— Марфа Федоровна, — ключница, постучавшись, просунула голову в дверь, — там Лизавета Петровна вас зовет, заминка у нее с бельем какая-то.
Марфа вздохнула, и, отложив перо, прошла в кладовую. Лиза, в домашнем сарафане, морща лоб, пальцем пересчитывала скатерти, разложенные аккуратными стопками.
— Сколько в стопке каждой? — Марфа потрепала дочь по каштановым, мягким волосам.
«Десять, — подняла Лизавета серьезные, темно-синие глаза.
— А стопок сколько? — улыбнулась Марфа.
— Пять, — Лиза хлопнула себя по лбу. «Ну, пять десятков конечно, о чем я думала только, матушка!».
— О том, как быстрее на двор убежать? — Марфа обняла дочку и прижала к себе поближе. Та рассмеялась и спросила: «А мы этим летом в подмосковную поедем?».
— Нет, наверное, — Марфа вздохнула. «Собираться же надо, в конце августа отплываем уже, через два месяца».
Петя, таща за собой на веревке игрушечную тележку, зашел в кладовую, и требовательно сказал: «Есть!».
— Тяжелый ты какой, — Лиза подняла брата и поцеловала его в пухлую щечку.
Марфа посадила ребенка на колени, и, расстегнув сарафан, дала ему грудь. «К осени отлучу, — подумала она. «Вон, уже и зубов у него сколько, совсем взрослый. Да и к тому же, — она покосилась на Лизу, что убирала скатерти в сундуки и быстро посчитала на пальцах, — уже к Рождеству дитя принесу, тяжело будет на сносях кормить-то».
— Матушка, а ты что покраснела? — спросила Лиза, поворачиваясь.
— Жарко тут, распахни-ка ставни, милая, — попросила Марфа. Со двора доносился требовательный голос Прасковьи: «А ты играй, как положено, вон, я вижу, куда стрела-то вонзилась, а ты побежала и ее в другое место воткнула!»
Ленивый, высокий голосок Марьи ответил: «Вот те крест, Параша, то привиделось тебе!»
— Закончила ты, Лизонька? — Марфа ласково поцеловала задремавшего мальчика в лоб, а потом — повыше, в темные, мягкие кудри. Длинные ресницы чуть задрожали, он зевнул и свернулся в клубочек на руках у матери. «Отнесешь Петеньку в колыбель-то, а то я расчеты для Феди еще не закончила, а он уж и придет скоро?».
— Конечно, матушка, — Лиза подняла брата, и Марфа распахнула перед ней дверь.
— Там гонец на дворе, Марфа Федоровна, — позвала ее ключница. «Из Смоленска грамотцу привез. И с Кремля от вдовствующей государыни, Марьи Федоровны, тоже прислали….
Марфа уже не слышала, — она подхватила сарафан, и, наскоро набросив платок на голову, сбежала во двор.
Оказавшись в своей горнице, она первым делом опустила засов и распечатала грамотцу — в руку ей упала засушенная ромашка.
«Счастье мое! — едва прочитала Марфа, и, опустив письмо, посмотрела в окошко, туда, где стояли в голубом, высоком небе пушистые, легкие облака. Пахло свежескошенной травой — с лугов у Москвы-реки, дул свежий ветер и женщина на мгновение закрыла глаза.
«Счастье мое! Место для крепости мы выбрали, однако же, работа тут предстоит большая, и, пока не закончим Белый Город, приступать к ней не будем. Когда вернусь, будем с Федором начинать делать чертежи стен и башен, стены тут я придумал трехъярусные, а оных ни в одной крепости еще не делали. Завтра я еду на Москву, думаю, дней через пять уже доберусь, — Марфа улыбнулась. «Я тебя, счастье мое, с Троицы не видел, и, когда увижу, то уж и не знаю, сколько буду тобой любоваться — хотелось бы, конечно, до конца дней моих.
Детей поцелуй, — всех, никого не забывай, а тебя саму я буду целовать долго — сколько, даже и не знаю, потому что не придумали еще той меры, коей измеряют любовь.
Вечно твой, Федор».
Она поднесла письмо к щеке и на мгновение прижалась к строкам. «Господи, — подумала Марфа, — ну как же так? Может, сказать все же? Как же я возьму и уеду, и дитя принесу, а он даже знать не будет о сем?»
Со двора донесся счастливый смех девчонок. Прасковья крикнула: «Лизавета, айда с нами в лапту играть!»
— Сие не для девочек, — строго ответила Лиза. «И Петенька заснул, не кричите так, разбудите его»
— А что это ты вышиваешь? — поинтересовалась Марья.
— Так, — даже отсюда, из горниц, было слышно, как смутилась Лиза. «Для рубашки ворот, — ответила она.
— Не иначе, как для Феди, — язвительно сказала ей младшая сестра, и, зевнув, добавила:
«Скучная ты, Лизавета, так всю жизнь за пяльцами и просидишь. А я вот хочу кораблем управлять».
— Девочки то не делают, — вздохнула Лиза. «И хватит вам тут болтаться, идите, свою горницу уберите, разбросали там все».
— А я, — ответила Прасковья, и Марфа чуть усмехнулась, — так голос девочки напомнил ей Джованни, — я буду скакать на коне, и на шпагах драться. Матушка умеет и я тако же».
Марфа высунулась из окошка и сказала: «Давайте, милые, приберитесь, и заниматься уже надо. Почитай с ними, Лизавета».
— Хорошо, матушка, — кивнула девочка, что сидела на крыльце с вышиванием.
Марфа, было, взялась за перо, чтобы закончить расчеты, но, вздохнув, положила руку на живот: «Хоша и нежданный ты, а все одно — любимый, — сказала она тихо. «Федосью я прошлым годом началила, а сама? Девке шестнадцать лет было, как раз голову и терять во время сие, а не тебе, — у тебя пятеро по лавкам. А все одно — потеряла».
Пасха была ранней, и в оврагах, в тени, еще лежали сугробы. Он приехал на Воздвиженку, как всегда, ближе к вечеру, когда небо над Москвой стало зеленовато-голубым, призрачным, звонили колокола, и от реки тянуло сырым, весенним холодком.
— Давно вас не было, Федор Савельевич, — сказала Марфа, протягивая ему тетрадь с расчетами. «Вот, те, что Федя принес прошлой неделей — все сделала».
Зодчий улыбнулся, и, как всегда, Марфа удивилась тому, как поменялось его лицо — из жесткого, нелюдимого оно стало почти счастливым. «Я на Пахру ездил, в каменоломни Камкинские, оттуда для Москвы белый камень везут, надо было помочь им новые штольни заложить. Держите, — он вдруг протянул Марфе целую охапку пролески. «В лесу их сейчас — хоть косой коси».
Женщина опустила лицо в лазоревые цветы и, помолчав, сказала: «Федор Савельевич, а красивая Москва оттуда, сверху, со стены вашей? Высокая она?»
— Почти десять саженей, — ответил зодчий и вдруг рассмеялся: «Очень красивая, Марфа Федоровна. Посмотреть хотите?».
— А можно? — удивилась она.
— Отчего же нельзя, — серые глаза Федора Коня вдруг заблестели смешливыми искорками. «Я же Белый Город строю, кому хочу, тому его и показываю. Приходите после вечерни, у нас в это время шабаш, работу заканчиваем, как раз тихо будет».
Она велела Феде присмотреть за младшими, и, надев самый невидный, темный сарафан, покрыв голову таким же простым платком, выскользнула из дома, когда колокола монастыря уже затихли. В избах вздували огонь, на Красной площади торговцы складывали товар.
Марфа прошла мимо Троицкой церкви и спустилась вниз, к наплавному, деревянному мосту.
Она внезапно вспомнила, как несколько дней назад Федя принес ей рисунок.
— Понте-Веккьо? — вгляделась Марфа, вспомнив флорентийский мост. «Где же была та лавка? — вдруг подумала она. «Да, правильно, как раз в середине, по правой руке, если идти от Палаццо Веккьо. Я там эссенцию жасмина покупала еще».
— Нет, — Федя покраснел. «Это я придумал, как первый каменный мост на Москве-реке возвести».
Марфа закинула голову — стена возвышалась перед ней, еще в лесах, огромная, будто горы.
В начале ее были устроены ворота, что выходили на реку.
Федор Савельевич ждал ее у крутой деревянной лестницы, что вела на леса.
— Высоты не боитесь? — спросил он, и Марфа, подняв на него зеленые, прозрачные глаза, тихо ответила: «Нет».
Ветер, внизу слабый, здесь был резким, бьющим в лицо. На западе, над лугами, над долиной Сетуни опускалось вниз огромное солнце, и река, уже свободная ото льда, была под его лучами — словно расплавленное золото.
Город лежал перед ней — огромный, уходящий вдаль куполами церквей, деревянными крышами, над Кремлем метались стаи птиц, и Марфа вдруг сказала: «Я вон там родилась».
Она махнула рукой на крутой склон реки. «Там подмосковная наша стояла. В ту ночь, как матушка меня рожала, была гроза большая, с молниями, одна даже прямо в мыльню ударила, где матушка была. А потом, как я на свет появилась, уже утром, батюшка меня взял на руки, и поднес к окну — показал мне город мой родной, мою Москву. А теперь вы, Федор Савельевич, сие сделали. Спасибо вам».
— Молния, — он помолчал, вдыхая ветер. «Так вот оно как, значит, Марфа Федоровна, а я все думал — откуда вы такая? А вас небесным огнем пометило, с рождения еще».
Она вдруг почувствовала, что краснеет — отчаянно. Повернувшись, глядя снизу вверх, в его сумеречные, глубокие глаза, она сказала: «И давно вы сие думали?».
— С той поры, как вас в первый раз увидел, — просто ответил зодчий.
Марфа внезапно почувствовала, как порыв ветра сбрасывает с ее головы платок. Она схватилась за его край, но все равно — темная ткань упала на ее плечи, и бронзовые косы забились на ветру.
Она встала на цыпочки, и прошептала: «А знаете, Федор Савельевич, как это — когда огонь внутри, и нельзя выпустить его? Дотла ведь сгореть можно».
— Так вот я уже, сколько сгораю, Марфа, — его губы оказались совсем рядом, и Марфа вдруг рассмеялась: «Надежные-то леса у вас, Федор Савельевич?».
— Сии леса я строил, и сын твой, мы все надежно делаем, — усмехнулся он и поцеловал Марфу — так, как она и думала, — долго и сладко, чуть оторвав от грубых деревянных досок, держа на весу. Когда Федор, наконец, с неохотой, отпустил ее, Марфа сказала: «Так бы и не уходила отсюда».
— Иди ко мне, — Федор опять притянул ее ближе, и шепнул: «Холодно еще ночью, а костер тут разводить нельзя».
Между поцелуями Марфа вдруг замерла, и, проговорила, улыбаясь: «Ты же у церкви Всех Святых, что на Кулишках, живешь, Федя мне говорил?».
— Да я там и не бываю вовсе, счастье мое — рассмеялся зодчий, целуя ее тонкие пальцы. «Я здесь и ночую, с рабочими».
— Ну, — Марфа потерлась щекой о его плечо, — может, зайдешь все же домой, завтра, после обедни? Ненадолго, — она вскинула бронзовую бровь.
— А я хочу надолго, — сквозь зубы сказал Федор, обнимая ее. «Пожалуйста, Марфа»
— Завтра, — она закинула руки на его плечи и еще раз прошептала, целуя его: «Завтра».
Марфа сама спустилась вниз, и, уже у стены, завязав платок, помахала рукой Федору, который остался на лесах. Он посмотрел вслед ее стройной, в темном сарафане, спине, и, потерев руками лицо, сказал: «Я-то ведь, Марфа, навсегда хочу, вот какое дело, счастье ты мое».
— Как сборы-то ваши, Марья Федоровна? — вздохнула Марфа, глядя на сундуки, что стояли в опочивальне вдовствующей государыни.
— Да потихоньку, — бледное лицо под черным платом чуть покраснело. «И то благодарение Господу, что дали нам спокойно уложиться-то, она, — Марья Федоровна понизила голос и зашептала, — кричала, говорят: «Чтобы духу ее в Кремле не было, прошли те времена, что она царствовала, теперь я царица! А деток все нет у них, она, может, посему и злобствует».
— Ну, с Божьей помощью, может, и будут, — Марфа чуть улыбнулась.
Из соседней опочивальни донесся детский смех. Митька высунул голову в дверь, и сказал, глядя на женщин ореховыми, красивыми глазами: «Петя кошу нашел!».
— Еще ж двух ему нет! — ахнула Марфа. «Как говорит-то хорошо, Марья Федоровна».
Царица улыбнулась. «Да вот как под Рождество стал болтать, так и не остановить его. Иди сюда, сыночек, и Петеньку позови».
— Петя, — крикнул Митька, — мама иди!
Петенька появился на пороге, держа обеими руками белого котенка, страдальчески свесившего голову.
— Коша! — восторженно сказал ребенок. «Кошу хочу!»
Марфа посмотрела в лазоревые, веселые глаза Петеньки и вздохнула: «Ну, поиграй тут, милый, у нас на Воздвиженке тоже котят достанет».
Митька забрался на колени к матери и приник головой к ее опашеню. «Как Иван Васильевич преставился, — Марья Федоровна перекрестилась, — так отлучила я его, — она погладила сына по волосам — темным, как у нее, — все одно, молоко-то пропало у меня тогда».
— Папа на небе, — сказал Митька. «У ангелов». Он зевнул, потерся щекой о руку матери, и попросил: «Спать».
Марья Федоровна, чуть покачивая сына, сказала: «Господи, как оно будет там, в Угличе этом? Хоша Митеньке его и в удел дают, хоша и палаты нам там строят, — а все одно — страшно мне, Марфа Федоровна, случись что, я как его защищу? Сирота ведь сыночек мой, — она покрепче прижала к себе ребенка.
Марфа внимательно посмотрела в сине-серые, как грозовая туча, глаза женщины. «Так и мои, Марья Федоровна, — ответила Марфа, — тоже сироты все. Федосья замужем, а все остальные — на мне».
— Пишет она, из Сибири-то? — спросила Марья Федоровна.
— Последняя грамотца была еще осенью, как Большой Камень они перешли, а с тех пор — не писала, — вздохнула Марфа. «Жаль, конечно, мне уезжать, не знаю я, что там с дочкой — однако же, надо».
— Надо, да, — Марья Федоровна посмотрела на Петеньку, что прикорнул на ковре рядом со спящим котенком и сказала: «Может, уложим их, Марфа Федоровна, и на трапезу со мной останетесь? Стол у меня вдовий, простой, не обессудьте уж».
— Ну что вы, — улыбнулась Марфа. «Спасибо вам, государыня. А что защищать, — она кивнула на Митьку, — так крестник мой наследник престола царей московских, чего ж бояться-то?».
— Сего и боюсь, — медленно ответила Марья Федоровна, глядя на мирно спящего сына.
Они уже сидели за столом, когда низкая дверь отворилась, и в палаты вошла царица Ирина Федоровна.
Обе женщины встали и поясно поклонились государыне. «Что-то вы не бойко сбираетесь, Марья Федоровна, — кисло сказала Ирина, поиграв перстнями на длинных пальцах. «До Углича дорога хоша и недолгая, а все одно — дожди зачнут, так в грязи застрянете. Уехали бы, пока сухо, до Яблочного Спаса».
— Уедем, государыня, — спокойно сказала Марья Федоровна. «Однако ж царевич мал еще, Углич — то не Москва, лекарей там хороших нет, заболеет еще наследник престола-то».
Ирина побарабанила пальцами по скатерти. «Коли что с царевичем, храни его Господь, приключится, ты в сем виновата будешь, Марья, — иночество на следующий же день взденешь, благодари еще, что сейчас тебя не постригли. И опекуны его тако же отвечать будут».
— Опекуны? — тихо спросила Марья Федоровна.
— Государем Иваном Васильевичем, да призрит Господь его душу, — Ирина перекрестилась, — назначенные, и Регентским Советом утвержденные, — красивые губы сжались в тонкую, бледную черту, и царица, посмотрев на склоненную голову Марфы, спросила: «А вы тоже до Яблочного Спаса уезжаете, боярыня? С детками вашими?».
— Да, государыня, — тихо ответила Марфа. «Младший мой, Петенька, вырос уже, можно его без опаски морем везти».
— А, — безразлично ответила Ирина Федоровна, и вышла. Марфа проводила глазами прямую спину в тканом золотом, парчовом опашене, и, вздохнув, сказала: «Давайте ближних боярынь позовем кого, чтобы со стола убрали, и я про травы вам зачну рассказывать, и с собой их тоже, конечно, дам. А вы записывайте».
— Спасибо, — сглотнула Марья Федоровна и чуть погладила мягкую руку Марфы.
На кремлевском крыльце она вдохнула жаркий, летний воздух и велела: «Остановишь у церкви Всех Святых, что в Кулишках, там помолиться хочу, а потом в монастырь наш поезжай».
«Щербатый как раз к обедне в монастырь придет, донесения у меня с собой, уже зашифрованные, передам и домой поеду, — подумала Марфа, откидываясь на бархатную спинку. «Как это Джон написал в последний раз: «Я не имею права просить тебя остаться на Москве, конечно, просто постарайся перед своим отъездом узнать как можно больше про планы шурина царя Федора, Бориса. Понятно, что он, а не Федор, будет управлять государством».
В церкви было темно и людно, пахло ладаном, с амвона доносился размеренный голос священника, и Марфа, закрыв глаза, вспомнила невидный деревянный домик, что стоял совсем близко отсюда, по соседству.
— Ты в этом сарафане, как девчонка, — Федор опустился на колени перед лавкой, где сидела Марфа, и шепнул: «Господи, неужели ты и вправду здесь?».
Марфа обвела глазами заброшенную, нежилую избу, — только рисунки и чертежи кипами лежали на столе, придавленные камнями, и шепнула: «Да, милый».
— Скажи еще, — попросил Федор, закрыв глаза, целуя ее — чуть слышно. «Пожалуйста, Марфа».
— Милый мой, — она почувствовала его, — совсем рядом, — и обняла его, — отчаянно, будто и вправду была девчонкой. Федор нежно расплел ее косы, и поток бронзовых, мягких волос хлынул вниз. «От тебя солнцем пахнет, — шепнул он, поднимаясь, легко вскинув ее на руки.
«Куда?», — спросила Марфа, закрыв глаза, нежась под его поцелуями.
— Я там давно не был, — усмехнулся Федор, распахивая низкую дверь, — но, кажется мне, лавка там шире будет, чем здесь.
Ставни были заколочены снаружи, и в темноте ее глаза блестели, как у кошки. «Вот так, — сказал Федор, устраивая ее на лавке, окунаясь в ее распущенные волосы. «Сначала так, потому что я слишком давно этого хочу, Марфа, и терпеть более не в силах».
— Не надо терпеть, Федя, — она вдруг, вспомнив Чердынь, подтянула к себе сброшенный плат.
«О нет, — Федор накрыл ее руку своей, — большой, загрубевшей, — нет, Марфа».
— Я не смогу, — она застонала, схватившись за его пальцы, — не смогу. Услышат!
— Ничего, — сказал Федор, не отрываясь от ее губ. «Я тебя просто буду целовать, — все время.
А ты — ты делай, все что хочешь, счастье мое. Я тут для того, чтобы любить тебя, вот и все».
Уже потом, лежа у него на плече, Марфа подняла голову и улыбнулась: «А что ты хочешь, Федор Савельевич?».
— Чтобы ты была рядом, — просто ответил он и вдруг, нежно, взял в большую ладонь ее грудь:
«Ты ведь кормишь еще?».
Марфа чуть покраснела: «Ну да, посему и…, - она не закончила.
— Да уж понял я, — Федор улыбнулся и провел губами по белой коже. «Оно, конечно, так во стократ слаще, — задумчиво сказал мужчина. «Хотя, — он помедлил, — есть и еще что-то, что тоже сладко, а я сего еще не пробовал, уж больно торопился».
— Попробуешь? — Марфа улыбнулась.
— И не один раз, — Федор вдруг рассмеялся. «А ты лежи, счастье мое, лежи, отдыхай».
— Уж такой отдых, — томно сказала Марфа, почувствовав его прикосновение. «Такой отдых, Федя, что боюсь, на Воздвиженку я отсюда не дойду — ноги не донесут».
Потом они лежали на полу, и Марфа рассматривала его рисунки. «Это все так, — Федор погладил ее по спине, — это я думаю, ну и рисую. Ничего, конечно, построить не удастся, — он помолчал.
— Почему? — серьезно спросила Марфа.
— Казне крепости нужны, церкви — храмы, а у бояр денег на сие не достанет, да и покажи такое, — Федор кивнул на рисунок воздушного, изящного дворца, — боярину, так он крестным знамением себя осенит, и побежит куда подальше. Заказчик, Марфа, он же дурак большей частью, уж прости меня, а без заказчика нам, строителям, жить не на что будет, — он наклонился и стал целовать ее, — медленно, ласково.
— Езжай в Европу, — вдруг сказала Марфа. «В той же Англии, или в Италии, — куда как больше строят».
Федор улыбнулся. «Да предлагали мне в Польшу перебежать, однако что за человек я буду, коли страну родную брошу. Хотя жалко, конечно, — итальянцы нам Кремль строили, а вон, рядом Троицкая церковь стоит — красоты такой, что редко оную в мире-то встретишь, и не итальянской она работы, а нашей. Можем, значит».
Она вдруг перевернулась и оказалась прямо под ним. «Можем, Федор Савельевич, — серьезно сказала Марфа. «И строить, и еще многое можем».
Федор рассмеялся и сказал: «Ну, давай, покажу тебе, что я-то могу, коли ты с прошлого раза забыла, хоша он и недавно был».
Марфа перекрестилась, поклонившись в сторону церкви, раздала милостыню, и, уже, оказавшись в возке, закрыв глаза, твердо пообещала себе: «Скажу. Нельзя иначе, — то дитя его. А там уж решать будем, что делать — вместе».
Улыбаясь, бросив еще один взгляд в сторону Китайгородской стены, она велела везти себя к монастырю Воздвижения Креста Господня.
Белая, длинношерстная кошка потерлась о ножку кресла и легко вспрыгнула на колени к мужчине. Тот подпер голову рукой, рассеянно почесав кошку, и посмотрел на шахматную доску.
— Вот так, — Борис Федорович Годунов, шурин государя Федора Иоанновича, глава регентского совета при царе, погладил ухоженную, каштановую бороду, и в три хода поставил царю шах.
Федор Иоаннович, все лаская кошку, вздохнул: «Батюшка покойный, да хранит Господь его душу, хорошо играл, конечно, а вот я, Боренька, не разумею, как тут что двигать».
Голубые, будто все время наполненные слезами, глаза государя взглянули на Бориса Федоровича. Тот на мгновение сжал пальцы, — скрытые длинными рукавами богатого кафтана, — до боли, до чуть слышного хруста.
Пасха была ранней, царь, отстояв все богослужения, заболел. У него распухло колено, он горел в лихорадке, и, наконец, впал в беспамятство. Борис вспомнил, как Богдан Яковлевич Бельский отвел его в сторону, в какой-то закуток за печью, и тихо прошептал: «Вот бы сейчас».
Борис только покачал головой — прозрачные глаза боярыни Воронцовой-Вельяминовой все время следили за палатами, неотступно, она не поднималась от ложа государя, только иногда кивала Марье Федоровне и та меняла холодную тряпку на лбу царя, или приносила снадобье.
Они были будто два ангела — одна повыше, другая пониже. Марфа была во вдовьем черном плате. Царица — в опашене цвета голубиного крыла. Борис наклонился и мягко сказал Марфе Федоровне: «Вы поезжайте домой, боярыня, детки же у вас, Марья Федоровна за государем присмотрит, тако же и мы с Богданом Яковлевичем».
Зеленые глаза обшарили его лицо — зорко, пристально, и Борис вдруг почувствовал, как мороз дерет его спину — хотя палаты были жарко натоплены.
— Горячие ванны бы ему помогли, — сказала Марфа, вставая. «Распорядитесь, Борис Федорович. А вы, государыня, продолжайте то снадобье давать, что я вам сказала, там его много, на день хватит вам».
Годунов проводил взглядом ее маленькую, стройную фигуру и еле заметно кивнул Бельскому. Тот только опустил ресницы.
— Может быть, Боренька, — осторожно сказал Федор Иоаннович, — пущай Марья Федоровна и Митенька в Кремле останутся? А то нехорошо выходит — как будто я брата своего единокровного ссылаю, от Москвы подальше, — он глубоко вздохнул и улыбнулся — слабыми, влажными губами.
— Дак говорили уж об этом, государь, — Годунов стал убирать шахматы, — сие желание батюшки вашего покойного, — чтобы царевич Димитрий и мать его в Углич уехали, в удел его, там не в пример лучше ребенку расти, нежели чем в Москве.
Федор Иоаннович встал, — Годунов тут же поднялся, — и прошел к низкому окну. Кошка зевнула и устроилась на толстом персидском ковре.
— Лето, какое славное в этом году выдалось, жаль, батюшка его не увидит, — царь погладил рыжеватую, растущую клочками бороду. «Вон и к вечерне звонят. Волнуюсь я за Митеньку, Боря, — царь повернулся, — хоша Марья Федоровна и восьмой женой батюшке была, однако все же венчанной, как положено, и царевич в браке рожден».
— Церковь сих браков не признает, — сухо ответил Борис. «Вы бы лучше, государь, о своих наследниках волновались, нет оных, по сей день, а надо, чтобы были».
Федор Иоаннович покраснел и пробормотал что-то — неразборчиво.
— А за царевича, — Годунов мягко улыбнулся, — не след тревожиться, там, в Угличе, и поиграть ему с кем будет — боярские дети, кровей хороших. Вона, — он кивнул на дверь, — Михаил Никитович Битяговский ждет, вызвал я его, чтобы вам, государь, представить.
Царь сморщил низкий лоб и беспомощно посмотрел на шурина.
— Правителем земских дел в Угличе вы его назначили, — помог Борис Федорович, — и смотрителем за хозяйством царевича, по моему представлению, на той неделе еще указ подписывали.
— Да, да, — рассеянно сказал Федор Иоаннович, — так здесь он? Ну, пусть войдет, пусть войдет…
Низенький, толстый Битяговский поясно поклонился царю и прижался губами к перстню с большим алмазом, что украшал палец Федора Иоанновича.
— Ну, ты там, — царь замялся.
— За здравием царевича и вдовствующей государыни следить непрестанно, жизнь свою положить, а их защитить, — отчеканил Годунов.
— Да, да, — согласился царь, и, наклонив голову, прислушался: «К вечерне звонят. Пойду к Иринушке, пора и в церковь нам».
Он прошел мимо согнувшихся в поклоне мужчин, и, как только за Федором Иоанновичем закрылась низкая, резная дверь, Годунов сказал: «Ну, ты, Михаил Никитович, помнишь, говорили мы с тобой о сем. Кормление у тебя с Углича хорошее будет, кроме того, — Годунов усмехнулся, — ежели сие дело получится, так и не скучно тебе там станет. Наверное».
Дьяк улыбнулся пухлыми губами. «Выйдет у меня, Борис Федорович, не сумлевайтесь».
— Ну, вот и славно, — Годунов потрепал его по щеке. «Только, Мишка, помни, что я тебе говорил — ее больше всего опасайся. Там волчица такая, что скрозь тебя смотрит, и все чует».
— В монастырь бы ее сослать, и дело с концом, — раздраженно сказал Битяговский. «Ради чего рисковать-то?».
— Ну, знаешь, — он вдруг прервался, будто остановив себя, — нет, ладно. А ты, Мишка, жди — как надо будет, я гонца пошлю».
Битяговский поклонился и вышел, а Годунов, потрещав пальцами, посмотрел на шахматную доску.
После ванн государю стало лучше, он отдышался, пришел в себя, и даже сел за трапезу.
На следующий день Борис отозвал Бельского в какой-то темный угол, и сказал, едва дыша:
«Не действует яд-то».
— Погоди, — медленно ответил тот. «Не торопись, Борис. Видишь, он уже опекунов для царевича назначил, Углич ему отписал. Погоди».
— Сегодня — Углич, а завтра он ему корону царей московских отпишет! — прошипел Годунов.
«Нет, Богдан, кончать надо с ним, и чем быстрее, тем лучше».
— Сыро что-то, — поежился царь, сидя за шахматной доской. «Богдан Яковлевич, посмотри, что там с печкой, дрова повороши».
Бельский поднялся, и Годунов вдруг увидел, как исказилось гримасой боли лицо царя. Иван Васильевич попытался встать, но больное колено громко хрустнуло, и царь, застонав, упал на ковер.
— Позови, — прохрипел он, — лекарей, Марфу позови, Марью! Ну, Борис!
Бельский, было, занес полено над головой государя, но Годунов, покачав головой, сжал сильные пальцы на сухом, морщинистом горле Ивана Васильевича. Потом он вытер покрытые слюной и пеной руки о парчовый кафтан царя и спокойно сказал: «Положи полено-то, Богдан».
Он пришел к государыне Марье Федоровне, когда тело Ивана Васильевича уже лежало на огромной кровати в его опочивальне. «Преставился государь, — тихо сказал Борис, глядя в мгновенно наполнившиеся слезами глаза женщины. «Играл в шахматы, и задыхаться начал, — то смерть быстрая была, царица, он и не почувствовал ничего».
— Призри его Господь во владениях своих, — услышал он тихий, вкрадчивый голос откуда-то из сумрака опочивальни. Боярыня Воронцова-Вельяминова поклонилась Годунову и, когда она вскинула взгляд — будто два изумруда были ее глаза, — Годунов понял, что она — знает.
«Никому не скажу, — подумал он той ночью, стоя у гроба царя, слушая монотонную скороговорку священника. «Богдану говорить нельзя — испугается, к Федьке побежит, а тот, хоша и дурной, и блаженный — но все, же царь. На колу я торчать еще не хочу. Нет, надо ее запрятать как можно дальше. Из России выпускать ее не стоит, конечно, — тут же всем расскажет. И в монастырь нельзя — как я ее туда отправлю? Федьке она нравится, лечит его, опять же. Нет, надо по-другому».
Годунов посмотрел на воронье, что прогуливалось по зубцам кремлевской стены, и, щелкнув пальцами, велел дьяку: «Спосылай на Воздвиженку, к боярыне Воронцовой-Вельяминовой, пущай в Кремль приезжает, завтра с утра, разговор у меня до нее есть».
Дьяк кивнул, а Годунов, все еще глядя в окно, пробормотал: «Может, и не придется делать сего. Ежели у Федора наследник родится, так пусть живет царевич-то. Господи, хоша сам с Ириной спи, пусть и грех это».
Марфа повернулась, и, удобнее устроив большую, кружевную подушку, перевернула страницу книги. Петенька, — распаренный, чистый, сытый, — спокойно сопел рядом. «Господи, — вдруг подумала Марфа, — а на отца-то как похож, будто я его перед собой сейчас вижу».
— Матушка, — Лиза подобралась к ней поближе, и устроилась под боком, — а мама моя красивая была?
— Очень, — вздохнула Марфа. «У тебя волосы, как у нее, только она высокая была, а ты видишь — в батюшку, — маленькая».
Лиза воткнула иголку в свое вышивание и вдруг сказала: «А как так получилось, что батюшка и мама моя друг друга полюбили? Она же герцогиня была, а он просто — купец».
— Сие неважно, — вздохнула Марфа. «Коли люди друг друга любят, Лизонька, это все ничего не значит. Хоша бы ты царица была, а все одно — сердце-то любит, не голова. А мама твоя батюшку очень любила, и я тоже, потому что такие люди, как он — редко встречаются».
— А у нас батюшки не будет более? — робко спросила девочка.
— Посмотрим, — улыбнулась Марфа. «Ну, давай, помолимся, и спать-то будем. Марья с Парашей-то, небось, уже какой сон видят, — а мы с тобой, — заболтались».
— Я бы тоже полюбить хотела! — вдруг, страстно сказала девочка. «Как мама моя, и как ты, матушка!»
— Ну, вот вырастешь, — Марфа коснулась губами теплого, нежного детского лба, — и полюбишь.
Лиза быстро задремала, а Марфа все лежала, слушая дыхание детей.
— Не уезжай, счастье мое, — сказал ей Федор тихо, одними губами, гладя ее по голове.
«Пожалуйста, ну как я без тебя буду-то, Марфа? Больше сорока лет уж мне, я уж и не думал, что встречу ту, без которой жить не смогу».
Она молчала, уткнувшись лицом в его плечо, вдыхая его запах, — свежее дерево, краска, известь. В полуоткрытое окно горницы было слышно, как звонят к вечерне на церкви Всех Святых.
— Нет, Федя, — наконец, так же тихо, ответила она. «Дети у меня, мне о них надо думать, а не о себе, хоша я тоже, — Марфа подняла голову и, увидев его серые, потемневшие, будто грозовое небо, глаза, — тут же опустила, и еле слышно закончила, — люблю тебя, как уже и не думала, что полюблю.
Он помолчал, баюкая ее, и, тяжело вздохнув, сказал: «Марфа, Марфа…, Бывает — думаешь о человеке, и ничего более не хочется, кроме как быть с ним. Тако же и мне с тобой, счастье мое».
Марфа почувствовала прикосновение его руки, и, сжав зубы, сказала: «Сам же видишь, Федя, — так бы и лежала с тобой, и детей бы приносила, коли на то Господня воля была бы, и не надо было бы мне ничего другого. Но не здесь, не здесь, Федя».
Федор Савельевич молчал, — долго, очень долго, — а потом, поцеловав ее, сказал: «Ну что ж, как ты решишь, так тому и быть, Марфа».
Женщина положила руку на живот и чуть погладила его. «Как же теперь уезжать-то? — подумала она. — Дитя отца своего никогда не увидит, как же я могу с ним так поступать? А остальные?» — Марфа зажгла свечу и посмотрела на красивое, спокойное лицо спящего Пети.
«Господи, ну отчего ты мне такой выбор-то дал? Ежели скажу я Федору, — а как не сказать, как скрывать такое, — так он еще сильнее мучиться-то будет. Да и я тоже».
Она взглянула в красный угол, на темные, спокойные глаза Богородицы, и, чуть тряхнув головой, решительно проговорила: «Вот приедет, — сразу и скажу. А там посмотрим».
— Что такое? — сонно пробормотала Лиза. — Ничего, ничего, — Марфа погладила дочь по голове и задула свечу. — Спи, милая.
— Марфа Федоровна, — свежее, красивое лицо Бориса Годунова расплылось в улыбке. — Мы с похорон Ивана Васильевича, храни Господь его душу, не виделись. Вы хоша Марью Федоровну и навещаете, а ко мне никогда не заглядываете.
— Так, Борис Федорович, ради чего я вас от дел-то государственных отрывать буду, — Марфа поклонилась, — низко. — Вы глава Совета Регентского и государю рука правая, чего ж ради вас бабскими-то разговорами обременять?
— Вы садитесь, — ласково предложил ей Борис, подумав: «На три года всего старше меня, а глаза у нее — будто ей семь десятков лет, а то и больше. И как смотрит-то на меня, — все знает, понимает все. Волчица, одно слово».
— Как сборы-то ваши, как детки? — Борис налил боярыне греческого вина. Та чуть пригубила и отставила бокал: — С Божьей помощью, Борис Федорович, здоровы все. К Успению уж и тронемся, в Новые Холмогоры, я сейчас вотчины-то свои продаю, не закончила еще дела все.
— А вы бы не торопились, Марфа Федоровна, — Годунов ожидал увидеть недоумение в ее глазах, однако они смотрели так же — прямо и спокойно. Он поднялся и улыбнулся: «Сидите, сидите, матушка Марфа Федоровна, вы меня старше, да и по крови мне с вами не равняться — вы на ступенях трона царского рождены».
Годунов достал из серебряного ларца свернутый лист бумаги и вдруг подумал: «А ежели заметит? Да нет, Федька не заметил — хотя он придурок, конечно, куда ему что-то замечать?
Но и Регентский Совет не заметил — а они руку государя знают».
— Вы, Марфа Федоровна, знаете, наверное, — продолжил Годунов, садясь, — что государь Иван Васильевич перед смертью своей безвременной опекунов для царевича Димитрия назначил, как он дитя еще есть.
— Знаю, Борис Федорович, — она чуть улыбнулась, — краем тонких губ.
— А Регентский Совет, имеющейся у нас властью, Марфа Федоровна, выбрал из тех, что царь назначил, одного опекуна, и утвердил его уже, — тихо сказал Борис.
— И кого же, если мне будет позволено спросить? — она сцепила тонкие, унизанные тяжелыми кольцами пальцы. Сияние алмазов на мгновение ослепило Годунова, и он поморщился.
— Вас, Марфа Федоровна, — ответил он. «Вот, царской руки — назначение, вот и указ Регентского Совета».
Она просмотрела бумаги, — внимательно, пристально, — и, возвращая их, сказала: «Сие для меня честь великая, Борис Федорович, однако я подданная Ее Величества королевы Елизаветы, тако же и дети мои, и муж мой покойный, — женщина перекрестилась, — и дом наш там, в Лондоне».
— Марфа Федоровна, — почти нежно сказал Борис, — а ведь сыночек-то ваш, Петр Петрович, тут, на Москве, родился. Вот у меня, — он помахал грамотой, — опись о крещении его имеется, в монастыре Воздвижения Честного Креста Господня, что по соседству с усадьбой вашей городской. Так ведь это?
— Так, — тихо подтвердила женщина.
— Ну вот, — Годунов усмехнулся, — поскольку Петр Петрович на Москве рожден, так он и есть — подданный нашего государя, Федора Иоанновича.
А мы, Марфа Федоровна, уж никак не можем вам позволить нашего подданного за границу без царского на то указа особого вывозить, сие есть законов нарушение, сами знаете. Хотите — оставляйте Петра Петровича, и отправляйтесь сами, куда вам угодно.
— И да, — Годунов поднял бровь, — я, уж не обессудьте, стрельцов в усадьбу вашу послал, я за Петра Петровича беспокоюсь, все же наследник целого рода боярского, да какого рода!
Марфа сжала зубы, — до боли, — и проговорила: «Сами же знаете, Борис Федорович, мать свое дитя не оставит».
— Ну, вот и славно, — легко улыбнулся Борис, и хлопнул в ладоши. Когда перед Марфой поставили золоченую, большую чернильницу и перо, Годунов сказал: «Вы распишитесь вот тут, боярыня, что принимаете на себя бремя опекунства».
Марфа молча, сжав перо захолодевшими пальцами, — расписалась, и Годунов, посыпав бумагу песком, сказал: «И вот тут еще, любезная Марфа Федоровна, что вы ознакомились с указом Регентского Совета, тоже распишитесь».
Женщина побледнела, и положила перо. «Не буду я сие подписывать, Борис Федорович».
— Будете, не будете, — улыбнулся Годунов, — сие, Марфа Федоровна, неважно. Я вам и на словах могу сказать, при свидетелях — он повел рукой в сторону дьяков, что стояли у двери палат.
— Регентский совет запрещает вам, а тако же и детям вашим выезд за границы — до особого распоряжения. Все, — Годунов поднялся, — езжайте на Воздвиженку, сбирайтесь, Марья Федоровна уже скоро в Углич отправляется, с царевичем, вам, как опекуну, с ее поездом ехать надо».
Марфа еще нашла в себе силы поклониться, и выйти из палат — медленно, высоко неся голову. Она и не помнила, как спустилась на крыльцо, и нашла свой возок. Захлопнув все оконца, она скорчилась в углу — боль, невыносимая, острая боль билась в животе, и, подняв сарафан, она увидела пятна алой, яркой крови на подоле рубашки.
Федор Воронцов-Вельяминов отступил назад и посмотрел на чертеж. Большой лист грубой бумаги был прибит гвоздями к доске, что держалась на деревянной треноге. Парень погрыз перо и задумался. На рисунке была изображена часть крепостной стены — с ласточкиными хвостами, и узкими бойницами.
— А толщина? — пробормотал Федор и почесал рыжие, перехваченные шнурком кудри. «Еще и какой кирпич будет, тоже непонятно пока. Сделаю я два расчета — один с камнем, а другой с кирпичом».
Он открыл большую, растрепанную тетрадь, и, было, начал писать, как в косяк открытой двери постучали.
— Федор Петрович, — сказал рабочий, — тут до вас пришли.
— Что такое? — не поднимая головы, спросил юноша.
— Марфа Федоровна велела за вами спосылать, — холоп мялся на пороге, — говорит, сие дело неотложное.
Федя чуть побледнел и поднялся: «Иду».
Марфа закрыла на засов дверь своей опочивальни. Она, согнувшись, прошла в нужной чулан и уцепилась за стену. Ноги были испачканы в крови, но боль стала менее острой, в животе просто саднило. Она посмотрела вниз — рубашка промокла. Женщина вдруг почувствовала тошноту, и склонилась над поганым ведром.
«Нельзя, чтобы кто-то знал, — холодно подумала Марфа, и тяжело задышала. «Сразу слухи пойдут, разговоры».
Она стерла со лба ледяную испарину, и, захлопнув дверь чулана, принялась убираться.
Кровь не останавливалась. «Когда закончится, — она вдруг остановилась, скомкав в руках окровавленную сорочку, и приказала себе не плакать, — надо настой сделать, промыть все».
Ключница посмотрела на боярыню, лежащую в постели, и ахнула: «Матушка Марфа Федоровна, да бледная вы какая! Может, за лекарем спосылать?».
— Пройдет, — сухо сказала Марфа. «За Федором Петровичем побежал человек, как велела я?».
Ключница кивнула. «Далее, — спокойно проговорила женщина, — отправь гонца к вдовствующей государыне, в Кремль, пущай спросит, когда обоз ее в Углич отправляется, мы тоже туда едем. Вещи собрали уже?».
— Заканчивают, — испуганно ответила ключница.
— Хорошо, — Марфа подавила желание закрыть глаза и уткнуться лицом в подушку. «Сундуки наши пущай в этот обоз грузят. Управителю подмосковной отпиши, чтобы вотчины, какие остались — не продавал пока. Подай мне перо с чернильницей, бумагу, и пусть боярышни Марья и Прасковья ко мне зайдут».
Она быстро зашифровала грамоту и сказала, запечатывая ее: «Ну, что на пороге-то стоите?».
— Матушка, а с вами все хорошо? — девчонки подошли к постели, и, — Марфа заметила, — даже не сговариваясь, взяли друг друга за руки.
— Будет хорошо, — чуть улыбнулась она. «Так, жердина в заборе, что за кладовыми, — все еще отодвигается?».
Смуглые щеки Параши покраснели, и мать усмехнулась: «Да уж ладно. Сарафаны самые потрепанные наденьте, и бегите в монастырь. Там, на паперти, юродивый — он там один, сразу узнаете. Вот, передадите ему. Сие в тайности, — мать протянула Марье грамотцу.
Лазоревые, большие глаза девочки вдруг захолодели, — ровно лед, тонкие губы улыбнулись, и Марья только кивнула.
«Господи, — вдруг подумала Марфа, — а ведь у нее не Петины глаза. Тот всегда ласково смотрел, добро, и Петенька тако же. А Марья — ровно Степан смотрит, не ровен час, обрежешься».
— Ну, идите, — она привлекла их к себе и быстро поцеловала. «Осторожней там, смотрите».
— Матушка, — Федор быстро взбежал по лестнице в горницы. «Что с вами?».
— Так, пустое, завтра и забудется уже, — Марфа вздохнула.
— Вот что, сыночек — Регентский Совет меня опекуном царевича Димитрия выбрал, меня о сем не спросив, конечно, — женщина невесело рассмеялась, — так что я с девчонками и Петенькой в Углич поеду. А ты тут останешься, — добавила она, видя, как сын хочет что-то сказать. «В Угличе тебе делать нечего, ты уже взрослый, — у бабьих подолов болтаться, будешь приезжать, коли захочешь».
— А как же вы? — озабоченно спросил Федор. Мать потянулась, чуть поморщившись, и поцеловала его в лоб: «Да все пройдет, милый. Сейчас Федор Савельевич вернется, — Марфа внезапно почувствовала страшную, тупую боль в сердце, и чуть помедлила, — я его попрошу, чтобы тебя при себе оставил».
— Матушка, — Федя, будто ребенок, прижался лицом к ее руке, — матушка, милая моя…
— Все устроится, — твердо ответила мать. «А уж раз ты здесь — присмотри пока за хозяйством-то, Лизавета тебе поможет. Я уж денька через два и встану, наверное».
Белокурая, маленькая девчонка в потрепанном сарафане, босая, перекрестилась на купола Крестовоздвиженского монастыря и наглым голоском, с московской ленивой развальцей, спросила у богомолок: «А, юродивый, что туточки обретается, он, когда придет? Матушка меня послала ему милостыньку передать, уж больно доходна до Господа молитва его, говорят».
— Так, милая, преставился раб божий, — заохала одна из старушек. «Третьего дня еще, говорят, на Китай-городе его нашли, — она поманила к себе девчонку, — голову, говорят, ему топором раскололи, упокой Господи душу его святую».
— Ну, значит, вы милостыньку-то возьмите, — девчонка принялась раздавать медь из холщового мешочка.
Вторая девка, высокая, с темными кудрями, что стояла, привалившись к воротам, почесывая одной ногой другую, вдруг повернулась и, быстрее ветра, припустила вверх по Воздвиженке.
— Ладно, — Марфа сцепила пальцы, выслушав Парашу, — спасибо вам. Марья как вернется, в мыльню-то сходите, велела я ее истопить.
Девочка присела на кровать и, глядя на Марфу чудными черными, в золотых искрах, глазами, спросила: «А как же теперь будет-то, матушка?».
— С Божьей помощью, — вздохнула Марфа, опустив веки: «Петеньку мне принеси, покормлю я его, да и трапезничать идите, Лизавета там, на поварне командует, уж не знаю, что она наготовила».
Марья просунула голову в дверь и тихо спросила: «Может, я на Варварку сбегаю, матушка?
Ежели надо, вы скажите только».
— На Варварку нельзя, — Марфа посмотрела на Марью и усмехнулась: «И попарьтесь потом, а то у вас ноги вон — в грязи по колено».
Над Москвой играл тихий, летний закат. Лизавета, устроившаяся на крыльце, отложила вышивание и, посмотрев на Федора, что склонился над рисунком, осторожно проговорила:
«Вот, видишь, как получилось — теперь и неизвестно, когда мы до Лондона доберемся».
— Доберетесь, — парень потянулся, — так что затрещала рубашка, и смешливо добавил: «Щи-то у тебя, Лизавета, вкусные, ровно как у матушки».
— Так я же у нее училась, — девочка покраснела и опять взялась за иглу. «А ты в Углич будешь приезжать, Федя?».
— А ну иди сюда, — мальчик обнял ее. «Ты чего носом захлюпала? Приеду, конечно, вы ж сестры мои, как я вас брошу. Тако же и матушку, и Петеньку. Вон после Покрова и появлюсь, зимой-то рабочие по домам идут, до Пасхи, стены с башнями класть уже не будем, так, отделывать зачнем, а сие дело небыстрое, можно и вас повидать».
Он потрепал Лизу по каштановым кудрям и улыбнулся: «Так что жди, Лизавета».
— Я буду, — тихо ответила девочка, глядя на стрижей, что метались в прозрачном, зеленоватом небе.
Марфа прибралась, и, свернув окровавленные тряпки, засунула их в дальний угол сундука, прикрыв одеждой. «Как встану, так выброшу незаметно, — подумала она, обнимая подушку, чувствуя на лице обжигающие, крупные слезы. «Господи, ну почему так? Почему ты дитяти этому жить не дал — я бы и любила его, и пестовала, почему?».
Она, было, заплакала, — тихо, едва слышно, свернувшись в клубочек. Глубоко вздохнув, она тут, же остановилась. «Говорил мне Джон, — вспомнила она, — если связь не найдешь, или что случится, — то есть сигнал тревоги. И даже через Английский Двор его послать можно.
Отправлю письмо мистрис Доусон, по делам хозяйственным, — пусть в Посольском приказе хоша вдоль и поперек его читают, — а она уж поймет, что с ним делать».
Марфа чуть улыбнулась, и, закрыв глаза, уже засыпая, сказала себе: «Все будет хорошо».
Он закрыл за собой дверь крестовой горницы и тихо сказал: «Марфа». В свете летнего дня ее лицо казалось совсем юным, как там, в избе, когда ее волосы рассыпались по лавке, касаясь деревянного, грубого пола. Только две морщины залегли в углах губ — резкие, глубокие, и щеки были бледны — ни кровинки.
— Федя, — она взглянула на него, не поднимаясь с лавки, — снизу вверх, и опустила голову в ладони. «Федя, милый мой, — Марфа глубоко, прерывисто вздохнула и заговорила.
Он уронил уже седеющую голову к ней на колени, и Марфа поцеловала его в лоб, — тихо, нежно. «Не прощу себе, — вдруг сказал Федор Савельевич. «Не прощу, что ты одна была, счастье мое. Все, — он поднялся, — более сего не случится. Пойду к Борису Федоровичу, повенчаемся, и ни в какой Углич ты не поедешь».
Марфа взяла его руку и прижалась к ней щекой. «Федя, — едва слышно сказала она, — не надо из-за меня тебе на плаху ложиться. Хоша ты и зодчий государев, а все равно — холоп монастырский, никто меня с тобой не повенчает.
— Если б то в Англии дело было, — она прервалась, и, сжав его руку прохладными пальцами, продолжила, — однако ж туда я теперь и не знаю, когда доберусь. А Годунов, коли ты хоша одно слово обо мне скажешь, — сразу жизни тебя лишит.
Федор Савельевич посмотрел на караул стрельцов, что охранял ворота усадьбы и жестко сказал: «А хоть бы и на плаху, ты мне, Марфа, не указывай, как мне жизнью своей распоряжаться».
Зеленые глаза вдруг заискрились молниями — так, что Федор даже отступил. Она, поморщившись, встала, и сказала злым шепотом:
— Твоя жизнь, Федор, тебе не принадлежит, а только лишь Господу Богу. Коли ты на плаху ляжешь, от сего держава наша беднее станет.
— Годунов что, — Марфа презрительно улыбнулась, — шваль худородная, временщик. А я, — женщина встряхнула головой, — Вельяминова, мои предки земле Русской со времен великого князя Ярослава Владимировича служат, и я о земле своей радею. И не позволю себе великого зодчего на смерть отправлять.
— Да что же я за мужик буду, коли за твой подол спрячусь! — так же зло ответил Федор Савельевич. «Поеду с тобой в Углич тогда, и все, пусть Годунов, что хочет со мной, то и делает».
— Федя, — она шагнула к нему и оказалась вся — в его руках. «Федя, любимый мой, не надо.
Тебе строить нужно, а не умирать. Пожалуйста, — Марфа взглянула на него невозможными, горькими глазами, и он опустил веки, — не в силах взглянуть на нее.
— Иди сюда, — он протянул руку и опустил засов на двери. «Хоть на одно мгновение последнее, Марфа, иди сюда. Дай мне тебя запомнить».
Женщина сбросила платок, и, распустив косы, — он даже не успел остановить ее, — встала на колени.
— Марфа, — только и успел сказать он, а потом уже не было ничего, кроме нее, и было это — счастьем великим.
Федор пристроил ее у себя на коленях, и целовал, — долго, чувствуя свой вкус у нее на губах.
Все еще обнимая его, Марфа сказала: «Хотела я тебя попросить…
— Все ради тебя сделаю, — Федор Савельевич вдохнул ее сладкий, кружащий голову запах, и, повторил: «Все, Марфа».
— Федора моего оставь при себе, — сказала Марфа, положив голову ему на плечо. «Годунов прекословить не будет, коли ты скажешь, что проследишь за ним».
Он кивнул, и тихо сказал: «Проводить-то тебя можно будет? Когда обоз ваш трогается?».
— В пятницу на рассвете, — ответила Марфа и застыла, прижавшись губами к его щеке.
Женщина поежилась, — хоша и лето было на дворе, но ночи стояли холодные, и посмотрела внутрь возка. Петенька спокойно спал, девчонки во что-то играли на полу — тихо.
— Так, — сказала Марфа сыну, — строго. «Ты сюда, на Воздвиженку, приходи раз в неделю — попарься, домашних харчей поешь, за дворней присмотри — не ровен час, разбалуется.
Ключнице я все сказала, где найти тебя, коли что. Если конь тебе нужен будет — отцовского жеребца бери, да следи потом, чтобы его почистили хорошо — лошадь кровная, дорогая.
Водки много не пей».
Парень покраснел — отчаянно и, замявшись, что-то пробурчал.
— Не будет, Марфа Федоровна, — усмехнулся Федор Савельевич. «Не зарабатывает он столько еще, а бесплатно поить его у нас никто не станет — дураков нет. Я за ним присмотрю, не беспокойтесь».
— И приезжай опосля Покрова, — велела Марфа, — хоша на ненадолго, семью повидаешь.
Федор кивнул и Марфа, вдруг вспомнив что-то, притянула его к себе, зашептав на ухо.
— Да зачем? — поднял он бровь.
— Сие на всякий случай, — коротко ответила мать, и, перекрестив сына, тихо сказала: «Ну, прощайте, Федор Савельевич, спасибо за то, что помогаете нам».
— Марфа Федоровна, — женщина увидела муку в серых, устремленных на нее глазах зодчего, и коротко велела вознице: «Трогай».
Лизавета высунула растрепанную голову из окошка и закричала: «Приезжай, Федя!».
Обоз медленно пополз вниз по Воздвиженке, к недавно построенному Никитскому монастырю.
— А оттуда, — вздохнул Федор, — на Устретенскую улицу, и там уже — на дорогу Троицкую.
Федор Савельевич посмотрел на нежный, розовеющий над Красной площадью восход, и сказал: «Вот что, тезка, у меня сегодня дела кое-какие есть, ты там присмотри, чтобы все в порядке было, к закату вернусь. Ты расчеты по толщине стен закончил?».
— Почти, — грустно ответил парень. «Теперь, как матушка уехала, только мы с вами, Федор Савельевич, и остались — математики, окромя нас, и не знает никто».
— Надо мне с тобой оной больше заниматься, — задумчиво проговорил зодчий. «Года через три я тебе хочу дать что-то свое построить, там уже меня не будет, самому придется».
— Я справлюсь, — сглотнув, сказал парень. «Справлюсь, Федор Савельевич».
Мужчина положил руку ему на плечо, и Федор чуть прижался к нему, — совсем ненадолго, на единое мгновение.
Войдя в избу, он первым делом снял со стола рисунки с чертежами, и подвинул его ближе к окну. Едва бросив взгляд в соседнюю горницу, он захлопнул дверь — не было сил смотреть на ту лавку. Свет был хорошим, и, раскладывая краски с кистями, Федор Савельевич подумал, что до вечера, наверное, уже и закончит.
Он сходил к знакомым богомазам в Спасо-Андрониковский монастырь, на Яузу, и, перешучиваясь с ними, — сердце болело так, что, казалось, сейчас остановится, — собрал все, что ему могло понадобиться. Доска была славная, липовая, в полтора вершка, уже покрытая левкасом и отшлифованная.
Краски были хорошие, на желтках, кисти — тонкие, и Федор Савельевич, посмотрев на свои большие руки, вдруг подумал: «А если не получится? То ведь не чертеж, то лицо человеческое».
Однако его загрубелые, привыкшие к долоту и молотку пальцы оказались неожиданно ловкими. Прорисовывая контур, он вспомнил ее шепот, ее губы, приникшие к его лицу, то, как билось ее сердце, — совсем рядом, и остановился на мгновение.
Вытерев рукавом рубашки лицо, Федор стал аккуратно закрашивать поле — нежно-зеленым, травяным цветом. Положено было писать ее в плате, однако он, зная, что никто, кроме него, сию икону не увидит, делать этого не стал.
Бронзовые, волнистые волосы спускались на плечи, была она в одной белой сорочке и держала на руках дитя — приникнув к нему щекой, как на иконе евангелиста Луки, что стояла в Успенском соборе Кремля.
Дитя, с кудрявыми, русыми волосами, сероглазое, прижималось к ней, обхватив мать за шею. Последними он написал глаза — изумрудные, не опущенные долу, а глядящие прямо и твердо — на него.
Федор убрался и положил икону на стол — Марфа чуть улыбалась краем тонких губ, обняв младенца, защищая его своей рукой.
Он увидел в окне вечернее небо, и, опустившись на лавку, просто смотрел на нее — долго, пока в избе не стало совсем темно, пока он уже ничего не разбирал — из-за слез, переполнивших глаза, слез, которые он так и не позволил себе пролить.