Петя Воронцов-Вельяминов спешился и, привязав лошадь к желтеющей березе, вышел на откос Волги. «Красиво», — юноша застыл, засунув руки в карманы кафтана. Волга текла на юг, — широкая, ленивая, и Петя, прищурившись, увидел на холме каменные стены кремля, а чуть подальше, на берегу Оки — золотые купола Благовещенского монастыря.
— Ничего, — юноша встряхнул рыжей головой, — сейчас с батюшкой съездим в Ярославль, соберем там ополчение, вернемся, а там уже, Великим Постом, и на Москву выступать будем. А Степа нас тут подождет, все безопасней.
Он оглянулся на мощный, высокий забор усадьбы у себя за спиной и, внезапно улыбнувшись, решительно подошел поближе.
За оградой раздался какой-то шорох и Петя позвал: «Марья!»
— Я тут, — услышал он девичий шепот. «Матушка на поварне, сейчас не выглянет. Уезжаешь ты? — нежный голос погрустнел.
— Сегодня, с батюшкой, — Петя сел на сухую траву, и, достав кинжал, просунув его в щель между бревнами, чуть пошевелил лезвием. Щель расширилась и он, увидев кончик белого, маленького мизинца, робко коснулся его. Девушка за оградой глубоко, прерывисто вздохнула.
— Как вернемся, сватов зашлю, — решительно сказал Петя, все не отпуская ее пальца.
«Слышишь, Марья?»
— Но мой батюшка…, - отчаянно, грустно прошептала она. «Федор Петрович тебе не разрешит, Петя, никогда!»
— То батюшка, а то — ты, — зло ответил юноша. «Мне девятнадцатый год идет, могу и сам жениться, Марья».
Он оглянулся, и, погладив ее мизинец, на мгновение прижался к нему губами. Сердце отчаянно заколотилось, и он услышал ласковый, прерывистый шепот: «Я ждать буду, Петя, ты только возвращайся!»
— Вернусь, — сказал он, вдыхая ветер с Волги, и влажный, сладкий запах осени. Петя потянулся, и, подобрав рыжий лист, что лежал на траве, осторожно просунул его в щель.
— Под подушку положу, — пообещала Марья, и, ахнув: «Матушка!», еще успела шепнуть:
«Милый мой!»
Петя услышал резкий, недовольный голос Ульяны Федоровны Романовой, и, усмехнувшись, покрутив головой, — вскочил в седло своего гнедого жеребца.
В Михайло-Архангельском соборе служили обедню. Петя, стоя за мощной спиной отца — рядом с ним были князь Пожарский, Минин и Татищев, — скосил глаза. Напротив, через проход, он увидел толстые, спускавшиеся на стройную спину белокурые косы, и нежный профиль какой-то девушки — в скромном сарафане. Петя заметил, как дрогнули длинные, темные ресницы и услышал слева шепот: «Дырку-то в ней не прогляди, Петруша».
Степка, — в черном кафтане послушника, — ухмылялся красивыми, алыми губами. Петя, было, потянулся дать ему подзатыльника, но тут запел хор, иереи двинулись вниз, толпа расступилась, и он увидел глаза девушки — синие, будто летнее небо.
В келарне вкусно пахло блинами. Степа снял с треноги в очаге железную сковороду, и, полив стопку теплым маслом, подвинул брату: «Ешь, а то я знаю, как вы там с батюшкой снедаете, с ополчением этим. Все всухомятку. И квас пей, я сам ставил».
Степа свернул блин, и, окунув его в сметану, облизываясь, сказал:
— Сие Марья Ивановна Романова, дочка известного тебе Ивана Никитича, того, что из Москвы грамоты рассылает, о присяге Владиславу королевичу. Ну, и патриарха, — Степа хохотнул, — Филарета племянница. Хотя тут у нас Филарет не в чести, сам понимаешь. Тако же Иван Никитич — не любят его. Ну, боярин Романов в Кремле, польскому коменданту кланяется, а семья его — тут. Батюшка не велел их трогать, мол, сие баба с детьми.
Петя жарко покраснел и младший брат, зорко глянув на него, небрежно сказал: «Могу грамотцу передать, мы там у них крышу сейчас кроем, в усадьбе. Ну, — Степа лениво улыбнулся, — не я, конечно, — он поднял изящные, холеные, красивые руки, — но — могу и я туда сходить.
— Да какой из тебя плотник? — усмехнулся Петя.
— Уж получше некоторых, — Степа вздернул рыжую бровь. «А впрочем, — не хочешь, — как хочешь». Он, было, потянулся еще за одним блином, но Петя умоляюще сказал:
«Пожалуйста…»
В синих глазах брата заметался смех. «Томишься, — утвердительно сказал Степан, наклонив голову набок. «Ну да ничего, Петруша, сие дело поправимое».
Петя сунул руку под кафтан, и нашел тайный карман, что Степа пришил изнутри. «Все грамотцы ее там, — ласково подумал юноша. «Вот, как раз, читать и буду. И с батюшкой поговорю, разрешит он, ну, покричит, может, но потом все равно — разрешит. Он же хороший, добрый, — Петя вдруг вспомнил влажный лес под Калугой и ласковую, большую руку отца у себя на плечах.
Юноша пришпорил гнедого и поехал к Тайницкой башне. Он оставил коня у входа в Кремль, и, спустившись в овраг, где был устроен пороховой двор и водяная мельница, сразу увидел отца.
— Вот, так и делайте, — раздался его низкий голос, — и чтобы к моему приезду тут недостатка не было. Огня сюда заносить не позволяйте, иначе от Кремля ничего не останется, — отец усмехнулся, — а сего нам не надобно, все же Петр Фрязин строил.
Отец вышел, пригнув голову, из деревянных ворот, и, отряхивая испачканные руки, снимая холщовый фартук, сказал: «Беги, собирайся, на закате уже и лодья наша готова будет. Тут недалеко, триста верст, быстро обернемся. Там, в Ярославле тако же надо — оружейный двор закладывать, а ты пока с ополченцами позанимаешься».
— Вот в Ярославле с ним и поговорю, — пообещал себе Петя. «Сейчас не повенчают нас, все же на Москву идем, а как с поляками покончим — дак сразу же. Все будет хорошо».
Он кивнул и спросил: «А вы, батюшка, тут будете?»
— А куда я денусь, — Федор сладко, широко потянулся и достал из кармана маленькую тетрадь в кожаном переплете и серебряный карандаш. «Посижу тут еще, порисую, потом с Михайло Никитичем и остальными словом перекинусь — и поедем. Поесть чего сложи, ладно?»
Петя кивнул и стал взбираться по склону оврага вверх. Федор проводил его глазами и, опустившись на траву, почесав карандашом в рыжих, пахнущих порохом, волосах, — погрыз кончик карандаша и стал быстро, аккуратно, набрасывать очертания башни, что возвышалась над ним.
В земской избе было людно, и Федор, сняв шапку, перекрестившись на образа, сразу услышал умоляющий голос писца: «Заминка у нас тут, Федор Петрович, не поможете?»
Мужчина наклонился над столом и ехидно сказал: «Заминка. Математике, что ли, никто вас не учил? Коли служилых людей первой статьи у нас шесть сотен человек, и содержания им положено пять десятков рублей в год — сколько мы на них за год потратим?»
Писец забормотал что-то и схватился за перо. Федор посмотрел на цифру, и, тихо выматерившись, перечеркнул ее. «Тридцать тысяч рублей, — сказал он, и, подтянув к себе лавку, сев, добавил: «Давай сюда бумагу, объясню вам умножение».
Закончив, он глянул на тех, кто собрался, вокруг и ворчливо заметил: «Ничего сложного, сами видите».
— Лихо вы это, Федор Петрович, — пробормотал кто-то.
— Я сии задачи в четыре года решал, — сочно заметил Федор, отдергивая пестрядинную занавеску, что отделяла чистую половину избы.
Татищев сидел за деревянным, чисто выскобленным столом, покусывая перо. «Вот, — подвинул он лист Федору, — почитай.
— Быть нам всем, православным христианам, в любви и в соединении и прежнего междоусобства не чинить, и Московское государство от врагов наших очищать неослабно до смерти своей, и грабежей и налогу православному христианству отнюдь не делать, и своим произволом на Московское государство государя без совету всей земли не выбирать.
— Молодец, — одобрительно сказал Федор. «Это куда?»
— В Соль Вычегодскую и Вологду, — ответил Татищев. «С тем же караваном пошлю, что тебя и Петра везет, они потом дальше, на север идут».
— Бояре, — князь Пожарский, — высокий, с чуть подернутой сединой русой бородой, шагнул в горницу.
— Все мы тут с этой смутой постарели, — подумал Федор. «Вон, Дмитрию Михайловичу тридцать три, Кузьме Семеновичу Минину — едва тридцать исполнилось, — а тоже, виски седые. А у Михайлы, — он искоса взглянул на Татищева, — вон, морщины у глаз, а ему тоже — чуть за тридцать. А мне, — сорок следующим годом, — и незаметно, ни одного седого волоса».
— Так, — сказал Пожарский, садясь, отпивая кваса. «Монастырский, — одобрительно заметил он.
— Степан мой принес, — рассмеялся Федор. «Коли б не он — померли бы с голоду. Ты вот что, Дмитрий Михайлович, следи там одним глазом за двором оружейным, пока меня нет.
Мастера хорошие, как на подбор, но все, же надзор нужен. Сколько у нас сейчас ополченцев?
— Три тысячи, — сказал Пожарский, подвигая к себе перо и бумагу. «Это без тех, что той неделей пришли — из Коломны и Рязани, тех мы еще на довольствие не поставили».
— Я займусь, — раздался высокий, веселый голос из-за перегородки и нижегородский земский староста, Кузьма Семенович Минин, зашел в избу с черного хода.
— Все несут и несут, — сказал Минин, садясь за стол. «Уж чего только в амбарах нет, можно хоша десять лет воевать».
— Десять нам не надобно, — покачал головой Татищев, и, как всегда, подумал: «Господи, как хорошо, что я этого Минина нашел. Умный мужик, простой, и соображает — лучше бояр многих. Тако же и народ к нам потянулся».
— Федор Петрович, — Минин тоже выпил квасу, — нам до вечера еще с деньгами разобраться надо, подсчитать, сколько нам до Великого поста потребуется. Не поверите — с медными полушками люди приходят, последнее отдают.
— Разберемся, — кивнул Федор, — ну, да я и вернусь уже скоро. А что отдают, — дак, Кузьма Семенович, — на святое дело наш народ ничего не пожалеет. Как князя Дмитрия Ивановича всем миром собирали — супротив татар идти, — тако же и нас.
Солнечный луч лежал на янтарных, чистых досках пола. В раскрытые ставни, с кремлевского двора, слышался юношеский голос: «А сейчас все строятся, идут к Волге, там мишени поставлены, будем стрелять учиться!»
— Петька, — нежно подумал Федор. «Хороший из него воин вышел, конечно. Теперь повенчать бы, девятнадцатый год уже парню. Спрошу в Ярославле, может, кто по душе ему пришелся из девушек здешних».
— А ведь мать князя Димитрия Ивановича Вельяминова была, Федор Петрович, — невзначай заметил Кузьма Минин.
— Сие дело давнее, — коротко ответил Федор, почесав в бороде.
— Все же, — Пожарский сомкнул длинные, сильные пальцы, — вы в седьмом колене Ивану Васильевичу покойному сродственник, ближе вас никого не осталось. Годуновы, — Пожарский отмахнулся, — то по жене родство, Романовы — тако же, а вы, — он помолчал, — крови государевой.
— Я тоже по жене, — неохотно заметил Федор, — тем более, Дмитрий Михайлович, ну какой из меня царь? Нет, нет, и оставим этот разговор, — он поднял огромные, загрубевшие, в несмываемых пятнах руки. «Я строитель, мастер, куда мне — на троне московском сидеть?».
В горнице повисло молчание и Минин, наконец, сказал: «Как раз вам и сидеть, Федор Петрович. Сами же знаете, — как вас народ любит. Ежели Земский Собор вас выберет — что, откажетесь неужто? А что вы руками работаете — оно и лучше, хоша страну в порядок приведем, — Минин взглянул на чистый, ухоженный кремлевский двор за окном, и рассмеялся: «Вот как здесь, в Нижнем Новгороде».
— Сначала надо поляков из Москвы выбить, а там уж решать будем, — угрюмо сказал Федор и Татищев, заметив легкий румянец на его щеках, улыбнулся про себя: «Согласится. Говорил же я — совестный мужик Федор Петрович, народу отказать не сможет. Истинно сказано — глас народа, он ровно глас Божий».
— Насчет коломенских, — Татищев зорко глянул вокруг, — говорил я с ними. Маринка-то в Коломне, с атаманом Заруцким и ублюдком своим.
— Ну да, — рассмеялся Пожарский, — как второго самозванца прикончили, да гореть ему в аду вечно, так Маринка под Заруцкого легла. А чей, сей ублюдок, года ж ему нет еще?
— В декабре год будет, — Татищев выпятил губу. «А чей, Дмитрий Михайлович — кто ж знает?
Сия блядь с кем только не жила, не удивлюсь, ежели со всем Тушинским лагерем развлекалась.
Федор, вдруг, на мгновение, всем телом, вспомнил талый, волглый снег, запах сосен и жар костра. «Господи, — подумал он мимолетно, — прости меня, но я не мог, не мог иначе. Хоть на одну ночь, но я ее увидел, мою Лизавету. Хоть так, все равно. Попрощался».
Он посмотрел на спокойное лицо Татищева и сказал: «Ну, как под Москвой будем, дак Коломну и навестим, Михайло Никитич. Заруцкого — на кол, Маринку — в Пустозерск, а сего ублюдка — в реку кинем. Али в прорубь, — Федор нехорошо рассмеялся.
— Тянуть-то не надо, Федор Петрович, — возразил Пожарский. «Еще повенчаются они, Маринка своего пащенка царем вздумает объявить, сами же знаете, как первое ополчение на Москву пошло, там Ляпунов покойный за самозванца народ мутил».
Минин внезапно, громко выматерился, и стукнул кулаком по столу — так, что вздрогнули глиняные стаканы. «Сего допустить нельзя, слышите, бояре? Прирезать этого сосунка, и дело с концом, — Кузьма Семенович откинул светлые волосы с загорелого лба и добавил:
«Не для того народ нам медные деньги несет, чтобы еще одна смута затеялась».
— Я бы мог в Коломну наведаться, — задумчиво сказал Татищев, поглаживая ухоженную бородку. «Заруцкий меня и не помнит уже, да и я вообще — сморгни, и не заметишь, — он легко, красиво улыбнулся. «Сие дело недолгое — младенца в колыбели придушить».
— Опасно, — Федор посмотрел в серые, холодные глаза. «Не рисковал бы ты так, Михайло Никитич».
— Тебя, Федор Петрович, провожу и поеду, — Татищев усмехнулся. «Пани Марина, конечно, еще понести может, ну да следующего ублюдка она уже за царскую кровь не выдаст».
— Ходят слухи, что самозванец-то, ну, второй — жидом был, тако же и первый, — сказал Минин.
«Вы первого видели, Федор Петрович, правда, сие?»
— Сие пани Марина знает, — расхохотался Федор. «Это она у нас — всех на своем веку попробовала. Ладно, бояре, — он томно потянулся, затрещав поношенным кафтаном, — давайте делом займемся, сиречь — счетами нашими».
Пожарский помолчал и, взглянув на Татищева, тихо сказал: «Вы все же подумайте, Федор Петрович, ну, о чем говорили мы».
— Подумаю, — мужчина рассмеялся, — только все равно, Дмитрий Михайлович, пока поляки в Кремле сидят, — все это разговоры. Пойдемте, Кузьма Семенович, — он поднялся и князь Пожарский, проводив глазами огромные, широкие плечи и рыжую голову, обернулся к Татищеву: «Все же лучше бы, ежели бы он до похода на Москву повенчался. Сам знаешь.
Михайло Никитич, народ-то за царем идет, не за боярами».
— Повенчается, — успокоил его Татищев. «Покровом, князь, беспременно, повенчается, не такой у нас человек Федор Петрович, чтобы народу отказывать».
Он улыбнулся тонкими губами и тоже встал: «Пойдемте, там послания законного патриарха Гермогена привезли, из Чудова монастыря, надо на площади зачитать, и писцам отдать — чтобы в каждый город сия грамота отправилась».
Уже выходя на кишащий людьми и телегами двор, Татищев поднял голову вверх, и, перекрестившись на купола Михайло-Архангельского собора, подумал: «Сие не грех, а дело достойное — Маринкиного пащенка жизни лишить. Господь меня наградит за сие».
Степа перекрестил отца и брата, — они были много выше его, и коротко велел: «Все сразу не ешьте, а то я вас знаю. И спать вовремя ложитесь, за полночь не сидите, особливо вы, батюшка».
Федор усмехнулся и, поцеловав рыжие кудри сына, подумал: «Ну, Степке уж и шестнадцать скоро, и сам может далее учиться, без меня. Тем более — мы флот морской начнем строить, иноземных мастеров приглашать — скоро страну и не узнают».
Петя со значением посмотрел на младшего брата, и тот чуть дрогнул темными ресницами.
«Ну, он с Марьей поговорит, — подумал юноша, — чтобы не скучала она».
Степа помахал рукой лодье, что разворачивала паруса на широкой, темной волжской волне, и Федор, стоявший на носу, вдруг раскинул руки в стороны.
— Хорошо, Петька, — тихо сказал он, глядя на удаляющиеся стены кремля, на чудный, золотисто-лиловый закат, что играл над правым, гористым берегом Волги, на дальние, бескрайние леса у горизонта. «Красиво у нас, сын».
— Да, — Петр нашел большую, жесткую ладонь и крепко пожал ее. «Красиво, батюшка».
Лодья шла на север — быстро, чуть наклонившись под прохладным, ночным ветерком.
Высокий, широкоплечий, сероглазый юноша оправил темный кафтан, и, скинув валяную шапку, шагнул в деревянный, жарко натопленный предбанник.
Бани стояли на берегу Оки, прямо напротив золоченых куполов Благовещенского монастыря, и юноша, пригладив светлые волосы, на мгновение, обернувшись, прошептал: «Ну, значит, здесь».
— Закрыто! — раздался недовольный, дребезжащий голос. «С утра приходить надо, опосля обедни убираемся мы».
— Я от Никифора Григорьевича, из Москвы, — сказал юноша, распарывая ногтем подкладку шапки. «Вот, грамотцу он вам велел передать».
Низкорослый, морщинистый старик подозрительно оглядел подростка с головы до ног и требовательно протянул руку.
— Илья Никитич, — хмыкнул он, почесав влажные, редкие, седые волосы. «Молод ты для лекаря-то».
Элияху широко улыбнулся: «Могу зубы вырывать, банки ставить, нарывы вскрывать, раны тоже лечу, кости правлю. На Москве, как супротив поляков весной поднялись — помогал нашим ополченцам».
— Пойдем, — зашаркал старик, приподнимая холщовую занавеску. «Вот, тут у меня как раз каморка свободная есть. Стол, кров, два рубля серебром в год, ну, и парься, сколь захочешь, — старик мелко, дробно рассмеялся.
Элияху взглянул на чистую, маленькую светелку — кроме лавки и стола, в ней ничего не было, и, тряхнув головой, пожал руку старику: «Спасибо!»
— Савелий Иванович меня зовут, — ворчливо отозвался тот, — ну, подпол у меня тоже имеется, ежели там надо будет, кому помочь — позову. Хотя, — мохнатая бровь поднялась вверх, — сейчас дела-то все побросали, в ополчение пошли. Ты, наверное, тоже побежишь, годов-то сколько тебе?
— Шестнадцать на Успение было, — пробурчал Элияху, раскладываясь.
— Вымахал, — присвистнул Савелий. «Иди, попарься с дороги, один будешь, а опосля — я пирогов тебе принесу, свежие».
Когда занавеска задернулась, Элияху посмотрел на холщовые мешочки с травами, что стояли на столе, на свои инструменты, — и вдруг, устало закрыв глаза, лег на лавку.
— Ты на Волгу отправляйся, — сказал Никифор Григорьевич, запечатывая грамотцу. «В Андрониковом монастыре сказали же тебе — мол, Федор Петрович покойный туда Степу увез. Оставь, не ищи Татищева — сия змея с кем угодно может быть, хоша с поляками, хоша со шведами».
Элияху выглянул в окно светелки — кабак, что стоял в зарослях кустов, у ручья, пожар не тронул. Он вдохнул запах гари — вокруг лежала сожженная Москва, небо было серым, угрюмым, и он вспомнил, как, перевезя раненых ополченцев из отряда Бутурлина через реку, — вернулся к Яузским воротам. Китай-город пылал, и Элияху увидел, как поляки расстреливают обезоруженных людей, что стояли у стены Белого города.
Никифор Петрович подошел к нему и положил руку на плечо. «Тако же и для Степы я тебе грамотцу дам, — тихо сказал мужчина. «Он тут бывал, помнит меня. Мой тебе совет, Илюха — ты Степана найди, скажи ему, что с матерью и сестрой его случилось, и поезжай домой. У тебя ведь тоже семья есть».
— Есть, — согласился подросток. «Только, Никифор Григорьевич, — он повернулся, и мужчина увидел холодные, цвета грозовой тучи, глаза, — раз уж второе ополчение собирают, там, на Волге, я лучше с ним сюда вернусь».
Никифор Григорьевич вздохнул, и, потрепав юношу по светлым кудрям, подумал: «А что делать? Гришу я на Волгу не пустил, другого сына у меня нет, а Илюху, хоша он мне как сын — не могу удерживать. Как выросли они, Господи, а все одно — дети еще».
Элияху, не открывая глаз, нашел пальцами рукоять кинжала. Он весь умещался на ладони — маленький, ладный, холодно блестящий серой, драгоценной сталью. Рысь глядела на него крохотным, изумрудным глазом.
— Вот и посмотрим, что тут за ополчение, — пробормотал Элияху, и, легко встав с лавки, плеснув в лицо речной водой, крикнул копошившемуся в банях Савелию: «Я пойду, прогуляюсь до базара!»
— Иди, — отозвался старик, и Элияху, кусая на ходу пирог с капустой, вышел на берег Оки.
Кремль возвышался у слияния рек, неподалеку, и юноша, сдвинув шапку на затылок, слушая дальнее ржание коней и едва слышные выстрелы, пробормотал: «Но сначала — туда».
Элияху подождал, пока из ворот выедут пустые телеги, и, подойдя к ополченцам, что охраняли вход, открыв свою холщовую суму, сказал: «Там, на базаре, говорили, вроде лекаря у вас тут нет?»
— Молод ты еще, лекарем быть, — хмыкнул один из мужчин, оглядывая юношу. «Хотя ладно, — он отступил в сторону, — проходи, может, и занадобишься кому».
Элияху осмотрел чисто выметенный, аккуратный двор — огромные, в три человеческих роста, двери амбаров были открыты, и он краем глаза увидел мешки с припасами. Чей-то высокий, веселый голос объяснял:
— Нет, нет, совсем не так надо делать! Вот, смотри, я тебе написал — сколько у нас сейчас воинов, и сколько мы в день на пропитание выделяем. А вот тут — сколько у нас к Великому Посту будет, ну, ежели все удачно пойдет. Вот и посчитай мне, чтобы я знал — хватит нам денег, али еще у народа просить.
Быстрый, маленького роста, загорелый, светловолосый человек в простом, но чистом кафтане, вышел на двор, отряхивая испачканные в муке руки.
— Кто таков? — резко спросил он, увидев Элияху. «Почему без оружия, сказали же всем — пойти, получить, пока есть, иначе как учить-то вас?»
— Лекарь я, — краснея, сказал юноша. «Илья, Судаков по прозванию. Может, болеет, кто?»
Мужчина расхохотался, показывая крепкие, белые зубы. «Нам болеть не с руки, милый мой, мы воевать идем. Кузьма Семенов Минин, земский староста, хозяйством тут заведую».
Он хмыкнул, и, почесав нос, сказал: «А впрочем, пойдем, тут есть такие, у кого зубы ноют, а до базара, али бань добежать — не всегда время есть. Посажу тебя в избу нашу земскую, там боковая горница есть, и занимайся. Только, — Минин на мгновение приостановился, — платить нам нечем, сразу говорю».
— Да я не из-за денег, — запротестовал Элияху и увидел, как Минин широко улыбается.
«Может, тут знают, где Татищев, — подумал юноша, идя вслед за старостой к большой, крепко срубленной избе, что стояла у кремлевской стены. «Спрашивать-то не след, мало ли что еще подумают. Ежели найду его — дак он мне скажет, куда Лизавету Петровну и Марью дел, беспременно скажет».
Юноша вдруг, на мгновение, приостановился и подумал: «Но как, же это — человека жизни лишать? Я ведь лечить хочу, не убивать».
Элияху тряхнул головой и зло сказал себе: «Все равно. Он ребенка похитил, и женщину, у коей разума нет. Такое не прощают».
Минин провел его в избу с черного хода, и, растворив низенькую дверь в светелку, сказал:
«Вот тут и раскладывайся, сейчас народ к тебе пойдет».
Элияху намочил холщовую тряпку водкой и, протерев щипцы с ножом, сказал ополченцам, что сгрудились вокруг лавки: «Вы его только за руки держите, а то ежели он меня кулаком ударит, — то никому уже зубы не выдеру».
Раздался звонкий смех, и высокий, мощный ратник, жалобно попросил: «Водочки бы. Ну, для храбрости».
— Выпейте, — легко согласился юноша, придвинув ему глиняный стаканчик. «Выпейте и рот открытым держите. Будет быстро».
Ополченец, бледнея, опрокинул стакан, и, перекрестившись, сказал: «Давай!»
— А ведь мы совсем не умеем зубы лечить, — подумал Элияху, аккуратно подрезая десну, вдыхая запах лука и водки. «Рвать — умеем, но ведь хорошо бы не доводить до этого.
Сколько я всего не знаю еще, — он внезапно, про себя усмехнулся. «Еще в Падую хотел ехать. Где он, тот университет? Живым бы с этой Москвы выбраться».
Он подставил деревянную миску, и, когда мужчина сплюнул кровь, сказал: «Ну, теперь немного потерпеть осталось».
Медленно раскачивая гнилой, коренной зуб, он вдруг услышал из-за перегородки холодный, вкрадчивый голос: «Сегодня вечером и отправлюсь, Кузьма Семенович. Я быстро обернусь, до Покрова, тут меньше четырех ста верст. Заодно и послушаю там, — куда атаман Заруцкий далее собирается».
— Тако же бы и его прирезать, Михайло Никитич, — раздался веселый говорок Минина.
— Ну, — слышно было, что Татищев улыбается, — нет. Иван Мартынович у нас на кол сядет, а пани Марина — смотреть на казнь будет. Так что скоро увидимся, — Элияху медленно, аккуратно потянул, ополченец выматерился и Татищев спросил: «Что это у нас там за базар, Кузьма Семенович?».
— Лекарь зубы рвет, — объяснил Минин.
— А, — мужчина широко зевнул, — ну, сие мне не надобно. Обнимемся, на дорожку-то.
— Вот и все, — сказал Элияху, выбрасывая вырванный зуб в миску. «Рот водкой пополощите».
— Я уж лучше опять выпью, — пробормотал ополченец, вытирая пот со лба.
Он увидел спину Татищева, когда тот уже выходил из крепостных ворот. В Михайло-Архангельском монастыре били к вечерне, в Кремль валила толпа, и Элияху, опустив голову, следя за мужчиной, — смешался с ней.
Татищев спустился по откосу к деревянному мосту через Почайну, и, миновав пороховой двор, стал взбираться наверх — к церкви Ильи Пророка.
— Хорошо, что народу много, — подумал Элияху, пробираясь среди телег. «Только бы он не оглянулся, — он сразу меня заметит, я ведь высокий».
Выйдя на Ильинскую улицу, — широкую, чисто выметенную, с лавками и мастерскими, юноша увидел, как Татищев свернул в какой-то неприметный тупик.
Элияху нащупал в кармане кафтана кинжал, и, пристроив удобнее свою суму — последовал за ним. В избах уже вздували огни, с Волги тянуло свежим, речным ветерком, и юноша, подняв голову — увидел, как в чистом, вечернем небе, медленно плывут на юг какие-то птицы.
— Скоро Новый Год, — вдруг подумал Элияху. «Потом День Искупления, и Суккот. Дома шалаш будут строить, на весь двор, большой. Меир с малышами за ветками пойдет, для крыши, мама будет готовить, на всех гостей, не меньше трех десятков всегда приходит. У Элишевы, наверное, уже и дети родились, я теперь дядя».
Он вздохнул, и, заставив себя не вспоминать красные, черепичные крыши Казимежа, запах свежего хлеба по утрам, и то, как они с отцом шли на молитву — по узким, предрассветным улочкам, — осторожно нажал на дверь сеней. Та, даже не заскрипев, открылась, и Элияху проскользнул внутрь.
Татищев стоял к нему спиной, наклонившись над столом, записывая что-то. «Так, ну Кузьма Семенович завтра ко мне зайдет, заберет грамоты, — пробормотал мужчина. «Хорошо, что патриарх Гермоген в темнице — жалко старика, конечно, но так еще больше народу к нам тянется».
Татищев внезапно замер, и Элияху заметил, как его левая рука ползет в карман.
— Не надо, — холодно сказал он, уперев кинжал в шею мужчины. Элияху внезапно вспомнил атлас Везалия, который ему показывал лекарь-немец на Москве. «Позвонки, — подумал он.
«Один удар — только точный, — и смерть. Точно я могу, у меня рука верная».
— Отпусти, — сказал Татищев, не двигаясь. «Я тебе покажу, где тайник с золотом».
— Он меня не узнал, — подумал Элияху. «Ну да, год прошел, даже больше».
— Не нужно мне твое золото, — грубо сказал юноша. «Ты с Лизаветой Петровной и Марьей что сделал, где они?»
Татищев сделал одно легкое, неуловимое движение, и, мгновенно повернувшись, схватил Элияху за руку — твердыми, железными пальцами.
— Жив, — сказал он утвердительно.
— Жив, — сквозь зубы, пересилив боль, ответил юноша, и вырвав руку — резанул Татищева кинжалом по горлу.
Тот отступил, держась за рану, и Элияху, увидев алую, медленно сочащуюся между пальцами кровь, подумал: «Правильно. От этого он не умрет, так, царапина».
Он толкнул мужчину к столу, и, ударив его в лицо, — кость захрустела, и Татищев взвыл, сказал: «Тихо! Где они?»
Татищев выматерился вполголоса, и, шумно вдохнув, дернулся — раздался звук выстрела, запахло порохом, и Элияху, выбив из его руки пищаль, наступив на нее ногой, повторил:
«Где?»
— Дурак, — злобно сказал Татищев, хватая ртом воздух, — какой же ты дурак. Так лучше…, для всех, для страны…
— Где? — Элияху нажал на его горло клинком.
— Прирезал обеих — торжествующе улыбнулся Татищев. «Бабу, и девчонку с ней».
Юноша вспомнил каштаново-рыжую косу, синие, большие глаза и ее мягкую, детскую ладошку. «Еще сказку!» — услышал он капризный, нежный голос и, сцепив, зубы, — ударил Татищева кинжалом. Лезвие вошло в шею до рукоятки, кровь брызнула мгновенной сильной струей, и мужчина, цепляясь за его ноги, хрипя — сполз на чистые, свежие, золотистые половицы.
Элияху вынул кинжал, и, глядя в мертвое, с расширенными, остановившимися серыми глазами, лицо, — застыл, стоя на коленях. Кровь уже не била, — она лилась, скапливаясь в темную, вязкую лужу на полу.
Золотая рысь была забрызгана. Юноша безучастно стер свежие пятна рукавом кафтана и подумал: «До темноты тут посижу, и пойду в бани. Там река рядом, искупаюсь ночью, одежду выстираю. Найду Степана, все ему расскажу и вернусь с ополчением на Москву. А потом — домой».
Дверь сеней стукнула, и с порога раздался веселый, знакомый голос: «А я тут в церкви Ильи Пророка с народом говорил, Михайло Никитич, и думаю — давай сегодня за грамотцами зайду, раз уж по соседству оказался. А вы не уехали еще, я смотрю?»
Элияху, было, спрятав кинжал, рванулся к окну, но было поздно — Минин шагнул в горницу, и его голубые глаза недоуменно расширились.
— Что за…., - выматерился он, и, побледнев, кивнул двум ополченцам, что стояли сзади: «А ну, скрутить его!»
— Ах ты сука, — сказал высокий, мощный мужик, и Элияху подумал: «Это же он, я ему зуб сегодня вырывал».
— Пока не бить, он нам с Дмитрием Михайловичем в сознании нужен, — холодно сказал Минин, глядя за тем, как двое ратников удерживают юношу.
Минин опустился на колени, и, посмотрев на труп, покачал головой: «Говорил же я тебе, Михайло Никитович, — возьми охрану. А ты все отмахивался — мол, не для того мы у народа медные деньги собираем, чтобы на себя их тратить, — Минин перекрестился и, прошептав:
«Храни тебя Господь, — закрыл Татищеву глаза.
— Лекарь, — протянул он, поднявшись, разглядывая — снизу вверх, — хмурое лицо Элияху.
— Он мне не поверит, — горько подумал юноша. «Был бы здесь Никифор Григорьевич, если бы я Степу нашел — поверили бы, наверное. А так…»
— Из Коломны, должно быть, — издевательски, склонив голову набок, продолжил Минин. «От пани Марины и атамана Заруцкого явился. Умно, ничего не скажешь. Скольких тебе еще убить велели, а? Всех нас? — он помолчал и, раздув ноздри, сказал: «На улице малолюдно уже, ведите его в Кремль, в подвал. Завтра князь Дмитрий Михайлович со стрельбища вернется, и мы с лекарем поговорим — по душам».
— Пожарский, — Элияху на мгновение похолодел.
Избы на Устретенской улице горели, в стене Белого города были видны дымящиеся выбоины. «Воды, — прохрипел лежавший на кафтане мужчина — с закопченным, окровавленным лицом. Элияху поднес к его губам оловянную флягу и подумал: «C этим пожаром даже вода горячая». Юноша аккуратно ощупал раздробленное пулей плечо, — мужчина коротко, сдерживаясь, застонал, и, обернувшись, сказал: «Вывозить его отсюда надо, и быстро, сейчас я перевяжу, и гоните телегу к реке, под сено его спрячьте. Там лодки наши стоят». «Стояли» — подумал Элияху.
Он быстро и ловко почистил рану, — обрамленное русой бородой лицо мужчины смертно побледнело, и, махнул рукой: «Поднимайте, только осторожно».
Гнедой, взмыленный жеребец промчался по улице — у Сретенского монастыря был виден завал бревен и камней, за которым сидели, отстреливаясь, ополченцы, и ратник, перегнувшись в седле, закричал: «Поляки отрезали улицы, что к Яузе ведут. Китай-город горит, там тоже не пробраться».
— В Лавру его везите, — велел Элияху. «Тут дорога прямая, быстро доберетесь. Кто это хоть?»
— Князь Дмитрий Михайлович Пожарский, — ополченец укрыл раненого сеном, и, подстегнув лошадей, погнал телегу к видневшемуся вдали выезду из города.
— Он меня и не узнает, — вдруг подумал юноша. «Он же почти без сознания был, он и не помнит меня».
— Отпустите его, — велел Минин. «А ты одежду скинь, — добавил староста. «Мало ли, вдруг ты там, что еще прячешь».
Элияху снял промокший от крови кафтан, и, вывернув карманы, протянул Минину кинжал.
— Красивая штучка, — тот раздул ноздри, рассматривая сверкающую изумрудами фигурку рыси. «Вроде — игрушка детская, а бьет, — он обернулся на труп Татищева, — смертно. Ну, да не увидишь ты ее более, лекарь, — Минин спрятал кинжал и приказал: «Все снимай! Мало ли, что у тебя под рубахой, али в сапоге, мы теперь люди ученые».
Элияху стиснул зубы, и, отвернувшись, краснея — разделся.
— Татарин, — усмехнулся Минин, разглядывая юношу. «Али жид. Ну да у самозванца и тех, и тех достанет, впрочем, на виселице — все одинаково дергаются».
— Не похож он на татарина-то, Кузьма Семенович, — хмуро сказал высокий ополченец. «Тако же — на жида».
— А то ты много жидов у себя в Завольжье видел, — ядовито отозвался Минин, и, встряхнув, ощупав шаровары и рубашку, — швырнул их юноше. «Жид, али не жид — нам сие без разницы, для убийцы пощады не будет».
Элияху, молча, натянул одежду, и, нахлобучив на голову валяную шапку, подумал: «А грамотца Степе от Никифора Григорьевича — там еще, в подкладке. Ну да что теперь, где Степу искать? Пусть, будь что будет, зато я сделал то, что должно — отомстил».
Он почувствовал, как врезается в запястья толстая веревка, и, вскинув голову, получив тычок в спину, не обернувшись на труп, — вышел во двор.
На мосту через Почайну уже никого не было, над Кремлем висел тонкий, бледный серпик луны, в камышах щелкала какая-то птица, и Элияху, искоса посмотрев на тонкую, огненную полоску заката над далеким волжским берегом, подумал: «Может, все-таки сказать им? Да нет, они и слушать не будут».
— Он Михайлу Никитича ножом зарезал, сука, его атаман Заруцкий подослал, — сказал один из ополченцев охране, что стояла у ворот. «Завтра на глазах у всех его вздернем, чтобы неповадно было».
Ратники заматерились и Элияху услышал жадный, захлебывающийся голос: «Да нам его отдайте, мы его до кишок разорвем, еще веревку на него тратить!»
— Кузьма Семенович не велел, — оборвал их ополченец. «Иди, иди, жидовня проклятая, — он подтолкнул Элияху.
— На кол его! — крикнул кто-то. «Чтобы помучился, как следует, кровопийца! Еще лекарем притворялся!»
Низкие, железные двери подпола со скрипом отворились, и юноша, все еще со связанными руками — полетел по узкой, сырой лестнице — в темную, непроницаемую, молчаливую глубину.
Степа Воронцов-Вельяминов разогнулся, и, вытерев пот со лба, усмехнулся про себя: «Надо будет потом руки медвежьим жиром смазать, мозоль на мозоли. Но чего ради брата не сделаешь».
Усадьба Романовых стояла на холме. Подросток, отложив топор, залюбовался видом, что открывался сверху. Мощная, широкая Волга и медленная, зеленая, Ока — поуже, сливались где-то в отдалении, у холма, на котором возвышался Кремль, поблескивала тихая, заросшая камышами Почайна.
— Написать бы сие, — подумал Степа. «Не на иконе, а на холсте, как батюшка рассказывал. Он же говорил, этот архитектор итальянский, Брунеллески, изучал прямую перспективу.
Батюшка мне рисовал собор Санта Мария дель Фьоре, там Брунеллески купол делал.
Только бы одним глазом посмотреть на Флоренцию, это же красота какая. А вот — тоже красота, ее-то мне и надо, — он тихо рассмеялся и, отложив топор, быстро спустился по приставной лестнице во двор.
— Марья Ивановна, — тихо, оглянувшись, позвал он.
— Степа, — девушка ахнула, прижав к груди деревянную миску с мукой. «Крышу же закончили класть».
Подросток ухмыльнулся. «Я вашей матушке сказал, что проверить хочу, — все ли ладно, а то еще дожди пойдут, — он посмотрел в чистое, ясное небо и легко улыбнулся. «Держите, от Петра Федоровича, как уезжал, велел вам передать, — Степа вытащил из мешочка, что висел рядом с нательным крестом грамотцу. «А вы, Марья Ивановна, ежели хотите что написать — я ему все отнесу, как он вернется».
Девушка спрятала записку в рукав льняной рубашки, и, зарумянившись, отвернувшись, прошептала: «Беспременно».
— Вот как такие волосы писать? — вдруг подумал Степа. «Они же белокурые, и золотистого цвета немножко есть, там, где солнце отсвечивает. Вернется батюшка, надо будет у него спросить. А вообще хорошо бы ее вот так и нарисовать, с миской, ну да вернусь в монастырь — займусь, хорошо еще, что бумаги у меня много».
— Ты что? — Марья искоса посмотрела на подростка, — он стоял с открытым ртом, глядя куда-то вдаль.
Степа встряхнул рыжими, мягкими, отросшими по плечи кудрями и рассмеялся: «Задумался, Марья Ивановна, сие со мной бывает».
Девушка прислушалась и грустно сказала: «Сейчас матушка меня искать будет. А когда Петр Федорович возвращается?».
— Да той неделей, — успокоил ее Степа, и, взбираясь по лестнице, добавил: «А я к вам еще раза, два приду, крыша-то большая, — он подхватил топор и помахал девушке рукой.
Марья посмотрела на миску муки у себя в руках, и, внезапно всхлипнув, подумала: «Не повенчают нас. И так уже, как на чумных смотрят, а все из-за батюшки и дяди, что на сторону поляков переметнулись. Не разрешит Федор Петрович сватов заслать».
Девушка вспомнила серые, прозрачные глаза, его ласковый шепот с той стороны ограды:
«Никого, окромя тебя мне не надобно, Марья, слышишь, никого!»
— И волосы, — как лист осенний, — подумала Марья. «Господи, еще и война эта, Великим Постом на Москву идут, а ежели убьют его? В инокини постригусь тогда, мне тоже — без Пети не жизнь».
Она посмотрела на влажные следы от слез, что красовались на муке, и, вытерев щеки рукавом, подумала: «Убежать можно. Повенчаемся в деревне, нас там и не знает никто.
Только бы он вернулся быстрее, — Марья посмотрела на Волгу, и твердо велела себе: «Жди.
Все будет хорошо».
В чистой половине земской избы было тихо. Пожарский, — все еще в кольчуге, пахнущий порохом, повертел в руках кинжал, что лежал на столе, и жестко сказал: «Так, Кузьма Семенович, давай-ка, собирайся, переезжай сюда, в Кремль. И без охраны более никто в город не выходит — ни ты, ни я, ни Федор Петрович, как вернется он».
Минин тяжело вздохнул, почесав затылок: «Своими руками змею пригрели, Дмитрий Михайлович, ну что мне стоило его обыскать, как зашел он сюда».
— Ну, обыскал бы, — угрюмо отозвался Пожарский. «Он же лекарем притворялся, понятно, что ножи у него были. Ну, ничего, — князь поднялся, — со дня сегодняшнего никого чужого сюда пускать не будут, коли дело у людей какое — лучше мы к ним, за ворота, выйдем».
— Сие хорошо, — Минин горько усмехнулся. «Там хоша людей достанет, не убьют на глазах у всех. Надо нам кольчуги тоже всем надеть, Дмитрий Михайлович, а то из пищали — тако же выстрелить могут.
— Дорогой клинок-то, — заметил Пожарский. «Дамасской стали, ножны золотые, с алмазами, изумрудами. Особливо под детскую руку делался, сразу видно. Рукоять, — он прищурился, — похоже на Федора Петровича саблю, там тоже насечка такая, искусная. Украл, что ли, его этот жид?».
— Да какая разница, — горько махнул рукой Минин. «Михайло Никитича-то не вернуть уже.
Ладно, пойду, посмотрю, как там виселица — готова ли. Вы, Дмитрий Михайлович, пока, может, поговорите с ним? Хоша бы понять, — один он тут, али много их Заруцкий подослал».
— Поговорю, — усмехнулся Пожарский, засучивая рукав кафтана. «По душам поговорю, Кузьма Семенович».
Степа стукнул в перегородку и весело сказал: «Бояре, я вам кваса принес, соленых огурцов — тако же, и хлеба свежего, — я сам пек!»
Не дождавшись ответа, подросток, подхватив ведра с квасом и огурцами, зажав под мышкой хлеб, — отворил дверь ногой.
— Сначала жалуются, что голодные, а потом и не найдешь их, — хмыкнул Степа, и, застыл, выронив хлеб, — на столе, прямо в его середине, тускло блестело что-то золотое.
Он увидел, не веря своим глазам, голову рыси, и тихо прошептал: «Матушка…»
— Марья с ним играть любила, — подросток вспомнил пухлую девочку и то, как она, гладя пальчиками ножны, лепетала: «Ысь! Моя ысь!»
— Иди, иди, — раздался грубый голос от черного хода. «Сейчас телегу подгонят — на базар поедешь, сука. Навозом тебя забросают по дороге, а потом вздернут без жалости всякой».
Степа, потянувшись, забрал кинжал. Вскинув глаза, он увидел высокого, широкоплечего юношу. Тот, опустив голову, утирая рукавом разорванной рубахи разбитый нос, — переступил порог.
— Что Петька тут делает? — внезапно подумал Степа. «Он же в Ярославле, с батюшкой.
Господи, да это не Петька, парень-то светловолосый. Он же братом Петьке мог быть, так похож».
— Дмитрий Михайлович! — звонко позвал Степа, завидев Пожарского. «Откуда тут этот кинжал?»
— Убийцу наемного к нам Заруцкий подослал, — Пожарский хотел было, выругаться, но сдержался. «У него нашли, сей мерзавец им Михайло Никитича зарезал».
— Это моей матери кинжал, — сказал Степа тихо. «Лизаветы Петровны покойной».
Пожарский побледнел и, обернувшись к парню — тот все стоял, рассматривая Степу, — угрожающе сказал: «А ну, сука, где ты этот кинжал взял, признавайся!».
— Мне его Марья дала, тем летом, — тихо ответил Элияху, не сводя глаз с лица подростка.
«Сестра твоя, покойная. Ты же Степа, Воронцов-Вельяминов, правильно?».
— Врет и не краснеет, — сочно заметил Пожарский, засучивая рукав кафтана.
— Стойте! — велел Степа. «Погодите, ну откуда он знает про Марью, значит, видел он ее!»
— Видел, — угрюмо сказал Элияху. «Тако же и Лизавету Петровну видел, последний раз — год назад, на Москве, как весть пришла, что Федор Петрович и сын его старший при Клушино погибли.
Степа недоуменно вскинул бровь. «Никто не погибал. Батюшка мой жив, Петр — тако же, они сейчас в Ярославле, ополчение сбирают, скоро и вернуться должны. И при Клушино их не было».
Пожарский прислонился к печи, и, завидев голову, просунувшуюся в горницу, махнул рукой:
«Иди, не до тебя сейчас».
— Дак телега готова, — сказал какой-то ополченец. «Ну, жида этого на виселицу везти. Это он, что ли? — ратник шагнул через порог, и, увидев Элияху, застыл.
— Дмитрий Михайлович, — сказал мужчина осторожно, — это же Илюха, ну, да вы его не помните, вы тогда, как вас ранило, на Устретенской улице, без сознания были. Он вас перевязал, сей парень нам тогда, весной, как мы супротив поляков на Москве бились — ой как помогал.
Элияху внезапно снял шапку, и, надорвав ногтем подкладку — протянул Степе грамотцу. «Раз мне не верят, так хоша, может, Никифору Григорьевичу поверят, — хмуро проговорил юноша.
«Это друг Федора Петровича, он кабак на Чертольской улице держит».
— Сей кабак нам известен, — протянул Пожарский, садясь к столу. «Там в подполе, раненых держали, и выводили их оттуда — по ходам подземным».
Из сеней раздался высокий голос Минина: «Ну, что тянем-то, Дмитрий Михайлович?
Вздернуть его, чтобы другим неповадно было, и дело с концом!»
— Погоди, Кузьма Семенович, — угрюмо велел князь, — сие дело запутанное, в нем разобраться надо — кто тут прав, а кто — виноват.
Минин, зайдя в горницу, тяжело вздохнул: «Ну что вы брехню его слушаете…»
— Я ему верю, — сказал Степа, дочитав до конца, передавая грамоту Пожарскому. Подросток вскинул синие, большие глаза, и Элияху подумал: «Он на Лизавету Петровну похож. Только волосы рыжие». Степа внезапно встал, — невысокий, легкий, изящный, и, засунув руки в карманы темного, монашеского покроя, кафтана, подошел к окну избы.
— Вы почитайте, Дмитрий Михайлович, — попросил он, не оборачиваясь. «Сие рука Никифора Григорьевича, я ее много раз видел. Татищев сказал, что батюшка мой и Петя под Смоленском оба убиты, и увез мать мою, и Марью — тако же. Никто не знает куда. А Илью, — он кивнул на юношу, — кинжалом ударил, он едва кровью не истек.
В горнице было тихо, и, Элияху, наконец, сказал: «Я хотел, чтобы он признался — куда он их запрятал. А он…, - юноша с шумом вдохнул воздух, — он сказал, что убил их, обоих. Марье ведь только семь лет, семь!». Он посмотрел на свои руки, что лежали на столе, и тихо добавил: «Я ведь лекарем хочу стать, я знаю — грех человека жизни лишать, но за такое…»
Пожарский передал грамотцу Минину и почесал в бороде: «Вот оно, значит как. Только зачем ему сие надо было — женщину с ребенком убивать?»
Он внезапно поймал взгляд Минина — холодный, спокойный, и сказал: «Вы вот что, парни, идите-ка. Погуляйте, поговорите. Можем тебя, Илья, тут поселить, в Кремле, коли хочешь».
— Спасибо, — юноша поднялся. «Я же работаю, в банях, что на Оке стоят, лекарем. Меня хозяин уж ищет, наверное. Я туда пойду».
— Я провожу его, — Степа взял со стола кинжал и, посмотрев на Пожарского, вдруг сказал:
«Коли батюшка мой знал бы об этом — он сам бы Татищева убил, и не задумался».
— Да, — тихо ответил Пожарский, провожая глазами подростков.
Когда дверь закрылась, Минин, все еще держа в руках грамотцу, вдруг сказал: «Сие нам только на руку, Дмитрий Михайлович, хотя грех так говорить, конечно».
Пожарский сомкнул сильные пальцы и вздохнул: «Народу скажем, что сие ошибка была — мол, Татищев его за наемного убийцу принял, сам на него напал, а парень этот, Илья — защищался».
— Да не Илья он вовсе, — хмыкнул Минин.
— Да все равно, — устало отозвался Пожарский. «Мальчишка-то хороший, мы в его годы тоже такими были — горячими. А с Федором Петровичем надо по душам поговорить, как вернется.
Пущай забирает Ксению Борисовну из монастыря и венчается — все равно эти постриги, что под самозванцем сделаны были — грош им цена. А с Земским Собором я затруднений не предвижу».
— Да уж какие затруднения, — Минин отдал ему грамотцу. «Спрячьте, как Федор Петрович приедет — пущай прочтет. Кровный родственник царю Ивану покойному, на дочери Годунова женат — что нам еще надо? И сыновья у него вон — сильные да здоровые, не налюбоваться.
Сорока не было еще, даст Бог, — Минин перекрестился, — следующим годом, как поляков из Москвы выбьем, у нас уже и наследник трона появится».
Пожарский посмотрел в окно, на прибранный, блистающий чистотой двор, и улыбнулся: «С таким царем, Кузьма Семенович — скоро страну и не узнать будет, поверьте мне».
Легкий, еще теплый ветер ворошил траву на холме у Оки.
Степа поглядел на Кремль и тихо сказал: «Понимаешь, Илюха, мы ведь и похоронили их уже. Отпели, вона, у меня в монастыре, Благовещенском, Псалтырь по ним читают. Пять лет ведь прошло».
— А ты помнишь их? — осторожно спросил юноша.
Степа усмехнулся: «Мне девять лет было, как они пропали. Помню, конечно. Марья толстая была, и молоком от нее пахло, а матушка…, - он прервался, и, найдя руку Элияху, пожал ее, — ласковей матушки никого на свете не было. Она хорошая была, такая хорошая…, Батюшка тоже, — добавил подросток.
— Ему с нами двоими тяжело, конечно, ну, да что уж теперь — Петр женится скоро, а мы с батюшкой, как все это закончится, в Италию поедем. Я же там родился, — Степа мимолетно улыбнулся.
Элияху открыл рот.
— В Венеции, — смешливо добавил Степа. «Мы там жили, как из Польши уехали, из Несвижа.
Петя — тот в Несвиже родился, ну, как и ты. Он Венецию помнит, а я — нет, я маленький был, — грустно добавил подросток.
— Так ты там в монахи пострижешься? — спросил Элияху.
Алые, красиво вырезанные губы, улыбнулись: «Еще чего не хватало, Илья Никитич. Я в монастыре живу, потому что там богомазы хорошие, я ведь учусь еще».
— А так, — Степа потянулся, — ну какой из меня монах? Я картины хочу рисовать и дворцы строить, не терема, как тут, — он сморщил нос, — а настоящие, мне батюшка рассказывал. А ты на Петра похож, — склонив голову, добавил Степа, — он рыжий только. Ну да у нас все рыжие.
— Даже Марья немножко была, — Элияху все смотрел на широкую, медленную Волгу. «Ну как это так, зачем он это, Степа? Зачем он их убил?»
Подросток положил голову на колени и тихо ответил: «Да уж и не узнаем никогда теперь, Илюша. И не узнаем — почему матушка такой стала, ну, как ты говорил. А ты мне о Кракове расскажешь?»
— Обязательно, — Элияху поднялся. «Пошли, Савелий Иванович уже меня обыскался, наверное».
Из предбанника на них пахнуло паром и вениками, и старик сварливо сказал: «Ты, ежели работать нанялся, дак работай, а не бегай там, абы где. Ох, молодежь!»
— Хочешь, помоги мне, — предложил Элияху, глядя на очередь, что собралась у боковой горницы. «Тут, наверное, все с зубами, рвать их придется».
— Ни за что, — Степа поднял ладони, — я уж лучше рисовать буду. Опосля вечерни приходи, у нас хоша и постно готовят, но вкусно, ты таких грибов, как я делаю, нигде не попробуешь.
— Постно, — это как раз хорошо, — улыбнулся Элияху. Уже пройдя в горницу, доставая свои инструменты, он вдруг подумал: «Приеду домой, схожу, помолюсь за них. Ну и что, что не евреи, какая разница. Господи, упокой их в присутствии своем».
— Чирей замучил, — угрюмо сказал стоящий в дверях мужик, показывая на кое-как замотанную тряпками ногу в грязном лапте.
— Садитесь и показывайте, — велел Элияху, вымыв руки, берясь за нож.
Лодья, осторожно двигаясь в мелкой воде, подходила к пристани, и Федор, положив руку на плечо сыну, сказал: «Смотри, вон, Степан, рукой нам машет. А это кто рядом с ним? — мужчина прищурился.
— Так я с батюшкой и не поговорил, — горько подумал Петя. «Да как — вон, в Ярославле, только и слышно было — мол, предатели, страну полякам продали. Как зайдем в Москву — так всем им головы отрубим — и Милославскому, и Романову, и Салтыкову».
Юноша взглянул на Кремль, и, искоса разглядывая лицо отца, вздохнул: «А я ведь обещался Марье. Может, уходом повенчаться? Она согласится, мы ведь любим друг друга. А война как же? Вдруг убьют меня — что с ней тогда станет?»
Петя вспомнил белокурые, чуть тронутые золотом волосы, синие глаза и вдруг разозлился:
«На все воля Божья. А так — может, дитя родится, у батюшки внук будет. Не могу, не могу я без нее!»
Федор спустился вниз по деревянному трапу и вдруг замер — рядом с младшим сыном стоял высокий, широкоплечий юноша в валяной шапке и простом кафтане. «Глаза, — подумал мужчина. «Ее глаза, Господи, ни у кого я более их не видел. У Пети такие же глаза — ровно небо северное. Откуда он здесь взялся?»
— Батюшка, — тихо сказал Степан, подняв голову, — сие Илья, ну, Элияху Горовиц, он из Польши, вести у него есть — про матушку и Марью. Вы послушайте его, пожалуйста.
Элияху посмотрел на огромного, мощного, — будто медведь, — мужчину, — в старом, прожженном, испачканном кафтане и заметил сзади юношу — вершков двенадцати, тоже рыжеволосого, с прозрачными, большими, серыми глазами.
— Будто брат мне, — подумал Элияху, — только волосы рыжие. Я и не знал, что люди так похожи бывают.
— Я сын пани Горовиц, — сказал он, глядя в голубые, с золотистыми искорками, глаза мужчины. — Она мне говорила, что с женой вашей, пани Эльжбетой, дружила, как вы в Несвиже жили.
Петя взглянул на юношу — у того были вьющиеся, светлые волосы и серьезное, еще совсем молодое лицо. «Мы со Степаном и то — меньше похожи, — усмехнулся Петя и протянул Элияху руку: «А я Петр, сын Федора Петровича, старший».
— Рассказывай, — коротко велел мужчина, глядя куда-то вдаль, поверх головы Элияху.
«Увидеть бы ее, хоша на единое мгновение, — вдруг, с тоской, подумал Федор. — Да что там, и не думай о сем».
Выслушав юношу, он тяжело вздохнул, и, перекрестившись, сказал: «Спасибо тебе. Уж и отпели мы их, а видишь, как получилось». Федор, на мгновение, прервался, и, обернувшись к старшему сыну, велел: «Петька, возьми Илюху к нам, в избу, а ты Степан, пойти с ними, приберись там, еды какой приготовь».
— Да я в банях… — запротестовал Элияху, глядя на хмурое, будто вырубленное из камня, лицо. «Даже не дрогнул, — подумал юноша. — Господи, да как он так может?»
— Ну и будешь ходить в свои бани, — коротко ответил Федор. — А жить — у нас будешь, все же, — угол красивого рта чуть искривился, — мне тебя твоей матери надо вернуть живым и невредимым. Так что я присматривать за тобой буду, Илья Никитич, ты уж не обессудь. Идите, — он махнул рукой, — я скоро.
— Куда он? — тихо спросил Элияху, глядя вслед Федору, что поднимался на откос холма.
— Он всегда так, — вздохнул Петя. — Не любит с людьми говорить, ему надо одному побыть. Батюшка мне рассказывал — как отчим его умирал, на Москве, молодым еще, дак батюшка из дома ушел, и у Троицкой церкви стоял.
Элияху вспомнил чудные, разноцветные купола, и всю ее — легкую, стройную, упирающуюся в облака и, помолчав, ответил: «Я понимаю, да».
Федор скинул кафтан, и, устроившись на траве, положив тетрадь в кожаном переплете на колено — стал рисовать. Она сидела, держа на коленях девочку, положив округлый подбородок на тонкую, изящную кисть, чуть улыбаясь. Волосы — густые, мягкие, — были прикрыты большим беретом, низко вырезанное платье открывало начало груди. Марья, прижимая к себе куклу — тоже улыбалась, глядя прямо на него, большими, материнскими глазами.
Он медленно, нежно прорисовал кружево на платье дочери и подумал: «Надо же, вроде порохом сейчас занимаюсь, артиллерией, а все равно — рука-то у меня точная осталась, и всегда такая будет».
— Папа! — услышал он капризный голос. — Заплети!
— Как раз я их с Шексны забрал и в подмосковную привез, — подумал Федор, — два года ей было. И уже болтала как бойко. Сидела у меня на коленях, и я ей косы заплетал. Лиза пришла, посмотрела, рядом на лавке устроилась, и голову мне на плечо положила. Я ей еще шепнул тогда: «Вечером в сторожку собирайся». Господи, — он посмотрел на рисунок, — упокой души их, пожалуйста. Ведь не страдали же они? — Федор взглянул на чистое, голубое небо, на медленно парящую над Волгой чайку и шепнул: «Я знаю, не страдали».
Он разорвал рисунок на мелкие клочки, и, пустив их по ветру, поднявшись — пошел в Кремль.
— Каша с грибами белыми и луком, — сказал Степан, доставая из печи горшок. — Давайте, садитесь.
Петя посмотрел на Элияху и шепотом сказал: «Ты только ему не говори, ну, насчет Болотникова, ни к чему Степке такое знать».
— Не буду, конечно, — так же тихо ответил юноша.
— О чем это вы там? — подозрительно спросил Степа, разливая квас. — Хоша избу в порядок привел, — он тонко улыбнулся, — уже не так запущено. Вот же Петя, что ты, что батюшка — дай вам волю, в грязи по уши сидеть будете.
— Да мы тут ночуем только, — отмахнулся Петя, садясь за стол. — Тако же и Илюха будет. А мы, — он на мгновение замялся, — о Марье, вот о ком.
— Ты с батюшкой поговорил? — Степа выпятил нежную губу и внимательно посмотрел на брата.
— Да какое там, — горько ответил Петя. — Они отца Марьи на плаху отправить собираются, разве он мне разрешит на ней жениться? А я ведь обещался, — значит, надо.
— Что за Марья? — недоуменно спросил Элияху и улыбнулся: — Ты, Степа, так вкусно готовишь, — как мама моя.
— Вот он нам рыбы еще сделает, — со значением сказал Петя. — Завтра сходит на базар, и сделает. Тельное и карасей в сметане.
— Меня готовить матушка учила, — вздохнул Степа, — как я еще маленький был. А Марья — он усмехнулся, — Петруша тут у нас жениться затеял, да не ту боярышню выбрал, — подросток развел руками и тут же получил деревянной ложкой в лоб, — легонько.
— Очень даже ту, — Петя отрезал себе ломоть свежего, ржаного хлеба. — Только, парни, сие все в тайности обделать надо. Ты послушай, Илюха.
Выслушав, Элияху прожевал, и, накладывая себе еще каши, хмыкнул: «Сие, конечно, дело нетрудное — девку выкрасть и до деревни довезти, однако же, что Федор Петрович скажет?»
— А мы подождем, пока он на стрельбище уедет, и тогда все сделаем, — твердо ответил Петя. — Ну, покричит потом, но не убьет же. Ну что, поможете? — он посмотрел на подростков.
— Ну конечно, — в один голос ответили они, и Элияху добавил: — То отец, а то — дочь. И вправду, ежели обещал чего — дак делать надо.
В открытое окно избы бил косой, яркий луч заходящего солнца, и Петя подумал: «Завтра со Степаном грамотцу Марье передам, ну, чтобы она мне кольцо и ленту прислала. А потом подождем, как батюшки в городе не будет — и повенчаемся. Как раз пост закончился, Третий Спас уж две недели, как прошел».
Он вздохнул, и, перекрестившись, сказал: «Ну, Бог нам в помощь, парни».
Федор поднял голову от счетных книг и хмуро сказал: «Ну, ежели мы так и дальше будем деньги собирать, то к Великому Посту у нас тысяч десять ополченцев на Москву двинутся.
Его, — Федор коротко дернул головой в сторону кремлевского двора, — зарыли уже?».
— Третьего дня, — коротко ответил Пожарский. «Федор Петрович, да, может, солгал он, может, живы, ваша жена с дочкой?»
Мужчина обвел глазами избу, и хмуро сцепив загрубевшие пальцы, бросив их на стол, — сочно выматерился. «Ежели вы с ублюдком этим заодно были…, - процедил Федор, глядя куда-то в сторону, — дак лучше сразу скажите».
— Федор Петрович! — Минин испуганно перекрестился. «Ни о чем этом мы не ведали, сами же знаете, тем летом мы все тут, в Нижнем Новгороде, пребывали, и вы с нами — тако же. А Дмитрий Михайлович в усадьбе своей жил, ну, опосля ранения, в деревне».
Пожарский молчал, смотря в окно на то, как строились посреди двора ополченцы. «Господи, — вдруг подумал князь, — какое лицо-то у него — вроде и заплакать хочет, а не может. Только все одно — надо с ним говорить, и, чем быстрее, тем лучше».
Забили колокола Михайло-Архангельского собора, и Федор, перекрестившись, поднялся:
«Пойду на пороховой двор, потом — к оружейникам, посмотрю, как они без меня справлялись».
Пожарский взглянул на синий, холодный блеск сапфиров, что украшали рукоять сабли, и осторожно сказал: «Ежели бы мы на Москву под знаменами царя пошли, дак оно бы лучше было, Федор Петрович».
— И народ этого хочет, — добавил Минин. «Мы ведь Земский Собор и тут созвать можем, все равно — половина страны под поляками, оттуда людей ждать не приходится».
Федор вздохнул и потер лицо руками. «Сколько раз повторять вам, — не для меня трон царский, не хочу я на нем сидеть».
Минин внезапно стукнул кулаком по столу:
— А что благо страны превыше собственного должно ставить — не вы ли мне говорили, Федор Петрович? Я ведь тоже, — мужчина усмехнулся, — остался бы старостой земским, и горя себе не знал. Зачем я тогда на площади клич бросил, сами же слышали, — его голос, — высокий, взволнованный, — зазвенел на всю горницу.
— Захотим помочь московскому государству, так не жалеть нам имения своего, не жалеть ничего, дворы продавать, жён и детей закладывать, бить челом тому, кто бы вступился за истинную православную веру и был у нас начальником, — Минин помолчал, тяжело дыша, и добавил: «Вам, Федор Петрович, и более никому».
Пожарский подошел к столу, и, глядя прямо на Федора, проговорил:
— Ежели народ вас, на коленях, просить будет — неужто откажетесь? Вы ведь в Европе жили, вы для России столько сделать сможете, сколько ни один царь не сделал еще! Нам ведь мир надо заключать с поляками, со шведами, торговлю надо устраивать, ремесла, в Сибирь далее идти, — кто, как не вы, все это на плечи свои возьмет? А не хотите, — Пожарский внезапно, горько, усмехнулся — дак бегите, как уже много народу убежало.
Федор вдруг подумал: «Правы они. Но что, же это получается — на крови Лизаветы я царем стану? А ты ведь сам так хотел, — одернул себя мужчина, — и не стыдно тебе теперь в глаза им смотреть? Хотел, чтобы родами умерла. Господи, ну знаешь ты, как бить — без промаха же сие делаешь».
Он вздохнул и, засунув руки в карманы, сказал:
— Хорошо. Пусть сходится Земский Собор, а я пока, той неделей, во Владимир съезжу, заберу Ксению Борисовну из Княгинина монастыря. Тут и повенчаемся, в Нижнем Новгороде. Хоша улицы замостим заради этого, — Федор сжал зубы, и, не глядя на них, уже выходя в сени, бросил: «Я на пороховом дворе буду, коли занадоблюсь».
Минин посмотрел ему вслед, и попросил: «Дмитрий Михайлович, у меня там, в сундуке, с книгами счетными — бутылка лежит. Налейте по стаканчику, пожалуйста».
Пожарский выпил, и, захрустев соленым огурцом, вытерев пот со лба, — облегченно сказал:
«Ну, Кузьма Семенович, сие дело решенное. Господь нас благословит, как мы с новым царем воевать отправимся.
Петя Воронцов-Вельяминов достал сверток, что лежал у него за пазухой, и, оглянувшись, поцеловав простенькое, с бирюзой колечко, и ленту — приник губами к щели в заборе.
С Волги дул теплый ветер, шелестели еще зеленые листья деревьев, — только березы стояли, уже украшенные золотом, и Петя вспомнил, как играли на солнце белокурые волосы Марьи. Он закрыл глаза и услышал тихий голос: «Я тут, милый мой!»
— Марьюшка, — сказал он ласково. «Наконец-то. Я так скучал, так скучал в этом Ярославле. Ну все, той неделей и повенчаемся уже».
— А батюшка твой? — испуганно спросила девушка.
— Он во Владимир уезжает, дела у него там какие-то, с ополчением, — Петя вспомнил усталое лицо отца и его жесткий голос: «Нет, ты тут останешься, Илюха — тако же. Нечего вам туда-сюда разъезжать, вон, ты, Петр, новыми ополченцами займись, а у Илюхи — тоже работа есть. Ничего, не заскучаете, тут две сотни верст, я быстро обернусь».
— Хорошо, — Марья выдохнула и быстро сказала: «Степа мне грамотцу твою передал, я все сделаю, как надо».
— Ты не бойся, — нежно сказал юноша. «Тут до Балахны недалеко, а в Балахне, Илюха, ну, друг мой, увидишь ты его, — со священником Никольской церкви договорится. Деньги у нас есть, поживем там немного опосля венчания, и сюда вернемся».
— Я не боюсь, — услышал он из-за ограды. «Чего мне бояться, Петруша, я ведь с тобой».
— Да, — он внезапно улыбнулся и, увидев очертания маленького пальца — прикоснулся к нему губами. «И я с тобой, Марьюшка, и так всегда будет — сколь я жив».
Девушка чуть всхлипнула и неразборчиво проговорила: «А ежели убьют тебя, ну, на войне этой?».
— Не убьют, — твердо, серьезно ответил Петя, все не в силах оторваться от ее мягкой руки.
Пахло влажной травой, немного — грибами, и Петя подумал: «Как будто по лесу идешь.
Господи, скоро и увижу ее — всю. Какое счастье».
— Не убьют, — повторил он и замолк — сверху, в голубом небе, шелестя крыльями, перекликаясь — плыла стая журавлей.
Маленькая, изящная девочка порылась в мешочке, что висел у нее на шее, рядом с деревянным, простым крестом, и, протянув лодочнику медь, велела: «На тот берег!»
Марья оглянулась — мать стояла, закинув голову, укрытую серым платком, вверх, чему-то слабо улыбаясь. «Пошли! — сердито велела дочь, устраивая женщину в лодке.
— Разума нет, — заметил лодочник, берясь за весла.
Девочка расправила старенький, заношенный, но опрятный сарафан, и, взглянув на золотые купола монастыря, на мощные стены Кремля, поднимавшиеся ввысь, ответила: «Блаженная она, безъязыкая, ровно ангел небесный. Так что ты ее не обижай — грех сие».
Лодочник посмотрел в большие, синие, глаза ребенка, и подумал: «Вроде дитя, а говорит-то как разумно. И глядит — словно взрослая, даже стыдно становится».
— Да я и не думал, — буркнул он, выводя лодку на простор реки.
Марья взяла мать за руку, — та даже не пошевелилась, и, вздохнув, опустила ладошку в зеленую, прозрачную воду — прохладную, свежую. «Волга, — вдруг шепнула она. «Господи, неужели дошли?»
— Я вам спеть могу, — услышал лодочник звонкий голос. «Ну, так еще красивей будет, — девочка оглянулась вокруг и нежно, протяжно запела:
— Отврати лице Твое от грехов моих и изгладь все беззакония мои.
Сердце чистое сотвори во мне, Боже, и дух правый обнови внутри меня.
Не отвергни меня от лица Твоего и Духа Твоего Святаго не отними от меня.
Возврати мне радость спасения Твоего и Духом владычественным утверди меня.
— Это царь Давид пел, — сказала девочка, закончив — как согрешил он.
Лодочник посмотрел на красивое, спокойное лицо блаженной и тихо спросил: «А вы откуда?»
— В Лавре жили, — Марья все держала руку матери, — оттуда — дальше пошли. «Нищие мы, — добавила девочка, — во славу Божью. Эту псальму я в Лавре петь выучилась, — она тихо вздохнула и замолчала.
Возок остановился, и Марья, осторожно выглянув из окошка, увидела скопление телег и коней. На постоялом дворе было шумно, кто-то истошно кричал: «Да я тебя за сие в землю по плечи вобью! Как это — страну полякам продать! На Волгу надо идти, там ополчение сбирается!»
Его не было, — Марья на мгновение раздула ноздри и вспомнила его вкрадчивый, тихий голос: «Илюша решил в Москве остаться, Никифору Григорьевичу помочь, потом к нам приедет. Ты не бойся, все будет хорошо, милая».
Она посмотрела в холодные, серые глаза и коротко кивнула. «Как у змеи, — подумала Марья.
«Мы, когда через горы в Краков шли, я их видела — они днем лежат на солнце, не двигаются, а ночью — убивают. Так же и этот».
Возницы тоже не было — кони были распряжены и, привязанные к изгороди, жевали сено.
Марья дернула мать за руку и велела: «Пошли!»
Лес начинался сразу за околицей села — Марья даже не остановилась, чтобы спросить его название. Только утром, когда, переночевав у какого-то ручья, они вышли к деревне, Марья, стукнув в ставни, подняв голову, проговорила: «Где тут Волга?»
Старик, что высунулся на двор, расхохотался: «Эх, милая, там, где солнце встает. Далеко».
— А мы где? — не отставала от него Марья.
— Лавра в десятке верст, — показал рукой старик.
— Спасибо, — ответила девочка, и, взяв за руку мать, посмотрев на восходящее, нежное солнце, твердо сказала: «Значит — сначала в Лавру».
— А там я Богородицу увидела, с лицом матушкиным, — грустно подумала девочка, выбираясь на берег. «И сказали, что это брат мой писал, как в Лавре жил. А потом — в Каргополь уехал, и там, как мы зимовали, — я тоже такую икону видела. Господи, только бы Степа жив был».
Она ласково подтолкнула мать: «Пошли, вон там церковь есть, постоим, соберем милостыню, а потом — по монастырям отправимся, может, знают — где Степа, раз он из Каргополя на Волгу собирался».
Марья вздохнула, и, оправив на матери рубашку, убрав ей, волосы под платок, — стала взбираться на высокий берег. Звенели, переливались колокола церквей, и, она, поймав за руку какую-то старуху, спросила: «Вроде не праздник, что в колокола-то бьют?»
— Молебен во всех церквях городских служили, — набожно перекрестилась старуха, — за победу оружия нашего, над ворогами. Сегодня как раз новые ратники учиться идут, на стрельбище.
— Вон там, — она показала на паперть церкви Ильи Пророка, — земский староста, Кузьма Семенович Минин, деньги собирает — на ополчение.
Марья протолкалась сквозь толпу, ведя за собой мать, и, найдя деревянный, крепкий стол, за которым сидел невысокий, голубоглазый мужичок, сказала: «Желаю пожертвовать».
Кузьма Минин вскинул глаза и улыбнулся: «Ну, давай, девица-красавица».
Марья нашла в мешочке серебряную монету, и, чуть вздохнув, тряхнув головой — протянула ее Минину. Тот сделал отметку в книге и велел: «А ну, забирайся сюда, как зовут-то тебя?»
— Марья, — девочка оглянулась на мать и приказала: «Стой тут!».
Минин поднял ее повыше и крикнул: «Вот, православные, дитя невинное, — последнюю копейку отдает заради страны нашей! Так не жалейте и вы, заради ополчения, заради веры православной, чтобы был у нас царь исконный, Земским Собором, всем народом нашим избранный!»
— Не жалейте! — звонко крикнула Марья и вдруг застыла — мать стояла, закинув лицо в небо, что-то шепча. Снежно-белый голубь, покружив над куполами церкви, сел ей на плечо. Мать, протянув руки, — толпа, ахнув, расступилась, — запела:
— Утрите слезы, — тихо, ласково сказала Лиза. — «Ибо с вами Сын Божий, ведет Он рать к победе, и благословляет нас».
Толпа, крестясь, стала опускаться на колени, и Минин услышал рыдающие голоса:
«Знамение! Знамение!»
Марья слезла со стола, и, подойдя к матери, обернувшись к Минину, сказала: «Господь вам в помощь».
Женщина и девочка шли к воротам Кремля, и Минин, посмотрев им вслед, перевел взгляд на стол, — заваленный серебром.
— Так, — сказал Федор, натягивая кафтан, проверяя пистолеты. — Пусть эти двое делом тут занимаются, а не гуляют, понял? Присматривай за ними, Степан.
Младший сын, что укладывал в седельную суму свертки с едой, распрямился, и, чуть улыбаясь, ответил: «А как же, батюшка, беспременно буду».
— А что это ты ухмыляешься? — подозрительно спросил Федор и подумал: «Правильно, что я им сейчас не стал говорить. Привезу Ксению, и тогда уже все объясню. Господи, хоша бы поскорее этих поляков из Москвы выбить, и делом заняться. Вон, в Англии — при Елизавете не воевали, сейчас тако же — со всеми в мире, и нам сие не помешает. Хоть страну в порядок приведем, перед людьми стыдно не будет».
— Я? — Степа вскинул бровь «Да вовсе я не ухмыляюсь, что вы».
— Ну-ну, — проворчал Федор, глядя в синие, ласковые глаза сына. Он внезапно привлек мальчика к себе и ворчливо проговорил: «Ты подожди. Как с поляками разберемся, отправлю вас вдвоем с Илюхой — он домой, к матушке своей поедет, а ты — в Италию».
— Скорей бы уж, — сочно проговорил Степа, и отец, улыбнувшись, поцеловал его в рыжие кудри.
— Лошади готовы, батюшка, — всунулся со двора Петя. «Илюха пришел, проводить нас».
Федор потрепал по холке огромного, вороного жеребца, и строго сказал Элияху: «Ты тако же — не слоняйся, а работай, а то знаю я вас».
Отец вскочил в седло, и Степа одними губами спросил у Элияху: «Завтра в Балахну?»
Тот кивнул, и, посмотрев на Петю, что уже сидел на своем гнедом, так же неслышно ответил:
«Опосля завтра Петька со стрельбища вернется, все и обделаем. Марья, ты говорил, маленькая, с тебя ростом — в твою одежу переоденем. Насчет лошадей я договорюсь».
Степа прикрыл глаза длинными ресницами, и, увидев озабоченное лицо старшего брата — быстро ему подмигнул.
— Ну, с Богом, — Федор тронул своего жеребца и обернувшись к мальчишкам, что стояли на крыльце избы — помахал им рукой.
Марья взглянула на закрытые, мощные деревянные ворота крепости, и, вздохнув, проговорила: «Ну, сейчас на ополчение посмотрим, и по монастырям пройдем, Степу поищем».
— А ну давай, — улыбнулся мужик, что стоял рядом, — на плечи мне залезай, выше будешь. За мать свою не бойся, она тут, рядом.
Марья устроилась на плече и, приложив ладошку к глазам, спросила: «А много их, ну, воинов?»
— Да уж тысяч семь, говорят, — хмыкнул мужик, — я бы и сам пошел, кабы не жена с детками.
Ворота медленно растворились, и Марья открыла рот: «Ничего себе!»
Они все шли и шли, блестело оружие, откуда-то издалека все звонили колокола, пахло порохом и свежим ветром с Волги, а потом Марья увидела всадников, что выезжали из Кремля вслед за ополчением.
— А сие кто? — спросила она мужика.
— Князь Дмитрий Михайлович Пожарский, что ополчением командует, и Федор Петрович Воронцов-Вельяминов — гордо ответил мужик. «Он оружием занимается, тако же — строит, я у него на пороховом дворе тут работаю, умнее человека и не найдешь нигде, хоша сколько ищи».
Марья похолодела. Она вспомнила ласковые, огромные руки, рыжую бороду и его смешливый голос: «Вот так, Марья Федоровна, а теперь сама — бери ложку и ешь, большая уже, два годика тебе».
— Батюшка! — отчаянно, сильно закричала Марья. «Батюшка, милый, мы тут!»
Федор вздрогнул и посмотрел на толпу, что теснилась по обе стороны дороги — сбегающей с холма, уходящей на мост через Почайну.
— Батюшка! — услышал он, и остановил коня. Маленькая девчонка, с каштаново-рыжими косами, скатилась вниз, исчезнув в толпе, и он, спешившись, не видя ничего вокруг, — протянул руки.
Дочь оказалась в них — легкая, синеглазая, и, обняв его за шею, плача, сказала: «Батюшка, милый мой, ты жив, мы и не чаяли уже!»
— Марья, — потрясенно проговорил Петя сзади. «Сестричка!»
— Матушка тако же — жива, со мной, тут, тут она, — всхлипывая, сказала девочка, потянув Федора за руку. «Батюшка, пойдемте!»
Он увидел жену — Лиза стояла, опустив руки, глядя куда-то вдаль, туда, где метались, крича, чайки над Волгой. «Как будто вчера ее потерял, — подумал Федор, и, не обращая внимания на шум толпы вокруг, обняв ее — нежно, осторожно, — прикоснувшись губами к теплому, белому лбу, тихо сказал: «Здравствуй, Лизавета!»
— Матушка! — Петя прижался щекой к ее руке. «Матушка, милая!»
Женщина молчала. Синие, пустые глаза все смотрели мимо них, — на просторное, огромное, прозрачное небо осени.
Марья Романова прижалась щекой к высокой ограде усадьбы и тихо сказала: «Ну, что уж делать, Петруша, раз матушка твоя нашлась, и батюшка никуда не уезжает — дак подождать надо. Я сколько надо, столько и буду ждать! — горячо добавила девушка и, помолчав, спросила: «А как Лизавета Петровна-то?»
Петя вздохнул, растирая меж пальцев какой-то сухой лист: «Без разума она, Марьюшка, и не оправится уже. Никого не узнает, — ни батюшку, ни нас».
— Господи, — Марья перекрестилась и шепнула: «Молиться надо, Петя, неустанно, может, и, оправится она».
— Молятся, — юноша вздохнул. «Вон, Степан все службы выстаивает, — он на мгновение прервался и вспомнил трясущиеся плечи младшего брата и его глухой, полный слез голос:
«Петруша, но как, же это? Скажи, что с матушкой все будет хорошо, пожалуйста, скажи!»
Отец заглянул в горницу и указал Пете глазами на дверь. Тот вышел и еще успел услышать ласковый, мягкий голос: «Ну что ты, сыночек, ну не надо. Иди сюда, милый мой, иди, вот так, — отец тяжело, глубоко вздохнул и замолчал.
— Господи, — раздался из-за ограды шепот Марьи, — пошли исцеление душевное и телесное рабе божией Елисавете, прошу тебя.
— Аминь — отозвался Петя, и, вздохнув, добавил: «Марьюшка, милая, ты не грусти — мы беспременно повенчаемся, ты ведь знаешь — без тебя мне жизни нет».
— И мне без тебя, Петруша, — вздохнула она. Из-за ограды донесся резкий голос Ульяны Федоровны Романовой: «И стоит, и стоит у забора, будто ей там медом помазано! Иди, тесто месить будем!»
— Даже попрощаться не успели, — подумал Петя, поднимаясь, вглядываясь в откос холма, где виднелась знакомая голова в валяной шапке.
— Три десятка человек сегодня пришло, — пожаловался Элияху, встав с ним рядом. «Уже Савелий и бани закрывал — а все равно, — во дворе стояли. Ну да, конечно, лекари-то на базаре только одно знают — лаяться матерно, а я все же, — юноша усмехнулся, — помягче буду».
— Слушай, — спросил Петя, когда они уже шли к мосту через Почайну, — а почему матушка, — юноша замялся, — такая?
Элияху пожал плечами. «Дак батюшка твой рассказывал же нам — она видела, как Болотников человеку глаза выжег. Тут кто угодно умом тронется».
— Я людей вешал, и ничего, — угрюмо сказал юноша. «Мне тогда двенадцать годов было, Степана младше».
— Ты себя с другими не равняй, — Элияху остановился и прищурился: «Смотри, Марья с базара идет».
Девочка поравнялась с ними, и сразу, молча, протянула Элияху ладошку. Тот забрал у Марьи корзинку и подумал: «Господи, она от меня и не отходит, как нашлись они с Лизаветой Петровной. И кинжал сразу же забрала, — он усмехнулся и Марья, подняв голову, обиженно, сказала: «А ты не смейся, он у меня в кармане, что к сарафану пришит. Я его теперь нигде не оставляю».
— И очень правильно, — похвалил ее Петя, и подтолкнул Элияху: «Давай мне корзинку».
— Мы со Степой пирогов напечем, — сказала девочка, шагая между ними, держа их за руки, — блинов нажарим, икры вон в кладовой цельная кадушка стоит.
— Степа с матушкой сейчас? — спросил Петя у сестры.
— Ага, — кивнула Марья и они втроем зашли в кремлевские ворота.
Окно земской избы было распахнуто и Федор, прислушавшись, чуть улыбнулся — со двора доносился нежный голос младшего сына.
— Вот так, матушка, — сказал Степа, — вы зерна кидайте, голуби и прилетят. Правильно, видите, как их много?
— Господи, бедное дитя, — подумал Федор. «Как плакал-то он, что, мол, матушка не узнает никого. И я его утешал, и Марья с Илюхой, ну, вроде прошло у него».
Минин взглянул на хмурое лицо мужчины и чуть не выругался вслух: «Голуби! Навязали блаженную на нашу голову, ну что бы ей стоило сдохнуть, по дороге где-нибудь, вона, — здоровые мужики с этой смутой погибают, а она — жива и невредима. Дочка бы ладно, сие не препятствие, а вот юродивая эта…»
— Федор Петрович, — устало сказал князь Пожарский, — хоша к любому иерею пойдите, хоша к патриарху Гермогену, дак он вам скажет — ежели супруг разумом помутился, святая церковь второбрачие разрешает. Лизавету Петровну пострижем — здесь же, в Зачатьевском монастыре, и венчайтесь с Ксенией Борисовной. Ну, хотите, в Лавру съездим, к архимандриту Дионисию, хоша и опасно это, все же, — пусть он вам личное разрешение на венчание выпишет, раз Гермоген в темнице.
Федор все молчал, глядя из окошка на жену, — она сидела на ступенях крыльца, в новом, красивом шелковом сарафане, в синем, расшитом серебряными узорами платочке, и, подставив спокойное лицо осеннему солнцу, — улыбалась. Голуби — белые, серые, — толпились у ее ног — в сафьяновых, маленьких, расшитых бирюзой туфлях.
Степа сидел рядом с мешочком зерна и что-то тихо говорил матери, держа ее за руку.
— Ну какая она мать, какая жена, Федор Петрович? — вздохнул Минин. «Сами же видите — нет в ней разума, и не вернется более…»
Мужчина поднялся, задевая рыжей головой потолок избы, и, коротко взглянув на Минина, сказав: «А сие только Господу Богу решать, Кузьма Семенович, — хлопнул дверью так, что затрещала притолока.
— Кузьма Семенович, — Пожарский повертел пальцами, — вы ведь человек местный, знаете тут, кого надо.
— Знаю, — согласился Минин, и, зорко взглянув на князя, шепнул, оглянувшись на дверь:
«Однако сие ж грех, Дмитрий Михайлович».
Пожарский погладил русую бороду и улыбнулся: «А мы все так обделаем, Кузьма Семенович, что, окромя нее, — он кивнул на двор, — никого и не тронем. В конце концов, — он вздохнул, — это же все равно, что котенка утопить, — ни разума в ней нет, ничего. Господь нас простит, — Пожарский перекрестился, — не заради себя ведь стараемся, заради народа нашего.
— Я тогда поговорю кое с кем, — Минин откинулся к бревенчатой стене, — люди надежные, свои.
Сии снадобья, конечно, золота стоят, однако, — он поиграл бровями, — на такое я и своей мошны не пожалею, Дмитрий Михайлович.
— Я — тако же, — сказал Пожарский и пожал ему руку.
Федор застегнул на шее жены нитку жемчуга, и, осторожно повернув ее, полюбовавшись, сказал: «Петя, помоги матери в возок сесть, я сейчас».
Старший сын вывел Лизу из светелки, а Федор, похлопав себя по карманам, пробормотал:
«Ну, вроде ничего не забыл».
— Так, — сказал он, выйдя в крестовую горницу, оглядывая детей, — мы скоро вернемся. Без меня тут не баловать, Петька с ополчением, ты, Степан — рисуешь, Илюха — в банях, а Марья — на хозяйстве. Поняли? По городу без дела не болтайтесь.
— Хорошо, батюшка, — робко сказала Марья и, чуть покраснев, спросила: «А куда вы с матушкой едете?»
— По делам, — коротко ответил Федор, выходя на крыльцо, проверяя упряжь невидного возка, запряженного буланым, невысоким коньком. «Все в седле и в седле, — вдруг подумал он, — заодно хоша вспомню, как с возком управляться».
Он заглянул внутрь — Лиза спокойно сидела, глядя впереди себя, сложив руки на коленях.
«Господи, помоги, — подумал мужчина, и, поцеловав детей, перекрестив их — сел на козлы.
Степа проводил глазами удаляющийся возок, и тихо сказал старшему брату: «Сейчас бы и обделать то дело, с Балахной, раз батюшка уехал».
— Нет, — покачал головой Петя, — не могу я так. Я, как на лицо его смотрю, — не могу, Степа. У него и так боли сейчас — через край сердца переливается, незачем к ней еще добавлять.
Пойду, — он положил руку на свою саблю, — с ратниками позанимаюсь.
Степа посмотрел ему вслед, и, повернувшись к Элияху и Марье, велел: «А ну пошли, сейчас я вас вдвоем нарисую, хоша память останется, как ты, Илюха, уедешь».
Марья опустила синие глаза, и, ковыряя носком туфли ступеньку, спросила: «А когда ты в Краков? Скоро?»
Элияху рассмеялся и потрепал ее по густым косам: «Не бойся, раньше, чем у вас тут мир не настанет — твой батюшка меня не отпустит».
Девочка накрутила на тонкий пальчик кончик косы, и, ничего не ответив, — вздохнула.
Возок проехал по Ильинской улице, и, свернув на разбитую, широкую дорогу, что вела на восток — затерялся среди полей. Вдалеке, над бескрайним, темным лесом уже поднимались слабые, звезды, над сжатой, сухой травой порхали птицы. Федор, оглянувшись, увидел, как заходит солнце над Волгой — огненным, пылающим шаром.
Он подстегнул коня и возок, въехав на лесную тропинку — исчез меж высоких елей. Где-то поблизости, с болот, тоскливо, протяжно кричала выпь.
Федор подбросил в каменку еще дров и улыбнулся — жар был ровным, закопченные стены черной бани, стоявшей на берегу лесного озера, пылали теплом. «Еще тем годом мы ее с Петькой срубили, да, — мужчина потянулся и, выйдя в предбанник, открыв дверь, встал на пороге.
Закат лежал над верхушками деревьев алой полосой, лес — начинавшийся совсем рядом, за крепкой изгородью, — просыпался, какие-то птицы шуршали крыльями, было слышно, как ухает филин, в темной воде озера изредка плескала рыба.
Он сел на крепкий порог и вдруг подумал:
— А ежели не получится? Тогда что? И вправду, как Пожарский сказал — в монастырь? Нет, нет, не могу я так. Пусть кого-нибудь другого в цари выбирают, вон, у Филарета патриарха сын, Михайло Романов — молодой парень, — пущай он на престол и садится, все же сродственник жене Ивана Васильевича покойной. А я — Петра женю, заберу Лизу с детьми и уеду. Пусть хоша какая, но будет с нами.
Федор посмотрел на свои огромные, крепкие руки и зло сказал, вполголоса: «Получится, али нет — сего ты сейчас знать не можешь, Федор Петрович. Ну, так иди, и делай».
Он шагнул в предбанник, где играло пламя в маленькой, сложенной из валунов печи, и, чиркнув кресалом, — зажег свечу.
Жена сидела на лавке, опустив руки, глядя на бревенчатую стену перед собой.
Федор наклонился и, сняв с нее платок, нежно распустил косы. Каштаново-рыжая волна упала на спину, и он, на мгновение, погрузив руки в ее волосы, погладил их — медленно, очень медленно. Встав на колени, он снял ей туфли и полюбовался маленькими пальцами, с розовыми, будто жемчужными ноготками. Под одеждой она была та же — белая теплой, сливочной белизной, с мягкой, так знакомой ему грудью.
Он отвел взгляд от пустых, синих глаз и ласково сказал: «Ложись, Лизавета, я тебя порисую». Нитка жемчуга на стройной шее играла золотистыми отсветами.
Федор устроил ее на лавке, и, пробормотав: «Ну да, как у синьора Тициана», — присев, напротив, у стены, — положил тетрадь на колено.
Он рисовал, изредка глядя на нее из-под рыжих ресниц. «Да я бы и с закрытыми глазами это сделал, — вдруг улыбнулся Федор. «Я ж ее с пятнадцати лет знаю, всю, до самого последнего уголка. И рисовал я ее — как бы ни тысячу раз».
Лиза лежала, опираясь на локоть. Он опустил голову и стал аккуратно прорисовывать волосы — тяжелые, закрывающие ее плечи. В огне каменки они светились нездешним, волшебным светом.
— Что-то похудел он, — озабоченно подумала женщина, следя за движениями его рук. «Ну конечно, что они там на этой Москве ели, без меня. Что за баня-то? А, — она чуть улыбнулась, — Федя, наверняка, не вытерпел, и навстречу нам поехал. Марья спит уже, поздно, тако же — и пан Ян с Дуней. Странно, а я и не помню, как Федю увидела — только помню, что возок остановился. Наверное, то и был он».
— Посмотри, — услышала она ласковый голос мужа.
Лиза взглянула на рисунок и рассмеялась: «Опять сжигать будешь?»
Он застыл, — на мгновение, — и, сглотнув, побледнев, ответил: «А как же, Лизавета».
— Жалко, — она томно потянулась, и, встав на колени, прижавшись головой к его груди, спросила: «А дети где?»
— Все хорошо, — глухо сказал муж, раздеваясь. «Все хорошо, Лизавета. Иди сюда».
Женщина откинулась к бревенчатой стене, широко раздвинув ноги, и Федор, взяв ее за подбородок, протянув руку, достал из-под лавки оловянную флягу.
— Захмелею, — лукаво сказала Лиза, отпив, глядя на то, как горит в каменке рисунок.
— И очень хорошо, — он провел губами по нежному, гладкому бедру. Выше все уже было горячим, влажным, и Лиза, запустив пальцы в его волосы, простонала: «Да! Да! Еще!»
— Ничего не хочу знать, — подумал Федор, и усмехнулся — почувствовав его пальцы, она задрожала, закусив нежную руку, и низко, призывно попросила: «Пожалуйста!»
— Терпи, — коротко ответил мужчина. «Ничего не хочу помнить, — сказал он себе. «Ничего не было, кроме нас двоих — и ничего не будет». От Лизы пахло жаром, травами, раскаленными камнями и Федор, услышав ее крик, ощутив на губах ее сладость, велел: «А ну на колени, и не торопись — мы тут на всю ночь».
— И даже больше, — подумал он, прижимая жену к себе. У нее были мягкие, умелые губы, покорные, ловкие. Он, выдохнув, закрыв глаза, едва слышно прошептал: «Спасибо тебе, Господи».
Потом, когда Лиза стояла на четвереньках, крича, опустив голову к лавке, царапая ногтями дерево, он, наклонившись, взял ее зубами за шею, и тихо сказал: «Достать то, что тебе так нравится?»
— Да, — она схватила его руку и поцеловала. «Да, да, пожалуйста, накажи меня, я так люблю тебя, так люблю!»
— Я знаю, — он подхватил с пола плеть и провел рукояткой по ее соскам — нежно, едва касаясь.
— Хорошо, что тут на версты никого вокруг нет, — потом подумал он, накрывая ее своим телом, слушая, тяжелое дыхание. Она приподнялась и шепнула ему на ухо: «Хочу, хочу тебя, пожалуйста, еще, еще!»
— Хорошо, что лавка крепкая, — он увидел, как расширились глаза жены, и, укусив нежную шею, сказал: «А я ведь только начал, Лизавета, сейчас ты у меня всего отведаешь — и лежа, и стоя, и плетью тебя еще поласкаю — вдоволь”.
Она была маленькая, гибкая, горячая, и Федор внезапно подумал: «Господи, такая же, как два десятка лет назад, там, у Федора Савельевича в избе. Такая же».
Потом, целуя искусанные, алые губы, он смешливо сказал: «Пошли, попарю тебя как следует, опосля — в озере искупаю, и сюда вернемся, — до утра подо мной пролежишь».
— Да, — выдохнула она, так и не смыкая ног, блаженно, счастливо улыбаясь, глядя ему в глаза.
«Да, Федя!»
В чуть приоткрытую дверь предбанника вползал серый, прохладный, предрассветный туман.
Федор, едва касаясь, поцеловал синие, сонные, припухшие глаза, Натянув на ее плечи кафтан, он сказал: «А ну спи. Долго, я присмотрю, чтоб ты не вскакивала».
— Дак поесть тебе надо, — томно отозвалась Лиза, и тут же, выгнувшись, шепнула: «Что, еще?»
— А как же, — он ласково развернул ее к себе спиной, не отрывая руки. «Вот так и заснешь, поняла? — Федор рассмеялся. «Так что уже никуда не денешься. А поесть, — он опустил голову и зарылся лицом в ее волосы, — уж я позабочусь, тут и рыба есть, и зверья достаточно».
Она чуть слышно стонала, а потом, повернувшись, подставив ему губы, шепнула: «Я так тебя люблю, так люблю, Федя!»
Лиза заснула, свернувшись в его руках, и Федор, взглянув на ее усталое, счастливое лицо, глубоко выдохнув, — и сам задремал — слыша, как мерно, спокойно бьется ее сердце.
Во дворе бани горел костер. Лиза, свернув мокрые волосы узлом, потянувшись, присела к нему на колени и вдруг, озабоченно, сказала: «Весна такая теплая была, а тут вдруг холодно, вода в озере зябкая. И листья почему-то желтые».
Федор поворошил дрова, и, достав запеченного в глине рябчика, вздохнул: «Ты ешь, Лизавета, и слушай».
Она слушала — тихо, едва дыша, прижавшись к нему, и потом, сказала:
— Господи, бедная Дуняша. Я ведь только помню, как возок остановился, Федя, и все. Потом — ничего. А потом я увидела, как ты меня рисуешь. А пан Ян?
— С ним все хорошо, в Лондоне он, — Федор разорвал птицу и стал кормить жену.
— А у нас тут, — он вдруг рассмеялся, — поляки в Кремле сидят, ну, да мы их выбьем, следующим годом. Тебя и Марью сюда, на Москву, Илья привез, ну, Элияху, сын, — мужчина чуть помедлил, — Мирьям. Они с Петей, словно братья, похожи, Илюха светловолосый только.
— Они и есть братья, — тихо сказала Лиза. «Не надо им ничего говорить, Федя, пусть все будет, как было. Господи, пять лет минуло, Пете уж девятнадцатый год идет, взрослый мальчик совсем. Не пришелся ему по душе кто, ну, из девиц?»
Федор хмыкнул. «Спрашивал я его, как в Ярославле были, дак покраснел и ничего не сказал».
— Я с ним поговорю, по-матерински, — ласково ответила Лиза. «А потом что? — она подперла подбородок кулаком и посмотрела в голубые глаза мужа.
Тот улыбнулся и, прижав ее к себе, шепнул:
— Как тут царь, народом избранный будет, как Петька женится, — я ему все оставлю, и вас в Италию увезу. В Венеции будем жить. Степе дальше учиться надо, уж на что я — мужик способный, дак он меня — на голову выше будет, хоша, он, конечно, — архитектор и живописец, это я — Федор показал жене руки, — оружием стал заниматься. Ну да надо, кому-то, — он чуть шлепнул Лизу пониже спины, и, отобрав у нее рябчика, сказал: «А ну пошли, ты, пока купалась, я баню заново истопил, там сейчас как раз хорошо».
Лиза закинула ему руки на шею и улыбнулась: «Дак мне и одеваться не надо?»
— Зачем это? — удивился Федор, взяв губами розовый сосок. «Как поедем в Нижний Новгород, дак оденешься, — он чуть укусил ее, и, услышав тихий стон, добавил: «А пока так ходи, коли мне захочется тебе ноги раздвинуть, сразу сие и сделаю. Вот как сейчас, — он рассмеялся, опуская ее на теплую от костра, сухую траву.
Минин опустил засов на двери в чистую половину земской избы и тихо сказал: «Готово все, Дмитрий Михайлович. Вот».
Пожарский покрутил в пальцах холщовый мешочек и недоверчиво спросил: «А как обделать-то сие, Кузьма Семенович? Куда, кстати, Федор Петрович ее увез, не знаете вы?»
— К иконе какой-то чудотворной, — Минин усмехнулся, — только, Дмитрий Михайлович, — без пользы сие, как я думаю. Федор Петрович, коли б знал — поблагодарил бы нас.
Пожарский огладил бороду: «Кузьма Семенович, не дай Господь, ежели прознает он — тогда и меня, и вас на погост тем же днем снесут. Не такой человек Федор Петрович, чтобы сие прощать, уж поверьте мне. Посему в тайности наше дело хранить надо».
— Да это понятно, — Минин кивнул на закрытые ставни. «А как обделать — ну, вот вернутся они, я выберу время, как никого в избе не будет, и дам ей сего снадобья выпить. Никто меня и не увидит, а она, — староста усмехнулся, — уж точно ничего не расскажет».
— Думаете? — Пожарский хмыкнул. «Вы ж говорили, что у церкви Ильи Пророка она там пела что-то, мол, Господь наше воинство благословит».
— Все знают, что юродивая она, Дмитрий Михайлович, — Минин аж привстал с лавки, — никто и слушать ее не будет, — что она там болтает.
Половицы за перегородкой заскрипели, и они услышали веселый, низкий мужской голос: «А бояре у нас прячутся, Лизавета Петровна. Ну да ничего, сейчас мы их найдем, поздороваться-то надо!»
Минин едва успел спрятать холщовый мешочек, как в дверь постучали.
— Федор Петрович! — сказал князь Пожарский, пропуская его в горницу. «Быстро же вы обернулись!»
— Да, — Федор усмехнулся, — ну вот, бояре, жена моя, Лизавета Петровна, прошу любить и жаловать. Ну да видели вы ее уже.
Маленькая, изящная женщина в шелковом сарафане, весело блеснув жемчужными, ровными зубами, поклонилась и сказала: «Князь Дмитрий Михайлович, Кузьма Семенович, милости прошу к нам сегодня вечером. Федор Петрович поохотился по дороге, мы уж вас угостим — по-царски».
В горнице наступило молчание, и Пожарский, наконец, ответил: «Спасибо, Лизавета Петровна, мы с радостью. А что за чудотворная икона была, ну, к коей ездили вы?»
— О, — каштановая бровь поднялась вверх, — далеко сей скит, в лесах, Дмитрий Михайлович, так запросто — и не найдешь. Но Федор Петрович знает, — женщина чуть улыбнулась алыми, красивыми губами.
— Ну все, — Федор рассмеялся, — я сейчас Лизавету Петровну к деткам провожу, а нам с вами посидеть надо, бояре, подумать — в кои города еще грамотцы посылать, и каким путем ополчение на Москву пойдет. Да я и вернусь сейчас, — он пропустил жену вперед, и Пожарский, посмотрев им вслед, подождав, пока дверь закроется, хмуро сказал: «Убрал сие? Вот пойди теперь, и выброси в Почайну, с глаз долой».
Минин вздохнул, и, покрутив головой, пробормотал: «И что там за скит такой, всю жизнь в Заволжье живу, — и не слышал о нем. Что с царем теперь делать будем, Дмитрий Михайлович? Разве что только сын Филарета патриарха, мальчишка этот?»
— Оно и хорошо, что мальчишка, — хохотнул Пожарский. «Что, думаете, Кузьма Семенович, — коли Федор Петрович на престол бы сел — им бы вертеть удалось?»
Минин на мгновение представил себе огромные, сильные руки, холодные, голубые глаза и тихо ответил: «Нет, конечно».
— Ну вот, — заключил Пожарский, — может, оно и к лучшему — что так все сложилось, Кузьма Семенович.
— Марья, не вертись! — сказал Степа строго, пристроив на колено лист бумаги. «Сиди ровно!»
— Скучно же, — пожаловалась девочка, возя по крыльцу какой-то палочкой.
— Вот читать научишься, — Степа стал прорисовывать простой, синий сарафан, — и сразу веселее станет. Как закончу, пойдем, первую кафизму Псалтыря у тебя спрошу, и за вторую уже садиться надо. Ты бойкая, вон, азбуку как быстро выучила. Ну да ты поешь хорошо, и вон, сказок, сколько знаешь — тебе легко будет.
Марья вдруг выронила палочку. Она изумленно проговорила: «Степа! Смотри! Батюшка от земской избы идет, и матушка с ним. Они разговаривают!»
Степан отложил бумагу и вдруг, закричав: «Матушка! Милая! — со всех ног рванулся через кремлевский двор. Марья побежала вслед за ним.
— Матушка! — Степа влетел в ее объятья — от матери пахло лесом, травами и еще чем-то, — спокойным, сладким, как в детстве, когда она крестила детей на ночь и подкладывала под щеку Степы свою ладонь. Он так и засыпал — уткнувшись в нее губами, чуть причмокивая.
— Матушка! — Марья обнимала ее, и Лиза, присев, смеясь, захватив руками обеих детей, сказала сквозь слезы: «Все хорошо, милые мои, все хорошо. Господи, да как вы выросли!
Марьюшка, надо тебе будет сарафанов пошить, вон, этот уже и короткий».
— Да я сама могу, — Марья нежилась под рукой матери. «Я все умею, матушка — и шить, и готовить тако же».
— Умеешь, — Лиза пощекотала ее и подумала: «Господи, я ж ее совсем дитятей помню, молоком еще от нее пахло, а тут — и девочка уже. На меня похожа, как Степушка — оба роста небольшого будут».
— Только все равно, — сказала Лиза вслух, — я же мама твоя, мне только в радость за вами ухаживать, детки мои милые. Ну, пойдемте, — она обернулась к Федору, — а батюшка из возка птицы принесет, уже и готовить надо начинать, а то у нас гости сегодня. А мы потом, — она погладила детей по головам, — на базар сходим, и по дороге к Пете на стрельбище заглянем, и к Илюше — в бани.
— Принесу, — тихо сказал Федор, чуть касаясь руки жены. «Сейчас все принесу, милые мои, вы идите».
Он проводил глазами стройную спину жены, головы детей, и, взойдя на паперть Михайло-Архангельского собора, вдохнув запах воска и ладана — зашел в полутемную, прохладную церковь.
Она висела в боковом притворе — закрытая серебряным, изукрашенным каменьям окладом.
Федор зажег свечу, и, встав на колени, глядя на тонкое лицо жены, с опущенными долу, большими глазами, шепнул: «Спасибо тебе. Убереги нас от всякой беды, Владычица, прошу тебя. Чтобы дети наши не знали ни горя, ни невзгод».
Петя услышал из-за перегородки ласковый голос матери:
— Котик-котик, коток, котик, серенький хвосток, — Приди, котик, ночевать, нашу Марьюшку качать, — и улыбнувшись, сказал Элияху: «Господи, ну неужели — бывает такое?»
Юноша потянулся и, закинув руки за голову, ответил: «У нас история есть, про человека, который заснул на семьдесят лет, а потом проснулся, и никто ему не верил, что это он. Ну, он походил, походил, увидел, что никто его не знает, и попросил у Всевышнего — забрать его на небеса. Ну, и умер».
Петя отложил кинжал, который он чистил, и, полюбовавшись головой рыси, усмехнулся: «Ну, нет, мы теперь матушку никуда не отпустим. Сам же знаешь, — дороже матери никого на свете нет. А пани Мирьям, ну, мама твоя — хорошая?»
— Строгая, — Элияху рассмеялся. «Ну конечно, нас одиннадцать мальчиков в семье, сестра — то моя старшая, Элишева, — уже замуж вышла, наверное, и дети у нее есть. Так что у моей мамы — не побалуешь. А отец у меня очень добрый, — Элияху нежно улыбнулся, — ну да он человек мягкий, все нам позволяет».
— Домой хочешь, — утвердительно сказал Петя, глядя на него.
— Хочу, — признался Элияху. «Да только я с вами на Москву пойду, с ополчением, лекарем — отец твой разрешил. А Лизавета Петровна с младшими пусть тут остается, тут безопасно.
Говорил ты с ней, ну, о Марье своей? — юноша испытующе посмотрел на Петю.
— Да все хочу, — Петя замялся.
— Ну вот и поговори, — Элияху перегнулся через стол и подтолкнул его. «Это же мама, она поймет. Моя поняла бы».
— И вправду, как похожи, — подумала Лиза, стоя у косяка двери. «Глаза у них обоих, как у пани Мирьям, и высокие какие. Господи, коли увижу ее — на колени встану, спасибо скажу, ведь они мальчика своего, кровь и плоть свою, сюда отправили. Да и кто мы им были — нищенка безумная с ребенком. Храни их Господь, праведников, — Лиза перекрестилась, и, улыбнувшись, позвала: «Мальчики, поесть больше ничего не хотите?»
— Лизавета Петровна, — раздался умоляющий голос Элияху, — и так не знаю, как завтра до бань дойду, после этих пирогов.
— А ты бы спать ложился, Илюша, — нежно сказала женщина, — тебе ж на рассвете вставать. Я тебе на кухне оставила перекусить, а обедать домой приходи. Как ты у нас постишься все время, — Лиза мимолетно рассмеялась, — я завтра щуку тебе сделаю, по вашему, меня мама твоя еще в Несвиже научила.
— А чего это только ему щуку? — обиженно спросил Петя и Лиза согласилась: «Ну, и всем тоже. Петруша, сыночек, ты выдь на крыльцо, на минутку, дело у меня до тебя есть».
Элияху, зевая, подтолкнул его и шепотом велел: «Вот и скажи сейчас, не бойся».
Над Кремлем висели крупные, яркие звезды, с реки дуло свежим ветром, на Почайне квакали лягушки и Петя подумал, взяв маленькую руку матери:
— А батюшка все равно — хоша и поздно, но к оружейникам пошел. Ну да, они орудия с ядрами лить начали, там присмотр нужен. Надо будет, как снег ляжет, крепость построить, чтобы дружинников учить. Ну да Степка мне поможет. Господи, ну как ей сказать-то?
— А что это ты краснеешь, сыночек? — услышал он лукавый голос матери, и, озлившись на себя — начал говорить.
Лиза внимательно слушала, а потом, пожав его пальцы, спросила: «А сколько годов Марьюшке твоей?»
— Шестнадцать на Троицу было, — вздохнул Петя. «Матушка, она такая хорошая, такая хорошая, она вам беспременно понравится. Вот только батюшка…, - юноша не закончил и отвернулся. Лиза, потянувшись, погладила его по голове, и спросила: «Вы ж, небось, и уходом венчаться хотели?»
— Откуда вы…, - Петя зарделся.
— Ну, — протянула Лиза, — я сама от Шуйского князя, царя нашего бывшего, — она усмехнулась, — пятнадцати годов от роду к батюшке твоему убежала, так что знаю я, Петенька, как сие бывает. А ты спать иди, сыночек, с батюшкой я сама поговорю.
— Но ведь, — Петя замялся.
— Все будет хорошо, — уверенно ответила Лиза, и подтолкнула его к сеням. «Иди, иди, тебе тако же — рано подниматься».
Федор еще издали, от кремлевских ворот, увидел, как горит свеча на его крыльце. Лиза сидела, подперев щеку рукой, глядя куда-то вдаль.
Он устроился рядом, и, положив тяжелую руку ей на плечи, сказал: «Ну вот, с Божьей помощью, первое орудие уже и готово. Теперь легче будет. А как на Москву пойдем — у нас, думаю, за две сотни оных появится».
— То ж по Белому Городу стрелять придется, — задумчиво проговорила Лиза. «По башне твоей, Федя, помнишь же, как ты ее рисовал?».
— Помню, — он рассмеялся. «Ничего, — Федор поцеловал жену в мягкую, теплую щеку, — отстроим, Лизавета. А ты что тут сидишь, пошли-ка, — он привлек ее к себе поближе, — сию избу я сам рубил, и лавки в ней тоже этими руками делал, они тут надежные».
— Да я насчет Петруши хотела, — Лиза взяла руку мужа, и повела носом — пахло порохом и теплом. «Говорили мы тут с ним, Федя…»
Муж выслушал, и, сладко зевнув, рассмеялся: «Ну, Лизавета, пущай женятся. Что отец у сей Марьи таков, — дак Петру не с ее отцом жить, а с ней самой. Пошли, завтра, опосля обеда, поговорим с этой Ульяной Федоровной, и на Марью саму посмотрим, ну, да, впрочем, Петька плохую девку не выберет, — он пощекотал жену, и добавил: «Да и я — тако же».
— Сватов надо, — озабоченно сказала Лиза.
Федор хохотнул. «Вот как поляков разобьем — будут сваты. А пока, — он посадил жену к себе на колени, — ты за меня, Лизавета, тоже — не со сватами замуж выходила».
— Звезды — как в Венеции, — задумчиво сказала Лиза. «Помнишь, мы на Мурано ездили, мальчишки набегались, спать легли, а мы на песке сидели?»
— Помню, — он снял платок и поцеловал мягкие косы, подумав: «А во Владимир все равно — надо отправиться. Иначе нельзя». «И песню ту помню».
— Ла Мантована, — Лиза неслышно, шепотом запела:
— Da ad anima del e gioie messaggiera per primeravera tu sei del 'anno la giovinezza tu del mondo sei la vaghezza.
— Весна, — вспомнил Федор, — радость души моей, вся молодость и красота, что только есть на земле. Да, все так, и ничего другого мне более не надо.
Он обнял Лизу и тихо сказал: «Спасибо тебе, любимая».
Федор помог жене выйти из возка, и Лиза, поманив его к себе, сказала: «Ты только Ивана Никитича поменьше ругай, все же тесть Пете будущий, ежели все хорошо пойдет».
Мужчина оправил кафтан, и, встряхнув рыжей головой, рассмеялся: «Да уж не буду, Лизавета, какое-никакое, — а сватовство, не след-то отца невесты при ней самой хаять».
— Красиво тут, — Лиза повернулась и подошла к откосу холма. Волга и Ока сливались под кремлевским холмом, по широкой реке шла какая-то лодья, золотые, рыжие, бронзовые листья усеивали сухую, чуть колеблющуюся под ветром траву.
— Нечего тянуть, — услышала она ворчливый голос мужа и чуть улыбнулась. Федор решительно застучал рукоятью плети в ворота, они медленно, со скрипом растворились, и Лиза, подобрав подол темно-синего, вышитого летника — вошла вслед за мужем на чисто прибранный двор.
— А руки мужской все равно нет, — мимолетно подумала она, поднимаясь на крыльцо терема.
«Крышу, Степа говорил, починили им, а ступеньки, вон, просели. Ну, конечно, баба с детишками одна, все маленькие еще, Марья старшая у них».
Ульяна Федоровна, — высокая, худощавая, с красными, от волнения щеками, встречала их в крестовой горнице.
Поклонившись, она жалобно сказала: «Федор Петрович, ну как мне с детьми-то с места сниматься? Уж не выгоняйте нас, прошу, и так уже, — женщина вздохнула, сжав длинные пальцы, — из Москвы в Ярославль приехали, потом — сюда, тяжело-то вот так, с места на место скитаться».
— Да никто вас выгонять не будет, — усмехнулся Федор, садясь на лавку. «Что там Иван Никитич на Москве делает — сие вас не касается, живите себе спокойно. Мы с Лизаветой Петровной по иному делу к вам пришли».
Лиза поклонилась женщине и подумала: «Господи, бедная, дышит-то как прерывисто. Ну да Федя, конечно — кого хочешь, испугает, ежели не знать его».
— Перекусить-то, — спохватилась боярыня Романова, и, высунувшись за дверь, прошептала что-то.
Она опустилась на лавку, и, комкая край плата, неуверенно сказала: «А вы, Лизавета Петровна, говорят, болели?»
— Болела, — легко согласилась Лиза, — да, милостью Божией оправилась». Она перекрестилась и взглянула на дверь, — маленькая, стройная, девушка, с толстыми, белокурыми косами вошла в горницу с деревянным подносом в руках.
— Сие дочка моя старшая, Марья, — сказала Ульяна Федоровна, расставляя на столе заедки и кувшин с медом.
Девушка низко поклонилась, и Федор увидел, как она покраснела, — до нежной, украшенной только простой ниткой жемчугов, шеи. «Хороша, — смешливо подумал мужчина, — ну да говорил же я — Петька плохой не выберет».
Марья выскользнула за дверь и Федор, выпив, сказал: «Вот, что, Ульяна Федоровна, коли б время другое, было, мы бы по-старинному поступили, как отцами нашими заповедовано, как положено, разговор завели…»
— Сватать приехали, — испуганно подумала боярыня Романова. «Господи, да за кого? Уж не за князя ли Пожарского? Тот-то, Минин, женат вроде бы, Татьяной у него жену зовут. Господи, все с этой смутой перепуталось, но не стал бы Федор Петрович сватовством у простолюдина заниматься, сам, же он кровей древних, понимает — тако же и мы. Господи, спаси и сохрани, даже с Иваном Никитичем не посоветоваться, как же девку без отца замуж выдавать? А коли убьют Ивана? Хоша, говорят, новым царем сын Филарета патриарха будет, сродственник наш, а вдруг нет? Еще сошлют в Пустозерск какой-нибудь, девка там зачахнет, умрет, али за совсем худородного замуж выйдет, пьяницу какого-нибудь. Ох, Господи, грехи наши».
— Ульяна Федоровна, — осторожно сказала Лиза. «Вы Федора Петровича послушайте, что говорит он».
— А, да, да, — закивала боярыня Романова.
Федор терпеливо повторил: «Дак вот, Ульяна Федоровна, сын мой старший, Петр — по душе ему ваша Марья пришлась».
— Как? — забормотала Романова. «А как же, Федор Петрович, ну, с Иваном Никитичем, ну, что он…, - женщина не закончила и густо покраснела.
— То отец, — рассудительно ответил Федор, — а то-дочь. Петр наш, ежели все сложится, с Марьей жить станет, а не с Иваном Никитичем, — боярыня Романова посмотрела на едва заметную улыбку мужчины, и чуть не охнула вслух: «Господи, честь, какая. Кровные родственники Ивана Васильевича покойного, на ступенях трона рождены, да и богат Федор Петрович — даже со смутой этой, вона, сколько вотчин у него тут, на Волге одной. А Петра — то я видела этого — красавец, в родителей, и высокий какой. Господи, еще Марья упрямиться начнет, ну да ей, дуре, объясню, что по нынешним временам за такое сватовство руки им целовать надо».
— Может, — ласково предложила Лиза, — вы, Ульяна Федоровна, Марьюшку позовете? Все ж прошли те времена, как девушек, не спросивши, замуж выдавали. Ежели не по душе ей Петя, мы ее неволить не будем, грех это.
— Да, да, — закивала Романова, и Лиза, подождав, пока она выйдет, шепнула мужу: «Совсем обомлела, бедная».
— Конечно, — вполголоса ответил Федор, — она ведь сидит тут и ждет, — когда ее в Каргополь сошлют, ну, за Ивана Никитича дела. А тут мы, — он рассмеялся и, закинув руки за голову, потянулся, — со сватовством сим.
— Иди, иди, — раздался из-за двери голос Ульяны Федоровны.
Марья Романова робко вошла в крестовую палату и, низко поклонившись, подумала:
«Господи, какая матушка у Пети красивая. Видать, помогли молитвы-то, оправилась она».
Девушка почувствовала, что краснеет, и, сжав руки, подумала: «Да не может быть такого, Господи, чтобы они меня за Петю сватать приехали».
— Вот, — добродушно сказал Федор, — Марья Ивановна, сын наш, Петр Федорович, спрашивает — не согласитесь ли за него замуж пойти? Вы уж простите, что заместо сватов мы сами к вам явились, — мужчина развел руками, — да время такое.
Лиза увидела слезы в синих, укрытых длинными, темными, ресницами глазах, и девушка сказала, — нежно, тихо, едва дыша: «Вы передайте, пожалуйста, Петру Федоровичу, что сие честь для меня великая, и что я согласна, конечно, согласна!»
Ульяна Федоровна подозрительно посмотрела на дочь: «Ну да, конечно, сего Петра попробуй не заметь — двенадцати вершков, косая сажень в плечах. И хорошо, что молодой, зачем Марье со стариком жить».
— Ну все, — она повернула дочь к двери, — сказала, что взамуж за него пойдешь, и хватит, неча тебе тут со взрослыми сидеть».
Марья еще раз поклонилась, и Лиза ласково подумала: «Ну да хорошая девица, сразу видно.
Господи, спасибо тебе».
— А что, сватья, — Федор оглядел стол, — может, водочки все же выпьем? Обед прошел уже, можно, немножечко.
— Сейчас, сейчас, Федор Петрович, — засуетилась Романова и Лиза едва слышно, укоризненно, сказала: «Федя!»
— А что? — муж поднял бровь. «Ты порядков старых не рушь, Лизавета, предки наши по стаканчику пили на сватовстве, и нам, — тако же надо».
Когда они вышли из ворот усадьбы, Лиза посмотрела на сына, — тот стоял на откосе холма, засунув руки в карманы кафтана, рыжие волосы ерошил ветер, — и тихо проговорила:
«Может, стоило бы их Покровом этим повенчать, Федя? Что ждать-то?»
— Дак Лизавета, — муж взял ее за руку, — война же. Я, конечно, за Петькой присмотрю, однако знаешь ты, — не такой я человек, чтобы сына прятать, когда народ наш, весь, на врага поднялся. А случись что с ним — Марья вдовой останется, да еще, может, и с чадом на руках.
Девке семнадцати еще не было, тяжело сие. Пусть подождут, как поляков разобьем, как царь у нас будет — пусть и женятся.
— А ведь Федя тако же — может с войны не вернуться, — пронеслось в голове у Лизы. «Господи, нет, только не это!».
Сын подошел к ним, и Федор, глядя на обеспокоенное, еще совсем молодое лицо, рассмеялся: «Да иди, Петька, женихайся. Там, правда, Ульяна Федоровна в палате крестовой сидит, ну, да, может, выйдет, по хозяйству, хоша на ненадолго, — Федор со значением посмотрел на сына.
— Уже не через забор, — смеясь, добавила Лиза. «А как война закончится — и повенчаетесь, Петруша».
— Спасибо вам, — Петя покраснел и вдруг, глядя куда-то вдаль, сказал: «И как мне вас благодарить-то, матушка, батюшка?»
— Внуков нам родить, как тут царь законный на престоле будет, — ворчливо сказал отец, подталкивая его к воротам усадьбы. «Иди к невесте своей, а мы с матерью тут посидим, вон, хоша и осень, а солнце жаркое еще».
Лиза расправила подол летника, и, устроившись в руках у мужа, глядя на Волгу, спросила:
«Дак этот, сын патриарха Филарета, царем будет?»
— Ну, — Федор зевнул, — я — за него, Лизавета. Уж лучше, чем этот Владислав, или сын короля шведского, как его там, Карл. Что поляки, что шведы — все одно, им бы не страну поднимать, а карманы свои набить. А тут, хоша Михайло Федорович и юноша еще, а вроде, говорят, разумный, и мать у него — такая же. Только все равно…, - он махнул рукой.
— Что такое? — озабоченно спросила Лиза.
— Да пани Марина, старая наша знакомая — тако же, сына родила, — зло ответил муж, то ли от самозванца второго, то ли от Заруцкого — она вроде с ним сейчас живет. Поймать бы их, да на виселицу, — только с ними еще новой смуты не хватало.
Лиза вспомнила тяжелые, черные волосы, дымно-серые глаза, и тихо сказала: «Жалко ее, Федя. Она ж совсем девочкой была, как ее за этого самозванца выдали».
Муж погладил ее по прикрытой платком голове: «Ты — тако же, Лизавета, как с Шуйским тебя обвенчать собирались. Однако ж — ко мне сбежала».
— Я, Федя, — рассмеялась жена, — любила тебя — более жизни, и всегда любить буду. А пани Марина, — Лиза пожала плечами, — видно, и не любила никого, никогда.
— Да, — сказал муж, прижавшись щекой к ее мягкому плечу, вдыхая запах свежего хлеба, и про себя добавил: «Нет».
— А ты быстро из Владимира вернешься? — Лиза улыбнулась, перебирая его сильные пальцы.
— Быстро, — ответил Федор, помолчав. «Быстро, Лизавета». Золотистый лист березы, кружась, упал ей на колени, и Лиза, смеясь, приложила его к щеке — сухой, напоенный полуденным теплом.
Ксения бросила щеглу зерен и, просунув палец сквозь медные прутья клетки, ласково сказала: «Скоро и уедем отсюда, милый мой. На воле будем жить. Хочешь на волю?»
Птица наклонила голову набок и засвистела.
— Все хотят, — рассмеялась Ксения, подойдя к окну кельи. «Какая осень хорошая, — подумала женщина. «Вот бы на Покров еще тепло было, после венчания можно в лес пойти, там грибами пахнет, листвой палой, сесть у ручейка и просто за руки держаться».
Она вспомнила веселый, еще зеленый лес у Троице-Сергиевой лавры и прохладу воды у себя под ногами. «Как там, да, — Ксения чуть покраснела. «Господи, скорей бы Федор Петрович приехал. Обвенчаемся на Волге, и я там останусь. Еще и война эта, вон, из-за поляков пришлось сюда из Москвы бежать. Ну да закончится все, и он меня увезет».
Ксения распахнула ставни и присела на белокаменный, широкий подоконник. «И листья вон, — нежно подумала девушка, — золотые какие, по всему двору лежат».
Мерно, гулко забил колокол, женщина перекрестилась и вздрогнула — деревянные, высокие ворота монастыря со скрипом раскрывались.
Всадник на вороном коне спешился, и, поклонившись настоятельнице, что-то коротко сказал, указывая на кельи.
Ксения быстро задышала, и, закрыв окно, прислонилась к стене. Сердце застучало, и она, подняв руки, невольно оправила черный апостольник.
— Засов опущу, — подумала женщина, глядя на боковую келью — крохотную, с широкой, аккуратно застеленной лавкой. «Никто и не заметит. Ничего, что быстро. Господи, как я скучала, как скучала, с Успения же не виделись».
Она, на мгновение, приложила ладонь к животу. «Как повенчаемся, сразу травы брошу пить, — твердо сказала себе Ксения. «Деток буду рожать — много, — она улыбнулась и тут же ахнула — дверь в келью отворилась.
— Здравствуй, Ксеньюшка, — сказал тихо Федор, глядя на нее. «Господи, — он прикрыл на мгновение глаза, — помоги мне. Но нельзя, нельзя иначе. Вон, и морщинки у нее уже.
Тридцать лет следующим годом, да».
— Федор Петрович, — она робко, нежно, улыбнулась. «Будто рябь на воде речной, — подумал мужчина, — и глаза эти, Господи, ну хоша бы она не смотрела так».
Он вспомнил испуганный, растерянный голос: «Федор Петрович, может, не надо…, То ведь дитя, Богом данное, да и люблю я вас — больше жизни самой, знаете вы».
— Я тогда присел на лавку, — он все еще стоял на пороге, — и погладил ее по голове: «Ну не надо, девочка, не убивайся, так. Кто тебя с ребенком защитит, коли со мной что случится?
Будут у нас еще, дети, будут». А она приподнялась, головой к моей груди припала и плачет:
«Господи, то ведь грех какой, да и боюсь я».
— Заберет, — подумала Ксения, отрываясь от стены, вдыхая его запах — железо, порох, дым костра. «Вот прямо сейчас и заберет. Господи, да я босая за ним пойду — хоша куда угодно.
Даже и венчаться не надо — пусть хоша как, только бы с ним быть».
— Ксеньюшка, — он, наконец, шагнул в келью и опустил засов. «Жена моя нашлась, Лизавета Петровна, и дочка — тако же. Живы они, и здоровы. Я попрощаться приехал, девочка».
Она пошатнулась, и Федор подумал: «Господи, да что же я делаю?»
— Федор Петрович, — женщина упала на колени, — я прошу вас, пожалуйста! Я кем угодно для вас буду, кем хотите, только заберите меня!»
— Нет, — подумала Ксения, закусив рукав рясы, глухо рыдая, раскачиваясь из стороны в сторону, — нет, я не верю. Это все сон, морок. Сейчас я открою глаза, и все будет по-старому.
— Не надо, девочка, — Федор, было протянул к ней руку, но опустил ее. «Не надо. Прости меня, пожалуйста. Спасибо тебе».
Апостольник сбился на сторону, темные косы упали ей на спину, и, она, подняв заплаканное лицо, шепотом сказала: «Федор Петрович, ну хоша один раз, пожалуйста, не уходите так, я не могу, не могу без вас жить».
— Нельзя, девочка, — коротко ответил он. «Прощай».
Засов поднялся, дверь заскрипела, и Ксения упала на каменный пол кельи. Федор посмотрел на дергающиеся плечи, и, сжав зубы, выйдя в пустой, прохладный коридор, — прислонился к стене, закрыв лицо руками.
— Как это там Пожарский мне сказал? — он чуть дернул щекой. «Пущай теперь Ксения Борисовна до смерти из монастыря не выйдет, она еще баба молодая, рожать может, еще чего не хватало, чтобы женился на ней кто-то. Нам и Маринкиного ублюдка достаточно, нечего страну в смуту опять ввергать».
— Да не выйдет, — Федор вздохнул и посмотрел на тяжелую, мощную дверь кельи. Услышав глухие, горькие рыдания, он, на мгновение, поморщился, как от боли, и медленно пошел к выходу — в сияющий, теплый осенний полдень.
Ксения заставила себя подняться и вдруг охнула, — резкая, острая боль скрутила низ живота.
Она едва слышно застонала, и, пошарив за иконой Богоматери, что висела в красном углу, — осторожно, бережно достала истрепанный рисунок.
Высокая, темноволосая девушка стояла, чуть обернувшись, едва заметно улыбаясь. «Федя, — сказала Ксения, прижав тонкую бумагу к щеке, — Федя, любимый мой, ну как же так? Как мне жить-то теперь, без тебя?»
В щель ставен было видно, как он садится на коня. Ксения посмотрела вслед его рыжей голове, и, скорчившись на лавке, кусая губы, не отводя глаз от рисунка, вдруг шепнула:
«Отомщу».