Мальчик разложил кисти на деревянном, блестящем от старости столе, и, наклонив голову, посмотрел на покрытую левкасом доску. Крохотные, глиняные горшочки с красками были открыты — лазурь, золото, зелень, киноварь, охра.
Келья была жарко натоплена, а за маленьким окном — мальчик приподнялся и посмотрел, — лежал глубокий, свежевыпавший снег.
Он почти не помнил города, где родился, — только небо и воду, и свет, — мягкий, рассеянный, ласковый свет, заполнявший все вокруг. «Тут тоже свет, — пробормотал Степан. Когда он заходил в келью, он думал об «Умилении», — о том, как матушка обнимала его по вечерам, и он прижимался к ее теплой щеке.
Мальчик рассеянно погрыз кисть и еще раз сказал: «Свет. Как это там от Матфея: «По прошествии дней шести, взял Иисус Петра, Иакова и Иоанна, брата его, и возвел их на гору высокую одних, и преобразился пред ними: и просияло лице Его, как солнце, одежды же Его сделались белыми, как свет». Я же видел, в Переславле, эту икону, инока Феофана, да».
Степа провел мягкой кисточкой по губам, и, повернув стол удобнее, — так, что белое сияние снега, разлилось по всей келье, взяв заостренную иглу, стал медленно, аккуратно прорисовывать контур на левкасе.
Дверь чуть заскрипела, и, он, не отрываясь, сказал: «Святый отче!»
Игумен Спасского монастыря, отец Зосима, наклонившись над мальчиком, тихо спросил:
«Что будет-то, Степа?».
— Преображение, отец Зосима, — ответил тот, набрасывая композицию. «Я на снег посмотрел и вспомнил от Писания, о белых одеждах. А где батюшка с Петей?».
Монах на мгновение закрыл глаза и услышал жесткий, усталый голос Воронцова-Вельяминова: «Не надо, святый отче, Степану говорить, зачем я сюда приехал. Пусть иконы пишет, а я со старшим сыном своим, всем, чем надо, и займусь».
— По делам ушли, — мягко ответил отец Зосима. «К трапезе и вернутся. Ну, работай, Степа, пока утро, свет-то хороший».
Он благословил мальчика, и, уже на пороге кельи, обернулся, — ребенок, подперев подбородок кулаком, с зажатой в нем кистью, смотрел на бескрайние снега.
— Господи, — едва слышно пробормотал монах, — ты же сирот защитник и покровитель, дак верни детям матушку их, можешь ведь ты.
Игумен перекрестил рыжий затылок и неслышно притворил дверь кельи.
Он проснулся, и, лежа на спине, чувствуя промерзлый холод каменного застенка, открыл глаза. В подвале было темно, и, прислушавшись, он уловил за высокой, от пола до потолка, решеткой, какое-то движение.
Крыса пискнула и пробежала дальше. В углу стояло деревянное ведро, а более, вокруг ничего и не было.
— Может, помилуют, — вдруг подумал Болотников.
— Ну, тут оставят, ничего, главное — жив буду. Я же им все рассказал, сразу, как только мне клещи показали — и о Венеции, и о Самборе, и о Петре царевиче, — повесили Муромца-то, — и о царе Димитрии Иоанновиче, что об одном, что о втором. Жалел, пан Теодор, конечно, что язык мне нельзя было вырвать, — Болотников усмехнулся, и, задвигавшись, погремел кандалами.
— А нельзя было, — губы мужчины раздвинулись в кривой улыбке, обнажив клыки.
— И я знал, что не сделает он этого — что бы я ему ни сказал. Ну и сказал. Что пани Эльжбету я еще в Самборе на спину уложил, и что дочь она от меня родила, — Болотников даже рассмеялся, вспомнив яростный, наполненный болью шепот: «Ну что ж ты врешь, мерзавец!»
— Отчего же, пан Теодор? — лениво сказал тогда Болотников, наслаждаясь мукой в голубых, холодных глазах сидевшего напротив.
— Я вам сейчас о вашей жене все расскажу, до самого последнего, потаенного места.
Расскажу, что мы с ней делали, и что она мне говорила, — он еще успел рассмеяться, и не успел — уклониться от кулака, разбившего ему губы в кровь.
Отплевавшись, Болотников сказал ему:
— А задница у пани Эльжбеты и вправду — сладкая, рассказать вам, как ваша жена подо мной стонала, а, пан Теодор? Как мы с ней Путивле, жили, — каждую ночь, и днем — тако же».
Болотников поежился от промозглого холода и вдруг застыл: «В Путивле, да, — пробормотал он. «Господи, ну дай ты мне это забыть, пожалуйста».
Она повторяла все, глядя на него пустыми, синими глазами, все, кроме одного — его имени.
— Скажи — Иван, — терпеливо просил Болотников. Лиза смотрела мимо него, — тихо, покорно, бессловесно, — и молчала. Ночью, перевернув ее на живот, лаская мягкую грудь, целуя белые лопатки, — он опять, настойчиво, приказал ей: «Иван!».
Женщина молчала, и, что бы он ни делал, — просто лежала, подчиняясь, терпя его в себе.
Тогда он, обозлившись, хлестнул ее со всего размаха пониже спины, и, грубо раздвинув женщине ноги, кусая ее за плечи, прижимая ее к лавке так, что она не могла пошевелиться, услышал ласковый, нежный, самый нежный на свете голос.
— Федя, — одним дыханием произнесла она.
Решетка лязгнула, и стрельцы, толпившиеся в узком, сыром коридоре, рассмеялись:
«Салазки ваши прибыли, Иван Исаевич, с честью поедете, как воеводе и положено».
— Куда, — было, спросил он, но его уже поднимали на ноги, и, накинув на истлевшие, вонючие тряпки тулуп — выводили наружу.
Он зажмурился от яркого, полуденного солнца и, вдохнув свежий, острый, морозный воздух, — гремя кандалами, — еле удержался на ногах. «Как холодно, — подумал Болотников. «Почему так холодно? Ну да, здесь же север. В Путивле об эту пору еще все зеленое. А тут снег».
Низкие, деревянные салазки были привязаны к невидной лошаденке. Его раздели, и, уложив на грубые доски, прикрутили к ним веревками.
— Тут недалеко, Иван Исаевич, — оскалив острые зубы, дыша на него луком, сказал стрелец.
«Не успеете опомниться, уже и на месте будете. А чтобы вы согрелись…, - стрелец поднялся, и, расстегнувшись, помочился прямо ему в лицо. Болотников только и смог, что закрыть глаза — вонючая, жаркая жидкость полилась вниз, и он почувствовал запах навоза, — кто-то из стрельцов, подняв конское яблоко, раскрыв ему рот, впихнул его между черными пеньками зубов.
Лошаденку хлестнули, и она затрусила по накатанной, широкой дороге к белому, ледяному простору Онеги.
Петя Воронцов-Вельяминов поднял голову и сказал: «Едут, батюшка». Он искоса посмотрел на хмурое, в рыжей бороде лицо, и почувствовал, что краснеет. Еще тогда, в Лавре, услышав взятого им в лагере Сапеги поляка, Петя застывшими губами, отвернувшись, пробормотал:
«Господи!»
— Ежели я батюшке скажу, он мне голову снесет, — подумал тогда юноша. «Господи, как я мог?
Но я ведь не знал, не знал, что это она».
Петя старался не думать о ней, — но не было ночи, чтобы женщина не приходила в его сны, — маленькая, быстрая, смешливо шептавшая ему на ухо: «Господи, пан, как хорошо! Еще, еще!».
— Ты, если не хочешь, — угрюмо сказал отец, — не надо. Я сам все сделаю, — он посмотрел на плотницкий бурав. В огромной ладони мужчины инструмент казался игрушкой.
— Это был мой дядя, — только и сказал подросток. «И моя мать, и моя сестра. Вы не бойтесь, батюшка, я могу».
— Пятнадцать лет, — вдруг подумал Федор, окинув сына быстрым взглядом. «И растет еще.
Такой, как я будет, да. А Степа в Лизу — невысокий. Марье сейчас четыре, если жива она — ну, да она тоже маленькая. Господи, как пахло от нее сладко, молоком, она ладонь мою себе под щеку подкладывала и говорила, этак капризно: «Казку, хочу казку!»
Федор оглянулся на прорубь и, достав из кармана полушубка клещи, повертел их в руке.
«Это я сам, — коротко сказал он сыну. «Тут сила нужна».
Петя усмехнулся: «Дак батюшка, вроде не обижен».
— Ну, посмотрим, — только и сказал отец, и, помахав рукой стрельцам, крикнул: «Сюда везите!».
Увидев Болотникова, он поморщился и велел: «Водой его облейте, дерьмо же по лицу размазано, и на колени ставьте. Держите крепко, он вырываться начнет».
Мужчина услышал знакомый голос и, разлепив веки, вздрогнул от потока ледяной воды, что лился на него сверху.
— Давно не виделись, Иван Исаевич, — издевательски сказал Воронцов-Вельяминов, возвышаясь над ним. «Я же вам сказал, как вас в Каргополь из Москвы везли — еще встретимся. Вот и встретились. Я вам поклоны привез, от Рахмана-эфенди покойного, от поляка, коего вы заживо похоронили, — тако же. Как писание нас учит, Иван Исаевич, — око за око».
Болотников пронзительно, высоко закричал и попытался сбросить руки стрельцов, что удерживали его на льду Онеги.
— А ты смотри, — велел Федор сыну. «Надо аккуратно, чтобы кость не пробить, иначе он сразу подохнет, а мы, — мужчина усмехнулся, — не для сего тут собрались».
— Осторожно, — велел себе Федор, и, уперев бурав в закрытое веко, медленно нажал. «С деревом сложнее, конечно, ну да оно и тверже — сказал он себе, накручивая на острие бурава сочащуюся, белесую массу. Веко дернулось, оторвалось, и брызнула кровь, — алая, горячая.
— Та девица, коей ты глаза железом выжег, — так же кричала, — наклонившись к уху Болотникова, сказал Федор.
Он дернул бурав, и, посмотрев в окровавленную, пустую глазницу, окунул его в прорубь.
«Теперь ты, — сказал он сыну.
Петя взглянул на изуродованное, искаженное криком лицо, и, улыбнувшись, протянул руку:
«Давайте, батюшка».
Болотников опустил слепое лицо к снегу, истошно воя, разбрызгивая кровь. «Руки его давайте», — велел Федор стрельцам. Он наложил клещи на большой палец, и, услышав хруст кости, обернулся к сыну: «Ну, попробуй, коли силы хватит».
Когда из обеих кистей торчали белые, острые обрубки, и Болотников, лежа ничком в луже крови, еще пытался куда-то ползти, Федор, столкнув его в прорубь, обернулся к сыну: «Вот и все».
Юноша посмотрел на захлебывающегося, синеющего человека, и, сказал: «Пусть умрет, батюшка, тогда и пойдем».
Они стояли с отцом рядом, у края проруби, слушая крики, и, когда все закончилось, Федор, положив сыну руку на плечо, улыбнулся: «Молодец. Пошли, отец-келарь сегодня уху обещал и пироги с грибами, что-то я проголодался».
Федор, наклонив голову, шагнул в келью, и младший сын, улыбнувшись, не поднимая головы от иконы, спросил: «Вернулись, батюшка?»
Мужчина посмотрел на свои руки и подумал: «Кровь я смыл, переоделся. Все в порядке».
— Да, — он нагнулся и поцеловал рыжий затылок. «Преображение, — одобрительно сказал Федор, рассматривая композицию.
— Это потому, что свет, — Степан взглянул на отца синими, ласковыми глазами. «Такой, — он показал на поля за окном, — белый, как у Матфея сказано. Белые одежды».
— Да, — Федор устроился рядом, и, прижав к себе мальчика, нежно улыбнулся: «Я тебе расскажу. Есть картина, синьора Беллини, тоже «Преображение», я ее в Венеции видел, там Иисус стоит, а сзади у него — небо и горы. И, кажется, — Федор помолчал, — что ничего на свете нет, кроме них. Сейчас покажу тебе.
Он потянулся за покрытой левкасом доской, и стал рисовать, слыша рядом дыхание сына.