В избу вползал серый, неверный, холодный рассвет. Юноша, что лежал на лавке, заворочался, неслышно зевнул, и, поднявшись на локте, оглядел еще темную горницу.

Пахло вчерашними щами, потом, на дощатом полу грудой была навалена влажная, непросохшая одежда.

— Степы, жаль, нет, — Петя Воронцов-Вельяминов потянулся и закинул руки за голову. «Он бы тут быстро все вычистил, он у нас брезгливый, как кошка, грязь за версту видит. Блинов бы испек, а то который день — пустыми щами пробавляемся. Да ладно, пусть себе в Нижнем Новгороде сидит, там, в Благовещенском монастыре, безопаснее».

Армяк, под которым лежал человек, зашевелился, и Петя, увидев белокурую, растрепанную голову, сварливо сказал: «Спал бы ты, еще, Михайло, вон, батюшка и не вернулся пока».

— Ехать надо, — Скопин-Шуйский зевнул, и потер голубые, усталые глаза. «И так, Петя, покуда до Москвы доберусь, — дня три пройдет, а Василий Иванович самолично меня видеть хочет, читал же ты грамоту от него».

Петя поднялся, и, нырнув рыжей головой в грязную, кое-как зашитую рубаху, сказал: «Я тогда хоша чего тебе в дорогу соберу, перекусишь».

Дверь сеней заскрипела, и в горницу шагнул огромный, словно медведь, одетый в невидный кафтан, рыжий мужик.

— Выдь, Михайло, — коротко велел Федор Воронцов-Вельяминов, — разговор у меня до тебя есть. Петька, ты щей хоть подогрей, я всю ночь в грязи ползал, хоша и пустые, а все равно — поем.

На заброшенном дворе, у покосившегося забора валялись кучи гнилой стружки, в тени еще лежали плоские сугробы оплывающего, ноздреватого снега.

— Так, — Федор опустился на бревно, — ты там скажи, кому надо, в Москве, что их тут как бы ни тысячи две. Поляки кишмя кишат, и татарская стража — тако же. А куда они дальше двинуться хотят — это я, Михайло, выведаю, обещаю тебе.

Юноша сел рядом, и Федор, посмотрев на упрямый очерк его подбородка, подумал:

«Двадцать четыре, а столько успел уже. Коли б не Михайло, не сидел бы сейчас Василий Иванович в Кремле, так бы и топтался под Москвой».

— Поляки его бросят, самозванца, Федор Петрович, вот помяните мое слово, — задорно сказал Скопин-Шуйский, подняв какую-то палочку, стругая ее кинжалом. «И тогда уже тут, — он повел рукой в сторону Калуги, — никого не останется, бери их голыми руками».

— Вот когда бросят, тогда и поговорим, — угрюмо заметил Федор. «А пока что гетман Жолкевский и его восемь тысяч гусар стоят под Смоленском, нас ждут. А в обозах при войске еще наемники, король Сигизмунд спит и видит, как бы своего сына Владислава на престол наш возвести».

Наверху с курлыканьем проплыли какие-то птицы, и Скопин-Шуйский вдруг сказал: «Федор Петрович, может, найдется еще жена ваша? И дочка тоже».

Федор посмотрел на полосу рассвета, что поднималась над темной полоской леса вдали, и вздохнул: «Да я их уже и отпел, Михайло, в Благовещенском монастыре, где сын мой средний — поминают их». Он махнул рукой, и Скопин-Шуйский тихо добавил: «И Михайло Никитич Татищев — тако же пропал, с той осени о нем ничего не слышно».

— Пропал, да, — пробормотал Федор и неохотно сказал: «Не ездил бы ты на Москву, Михайло, а? Я ж тебе говорил, знакомец мой, воевода в Зарайске, князь Пожарский — смелый человек, и войско у него там — хорошее. Заглянул бы туда сначала, он бы тебе охрану дал».

— Да зачем мне охрана, Федор Петрович? — удивился Скопин-Шуйский. «На Москве безопасно сейчас, доложу Василию Ивановичу, что тут, в Калуге, творится, и под Смоленск отправлюсь, — юноша расхохотался, блеснув белыми зубами, — гетман Жолкевский пожалеет, что на свет родился».

— Все готово! — Петя высунул голову из сеней. «Хлеб только черствый, не обессудьте».

— Лучше черствый, чем гнилой, — хохотнул Федор, поднимаясь, поводя мощными плечами.

«Ладно, Михайло, к Троице и мы в Москве появимся, будем вместе поляков бить».

Уже выводя своего белого жеребца из крохотной, с проваленной крышей, конюшни, Скопин-Шуйский вдруг остановился и сказал: «Вы тут осторожней, Федор Петрович, ладно? И ты, Петька, — юноши обнялись, — тако же».

Воронцов-Вельяминов перекрестил стройную фигуру всадника, и, зевая, сказал: «Пойду, посплю, ино полночи от этой Калуги добирался, гори она огнем. И вечером опять туда возвращаться».

Петя проводил глазами отца и присел на сломанную ступеньку. «Господи, — он вдруг опустил голову в руки, — ну что же делать? Она там, в Калуге, батюшка говорил же. Пойду и заберу ее, — юноша почувствовал, что краснеет. «Все равно, этот самозванец — не муж ей, не венчались они, как была вдовой, так и осталась. А мне все равно, все равно — только бы ее увидеть».

Он вспомнил еще теплую, осеннюю ночь, чуть колыхающийся полог шатра и ее шепот: «Вот так, да, Господи, пан, как хорошо!».

— А я — повенчаюсь, — твердо сказал себе Петя, поднимаясь. «Батюшка поймет, я ему объясню. И для царя Василия Ивановича это хорошо будет — коли пани Марина замуж выйдет здесь, на Москве. Так и сделаю, — Петя взглянул на двор, и улыбнулся, — утреннее, несмелое солнце освещало землю, и он увидел между сугробами свежую, молодую, еще невысокую траву.

— Весна, — он все стоял, любуясь темно-голубым, высоким небом, а потом, вернувшись в избу, отдернув пестрядинную занавеску, посмотрел на отца, — тот спал, раскинувшись на двух лавках, уткнувшись лицом в рукав армяка, и что-то измучено бормотал.

Петя перекрестил отца, и, накинув на него полушубок, вздохнув, шепнул себе: «Так тому и быть».

Ему снилась Ксения. Она лежала растрепанной, черноволосой головой на его плече, и Федор, погладив ее по тяжелым локонам, что закрывали нежную спину, вздохнув, сказал:

«Ну не плачь так, девочка. Еще год, и обвенчаемся, сама же знаешь, нельзя сейчас».

Ксения всхлипнула и пробормотала: «Так дитя жалко, Федор Петрович. Я бы к Пасхе и родила, мне ведь двадцать семь уже. Отвезли бы меня хоша куда, на Волгу, в деревню, я бы вас там с ребенком ждала. А так…, - она не закончила и тяжело вздохнула. «Может, опосля снадобья этого и я не понесу теперь».

— Понесешь, — он перевернул ее на спину и нежно поцеловал высокую, девичью грудь.

«Обещаю тебе, как обвенчаемся, так и понесешь. Ну, куда я тебя заберу, милая? — он посмотрел в темные, прозрачные глаза. «Сама же знаешь, я воюю, мало ли что случится, кто за тобой присмотрит? Потерпи еще немного».

Ксения обняла его — всем телом, сильно, не отпуская от себя, — и тихо сказала: «Ежели случится, что с вами, Федор Петрович, дак я тут останусь, в инокинях. Никого мне не надо, кроме вас, никого».

Он услышал ее задыхающийся, нежный шепот: «Я так вас люблю, так люблю!», и, улыбнувшись, прижав ее к себе, вздохнул: «Я знаю, девочка. Ничего, еще год остался, а потом я тебя увезу. За год мы поляков разобьем, я буду строить, а ты — детей пестовать. Все будет хорошо».

Ксения покорно кивнула, и, взяв ее лицо в ладони, любуясь ей, Федор подумал: «И сразу на Мурано поедем. Там песок белый, напишу ее Навзикаей, как хотел, — у края лагуны. Господи, скорей бы».

Мужчина потянулся и, не открывая глаз, подумал: «С Рождества я ее не видел, да. Долго. В Новодевичьем монастыре спокойно, вот пусть там и остается. Как вернусь на Москву, дак встретимся. А осенью следующей и венчаться можно». Федор зевнул, и, встряхнув головой, позвал: «Петька!»

В избе было пусто, сквозь щели в ставях пробивались золотистые лучи послеполуденного солнца. На столе Федор увидел кувшин с молоком, ломти черствого хлеба и грамотцу.

Вскочив, развернув ее, Федор почесал в рыжей бороде и сочно, долго выматерился. «Сказал же я ему, — мужчина стал быстро одеваться, — в Калугу ни ногой. Вот же, никогда я их не порол, а сейчас — хочется. Семнадцатый год парню, куда он лезет? Что он ростом почти с меня, и кулаки у него пудовые — дак там две тысячи головорезов у этого самозванца в стане».

Федор плеснул себе в лицо нагревшейся на солнце водой, что стояла в деревянной бадье на крыльце, и, накинув грязный, прожженный углями от костра, армяк быстрым шагом пошел по разъезженной, в лужах дороге, что вела на юг.

Петя закинул голову и посмотрел на прозрачное, высокое небо. Наверху вился жаворонок, солнце пригревало, и юноша, скинув заячью, потрепанную шапку, поведя плечами, сказал:

«Хорошо!»

Вдали уже виднелись берега Оки, деревянные стены кремля и шатры, что усеивали пологий склон, спускавшийся к реке. Петя вдруг покраснел и подумал: «Надо будет сразу на Москву поехать, обвенчаться. А потом, — он даже приостановился, — ну, батюшка, наверное, скажет, что пани Марину надо на Волгу отправить. Придется, — юноша тяжело вздохнул и, оглянувшись, подумал: «Жалко, цветов еще нет, так бы я собрал для нее».

Петя засунул руки в карманы кафтана и вдруг улыбнулся: «Дети родятся. Батюшка как раз говорил, что, как поляков разобьем, он хочет Степу забрать, и в Италию его отвезти. А мы с Мариной тут останемся, — юноша вдохнул свежий, вечерний воздух, и услышал сзади холодный голос: «Ты куда собрался?»

Петя сглотнул, и, зардевшись, обернувшись, ответил: «В Калугу, батюшка».

— Вижу, что не на Москву, — отец смерил его взглядом с головы до ног. «В Калугу тебе зачем?

И что ты там написал, — он вынул из кармана армяка грамотцу, — «вернусь и все объясню».

— Вы же сами говорили, батюшка, — робко ответил Петя, — надо узнать, куда самозванец далее собирается.

— Вот я, — отец поднял рыжую бровь, — и узнаю. А ты сиди в избе, тебе семнадцати еще не было.

— Я воевал! — отчаянно, прикусив губу, сказал Петя. «И там, в Лавре, помните же, я уже был в польском стане…, - юноша внезапно прервался и подумал: «Зачем я это сказал, он ведь сейчас все поймет, все…»

Федор взглянул в серые, прозрачные, обрамленные рыжими ресницами, глаза сына. «Какой я дурак был тогда, в Несвиже, — вздохнул про себя мужчина, — я же мог лишиться его — навсегда. Господи, ну прости ты меня, и Лизавета, — пусть тоже простит. О матери-то Петьке говорить не след, да и не увидит он ее никогда».

Он взял сына за руку и кивнул: «Вон там перелесок, сухой вроде. Пойдем, и расскажешь мне все».

— Вы меня ругать будете, батюшка, — мрачно сказал Петя, спускаясь вслед за отцом на луг.

Федор хохотнул: «Коли найдется за что, дак буду. Меня, Петька, тоже ругали — и матушка, и Федор Савельевич покойный, так что ничего, — он на мгновение привлек сына к себе, — поругаю, тако же и посоветую, на то я отец».

Они сидели рядом на подгнившем бревне, и, Федор, глядя на медленно темнеющее небо, сказал: «Эх, Петька, коли б там другая какая девка была, хоша полячка, хоша кто — разве же я тебе хоть слово поперек сказал бы? Нет. Иди, венчайся, деток рожай, я тоже, — мужчина потянулся, — девятнадцати лет обвенчался, чуть старше тебя был. А эта, — Федор со вкусом выматерился, — как была курвой, дак оной и осталась, уж поверь мне. Под первого самозванца из-за денег да почестей легла, теперь второго ей нашли, и с атаманом Заруцким она тоже живет, говорят, — мужчина зло усмехнулся.

— Батюшка, но зачем же тогда, там, в Лавре…, - Петя отвернулся и вытер лицо рукавом армяка.

— Затем, зачем она с мерзавцем Болотниковым развлекалась, — жестко сказал Федор. «Сию бабу только тюрьма монастырская утихомирит, говорил же я Василию Ивановичу, надо было ее в Каргополь отправить, и там, в яме держать».

Сын помолчал и тихо, грустно проговорил: «Пойду, вернусь в избу. Вы простите меня, батюшка».

Федор потянулся, и, обняв сына, гладя по трясущимся плечам, шепнул: «Ничего, милый, ничего. Ты не убивайся так, бывает сие. Встретишь девицу хорошую, обвенчаетесь, внуки у меня родятся. Ну, — он поцеловал сына в рыжие вихри надо лбом, — давай, дуй домой, свари там харчей каких-нибудь, а я к утру и вернусь».

Сын кивнул, и, пожав огромную, жесткую руку отца, сказал: «Спасибо вам, батюшка. Вы поосторожней там, — он указал в сторону Оки.

— Да я так, поговорю с ихними ратниками, — отмахнулся отец, — сие безопасно. Ну, иди, — он подтолкнул юношу к дороге, и, проводив его глазами, вздохнул: «Тяжело, конечно. Ну да ничего, отойдет».

Федор нахлобучил шапку и пошел к деревянному, наплавному мосту через Оку, за которым лежала Калуга.

На дворе Кремля было шумно, визжали колеса телег, и Федор, поймав за рукав какого-то поляка, умильно спросил: «С места, что ли, снимаетесь, милый?»

— Какое там, — отмахнулся солдат. «Его величество царь Димитрий Иоаннович на охоту завтра собирается, велено из крепости выехать, шатры у леса разбить».

— На охоту, — холодно подумал Федор. «Ох, перевешать бы тут всех, а самозванца — на кол посадить».

Он подобрался поближе к горящему костру, — поляки, сидевшие вокруг, передавали друг другу флягу, — и услышал чей-то недовольный говорок: «Да бросать надо этого мерзавца, иди к Смоленску, там гетман Жолкевский ждет. Разобьем московитов, и королевич Владислав у них царем станет».

— Это кто тут такой смелый, к Жолкевскому собрался? — раздался из сумерек низкий, угрожающий голос и Федор, застыв, скользнул за какую-то телегу. «Заруцкий, — подумал он.

«А вот это плохо, у них, наверняка, мое описание есть».

Казацкий атаман Иван Мартынович Заруцкий, — в роскошном, отороченном мехом соболя, черном бархатном кунтуше, блестя алмазами на рукояти меча, — подошел к костру.

Смуглое, обрамленное темной бородой лицо презрительно улыбнулось. «Законный царь московский, Димитрий Иоаннович, платит вам золотом, дармоеды, — жестко сказал Заруцкий.

«Посему всякий, кто попытается перебежать на сторону противника — будет завтра лежать на плахе».

Шавка, что пряталась под телегой, почуяв Федора, подняв голову, — звонко залаяла. «Ничего, — подумал мужчина, — Заруцкий меня никогда в жизни не видел, самозванец этот — тако же, а описание — что описание? У нас на Москве рыжих вдосталь».

Иван Мартынович взглянул на рыжего мужика, что комкал в огромных, красных руках шапку и спросил ледяным голосом: «Кто таков?»

— Да уж какую неделю ходит! — крикнули от костра. «Плотник это, Иван Мартынович, в селе живет, неподалеку, Василием кличут. Он тут нам стены поправил, тако же — избы».

— Плотник, ваша милость, — испуганно согласился мужик. «Дак в деревнях сейчас работы нет, разор, сами знаете, а тут хоша немного — но платят. Вдовец я, и сын на руках, дак есть-то надо».

— Плотник, — протянул Заруцкий, и, щелкнув грязными, унизанными перстями пальцами, крикнул: «Эй, сюда, в башню его!»

— Да за что, ваша милость, — потрясенно забормотал мужик, — я же тут всем знаком….

— Вот сейчас и узнаем, — что ты за плотник, — прошипел Заруцкий, и вынув меч, подтолкнув Федора в спину, велел: «Иди, иди!»

В устланном потертыми коврами, круглом зале башни, горела переносная печурка. Ставни были раскрыты, и Федор, с высоты своего роста, увидел огоньки рыбацких лодок на Оке и темную, мрачную равнину за ней.

— Коли со мной что случится, — вдруг подумал мужчина, — дак Петька до Москвы сам доберется, бояться нечего. Вот что я не попрощаюсь с ними — дак это плохо. Ну да что делать», — он подавил вздох, и почувствовал сильный запах перегара, что висел в зале.

— Государь, — громко сказал Заруцкий, — вот, посмотрите, мужика поймали, что в стане нашем отирался, по описанию — на этого мерзавца Воронцова-Вельяминова похож, посмотрите, он ли?

Невысокий, коренастый, мужчина икнул. Поднявшись, качаясь, уставившись в лицо Федору, он пожал плечами: «Вроде да, Иван Мартынович, а вроде — и нет, я ж его давно видел, не упомню».

— Бородавок у этого больше, — усмехнулся про себя Федор, и заискивающим голосом проговорил: «Да плотник я, государь, тут, в деревне, неподалеку. Не извольте гневаться, вот, хожу, работать-то надо».

— А мы сейчас пани Марину позовем, — лениво протянул Заруцкий, — она вас точно узнает, Федор Петрович. Кол для себя сами тесать будете, раз вы плотник.

— Государыня! — крикнул атаман громким голосом и Федор, прикусив губу, подумал: «Вот и все».

Она была в русском платье — сером, бархатном, потрепанном опашене, с тусклыми, ткаными серебром узорами, и поношенной кике. Белую шею обвивали нитки дешевых, мелких жемчугов.

Федор услышал, как трещат дрова в печурке, и сопит прикорнувший в кресле, пьяный самозванец.

— Вот, государыня, — поклонился Заруцкий, — мужика тут поймали, вроде на этого Воронцова-Вельяминова похож, кого государь к смерти приговорил. Вы ж видели его на Москве, посмотрите — он ли?

У нее были серые, темные, будто грозовая туча глаза. Марина подошла ближе и Федор подумал: «Смотри-ка, морщины уже. Маленькие, а все равно. Ей же двадцать два всего.

Господи, да о чем это я?»

От нее пахло чем-то свежим. «Или это ветер с реки? — подумал Федор, глядя в красивое, чуть нахмурившееся лицо женщины.

Марина усмехнулась, и, обнажив острые, мелкие, белые зубы, сказала: «Вы, Иван Мартынович, что — теперь всех рыжих, кои на дороге попадутся, сюда таскать будете? Сей мужик на Воронцова-Вельяминова ничуть не похож, и, — Марина повела носом, — пусть убирается отсюда, от него потом воняет, и вши, наверняка, есть».

— Ну, — грубо сказал Заруцкий, — не слышал, что ли? Иди себе, работай далее.

Он подтолкнул Федора к деревянной, обветшалой двери, что вела на узкую, заплеванную лестницу. Мужчина еще успел поклониться, и что-то пробормотать, и Заруцкий, бросив ему какую-то медь, велел: «Иди, иди, воняет от тебя, государыня к такому не привыкла».

Во дворе Кремля Федор прислонился к деревянным, толстым кольям стены, и, перекрестившись, подумал: «Господи, спасибо тебе. Вернусь в Москву, свечку поставлю Федору Стратилату, моему заступнику небесному».

Вокруг было еще шумно, у костров были слышны пьяные голоса, лай собак, на реке кто-то визжал, и Федор не сразу услышал тихий голос сзади: «Пан Теодор…»

Она стояла, смотря в землю, часто, прерывисто дыша.

— Идите, пан Теодор, — маленькие руки комкали, рвали застиранный кружевной платок, — там Заруцкий и он, — голос женщины на мгновение прервался, — пить засели, это на всю ночь.

Идите, пожалуйста.

Федор, не понимая, что делает, взял ее за нежное запястье и жестко, коротко сказал:

«Перейди мост, там, в перелеске, изба есть заброшенная».

Марина кивнула, так и не поднимая глаз, и Федор, развернувшись, пошел к воротам Кремля.

«Хочу и возьму, — подумал он грубо, наклоняясь, забирая у спящего солдата оловянную флягу. «Плевать на все». Он поднял валявшуюся в пыли плеть, и, оглянулся, — женщина все стояла, глядя ему вслед. В свете факелов ее глаза казались темными, бездонными — будто пропасть.

Дрова медленно, нехотя разгорались, пламя играло синими языками, лизало влажную кору и Федор, откинувшись к стене, отпив из фляги, повертел в руках плеть.

— Не надо бы, — вдруг тяжело, горько подумал мужчина. «Сим ты Лизавету не вернешь, Федор Петрович, спит она где-то, в земле сырой, и теперь уж только на небесах с ней встретишься.

Не обманывай себя».

Он закрыл глаза и вспомнил костер, что жарко горел в сложенном из озерных камней очаге, и ее обнаженное, мерцающее белизной тело — на медвежьей шкуре, что покрывало ложе.

«Еще? — шепнул он, прижимая жену к лавке, чуть щекоча рукояткой плети у нее между ногами.

Лиза повернула каштановую, растрепанную голову и прижалась губами к его руке. «Как хорошо! — крикнула она, — как хорошо, Федя, еще, еще, пожалуйста!»

Он поцеловал теплую, гладкую спину, и усмехнулся: «Как на Москву вернетесь, я тебя в мыльню заберу, поняла? На всю ночь».

— Да! — она развела ноги еще шире, и выгнулась, впуская его, резко вдохнув, почувствовав в себе рукоять плети.

— И сие тоже захвачу, — Федор пригнул ее голову к лавке и велел: «Лежи тихо, ежели угодишь мне — потом побалую тебя, сама знаешь чем».

— Угожу, — простонала Лиза, вытянув руки вперед, задыхаясь, не смея пошевелиться. «Угожу, Федя».

Мужчина тяжело вздохнул и подбросил в костер еще дров. «Может, и с дитем она была, как пропала, — Федор выпил еще. «Ну да о сем теперь только Господь Бог ведает. Как я устал, как устал. Не надо бы этого, но я не могу — хоть бы еще раз Лизу увидеть, пусть так, все равно».

Пламя взметнулось вверх, к проваленной крыше, и он услышал в лесу чьи-то осторожные шаги.

Она перешагнула порог и замерла — в проваленном полу, на волглой, сырой земле горел костер. Покосившиеся ставни были закрыты, и Марина увидела, как он поднимается с лавки — медленно, не сводя с нее тяжелого, холодного взгляда.

— Пан Теодор, — пробормотала она, опускаясь на колени, — пожалуйста, я прошу вас, не мучайте меня, пожалуйста.

Он захлопнул дверь, и, подперев ее поленом, сорвал с головы женщины простой платок.

Черные, длинные косы упали на спину. Мужчина отхлебнул из фляги, возвышаясь над ней, и Марина почувствовала, как дрожат у нее руки.

Федор наклонился, и, взяв ее сильными пальцами за подбородок, приказал: «Пей». Она подчинилась, и, ощутив, как водка обжигает горло, закашлялась. Он почти нежно распустил ей косы, и стал медленно расстегивать маленькие пуговицы на опашене. Ее кожа, — тонкая, белая, — обжигала, как огонь.

Марина потянулась, и, прижавшись губами к его руке, зарыдала: «Спасибо, спасибо вам!»

— Встань, — велел он, раздевая ее, задирая вверх рубашку. Она широко расставила ноги и почувствовала рукоять плети, что ласкала ее — медленно, настойчиво. «Теперь ртом, — усмехнулся он, слыша ее стон. «Иди сюда». Она подползла на коленях к лавке и покорно развела губы.

— Попробовала? — Федор хлестнул женщину по щеке. «Ну, так ты сейчас до утра ног не сомкнешь, поняла?»

Она только мелко, часто закивала, и глаза ее расширились. Федор посмотрел вниз и рассмеялся, прижимая ее голову к себе: «Глубже, пани Марина. Вот так, — он с удовольствием услышал сдавленный кашель. «И медленно, медленно, я сказал! Ну ничего, — мужчина откинулся к бревенчатой стене и закрыл глаза, — до рассвета я вас научу — как надо».

Потом он развернул ее к себе спиной, и, полюбовавшись стройными ногами, подняв плеть, подумал: «Вот так бы и написать ее, с распущенными волосами, обнаженную». Она закричала, раздвигая ноги, яростно скребя ногтями по грязному полу, мотая головой.

— Это только начало, — рассмеялся Федор, резко рванув ее за волосы, вцепившись зубами в стройную шею. Он вдохнул запах мускуса и шепнул ей на ухо: «А ну не двигайся!». Он загнал в нее рукоять плети и добавил: «Вот, пани Марина, так и будет. А теперь, — Федор подвигал рукой и она зарыдала, — теперь я вами как следует, натешусь».

Она потеряла счет времени, крича, плача от счастья, и вдруг ощутила спиной неровные доски пола. «А теперь так, — приказал Федор, кладя ее ноги себе на плечи, накрывая ее своим телом. «Да, да, пожалуйста, — покорно шепнула она, — делайте со мной все, что хотите, я вся ваша, вся, пан Теодор!

— Знаю, — мужчина взял ее длинными, сильными пальцами за горло. Марина задергалась, что-то неразборчиво крича, и Федор едва не добавил: «Знаю, Лизавета».

— С Ксенией не так, — потом подумал он, ставя женщину лицом к стене, замахиваясь плетью.

Она вздрогнула, и Федор, посмотрев на красные, вздувшиеся следы от ударов на ее спине, лаская ее грудь, рассмеялся: «Задницу подставляй, ты такого еще никогда не пробовала, сучка».

Она едва не сомлела, тяжело, дыша. Потом, лежа под ним, целуя его руки, она сказала:

«Еще, еще, пожалуйста!»

— Сколько угодно, — Федор опрокинул ее на спину, и Марина, разметав волосы по полу, отдаваясь ему, ощутила внутри себя горячий, бесконечный, поток. Мужчина на мгновение остановился и, целуя, кусая ее губы, хохотнул: «Сие, пани Марина, мне продолжать, никогда не мешало. А ну на колени, сейчас будете делать то, что мне нравится — и долго».

Она подчинилась, не стирая слез с лица, что-то счастливо, неразборчиво бормоча.

В щели между ставнями уже пробивался тусклый рассвет. Федор с сожалением подумал:

«Пора», и, прижимая женщину к лавке, не давая ей пошевелиться, опустил руку вниз.

Марина сжала пальцы, цепляясь за края лавки, обессилено закрыв глаза, разомкнув распухшие, искусанные губы. Он услышал слабый стон, и улыбнулся про себя: «Ну, еще раз, а потом, и, правда, идти надо».

Потом он одевался, а Марина, обнаженная, плачущая, цеплялась за его ноги: «Пан Теодор, пожалуйста, возьмите меня с собой, я вам слугой буду, рабой, — кем хотите! Пожалуйста!»

— Не бывать этому, — коротко ответил он. «Прощайте, пани Марина».

Дверь хлопнула, и женщина, набросив на себя сарафан, босиком выбежала вслед за ним — в осевший, ноздреватый снег лесной опушки. «Пан Теодор, — крикнула она, переступая ногами в ледяной воде лужи, — пан Теодор, пожалуйста!»

Он, молча, не оборачиваясь, уходил. Наверху, в кроне сосны, запела какая-то ранняя птица, и Марина, плача, кусая пальцы, еще хранящие его запах, рухнула лицом в холодную, стылую весеннюю грязь.