригодилась».

«А Марья-то моя, — усмехнулся Чулков, чувствуя под руками маленькую, жаркую грудь, — только и знает, что лежать, да охать. Зато хороших кровей баба, сего у нее не отнять. Ну, ничего, от Груни тоже славные сыновья будут, в дружину пойдут».

Девушка, стоя на четвереньках, уткнувшись в подушку, застонала, — громко. Данило Иванович, прошептал ей: «А теперь давай покричи, Грунюшка, покричи, дверь закрыта, не услышит никто».

Потом воевода зевнул, все еще не отпуская ее, и сказал: «Надо тебя еще кое-чему обучить, Груня, сегодня ночью и займусь. Что на обед-то?».

— Тельное, да кашу сварю, как вы учили меня, гречневую, с маслом льняным, — нежась под его рукой, ответила девушка. «Сегодня ж рыбное можно, да?».

— Можно, можно, — рассмеялся Данило Иванович, и, потянувшись, добавил: «Ничего, весной огороды будем закладывать, по осени уж с капустой и луком будем, все вкуснее. Хотя вкуснее тебя, Грунюшка, — он провел губами по нежной шее, — ну ничего на всем свете нет».

Воевода не удержался, и уже вставая, в последний раз наклонился и поцеловал маленькие, темные соски и плоский, смуглый живот — несколько раз.

Когда он ушел, Груня быстро подмылась в нужном чулане, и, натянув валявшийся на полу сарафан, все же стала перестилать постель и взбивать подушки.

— Ну, здравствуй, Аграфена, — услышала она знакомый голос.

Федосья Петровна — высокая, стройная, в богатой, собольего меха малице, стояла, прислонившись к дверному косяку.

Девушка, смутившись, быстро завязала платочек на сбившихся косах и сказала: «Милости прошу».

— Хорошо живешь, — чуть улыбнулась Федосья, оглядывая большую, чистую горницу — с мерно гудящей печью, откуда уже доносился запах каши, с куньего меха, одеялами на лавках. На столе лежало Евангелие с закладкой — кожаной, вышитой бисером.

Поймав взгляд Федосьи, Аграфена, не поднимая головы, проговорила: «Данило Иванович читать меня учит».

— А, — ответила старшая девушка. В открытую дверь была видна опочивальня — с украшенной резными столбиками кроватью, с сундуками вдоль стен. Один из них был раскрыт и Груня вдруг сказала: «Одежду его чиню».

— Грунюшка, — ласково сказала Федосья, присаживаясь на лавку — я тебя попросить хотела.

Батюшку моего, — ты ж его знаешь, — брат Данилы Ивановича, наместник наш тюменский, в острог посадил, креститься заставляет. А в договоре вечном, что еще Ермак Тимофеевич, упокой Господи душу его, с остяками заключал, написано, что каждый может при своей вере оставаться, неволить никого не будут.

Дак ты попроси, пожалуйста, воеводу, чтобы грамотцу отправил, Якову Ивановичу, и выпустил бы тот отца моего. Данило Иванович тебе не откажет, Груня, — Федосья взяла тонкую, маленькую руку девушки и добавила: «То ж кровь твоя, милая, сама знаешь — твой отец и батюшка мой семьи одной, хоша и дальние, но все же сродственницы мы».

Груня молчала, опустив голову, перебирая пальцами подол сарафана.

— Ты же помнишь, Грунюшка, что от Писания про царицу Есфирь говорится, — вздохнула старшая девушка: «И кто знает, не для такого ли времени ты и достигла достоинства царского? Тебе ж только слово сказать стоит, и все».

— Мы с тобой ведь тоже, — наконец, тихо, ответила Аграфена, — крещеные. И батюшка твой пусть веру примет. Они, — девушка мотнула головой на улицу, — сильнее, Федосья.

— Нельзя людей-то заставлять, к Иисусу сам каждый прийти должен, своим путем, — Федосья посмотрела на Груню — внимательно. Та поерзала на лавке и пробормотала: «Не буду я ничего просить, я христианка православная, а он — язычник, как царь Ирод, он же с Кучумом в союзе был».

— Христианка православная, — издевательски сказала Федосья. «Оно и видно — Великим Постом под мужиком женатым визжишь, аки сука в течке. Крест сыми свой сначала, блудница».

— Ты сама, — Груня подняла покрытое слезами лицо, — под всеми татарами в ханском стане повалялась, не тебе меня учить».

— Меня силой брали, супротив воли моей, — Федосья поднялась во весь свой рост, и холодно добавив: «А ты, Аграфена, блядь, и не о чем мне с тобой говорить более», — швырнула на стол какую-то бумажку.

— Сие, — сказала девушка, — отпечатки, что на руке мужа твоего покойного были. Сапогом на ней стояли, как Василий твой за лед хватался. А теперь, как уйду я, выдь в сени, да сравни — подошва сия знакома тебе, думаю. Ну и прощай тогда, Аграфена, счастья тебе не желаю».

Когда Федосья вышла, Груня, услышав, как захлопнулась за ней дверь, медленно протянула руку к рисунку. Она открыла заслонку, и долго смотрела на то, как корчится в огне бумага.

— И все, — сказала тихо Аграфена, отходя от печи. «И ничего я не видела, и не слышала ничего».

Она прошла в опочивальню, и, устроившись на сундуке, принялась чинить порванную одежду.

Василиса вынесла Никитку под яркое, уже весеннее солнце. Мальчик, закутанный в меха, и вправду казался маленьким медвежонком.

— Солнышко, — нежно сказала Василиса. «Солнышко теплое, да?». Никитка улыбнулся и зевнув, прикорнув на груди у матери, еле слышно засопел.

Девушка приставила ладонь к глазам, и, вдруг, побледнев, пробормотала: «Матушка Богородица, помоги мне».

Нарты приближались, и Василиса увидела, как Федосья, остановив оленей, что-то сказала сидящим в них мужчинам.

Девушка поправила перевязь, где лежал ребенок, и, перекрестившись, пошла навстречу мужу.

«Полушубок зашить надо», — мимолетно подумала Василиса. «Вон, карман распорол где-то.

И похудел, как они там ели, один Господь ведает, из общего котла, небось, хлебали».

Она подняла глаза, и, велев себе не плакать, посмотрела на его простое, взволнованное, любимое лицо.

Гриша наклонился, и, поцеловав ее, — долго и глубоко, озабоченно сказал: «Что ж ты не в крепостце-то ждешь нас? Как Никитка?».

— Никитка хорошо, — Василиса повернулась к старшей девушке и попросила: «Присмотрите за ним, Федосеюшка. Он поел только, сейчас спать крепко будет».

Федосья только кивнула, нежно, быстро, сжав пальцы девушке.

Василиса оглядела уже оседающий, мокрый снег на равнине, и, на мгновение, закрыв глаза, почувствовала на лице теплый, свежий ветер с юга. «Весна, — подумала она. «Так хочется весны».

— Пойдем, Гриша, — она чуть помолчала и указала на чум. «Разговор у меня до тебя есть».

Василиса сидела, уставившись на костер, и муж вдруг испугался, увидев слезы в ее глазах.

Гриша сбросил полушубок, — в чуме было жарко, — и сказал: «А ну иди сюда, я тебя обниму, и тогда уж говорить будешь. Дай руку».

Жена протянула маленькую, — как у ребенка, — ручку, и Гриша, перевернув ее, поцеловал смуглые костяшки пальцев. «Скучал, — сказал мужчина, вздохнув. «Даже и не сказать, как скучал о вас».

— Гриша, — еле слышно сказала Василиса, — как ты уехал, так Федосья Петровна с батюшкой своим на охоту отправились. Я стала избу ее мыть, Никитка тоже при мне был, и наместник туда пришел. Он мальчика нашего утопить грозился, в ведро с ледяной водой его окунал, если я не, — девушка помолчала, и, закусив губу, продолжила, — если я не буду…, - она хватила воздуха ртом и обреченно закончила:

— Никитка так плакал, так плакал, его надо было в сухое переодеть, и покормить, иначе бы он заболел, Гриша! Я не могла, не могла, это же сыночек наш, ну как я могла смотреть на страдания его!

Муж молчал.

— И потом…, потом наместник мне пригрозил, что тебе все расскажет, Гриша, и ты меня выгонишь, а Никитку заберешь, — сухим, измученным голосом проговорила Василиса.

«Гриша, я все понимаю, Никитка же грудной еще, я докормлю его, и уйду, следующей зимой уйду, и ты меня не увидишь более. А спать я в сенях могу, ты не бойся». Она, наконец, разрыдалась, уронив голову на колени, обхватив их руками.

— Что? — вдруг, будто очнувшись, сказал Гриша. «В каких еще сенях? И куда это ты уходить собралась, скажи на милость?».

— В стойбище, к семье своей, — шмыгнула носом девушка. «Ты же не будешь со мной жить после этого, кто я теперь?».

— Ты моя жена, — он потянул Василису к себе, — сильно, — и усадил рядом. «И всегда ею будешь, пока живы мы. И любить я тебя всегда буду, что бы ни случилось, поняла? — Гриша чуть коснулся ее теплого, заплаканного лица и повторил: «Что бы ни случилось, Василиса, до конца дней моих. Нас Господь соединил, и человеку такое не под силу разрушить».

— Мне батюшка то же самое сказал, — девушка взяла руку мужа и прижалась к ней губами. «Я же грех, какой сотворила, Гриша, хотела руки на себя наложить, Федосья Петровна меня с петлей на шее застала».

У него, — он почувствовал, — перехватило дыхание. «А что бы я делал тогда? — тихо спросил муж. «Как бы я жил дальше, счастье мое, без тебя? — он вдохнул ее запах, — молоко, дым, какие-то травы, и тихо попросил: «Счастье мое, я знаю, нельзя сейчас, но я так скучал, так скучал. Пожалуйста».

Василиса ощутила его губы, — нежнее их ничего на свете не было, и вдруг, повернувшись, сама поцеловала его: «Гриша, — шепнула она, — Гриша, милый мой…»

— Что-то долго они, — озабоченно сказал Волк, и взглянул на жену. Никитка спокойно дремал на ее руках. «Ну, так и не виделись долго, — усмехнулась Федосья, чуть покачивая младенца.

— А я? — обиженно ответил Михайло. «Мало того, что ты под нартами в снегу ночевала, любовь моя, а не у меня на плече, как положено, — так теперь я что — должен сидеть рядом, и даже поцеловать тебя не могу?»

— Отчего же не можешь? — Федосья медленно повернулась к нему. «Очень даже можешь, Михайло Данилович». Волк посмотрел на ее полуоткрытые, полные, вишневые губы, и шепнул: «А вот нет, Федосья Петровна. Я сначала сделаю, что обещал, а потом уже тобой займусь — обстоятельно, мне много времени потребуется, а торопиться я не хочу».

— Я запомню, — пообещала жена и нежно сказала: «Просыпается».

Волк улыбнулся, глядя на зевающего ребенка. «Я раньше думал, как сын у нас народится, Данилой его назвать, по батюшке моему, — он хмыкнул, — а теперь…»

— Данила хорошее имя, — отозвалась Федосья. «А что того, — она махнула рукой на восток, — мерзавца так кличут, — сие неважно, Волк. Данилой и назовем».

Муж испытующе поглядел на нее, но Федосья только усмехнулась и проговорила: «Ну, и где там мать сего младенца, он сейчас тут так раскричится, что в крепостце услышат».

Василиса, — с растрепанными волосами, румяная, как была, — босиком, — выскочила из чума.

Подбежав к нартам, она забрала ребенка.

— Мы скоро, — пообещала она, откидывая полог, забираясь внутрь. «Скоро».

Волк расхохотался и обнял жену. «Давай-ка, Федосья Петровна, расскажу тебе, что мы с Гришей придумали — как батюшку твоего вызволить».

Мужчины стояли на обрыве Туры, глядя на темную громаду крепостцы чуть ниже по течению.

Всходила зыбкая, большая, бледная луна, где-то в лесу кричала птица — низко, тоскливо.

Гриша, засунув руки в карманы полушубка, вдруг вспомнил, как жена, томно потянувшись, сказала: «А ну давай зашью, распорол где-то, и так ходишь».

Она шила, опираясь на локоть, а Гриша целовал ее теплую спину — от стройной шеи вниз, туда, где было уже совсем горячо. Василиса только посмеивалась, а потом, отложив иглу, расстелив полушубок, потянула его к себе. «На совесть, — сказал он одобрительно, рассматривая шов. «Ну, я тогда тоже кое-что на совесть сделаю, счастье мое». Девушка уместила стройные ноги у него на спине, и, приподнявшись, шепнула: «Ты всегда сие на совесть делаешь, Григорий Никитич».

— Мне наместника убить надо, — равнодушно сказал Гриша, рассматривая белое пространство равнины на том берегу реки.

— Нет, — ответил Волк. «У тебя сын. Сие тебе не стрельцов сонным отваром поить, сие дело опасное. А я бездетный пока, — он пожал плечами, — мне не страшно. Да и потом, Григорий Никитич, ты, сколько людей в своей жизни убил?

— Ни одного, — буркнул Гриша.

— Ну вот, — рассудительно ответил Михайло, — а у меня оных — я и считать бросил, в шесть лет меня батюшка с собой на большую дорогу взял, а уж с тех пор, — он махнул рукой.

— Однако помощь твоя и тут понадобится, инструмент кое-какой для сего надо будет из кузницы твоей принести. Опять же мед надо в нашем лабазе забрать, для сбитня твоего именинного, — Волк нехорошо улыбнулся. «А потом сделаем все, и уйдем».

— Я тоже про сие думал, — Гриша помолчал, — не хочу я тут жить после всего этого, да и Василиса, сам понимаешь, тоже».

— Да уж, — Волк помолчал, и, вдруг, улыбаясь, сказал: «Иди сюда. Нарисую кое-что».

В свете луны линии на снегу были четкими и Гриша, присев, посмотрев на них, задумчиво произнес: «Сие, конечно дело безумное, Волк, но я с тобой. До конца».

— Это Федосья мне чертила, еще там, — Михайло указал на юг. «Опять же, и батюшка ее с нами будет, он землю эту знает, все легче идти».

— Думаешь, согласится он? — спросил Гриша.

Волк усмехнулся, и стер со снега грубый рисунок земных полушарий: «Что мне Федосья про тестя моего рассказывала, Гриша, — так князь Тайбохтой вперед нас с тобой на восток побежит».

В общей трапезной было шумно, трещали, чадили грубые свечи, на обструганных столах громоздились горы рыбьих костей. В деревянных мисках дымилась еще горячая уха.

Гриша и отец Никифор втащили четыре ведра со свежим сбитнем, и мужчина, улыбаясь, сказал: «Как завтра именины мои, на святителя Григория Двоеслова, а водку нельзя — Пост Великий идет, так сбитня за мое здоровье выпейте!»

Дружинники одобрительно зашумели.

— А что это брат мой тебя отпустил, Григорий Никитич? — внимательно посмотрел на него сидящий за главным столом наместник. Яков Чулков легко встал и подошел к кузнецу.

«Пасхи ж не было еще, или закончили вы там кузницу ладить?»

— Закончили, — улыбаясь, ответил Гриша, глядя в голубые глаза наместника. «Да и сродственники мои по жене туда, к Тоболу, прикочевали, с ними мы и вернулись. Василиса Николаевна с сыном сейчас у них гостит, в стойбище».

— То-то я смотрю, не видно ее давно, — пробормотал Чулков. «И что же, долго она там пробудет?».

— Недолго, — уверил его Гриша, и, ласково улыбаясь, спросил: «За мое здоровье-то стаканчик пропустите, ваша милость? Сбитень хороший, с травами, что жена моя и Федосья Петровна летом сбирали».

Наместник отпил и сказал: «Вкусно, да. А вы, как с Тобольска сюда шли, Федосью Петровну не встречали? Пропала она, сбежала».

— Да нет, — пожал плечами Григорий Никитич, — не было ее по дороге. А батюшка ее что?

— Да вот, — Яков Чулков строго взглянул на отца Никифора, — завтра уж и креститься должен, помните, же что я вам говорил?

— Да, — мягко подтвердил священник и стал разливать сбитень по кружкам.

Волк, оглянувшись на плотно закрытые ставни горницы, осторожно зажег свечу и пристроил ее на полу. В избе у Гриши было холодно, пар шел изо рта, и Волк плотнее замотал вокруг шеи соболий шарф.

«Так, — он оглянулся, — золото с камнями я принес, Гриша их заберет, пригодится по дороге, если вдруг что. Мне-то на дело с ними идти не след. Стрельцы, те, что воеводскую избу охраняют, — вряд ли им много сбитня досталось, те, что в остроге — те спать будут, а вот эти — не думаю».

Волк проверил пищаль за поясом и подумал: «Палить не буду. Тут как в том деле на Китай-городе — сделаю все тихо и быстро». Он достал кинжал и полюбовался игрой металла в огне свечи. «Господи, ну и руки, — пробормотал он, глядя на свои красивые, длинные пальцы.

«Вот, истинно, пару лет топор подержишь — и уже не верится, что я когда-то ими кошельки подрезал, да так, что не было на Москве карманника лучше меня».

Михайло достал из-за пазухи тряпицу с медвежьим жиром и долго, обстоятельно смазывал им руки, одновременно разминая их. «Вот, уже лучше, — одобрительно сказал он себе, берясь за грубую, наскоро выкованную другом отмычку. «Господи, — он вздохнул, — видел бы Гриша, какой инструмент у моих дружков на Москве был. Как это Егорка пьяным тогда хвалился — вроде ему отмычки тот же мастер немец делал, что куранты на Спасских воротах устанавливал».

Тайбохтой пошевелился и поднял закованную в цепь руку. «И дверь, какую, смотри, поставили, — смешливо подумал он. «Так просто, плечом, ее не выбьешь, тяжелая дверь, толстая. Да, надолго сюда русские явились, обстоятельно, коли такое строить стали.

Уходить отсюда надо, дальше.

С Ермаком Тимофеевичем я бы ужился, конечно, а вот с этим, — вождь поморщился, — вряд ли получится. Ну, ничего, Ланки все сделает, как надо, она девочка умная, как мать ее. А все же хотел бы я Локку-то еще раз увидеть, напоследок, прощения у нее попросить.

— Тихо-то как, — он склонил голову, прислушиваясь. «Как с трапезы их воины вернулись, так и тихо. И то, видно, полночь, а то и позже».

Дверь чуть скрипнула, и на пороге появился высокий, мощный мужчина с огарком свечи и кузнечными клещами.

— Ваша милость, — тихо сказал Гриша, — давайте, раскую вас, и пойдем быстро, проснутся тут все еще.

— С Ланки все в порядке? — спросил Тайбохтой, морщась, растирая затекшие запястья. «Где они?».

— Дочка ваша с женой моей и Никиткой там, — Гриша опустился на колени и принялся снимать кандалы, — в лесу нас ждут. Все хорошо у них.

— Погоди, — нахмурился Тайбохтой. «А что мой зять?»

Гриша поднял серые, хмурые глаза и коротко сказал: «Иным сейчас занимается».

— Понятно, — вождь чуть дернул щекой. «Помощь, может, ему какая нужна?».

— Да нет, — Гриша распрямился, — он в сем деле мастер, как я в своем, ваша милость.

— У меня имя есть, — усмехнулся Тайбохтой. «Раз уж мы с вами дальше пойдем, так устанете меня «милостью» величать».

— А откуда вы знаете, что мы дальше собрались? — изумленно спросил Григорий Никитич.

— Ну, после такого вряд ли нам тут след оставаться, — ехидно ответил князь, и, потрепав его по плечу, добавил: «Там у воинов ваших мой лук со стрелами, и нож — забрать надо, понадобятся».

Волк тихо забрался на крышу воеводского дома, и, привязав веревку к печной трубе, перегнувшись, посмотрел вниз. Ставни горницы были плотно закрыты. «Ну, это ничего страшного, — пробормотал он и застыл, слушая голоса стрельцов в сенях.

«Да, этим мало сбитня-то налили, — подумал Волк, спускаясь по веревке вниз. Он поддел отмычкой ставни — запор поддался легко, и ловко нырнул в темную горницу. Здесь было жарко натоплено. Михайло закрыл ставни, наложив на них засов, и проверил дверь, что вела из опочивальни в палаты — она была крепко замкнута.

Волк зажег свечу — наместник даже не пошевелился, и обернулся к большой, с пышными подушками кровати. «Столбики, — улыбнулся Волк. «Ну как по заказу». Он достал из кармана легкого, короткого, но теплого — на собольем меху, — армяка, все, что ему было надо, и, прилепив огарок к полу, наклонился над Яковом Чулковым, вглядываясь в спокойное, красивое лицо юноши. Тот что-то сонно пробормотал, и, было, начал поворачиваться на бок.

— А вот так, — сказал Волк, схватив железными, быстрыми пальцами наместника за подбородок, и всунув ему в рот тряпку, — не следует делать, Яков Иванович». Юноша попытался что-то закричать, но Волк, ударив его по лицу, пропихнул кляп дальше — почти в горло, и примотал его веревкой — крепко. «Не задохнется», — подумал он, прижимая руки Чулкова к кровати, привязывая их к столбикам. «И ноги тоже, — он оглянулся на беспорядочно, панически бьющееся тело.

Когда все было готово, Волк полюбовался ужасом в прозрачных глазах наместника, и одним движением разрезал на нем рубаху. «Да, — сказал Михайло, брезгливо глядя на юношу, — коли б у меня такое, было, Яков Иванович, я б в монахи постригся — стыдно ж сие бабам показывать, не разглядят еще. Ну, так и не покажете больше».

В опочивальне резко, остро запахло мочой. Волк, поморщившись, оттянул влажную, потную кожу и быстро отсек все — под корень. Кровь хлестнула фонтаном, заливая белые льняные простыни, Чулков выгнулся на кровати, но Волк жестко прижал его к подушкам.

— Так же и это, — сказал он, поднося кинжал к левому глазу наместника. «Ну, чтобы наверняка, Яков Иванович».

Михайло сложил оба вырезанных глаза в мешочек, и, подтащив поближе богатое, бархатом обитое кресло, стал ждать, пока Чулков умрет.

Когда — скоро — рука наместника стала холодной, ровно лед, — Михайло, вынув кляп, отрезал ему язык. Засунув в рот то, что валялось окровавленной кучкой на кровати, распахнув ставни, он вылез наружу.

— Сие зять ваш — Гриша показал на высокого, широкоплечего, — но гибкого и легкого мужчину, — что, пригнув голову, шагнул из горницы отца Никифора на задний двор. «Волк, Михайло Данилович».

Волк, чуть улыбнувшись, подал руку Тайбохтою, и сказал: «Здравствуйте, тесть. Ну, вот, и встретились, наконец»

— Давайте, — прервал их отец Никифор, открывая калитку. «Заутреня уже скоро, еще проснется кто-то, не ровен час».

— А пошли бы с нами, батюшка, — вдруг вздохнул Гриша. «Человек вы хороший, что вам здесь оставаться».

— Тут тоже люди достойные есть, — мягко сказал отец Никифор. «Везде ж так — есть плохие люди и есть хорошие. А вы идите дальше. Как деток крестить, я Григорию Никитичу рассказал, сие просто, а уж потом доберетесь до церкви какой-нибудь.

— А хорошо мы с вами говорили, хоть и в остроге это было, — вдруг, улыбаясь, сказал Тайбохтой. «Был у меня друг, отец Вассиан, в Чердыни, за Камнем Большим, — он тоже умный был, как вы».

— Слышал я о нем, упокой Господи душу святого инока, — перекрестился отец Никифор. «Он же первым стал Евангелие-то остякам проповедовать. Сие честь для меня, коли такого человека-то вспомнили. Ну, все, прощаться пора.

Священник перекрестил мужчин и шепнул: «Бог в помощь».

В сиянии рассвета, вдалеке, стоял две женские фигуры — повыше, и пониже, с ребенком в перевязи. «Так, — одобрительно сказал Тайбохтой, — чум сложили, все собрали, можно двигаться. По дороге, — он обернулся к мужчинам, — оленей возьмем, и надо два чума еще.

— Почему два? — нахмурился Волк.

— Потому, — ядовито ответил Тайбохтой, — что на восток дорога долгая, я, может, женюсь еще, не тебе ж одному с семьей кочевать, зять».

Мужчины чуть отстали, и, Волк, вынув из-за пазухи мешочек, протянул его Грише. Тот посмотрел на два заледеневших, голубых глаза, и, размахнувшись, бросил его в снег.

— Спасибо, Волк, — сказал Григорий Никитич, и они пошли навстречу женам.